Книга: Записки рядового радиста. Фронт. Плен. Возвращение. 1941-1946



Записки рядового радиста. Фронт. Плен. Возвращение. 1941-1946

Дмитрий Ломоносов

Записки рядового радиста

Фронт. Плен. Возвращение. 1941−1946

Быстры, как волны, дни нашей жизни,

Что день, то короче к могиле наш путь…

Из старой студенческой песни

От автора

Удивительное свойство памяти: совсем не в хронологическом порядке вспоминаются события и встречи, переживания и потери. Из тьмы далекого прошлого и, казалось, давно забытого возникают вдруг, вроде бы без видимых ассоциаций, картинки и следы переживаний, часто даже неясные образы и ощущения. Требуется приложить немалые усилия, чтобы эти образы и ощущения приобрели реальные очертания…

Передавая на суд читателей отдельные части пережитого во время Великой Отечественной войны, я считал написанное достойным внимания потому, что в нем рассказано о малоизвестных событиях того времени их непосредственным рядовым участником, одним из миллионов простых граждан страны. Мне казалось, что все остальное, что было мною пережито, не представляет интереса, оно не содержит чего-то малоизвестного или забытого.

Но беспощадная память заставляет возвращаться в далекое прошлое. И исторические события, достоверно, полно и аналитически изложенные в учебниках и исторических трудах, совсем по-иному выглядят в рассказах о переживаниях человека — их непосредственного участника. Душная атмосфера жизни «во лжи», всеобщего страха, ожидание неизбежного несчастья, боязнь общения с соседями (не стукач ли?), ожидание последствий от неосторожно произнесенного слова или выслушанного анекдота… При этом обязанность провозглашать здравицы вождям, благодарить их за непрерывную заботу о благополучии и счастье народа, участвовать в играх в «свободные» выборы кандидатов от блока коммунистов и беспартийных… Гимн партии большевиков[1], мелодия которого сегодня звучит как государственный гимн России…

Все это также теперь уже многими забыто, а молодым, вступившим в сознательную жизнь уже после горбачевской перестройки, — неизвестно.

И я подумал, что стоит написать и об этом. Кто заинтересуется — почитает, кто не заинтересуется или не поверит — Бог ему судья.

Попробую вернуться на 60–70 лет назад и приглашаю благосклонного читателя последовать за мной.

И сначала — о моих родителях.

Их судьба, как и сотен тысяч (если не миллионов) их современников, безжалостно раздавленных катком сталинского деспотизма, поистине ужасна. И я, 6-летним ребенком оказавшийся в числе детей «врагов народа», распевавший в школе на уроках пения вместе со сверстниками «Эх, хорошо в стране советской жить!», уже в 1936–1939 годах стал задумываться над двойной системой понятий. Всенародно и громогласно провозглашаемая слава советскому государству — острову демократии и свободы трудящихся в мире «насилья и рабов» — с одной стороны, а с другой — реальная действительность, о которой можно говорить только шепотом, только с теми, кто достоин безусловного и абсолютного доверия… Рассказывая о своих родителях и о себе, может быть, удастся донести до понимания современных читателей ту атмосферу двойной морали, которая существовала в обществе под прессом системы подавления личности, лишенной права и возможности самостоятельно осмысливать происходящие в стране события.

Предки

В Польше, Германии и даже в бывшей нашей Прибалтике мне приходилось видеть тщательно ухоженные участки на кладбищах, хранящие память многих поколений. И в нашей несчастной стране, до того как в XX веке ее народы были перемешаны революциями, погромами, Гражданской и Отечественной войнами, репрессиями, геноцидом и эмиграциями, «любовь к отеческим гробам» была естественной. Теперь же редко можно найти семью, более двух поколений которой проживают на одном и том же месте…

Вот и мне неизвестна судьба предков далее третьего поколения. Дед мой по матери — Самуил Вакс во второй половине XIX века был, наверное, хорошим портным, пользовавшимся известностью в Кишиневе. Это, вероятно, позволило ему пристроить в классическую гимназию двоих из трех своих детей: мою мать и ее старшего брата Мориса. Младшая сестра Маня получила образование уже в Нью-Йорке, куда дед эмигрировал в 1904 году, спасаясь от еврейских погромов. Ему удалось вывезти всю свою семью, за исключением дочери Кати — моей мамы, которая увлеклась революционной деятельностью, вступила в организацию эсеров-коммунистов, участвовала в отрядах самообороны, за что была арестована царской охранкой. В 1906 году она была приговорена к шести годам каторжной тюрьмы и последующей ссылке на поселение.

Пребывание в рижской каторжной тюрьме (стены которой до сих пор встречают пассажирские поезда, подъезжающие к Риге) для 16-летней девушки было тяжелым испытанием, однако ни в коей степени не могло сравниться с тем, что ей пришлось пережить впоследствии в сталинских лагерях, о чем будет речь ниже.

В Нью-Йорке, со временем, семье моего деда удалось прочно обосноваться. Мой дядя Морис стал удачливым бизнесменом. Верная своим «социал-революционистским» взглядам, мама за это презирала его, называя эксплуататором и буржуем. Они не переписывались.

От тети Мани периодически приходили письма, с фотографиями и сообщениями о жизни семьи; в конверты обычно были вложены листочки с письмами деда, написанными по-еврейски. Мама их читала, но я не уверен, что она понимала все, что было в них написано: я никогда не слышал от нее ни одного еврейского слова. Тетя Маня писала по-русски, очень образно и грамотно, подробно рассказывая обо всем, что происходит в семье. Так, она сообщила о рождении своих сыновей, моих ровесников, которых называли уменьшительными именами (то ли еврейскими, то ли английскими) Эдоли и Тэмоли. Не уверен, что я правильно запомнил их. Иногда дед вкладывал в письмо купюру во сколько-то долларов. Тогда мы с мамой совершали путешествие в Торгсин[2]. Теперь вряд ли кто-нибудь помнит о существовании таких магазинов. В голодные 30-е годы, когда по карточкам выдавали воблу, что считалось деликатесом, Торгсин (им был Елисеевский магазин на Тверской) поражал обилием роскошных продуктов, умопомрачительными запахами и полным отсутствием публики. Помню, как вежливый продавец демонстрировал маме различные, не виданные мной ранее, колбасы и тоненькими ломтиками нарезал их в промасленную бумажку.

О бабушке мне ничего не известно. На фотографиях она присутствует рядом с дедом: строгая полная дама. Как было принято в те годы, она не работала, «держала дом».

Последнее письмо пришло через день после ареста мамы — в марте 1937 года. Естественно, оно осталось без ответа, и на этом наши связи прервались навсегда. В дальнейшем при заполнении анкет на вопрос: «Имеете ли родственников за границей?» — я уверенно отвечал: «Нет».

Дед мой по линии отца — выходец из кантонистов. Отслужив в армии, осел в городе Канске Енисейской губернии, где женился и произвел на свет четверых детей: трех дочерей и сына — моего отца. Жена его умерла очень рано, да и он прожил очень недолго: спился и умер. Дети — старшей дочери было только 16 лет — остались одни. Очень бедствовали, голодали. Одна из сестер — тетя Соня, у которой я жил в Ростове после ареста матери, — рассказывала, что им приходилось покупать хлеб у нищих, которые попрошайничали по дворам, а затем продавали собранные ими объедки.

Старшая из сестер в возрасте 17 лет вышла замуж за богатого немецкого еврея и поселилась у него во Франкфурте-на-Майне. В дальнейшем она материально поддерживала остальных детей. В Ростове в альбоме у тети Сони я видел многочисленные открытки с видами германских городов, исписанные еврейскими письменами, иногда и по-русски. Фирма, которой он владел, называлась «Датсон». В 1934 году, после установления фашистского правления в Германии, он вывез и семью, и капитал в Маньчжурию, в Харбин, где некоторое время успешно занимался делами[3]. В середине 30-х годов связь прервалась.

Известно, что одна из сестер некоторое время жила в Праге, другая — в городе Ангарске в Прибайкалье.

Вот и все, что мне известно о моем «третьем поколении».

Теперь — о моих родителях, к которым судьба была поистине безжалостна.

Отец

Об отце в моей памяти сохранилось немного: когда его арестовали, мне было около шести лет. Помню его сидящим за письменным столом, после возвращения из очередной командировки. Вспоминаются отдельные картинки о пребывании в доме отдыха «Чебаркуль» на берегу озера, среди огромных валунов, в Железноводске, где мы были незадолго до его ареста, под Москвой в доме отдыха общества политкаторжан…

Отец рано начал работать: в возрасте 14 или 15 лет он поступил учеником в жестяницкую мастерскую Файкина, сын которого в дальнейшем женился на его сестре Соне (Софье Яковлевне). Очевидно, он хорошо овладел специальностью жестянщика. Помню, как из крышки консервной банки под его руками, как по волшебству, сама собой возникла миска для кошки: края металлического диска загнулись кверху, превратившись в подобие гармошки. Инструментом служил игрушечный молоток из моего детского набора.

Начальное образование отец получил в церковноприходской школе, затем — самообразование. В 1913 или 1914 году он отправился в Москву, поступать в народный университет Шанявского. Сначала он не был принят, но, изменив фамилию и отчество, поступал вторично, на этот раз успешно. От тех лет осталась открытка, на которой он снят на фоне могилы Л. H. Толстого в Ясной Поляне.

Не закончив университет, он отправился в действующую армию: началась Первая мировая война. Участвовал в боях на австро-венгерском фронте, был ранен под Германштадтом, награжден медалью «За храбрость». Вернувшись с фронта после Брестского мира, жил в Красноярске, во время колчаковщины был в подполье.

После брака с мамой, переехав в Свердловск, поступил работать в экономический отдел Уральского губернского правления Потребсоюза (помню упоминавшееся в разговорах наименование «Губсоюз»), стал вскоре начальником этого отдела.

В марте 1931 года ночью он был арестован. Мать не хотела посвящать меня в подробности ареста отца, но я видел, как она читала его письма и отвечала на них.

После осуждения он сидел шесть или семь лет в Ярославской тюрьме (когда я после ареста мамы приехал в Ростов, он еще находился там). Затем его перевели в Вологду и в 1938 или 1939 году — в лагерь в Карелию. Оттуда стали приходить письма, из которых можно было заключить, что положение его стало невыносимым. Крайнее физическое истощение, отсутствие теплой одежды и подорванное многолетним заключением здоровье привели к тому, что вскоре стали приходить письма уже из больницы. В каждом следующем письме сообщалось о все ухудшающемся состоянии здоровья. Последнее письмо было написано уже не им, а под его диктовку санитаркой больницы, он только смог с трудом вывести корявыми буквами подпись: «Борис». Тетя Соня спешно стала готовить посылку с продуктами, удалось достать кирзовые сапоги. Но было уже поздно. Последнее наше письмо к отцу вернулось нераспечатанным с надписью на конверте: «Убыл. Умер». Это произошло в 1939 году в лагере, находящемся где-то в окрестностях города Кемь.

Ему было всего 46 лет. Уже в середине 60-х годов я счел возможным обратиться в прокуратуру с просьбой о пересмотре дела моего отца. После многочисленных уведомлений о пересылке моей просьбы из одной судебной инстанции в другую пришло письмо, которое есть смысл привести здесь полностью и без комментариев, которые, очевидно, не требуются.


Прокуратура РСФСР

30 октября 1964 г.

№ 9/3-2547-64

Москва, Центр, Кузнецкий Мост, д. 13

Гр. Ломоносову Д. Б.

Москва, А-83, ул. Юннатов, 14, кв. 35

Сообщаю, что Ваша жалоба прокуратурой РСФСР рассмотрена. Оснований к реабилитации Вашего отца Ломоносенко Б. В. не имеется, т. к. его вина доказана личным признанием и показаниями других лиц. Жалоба оставлена без удовлетворения.

И. о. начальника отдела по надзору за следствием в органах НОВОКЩЕНОВ


И это — после XX съезда КПСС, на котором устами Н. С. Хрущева подробно рассказывалось, какими методами достигались и «собственные признания», и «показания других лиц»! Теперь уже мало кто помнит, что в докладе Хрущева речь шла о массовых репрессиях, начавшихся в 1937 году. Более ранние процессы, такие как процесс Промпартии, и тем более внесудебные приговоры различных «троек», комиссий и местных органов ЧК, ГПУ, осуждены не были. Естественно, отец, арестованный еще в 1931 году, реабилитации не подлежал.

Вторично я обратился в прокуратуру в 1990 году, когда на волне демократической перестройки общества стали публично раскрываться «достижения» советской охранки — органов ЧК, ОГПУ и МГБ. На это вторичное обращение вскоре последовал ответ, приведенный ниже. Думаю, что комментарии к нему также излишни. Добавлю лишь, что я не последовал совету обратиться за компенсацией по месту прежней работы отца. Мне показалось недостойным получать деньги (двухмесячное жалованье) в возмещение нанесенного мне ущерба. Разве можно каким-либо образом измерить цену жизни отца и связанные с этим страдания моей мамы, да и мои переживания?


Прокуратура Свердловской области

620019у Свердловск, В-19, Малышева, 2–6,

8.05.91. № 13/97-88

Гр-ну Ломоносову Д. Б.

129343, г. Москва, Берингов проезд, 4-68

Уважаемый Дмитрий Борисович!

Ваш отец — Ломоносенко Борис Владимирович, 23.12. 1893 г. рождения, был арестован 7 марта 1931 года органами ОГПУ и обвинен в том, что:

— вошел в состав контрреволюционной организации специалистов в снабженческих органах Уралпотребсоюза;

— по предложению «Уральского инженерного центра» и контрреволюционной организации в Центросоюзе возглавил контрреволюционную группу специалистов в Уралпотребсоюзе и руководил ее вредительской работой;

— привлекал в группу новых членов;

— вел вредительскую работу в области планирования и капитального строительства потребительской кооперации на Урале, т. е. в совершении преступлений, предусмотренных ст. ст. 58-7, 11 УК РСФСР.

Постановлением Коллегии ОГПУ от 8 августа 1931 года подвергнут заключению в исправительно-трудовой лагерь на 10 лет.

Проверкой установлено, что Ломоносенко Б. В. репрессирован необоснованно. Никакой контрреволюционной организации специалистов на Урале не существовало. Дело сфальсифицировано бывшими работниками ОГПУ.

Заключением прокурора области на основании Указа Президиума Верховного Совета СССР от 16 января 1989 года постановление ОГПУ от 8.08.31 г. признано незаконным. Ломоносенко Б. В. реабилитирован полностью. Справка о его реабилитации прилагается. Прилагается и сохранившаяся в деле его фотография.

В соответствии с п. 3 постановления Совета Министров СССР № 1655 от 8 сентября 1955 года обратитесь по месту работы отца до ареста с заявлением о выплате компенсации в виде двухмесячного заработка, исходя из существующего ко дню реабилитации оклада по занимаемой им должности до ареста. К заявлению приложите один экземпляр справки и справку о родстве (прилагается).

Если у Вас имеются какие-либо материальные претензии в связи с репрессией отца, обратитесь по этому вопросу в УКГБ СССР по Свердловской области.

Старший помощник прокурора области советник юстиции В. А. Волков


Итак, 60 лет мой отец считался «врагом народа», а клеймо сына «врага народа» сопутствовало мне все эти годы. Не часто, но иногда мне вежливо напоминали, что не все, на что имеет право гражданин СССР, дозволено мне. Например, не удалась попытка поступить на работу в Гипроавиапром, путь в заграничные командировки, даже в страны народной демократии, был мне некоторое время заказан.

Шестилетний мальчишка, я ничего не понимал в происходящем. Мама сказала, что отец в больнице и вернется не скоро. Его арестовали ночью. Я или спал и не видел этого, или просто забыл. Почему-то мы с мамой оказались в углу проходной комнаты нашей квартиры, отгороженные шкафом, и мне запретили ходить за пределы этого угла. В остальной части квартиры расположились совсем незнакомые люди, относившиеся к нам более чем недружелюбно.

Оказалось, нас выселили: дом, на втором этаже которого мы жили в двух комнатах большой многокомнатной квартиры, принадлежал Губсоюзу. Еще 15 лет назад он был таким же, каким запечатлелся в моей памяти: улица Мамина-Сибиряка, 99, двухэтажный.



Свердловск. Детство

Раннее детство всплывает в памяти в виде отдельных картинок. Так, самое раннее воспоминание: лежу на кровати, а мама суетится около. По-моему, в это время я еще не умел ходить и говорить.

Помню, как меня купали в ванне, рядом — побеленная стенка печки. Какое-то вновь услышанное слово вызывает у меня непонятную ассоциацию: кажется, что на фоне этой стенки в моем воображении возникает цепочка движущихся друг за другом людей и животных, вроде длинного каравана верблюдов. Откуда такая картинка могла появиться в моем сознании? В то время каждое новое слово вызывало подобные ассоциации, по смыслу с этим словом не совпадавшие. И картинки, возникавшие при этом в воображении, явно никак не могли быть мною ранее увиденными. Не являлись ли они проявлениями генетической памяти?

Часто болел. Помню, как в темноте, очевидно ночью, родители несут меня по очереди, переругиваясь, в больницу: извозчика в это время не поймать, такси и телефона-автомата тогда не существовало.

В больнице скучал без родителей и постоянно ревел, подробностей пребывания там не запомнил. Вспоминаю лишь: смотрю в окно. Через дорогу на противоположной стороне стоит мама, машет и улыбается мне. Она уходит, ведя на поводке собаку, и долго я еще вижу ее, пока она не скрывается за углом…

Мы занимали две комнаты в большой квартире второго этажа дома. Окна были обращены на травянистый незастроенный склон, за вершиной которого виднелась колокольня.

Справа по склону спускалась ограда Харитоньевского сада. За воротами сада стояла книжная палатка, разрисованная страшными картинками издевательств эксплуататоров-капиталистов над угнетенными пролетариями. В этом киоске «на общественных началах» мама продавала какую-то агитационную литературу.

Двухэтажный дом, первый этаж из кирпича, второй — рубленный из бревен, наши две комнаты в середине длинного коридора, заканчивающегося общей кухней с огромной русской печью, в которой по очереди пекли хлеб. Вкус горячей хрустящей горбушки, отломленной от только что испеченной буханки и смазанной тающим маслом, до сих пор вызывает слюноотделение.

Дом, принадлежавший губернскому Потребсоюзу, в котором работал мой отец, находился на тогда бывшей окраинной улице (Мамина-Сибиряка, 99), застроенной одно-двухэтажными деревянными домами и мощенной булыжником.

Часто смотрю в окно: грохочут по мостовой конные телеги, пароконные брички и нарядные коляски извозчиков, конская сбруя с дребезжащими бубенцами. Редкие автомобили: грузовики с надписью «АМО» на крышах кабин, легковые с брезентовыми кабинами и слюдяными окнами и возбуждающие интерес прохожих «Форды» с двухместной кабиной и двумя пассажирами, восседающими сзади в открытых багажниках.

Помню два двора нашего дома, разделенные большим дровяным сараем. На заднем большем дворе мы играли с моей преданной подружкой того времени Олей Рогожкиной. Надзирала за нами ее старшая сестра Виктория, защищая нас от дворовых мальчишек, которые дразнились: «Жених и невеста, наелися теста, тесто засохло, невеста сдохла».

При входе во двор со стороны улицы — ворота с калиткой. Сразу за ней киоск, в котором продавали водку.

У него собирались проезжавшие мимо возчики, останавливая у дома свои подводы, и прямо из горлышка вливали в себя содержимое бутылок. Страшно ругались и иногда дрались. Тогда приходил милиционер, свистел в свисток. Ему на помощь сразу же прибегал другой постовой, дерущихся разнимали, иногда и связывали.

Однажды ночью меня разбудили и на всякий случай одели: во дворе горел сарай, суетились пожарные. На стену дома, обращенную к огню, лились струи воды. Сквозь стекла окон, омываемые водой, мы наблюдали за пожаром.

Летом сарай отстроили заново, и, глядя на стройку, я пытался понять, какая разница между словами «рабочие» и «работники», донимая маму этими лингвистическими изысканиями.

А в соседнем дворе жил дед, запомнившийся тем, что часто зазывал нас, детей, к себе, одаривал сделанными им деревянными игрушками.

Вплотную к забору между нашим двором и двором, где жил добрый дед, находился небольшой сарайчик со слегка покатой, крытой железом кровлей. На этой кровле было очень интересно рисовать цветными мелками. Как-то раз, занимаясь этим искусством, я настолько увлекся, что, пятясь задом, свалился во двор к деду, угодив, по счастью, на кучу накошенной травы и стружек. Я здорово испугался. Увидев это, дед утешал меня, угощая постным сахаром, который показался мне необыкновенно вкусным.

В булочную, которая находилась за углом, мы бегали покупать свежие калачи, их вкус ощущаю до сих пор. Это хлебное изделие почему-то давно исчезло из обихода.

Рогожкины иногда пекли пироги и шаньги (жареные лепешки из теста, замешанного на сметане). Ими, как правило, занимался сам Леонид (помню торчащие из печи его длинные ноги). На пироги нас приглашали стуком в потолок (они жили на первом этаже, под нами). Иногда обе семьи собирались вместе лепить пельмени. Мы с моей подружкой Олей участвовали в этой работе. Озорничая, заворачивали в тесто горчицу или перец.

Почему-то гастрономические воспоминания той поры занимают много места в памяти. Тогдашний стол: желтая (пшенная) каша, черная (гречневая) каша, картофельная каша (пюре), горошница, пельмени, шаньги — ныне забытое блюдо, — рыбный пирог из осетрины или севрюги с рисом или картофелем, нарезанным кружками и переложенным большим количеством лука.

Недалеко от дома был городской пруд, обсаженный деревьями. Туда мы в сопровождении старших ходили купаться в теплые дни. Плавать я не умел, боялся утонуть и только с завистью наблюдал, как дети моих лет и постарше смело кидались в воду, используя мокрую, наполненную воздухом наволочку вместо принятых теперь резиновых надувных колец или игрушек.

Ежедневно утром к нашему дому за проживавшими в нем сотрудниками Губсоюза приезжал автомобиль с блестящей никелированной фигурной решеткой радиатора, с брезентовым верхом и маленькими боковыми окошками из слюды или целлюлозы. Шофер рукой в большой кожаной с обшлагами перчатке торопил седоков, нажимая грушу торчавшего сбоку клаксона.

Жили с нами кошка Рыжка и собака Фрина (вислоухая пятнистая, похожая на сеттера). Я все время возился с ними и даже выдрессировал их: по хлопку ладонью по стулу или другому месту Рыжка тотчас прыгала туда. Я запрягал Фрину в деревянного коня, к которому привязывал игрушечный грузовик, в кузов грузовика усаживал Рыжку, и этот поезд разъезжал по квартире.

Ранее у нас жил еще и Сокол — большая немецкая овчарка. Он занимал пост под моей кроваткой и никого ко мне не подпускал. Его родители вынуждены были отдать, потому что однажды он укусил доктора, вызванного ко мне во время очередной болезни. Я, однако, этого не помню.

Вот еще яркие воспоминания тех времен.

Иногда раздается приближающийся звук колокола. Это значит, что или едут пожарные, сидящие вдоль бортов, свесив ноги и сверкая золотом бронзовых касок, или едет обоз золотарей-ассенизаторов, состоящий из вереницы поставленных на колеса бочек, издающих удушающее зловоние. Приближение этой процессии заставляет прохожих забегать во дворы и подъезды, зажимая носы. Вооруженные огромными черпаками, золотари занимались опорожнением выгребных ям. Центральная канализация существовала только в нескольких кварталах в центре города.

Идущие по улице прохожие вдруг собирались в кучки и, задрав головы кверху, наблюдали, как над городом низко пролетал самолет — редкое явление тогда. Была видна голова летчика в шлеме.

Помнится открытие первой линии трамвая. Первыми пассажирами были дети, их целый день катали бесплатно. До того единственным видом городского транспорта были извозчики.

В конце улицы — башня-каланча пожарного депо. По балкону, окружающему островерхую вершину башни, день и ночь прохаживается «смотрящий», зимой одетый в тулуп.

Во дворе иногда появляются старьевщики с мешками за спиной, оглашают криком нараспев: «Старье берем, старье-о-о бере-о-о-м!» Точильщики с ручными станками с ременным приводом: «Точим ножи-ножницы». Часто заходят китайцы, предлагающие красочные бумажные игрушки, раскладывающиеся разноцветными букетами веера, шарики, набитые опилками с привязанными к ним резинками. Они же продают, а иногда просто раздают окружающим их детям длинные, как палки, но удивительно сладкие огурцы.

Ночью улица освещается только слабым светом окон домов и фарами проезжающих автомобилей, фонарями извозчичьих пролеток. Всю ночь раздается трещотка сторожа.

Поездка на извозчике — одно из самых приятных воспоминаний. Пружинные рессоры полностью поглощают вибрацию от булыжной мостовой и мягко приподнимают или опускают на взгорках. Зимой или в ненастье извозчик поднимает козырек и закрывает ноги до колен меховой полостью, сам же остается под дождем, одетый в брезентовую робу.

Музыка и речь, услышанные из наушников детекторного радиоприемника. Не встречал, где было бы описание этого необыкновенного прибора: на крышке ящичка приемника укреплено устройство — детектор, представляющее собой стеклянный цилиндр с заключенным в нем сверкающим кристалликом. Сверху в цилиндр вставлен на шарнире проволочный щуп с закрученным спиралью наконечником. Следовало, касаясь кончиком щупа кристаллика, найти точку, соответствующую волне радиостанции. Поиск другой радиостанции требовал повторения этой процедуры. Впрочем, радиостанций было лишь три. Основная: «Внимание, внимание, говорит Москва, радиостанция им. Коминтерна на волне 1744 метра».

Однажды Рукавишниковы (близкие знакомые Рогожкиных) пригласили нас смотреть кино. Содержания его я не запомнил. Осталось в памяти лишь то, что у стоявшего на треноге аппарата долго крутил ручку киномеханик (очевидно, перематывал пленку). Затем в темноте что-то мелькало на висевшей на стене простыне, и вновь перерыв с перематыванием пленки.

И последнее, о чем стоит рассказать: поездка на поезде на Кавказ в Железноводск с заездом в Москву в дом отдыха политкаторжан в Михайловском и в Ростов — к сестре отца тете Соне. Купе в вагоне, мерный стук колес, клонящий ко сну, старик проводник, приходивший вечером зажигать свечку в фонаре и бегавший на станциях за кипятком с огромным медным чайником.


Вскоре мы оказались в Москве.

Больше года меня определяли на несколько дней к каким-то знакомым мамы или к знакомым ее знакомых. Она же ночевала где-то в другом месте, тоже кочуя по разным углам. На остаток зимы меня поместили в частную «лесную школу» на Воробьевых горах. Там я большей частью ревел от вынужденной разлуки, в перерывах вызывая умиление воспитателей, когда собирал вокруг себя малышей и читал им вслух детские книжки (я уже в возрасте 4–5 лет научился читать, а тогда читал уже свободно, без запинки). Лето провел на чьей-то даче у станции Черная платформа.

Уже глубокой осенью Общество бывших политкаторжан и ссыльнопоселенцев завершило строительство жилого дома в Болшеве, где маме предоставили комнату.

Мы приехали в еще холодный, необжитый и сырой дом. Электричество еще не подведено, зажигаем свечку, осматриваемся. Новое наше жилище кажется чужим, неприветливым. Идем на улицу, в темноте собираем в мешок щепу, мокрую от дождя и снега, долго и безуспешно пытаемся разжечь в печке огонь. Так и заснули, не затопив печь, прижавшись друг к другу, накрывшись тряпьем и подстелив его под себя на пол.

Начался болшевский период моей жизни, период взросления, когда до меня стало постепенно доходить происходившее вокруг в стране и мире. Ранее весь мир для меня состоял в общении с родителями, несколькими семьями близких друзей и сверстниками, гулявшими вместе со мной на большом дворе около дома. Теперь же этот «мой мир» стал постепенно расширяться. Я поступил в первый класс школы, появились новые заботы и знакомства.

Болшево. 1931–1937 гг.

Еще в «лесной школе» я узнал, что мне посчастливилось жить в Москве — столице единственной в мире страны, где все ее богатство — фабрики, заводы, пашни и леса — принадлежит тем, кто работает, тогда как во всем остальном мире этим владеет кучка буржуев, наживающихся за счет трудящихся. Заботливые воспитатели рассказывали нам, что счастье достигнуто многолетней борьбой революционеров с царским режимом, под гениальным руководством вождей народа Ленина и Сталина совершилась Октябрьская революция. Ее достижения пришлось защищать в ходе Гражданской войны от белогвардейцев и иностранных интервентов четырнадцати капиталистических государств. И теперь наша страна окружена врагами, не оставившими надежды вернуть богатство страны хищникам капиталистам и помещикам. Поэтому мы должны готовиться к тому, чтобы, когда подрастем, стать на защиту своей родины. В «лесной школе» семи-восьмилетние дети учились ходить строем и хором пели:

Возьмем винтовки новые и к ним штыки

И с песнею веселою пойдем в кружки…

О недавно закончившейся Гражданской войне напоминала песня, которую мы заучивали на музыкальных занятиях:

Полегли, уснули под землей сырою

Скошенные пулей Октября герои…

И еще, в память о китайском конфликте 1929 года:

Нас побить, побить хотели,

Нас побить пыталися,

Но мы тоже не сидели,

Того дожидалися…

Вот с таким «багажом» знаний о мире я оказался в Болшеве, в доме бывших политкаторжан, к числу которых принадлежала и моя мать. Мы, обживаясь в доме, быстро перезнакомились с соседями, и о каждой семье мама, хорошо знавшая жизнь дореволюционного подполья, каторги и ссылки, рассказывала легенды. Я теперь уже смутно помню лишь отдельные эпизоды биографий соседей, о которых связного рассказа не получится. Особенно отложился в памяти Огороднов, с семьей которого мы особенно сблизились.

В годы столыпинской реакции приговоренный к смертной казни через повешение, он уже стоял на табуретке с мешком на голове и петлей на шее, когда услышал из приговора, который зачитывался перед исполнением, что «высочайшим повелением» смертная казнь ему заменена тюрьмой и последующей пожизненной ссылкой.

Вскоре появился электрический свет и на стене повисла черная тарелка «Рекорд» радиотрансляционной сети. Мы стали слушать известия и рассказы о событиях; мама всячески старалась привить мне интерес к ним: освоение Арктики, колоритная бородатая фигура Отто Юльевича Шмидта на газетных страницах, челюскинская эпопея… На встречу с героями-челюскинцами и их спасителями — полярными летчиками мы ездили в Москву. Ездили мы с мамой и на праздничные демонстрации и мероприятия, связанные с другими событиями: проводы умершей Клары Цеткин, похороны последнего коммунара — члена Парижской коммуны. Осталась в памяти трагедия первых стратонавтов, поднявшихся на стратостате в атмосферу на немыслимую высоту — 22 километра — и погибших при этом. На воздушном параде одной из праздничных демонстраций мы видели гигантский аэроплан (так в то время называли самолеты) «Максим Горький» в окружении армады истребителей и бомбовозов (тоже термин тех лет), затмившей всю видимую часть неба.

Слушая радио, читая газету «Пионерская правда» (кстати, в ней тогда из номера в номер печаталась сказка А. Толстого «Золотой ключик»), журнал «Пионер», я принимал на веру все, что говорилось о вождях революции, руководителях партии и правительства. На стене над своей постелью я повесил известную фотографию товарища Сталина, зажигающего трубку. На этом снимке он казался особенно добрым, с хитринкой в прищуренных глазах. И мама не пыталась разочаровывать меня в этих представлениях.

В стране в то время свирепствовал голод, продукты выдавались по карточкам, но нам — семьям бывших революционеров — было значительно легче, чем остальным болшевцам, с детьми которых я учился. Запомнились понятия «закрытый распределитель» — магазин, в котором прикрепленным к нему «льготникам» выдавались продукты, «заборная книжка», в которой отмечалось, что, сколько и когда выдано. Это название в моем представлении происходило от слова «забор» (ограда), что вызывало у меня недоумение. Вместе с ребятами-соседями я ходил на станцию Болшево за хлебом, который нам с мамой полагался по карточкам в количестве два с четвертью фунта (900 граммов). В связи с тем, что мама работала на химически вредном производстве (артель «Химкраска»), ей полагался специальный дополнительный паек — поллитровая бутылка молока, которую она привозила домой для меня.

В школе за дополнительную плату, взимаемую с родителей (это называлось «самообложение»), нас первые два года подкармливали. Помню вкус каши, кажется пшенной или ячневой, сваренной с воблой. В школе было подсобное хозяйство. О том, что предполагается обед со свининой, задолго до того перешептывались мои соученики. Конечно, мои порции, а часто и приносимые с собой бутерброды доставались товарищам.



Период жизни в Болшеве для меня знаменателен тем, что в памяти он сохраняется уже не в виде отдельных картинок, а как слитный период времени, в течение которого во мне уже проявился интерес к жизни, стал формироваться характер, проявились пристрастия.

Особенно меня привлекало чтение. Одной из первых прочитанных мною «толстых» книг была «Книга чудес» — адаптированное для детей изложение Одиссеи и Илиады и других сказаний Древней Греции. Отсюда — особый интерес к истории. Книжки для детей — тоненькие, с картинками — меня перестали удовлетворять, и я стал залезать в книги, которые приносила из библиотеки мама.

Читал, понимая не все, Бальзака и Мопассана, зачитывался Жюлем Верном, Диккенсом, Майн Ридом и Вальтером Скоттом. Даже пробовал читать Виктора Гюго и Эмиля Золя, но показалось скучно. Очень увлекался я фантастикой (и до сих пор люблю этот жанр). Журналы «Вокруг света» и теперь уже забытый всеми несправедливо «Всемирный следопыт» печатали научно-фантастические повести и романы. В них действовали советские ученые, создававшие чудеса техники, способной проникать под воды океанов, в Арктику, в стратосферу. В этих исследованиях им препятствовали враги, как правило — германские и японские фашисты. В борьбе с ними советские люди неизменно побеждали, несмотря на засылаемых шпионов и диверсантов.

Мама всячески поощряла это мое увлечение. Объясняла непонятные мне термины и ситуации.


Особый след в памяти остался от знакомства с известным в те годы писателем, кажется, его фамилия была Васильев. Он жил неподалеку от нас в небольшом особнячке на участке бывшего барского парка, называвшемся Школьная площадка (рядом в двух приземистых одноэтажных деревянных зданиях располагалась школа, в которую я ходил). Однажды вечером он был у нас в гостях и читал свой рассказ, название которого я не помню. Однако под влиянием проникновенной манеры чтения и того внимания, с которым собравшиеся у нас соседи его слушали, я запомнил основное его содержание. Оно во многом повлияло на мое, лишь значительно позднее сложившееся мировоззрение. Речь шла об эпизоде Первой мировой войны.

На нейтральной полосе в разведывательном поиске встретились русский и немецкий солдаты. Верные присяге, они начали охоту друг за другом. В рассказе очень реалистично, по-видимому, описываются различные боевые ситуации, которые несут явную угрозу жизни каждому из них. В какой-то момент они вдруг осознают, что у них отсутствуют взаимные претензии и их смертельная вражда ничем не вызвана. Завершается эпизод тем, что они расходятся, пожав друг другу руки, уже не как враги, а как друзья — жертвы тех, кто послал их убивать друг друга.

1 декабря 1934 года был убит Киров. На следующий день после появления сообщения об этом в газетах Васильева арестовали. Вскоре в «Известиях» появилась заметка, сообщавшая о том, что раскрыта террористическая организация, причастная к убийству Кирова, члены группы осуждены к высшей мере наказания, а приговор приведен в исполнение. Далее следовал список осужденных, в том числе наш знакомый Васильев. Трудно передать, какое страшное впечатление это событие произвело на меня. Совсем недавно я был с мамой у него в особнячке, сидел рядом с ним, мое лицо еще ощущало прикосновение его колючей небритой щеки (он поцеловал меня при расставании), и вот — он, оказывается, расстрелян!

Я впервые не поверил тому, что сообщила центральная газета. Он ведь не ездил в Ленинград, где было совершено преступление, да и по своим взглядам и убеждениям он никак не мог оказаться террористом-убийцей!

Я впервые узнал, скорее, почувствовал существование какой-то страшной силы, которая вскоре сломает и мою судьбу.

Общество бывших политкаторжан имело свою столовую. Одно время она помещалась в зеркальном зале ресторана «Прага». Мы с мамой в выходные дни ездили туда обедать и брали несколько обедов на дом, чтобы не мучиться с готовкой еды в наших болшевских, отнюдь не комфортабельных, условиях. Мне были интересны не столько обеды, которые действительно были вкусными, сколько встречи с людьми, о которых рассказывали легенды. Мама со многими была знакома, многих она мне просто показывала, с тем чтобы потом рассказать о них. Это были известные в то время революционеры, борцы с царизмом. Я хорошо помню народовольца Морозова, отсидевшего 25 лет в Шлиссельбургской тюрьме, написавшего книгу об этом. Почему-то запомнились его руки с длинными тонкими пальцами, которые он все время скрещивал и распрямлял, щелкая суставами. А Вера Николаевна Фигнер — тоже узница Шлиссельбурга и Петропавловской крепости — была даже нашей соседкой, жила в небольшой дачке неподалеку от нашего дома. При встречах эти люди с явным удовольствием общались, собирались в группы и оживленно беседовали о непонятных мне вещах, нередко даже на непонятном языке. Я часто слышал возглас: «Ванда!» Мама откликалась и вступала в разговор (Ванда — ее партийная кличка, ее так и называли в Обществе при встречах).

После 1 декабря обстановка резко изменилась. Люди помрачнели и явно стали сторониться друг друга.

Непонятные нам, детям, события стали происходить и в нашем доме, жители которого — семьи революционеров, переживших царские суды, каторгу и ссылку. Как-то утром вдруг стало известно, что прошедшей ночью приезжала машина с сотрудниками ГПУ и ими был взят и увезен куда-то наш сосед Немзер. Сразу же возникла напряженность в отношениях. Ранее охотно общавшиеся между собой люди, знакомые еще с дореволюционных времен, стали сторониться друг друга, опасаясь сказать неосторожное слово. Вскоре последовали и другие аресты. При очередной нашей поездке в Москву, где мы часто навещали близкую подругу мамы по ссылке в Красноярский край Калерию Васильевну Калмыкову, она потребовала, чтобы я хорошо запомнил дорогу. На мой вопрос: «Зачем это?» — мама сказала, что, вероятно, скоро придет и ее очередь и за ней приедут…

Последний новогодний вечер 1937 года. Не помню, что конкретно говорила мне мама, но ее терзало предчувствие скорых изменений в нашей судьбе. И немудрено: уже каждый второй из наших соседей к тому времени был арестован и судьба их неизвестна.

8 марта 1937 года днем, в то время, когда я был в школе, маму арестовали…

Калерия послала телеграмму в Ростов семье Файкиных, где жила сестра отца тетя Соня, та вскоре приехала и увезла меня. В присутствии тети Сони и соседей милиционер, приезжавший из Мытищ, три дня составлял опись нашего имущества, подлежавшего конфискации. Думаю, что не очень обогатилось этим имуществом наше государство: кроме самодельного, сбитого соседом Раухманом, дощатого стола, кровати и сундука, на котором я спал, ценность представлял лишь радиоприемник, недавно появившийся в продаже, СИ-235.

Так закончился болшевский период моей жизни, закончилось детство. При живых, где-то обитавших родителях я превратился в круглого сироту.

Мама

Мать избрала для себя путь профессионального революционера. Думаю, что в свои 16 лет вряд ли она была достаточно знакома с положениями марксизма, но идеи освобождения от гнета царизма, естественная реакция на черносотенный произвол и государственный антисемитизм привели ее в кружок революционеров, которые называли себя «социал-революционерами — коммунистами». Вероятно, работала она активно, чем вызвала интерес жандармского ведомства. Была арестована, затем — суд и рижская каторжная тюрьма.

Несмотря на тяжесть неволи, условия содержания политзаключенных по сравнению с советскими местами заключения казались весьма комфортными. Находясь в камере вдвоем с другой политзаключенной, имя которой я забыл, она смогла, пользуясь богатой тюремной библиотекой, заняться самообразованием, изучить немецкий и французский языки.

Понятие «каторжная тюрьма» означала привлечение к принудительному труду — работе в переплетной мастерской. Я помню переплетенные ею книги, в том числе многотомник Брэма, который был в числе первых прочитанных мною «взрослых» книг.

После каторги — ссылка в глухую деревню в Канском уезде Енисейской губернии, где она жила до Февральской революции. У меня сохранилась почти выцветшая фотография, на которой она вместе со своей подругой по ссылке — Калерией. В Канске она познакомилась с отцом.

После смерти от тифа ее первого мужа, о котором мне ничего не известно, кроме того, что его звали Дмитрий Иванович (я назван Дмитрием в память о нем), и через несколько лет после возвращения отца с фронта она вышла за него замуж.

После Октябрьской революции и завершения Гражданской войны мама стала получать персональную пенсию, как бывшая политзаключенная. Активно занималась общественной деятельностью в МОПРе[4], в Обществе бывших политкаторжан и ссыльнопоселенцев.

В 1922 году отец с матерью переехали в Красноярск, где 22 ноября 1924 года появился на свет автор этого опуса. Вскоре после этого отец получил приглашение на работу в Уральском губернском правлении Потребсоюза, и мы переехали в Свердловск.

Во время следствия мама находилась сначала во внутренней тюрьме на Лубянке, затем — в Бутырке. О том, как проходили допросы, мама мне не рассказывала. Эта процедура многократно описана в нашей самиздатовской и легальной послеперестроечной литературе Солженицыным, Шаламовым и другими. Закончился процесс тем, что маме зачитали приговор, вынесенный «чрезвычайной тройкой» Верховного суда: 8 лет лагерей с последующим поражением в правах. От нее даже не потребовали формального признания себя виновной.

При нашей встрече мама рассказала мне, что ранее она не могла понять, почему отец согласился с выводами обвинения: «При царизме мы превращали суд над нами в суд над царскими палачами», — говорила она. А здесь и суда как такового просто не было.

В то время ничего об этом вообще не было известно: оттуда, как правило, никто не возвращался. Если же кто-нибудь и возвращался, то…

Вспоминаю один случай: в техникуме преподавала историю и немецкий язык Сара Абрамовна Франкфурт — жена немецкого коммуниста, профессора, приехавшего в СССР после установления в Германии фашистского режима. Некоторое время он преподавал что-то в Ростовском университете, в 1936 году (или ранее) был арестован. Во время допросов сошел с ума и в совершенно бессознательном состоянии был отпущен, но вскоре умер. Рассказывали, что он целыми днями молча сидел, обратившись лицом в угол. Вздрагивал при малейшем звуке. Когда к нему обращались, плакал, глядя на собеседника виновато. Выражение лица его было похоже на морду побитой собаки…

Письма от мамы приходили сначала из Ярославля, где в это же время сидел отец, затем — из Вологды и, наконец, — из различных лагерей, расположенных в Новосибирской области. В этих письмах не содержалось ничего о том, какие условия существования были в многочисленных лагерях. Рассказывать об этом ей было категорически запрещено.

Тетя Соня (сестра отца) периодически посылала маме посылки по адресам новосибирского ГУЛАГа на станции Чаны.

Маме пришлось перенести и лесоповал, и все прочие атрибуты лагерной жизни. В какой-то мере ей повезло: ее взял на работу в лагерную санчасть врач-заключенный, знакомый ей по Обществу бывших политкаторжан. Благодаря этому она выжила в особенно суровые годы войны.

Несмотря на окончание срока заключения, ее задержали до конца войны. А ведь ей предстояло еще отбыть трехлетнее поражение в правах.

Я ожидал, что после выхода на свободу она сможет временно (до окончания моей военной службы) поселиться либо у родственницы отца в Иркутске, либо у племянницы отца Нюры Файкиной, устроившейся после войны в Черемхове. Но оказалось, что поражение в правах влечет за собой принудительное поселение в отдаленных районах страны.

Это была деревня Кыштовка в 250 километрах севернее Новосибирска.

26 октября 1998 года я, случайно переключив телевизор на пятый канал, обнаружил, что в передаче речь идет о той самой Кыштовке, которая, оказывается, была в числе пяти районов, отведенных для расселения политических заключенных, отбывших срок наказания. Увидел улицу деревенских домов, в конце которой ранее находилось здание милиции и районного отдела МГБ, кусочек кладбища с покосившимися крестами и множеством безымянных холмиков. Под одним из них лежит мама…

Приехала она туда без средств к существованию, без жилья, без специальности, которая могла бы найти применение в этом месте.

В дореволюционное время политическим ссыльным полагались так называемые «кормовые» — 15 рублей. По сибирским условиям этого было недостаточно для проживания, но ссыльные объединялись в коммуны и, складывая в «общий котел» получаемые из дома посылки и денежные переводы, существовали вполне сносно. В Советском Союзе сосланные в глушь бывшие заключенные были обречены на голод и нищету, не имея никаких средств к существованию. Те из них, кто имел родственников на «большой земле» могли получать от них, хоть и бедствующих в послевоенной голодухе, небольшую помощь. У мамы, кроме меня, солдата-стройотрядовца, получавшего 10 рублей в месяц (стоимость одной пачки «Беломорканала»), не было никого.

В районном центре Кыштовке, кроме местного совхоза и мелких бытовых производств, не было никаких предприятий, где можно было бы найти какую-нибудь работу. Мама подрядилась к какой-то женщине помогать по дому без всякой оплаты, только за угол.

После долгих мучительных мытарств она, наконец, обнаружила, что находит сбыт ее умение вышивать: в деревенских избах, состоявших, как правило, из чистой половины («залы») и черной, повседневной, постели застилались простынями с кружевными подзорами, горки подушек накрывались кружевными салфетками. Отсутствие кружев возмещалось узорной мережкой, которую умела выполнять мама.

Когда в 1947 году я приехал к ней, добравшись на средства, собранные Калерией и другими оставшимися в Москве ее друзьями, избежавшими общей участи бывших революционеров, она снимала угол за 50 рублей в месяц и зарабатывала на скудное пропитание вышиванием. Наряду с радостью встречи после долгой разлуки и военных невзгод (два года отсутствия сведений обо мне) мой приезд принес ей и большую боль: мы оба были нищими, без крыши над готовой и средств к существованию.

Обстоятельства, предшествовавшие моему приезду к маме, рассказаны в главе «Приключение на Ярославском вокзале».

В личном общении она была человеком очень сдержанным. Посторонним казалось — даже суровым. В то же время в письмах ко мне содержалось столько чувства и ласки, столько излияний в материнской любви, что эти письма мне даже стыдно было читать.

Особенно тяжело ей приходилось зимой, очень суровой в тех краях, без теплых вещей, с открывшимся туберкулезом легких, полностью расстроенным здоровьем.

Весной 1948 года она умерла в местной больнице; я узнал об этом от какой-то сердобольной служительницы, написавшей мне на Кавказ.

Ей было 57 лет, из которых более 20 пришлись на тюрьмы и ссылки.

Все прошедшие с тех пор годы я несу в своей совести и памяти тяжелый груз: все ли я сделал, что мог, для помощи матери, оказавшейся в немыслимых условиях? При нищенской заработной плате, которую мне платили в те годы, иногда можно было выкроить хоть что-нибудь для того, чтобы мама могла хотя бы уплатить за снимаемый угол…

Представление о том, в каких условиях пришлось ей пребывать в Кыштовке, дают приведенные ниже письма Марии Викторовне Нестеровой-Рогожкиной в Лосиноостровскую, человеку редкостной доброты и отзывчивости, сыгравшей неоценимую роль и в моей судьбе.


18/1-48 г.

Маруся! Я прямо счастлива, узнав, что ты жива, хоть не совсем еще здорова, но это придет. Самое главное, жива. Ну скажи, разве не грешно держать меня в неизвестности почти два месяца? Так как для меня и ты и Калерия кое-что значите.

Ведь нас только трое таких старых товарищей. Разве теперь таких друзей наживешь?.. (неразборчиво) и так как я получила твое письмо от 26.12 (еще!!), теперь я жду снова письма с описанием встречи твоей с Калерией и что узнала о Л.? (Леониде, муже Марии Викторовны, арестованном в 1937 году и осужденном «без права переписки», надеюсь, читатели знают, что это значит? Теперь уже доподлинно известно, что он был расстрелян и зарыт в общей могиле в Бутове. — Авт.).

Хочу надеяться, что так долго в неизвестности о всех вас не будешь меня больше держать, так как новый быт меня пока ни одним боком не затрагивает… (неразборчиво) У нас начали давать хлеб в одни руки по 2 килограмма, дают и сахар (только пайщикам) по полкилограмма. Молоко стало из 8 рублей литр — 3 рубля, яйцо 3 рубля штука было раньше, теперь — 1 рубль, хорошее мясо 15 рублей килограмм, масло было 120, стало — 60 рублей. Мануфактура тоже появилась, говорят, дешевая, но… мимо меня. Понятно, нет денег. Незадолго до девальвации мне одна заказчица (две шторы, т. е. 6 штук на два окна) работы, которую я кончу не раньше двух месяцев, дала вперед за работу. Купила 8 кг муки, вот и живу.

Пропали ли деньги? Наивная, ты, должно быть, ни-ни себе не представляешь, как можно жить, не имея обеспеченного завтрашнего дня. Зарплаты нет, пенсии нет, есть иногда грошовая работа или случайная присылка денег (в 47 году за весь год от сына 200 рублей!), а угол съедает все! Только уплатила за месяц, уж седеешь о том, как и откуда набрать на следующий месяц. Знаешь ли, что значит жить без крыши? Нет, и не дай Бог этого не знать и тогда даже недругу — скверная вещь. Ты наивная, как ребенок. Здесь квартирантка рассматривается, как прислуга, как из милости, «не смей дыхать», как говорит моя хозяйка. Хозяин — барин, что хочет, то делает, так говорит она, и это — правда. Хочет она, встает в два часа ночи, вытопит печку, настряпает блинов, шаньги, похлебку и ляжет снова спать. В 7 часов встает, будит мужа и сына, наедятся и в школу, и на работу. И ты приноравливаешься, прислушиваешься чутко, чтобы сварить свою похлебку или состряпать лепешку. А похлебка состоит из пяти картошек (картошка стоит теперь 10 рублей ведро, а стоила 35–40 рублей) и пары костей (за кг костей я платила еще месяц тому назад 3 рубля 80 коп), а другой день затопит печку только в семь утра, и все считают, что ты пользуешься дровами…

А угол! Угол — это две голых доски — постель. И вся жизнь моя проходит на этих двух досках. Но считают услуги, будто бы без меня не топили бы, без меня пол не мыли бы и проч. Плачу 70 рублей, и то велели искать квартиру, и я ищу. Будто бы продают хату и уезжают. Ищу уже 10 дней и найти не могу. Если бы я где-нибудь служила! На вопрос: «Где работаете?» — «Нигде». — «Чем же живете?» — «Вышиваю, свои немножко помогают». — «Нет, не сдаем». А после тебя идет служащая аптеки или врач-инспектор — сдают за 100 руб. комнату с отоплением квартиранта…

Маленький возик дров стоит 40 рублей, керосина нет. Ну, в общем, я живу из милости, мне делают «бедной старухе одолжение». Вот и скажи, что ты будешь вместо 70 рублей платить 7 рублей! Они выгонят на мороз без пощады…

Нет, Маруся, — зарплата не уменьшена, и заикнуться о снижении нельзя.

Вот задача моя, найти угол, и уж до тепла как-то дотянуть. Это не жакт и не служебная квартира. Вот я хотела бы, чтобы сын мой обеспечил мне хоть угол. Уезжая, он просил меня ехать с ним. Это его последние слова здесь. Он разве ничего не рассказал вам? Но я так хотела что-нибудь веселое, радостное написать тебе и Калерии! Где это взять? Что ты узнала про Леонида? Как ты нашла Калерию? Работаешь ли ты сама? Пиши разборчиво. Кончаю. Пока хватит. Привет всем. Пиши до востребования.

Катя.


20/1-48 г.

С добрым утром! Который раз читаю твое письмо и все же до конца не разобрала его. Еще раз написала просьбу в Новосибирск. Так или этак, меня (дай Бог!) хватит до весны, сил не хватает ходить около жизни и не жить… Вот и тоскливо очень становится.

Куда поеду? (если будет на что) — не знаю, но! Отсюда надо домой. Таких ископаемых, как кыштовцы (это что-то особенное!), на всем свете не найти. И подумай только, Маруся, вот скоро два года и ни одного интеллигентного человека, культурного около меня, и как только я еще продолжаю говорить своим языком. М. б., даже кинусь в Канск. Как много было там пережито мною. Поэтому я сразу уехала куда глаза глядят, только не в Канск. А теперь там есть люди.

Целую, привет всем, Катя.


26/1-48 г.

Маруся, дорогая! Два дня тому назад получила от Кал(ерии) второе (на одной неделе) письмо, а вчера и от тебя (тоже второе после такого длинного перерыва). Да, хорошо то, что хорошо кончается; выкарабкались и Кал(ерия), и ты… Но ты мне не нравишься. Кал(ерия) говорит, что тебе нужен длительный отдых. Я тоже думаю. Но говорить и думать — это даже не сотая доля реальной помощи. Что ты поделаешь, когда вокруг тебя столько беспомощных (правда, желающих тебе добра) людей. Сколько я тебя помню — ты как белка в колесе вертишься, а отдых откладываешь «все на потом», а это «потом» не приходит.

Маруся, говорят, что на станциях теперь нет никого ожидающих, что в поездах свободно. Сказки это? Или правда? А меня всегда беспокоит мысль о жизни неделями на станциях, на грязном полу, как это было, когда я добиралась до своего рая…

Маруся, Калерия умнее нас с тобой. Мы с тобой всегда тратили себя безрассудно, бросали свою энергию пригоршнями, загорались, не жалея себя. Она же бережлива, рассудком живет. Сердце не прыгает вперед. Вот и сейчас пишет: «Твое письмо на ночь не стала читать, иначе не буду спать». Умно. Умно. Вот и мы, окружающие, ее тоже должны беречь. Поэтому, пишу только для тебя. Мне живется особенно тяжело сейчас. Дело в том, что мое здоровье (я нарадоваться не могла на себя, предвкушая весну…) начинает подводить меня… Приближается февраль (в прошлом году как раз в это время началось и свалилась на полтора мес. и до сих пор восстанавливаю силы), мой кашель и одышка повторяются… Антоновна говорила мне: «Не кашляй, ты будишь ребенка». А вчера Ивановна моя сказала мне: «Твой кашель не дает нам спать». А я, лежа, не могу дышать, целыми ночами просиживаю на своих двух досках, мерзну, как собака, все тряпки одену на себя и зуб на зуб не попадает.

Температура каждый день 37.4, 37.6. Я думала сначала, грипп, нет, не то.

Ну, в общем, я должна сказать тебе другое, что особенно беспокоит меня: квартира и опять квартира. Откуда-то моя хозяйка узнала, что я почти договорилась с одной (через два дома от нас), что она пустит меня к себе. Вчера налетела на меня: «Что же ты не идешь к Шабановой, она ждет тебя!» Я сказала ей совершенно спокойно: «Сейчас я просто не в состоянии двигаться лишний раз. А как только немножко потеплеет на улице, я уйду. Мне самой уйти хочется от вас, Ивановских, избавиться. Не будь это и моим желанием — я и не ушла бы до тех пор, пока отсюда не уйдете и вы (она же собиралась продать дом и уехать), и вы ничего не сделали бы, так как зима на улице…» Сказала это, но мне тяжело здесь пробыть лишний час.

Короче: знаю, Маруся, как тебе тяжело. Верю. Хочу навязать тебе еще одну тяжесть. Сама я как-то живу без денег. Чудно, правда? Но вот, за квартиру-то ее я уплатила Ивановне, залезла в долги, а долгов 45 рублей там, где меня иногда на пару часов (пока мать сбегает в лавку за хлебом и еще чем-нибудь) оставляют домовничать и возиться (качать люльку) с двухмесячным ребенком. Теперь нужно мне дать задаток на новый квартал и выплатить за эти дни квартиру. Думаю, новая пустит рублей за 50, иначе и быть не может. Они умрут, а не пожалеют тебя. Ты не знаешь, что это за люди. Все бывшие кулаки. Сегодня соберусь с силами и пойду договариваться относительно угла. Может быть, еще и не пустят. Я уже привыкла думать, что они делают мне одолжение. Ну, так вот, Маруся, если б Дима что-нибудь прислал мне — я не просила бы твоей помощи. Зная, как тяжело тебе, но от него третий месяц нет ничего. Неужели опять хворает? Боже мой, как много горя у каждого из нас! Так вот, Маруся, чтобы выйти мне из квартирного кризиса, пришли мне сколько только удастся наскрести… И стыдно мне и обидно за себя, но что уже, слова, слова, слова…

12 часов дня. Сейчас ходила договариваться с новой хозяйкой. Кто их поймет, в душу не залезешь. Но вот, простая женщина. Просит 50 рублей в месяц. Говорю: «Дорого». Она: «Маленький воз дров хватает на неделю, стоит 40 рублей, уж зимой никак невозможно дешевле». Договорилась, пока топят плиту и железку, буду платить 50 рублей, а как перейдут на русскую печь, тогда особо договоримся. Перееду, как только почувствую себя лучше. По дороге одолжила (где оставляют возиться с ребенком) еще 20 рублей на расчет за эти дни с Ивановной и для уплаты мальчику, который на санках меня перевезет. Пиши до востребования. Это все же спокойней будет. Привет всем твоим и Кал(ерии). Что узнаете о Диме, неужели он опять болеет?


Комментарий

Неописуемая тяжесть ее положения пояснений не требует. Нужно отметить только полную безнадежность, сквозящую в самом тоне письма. Мне больно сейчас читать ее слова о том, что «сын не может мне оплатить хотя бы угол»… Было это в моих силах или нет, но я все же хоть 360 рублей, и не всегда, но получал!

Упоминание о болезни Марии Викторовны: она с сыном Левой купила дрова на зиму и ехала в кузове грузовой машины, нагруженной ими. Машина попала колесом в кювет, и Марию Викторовну вытряхнуло на землю. Она долго лежала в больнице с переломом нескольких ребер, осколком одного ребра ей задело легкое.

В письме упоминается ситуация, связанная с обменом денег один к десяти и отменой карточек. Предчувствие скорой кончины: она не дожила до весны, умерла в апреле этого же года.

Ростов. «И в воздухе пахнет грозой…»

Семья Файкиных в Ростове приняла меня очень гостеприимно. Тетя Соня и ее муж Леонтий Михайлович всячески старались, чтобы я не чувствовал себя чужим, но это, по независящим от них причинам, плохо им удавалось. В Болшеве мама жила в основном ради меня, мои частые болезни, моя учеба, мои интересы, мое будущее — составляли цель и заботы ее существования. Все свое свободное от работы время она отдавала мне. Стараясь обеспечить мне всестороннее развитие, как бы ни было это тяжело ей, она возила меня в музеи, в театры, мы читали вслух книги и обсуждали их содержание. Она всячески поддерживала проявлявшиеся во мне интересы к литературе, музыке, истории. Здесь, в Ростове, я оказался в большой семье, где и без меня хватало житейских забот.

Я тогда, в 13-летнем возрасте, не понимал этого и обижался на недостаток внимания. Кроме того, очень ощущалось различие в интересах. Мое увлечение поэзией вызывало насмешки, когда по радио передавали классическую музыку и я приникал к приемнику, чтобы послушать, его переключали на другую программу.

В общем, переход к новой жизни был для меня очень не простым, даже, скорее, болезненным. Но прошло не так уж много времени, до 1939 года, когда я, закончив семилетку, поступил в техникум. Но об этом — позже.


Ломка характера, свойственная так называемому «переходному возрасту», сложилась с очень болезненной для меня переменой в образе жизни. В большой семье Файкиных, где и без меня хватало забот, я чувствовал себя обиженным. К тому же общее отношение к жизни, воспитанию, культуре, истории настолько отличалось от маминых взглядов, прививаемых ею мне, что это часто становилось источником конфликтов. Не будучи в состоянии понять и принять это иное восприятие действительности, я нередко сознательно провоцировал такие конфликты.

В Болшеве мама, получая персональную пенсию и работая в артели, располагала большими материальными возможностями, чем Файкины. Она никогда не отказывала мне в просьбах дать денег на кино, книги, подписку на журналы (я получал журналы «Костер», «Пионер», «Техника — молодежи», газету «Пионерская правда», покупал книги, фотографии писателей, героев Гражданской войны и портреты вождей, которые над моим сундуком-постелью составили целую галерею).

Здесь же поддерживался режим строгой экономии, расчетливости: поездка в трамвае стоила на несколько копеек дешевле, чем на троллейбусе, значит, троллейбус — излишняя роскошь. Из нескольких сортов пшеничного хлеба покупался самый дешевый. Естественно, мои робкие просьбы о кино или новой книжке встречали резкие возражения и пространные объяснения о необходимости «обходиться без роскоши».

Далекий от житейских забот и понимания «цены жизни», я не знал, что эта расчетливость была необходимостью. В семье работал только один дядя Лева — Леонтий Михайлович Файкин, и на его зарплату существовала вся семья — тетя Соня, дочь Нюра с мужем Женей — студентом университета, только что родившаяся внучка Галя, да и мое появление потребовало расходов.

Естественно, рассчитывать на внимание к себе, близкое тому, которое я испытывал, живя с мамой, я не мог, но, увы, не понимал этого. Мое появление в семье Файкиных в результате породило не только дополнительные материальные заботы, но и вызвало психологическое напряжение из-за моих эгоизма и явной избалованности.

С другой стороны, меня подавлял существенно отличный от привычного духовный климат. Если ранее в нашей жизни с мамой материальная сторона уступала духовной (на первое место всегда ставились литература, музыка, театр, явления общественной жизни), то в семье Файкиных занятия этими предметами считались пустой тратой времени. Те мои устремления, которые мамой всячески поощрялись, здесь вызывали насмешки и презрение. Видя меня за книгой, тетя Соня требовала, чтобы я «занялся делом», то есть приготовлением уроков. Тетрадка стихов (какими бы слабыми они ни были, я ими гордился и продолжал свои попытки стихосложения) однажды во время ужина подверглась уничижительному и оскорбительному разбору (может быть, и не безосновательному, но уж очень обидному для меня).

Когда по радио передавали оперу или иной спектакль, я по привитой мне привычке садился к приемнику слушать. Это также считалось бесполезной тратой времени.

Но при всем этом родственное отношение и материальные заботы обо мне, проявлявшиеся тетей Соней, были безупречны.

В школе я очень подружился с моим ровесником — Олегом Шимановичем. Он значительно превосходил меня начитанностью и развитием. У него был несомненный литературный талант: он писал рассказы, сочинял фантастические истории. По его инициативе мы стали выпускать журнал «ШЛОД» (первые буквы наших фамилий и имен). До начала занятий в школе по партам раскладывались размноженные под копирку выпуски журнала, содержащие в стихотворной форме сатирические описания классных новостей и портретов соучеников.

По-прежнему я увлекался чтением. В шкафу у Файкиных я обнаружил полное собрание сочинений Жюля Верна, изданное в виде бесплатного (или очень дешевого) приложения к журналу «Огонек». Отпечатанная мелким шрифтом на серой газетной бумаге, в мягкой бумажной обложке, каждая книжка начиналась со случайного места и также случайно обрывалась в соответствии с размерами печатных листов. Но в этом издании было действительно помещено все, написанное автором. Я не отрывался от этих книг, пока все не перечитал. В этом же шкафу стояли тома полного собрания сочинений Маяковского. Меня сразу увлекла необыкновенная образность его стиха в сочетании с лаконичностью изложения: «Поселок Пушкино горбил Акуловой горою, а низ горы деревней был, кривился крыш корою». В нескольких словах — целая картина. Однако «ноктюрн, сыгранный на флейтах водосточных труб» и измышления некоего «Людогуся» меня удивляли, но не привлекали.

В том же шкафу я обнаружил полное собрание сочинений Э. Т. А. Гофмана. Сначала, подумав, что это из области философии, не трогал, но когда влез — не мог оторваться. Нигде и ни у кого я больше не встречал такого сочетания достоверности и мистики. Необыкновенная лиричность и доброта, которыми у Гофмана наделены характеры положительных персонажей, по-моему, уникальны. Том с приключениями кота Мурра я таскал с собой в колхоз и зачитал чуть ли не до дыр.

Неподалеку была очень хорошая библиотека с читальным залом. Летом один из залов помещался в саду. Здесь я перечитал всего Брет Гарта, Джека Лондона, О. Генри, многое из Марка Твена, покатывался со смеху, читая Джерома К. Джерома «Трое в лодке, не считая собаки». Очень интересны были подшивки журналов «Всемирный следопыт» и «Вокруг света» за 1929–1932 годы. В них печатались с продолжением из номера в номер приключенческие и научно- (и не очень научно-) фантастические романы и повести.

В шестом-седьмом классах я стал обнаруживать в себе влечение к противоположному полу. Это влечение носило платонический характер и никак не увязывалось с физиологическими законами. Зная о существовании сексуальных отношений между мужчиной и женщиной (я уже читал Мопассана), я считал оскорбительным думать о женщинах с такими предположениями. Олег был первым, открывшим мне действительную природу любовных отношений и их значение в жизни.

Он заразил меня интересом к окружающему миру — природе, городу. На левом берегу Дона, в то время почти незастроенном, жила семья знакомых Шимановичам рыбаков (во времена коллективизации отец Олега спас их от раскулачивания). У них мы могли безвозмездно пользоваться лодкой. На ней мы ходили вверх по течению, насколько позволяли время и силы, кругом Зеленого острова, на котором размещались бахчи. Задобрив сторожа пачкой махорки, «от пуза» наедались арбузами, умело выбранными им на местах, наиболее открытых солнцу.

Сев на трамвай, мы ехали на нем до конца маршрута, обследуя окраины города и пригородные поселки.

Рискованными занятиями были путешествия на тормозных площадках товарных поездов, на которые следовало вскочить на ходу, когда перед семафором замедлялся ход поезда, и, также на ходу, соскочить перед следующим семафором. Как мне в дальнейшем пригодился опыт, приобретенный в этих упражнениях! Через несколько лет, уже после окончания войны, мне пришлось добираться в Москву без билета из Баку и со станции Татарская, что под Новосибирском, штурмуя на ходу проходящие пассажирские поезда.

К сожалению, Олег чем-то не потрафил моей тетушке, и мне было строжайше запрещено с ним встречаться. Этот запрет реально отразился лишь на том, что ему нельзя было посещать меня на дому. Вне дома никто не мог мне помешать дружить с ним. Для того чтобы моя переписка с ним не стала доступной тетушке, которая считала своим долгом пересматривать все мои тетради, Олег придумал специальный код-алфавит, которым мы пользовались, если нужно было общаться путем переписки (во время моих довольно частых болезней).

Не могу не упомянуть и о специфическом образе Ростова: не случайно его называли «Ростов-папа». Южный портовый город, многонациональный и шумный. Часть города, населенная армянами, даже называлась Нахичевань. На улицах и, особенно, на рынке, напоминавшим своими сутолокой и галдежом одесский Привоз, торговали колоритные кавказцы в бешметах с газырями и огромными инкрустированными кинжалами. Свирепые на вид, они оказывались добродушными и угощали специфическими сладостями — засахаренными орехами, сушеным инжиром.

Среди моих ровесников считался обычным слегка приблатненный стиль общения. В ходу были полублатные песни, между прочим, часто довольно талантливые:

На Богатяновском открылася пивная,

Там собиралася компания блатная,

Там были девушки Маруся, Роза, Рая

И с ними парень Костя Шмаровоз…

Или:

Не для меня сады цветут,

Зелены рощи расцветают,

И дева с черными глазами,

Она цветет не для меня…

Есенинская «Ты жива еще, моя старушка…» также относилась к числу песен этого репертуара.

В школе я учился средне, хотя, как утверждали учителя, был способен на большее. Был недисциплинирован и неусидчив, часто в дневнике появлялись замечания по поводу разговоров на уроках. Несмотря на такое поведение, учителя относились ко мне очень доброжелательно, за исключением немки, которая требовала зазубривания переводов, от чего я принципиально отказывался. Из-за лени, которая мне, увы, была свойственна, в дневнике нередко появлялись и неудовлетворительные отметки. Единственный предмет, по которому я всегда получал «отлично», реже — «хорошо», был русский язык и литература. Несмотря на отвратительный почерк и грязь в тетрадях, за что мне отдельно доставалось, я обладал интуитивной грамотностью и не делал орфографических ошибок. Синтаксический разбор предложений доставлял мне удовольствие, и я делал его безошибочно.

Двойки и замечания насчет плохого поведения на уроках вызывали понятную реакцию тетушки. Но чем больше ко мне применяли методы постоянного контроля и давления, тем меньше я проявлял усердия и дисциплины. Конфликт все больше обострялся. Постоянные напоминания о том, что у «такого отца такой сын», привели к возникновению в моей наивной голове дикой идеи: пойти в известное всему городу здание по адресу улица Энгельса, 33, где помещалось ОГПУ, заявить о том, что мои родители репрессированы, и попросить определить меня в специальный детский дом. В какой-то газете я перед этим прочитал статью о том, что дети «врагов народа» не оставлены без внимания мудрыми «партией и правительством» и воспитываются в прекрасных условиях, получают отличное образование и совместно трудятся «на благо общества», так как товарищ Сталин сказал: «Сын за отца не отвечает».

И вот, после очередной нотации, я ушел. Однако, рассудив, что впереди еще много времени — целый день, — я зашел в находящуюся неподалеку детскую библиотеку-читальню, попросил «Следопыта» Ф. Купера и стал читать. Как обычно, за книгой я не замечал времени и вдруг обнаружил, что на меня смотрит из полуоткрытой двери тетя Соня. Как она догадалась, где следует меня искать, не знаю, однако, вероятно, она знала меня больше, чем я предполагал.

Трудно сказать, что было бы, если б она меня не нашла. Но знаю твердо, что по собственной инициативе я не вернулся бы домой.

Тем временем продолжалась война кремлевских вождей с собственным народом. После завершения громких процессов Бухарина — Рыкова и их соратников последовала серия «разоблачений» крупных военачальников, ранее широко известных и популярных в народе героев Гражданской войны Блюхера, Егорова, Тухачевского, Гамарника (застрелившегося в преддверии ареста) и других. В школе перед началом занятий нам предлагалось достать учебник истории и вырвать страницы, на которых помещались портреты и упоминались фамилии лиц, отныне зачисленных в ряды «врагов народа».

Газеты пестрели объявлениями о переименованиях улиц, площадей и кинотеатров, ранее носивших имена секретарей крайкома и членов ЦК ВКП(б). Плакаты известного карикатуриста Бориса Ефимова «Ежовые рукавицы» висели на стенах домов и в витринах. На них изображен «верный сталинец» Ежов, сжимающий огромной рукавицей клубок извивающихся гадов с человечьими лицами. Впоследствии я узнал, что родной брат Б. Ефимова — Михаил Кольцов, известный своими репортажами из Испании, — расстрелян, как «враг народа»… В романе Хемингуэя «По ком звонит колокол» он представлен одним из персонажей.

Несмотря на внешние проявления «единства партии и народа» в виде единодушных голосований в поддержку ежовщины на всевозможных собраниях и митингах и в многочисленных резолюциях, публиковавшихся в печати, на самом деле такого единства не было и в помине.

Свидетельством этому было отношение ко мне, сыну «врагов народа», со стороны товарищей по классу и учителей. Ведь всем была известна судьба моих родителей, но ни разу никто об этом не упомянул. Только уже в седьмом классе, когда началась кампания по вступлению в комсомол, оказалось, что мне дорога туда закрыта.

В то время я начал осознавать несуразность положения, при котором существовали две правды жизни. Одна — для себя, обсуждавшаяся лишь в кругу родных или очень надежных близких друзей. Правда о действительности, в которой имеет место подавление воли, аресты и убийства ни в чем не повинных людей, непомерное восхваление кучки вождей, обладающих огромной властью, другая — для жизни вне дома. Газеты писали о всеобщем благоденствии и изобилии, а на самом деле становился все более ощутимым дефицит самых необходимых продуктов и промышленных товаров. На столе у Файкиных исчезло сливочное масло. До сих пор удивляюсь кулинарному искусству тети Сони. Она умудрялась делать котлеты, начиненные рисовой или пшенной кашей, покрытые тонким слоем мяса, из сушеной картошки она делала какое-то подобие жаркого.

Выстраивались огромные очереди за тканями, обувью, бельем… К концу 30-х годов не стало хватать хлеба, сахара. В нашем доме была булочная. В очередь за хлебом у нее меня иногда поднимали в 4–5 часов утра. Переминаясь, очередь ждала: привезут или не привезут хлеб. Наконец, к общему облегчению, появлялась запряженная лошаденкой телега, на которой стоял деревянный ящик с надписью «ХЛЕБ». Теперь очередь задавалась вопросом: на сколько человек хватит привезенного хлеба. Тут же решался вопрос: сколько буханок давать в одни руки.

Появилась «сталинская конституция», декларирующая свободу слова, собраний и демонстраций, всеобщие равные и прямые выборы в органы власти, и невозможно было не видеть или не замечать абсолютного несоответствия между этими правильными словами и их воплощением в действительности.

Состоялись первые выборы в Верховный Совет. К 6 часам утра к открытию избирательных участков стекались толпы людей со знаменами и цветами, демонстрирующих праздничное настроение оттого, что предстояло «выбрать» одного депутата из одного кандидата.

Мы с Олегом задавались вопросом: неужели все эти люди не понимают, что их заставили играть в какую-то бессмысленную игру?

Эти обе правды существовали везде, во всем и у всех, были частью жизни. Мы в школе с воодушевлением пели «Широка страна моя родная», «Живем мы весело сегодня, а завтра будет веселей», «Эх, хорошо в стране советской жить!», «Сталин — наша слава боевая, Сталин — нашей юности полет, с песнями, борясь и побеждая, наш народ за Сталиным идет» и другие бравурные песни, отлично понимая, насколько они фальшивы и как мало отражают реальную жизнь.

Об обнищании пролетариата в капиталистических странах писали в газетах и книгах, однако понятие «заграничное» было синонимом «наилучшее» применительно к любому товару. После оккупации стран Прибалтики и Восточной Польши на улицах стали появляться люди, одетые в диковинные вещи, о существовании которых мы и не предполагали. Как рассказывали эти побывавшие в «освобожденных» странах люди, там, пока еще не воцарились наши советские порядки, магазины наполнены предметами одежды и продуктами, вполне доступными «обнищавшему» пролетариату.

Помимо борьбы с «внутренними классовыми врагами и агентами империализма», народ готовили к неизбежной предстоящей войне с германским и японским фашизмом. В детской литературе тех лет действовали германские и японские шпионы, которых разоблачали бдительные пионеры. В детских журналах «Пионер», «Костер», «Техника — молодежи», «Знание — сила» и других печатались с продолжениями из номера в номер приключенческие повести с сюжетами, основанными на будущей победоносной войне или подготовке к ней.

Было не только необходимо, но и считалось весьма почетным заниматься в «кружках» по изучению военного дела, после сдачи зачетов в них вручались почетные значки ГТО («Готов к труду и обороне»), ГСО («Готов к санитарной обороне»), ПВХО («Противовоздушная и химическая оборона»), «Ворошиловский стрелок». Значки эти носили на груди, как ордена. Для школьников существовали аналогичные почетные знаки — БГТО и БГСО («Будь готов к труду и обороне», «Будь готов к санитарной обороне»). Проводились военные игры и учебные воздушные тревоги. Шла массированная пропаганда превосходства советской науки и техники, широко освещалась военная доктрина перенесения, в случае нападения, военных действий на территорию противника, где он должен быть разгромлен молниеносным ударом. Кинофильм «Если завтра война» в наибольшей степени иллюстрировал эту пропагандистскую кампанию.

С этим фильмом связан запомнившийся мне эпизод, одновременно характеризующий ироническое отношение ростовчан к окружающей нас действительности.

Я был на демонстрации этого фильма в летнем открытом кинотеатре в городском парке культуры.

В начале фильма на экране маршируют колонны пехоты, проносится кавалерия, идут танки и звучит бравурная мелодичная песня:

Если завтра война, если враг нападет,

Если темная сила нагрянет,

Как один человек, весь советский народ

За свободную Родину встанет.

Далее припев:

На земле, в небесах и на море…

Здесь во время краткой музыкальной паузы вдруг раздается чей-то громкий дискант:

— В трусах!

Сначала зал от неожиданности никак не отреагировал на это.

Наш напев и могуч и суров.

Если завтра война, если завтра в поход,

Будь сегодня к походу готов…

— Без трусов! — снова звучит дискант, на этот раз сопровождаемый хохотом зала.

Зажигается свет, на освещенном экране не видно кадров фильма. Вместо них мелькают какие-то тени, по залу пробегает одетый в белое дежурный милиционер: «Кто кричал? Кто хулиганит?» Зал продолжает шуметь, никто не ответил на крик милиционера.

Вновь гаснет свет, пленку несколько отмотали назад, продолжается песня:

И нигде на земле нету силы такой,

Чтобы нашу страну победила:

С нами Сталин родной, и железной рукой

Нас к победе ведет Ворошилов!

На земле, в небесах и на море…

Уже не один голос, целый хор восклицает:

— В трусах!

Наш напев и могуч и суров.

Если завтра война, если завтра в поход,

Будь сегодня к походу готов…

— Без трусов! — подхватывает зал.

Показ фильма далее уже не прерывали, показали до конца, несмотря на неуместные шум и хохот в зале.

На следующий день об этом знал уже весь город. И пока в летнем кинотеатре продолжалась демонстрация этого фильма, песня звучала в совместном исполнении экрана и зала.

Шла гражданская война в Испании. Всеобщие симпатии были на стороне испанских республиканцев. Газеты пестрели звучными названиями испанских городов: Мадрид и Теруэль, Валенсия и Толедо, Гвадалахара и Сарагоса; именами деятелей республики: Ларго Кабальеро, генерал Миаха, Долорес Ибаррури… Лозунг «No pasaran!» звучал как бы на родном языке. Вошли в моду пилотки, подобные тем, что носили солдаты Испанской республики.

На карте Испании, вырезанной из какого-то журнала, я отмечал линию обороны республиканцев. Вначале проходящая через окраины Мадрида, она откатилась южнее. Победа республиканцев, поддерживаемых отрядами добровольцев из многих стран, казалась близкой. Но затем территория республики стала неумолимо сокращаться, вскоре она оказалась разрезанной на две части: Германия и Италия открыто вступили в конфликт на стороне режима Франко.

После принятия Лигой Наций резолюции «О невмешательстве в дела Испании» были отозваны отряды добровольцев со всего мира, сражавшиеся в рядах республиканцев, однако Италия и Германия этой резолюции не подчинились. В результате республика потерпела поражение, и в Испании на много лет утвердилась диктатура генерала Франко. Тысячи эмигрантов прибыли в СССР, появились детские дома для детей республиканцев, погибших в гражданской войне.

Испанцы пережили в СССР Великую Отечественную войну, в которой принимали активное участие. Только в конце 60-х годов они смогли вернуться на родину благодаря амнистии, объявленной Франко.

После кровопролитных конфликтов на озере Хасан и у реки Халхин-Гол отношения с Японией, к тому времени оккупировавшей Маньчжурию, были уже на грани войны.

Победы над японцами в этих конфликтах трактовались как свидетельство явного превосходства нашего оружия, военного искусства и психологического превосходства наших бойцов — защитников родины над солдатами армий агрессоров, а также как свидетельство готовности к победе над потенциальным врагом, под которым весьма прозрачно подразумевалась нацистская Германия.

Неизбежность предстоящей войны с Германией и ее союзниками — Италией и Японией — осознавалась всеми. Гитлеровская Германия и ее союзники действовали все более агрессивно. Международное сообщество в лице Лиги Наций демонстрировало свою беспомощность в попытках остановить агрессоров с помощью осуждающих резолюций.

Широкий отклик в обществе вызвал чехословацкий, кризис. Самоотверженная борьба президента Бенеша со все более ужесточавшимися требованиями Гитлера находила вполне искреннее сочувствие.

Как мне помнится (хотя не исключаю, что на самом деле было иначе), между СССР и Францией существовал договор о взаимопомощи, такой же договор имела с Францией и Чехословакия. Выходило, что, если, в случае нападения Германии на Чехословакию, Франция вступит в войну на ее стороне, СССР будет действовать в союзе с Францией против Германии. Говорили, что СССР готов был к этому и согласовывал с Польшей возможность пропуска своих войск через ее территорию, так как общей границы с Чехословакией у нас не было. И якобы Польша отказала в этом. Но необходимость в таких действиях уже миновала, так как последовало общеизвестное Мюнхенское соглашение, которым Англия и Франция предоставили Гитлеру свободу действий в отношении Чехословакии. В газетах появились карикатуры Бориса Ефимова и Кукрыниксов на Чемберлена и Даладье, пресмыкающихся перед Гитлером.

Сначала была захвачена Судетская область Чехии, затем оккупирована вся страна, превращенная в протекторат Чехия и Моравия и марионеточное государство Словакию. Италия и Япония, образовавшие с Германией Антикоминтерновский пакт и военно-политический союз ось Рим — Берлин — Токио, также доказывали на деле свою агрессивность: Италия захватила Абиссинию и претендовала на захват Албании. Япония, создав марионеточную империю Маньчжоу-Го, постепенно расширяла свои владения в Китае.

В стране проходили собрания и митинги, на которых осуждалась агрессивная политика фашистской Германии и стран оси при попустительстве им стран англо-французского блока. На экранах шли фильмы, рассказывающие о зверствах фашизма. Почему-то особенно запомнился мне фильм «Профессор Мамлок», рассказывавший о преследовании евреев и пропаганде расового превосходства германской нации над «неарийскими», к числу которых якобы причислены и славянские народы.

Неизбежность предстоящей большой войны становилась все более очевидной. Один из лучших довоенных кинофильмов «Три танкиста» уже открытым текстом говорил о войне с Японией: «И летели навзничь самураи под напором стали и огня».

И вдруг, совершенно неожиданно и необъяснимо, вызвав всеобщее недоумение, появилось сообщение о переговорах с Германией о заключении Пакта о ненападении. Отныне Германия объявлялась дружественной державой, а Англия и Франция — колониальные империалистические государства — врагами Германии, вынашивающими агрессивные устремления в отношении СССР.

Мне запомнилась статья в одном из журналов, иллюстрированная картами, в которой подробно рассказывалось о формировании на территории Сирии, Ирака и Палестины мощной военной группировки под командованием французского генерала Вейгана, нацеленной на советское Закавказье.

Газеты и журналы за один день резко изменили тон: Германию уже не называли фашистской и вражеской страной.

В журнале «Техника — молодежи» печаталась с продолжениями приключенческая фантастическая повесть, в которой действовали немецко-фашистские агенты и диверсанты, а мужественные молодые советские патриоты, рискуя жизнью, вступали с ними в противоборство. А в следующем номере, в очередном продолжении повести, немецко-фашистские агенты вдруг превратились в агентов врагов Германии, действовавших с целью подорвать дружбу советского и германского народов.

Я, как и все мои сверстники, был убежден в том, что Красная армия, в свое время устоявшая перед интервенцией четырнадцати государств, руководимая командирами, имеющими опыт Гражданской войны, вооруженная современной военной техникой, способна устоять и перед агрессией Германии и Японии. Произошедший вдруг поворот на 180 градусов, когда только что считавшиеся злейшими врагами и агрессорами превратились в друзей и миролюбцев, показался и мне неожиданным и совершенно неоправданным.

На этом фоне хотелось бы упомянуть об отношении к армии. Возможно, так было в моем круге общения, но мне казалось, что армию в народе любили. Служба в армии представлялась действительно почетной, и, когда наступал срок очередного призыва, призывники шли на призывные пункты если и не очень охотно, то все же без неприязни. Может быть, я ошибаюсь, но мне казалось, что объяснялось это следующим.

Основную массу призывников составляли крестьяне, уровень образования был крайне низок, в лучшем случае 3–4 класса сельской школы или курсы ликбеза. В армии они действительно многое познавали, многому обучались. Возвращавшиеся из армии, одетые в новенькую форму, обладавшие приобретенной «выправкой», они сразу же резко выделялись на фоне своих земляков и вызывали у будущих призывников желание быть на них похожими. Ну а уж успех у прекрасного пола им был обеспечен.

Иной, чем сейчас, была общая атмосфера в армии.

Отношения между командирами и рядовыми были более демократичными и уважительными.

Несмотря на обычные трудности воинской службы, армия в те годы оказывала большое воспитательное воздействие. Даже в первые годы войны среди массы мобилизованных всегда можно было узнать тех, кто начал свою службу еще в мирное время.


Тем временем приближалось время окончания семилетки. Понимание необходимости скорейшего освобождения от положения иждивенца в семье Файкиных не оставляло мне выбора пути продолжения учебы: наиболее приемлемым вариантом, который поддерживали и Файкины, был техникум.

Весной 1939 года я получил аттестат об окончании семилетки неполной средней школы (школы второй ступени по терминологии тех лет) и подал заявление в Ростовский индустриальный техникум. Мне хотелось поступить на химическое отделение (в школе я полюбил химию), но, обнаружив, что на это отделение поступают только девицы, передумал, попросил перевести меня на отделение ОМР, полное название: «Холодная обработка металлов резанием и давлением».

Мой друг Олег Шиманович поступил в артиллерийскую спецшколу, учебное заведение, только что организованное в Ростове. Такие специальные школы (с артиллерийским и авиационным уклоном) в 1939 году были созданы во многих городах.

Довольно импозантная военная форма, воинская дисциплина, очень хорошо оборудованные учебные классы, специально подобранные лучшие учителя, введение в учебную программу расширенного курса математики и основ артиллерийского дела — все это сделало очень престижным поступление в спецшколу. Я несколько раз по приглашению Олега побывал в ней на вечерах встреч, видел экспонаты — артиллерийские орудия, панорамы местности, различные приборы управления огнем.

Несмотря на то что мы с Олегом оказались в разных учебных заведениях, наши дружеские отношения и встречи продолжались. Он был абсолютно не подвержен оглупляющему воздействию средств массовой информации, на все события внешней политики и внутренней жизни страны имел свое собственное мнение, и, к моему удивлению и некоторой зависти, его прогнозы всегда оправдывались. Наша дружба была взаимно полезной. Он знал, что может высказывать мне все свои идеи без опасности быть преданным (в те годы в каждом собеседнике виделся потенциальный стукач, или сексот, как говорили в Ростове) и спокойно обсуждал их. Я же под влиянием наших бесед пересмотрел многие свои взгляды на недавнюю историю нашей страны и на действительную цену советской демократии. Он впервые высказал мнение о том, что чистка в армии привела к ее трагическому ослаблению накануне большой войны.

Итак, с 1 сентября 1939 года, с началом учебы в техникуме, в моей жизни наступил новый период.

Ростовский индустриальный техникум — РИТ — старейшее на Дону специализированное учебное заведение, созданное «по высочайшему повелению» в 1900 году, сохраняло многие традиции прежних времен. Благодаря организации учебного процесса по принципам, принятым в вузах, основанным на самостоятельности учащихся и доверии к ним, в учебных группах формировался совершенно иной, чем в школе, психологический климат: более дружественный, товарищеский. В группе, помимо тех, кто, как и я, поступил в техникум после окончания семилетки, было много, около половины, учащихся, пришедших после нескольких лет, проведенных на производстве, живущих самостоятельно от родственников в общежитии. Как на предприятиях, в техникуме существовали выборный профком, активно участвовавший в управлении и решении вопросов, связанных с выделением стипендии, мест в общежитии, касса взаимопомощи, где можно было «подзанять» до стипендии. Отношение преподавателей к студентам (так назывались учащиеся техникума) было уважительным независимо от возраста (обращение только на «вы»). Естественно, никаких дневников, в которых требовались подписи родителей, не существовало.

Техникум обладал прекрасной учебно-производственной базой — мастерскими, в состав которых входили механические цеха с токарными, фрезерными, строгальными, револьверными станками, кузнечно-прессовый цех с горнами и паровым механическим молотом, литейка с вагранкой и формовочным цехом, сварочный цех.

Несколько отступив от повествования, расскажу любопытную деталь.

На улице Красноармейской, напротив входа в техникум, находился бульвар, на котором расположился цирк шапито. В нем наши старшекурсники подрабатывали в качестве уборщиков по уходу за животными. Выступала в цирке конноспортивная группа под руководством артиста, называвшего себя Султанбек Туганов.

Я «по блату» иногда посещал цирк, и мне запомнились выступления конников. В 1941 году эта конная группа в полном составе была зачислена в кавалерийскую группу полковника Доватора, Туганов стал командиром эскадрона. В дальнейшем, после образования 2-го гвардейского кавалерийского корпуса, на базе коллектива цирковых артистов образовался ансамбль песни и пляски, существовавший до конца войны. В составе ансамбля выступала Л. A. Русланова. При штабе корпуса артисты ансамбля выполняли «по совместительству» обязанности комендантского эскадрона.

Однако возвращаюсь к прерванному повествованию.

В техникуме уже с первого курса начиналась учебная практика, навыки которой сохранились у меня на много лет.

И если прежде в школу я ходил по необходимости, то в техникум — с удовольствием.

С благодарностью вспоминаю преподавателя черчения и начертательной геометрии. Благодаря его требовательности и дотошности (он особое внимание уделял, казалось бы, незначительным мелочам — как подбирать и затачивать карандаши, какие покупать линейки и угольники, как выбирать и как располагать на столе ватман, как очищать чертеж от графитной пыли и т. п.) я научился чертить и читать чертежи, что также в дальнейшем сослужило мне важную службу.

Получая небольшую стипендию (37 рублей), я, отдавая ее тете, все же «отстегивал» 1–2 рубля: наконец-то я получил возможность, встречаясь с девушкой, хотя бы изредка угостить ее мороженым или пригласить в кино.

На втором курсе я стал подрабатывать, получая заказы в учебной части техникума на вычерчивание иллюстрационных схем и плакатов. Это позволило мне, отдавая заработок тете, также утаивать некоторую часть на карманные расходы.

В 1975 году я приезжал в Ростов, чтобы принять участие в праздновании 75-летия техникума, который к тому времени превратился в радиотехникум. Однако руководство техникума сохранило преемственность учебного учреждения, и на выставке, посвященной его истории, были представлены все исторические этапы его существования. Здание техникума было частично разрушено во время войны, учебно-производственные мастерские отсутствовали. Но центральная часть здания со знакомыми мне аудиториями, сохранившими свой первоначальный вид, осталась такой, какой была во времена моей учебы. Из числа преподавателей техникума я встретил только двоих, но некоторые из числа бывших технических работников — женщины, работавшие при мне в столовой, в мастерских, уборщицы — продолжали еще трудиться. К сожалению, состояние здоровья не позволило мне приехать в Ростов, чтобы участвовать в его 100-летнем юбилее.

Годы учебы в техникуме, пребывание в коллективе его учащихся и преподавателей, с которыми пришлось пройти многие испытания первых двух лет войны, оставили глубокий след в моей памяти и судьбе.


В первый же день занятий на второй паре учебных часов преподаватель сообщил нам о том, что только что было передано по радио срочное сообщение: Германия напала на Польшу, а Англия и Франция объявили войну Германии. Это значит, что началась большая война. Мы в то время не могли себе представить, насколько БОЛЬШОЙ она окажется.

Нападение на Польшу не было неожиданным. Угрозы Польше со стороны Германии звучали уже давно. Газеты сообщали о концентрации германских войск вблизи польской границы, в Данциге, имевшем статус «вольного» демилитаризованного города, во множестве появились немецкие туристы, внешний вид которых не оставлял сомнений в том, что это — переодетые в штатское военнослужащие вермахта. В памяти сохранились фамилии польских деятелей: Бека — министра иностранных дел, «мотавшегося» между Варшавой, Лондоном и Парижем в попытках найти защиту против усиливавшегося с каждым днем давления Германии, Рыдз-Смиглы — военного министра.

Далее время и события понеслись с невиданной скоростью. Не ожидая окончательного разгрома Польши, которая не могла противостоять мощи Германии, наши войска вступили на ее территорию под лозунгом присоединения западных областей Украины и Белоруссии и освобождения от капиталистического рабства их народов.

К этому времени я, в значительной степени под влиянием моего друга Олега, в каждом официальном сообщении пытался найти скрытый смысл. И здесь мне представилось, что в действительности оккупация восточной части Польши диктовалась необходимостью отодвинуть линию соприкосновения с Германией от наших границ в преддверии неизбежного будущего столкновения.

Что на самом деле происходило на присоединенных западных территориях, было не известно, приезжавшие оттуда военные хранили молчание, говорили, что рассказывать подробности им строжайше запрещено. Газеты же вещали о многочисленных проявлениях радости по поводу воссоединения с советскими свободными республиками и освобождения от власти польских панов и капиталистов.

Иногда военные переодевались в штатское и, прогуливаясь по городу, поражали воображение ростовчан своим непривычным видом: длиннополые светлые пиджаки свободного покроя, штаны до колен, гетры, башмаки на толстой подошве, на голове — береты или шляпы с пером…

По радио и на концертных эстрадах зазвучала мелодичная песня-вальс «Ждем вас во Львове». Всего текста не запомнил: «Полки соловьев вам кантату споют, просим во Львов…» И далее весьма многозначительно: «Во Львове ремонт капитальный идет, шьют девушки новые платья…»

Незаметно прошло сообщение о том, что наши войска, не встретив сопротивления, вернули Бессарабию, до того считавшуюся спорной территорией, незаконно оккупированной Румынией еще в ходе Гражданской войны.

Вскоре «в соответствии с волей народов Эстонии, Латвии и Литвы» эти страны стали союзными республиками СССР. Эти события запомнились мне благодаря весьма любопытным сообщениям радио и газет. Не гарантируя безусловную точность изложения этих событий, привожу сохранившееся в памяти.

Началось с ультиматумов, предъявленных правительствам этих стран, в которых под предлогом проникновения многочисленных агентов западных стран, проводящих враждебную СССР деятельность, высказывалось требование о допущении советских войск на специальные военные базы. Обращало на себя внимание, что эти ультиматумы были предъявлены одновременно и написаны в совершенно одинаковых выражениях, как будто «под копирку». Также одновременно в этих странах прошли многолюдные митинги трудящихся, на которых были приняты резолюции, требовавшие добровольного присоединения к СССР. И эти резолюции были как копии, повторявшие один и тот же текст. Далее оставалось лишь пойти навстречу требованиям трудящихся стран Прибалтики, что и произошло, также одновременно.

Хотя официально ничего не было заявлено, всем казалось очевидным, что эти действия с нашей стороны были предприняты с ведома и по согласованию с Германией в соответствии с состоявшимся тайным соглашением. Естественно, вслух говорить об этом было не принято.

Начало войны с Финляндией не было неожиданностью. Задолго до этого газеты писали о фашистской и антисоветской политике ее руководства, о связях с фашистской Германией. Граница, проходившая лишь в 40 километрах от Ленинграда, якобы представляла серьезную угрозу безопасности городу — колыбели революции. Тем более что постоянные провокации со стороны «белофиннов» требовали решительных действий. И в ответ на якобы артиллерийский обстрел наших пограничных укреплений, как сообщалось в газетах, войска Ленинградского военного округа вступили на территорию Финляндии.

После недавно победоносно завершившихся конфликтов с могущественной державой — Японией — победа в войне с маленькой Финляндией (всего 4 миллиона населения), при огромном количественном, качественном и моральном превосходстве Красной армии, победа ожидалась если не через неделю, то по крайней мере через месяц. Но сообщения с фронта вызывали тревогу. Оказалось, что Карельский перешеек превращен в мощную линию укреплений — линию Маннергейма, — состоящую из системы дотов, минных полей, проволочных ограждений. Железобетонные доты были связаны системой подземных переходов и складов и оказались устойчивыми против артиллерийского обстрела и бомбардировок с воздуха. Красная армия вынуждена более преодолевать эти укрепления, что вызывало большие потери сил и времени. Говорилось, что строительство укреплений линии Маннергейма осуществлялось с помощью и при участии Германии, Англии и Франции.

Эти сообщения посеяли сомнения в непобедимости и могуществе Красной армии. Обсуждая с Олегом сводки с финского фронта, мы не могли найти объяснения тому, что маленькая Финляндия успешно противостоит огромной стране, обладающей лучшей в мире армией и самым совершенным вооружением. Олег высказывал недоумение, почему об этой системе укреплений узнали, только натолкнувшись на нее в боевых условиях, и почему нужно штурмовать ее «в лоб», если существовала незащищенная тысячекилометровая сухопутная и морская граница. В газетах военные действия назывались операциями Ленинградского военного округа, в то время как военные госпитали были переполнены ранеными и обмороженными настолько, что даже в Ростове под госпитали были заняты гостиницы. То же было в других городах. О действительных потерях наших войск не сообщалось.

Перемирие было заключено лишь в феврале 1940 года. Запомнилось сообщение о том, что уже после подписания перемирия и опубликования условий завершения войны, которыми было предусмотрено окончание военных действий в 12 часов следующего дня, накануне наши войска штурмом взяли город Выборг. Непонятно, зачем нужно было штурмовать с неизбежным кровопролитием город, который по условиям перемирия передавался Советскому Союзу.

Итоги финской войны «протрезвили» и высшее руководство страны. Вместо «первого маршала» Ворошилова наркомом обороны стал Тимошенко. Его нововведения сразу стали заметны даже нам, обывателям. На улицах военные при встречах стали отдавать честь, прикладывая руку к козырьку фуражки, говорили, что в армии резко усилилась военно-спортивная подготовка. Олег, ходивший в форме артиллерийской спецшколы, заработал несколько нарядов вне очереди, по рассеянности пропустив, не отдав чести, проходившего мимо командира.

В двух кварталах от нашего дома находился (он и сейчас помещается там) штаб СКВО — Северо-Кавказского военного округа.

Каждое утро мимо нашего дома следовали строем военные чиновники этого ведомства и на улице Шаумяна (так она тогда называлась) занимались вольными упражнениями и строевой подготовкой. Я выходил на балкон и с интересом наблюдал, как толстопузые майоры и полковники шагали по команде молодого инструктора-лейтенанта. Естественно, нововведения не ограничивались только строевой и спортивной подготовкой. Говорили, что подверглись пересмотру все военные уставы, началось перевооружение войск.

Война в Европе тем временем продолжалась. В газетах печатались сообщения о позиционных боях на противостоящих друг другу линии Мажино и линии Зигфрида. В основном в сообщениях говорилось о «поисках патрулей» и артиллерийских дуэлях. Основные военные события происходили на море, где германские подводные лодки безжалостно топили английские и французские транспорты, торговые суда и пассажирские корабли (газеты сообщали о потерях, выражавшихся в сотнях и тысячах «регистровых брутто-тонн»). Немецкая авиация совершала налеты на Британские острова. Сообщалось о готовившемся морском десанте на побережье Англии.

Этот период впоследствии назвали «странной войной». Тогда мне казалось, что немцы не решатся на войну на два фронта и нам в ближайшие годы не угрожает их агрессия. Теперь, спустя 70 лет, я отдаю должное прозорливости моего тогдашнего друга Олега: он постоянно спорил со мной, утверждая, что не ранее чем через год-два война с Германией, разрушительная и кровопролитная, станет неизбежной.

Начало войны

Позиционное противостояние линия Мажино — линия Зигфрида вдруг взорвалось неожиданным ударом германских войск на неукрепленные границы Франции через Бельгию и Голландию. Мне даже тогда казалось необъяснимым, почему эти две малые страны, имея на востоке агрессивного и непредсказуемого соседа, не приняли никаких мер по укреплению своих границ.

До этого я подолгу сидел у карты Европы, на которой отмечал микроскопические изменения линии противостояния англо-французской коалиции и Германии, пытаясь представить себе дальнейшее развитие ситуации. Полагая, что немцы вряд ли предпримут форсирование «в лоб» линии Мажино, пытался предугадать возможные пути обхода этих укрепленных позиций. Путь через горный рельеф нейтральной Швейцарии казался мне маловероятным. Оставалось предположить, что удар будет нанесен через Бельгию. Можно ли было ожидать от гитлеровской Германии уважения к нейтралитету этой страны, если он препятствует ее агрессивным устремлениям? Мне казалось, что и наша страна подает убедительные примеры пренебрежения суверенитетом соседей, когда он препятствует ее стратегическим замыслам: агонизирующая Польша, Румыния, Прибалтийские республики и, наконец, Финляндия.

И действительно, мои домыслы, казавшиеся фантастическими, вдруг подтвердились. Потоптавшись некоторое время у линии Мажино, немцы неожиданно рванулись через Бельгию и Голландию, с которыми расправились за несколько дней. Началась битва за Францию. Французские и английские войска терпели одно поражение за другим так быстро, что я не успевал переставлять флажки на карте. Вскоре разыгралась драма под Дюнкерком.

После капитуляции Франции в наших отношениях с Германией, казалось, ничего не изменилось: «дружба» продолжалась, газеты публиковали фотографии эшелонов с зерном, пересекающих демаркационную линию. Однако, как только немцы столь же стремительно захватили Югославию и Грецию, где ранее безнадежно застряли итальянцы, в воздухе как бы повисло напряжение, ожидание неизбежности скорой схватки. Это напряжение подогревалось действиями правительства во внутренней политике, направленными на «повышение дисциплины и производительности труда». Появились постановления, запрещавшие увольнения по собственному желанию, устанавливающие наказания за прогулы и опоздания вплоть до принудительных работ. Свободные переезды между городами были ограничены: железнодорожные билеты продавались только по предъявлению разрешительных документов.

Появились новые военные звания: вместо «комбриг», «комдив», «комкор», «командарм», отличавшимися количеством ромбов на петлицах, были введены звания «генерал-майор», «генерал-лейтенант», «генерал-полковник» и «генерал армии» со звездами вместо ромбов. Для младших командиров — «ефрейтор», «младший сержант», «сержант», «старший сержант» и «старшина».


Последний предвоенный 1940 год. Евгений Умнов, муж Нюры — дочери тети Сони, — закончив университет, уехал служить в Красную армию в артиллерийской батарее каких-то сверхмощных орудий на Западной Украине. За все годы войны эта батарея не выпустила ни одного снаряда по врагу, откочевывая все далее на восток.

Второй курс техникума. Усилившиеся продовольственные трудности. Огромные очереди за хлебом, сахаром, макаронами, мукой. По поручению тети Сони после занятий в техникуме хожу на фабрику-кухню (теперь здесь находится мясокомбинат. Там работал ее муж Леонтий Михайлович), где для сотрудников выдаются обеды и продуктовые заказы. Особым «почтением» у нас пользовались копченые бараньи и свиные ребра, с которых срезано мясо. Однако мяса на них оставалось еще довольно для обгладывания, чем вся семья Файкиных занималась за ужином. Кроме того, продавались жареные пирожки, начиненные соевой кашей.

Очень трудно приходилось моим сверстникам-студентам, жившим в общежитии. Стипендия (обычная — 34 рубля, а для отличников — 45 рублей) не могла обеспечить даже нищенское пропитание. Ходили подрабатывать в порт, куда и я несколько раз ходил из солидарности, однако не мог выдержать даже половины смены. Обедать ходили на рынок, где была дешевая столовая для возчиков: тарелка щей с «рубцом» и гречневая каша с салом стоили 15–20 копеек. Неплохо кормили и в техникумовской столовой, но там было подороже, хотя давали в долг под запись в долговую книгу с удержанием из стипендии.

Летом 1940 года, после завершения производственной практики на токарных, фрезерных и строгальных станках, всем курсом отправились в колхоз на уборочную. Колесный пароход довез нас до станицы Николаевской, откуда пешком мы прибыли в станицу Мариинскую. Работали в основном на комбайнах на соломокопнителях — прицепах, куда из чрева комбайна ссыпалась солома.

Закутав лицо марлей (иначе — задохнешься от пыли), солому следовало вилами собирать в копны и периодически сбрасывать, следя за тем, чтобы они ложились на поле ровными рядками. Перевозили зерно на бричках, запряженных волами. Медлительные и неприхотливые животные безропотно тащили любой груз, при запрягании становились сами каждый на свое место и подставляли шеи под ярмо. Управлялись, подчиняясь команде: «Цоб, цоб!» — идущий слева вол заходит вперед, и повозка поворачивает направо. «Цобэ, цобэ!» — правый вол заходит вперед, и повозка поворачивает налево. «Цоб, цобэ!» — оба вола делают вид, что ускоряют движение.

Некоторое время я выполнял обязанности сторожа: спал на току, куда ссыпалась доставляемая от комбайнов пшеница. Днем пшеницу провеивали на ручных веялках (невероятно трудоемкая работа) и грузили в повозки и автомашины, отвозившие ее на элеватор.

Питаемся неплохо, но непривычной пищей: на обед «кандер» — суп из пшена с картошкой, заправленный луком, поджаренным на бараньем сале, утром и вечером — хлеб и лепешки с овечьим молоком — густым и жирным. На складе колхоза можно было получить дополнительно продукты, оплачивая их по себестоимости, то есть значительно дешевле, чем в ростовских магазинах, с последующим вычетом из заработка.

За работу начисляются трудодни, расчет по которым должен производиться после завершения уборки урожая. Перед отъездом домой нам выдали аванс: я получил мешочек муки и немного денег. По дороге впервые в жизни купил в пароходном буфете бутылку вина. Выпили ее вместе с кем-то из сверстников, используя вместо стаканов огурцы с выдолбленной сердцевиной.

Осенью двое из нашей команды ездили за окончательным расчетом, привезли пшеницу, из которой тетя Соня варила кашу.

Весной 1941 года пришел приказ об изменении специализации техникума: вместо индустриального он стал авиационным. Я перешел на отделение «монтаж самолетов»: эта специальность была мне более интересной, чем работа в механических цехах.

Второй курс техникума закончился с последним годом мирной жизни. Май 1941 года — экзамены, сданные мною более успешно, чем всегда, производственная станочная практика, начало каникул.


Воскресенье 22 июня 1941 года. По путевкам, полученным дядей Левой, я и тетя Соня едем в однодневный дом отдыха. Туда нашим профкомом выдавались путевки студентам, отличившимся успеваемостью или общественной работой, так что я надеялся провести этот день в компании друзей. Мы бывали в этом доме отдыха и ранее. Но вкусно приготовленный обильный завтрак прерван донесшимися слухами: началась война.

Сейчас это кажется странным, но в доме отдыха не было радиоприемника. Кого-то послали в поселок, и он, вернувшись, подтвердил, что выступал по радио Молотов с заявлением о нападении Германии на всем протяжении западных границ, включая границы с Финляндией и Румынией.

В этот день, разумом понимая всю трагичность происшедшего, я еще не воспринимал серьезно то, что началась война, оставившая меня живым, но с глубокими душевными и физическими увечьями. Теперь, по прошествии семи десятков лет, вспоминая пережитое, не верится, что все происшедшее со мной в годы войны было наяву. Не верится и в то, что у меня хватило сил и здоровья все это перенести.

Дом отдыха немедленно опустел. Вернулись домой. Тревога, казалось, висела в воздухе. В городе вокруг репродукторов, висевших на столбах, толпились люди, слушавшие периодически повторявшиеся сообщения и темпераментно обсуждавшие их.

Вышедшие на следующий день газеты публиковали постановления о всеобщей мобилизации военнообязанных мужчин в возрасте от 18 до 45 лет, об организации призывных пунктов, о введении карточной системы распределения товаров и продуктов. Только что сформированное Совинформбюро опубликовало первое сообщение с фронта. В нем говорилось о бомбардировках фашистской авиацией Киева, Севастополя и других городов, о достойном отпоре советских истребителей, сбивших десятки немецких самолетов, о героическом сопротивлении захватчикам наших пограничников, во многих местах оттеснивших немцев на их исходные позиции.

Сразу же пошел в техникум. Объявили, что планировавшаяся поездка на уборку урожая отменяется, организовываются занятия по обязательному военному обучению по сточасовой программе всевобуча. В здании техникума создавался призывной пункт, на котором будет организовано дежурство студентов. В приказе директора техникума, вывешенном на доске объявлений, сообщалось о создании истребительного батальона, который будет нести дежурства во время воздушных тревог, участвовать в патрулировании улиц и в составе санитарных дружин.

В городе не чувствовалось резких изменений в текущей жизни: пока фронт был еще далеко и немецкие самолеты сюда не долетали. Однако было введено обязательное затемнение, и стекла окон оклеили крест-накрест бумажными полосами. Срочно оборудовались под бомбоубежища подвалы зданий. На стенах домов появились указатели к ближайшему укрытию. Во дворах и в скверах стали копать щели, которые, как показал последующий опыт, оказались более надежными при бомбежках, чем подвалы домов.

Поползли слухи о том, что наши войска терпят сокрушительные поражения, все чаще звучало передаваемое шепотом слово «измена». В сводках Информбюро сообщалось о том, что на всем протяжении фронта шли тяжелые оборонительные бои с превосходящими силами противника, который нес большие потери в живой силе и технике, наши войска отходили на заранее подготовленные позиции. Высказывались предположения, что старая граница, имевшая мощные укрепления, станет рубежом обороны, на котором остановят наступление немцев.

В начале июля передали по радио выступление Сталина, необычное по форме: «Братья и сестры, к вам обращаюсь я, друзья мои…» Из него стало известно, что уже потеряна Белоруссия, противником заняты многие города и что о разгроме врага «на вражьей земле малой кровью могучим ударом» уже не может быть и речи.

Очень тяжелыми были дежурства на призывном пункте, открывшемся в техникуме: слезы и истерические крики матерей, звуки гармошки, песни и пьяная удаль, перемежавшиеся со слезами разновозрастных призывников, команды и окрики командиров маршевых команд — вся эта суета до сих пор явственно жива в памяти.

В августе линия фронта достигла Смоленска и Харькова. Начались воздушные тревоги, особенно по ночам. В свете перекрещенных лучей прожекторов иногда серебрился силуэт самолета, окруженный множеством облачков разрывов зенитных снарядов, не причинявших ему вреда. Суетились наши истребители «ишаки» (И-16) и «чайки» (бипланы И-15), которым явно не хватало скорости и мешал зенитный огонь с земли. Иногда немцы сбрасывали небольшие бомбы, но массированных бомбардировок города пока не предпринимали. Самолеты-разведчики появлялись над Ростовом и днем. В этом случае по ним помимо зенитной стрельбы открывалась оглушительная пальба из всех видов оружия — из винтовок и ручных пулеметов, — что было очевидной бессмыслицей.

К концу августа стало ясно, что вскоре линия фронта достигнет и Ростова. Началась мобилизация на строительство оборонительных сооружений. В первых числах сентября после начала занятий в техникуме объявили о предстоящем выезде на рубежи обороны и всего коллектива техникума.

Отправились пригородным поездом в сторону Таганрога, на какой-то промежуточной станции выгрузились и долго шли пешком до места назначения. Помню названия двух деревень, в которых мы разместились в крестьянских избах: Баевка и Калмыковка.

Работали на строительстве противотанковых рвов. Рыли в тяжелом глинистом грунте, налипавшем на лопату, уставали от непривычно тяжелого труда. Однако преобладали бодрое настроение и чувство юмора: сочинялись и исполнялись частушки, вывешивались шуточные плакаты: «Чтобы каждое рыло нарыло по пять кубометров на рыло!»

Иногда над нами проносились немецкие самолеты, пугали пулеметными очередями и сбрасывали листовки, которые подбирать было строжайше запрещено. Любопытство пересиливало, и некоторые листовки я все же читал. Текст казался мне примитивным и не вызывавшим доверия.

К концу сентября нас срочно подняли по тревоге и пешком, форсированным маршем погнали к Ростову. Как впоследствии оказалось, мы были под непосредственной угрозой окружения.

Линия фронта на некоторое время стабилизировалась по реке Миус под Таганрогом, который был захвачен немцами, и в 40 километрах западнее Ростова у армянского села Чалтырь и станицы Большие Салы. Орудийная канонада явственно слышалась в городе.

Появились и первые потери среди студентов техникума. Однажды, не замеченный постами воздушного наблюдения (ВНОС), над городом низко пронесся немецкий самолет и сбросил несколько бомб. Одна из них угодила в кинотеатр и была причиной многих жертв. В техникуме недосчитались двоих: Саши Ханцева и его друга Левы. Сашка жил в общежитии, где я был частым гостем, хорошо пел, аккомпанируя себе на гитаре. Кто-то сказал, что они с Левой отправились в кино, это вызвало предположение о том, что они могли оказаться в числе погибших. Когда и на следующий день они не появились, мы отправились на поиски в морг, куда свозили всех погибших при бомбежке. Я спустился в большой погреб морга мединститута и среди множества обезображенных трупов обнаружил Сашку. Леву я не опознал, но и его нашли там же.

Картина, впервые открывшаяся мне, до сих пор в памяти. Особенно запомнилась обнаженная женщина с лежащим на ее животе трупом ребенка, с еще неотделенной пуповиной. То ли она рожала во время бомбежки, то ли произошел выкидыш… Я долго не мог отделаться от страшного впечатления. На следующий день обоих наших друзей коллективно похоронили на кладбище.

Сводки Информбюро по-прежнему сообщали о планомерном отходе на заранее подготовленные позиции под давлением превосходящих сил противника и об огромных потерях, наносимых врагу упорным сопротивлением наших войск. Однако действительное положение на фронтах не могло быть скрыто под пропагандистским прикрытием газетных публикаций. Тысячи раненых прибывали с фронта, и их рассказы раскрывали страшную правду о неумелом и бездарном руководстве войсками, недостатке и низком качестве вооружения, о попавших в окружение целых армиях, о полном господстве в воздухе неприятельской авиации.

На вооружении пехоты были в основном винтовки образца 1898/1913 года (знаменитые в свое время трехлинейки Мосина). Появились в первые месяцы войны новейшие винтовки СВТ с кинжаловидным штыком, но вскоре их сняли с вооружения за ненадежностью. Авиация — истребители И-16 с фюзеляжем, цельноклеенным из березового шпона, со скоростью 450–500 км/ч против цельнометаллических Me-109, имевших скорость до 700 км/ч. «Летающие гробы» — тяжелые бомбардировщики ТБ-3, скорость полета которых 180 км/ч. Танки Т-26, броню которых, по рассказам прибывавших с поля боя раненых, пробивали крупнокалиберные пулеметы. Новейшие быстроходные БТ-6, Т-34 и KB могли бы быть успешно противопоставлены немецким, если бы их было побольше. Артиллерия качественно не уступала немецкой, но была на тихоходной тракторной тяге.

Большая часть вооружения, как говорили прибывавшие с фронта, была потеряна в первые же дни войны близ новой границы.

Армия, обезоруженная технически, была обезглавлена довоенными чистками. Не говоря уже о наиболее образованных маршалах Тухачевском и Егорове, были уничтожены почти все командующие армиями и командиры корпусов, большинство командиров дивизий и полков. В результате всего за три с небольшим месяца линия фронта откатилась от Вислы до Москвы и Ростова. Это было похоже на настоящий разгром, в чем немцы были уверены, и эта их убежденность в уже достигнутой победе, на мой взгляд, была в числе причин их последующего поражения.

Город готовился к предстоящей обороне. Улицы перегораживались баррикадами, подвалы домов оборудовались под убежища, окна закрывались мешками с песком, настилались полы и устраивались нары. Во дворах рылись траншеи и щели. В подвале нашего трехэтажного дома была котельная с котлом парового отопления. Этот подвал был оборудован под коллективное убежище. Туда мы спускались во время воздушных тревог, участившихся в августе — сентябре.

Официально эвакуация не была объявлена, но некоторые предприятия закрывались, их оборудование грузилось в вагоны и отправлялось куда-то на восток. Через город тянулись колонны беженцев на конных повозках, на телегах, запряженных волами. Шли пешком утомленные дальней дорогой, удрученные люди. Большинство — евреи, составлявшие значительную часть населения Восточной Польши и Белоруссии. В обход города гнали колхозный скот — большие стада коров и овец.

Эвакуировался и техникум. В конце сентября личный состав техникума выехал сначала в Георгиевск, затем в Баку, где был объединен с Бакинским авиационным техникумом. Однако, как позднее выяснилось, уехали далеко не все, менее половины студентов и преподавателей.

Занятия в техникуме прервались, но продолжали работать мастерские, выполняя заказы военных. Из числа преподавателей и студентов, оставшихся в городе, была составлена дружина, которая под командой военрука техникума — пожилого отставного полковника авиации (на петлицах гимнастерки остались следы от четырех «шпал») — выполняла ночные дежурства на территории и в зданиях.

Периодически и я ходил дежурить, наблюдая с крыши за дуэлями городских средств ПВО с немецкими самолетами, которые облетали город, но бомбили его мало, лишь изредка «роняя» несколько бомб.

Воздушные тревоги ночью объявлялись почти ежечасно, сопровождаясь стрельбой зенитных батарей и эрликонов. Казалось, что освещенные перекрещивающимися лучами прожекторов и сплошным ковром разрывов снарядов самолеты должны быть сбиты, но они почему-то оставались невредимыми. Запомнилось, что при каждом таком налете немецкой авиации с земли взлетали сигнальные ракеты, указывавшие цели.

Уехала и артиллерийская спецшкола, и с ней мой друг Олег, с которым мне более не пришлось встретиться. Впоследствии доходили слухи, что учащихся старших классов спецшколы срочно переаттестовали в младших командиров, навесили им по два треугольника в петлицы (командир отделения, в дальнейшем — младший сержант) и отправили на фронт командирами расчетов противотанковых пушек, где большинство их погибло (45-миллиметровые противотанковые пушки обычно выдвигались на передний край обороны в боевые порядки пехоты для стрельбы прямой наводкой; уцелеть при отражении танковой атаки почти не было шансов).

По вечерам у нас собирались соседи: многочисленная еврейская семья Райкиных, занимавшая несколько комнат на нашем этаже, и армянская семья Михаила Ивановича Попова (его фамилия по-армянски читается Бабаян) — бывшего владельца нашего дома, в котором до революции помещались меблированные комнаты. В дискуссиях о положении в тылу и на фронте все приходили к выводу о том, что война уже проиграна. Однако, считали мы, не следует доверять официальной пропаганде о якобы чинимых немцами зверствах. Они — цивилизованный европейский народ, принесший миру огромные культурные и научные достижения. Немецкая философия составляет значительную часть мировой гуманитарной культуры, что никак не может быть совмещено с приписываемым им варварством. Их огромное превосходство над Красной армией в тактике, технике и вооружении также свидетельствует об этом. Так же как и соседи, Файкины, считая, что война, безусловно, уже проиграна, решили остаться в городе, если он будет захвачен.

Я же, напротив, был убежден, что немцы не смогут победить в войне. Даже если Красная армия будет окончательно разбита и откатится до Урала, немцам не удастся удержать захваченную огромную территорию. Для этого им просто не хватит войск.

Райкины все же уехали вместе с автодорожным техникумом, в котором работал преподавателем глава семьи Марк Моисеевич.

Мне очень не хотелось оставаться, но меня не отпускали, да и я не проявил настойчивости, не считая возможным оставить семью, которая кормила и одевала меня несколько лет.

Ростов, 1941 — лето 1942 г. Оккупация, освобождение и новая оккупация

Уже к середине октября наступили небывалые в этих местах морозы. В Ростове, где обычно зимой снег держался не более двух-трех дней и стаивал, образуя на улицах и тротуарах мокрую кашу, такие низкие температуры не отмечались за все годы метеорологических наблюдений. Замерз Дон, никогда ранее не замерзавший.

Через город сплошной колонной потянулись отступающие войска, обозы, беженцы. Звуки артиллерийской канонады приблизились настолько, что можно было разобрать отдельные выстрелы и разрывы снарядов. Фронт был уже на окраине города, стали доноситься звуки пулеметных и автоматных очередей.

Магазины и продовольственные склады открыли, разрешив разбирать все, что там еще оставалось. В течение одного-двух дней все было разграблено. Помню комичную картину: сгорбленная старушка катит перед собой, не имея сил нести, круг сыра.

Настала ночь, когда автоматная и винтовочная стрельба, взрывы гранат и мин покатились по улицам города. Эту ночь все население нашего дома провело в котельной. В паровом котле, спустив из него воду, жгли топку, чтобы не замерзнуть, благо запасов угля было достаточно. К утру все стихло. Началась оккупация.

Утром, не сказав ничего Файкиным, я через двор и черный ход вышел в город. Прошел по главной улице (улице Энгельса, ранее называвшейся Садовой) до Буденновского (Таганрогского) проспекта, выходившего на понтонный разводной мост через Дон, разрушенный отступающими войсками. Перешел через широкий проспект, что оказалось очень рискованно, — впервые услышал, как свистят пули. На проспекте — разбитые снарядами автомашины, окруженные трупами. На крутом спуске к Дону и на берегу горят дома и припортовые склады. От гостиницы «Дон», стоявшей на набережной, остался лишь дымящийся скелет.

Немцев мало: иногда проходят с деловым видом офицеры в серых шинелях с меховыми воротниками, фуражках с наушниками, проезжают бронированные автомобили с солдатами.

Возвращался домой боковыми улицами, на которых — следы ночной перестрелки, много трупов красноармейцев, есть и гражданские, в том числе дети…

Больше я таких вояжей не предпринимал. Мое кратковременное отсутствие осталось незамеченным.

Ночью начался интенсивный артиллерийский обстрел города с левого берега Дона. Наши вовсю палили по городу, не различая целей, которые и невозможно было выделить среди плотной городской застройки. Так я впервые познакомился с боевой тактикой наших командиров: как только населенный пункт, будь то крупный город или маленькая деревушка, захватывался противником, он вместе с его жителями превращался в цель, подвергаемую безжалостной бомбардировке авиацией и обстрелу из всех видов оружия. Не принималось во внимание, что при этом жертвами становились местные жители в большей степени, чем захватившие населенный пункт вражеские войска.

День за днем мы проводили в подвале, изредка поднимаясь к себе на третий этаж, посмотреть, не пострадало ли что-нибудь при обстреле. Однако Бог миловал: снаряды попадали в соседние дома, один из них загорелся, и я помогал его тушить, но наш дом остался неуязвимым. Удивительно, но впоследствии, когда через Ростов дважды прокатился фронт и вокруг был разрушен почти весь квартал, наш дом опять уцелел.

Немцы нас не трогали, и о том, что происходило в городе, не было известно. Один раз в парадную дверь, запертую на засов, раздался громкий стук. Открыли: стоят двое вооруженных автоматами явно нетрезвых солдат, требуют, чтобы их впустили. Поднялись на второй этаж в комнату женщины, открывшей им. Увидели патефон с пластинками, стали его заводить, потанцевали под патефонную музыку, затем, забрав патефон с пластинками и два куска мыла, удалились. С опаской ждали их повторного визита, но таковой больше не повторился.

Так проходили день за днем под непрекращавшимся обстрелом, пока не случилось чудо: кто-то закричал через закрытое мешками подвальное окно: «Выходите, наши пришли!»


Действительно чудо! Ведь с начала войны еще не было случаев освобождения от оккупации крупных городов, поэтому известие о появлении в Ростове наших бойцов казалось невероятным счастьем. Выскочили на улицу: на самом деле идут, одетые в полушубки и валенки, розовощекие от морозца веселые красноармейцы. Им навстречу выбегают женщины с тарелками, на которых возвышаются горки блинов, смазанных патокой (перед оккупацией на железнодорожной ветке, проходящей по берегу Дона к припортовым складам, стояли две цистерны, заполненные патокой. Естественно, ею успели запастись многие обитатели нашего Халтуринского, в прошлом Никольского, переулка).

Оказалось, что с флангов и через Дон, по тонкому льду немцев, неожиданно для них, атаковали свежие, скрытно подведенные свежие части. По сравнению с отступавшими через город, одетыми в заскорузлые от осенней окопной грязи шинели, пилотки, обутыми в разбитые башмаки с обмотками крепкие молодые ребята в новеньких полушубках представляли разительный контраст.

Немцы оставили город без сопротивления, опасаясь окружения, — столь неожиданным для них оказалось это контрнаступление. В связи с морозами их авиация почти бездействовала и разведка с воздуха не производилась. К тому же они не позаботились об укреплении своего переднего края, вероятно считая, что не следует ожидать контратаки от деморализованных и разбитых при отступлении красных армейских частей, лишенных средств для форсирования широкой водной преграды.

Фронт снова откатился к Таганрогу на прежнюю линию обороны у реки Миус, а севернее Ростова еще далее, на запад, к линии Барвенково — Лозовая. Кинохроника тех лет демонстрировала дороги отступления, заваленные брошенной немецкой техникой.

Удивительно, современная печать почти не упоминает об этом, практически первом успешном (если не считать удачно проведенную Жуковым операцию под Ельней, имевшую значительно меньшие масштабы) контрнаступлении наших войск, хотя это произошло еще до того, как немецко-фашистские войска были разбиты под Москвой.

За 7 дней оккупации немцы успели, однако, хорошо «наследить»: начав обычные для них еврейские погромы, они принялись сначала за состоятельных евреев, которые пропали без вести, — частнопрактикующих врачей, портных и ювелиров, пропал известный всему городу своей рыжей шевелюрой и привычкой зимой и летом ходить в пиджаке и рубашке с отложным воротом, выпущенным на отвороты пиджака, директор ДГТФ (Донская государственная табачная фабрика — папиросы «Наша марка»). В подвалах здания НКВД, где разместилось гестапо, было обнаружено много трупов жертв, арестованных по подозрению в принадлежности к коммунистам и комиссарам. На улицах немецкие солдаты, экипированные «не по сезону», отбирали теплую одежду и меховые шапки, сопротивлявшихся избивали, иногда и убивали. От прежних представлений о цивилизованности немцев и неверия в правдивость нашей пропаганды о чинимых ими зверствах не осталось и следа.

Город после освобождения стал возрождаться к нормальной жизни. Довольно скоро появилось электричество, паровой котел в подвале нашего дома мы сами заправили водой, принесенной с Дона.

Отправился в техникум. Выбиты стекла, явные следы грабежа. Разрушений нет, оборудование мастерских уцелело. Висит объявление: техникум будет функционировать, назначен новый директор Любарский, всем студентам, сотрудникам и преподавателям предлагается собраться в назначенный день, будут объявлены планы восстановления и перехода к учебе. Всем, кто мог, предписывалось принять участие в восстановительных работах. Составлялись списки студентов, формировались учебные группы. Был объявлен дополнительный набор, в том числе и для закончивших десятилетку, сразу на третий курс.

Мы, студенты третьего курса, восприняли это с некоторой обидой: ведь мы уже освоили ряд профессиональных знаний, которые в школе не преподаются: черчение и начертательная геометрия, основы высшей математики (дифференциальное и интегральное исчисление, аналитическая геометрия), техническая механика (статика, динамика и кинематика). Прошли производственную практику, освоив начала специальностей слесаря и токаря, попробовали работать у вагранок (литейное и формовочное дело), с электросварочным аппаратом. Теперь же нам предстояло заниматься с ними вместе, вновь возвращаясь к уже пройденным предметам.

Однако наше беспокойство было напрасным: из десятиклассников сформировали отдельные группы.

Вместо уехавших преподавателей появились другие: старые инженеры, по возрасту уже не работавшие, и инженеры с авиаремонтного завода, организованного на базе учебных мастерских РИИЖТа (Ростовский институт инженеров железнодорожного транспорта). В программе занятий теперь преобладали специальные предметы: технология металлов (чугуно- и сталелитейное дело), металлография, аэродинамика, устройство самолета, технология и организация производства и т. д.

Стали выходить газеты, заработали кинотеатры. Из газет и кинохроники стало известно, что на остальных участках фронта положение не меняется к лучшему: Ленинград в кольце окружения, мелькают названия подмосковных городов, где идут ожесточенные бои: Тула, Клин, Истра, Можайск, Яхрома, Волоколамск. Сообщения о действиях партизан в Московской области!

В такой обстановке, когда со дня на день ожидалось падение Москвы и Ленинграда, неожиданное сообщение о состоявшемся 7 ноября параде на Красной площади произвело очень большое впечатление, у людей снова появились надежды на лучшее. Оказалось, что немцев не только под Ростовом разбили, но и их планы захватить обе советские столицы потерпели неудачу. Их наступление остановлено, и можно ожидать, что и здесь они будут разбиты.

Многократно передавали по радио и напечатали в газетах речь Сталина на параде и его доклад на совещании, посвященном ноябрьскому празднику, состоявшемся на станции метро «Маяковская». В этих выступлениях, наряду с признанием тяжелого положения на фронтах, впервые появились признаки существования какого-то стратегического плана дальнейшего ведения войны.

В начале декабря мы узнали о контрнаступлении под Москвой, завершившемся еще одним, еще более значительным поражением немецких войск, несмотря на их существенное превосходство над оборонявшимися. Безусловно, успеху способствовали климатические условия. Немцы не были готовы к ведению наступательных операций при таких необычных морозах: самолеты с двигателями водяного охлаждения не имели устройств для запуска при низких температурах, не заводились и двигатели танков, зимняя одежда солдат не защищала их от холода.

В техникуме в одном из корпусов разместился сборно-пересыльный пункт. Во время дежурств я часто и подолгу разговаривал с бойцами и командирами, возвращавшимися на фронт после легких ранений (тяжелораненые в Ростове не оставались, а отправлялись в далекий тыл). Из этих разговоров у меня сложилось представление о том, что к этому времени многие высшие руководители Красной армии (командующие фронтами и армиями) растерялись и потеряли инициативу, которую постепенно перехватили выдвинувшиеся в процессе отступления командиры корпусов, дивизий, полков, вытеснившие с постов командующих фронтами героев Гражданской войны, закосневших в прежних приемах и методах руководства войсками. Позднее, в конце 1942 года, я прочел в журнале, а затем увидел на сцене пьесу А. Корнейчука «Фронт», в которой проводилась идея несоответствия представлений, унаследованных из опыта Гражданской войны, новым условиям.

Занятия начались в обстановке прифронтового города. Над городом в течение суток многократно появлялись немецкие самолеты, тревоги, сопровождаемые ревом сирен, объявлялись по несколько раз ночью и днем. Массированных бомбардировок не было, но отдельные бомбы падали в разных концах города.

Каждый день, встречаясь в аудиториях, прежде всего обменивались сведениями о том, где «упало», какие принесло разрушения и сколько жертв. Неподалеку от нашего дома на Буденновском проспекте бомба прошила все перекрытия и взорвалась в подвале-бомбоубежище. Погибли все, кто там скрывался во время тревоги. Как и раньше, доносилась дальняя канонада.

Близость фронта ощущалась острее, чем до оккупации. Гостиницы и многие школы превратились в госпитали, переполненные ранеными. Через город проходили колонны войск: свежие бойцы направлялись к линии фронта, потрепанные, в грязных шинелях, с изможденными лицами — с передовой на переформирование. Встречались обвешанные оружием бойцы, приезжавшие с фронта по различным делам или отпущенные на несколько дней в увольнение. Разговоры с ними позволяли получить представление о положении на передовой: несмотря на превосходство немцев в вооружении, уже не было прежних панических настроений, появилась уверенность в том, что врагу может быть дан достойный отпор. Косвенно это подтверждалось в звучании строевых песен, доносившихся с разных сторон от проходивших по улицам маршевых колонн. Наряду с довоенными строевыми песнями «По долинам и по взгорьям шла дивизия вперед…», «Дальневосточная, даешь отпор, Дальневосточная, смелее в бой!» возродились (через мобилизованных старослужащих) песни Первой мировой и Гражданской войн, часто ухарски-залихватские.

Например, запевала: «Распустила Дуня косы, а за нею все матросы». Хор подхватывает с присвистом: «Э-э-эх, Дуня-я, Дуня — ягодка моя!» «Эй, комроты, даешь пулеметы, даешь батареи, чтоб было веселей!» Из новых песен часто звучало с трагическим оттенком: «Белоруссия родная, Украина золотая, ваше счастье молодое мы своими штыками защитим…»

Выдали удостоверения, свидетельствующие о том, что студенты техникума освобождены от мобилизации (имеют бронь), что было важно, так как в начале 1942 года подлежали призыву уже мои одногодки. На улицах иногда устраивали проверки документов, и тех, кто по возрасту подлежал мобилизации, сразу же загоняли во двор военкомата и после проверки отправляли на пересыльный пункт, не дав даже собрать вещи. В городе почти не осталось мужчин призывного возраста (работавшие на заводах вместе с предприятиями были в эвакуации). Когда мы группой ходили по городу, нас нередко провожали недоброжелательные взгляды женщин: здоровые парни, а не на фронте, как их мужья и сыновья.

В техникуме мастерские начали выполнять оборонные заказы. Я, получив специальный пропуск, разрешавший ходить по улицам после комендантского часа, вечером по четыре часа работал сначала на сверлильном, затем на фрезерном станках: обрабатывали русские трехгранные штыки.

Весной 1942 года, особенно после неудачного наступления наших войск на Харьков, положение заметно обострилось. Начали усиленно строить оборонительные сооружения в непосредственной близости к городу и на его окраинах. Участились налеты авиации, хотя массированных бомбардировок немцы пока не предпринимали.

В мае, раньше обычного срока, прошли экзамены; сдав их успешно, я перешел на четвертый, последний курс. По поводу проведения очередной производственной практики ничего не было известно: заводы, ранее служившие учебно-производственной базой техникума, эвакуированы на восток, студенты и преподаватели ежедневно выходили на строительство оборонительных рубежей на окраинах города.

В конце мая моя двоюродная сестра Нюра (дочь Файкиных), не сказав ничего родителям, уехала в неизвестном направлении, взяв с собой дочку — Галку. После отъезда в армию ее мужа Е. И. Умнова отношения Нюры с родителями обострились до враждебности. Думаю, что под влиянием деспотического характера тети Сони в психике Нюры появились явные отклонения, впоследствии ставшие особенно заметными. При самоотверженной любви к дочери ее отношение ко всем остальным, как к родственникам, так и к посторонним, становилось подозрительным, недружелюбным, а часто и просто враждебным.

В 1976 году в Ростове я встретился с соседом по квартире М. М. Райкиным, который был уверен в том, что этот внезапный отъезд Нюры послужил причиной гибели ее родителей. Зная, что железная дорога в тыл уже перерезана немцами, они до последнего часа откладывали бегство из города, предполагая возможное возвращение Нюры.

В начале июня налеты немецкой авиации участились, а 8 июня началось немецкое наступление на всем Южном фронте, завершившееся потерей почти всего Северного Кавказа. В Ростове в этот день немцы впервые предприняли массированную бомбардировку города. Весь день над городом «висели» немецкие самолеты, сначала проходя на большой высоте, затем снижаясь и сбрасывая фугасные и зажигательные бомбы. Сбрасывали также куски рельсов, пустые бочки, кассеты от зажигательных бомб, которые, падая, создавали оглушительный вой, усиливая панику. Основные удары наносились по железнодорожным путям, опоясывающим город, мостам, вокзалу, зенитным батареям. Город горел, разрушениям подвергались целые кварталы. Количество жертв уже невозможно было сосчитать, неубранные трупы валялись по улицам.

В этой обстановке дирекция техникума приняла решение о выезде якобы на сельскохозяйственные работы (официально эвакуация населения не была объявлена). Думаю, что это было вызвано невозможностью ее обеспечить (единственный, чудом еще уцелевший железнодорожный мост беспрерывно бомбили, перевозочных средств через Дон не было). Не помню точно, кажется, 10 или 12 июня нам было предписано явиться с вещами на вокзал.

Тетя Соня проводила меня, несмотря на почти ежечасно объявляемую тревогу. Сцену прощания не могу забыть. Мы оба понимали, что расстаемся навсегда. Она бросилась мне на грудь со словами: «Прости меня за все, я знаю, что часто была к тебе несправедлива…» Дала мне довольно крупную по тем временам сумму денег (700 или 800 рублей), что меня очень поддержало в дальнейшем.

После долгого ожидания, периодически прерываемого тревогами со спуском в бомбоубежище, погрузились в вагоны и под свист бомб, грохот зенитных орудий и лай эрликонов переехали на левый берег Дона по все еще целому мосту, который был разрушен через несколько часов после этого. Вероятно, наш эшелон был последним, покинувшим Ростов.

С этого времени начался мой самостоятельный путь в жизни.

Потом я узнал, что после разрушения железнодорожного моста переправа через Дон отступающих войск и беженцев была перенесена в армянскую часть города — Нахичевань, у пристани на улице, называвшейся 29-я линия. Здесь Дон разделяется на два рукава, обтекающие Зеленый остров. Их в два приема преодолевали, кто — вплавь, кто — на лодках, поливаемые с воздуха пулеметными очередями.

Из-за большого скопления народа и неизбежной в таких условиях паники число жертв было очень велико. Не исключено, что именно там нашли свою гибель С.Я. и Л. M. Файкины.

На пути от Ростова к Батайску с высокой насыпи, по которой пролегал железнодорожный путь (долина между Батайском и берегом Дона во время весенних разливов часто затапливалась), мы из раздвинутых дверей теплушек с непередаваемой тоской смотрели на город, окутанный дымом, сквозь который пробивались огни пожаров. Вдоль насыпи среди многочисленных воронок от авиабомб лишь слегка защищенные наспех отсыпанными брустверами располагались зенитные батареи, ведущие непрерывный огонь. В незначительном отдалении от них виднелись землянки, помеченные флажками с красным крестом, рядом с ними лежали тела убитых… Мы, еще не нюхавшие пороха, поражались мужеству артиллеристов.

Меня еще в Ростове удивляло бесстрашие зенитчиков. Казалось, от бомб, падавших с неба с жутким воем, нет никакого спасения, но они продолжали стрелять, подтаскивать ящики со снарядами, не обращая внимания на разрывы, как будто выполняли тяжелую, опасную повседневную работу.

Запомнился такой эпизод.

Еще до начала войны в Ростове рядом с вокзалом начали строить мост-переезд над железнодорожными путями, который должен был связать автодороги города с поселком Темерник, отделенный одноименной речкой и многочисленными рельсовыми развязками товарной станции. К началу войны была построена только половина моста, обрывавшаяся посередине и нависавшая над строениями. И на ней расположили зенитную батарею. Я, неоднократно проходя мимо, думал о том, что это место выбрано крайне неудачно: артиллеристы оказывались открытыми со всех сторон, в том числе и снизу. Пролетевшая мимо них авиабомба, взорвавшись внизу, пронзит их осколками. И действительно, в первые же дни массированных авианалетов эта батарея погибла.

На Кавказ пешком через Сальские, калмыцкие степи и Ставрополье

Эшелон, в составе которого двухосные товарные вагоны-теплушки («40 человек или 8 лошадей»), предоставленные техникуму, далее беспрепятственно дошел до Сальска через бескрайние поля совхоза «Гигант», золотившиеся поспевавшей пшеницей. Только уже в Сальске завыли сирены воздушной тревоги и началась беспорядочная бомбежка.

На железнодорожных путях стояли бронированные платформы с зенитными батареями, кроме того, открытые вагоны со счетверенными станковыми пулеметами «Максим» и батареями эрликонов. Зенитный огонь был настолько плотным, что препятствовал прицельному бомбометанию, и видимых разрушений не было.

Ночью вагоны периодически возили по путям сортировочной станции, формируя эшелон на Сталинград. Впервые наблюдал работу сцепщиков, нырявших под вагоны и соединявших-разъединявших сцепки по команде, раздававшейся из репродуктора, направлявших вагоны катиться под уклон с сортировочной горки на различные пути и вручную переставлявших стрелки. И это все почти в полной темноте из-за светомаскировки, подсвечивая себе фонарями с вставленными в них свечами. Такими же фонарями со свечками подсвечивались и стрелочные переводы.

Поскольку железнодорожные станции, особенно узловые, были главными целями немецких бомбардировок, работа железнодорожников представлялась мне самоотверженно героической.

Наутро поезд двинулся далее по ветке на Сталинград, и на протяжении всего пути до станции Пролетарская запомнилась лишь продолжительная стоянка на высокой плотине Кума-Манычского канала. Думалось, не дай бог налетят фрицы — куда прыгать, прятаться от бомб: на узкой насыпи нет щелей, а до воды водохранилища не менее 30 метров…

В памяти сохранилась зеркальная гладь озера далеко внизу и на ней многочисленные стаи домашних гусей.

Выгрузились на станции Пролетарская и в станице того же названия прямо под открытым небом остановились лагерем в ожидании определения пути дальнейшего следования. Местные органы власти — райком партии и райисполком — должны были определить, в каком из местных колхозов требуется наша помощь.

Моральное состояние мое и моих сверстников было очень тяжелым. Картина окутанного дымом Ростова, над которым роились немецкие самолеты, где оставались наши родственники, стояла перед глазами… Очень ощутимым был резкий контраст между настроениями, порожденными военными успехами начала года, и новым сокрушительным разгромом под Харьковом, продолжившимся неудержимым наступлением немецких войск на южном направлении. Вновь, как и в 1941 году, их количественное и стратегическое превосходство казалось подавляющим. Удручало и то, что многополосная система укреплений вокруг Ростова, в строительстве которой мы принимали участие и которая казалась нам неприступной, не послужила препятствием стремительному наступлению противника. И по-прежнему немецкой авиации, господствовавшей в воздухе, нечего было противопоставить, кроме малоэффективного зенитного огня.

Несколько дней мы жили в этом лагере, на костре в больших казанах, не знаю, откуда появившихся, готовили еду. Голода я не испытывал благодаря деньгам, которыми снабдила меня тетя Соня.

Как-то, узнав, что на станции работает буфет, я пошел туда и купил тарелку довольно вкусного пшенного супа с рыбными консервами. Прошелся по перрону, обратив внимание, что все пути забиты: на первом пути от здания станции стоял на парах бронепоезд, далее — эшелоны с эвакуируемым в тыл имуществом и вагоны с бойцами и вооружением. На одном из путей стоял санитарный поезд. Только подумал, что в открытой степи такая забитая вагонами станция — отличная цель для немецкой авиации, как услышал характерное вибрирующее гудение моторов (легко отличимое гудение моторов немецких бомбардировщиков породило присказку: «Везу, везу, везу, везу…», — зенитки: «Кому? Кому? Кому?..» — «Вамм! Вамм! Вамм!»). Заухали зенитки. Успел отбежать метров двести от станции, как посыпались бомбы. В считаные минуты здание станции превратилось в груду обломков, горели вагоны, рвались в вагонах снаряды. Когда наконец закончилась бомбежка, у меня не хватило мужества пойти посмотреть, что сталось с поездами, стоявшими на станции, и с их пассажирами. Рассказывали, что санитарный эшелон уцелел. Машинист, невзирая на сыпавшиеся бомбы, тронулся в путь и сумел укрыться за лесными посадками, начинавшимися километрах в пяти от станции.

В поселке станции Пролетарская находились недолго, два-три дня, пока наше руководство (директор техникума Любарский и завспецчастью Боярская) решало с местными районными властями, куда нас отправить. Все это время мы с понятной тревогой следили за известиями с фронта, публиковавшимися в районной газетке размером с развернутый лист ученической тетради, ежедневно вывешиваемой на стенде у клуба. В сводках Информбюро почти не было данных о расположении линии фронта, а в основном рассказывалось о героических подвигах отдельных подразделений и бойцов, самоотверженно сражавшихся с превосходящими силами противника. Вскоре появилось упоминание о том, что наши войска оставили Ростов. Трудно передать, какие ощущения мы испытали при этом: у каждого из нас там оставались родственники. Это сообщение шокировало, хотя и не было неожиданным.

Непонятно каким образом, но распространялись известия о том, что немцы успешно форсировали Дон и быстро продвигаются в двух направлениях — в сторону Сталинграда и на Северный Кавказ. Появились и слухи, порождаемые суевериями. Якобы какой-то дед-предсказатель, наблюдая за боем двух петухов, в котором черный забил красного, уверенно утверждал, что скоро победят немцы. И появление якобы в одной из станиц теленка о двух головах свидетельствует о предстоящих страданиях.

Нас направили в станицу Буденновскую — как говорили, родину маршала — оказывать помощь в уборке урожая тамошнему колхозу. Не отягощенные вещами, быстро собравшись, мы пешком отправились туда и в тот же день были на месте.

Встретили нас более чем прохладно: казалось, что в нашей помощи здесь никто не нуждается. При распределении на работу на следующий день нам поручили ходить по стерне убранного ранее поля и собирать колоски, оставшиеся после прохода комбайна. И это притом, что вокруг располагались уходящие за горизонт поля с неубранной озимой пшеницей…

Местные жители (по крайней мере, многие из них) отнеслись к нам крайне недружелюбно. Они откровенно, не скрывая своих чувств, ожидали скорейшего прихода немецких войск.

В дореволюционные времена эти места относились к бывшему Войску Донскому — автономной республике в составе Российской империи, имевшей выборные органы управления (войскового атамана и казачий круг в Новочеркасске). В юго-восточной части Войска Донского казачьи станицы и хутора были особенно зажиточными. В обширных малонаселенных засушливых степях они занимались очень прибыльным коневодством и скотоводством: гоняли табуны коней и огромные отары овец. Под личные делянки распахивали участки земли, размеры которых ограничивались только возможностью их обработки.

Как рассказывали здешние старики, весьма словоохотливые и, по-своему, приветливые, здесь селились в основном староверы. Быт был, естественно, патриархальным, семьи многодетные. Жизнь была даже более благополучной, чем в станицах и на хуторах, располагавшихся по берегам Дона.

Добровольно выполняя охранную службу и за свой счет, в случае призыва на военную службу, приобретая полную экипировку, включая винтовку, шашку и коня, они пользовались особыми льготами, не платили налоги. Естественно, они не могли забыть и простить советской власти расказачивания и насильственной коллективизации.

Из местной газетки узнавали, что противник уже форсировал Дон и линия фронта быстро перемещается на восток и на юг. Высоко в небе проплывали эскадрильи немецких бомбардировщиков, направлявшиеся в наши тылы.

Недолго продолжались наши работы по сбору колосков. Однажды примчался запыленный мотоциклист и сообщил, что немецкие танки уже в Пролетарской. Срочно собрался наш «штаб» (директор и несколько преподавателей) решать, как и куда двигаться. По карте ближайшей станцией железной дороги была Дивное — конечный пункт железнодорожной тупиковой ветки, отходившей от Транскавказской магистрали, если не ошибаюсь, у станции Кавказская. Расстояние до Дивного, судя по карте, было около 100 километров. Каким-то образом в правлении совхоза были получены несколько повозок, запряженных волами, и провизия на дорогу.

Тронулись в путь ночью. Несколько дней продвигались по степной дороге, пока не влились в большую колонну, состоявшую из беженцев и стад скота, угоняемых на восток.

Так начался более чем двухмесячный поход коллектива нашего техникума по Сальским, калмыцким, ставропольским степям и предгорьям Кавказа под постоянной угрозой быть застигнутыми германскими войсками, не встречающими здесь никакого сопротивления: на всем протяжении этого пути лишь только у Моздока мы увидели наскоро оборудованные рубежи обороны.

По малозаметной в степи проселочной дороге шли до рассвета и остановились на привал в заросшей кустарником балке, по дну которой протекал мелкий ручей. Скорость нашего движения ограничивалась крайней медлительностью волов — вряд ли она превышала 3–4 километра в час, так что прошли мы не больше 20 километров. В стороне, которую мы покинули, явственно доносился лязг железа и гудение моторов: немецкие войска, продвигаясь вдоль железной дороги, предположительно, уже заняли Пролетарскую.

Не знаю, какими стратегическими соображениями руководствовалось командование вермахта, не воспользовавшись возможностью двинуть свои моторизованные части по ровным, лишенным естественных преград степям, где полностью отсутствовали даже признаки готовности к обороне и войска, чтобы зайти в тыл немногочисленным частям Красной армии, оказывавшим сопротивление их продвижению вдоль северокавказской магистрали. Во всяком случае, в направлении нашего бегства они пока не двигались, иначе не избежать было нам того, чтобы оказаться в руках противника.

Пока на костре в двух больших казанах варился «кандер», директор Любарский информировал нас о принятых штабом решениях.

Нужно как можно скорее добраться до станции Дивное, откуда поездом отправиться в Баку, где планируется воссоединение с ранее эвакуированной частью на базе Бакинского авиатехникума. Нужно спешить, так как есть вероятность того, что узловая станция Кавказская, куда ведет железнодорожная ветка от Дивного, может быть захвачена противником. Двигаться предстояло весь световой день с небольшими привалами через каждые два часа пути и у встретившихся селений, где будем пытаться обменять наших волов на свежих и разжиться продовольствием.

Будет очень тяжело, но ведь не для того нас освободили от призыва в армию, чтобы мы оказались в руках у фашистов. Мы обязаны выбраться из западни, чтобы завершить учебу и приступить к работе на военных заводах, где требуются специалисты.

В нашей колонне было, как кажется, 100–120 человек, в том числе и несколько преподавателей, некоторые из них с женами и детьми. Им, конечно, было значительно труднее.

Естественным образом сформировались группы, объединявшиеся сходством интересов, взаимопониманием и готовностью к взаимопомощи, крайне необходимой в нашем положении. Наша четверка, прошедшая весь путь до Моздока, состояла, кроме меня, из Кима Якуб-оглы, Вадима Сендерова и Леонида Проскурякова. Мы шли вместе, отвлекаясь беседой, вместе промышляли добычей «хлеба насущного» и в очередь подсаживались на повозки, отдыхая и погоняя медлительных волов.

Несмотря на продолжительность пути, в памяти сохранились лишь отдельные места и эпизоды: движение по малообжитой степи, день ото дня продолжавшееся по однообразному ландшафту, запомнилось, как бы сжимаясь во времени.

В памяти остались, прежде всего, постоянные усталость от изнурительного марша, жажда и, часто, голод. Даже опасность быть настигнутыми двигавшимися вслед нам немецкими войсками перед всем этим казалась второстепенной.

Путь был мучительным: по жаре, по пыльной, голой, безлюдной степи. Помню бесконечную пыльную проселочную дорогу, на небольшой возвышенности упиравшуюся в небосклон. В надежде, что за пригорком откроется какой-нибудь населенный пункт, где будет привал, можно будет напиться холодной колодезной воды, смыть едкий пот, покрывающий пленкой смеси с дорожной пылью все тело, заливающий глаза, лечь на траву, предоставив отдых гудящим от непомерной усталости ногам… Но тщетно. Перевалив через пригорок, видишь далее ту же пыльную дорогу, упирающуюся в небосклон на следующем пригорке.

Подкармливались за счет выбывавших захромавших по дороге коров и овец. Останавливаясь на привал к ночи, а утром иногда обнаруживали, что нас уже догоняют немецкие войска: это было видно по клубам пыли. Слышен был грохот и лязг движущейся техники. Срочно срывались с места, запрягали изможденных волов и шли дальше. Несколько раз приходилось срочно сниматься с места ночью. Тащились в составе колонны среди стад, погоняемых неутомимыми, вооруженными карабинами пастухами. Овцы, блеющие почти человечьими голосами, путались под ногами.

Чем дальше на восток, тем труднее было идти. Озера, попадавшиеся на пути, издали подававшие надежду на отдых и возможность напиться, оказывались наполненными соленой водой.

Через несколько дней пути после прохождения какого-то небольшого колхозного стана стало известно, что направление на Дивное потеряло смысл. Узловая станция, к которой примыкала железнодорожная ветка от Дивного, уже захвачена немецкими войсками.

Штабом было принято решение: обойти Дивное севернее и продолжать движение на восток, имея цель достичь рубежей, обороняемых Красной армией, и корректируя направление по мере изменения реальной ситуации. Информацию о положении дел на фронтах предполагалось получать в населенных пунктах, где пока еще оставались действующие органы советской власти.

По пути я особенно сблизился с Кимом Якуб-оглы, поступившим на третий курс техникума после десятилетки. Он был в составе «экипажа» нашей повозки, который возглавлял Алеша Копылов. Крымский татарин, он без всякого акцента говорил по-русски, блестяще знал русскую классическую литературу и музыку, был очень пытливым и любознательным. Естественно, мы с ним всегда находили общие темы для бесед, и также оба были мало приспособлены к тем тяготам, которые выпали на нашу долю в этом походе.

Огибая Дивное, мы оказались в калмыцких засушливых степях, путь через которые показался наиболее трудным. На пути встречались лишь огромные кошары, предназначенные для зимовки овечьих отар. Близ них, как правило, оказывались глубокие колодцы. Там мы останавливались на ночлег.

Через какое-то время ситуация, как казалось, изменилась к лучшему: мы вошли в пределы Ставрополья, дорога шла через обрабатываемые поля с уже убранными зерновыми и зреющими кукурузой и подсолнухами.

Близость предгорий Кавказа смягчила климат и природу. Появились редкие перелески, стали встречаться большие богатые станицы, поражавшие своей зажиточностью по сравнению с донскими и сальскими. Здешние плодородные земли и мягкий климат, продолжительное лето позволяли снимать даже по два урожая в год: после уборки озимых успевали созреть и яровые хлеба. Большие площади, занятые выпасами, использовались в овцеводстве. Кошары служили нам пристанищами на привалах. Даже названия сел говорили сами за себя: Изобильное, Благодарное.

Чаще стали встречаться хутора и станицы. Здесь мы влились в огромный поток беженцев и стад скота, угоняемого на восток. Стада попутно паслись, поэтому их движение было значительно медленнее. Обгоняя, нам удавалось приобрести мясо от забиваемых захромавших животных и даже молоко: коров, оказывается, доили.

Из числа населенных пунктов, которые мы прошли, запомнились лишь некоторые, что позволяет приблизительно проследить маршрут нашего движения: Ипатово, Благодарное, Петровское, Буденновск, Прасковея, Степное, Курская, Моздок.

Несколько раз над нами пролетали немецкие самолеты, снижаясь почти до бреющего полета. А один раз по нашей колонне, решив нас попугать, немецкий пилот открыл стрельбу из пулемета, не причинив, правда, никому вреда. Был случай, когда нас почти настигли наступавшие немецкие войска: пришлось идти и ночью вперемежку со стадом овец, мешавшихся под ногами.

Жители станиц, которые мы проходили, встречали нас сочувственно, зазывали в дома и кормили, приговаривая: «Быть может, и моего сыночка кто-нибудь накормит…» Часто мы (наша четверка) использовали такой метод добывания пищи. Обращаясь к хозяйке, спрашивали: «Не продадите ли чего-нибудь поесть?» (на случай согласия у меня еще оставались деньги, врученные тетей Соней в Ростове, и тогда мы расплачивались символическими суммами). Обычно нас кормили, но деньги брать отказывались. Этот метод почему-то получил название «подканывать».

Особенно запомнились Прасковея — богатое село, где нас обильно снабдили продовольствием, и Буденновск. О нем особо.

Когда мы вошли на окраину города, на другой его окраине уже слышны были пулеметная стрельба и разрывы гранат и мин. Город горел, жители, как и в Ростове, растаскивали оставленные продовольственные склады. Двое из нашей команды притащили откуда-то бак, наполненный вином.

Здесь со мной произошел крайне неприятный случай. После длительного марша по жаре и пыли, с трудом передвигая ноги, я дотащился до первого же дома и попросил напиться. Получив в руки эмалированную кружку, я с жадностью припал к ней и… задохнулся: не вдохнуть, не выдохнуть! Упал на завалинку и почувствовал, что теряю сознание. Испугавшиеся хозяева выскочили из дома, стали растирать мне грудь и влили в рот холодную простоквашу. Оказалось, что кружка была наполнена не водой, а коньяком или крепким самогоном. Не сразу и с большим трудом отдышался.

Далее путь проходил вдоль реки Кумы по холмистой, поросшей лиственным лесом местности. От преследовавших нас оккупантов удалось оторваться. Очевидно, они приостановили дальнейшее продвижение, подтягивая отставшие тылы. Здесь стали заметными приготовления к обороне: укрепленные зенитно-артиллерийские позиции, противотанковые рвы, траншеи и дзоты.

Наконец мы достигли станции Моздок, где слышались паровозные гудки и откуда можно было надеяться уехать на поезде. Здесь был уже настоящий рубеж обороны, занятый войсками и подготовленный к отпору.

Вспоминая этот многодневный изнурительный марш по Сальским степям и Ставрополью, не могу не отметить, что шедшие вслед за нами немецкие войска не встречали никакого сопротивления. Путь на Северный Кавказ в этом направлении был открыт. Сопротивление оказывалось только вдоль железных дорог — в сторону Сталинграда и северокавказской магистрали. К тому времени, когда мы были уже у Моздока, наступление немцев было остановлено у Сталинграда и Новороссийска, где завязались жестокие бои. Железнодорожный путь от Моздока в сторону Махачкалы, Грозного и Баку оставался последней транспортной связью с Закавказьем, оставшейся в распоряжении обороняющихся.

Некоторое время, не помню, сколько дней, мы ждали у станции, пока наше начальство решало вопрос о нашем дальнейшем пути следования. Предполагалось, что мы должны ехать в Баку, чтобы войти в состав Бакинского авиационного техникума. Наши студенты и преподаватели, эвакуировавшиеся из Ростова еще до его первой оккупации, уже присоединились к нему.

Высоко в небе часто проплывали немецкие самолеты, по ним открывался зенитный огонь, как обычно не причинявший им никакого вреда, но бомбежек станции и города они не предпринимали.

Здесь у меня произошла удивительная встреча.

Еще раньше меня Ростов покинула, забрав с собой 5-летнюю дочь, моя двоюродная сестра Нюра. Писем от нее не было, хотя кто-то встречал ее на станции Куберле по дороге к Сталинграду. Ее муж — Евгений Умнов (среди шахматистов позже он стал известен как мастер шахматной композиции, автор нескольких книг по теории шахмат), призванный в армию после окончания университета, служил в Западной Белоруссии в какой-то особенной артиллерийской части. Некоторое время эта часть стояла в Моздоке, и я, случайно разговорившись с женщиной, работавшей в ней вольнонаемным парикмахером, узнал, что она знакома с Умновым, к которому приехала жена с дочкой. Она сообщила мне номер полевой почты части и то, что та передислоцировалась в Шамхор. В дальнейшем, написав по этому адресу, я установил связь с Нюрой и ее мужем.

Наконец, нашему штабу удалось договориться с военным комендантом станции, и нам позволили погрузиться в открытые платформы, заполненные зерном, ящиками с вооружением и снарядами. Мне кажется, что это был последний эшелон, отправившийся из Моздока перед тем, как там начались бои с подошедшими немецкими войсками.

Часто останавливаясь под бомбежками, слава богу не причинившими вреда, состав к рассвету достиг железнодорожного моста через глубокое ущелье, по дну которого протекал Терек, и застрял на подъеме: мощности локомотива не хватало, чтобы его преодолеть. Несколько часов прошло в тревожном ожидании очередного налета. Подошел еще один паровоз-«толкач», и состав тронулся.

Дальнейший путь прошел без приключений, но был очень долгим, так как дорога была забита железнодорожными составами. На высоких участках пути были видны эшелоны, следовавшие впереди нас один за другим. Голодали, часто по два-три дня. Иногда на длительных стоянках у населенных пунктов удавалось «подканывать», на перегонах бегали на ближайшие бахчи за арбузами. Жевали пшеницу, на которой ехали.

Наконец прибыли на узловую станцию Баладжары вблизи Баку. Здесь выгрузились и расположились прямо на земляном склоне, поросшем кустарником, нависавшем над перроном пригородной электрички.

Здесь пришлось ожидать около месяца.

Закончился очередной этап нашей одиссеи.


Баладжары — пригородная станция, на которой останавливаются электрички, следующие в Баку: достаточно сесть на электричку и через полчаса — цель нашего трудного и продолжительного пути. Так казалось, но, увы, действительность редко совпадает с оптимистичными предположениями. Директор и группа преподавателей уехали в Баку, а нам — студенческой изрядно проголодавшейся братии — было предложено оставаться здесь в ожидании того, как разрешится в Баку вопрос о нашем размещении.

В ожидании команды «ехать в Баку» прошел день, но ведь «голод не тетка», а кормить нас никто не собирался…

Мы втроем (Леонид отстал от поезда где-то еще в Дагестане, но мы надеялись, что он приедет, его рюкзак оставался на нашем попечении) отправились на местный рынок с надеждой подрядиться заработать, а то и (что греха таить) спереть чего-нибудь съестного.

Дорога к рынку шла по пешеходному мосту, перекинутому через многочисленные железнодорожные пути, заставленные грузовыми составами и отдельными вагонами. Среди них были и открытые платформы, на некоторых были овощи, кукуруза, мешки с чем-то, накрытые брезентом. В некоторых составах были и вагоны-ледники. Ясно, что в них содержались скоропортящиеся продукты. Рассудили, что, коли нужда заставит, придется в этом хозяйстве «пошарить».

Проходили по рядам торговцев с предложением: «Не нужно ли помочь?» День подходил к концу, и торговцы должны были или всю ночь сидеть у непроданных товаров, или куда-то их временно переместить. Пожилой азербайджанец, уже упаковавший свои фрукты, предложил нам их перетащить в сарай, расположенный в поселке при станции.

За пару рейсов через тот же мост мы перетащили тяжеленные ящики и чемоданы, за что получили весьма скромное вознаграждение — по две грозди винограда и по паре штук айвы. Вкусно, но, к сожалению, не очень питательно.

Наступил вечер, но так ничего и не прояснилось в нашей судьбе.

На поросшем травой и кустарником земляном откосе, примыкающем к платформе, мы разместились со своими пожитками на ночевку, думая, что уж завтра наступит полная ясность.

Прилегающая к платформе небольшая площадь была заполнена беженцами. Особенно выделялась среди них шумливая и галдящая группа еврейских семей из Западной Белоруссии с многочисленными разновозрастными детьми.

К середине следующего дня приехал кто-то из преподавателей, привез талоны на питание в столовой на несколько дней и сообщил, что вопрос о нашем размещении решается в Москве в Наркомавиапроме и нам следует терпеливо ждать.

И «терпеливо ждать» пришлось около месяца, ночуя на том же земляном откосе под открытым азербайджанским небом, ни разу не намочившим нас дождем.

Донимал постоянный голод. Далеко не сытный обед один раз в день с порцией хлеба в 200 граммов, казалось, лишь подстегивал желание поесть. Несколько раз мы повторяли попытки заработать на «переноске тяжестей». Не всегда это удавалось, а когда удавалось, вознаграждение было явно не соответствовавшим затраченным усилиям.

Главным источником пропитания, как ни стыдно в этом признаться, были «рейды» по железнодорожным путям. Рискуя нарваться на вооруженную охрану составов, мы иногда добывали овощи, кукурузу, иногда (всего раз или два) картошку, соевые бобы, которые, сколько ни вари, остаются несъедобными, но бульон приобретает гороховый вкус. А если же сварить в нем пару картофелин, то получается вполне приличный суп.

Вагоны-ледники (тогда еще не было рефрижераторов) строго охранялись, и мы даже не пытались к ним приближаться. Кое-кто из нашей братии, однако, совершал рискованные налеты на них, а нам оставалось лишь наблюдать, глотая слюни, как эти храбрецы уплетают колбасу…

Непреходящее чувство голода, начавшееся с момента отъезда из Ростова, не покидало меня все годы войны и несколько послевоенных лет. Отдельные счастливые дни, когда удавалось набить желудок, лишь усугубляли его…

Дважды я ездил в Баку повидаться со своими бывшими однокурсниками, уехавшими из Ростова до его первой оккупации. В Бакинском авиатехникуме они чувствовали себя неплохо, так мне, по крайней мере, казалось. По продовольственным карточкам продавалось все положенное по еще довоенным ценам, и в добавление к питанию в техникумовской столовой этого было достаточно, чтобы не голодать. При прохождении производственной практики на заводе они получали зарплату, и вместе со стипендией денег на пропитание хватало.

По сравнению с военным Ростовом в Баку трудности войны ощущались меньше. Действовали кафе-мороженое, на уличных лотках недорого продавались пирожки и иная выпечка, изобиловали фрукты, можно было купить относительно недорогие рыбопродукты. До сих пор помню вкус открытого пирога с вареньем, купленного у лоточника около Дома Правительства.

Самое любопытное и до сих пор мне непонятно то, что, несмотря на близость фронта, упорно продвигавшегося в глубь Кавказа, в Баку и Баладжарах все время нашего там пребывания не было ни одной воздушной тревоги. Допускаю, что немцы не бомбили нефтяные поля, надеясь вскоре их захватить, но почему они оставляли без внимания промышленный город и порт, железнодорожный узел, заполненный военными грузами, — непонятно.

Мощной противовоздушной обороны на подступах к городу я также не заметил.

И так день за днем проходил в нетерпеливом ожидании решения нашей судьбы и в постоянных поисках «хлеба насущного».

Уже в 1976 году я узнал от одного из преподавателей, который был в составе штаба нашего отряда, что в Баку нас принять отказались, как побывавших в оккупации.

Один раз мы посетили местный кинотеатр. Это запомнилось благодаря впечатлению от немого фильма «Человек из ресторана» с колоритной фигурой нечистого на руку гардеробщика в исполнении бесподобного Михаила Жарова.

О положении на фронтах мы узнавали из сводок Информбюро в какой-то местной газете, вывешиваемой ежедневно на стенде у станции. В основном сводки содержали описания героических подвигов отдельных бойцов и командиров «н-ской» войсковой части, а также упоминания о том, что наши войска ведут упорные тяжелые бои с превосходящими силами противника, не считающегося с потерями. Географические названия встречались редко, что позволяло догадываться о продолжающемся наступлении немецких войск на всем протяжении южного направления от Крыма, который уже был оставлен, до Сталинграда.

Гораздо больше о положении на фронтах на территории Кавказа мы узнавали, когда на станции останавливались санитарные поезда с ранеными, реже состоявшими из переоборудованных пассажирских вагонов, чаще — из обычных теплушек. Из разговоров с ними через окна вагонов и двери теплушек стало известно, что Моздок, хорошо нам знакомый по пройденному пути, уже захвачен, пали Армавир и Майкоп…

Настал наконец-то день, когда прояснилась наша дальнейшая судьба. Приехал директор со свитой, нам выдали командировочные деньги — 99 рублей из расчета 3 рубля в день — и сообщили: нам следует отправиться в Казань на завод Лукина для работы и учебы в Казанском авиационном техникуме. Поскольку железнодорожные пути туда перерезаны линией фронта, вплотную приблизившейся к Сталинграду, мы отправимся в Красноводск, откуда через Среднюю Азию и Урал в Казань. Назавтра, я не помню какой это был день, к назначенному часу мы должны прибыть в Баку к причалу № 17 для погрузки на пароход, следующий в Красноводск.

В те годы весь берег залива, омывающего центр города, был застроен портовыми сооружениями и причалами. Теперь это благоустроенная парковая зона, летом до позднего вечера заполненная гуляющими людьми, отдыхающими от дневной жары.

На причале толпился народ, ожидавший погрузки, весь берег заполнен ящиками и контейнерами, стояли клетки с животными из какого-то цирка.

Вечером погрузились на теплоход, разместились прямо на открытой палубе. Все места, где только можно было расположиться — в каютах, коридорах, на трапах, ведущих в нижние палубы, даже в трюмах, — были заполнены. Перегруженный корабль тронулся и к утру уже был на рейде Красноводского порта. С палубы теплохода был виден город. Выглядел он очень симпатично: белые домики в небольшой долине, окруженной с суши отвесными серыми скалами.

Однако нам еще долго пришлось любоваться видом далекого города: на очереди под разгрузку стояли многие грузовые и пассажирские суда. На западном берегу суда грузились в нескольких портах — Махачкале, Дербенте, Баку, а разгружались только в небольшом порту Красноводска. В первую очередь принимали корабли, на которых перевозили раненых из многочисленных эвакуируемых госпиталей.

Мучимые голодом и жаждой, мы четыре или пять дней ожидали разгрузки. Наконец-то, разгрузившись, мы прежде всего помчались на городской пляж, чтобы заглушить жажду и смыть с себя соль и пот…


Город представлял собой тяжелое зрелище, это лишь издали он казался таким приветливым. Все улицы были заполнены людьми, расположившимися лагерем. Семьи с детьми сидели и лежали прямо на мостовых, оставляя только узкий проезд для редких автомашин. Они сооружали навесы из простыней и одеял, чтобы защититься от палящего солнца. Тут же горели небольшие костерки из щепок и хвороста, на которых готовилась какая-то еда.

Наша троица устроилась во дворе одноэтажного домика на запертом крыльце. Помню бесконечное состояние голода и жажды, от которой кое-как помогало море, теплое, будто подогретое. В городе не было источников питьевой воды: имелась небольшая опреснительная установка, мощности которой не могло хватить на увеличившееся в несколько раз население. Воду дополнительно подвозили морем в цистернах и по утрам раздавали по пол-литра на человека. При раздаче возникали жуткие сцены: матери, имевшие детей, требовали для них дополнительного водяного пайка, но взять детей с собой в давку и толкучку они не могли. Раздатчики воды не доверяли им и отказывались наливать, что приводило к истерическим воплям.

Паровозы, прибывающие с материка, имели заправленный водой тендер и атаковывались обезумевшими от жажды людьми. Не имея сил им противостоять, машинисты отгоняли их, поливая кипятком из шлангов и обжигая струями пара.

Один раз ночью уже привычно завопили сирены, заухали зенитки: и сюда добрался немецкий самолет. В переполненном городе началась было паника, но быстро утихла, объявили отбой тревоги.


Настал, наконец, день, когда мы погрузились в теплушки, и наш эшелон отправился в многодневный путь через всю Среднюю Азию и Казахстан в Казань.

Эшелон, который резво тащил паровоз серии «Ов» — «Овечка», — состоял из нескольких (пяти или шести) товарных двухосных вагонов-теплушек, заполненных до отказа нашим коллективом, двух или трех вагонов-ледников и одного пассажирского вагона. Станцией назначения значилась Казань. Эшелон имел наименование-шифр, который директор Любарский нам сообщил, настоятельно рекомендуя его запомнить на случай, если случится отстать от поезда. И это, как станет видно из дальнейшего текста, весьма пригодилось.

В железнодорожном составе, к которому эшелон был подцеплен, были еще различные вагоны — открытые платформы, заставленные ящиками с какими-то станками, запломбированные товарные вагоны, сопровождаемые вооруженной охраной, размещавшейся в отдельной теплушке, несколько вагонов-цистерн. В таком составе поезд шел до Ташкента, после чего почти на каждой крупной станции его формировали вновь.

Теплушки были переполнены. Мы задыхались от духоты, мучимые голодом и жаждой. В европейской части страны уже наступила осень, а здесь, на юге Туркмении, была еще изнурительная жара. На станциях и полустанках запасались водой, наполняя ею все имевшиеся емкости, но она быстро кончалась.

Первые несколько дней поезд шел по пути, проходившему где-то вдоль южной границы Туркмении среди густого лиственного леса. Кроны деревьев иногда даже сходились над вагонами, образуя зеленый туннель. На небольших станциях и разъездах поезд останавливался надолго, пропуская эшелоны с военными грузами и составы нефтеналивных цистерн. На станциях шумели базары местных жителей, продававших виноград, абрикосы, персики, дыни и другие фрукты, а также аппетитные румяные лепешки-чуреки, возвышающиеся вожделенными горками. Под жарким южным солнцем плоды к концу дня теряли «товарный» вид, и торговцы-туркмены, одетые в стеганые халаты, в мохнатых шапках (как они в такой экипировке переносили тропическую жару?), сначала пытались продать свой подпорченный товар по дешевке, но в конце концов отдавали его даром: не тащить же его домой!

Денег на покупки не было, а обменять что-нибудь из одежды уже было невозможно: к этому времени она превратилась в грязные лохмотья, едва прикрывающие тело. Пробовали «подканывать», но сердобольных среди суровых туркменов в бараньих шапках не встречалось, а денег на уплату не было.

Голод вынуждал нас совершать весьма неблаговидные поступки. Когда случалось остановиться на перегоне между станциями, мы совершали набеги на бахчи и виноградники, применяя специальную тактику. Передовой отряд в три-четыре человека демонстрировал намерение поживиться плодами, чем привлекал к себе внимание сторожей, вступая с ними в перепалку. Тем временем на другом участке бахчи или виноградника, маскируясь в посадках кукурузы, растущей по краям поля, наполнялись «чем Бог послал» мешки и завязанные узлом рубахи. Однако добываемая таким путем пища хотя и была очень вкусной, но малокалорийной. Содержавшаяся в ней влага быстро испарялась, и голод вновь заявлял о себе.

Духота в теплушках выгнала нас на крыши вагонов, где мы ехали почти всю дорогу по Туркмении, оставаясь на них и на ночь. Очень быстро приспособились бегать на ходу по крышам вдоль всего поезда, перескакивая через междувагонные промежутки, спускаться с крыши на тормозные площадки вагонов. Отдельные смельчаки научились перебираться на крыши прямо из раздвижных дверей вагонов.

На больших станциях размещались эвакопункты, на которых нас кормили заранее заказанным по станционному телеграфу обедом, если можно так назвать эту еду. Как правило, «обед» состоял из миски «затирки» (она же «затируха») или, что было предпочтительней, пшенной каши. «Затирка» приготовлялась так: на голый стол насыпалась тонким слоем мука и смоченными в воде руками растиралась, превращаясь в подобие раскрошенной вермишели. Затем она заваривалась в кипящей подсоленной воде. Иногда полученную жидкую баланду сдабривали хлопковым маслом, горьковатым на вкус.

Частота таких обедов определялась количеством проезжаемых станций — один, редко когда два раза в день. Наряду с другими способами добывания пищи, не всегда законными, эти кормежки все же поддерживали нас.

Заслуживает уважения организация службы эвакуации. На фоне всеобщей неразберихи, нередко переходящей в панику, повсеместно действовали эвакопункты, где не только могли получать сверхскудную пищу сотни тысяч людей, вынужденных перемещаться не по своей воле по дорогам войны, но и медицинскую помощь, и санитарную обработку. В разоренной стране трудно было бы рассчитывать на большее, чем предоставляемая эвакопунктами крайне скудная поддержка, но в связи с масштабами бедствия и на нее требовались огромные средства. На станциях, где действовали эвакопункты, можно было навести справки о пропавших родственниках или оставить запрос для организации поиска. Стены железнодорожных вокзалов были сплошь покрыты надписями или оклеены записками типа «Маша, мы живы, едем в Наманган. Николай убит под Харьковом. Нина и Коля Матвеевы». На крупных станциях действовали бани-санпропускники, где можно было, получив маленький кусочек мыла, помыться и подвергнуть пропариванию свою одежду.

По территории Туркмении поезд шел по живописной долине вдоль границы с Ираном, за которой высоко вздымались заснеженные вершины гор. Дальше начались песчаные пустыни, среди которых поезд следовал почти до Ташкента. Стало заметно холоднее, и ночевки на крышах пришлось прекратить.

В Ташкенте наш эшелон отцепили от поезда и загнали на запасные пути. Здесь мы застряли на несколько дней.

Нам устроили баню и санобработку, мы получили рейсовые карточки. Они содержали талоны на хлеб (600 граммов в день), на крупу, мясо- и рыбопродукты, животное и растительное масло, сахар. Получать в пристанционных магазинах в дальнейшем оказалось возможным только хлеб. Остальные продукты отсутствовали, талоны остались неиспользованными, и мы продали их на рынке уже в Казани.

В Ташкенте на вокзале я увидел знакомую форму Ростовской артиллерийской спецшколы. От ее носителя узнал, что учащихся школы еще до первой оккупации Ростова куда-то вывезли, затем из старшеклассников срочно сформировали артдивизион противотанковых пушек и отправили на фронт, возможно под Сталинград, где вряд ли кто-нибудь из них остался в живых. Там, вероятно, погиб и мой школьный друг Олег Шиманович.

Здесь мы впервые отстали от поезда.

Обнаружив, что рядом в одном из тупиков стоит пустой незапертый пассажирский вагон, наша троица (я, Ким Якуб-оглы и Вадим Сендеров) устроились в нем на ночь, предпочтя его нашей переполненной и душной теплушке. А утром увидели, что нашего эшелона уже нет.

Дежурный по вокзалу направил нас в диспетчерскую товарной станции, где после нелегких переговоров нам сообщили, что эшелон наш ушел четыре часа назад. Догоняйте, как сможете…

Стали расспрашивать рабочих — составителей поездов, какой состав отправится раньше. Кто-то посоветовал попробовать пристроиться к «литерному» поезду, состоявшему из 5–6 пассажирских вагонов и ресторана. Он должен был вот-вот отправиться, и ему был открыт «зеленый» путь.

Подождав, пока поезд тронется и проводник со своими флажками скроется в дверях вагона, мы на ходу вскочили на ступеньки, имея в виду перебраться на межвагонную площадку.

Сейчас мало кто помнит, что конструкция пассажирских вагонов тех лет существенно отличалась от теперешней. Тогда ступеньки лестницы входа в вагон располагались снаружи в нише, в которую открывалась запираемая дверь. И переход из вагона в вагон был открытой площадкой, ограниченной перилами.

Когда поезд набрал уже порядочную скорость, в двери возник разъяренный проводник и начал орать, требуя, чтобы мы немедленно покинули вагон. Мы пытались ему объяснить причину нашего появления, но он, ничего не желая слушать, продолжал орать. Поняв, наверное, что требовать от нас покинуть вагон на ходу набравшего уже немалую скорость поезда небезопасно, он стал грозить нам вызовом милицейского наряда на ближайшей станции.

Вдруг со словами: «Что здесь происходит?» — за спиной проводника возникла странная фигура: высокая важная полная дама, облаченная в цветастый шелковый пеньюар, с волосами, забранными в мелкие косички, перевязанные ленточками. Проводник, как будто став меньше ростом, начал что-то ей объяснять. Через его голову она обратилась к нам: «Кто вы такие и как вы смели сюда забраться?»

Ким, обладавший умением проникновенно объяснять наше положение, рассказал, что мы — студенты из Ростова. Уходя от немцев, мы долго шли пешком по задонским, Сальским, калмыцким и ставропольским степям, а от Моздока до Баку поездом едем по назначению в Казань, но вот отстали от нашего эшелона, догоним его и оставим ваш вагон.

Грозная дама, как бы смахнув проводника с дороги, пригласила нас подняться.

Оставив нас в тамбуре, она скрылась в вагоне и через несколько минут появилась, неся в руках две тарелки, наполненные холодной пшенной кашей с тремя кусками черствого белого хлеба.

Как сказал нам сразу присмиревший проводник, в этом поезде едут семьи каких-то крупных начальников, направляющихся в Куйбышев.

В гостеприимном тамбуре мы ехали несколько часов, с очень короткими остановками на промежуточных полустанках и разъездах, и остановились на какой-то большой станции, где вышли, надеясь узнать, где находится наш эшелон. Но наводить справки не потребовалось: наши вагоны тут же обнаружились на запасных путях станции.

Довелось мне, однако, еще раз отстать от поезда. Это случилось уже через несколько дней пути.

На какой-то крупной станции, увидев, что от поезда отцепили паровоз, я пошел бродить по прилегающему поселку. А вернувшись, обнаружил, что нашего эшелона на станции уже нет: неожиданно скоро сменили локомотив. В прошлый раз я хотя бы был не в одиночестве, а теперь — один, без денег и документов (только студенческое удостоверение и рейсовые карточки)…

Помнится, я изрядно струхнул и растерялся. Долго бродил по станционным путям, пытаясь определить, к какому поезду прицепиться. Наконец, прибыл длинный состав нефтеналивных цистерн. Зная, что эти поезда обычно пропускают раньше других, решил подсесть. Пройдя вдоль путей и миновав станцию, я остановился перед семафором, зная по опыту, что перед ним обычно поезда притормаживают, замедляя ход.

Дождавшись поезда, я вскочил на проплывавший мимо вагон, устроившись на выступающую часть платформы прямо под нависающей над ней цистерной, свесив ноги над буферами и сцепкой. Поезд шел очень быстро, не останавливаясь на редких разъездах и безлюдных полустанках. Путь здесь проходил по пустынной части Узбекистана, где-то в районе Аральского моря. Помню, что проезжали довольно большую, но безлюдную станцию Арал, где мне пришлось спрыгнуть, чтобы не согнали осмотрщики вагонов, простукивавшие молотками на длинных ручках ободы колес и проверявшие состояние вагонных букс. Я прошел вдоль путей до семафора на выезде со станции и уже испытанным образом вскочил на платформу.

В конце дня на какой-то маленькой станции меня обнаружил железнодорожник из поездной бригады, но, вероятно, у меня был такой испуганный и жалкий вид, что он не только не прогнал меня, а даже принес половину дыни. Это было очень кстати, ибо я уже не помню, когда ел последний раз, и изнывал от голода и жажды.

Настала ночь, и я изо всех сил пытался не заснуть, чтобы не свалиться под колеса поезда.

Слава богу, августовские ночи еще не очень длинные, и на рассвете поезд замедлил свой бег и втянулся на пути большой узловой станции Арысь. И когда проезжали под пешеходным мостом над путями, я вдруг увидел Кима, стоявшего на мосту. Как я этому обрадовался, трудно описать.

Это происшествие послужило мне уроком: более я уже не отваживался далеко уходить от поезда, даже если был отцеплен локомотив.

В составе нашего эшелона был один пассажирский вагон, в котором ехала с семьями охрана нескольких вагонов-ледников, также следовавших вместе с нами. Вагоны-ледники — это товарные вагоны, в концах которых размещались решетчатые камеры, заполненные льдом и сверху утепленные соломой и опилками. Над камерами в крыше вагона были люки, запертые на висячие амбарные замки и опечатанные сургучными печатями с оловянными пломбами. В этих вагонах-ледниках везли копченые колбасы и яблоки. На тормозных площадках этих вагонов днем и ночью дежурили постовые, вооруженные винтовками.

Нашлись среди нас смельчаки, ночью по крышам пробиравшиеся к люкам ледников. Проникая внутрь люка, они через решетчатые стенки камер доставали колбасу и яблоки. Однажды одному из них часовой прострелил руку, заметив подозрительное копошение у люка. Дальше все осталось без последствий, рану перевязали, не обращаясь в медпункт, чтобы не выдать виновника. К концу пути рана благополучно зажила. Я и мои товарищи, Ким и Вадим, не рисковали предпринимать подобные вылазки, хотя не проходили мимо того, что «плохо лежит». Однажды на какой-то станции, забитой составами, перебираясь между ними, ныряя под вагоны, Вадим увидел в полураскрытой раздвижной двери теплушки горку круглых буханок. Протянув руку, он схватил две буханки, и мы быстро ретировались. В этот день мы пировали: свежий хлеб в неограниченном количестве, запиваемый кипятком: казалось, не могло быть большего удовольствия.

Кипяток не был дефицитным продуктом. На каждой станции, большой или малой, в конце платформы размещалась кубовая. Наружу, над металлическим корытом, высовывались краны с кипятком и холодной водой. Даже была в ходу такая поговорка: «На каждой станции, на каждой полустанции есть начальник станции, горячий кипяток». В довоенные годы в пассажирских вагонах старой конструкции не было кипятильников. Проводники бегали на станциях с огромными ведерными медными чайниками за кипятком, чтобы обеспечить пассажиров чаем.

Длительное время, когда поезд шел вокруг Арала, местность была безнадежно пустынной. Затем, уже после Казахстана, стали попадаться русские города с деревянными домами и привычными российскими базарами. Здесь стало легче: снова стали «подканывать», почти всегда встречая участие.

Становилось все холоднее и холоднее. Октябрь в здешних местах, в Приуралье, — это осень. Мы мерзли в своих износившихся лохмотьях. Проехали Куйбышев, приближался конец пути. Запомнилась станция Канаш недалеко от Казани. Здесь нам выдали по рейсовым карточкам белый хлеб, вкус которого мы стали уже забывать, накормили вкусным обедом в столовой эвакопункта. До сих пор помню меню: перловый суп, заправленный жаренным на сале луком, и макароны, политые все тем же хлопковым маслом.

После долгой стоянки — последний перегон, и к вечеру прибыли в Казань — пункт нашего назначения.


Казань встретила нас дождем и холодом. Эшелон загнали на запасные пути, где предстояло ждать до утра, когда может определиться наша дальнейшая судьба. В теплушках было тесно и холодно, мы решили переночевать в здании вокзала, где было тепло. Но воспользоваться комфортом зала ожидания нам, увы, не пришлось. Бдительным стражам порядка наши личности в потрепанных, грязных и явно не по сезону одеяниях показались подозрительными. Нас довольно невежливо сопроводили в вокзальную «кутузку», и мы оказались там в «приятном» обществе карманников и воров другой, более «солидной» квалификации. По очереди стали выводить на допрос. Хмурый, уставший и, как показалось мне, не вполне трезвый милиционер настойчиво требовал ответить на непонятный нам вопрос: «Где писка?»

Поверив наконец, что этот специальный термин нам неизвестен, он решил проверить наше заявление о том, что мы из прибывшего накануне эшелона, стоящего и сейчас на запасных путях. К рассвету нас наконец отпустили. Ночевки в тепле не получилось.

Вот так негостеприимно встретила нас Казань. А соседи по «кутузке» нас просветили: «писка» — это остро заточенная серебряная монетка, применяющаяся для разрезания сумок и карманов.

Еще полдня прошли в ожидании. В ресторане вокзала нас накормили «королевским» обедом — жареной колбасой с макаронами. Наконец, прибыл директор, собрал нас на площади перед вокзалом и рассказал о принятых решениях.

Нам предоставлено общежитие 16-го авиационного завода, куда мы сейчас и направимся. Преподавателям предложено было продолжать свою деятельность в авиационном техникуме Казани, а студентам — продолжить учебу, сочетая ее с работой на заводе.

Мы отправились пешком со всем своим небогатым багажом к нашему новому дому, благо он оказался сравнительно недалеко от вокзала. Общежитие завода находилось в большом четырехэтажном здании с фасадом, увенчанном множеством лепных аляповатых украшений, известном в городе под названием «бегемот». Все коренные, казанцы знают этот дом, находящийся у главных ворот в Казанский кремль, на улице, ведущей от этих ворот к комплексу зданий Казанского университета. В первом подъезде дома расположен краеведческий музей.

Дом имел печное отопление, поэтому первая проблема, которую нам нужно было срочно решить, заключалась в необходимости найти, чем натопить, так как в комнатах, которые нам выделили, было не теплее, чем на улице. Во дворе дома мы наскребли щепок и собрали немного угля, заодно на глазах у растерявшегося от нашей наглости часового сперли несколько поленьев из поленницы, принадлежавшей воинской части, расположенной в этом же доме.

К вечеру стало тепло, и мы впервые за много дней улеглись спать в кроватях на чистых простынях, укрывшись одеялами, хотя нужно было бы сначала отмыться от дорожной грязи. Но очередь бани наступила лишь на следующий день. Лежа в постели, впервые за много дней раздевшись, я видел в окне башню кремля, копию которой Щусев водрузил на здание Казанского вокзала Москвы.

На следующий день мы собрались в зале авиационного техникума. Нам предложили альтернативу: работать на заводе или продолжать учебу в техникуме. Впрочем, выбора практически не было. Учеба в техникуме — крошечная стипендия, «служащая» карточка (600 граммов хлеба). Работа на заводе — относительно высокая зарплата и рабочая карточка (800 граммов хлеба). Очевидно, что учиться в техникуме без поддержки родственников невозможно. Мне вообще не на кого было рассчитывать, у моих товарищей, за редким исключением, родственники оставались в оккупированном Ростове.

Почти все пришли к выводу, что нужно идти на завод. Однако дирекция техникума приняла решение о том, что, работая на заводе, мы остаемся студентами техникума и по первой возможности возвращаемся к учебе. Нам даже выдали стипендию за месяц.

На следующий день, после бани и санитарной обработки, заключающейся в пропаривании в автоклавах нашей одежды, к нам пришел представитель завода. Он сказал, что в течение недели нас распределят по цехам, а завтра выдадут продовольственные карточки и окажут материальную помощь.

Действительно, мы получили карточки, а в качестве материальной помощи — телогрейки, «эрзац-ботинки» (брезентовый верх, пришитый к резиновой подошве, даже без подметки). Кроме того, каждый получил по шесть метров белого простынного полотна (бязи).

Я с товарищами тут же отправился на рынок, где продал полотно и купил солдатские штаны галифе, тряпичную шапку и пару портянок. В магазине Военторг, где кроме нашивных петлиц для форменной одежды не было ничего, я увидел на витрине дерматиновые краги. Купив их по дешевке, я решил важную проблему: между штанинами коротких солдатских штанов и ботинками оставался промежуток, который плохо закрывали концы портянок, беспрерывно разматывающихся. Теперь я был обут (почти в сапогах), почти одет (новая телогрейка и ветхое драповое пальто, привезенное из Ростова), но зверски голоден. Единственное пропитание — 600 граммов хлеба по рейсовой карточке и обед в «бегемотской» столовой: жидкий суп из капусты, плавающей в горячей водичке, и на второе — та же капуста, но без водички.

Со следующего дня стало легче: одновременно пользовался рейсовой и рабочей карточками, получая по 1400 граммов хлеба ежедневно. Сейчас трудно поверить, но тогда я был способен съесть обе порции хлеба зараз. Когда талоны рейсовой карточки были израсходованы, стало обыкновением съедать за один прием 800-граммовую пайку хлеба.

Настал день, когда нас распределили по цехам и вызвали на завод. Сейчас он находится в черте города, а раньше — в пригороде, селе Караваеве. За многорядной оградой из колючей проволоки со смотровыми вышками по углам стояли недостроенные производственные цеха, за которыми слышалось монотонное гудение станков. Мне определили должность контролера ОТК (отдел технического контроля) в механическом цеху на участке обработки выхлопных клапанов. Выдали пропуск, номер которого следовало запомнить, так как при выходе с завода его отбирали. Приходя на работу, в проходной нужно было назвать номер, после чего выдавали пропуск, с которым можно было войти на территорию завода. При входе в корпус, в котором размещался нужный цех, пропуск опять отбирали и выдавали вместо него металлический жетон — марку, дававшую право входа туда. Далее, у входа в производственный участок, марка опять отбиралась, и выйти из цеха до окончания смены было уже невозможно. Когда смена заканчивалась, все процедуры выполнялись в обратном порядке.

На моем участке поступавшие со смежного участка грибообразные кузнечные заготовки клапанов, в полости которых был залит натрий, подвергались механической обработке на токарных и шлифовальных станках, после чего поступали далее на термическую обработку. В мои обязанности входило с помощью специальных мерных шаблонов проверять соблюдение проектных размеров, обеспечивая при этом соответствие количества заготовок, поступивших на обработку, количеству деталей, передаваемых далее по технологической линии. Работа была не менее тяжелой, чем у станка: требовалось после контроля качества переносить детали от станка к станку, всю 11-часовую смену на ногах. Выходные дни — один раз в месяц. При переходе от ночной смены к дневной (раз в две недели) происходила «пересменка», тогда продолжительность смены увеличивалась до 18 часов. В недостроенных цехах было холодно, постоянно мучил голод, к концу смены накапливалась усталость.

Раз в смену объявлялся перерыв на обед в столовой, находившейся тут же в цеху. Проглотив обед (чаще всего картофельный суп с сушеной рыбой или щи, на второе — картофельное пюре, политое хлопковым маслом, с кусочком колбасы или котлетой), можно было, положив голову на стол между грязными тарелками, поспать с полчаса.

После окончания смены нужно было атаковать переполненный трамвай, чтобы добраться в свой «бегемот». А там, за оставшееся от суток время, нужно было купить по карточкам хлеб и позаботиться о пропитании. Учитывая, что по карточкам, кроме хлеба, почти ничего не выдавали, добывание еды требовало всевозможных законных и незаконных ухищрений. Законным путем, хотя и самым невыгодным, было продать половину дневной порции хлеба и купить картошки, затем сварить себе картофельный суп.

Иногда вместо полагавшегося по карточкам сахара выдавали в двойном размере пряники. Тогда, наполнив ими наволочку, продавали их поштучно, на вырученные деньги покупали картошку — самый доступный по цене продукт, иногда — пшено. Иногда выдавали селедку, тогда был настоящий пир. Съев селедку, из голов и хвостов варили бульон. Сваренный с картошкой, он напоминал настоящую уху!

К незаконным путям относился следующий. На другой стороне улицы находился магазин, к которому были прикреплены семьи офицеров, служивших в действующей армии. Там выдавали по карточкам продукты, которых в других магазинах не было. На обратной стороне продовольственных карточек прикрепление к этому магазину отмечалось специальным штампом. Мы научились очень искусно подделывать этот штамп и покупали такие продукты, которые можно было продать на рынке. Чаще всего это была коврижка — нечто вроде сдобного пирога. Купив коврижку, ее нарезали на кусочки, которые поштучно продавали на рынке.

Зимой, во время снежной вьюги, трамваи переставали ходить и приходилось добираться до завода или домой пешком, теряя драгоценные часы отдыха и дьявольски замерзая по пути. В такие дни нередко я оставался на заводе до следующей смены, отогреваясь на настиле, проходящем над термическим цехом; туда можно было добраться, не предъявляя пропуск. Иногда просыпался от того, что у меня роются в карманах.

Однажды в конце удлиненной ночной смены (пересменки) меня подозвал пожилой татарин Нигматуллин, работавший на шлифовальном станке.

— Я живу здесь поблизости, у меня свой дом, — сказал он. — Идем со мной, отдохнешь, погреешься и еще к себе успеешь до начала следующей смены.

Отказаться от такого предложения у меня не было сил, и мы пошли вместе. В обычном сельском деревянном доме с дымящей печной трубой поднялись на высокое крыльцо. Он открыл дверь в сени и пропустил меня вперед. И тут я чуть не проглотил свой язык от аромата настоящего жаркого, исходившего из открывшейся нам навстречу двери комнаты. На уже заблаговременно накрытом столе чугунный котелок исходил паром… Думаю, нет нужды описывать то блаженство, которое я испытал, уписывая щедро наложенное в миску яство — картошку с кусками жирного мяса. Кажется, я, наевшись, заснул, не выходя из-за стола.

На следующий день я несколько раз ловил на себе взгляды хитро ухмылявшегося Нигматуллина, а в конце смены он спросил меня:

— Ты знаешь, чем нас накормила моя хозяйка?

— Думаю, баранина.

— Ошибаешься, это — собачье мясо!

Это сообщение не вызвало во мне никакого особенного чувства, кроме воспоминания о полученном удовольствии от вкусной еды. И в дальнейшем я задавал себе вопрос: отказался бы я от такого приглашения еще раз? И, не особенно задумываясь, отвечал: не смог бы, даже если бы это следовало сделать.

На заводе действовал суровый порядок надзора за дисциплиной. При опозданиях на работу, повторявшихся три-четыре раза, судили и приговаривали к исправительно-трудовым работам на три — шесть месяцев с удержанием 15–25 процентов заработка и четверти хлебного пайка. Наказание отбывалось на своих рабочих местах. Для удобства выполнения такого приговора талоны хлебных карточек специально выпускались составными из двух частей. После приговора из карточки вырезалась полоска талонов, содержавших удерживаемую часть дневной нормы хлеба.

Начальником цеха был некто Числов, строго взыскивавший за нарушение дисциплины. Так как я часто опаздывал из-за сбоев в движении трамваев (обычно страшно хотелось спать, и я вставал, не оставляя резерва времени), мне от него всегда доставалось. Особенно я обижался на него, когда в пургу трамваи не ходили и, добираясь пешком по снежным завалам, кутаясь в захваченное из дома одеяло, приходилось выслушивать выговор за вынужденное опоздание.

Теперь, спустя много лет, я думаю, что он, по-своему, проявлял человеколюбие: не воспользовался ни разу правом наказать меня исправительно-трудовыми работами с удержанием зарплаты и хлебного пайка, для чего у него имелись все основания. Но тогда я был на него по-настоящему зол и при случае отомстил ему не вполне достойным образом, далее расскажу как.

В «бегемоте» был медицинский пункт, где работал очень сердобольный доктор. Когда становилось невмоготу, мы шли к нему, и он иногда давал нам освобождение от работы на пару дней.

22 ноября мне исполнилось 18 лет. Я отметил этот день тем, что купил на базаре домашнюю лепешку и кусочек масла, вечером съел это под воспоминания о том, как раньше в Болшеве праздновался такой день.

Наступил новый, 1943 год. Мы, жившие в одной комнате, в складчину отметили его. Приготовили винегрет, замешав его за неимением подходящей кастрюли в ящике от тумбочки, где-то достали немного вина, пахнувшего керосином. Пели блатные песни: «Ты начальничек, мой начальничек, отпусти на волю…» или «Не для меня сады цветут, зелены рощи расцветают, и дева с черными глазами — она цветет не для меня…».

Позднее, в Москве, Алеша Копылов со смехом вспоминал, как в руках у Эдика Панишевского развалился ящик с винегретом.

Праздник завершился печально. У соседа по комнате Фимы Гольмана начались такие боли в животе, что он, не в силах сдержаться, кричал. В больнице ему сделали операцию — заворот кишок. Через два месяца, съев слишком много пряников, полученных по карточкам вместо сахара, он опять попал в больницу с таким же диагнозом и умер.

К этому времени в стране многое изменилось. Прекратил свое существование Коминтерн. Устранили институт комиссаров в армии, что принесло большой положительный эффект: командир получил возможность самостоятельно принимать решения в боевой обстановке, не оглядываясь на комиссара, контролировавшего его действия. Ввели погоны, младшие командиры стали сержантами.

Под городом Орджоникидзе (Владикавказом) немцы потерпели поражение, о чем также теперь не вспоминают, хотя это случилось ранее, чем под Сталинградом. Фронт прочно стабилизировался под Новороссийском и под Ленинградом, где была предпринята неудачная попытка прорыва окружения.

Завершилось победой сражение под Сталинградом, практически решившее судьбу войны. Немцы быстро покатились на запад, 10 февраля был освобожден Ростов.

Стали приходить письма. Через родственников моих товарищей, остававшихся в Ростове, я узнал о гибели С. Я. и Л. М. Файкиных.

Мне и раньше, под влиянием невыносимых условий существования, неоднократно приходили в голову мысли об уходе на фронт. К этому времени ушли на фронт добровольно, отказавшись от брони, мои товарищи, проживавшие в одной комнате общежития: Эдик Панишевский, Ваня Коневский. Ким Якуб-оглы поступил в какое-то секретное военное училище.

Начало армейской службы

Наступил очередной крутой поворот в моей жизни.

Пересыльный пункт занимал помещение какого-то духовного назначения, возможно, в былые времена здесь была мечеть. Два длинных зала со сводчатыми высокими потолками были загромождены трехэтажными нарами, между которыми оставался такой узкий проход, что при команде «Подъем!» все население нар не могло в нем разместиться. Да и на нарах было так тесно, что я предпочел спать на доске, перекинутой через проход между нарами. Естественно, «дух» стоял такой, что, как говорится, топор повиснет. Все, находившиеся на призывном пункте, состояли из двух основных категорий.

Первая, наиболее организованная, легко и сознательно реагирующая на команды, представляла солдат, отбывших курс лечения в госпиталях и признанных годными к продолжению дальнейшей службы. Эти долго не задерживались, вскоре из них комплектовались маршевые роты, и, получив новое обмундирование, каски, лопатки, котелки, винтовки, противогазы и подсумки, они строем уходили на вокзал.

Большинство, составлявшее вторую часть контингента, — мобилизованные по очередному призыву, главным образом из сельских районов Татарии. Обутые в лапти, надетые на длиннющие онучи, с огромными «сидорами», они казались ужасно бестолковыми. Многие из них плохо говорили по-русски, совсем не понимали команд. Целыми днями молча сидели они на своих местах на нарах, часто распаковывая свои «сидора» и принимаясь за еду (лепешки, сыр и вяленое мясо или сушеная рыба), чем возбуждали зависть и болезненное ощущение голода у остальных. Их иногда вызывали на площадь, где проходили построения, окриками и толчками пытались сформировать некоторое подобие строя и тоже отправляли на погрузку в вагоны для следования в запасные полки, где им предстояло обучаться военному делу. Обмундирования они не получали.

Недели через две-три настала и моя очередь. В числе небольшой команды, составленной из студентов, десятиклассников, закончивших школы, учителей, библиотекарей, нас построили, выдали сухой паек и отправили на вокзал, не говоря о том, куда нас направляют.

Кстати, получать сухой паек было намного выгодней, чем питаться в солдатской столовой, где значительная часть продуктов ухолила «налево» и поглощалась вечно голодным нарядом по кухне.

Итак, маршевая команда пересыльного пункта Казани, направляемая в военное училище (куда и в какое — нам не сообщили), размещена в двух теплушках, прицепленных к эшелону, движущемуся на запад.

Возглавлял команду бравый старшина-нестроевик с потешной фамилией Капусто, еще не получивший новую военную форму с погонами и носивший в петлицах четыре треугольника. Он успел уже изрядно повоевать, о чем свидетельствовали три нашивки за ранения и медали «За отвагу» и «За боевые заслуги». Он постоянно держал при себе полевую сумку с нашими документами, не расставаясь с ней, даже отправляясь выполнять естественные надобности.

Перед посадкой в вагоны он, построив нашу команду, после обычной переклички рапортовал какому-то политработнику штаба о том, что команда готова к посадке в вагоны. Тот произнес речь, которая помимо обычных в те времена штампов («Родина, партия, правительство и сам товарищ Сталин проявляют к вам особое доверие…») содержала требования к дисциплине во время следования до пункта назначения, наименование которого нам знать не следует. На остановках ни в коем случае не отлучаться от вагонов далее зоны видимости и слышимости. Отставший от поезда будет считаться дезертиром со всеми последствиями.

Несмотря на категорическое запрещение далеко отлучаться от наших вагонов (без документов нас могут задержать комендантские патрули даже в пределах станции и, чего доброго, посчитать дезертирами), отлучаться все же приходилось: ведь туалетов-то в наших теплушках не было!

Не знаю, по какому правилу и кем определялась очередность прохождения составов через железнодорожные станции, но наш эшелон в этой очередности, вероятно, занимал одно из последних мест. На каждой станции нас загоняли на какие-то запасные пути, а на разъездах мимо нас проносились идущие в том же направлении поезда с военными грузами.

В первый же день пути почувствовал недостаток своей экипировки: отсутствие котелка. Ведь гречневая каша-концентрат — это окаменевший брикет, который, как сказано на упаковке, необходимо варить 10–15 минут. Ложкой я обзавелся еще в Казани, а вот о котелке не подумал. Первый день еще обходился «сухомяткой» (хлеб, сало, колбаса, селедка), а наутро сварил себе на костерке кашу в котелке, взятом напрокат у одного из спутников, и съел в один присест: отложить часть для последующего употребления было не во что. Это был первый урок приобщения к солдатскому быту: жизненно необходимо иметь при себе ложку, котелок и малую саперную лопатку. Вышел из положения, совершив неблаговидный поступок, авось простится он мне за истечением срока давности…

В зале ожидания какой-то небольшой станции увидел бак с питьевой водой, к которому на цепочке была прикреплена большая жестяная кружка. Удалось незаметно для окружающих разжать звено цепочки и этот сосуд похитить. До конца пути эта кружка мне служила и котелком, и по своему основному назначению.

В пути и на остановках коротали время, греясь у бочки-печки, в разговорах, темами которых были рассказы о недавнем мирном быте и последовавших военных испытаниях.

Большинство моих спутников были горожане — жители Казани и эвакуированные из разных городов, оккупированных германскими войсками. Обсуждалась и предстоящая нам учеба в военном училище, и последующая служба в качестве командиров — младших лейтенантов Красной армии. Меня особенно волновал вопрос о том, как будут складываться отношения между нами — безусыми мальчишками 18–19 лет и рядовыми и младшими командирами, большая часть которых намного нас старше.

Наблюдали за проходящими поездами, везущими на запад людское пополнение и военную технику. У останавливающихся составов пытались угадать, куда они направляются, но предусмотрительный старшина категорически запретил расспрашивать об этом: неуместное любопытство могли посчитать подозрительным.

Часто останавливались и санитарные поезда с ранеными: тяжелораненых везли в пассажирских вагонах, переоборудованных под госпитальные, легкораненые ехали в таких же, как наши, теплушках. Иногда из госпитальных вагонов выгружали носилки с умершими в пути.

К середине третьего дня пути показались знакомые подмосковные сосновые леса и дачные поселки.

И вот, наконец, Москва, Казанский вокзал. Здесь я был в последний раз в 1935 году, направляясь с мамой в Анапу. Так давно и так болезненно-памятно это было… Совсем близко, каких-нибудь 15 минут пути (в Лубянском проезде), живет близкая подруга моей мамы по царской ссылке Калерия, возможно уже вернувшаяся из эвакуации. Есть и другие хорошие знакомые по Обществу бывших политкаторжан, где, я был в этом уверен, меня бы встретили как родного. Но куда же без документов и из-под надзора бдительного старшины?

Разместились в одном из залов в ожидании распоряжений.

В столовой одного из зданий, примыкавших к вокзалу, нас накормили неплохим по военному времени обедом и на втором этаже стали показывать фильм «Тринадцать» о героических событиях времени борьбы с басмачеством.

Досмотреть фильм не пришлось: раздалась команда «На выход, строиться!». Погрузились в пассажирский вагон пригородного поезда и через пару часов выгрузились на станции Хлебниково.

Где-то поблизости от станции (несколько минут пешком) обнаружилась проходная на территорию училища, огражденная высоким забором. Пропустили внутрь и провели в отгороженную решетчатой оградой карантинную зону. Старшина, нас сопровождавший, с превеликим облегчением сдал наш неровный строй пожилому (так нам тогда казалось) лейтенанту — командиру карантина, отрапортовав по всей форме:

— Товарищ лейтенант! Маршевая рота (номер не помню) в составе… человек из Казани прибыла в ваше распоряжение. Старшина Капусто.

Лейтенант, откозыряв и приняв у старшины пакет с нашими документами, провел перекличку и обратился к нам с речью, из которой мы наконец узнали, что прибыли в минометно-пулеметное училище. Нам надлежит провести месяц в карантине, и после медицинской комиссии и принятия присяги мы будем зачислены в курсанты.

После команды «По порядку номеров рассчитайсь!» нас разбили на два взвода по четыре отделения в каждом и повзводно и поотделенно, после обычной санобработки, разместили в одноэтажном бараке в относительном комфорте — с кроватями, застеленными одеялами и простынями. Команда «Отбой», и мы улеглись спать в ожидании открытия со следующего дня нового этапа нашей жизни.

После войны в период моей службы в институте, находившемся на Дмитровском шоссе, мне часто приходилось отбывать обычную в те годы повинность: работать на овощной базе. Находилась она на станции Хлебниково. Приезжая туда на пригородной электричке или по шоссе на машине, я осматривался, пытаясь угадать, где находилось минометно-пулеметное училище, но обнаружить не удалось. От двухэтажных брусчатых домов-казарм, военного городка, огражденного высоким забором, ничего не осталось. Возможно, за прошедшие годы я потерял ориентировку и в разросшемся во много раз поселке не нашел этих объектов. Или я напрочь забыл место его размещения, или же оно было ликвидировано, а здания и объекты, находившиеся на его немалой территории, впоследствии были снесены.

Следующий день — первый в карантине — начался с завтрака в зале-столовой. Не помню, чем нас накормили, но в условиях военного тыла мне понравилось и качество и количество еды.

Затем построение и поверка, знакомство с командованием карантина и порядком пребывания в нем. Кроме занятий строевой подготовкой, других военно-учебных мероприятий здесь предусмотрено не было, однако воинский порядок мы соблюдать были обязаны: ходить по территории только строем, у дверей казармы выставлять на круглосуточное дежурство дневальных, ответственных за порядок в помещении, и выполнять беспрекословно все приказы и распоряжения своих командиров: отделений — назначенных из нашей среды, взвода — младшего лейтенанта из персонала училища и командира роты, он же командир карантина, — лейтенанта, принявшего нас у ворот-проходной.

Еще в Ростове мне пришлось пройти сточасовой курс всевобуча — всеобщее военное обучение, — которым предусматривалась обязательная строевая подготовка, изучение винтовки (разбирать и собирать затвор с завязанными глазами считалось особым шиком), знакомство с новыми видами вооружения рядового стрелка — лопатой-минометом и ружейным гранатометом. Правда, никогда более я с этими предметами не встречался: вероятно, они были сняты с вооружения еще до того, как поступили в войска.

Поэтому участие в занятиях по строевой подготовке мне были не внове. Большинство же моих соратников не были ранее знакомы со строем и строевыми командами. В результате «экзерциции» нашего взвода на площадке перед казармой со стороны выглядели уморительно: одетые во что попало (при мобилизации обычно одевались в самые изношенные предметы одежды и обуви), «рядовые-необученные» по команде «Ша-а-гом марш!» начинали движение кто с левой, кто с правой ноги, команда «Правое плечо вперед!» вызывала толкотню и недоумение. При движении кто-нибудь обязательно наступал мне на пятки. Некоторые никак не могли увязать синхронное движение ног и рук.

Первые дни младший лейтенант, командир взвода, теряя терпение и самообладание, срывался на матерщину, а командир роты, наблюдая за занятиями со стороны, надрывался от хохота.

Остальное время, свободное от строевых занятий, нас использовали на различных хозяйственных работах: очистка от кустарника площади полигона, разгрузка каких-то ящиков из вагонов на станции и доставка их на подводах на склад. Работали без всякого напряжения сил, а наши командиры наблюдали за этим вполне снисходительно, подразумевая, очевидно, что у нас все еще впереди.

Повседневную жизнь курсантов можно было наблюдать через решетчатую ограду, отделявшую карантин. На большой площади весь день проходили строевые занятия. Взбивая сапогами пыль, группы в одно-два отделения под командой сержантов маршировали, выполняя переход от походного к строевому шагу, повороты и остановки, отрабатывали приветствия: приближаясь к стоявшему командиру, переходили на строевой шаг и в ответ на «Здравствуйте, товарищи!» орали хором, надрывая глотки: «Здра!!!» Если рев «Здра!!» звучал нестройно, раздавалась команда «По-о-вторить!». Строй разворачивался по команде кругом, и действие повторялось.

Строевые занятия сопровождались песнями. По команде «За-а-певай!» кто-то из курсантов, назначенный запевалой, выводил куплет строевой песни, а затем строй подхватывал припев. И здесь командиры добивались слитности звучания и соответствия его ритму строевого шага, многократно повторяя эту процедуру. Так как этим одновременно занимались несколько подразделений, над площадью все время звучала песенная какофония.

Во время работы на полигоне мне приходилось видеть, как проходила и боевая подготовка курсантов: по команде боевые расчеты минометов бегом занимали огневые позиции, тащили на себе кто опорную плиту, кто ствол, кто мины по две штуки, устанавливали миномет, имитируя готовность к открытию огня. Командир следил за этим, посматривая на часы и требуя раз за разом повторять упражнение, добиваясь соответствия уставной норме времени. Было видно, что курсанты выкладываются полностью, до изнеможения.

Однажды видел возвращение роты курсантов с форсированного марша. Не знаю, сколько километров они прошли-пробежали, но к концу марша, прибежав на плац и построившись для рапорта, они шатались, с трудом удерживаясь на ногах. После команды «Разойдись!» некоторые валились на землю там, где стояли.

Я ощутил сомнение в том, что мне удастся найти в себе достаточно сил, чтобы выдержать предстоящие испытания.

Ежевечерне проводилась политинформация. Впоследствии очень похоже это действо изобразил В. Астафьев в своем романе «Прокляты и убиты». Однажды нас удостоил своим посещением заместитель начальника училища по политчасти, майор, фамилию которого я не запомнил. Зато запомнилось кое-что из его речи, и сохранилась в памяти его необычная внешность. Под козырьком фуражки, казалось, с трудом умещались очки в роговой оправе с толстыми стеклами, сквозь которые смотрели необычно увеличенные глаза. Очки покоились на толстом ноздреватом носу, под которым рыжеватые усы, скрывавшие рот, и профессорская бородка. Лицо обрамляли одутловатые красные щеки, спускавшиеся на осыпанный перхотью воротник гимнастерки, и слегка оттопыренные уши. Изрядных размеров пузо переваливалось через ремень, удерживаемый портупеей. Говорил он высоким голосом, иногда срывавшимся на визгливый фальцет. Однако речь его звучала складно и грамотно.

После стандартных фраз о Родине, партии, правительстве следовали запомнившиеся мне рассуждения. Если 22 июня 1941 года гитлеровская Германия всей своей мощью, значительно превосходящей Красную армию численностью войск, качеством и количеством вооружения, обрушилась на нашу страну на всем протяжении ее границы от Черного моря до Мурманска, то в 1942 году она смогла нанести удар лишь на юго-западном участке фронта, что закончилось Сталинградом и последующим разгромом.

С другой стороны, мы могли видеть все более усиливающиеся контрудары советских войск: сначала под Ельней, затем — под Ростовом, под Москвой, Орджоникидзе и, наконец, — Сталинград. И вот уже Красная армия вступила в пределы Украины, и недалеко то время, когда она перейдет через границы СССР.

Конец марта 1943 года, почти наступила весна, и ежедневные выходы в лес по слякоти привели мои эрзац-ботинки, полученные в Казани, в катастрофическое состояние. С нетерпением ждал, когда закончится карантин и мы получим курсантское обмундирование.

И вот нам объявили: завтра медкомиссия.

После завтрака нас строем привели в медицинский корпус. Замеры роста, веса, объема легких, затем осмотр врачей-специалистов потребовали совсем мало времени. Очередной доктор, бросив взгляд на голого кандидата в курсанты, вопрошал:

— Жалобы есть?

— Нет.

— Свободен! Следующий!

Раздетые донага, поеживаясь от холода в нетопленом помещении перед входом в зал, где заседала комиссия, мы топтались, ожидая своей очереди предстать перед нею. "

Вхожу, прикрываясь ладонями. Передо мной длинный стол, за которым сидят военные врачи, в центре — удивительно красивая молодая женщина с серебристыми погонами капитана медицинской службы. Рассматривает меня, выслушивая зачитываемые вслух результаты предварительного обследования.

Представ обнаженным перед глазами комиссии, я выглядел довольно жалко: худой настолько, что рельефно выступали все кости скелета, покрытый серой «гусиной» кожей, дрожащий от холода.

— Все. Можешь идти.

Поворачиваюсь, выхожу, недоумевая, почему не последовало никаких вопросов.

В конце дня меня вызвали в штаб и вручили документы с предписанием следовать в Красно-Полянский райвоенкомат «по призыву».

В медицинском заключении значилось: «Признан непригодным для зачисления в курсанты военного училища по причине общей физической недоразвитости».

Вот так-то!

Могу представить себе впечатление, которое произвела моя фигура мальчишки (18 лет), отощавшего в голодной Казани, стоявшего, согнувшись от холода, с «гусиной» кожей, на очаровательного капитана медицинской службы, не испытывавшей недостатка внимания настоящих мужчин!

Итак, графа Монте-Кристо в виде младшего лейтенанта с пушечками в петлицах из меня не получилось. Начнем опять сначала — с явки в военкомат якобы снова по призыву…

Утром, получив запечатанный пакет с документами и сухой паек на один день, с противогазной сумкой через плечо, по-прежнему в казанской телогрейке и дырявом демисезонном пальто, но в «щегольских», хотя и дерматиновых, крагах, на попутной машине я добрался до поселка Красная Поляна и явился в местный военкомат. Дежурный, приняв пакет и записав мои данные в «амбарную» книгу, сказал:

— Ступай во двор и жди, пока позовут.

Вышел во двор и присоединился к группе ожидающих, коих было человек двадцать — тридцать: несколько таких, как я, «рядовых-необученных», остальные — служивые солдаты из госпиталей.

Побродил по двору, переходя от группы к группе, в поисках земляков (из Москвы, Ростова или Казани), таковых не обнаружил и, жуя сухарь из полученного суточного запаса, уселся на завалинке деревянного одноэтажного дома военкомата в ожидании решения своей дальнейшей судьбы.

В группе ожидающих, состоявшей и из мобилизованных штатских вроде меня, и из военных, направленных из госпиталей, я увидел знакомое лицо: этого рослого простовато-деревенского вида солдата я видел неоднократно дневальным у калитки ограды карантина. Он также пару раз водил группу карантинщиков на станцию разгружать вагоны.

Так произошла встреча с прототипом Василия Теркина, о которой стоит рассказать.

— Здорово! Ты как сюда попал, отчислили тоже?

Он подошел, принял предложенную папиросу (я не курил и имел пайковое курево), уселся не спеша и, явно чтобы привлечь внимание окружающих, охотно сгруппировавшихся около нас, громко сказал:

— Да вот, понимаешь, неудачно с самолета сиганул.

Здесь требуется пояснение: в училище была группа подготовки воздушных стрелков, их учили парашютному делу.

— Как так сиганул, ведь ты живой?

— Я-то живой, а вот сапоги…

— ???

Он, убедившись, что интерес к его повествованию подогрет, начал рассказывать.

Как только были закончены курсы подготовки на тренажерах и изучение парашюта, был назначен первый прыжок с самолета. Вышли на летное поле, построились, надели парашюты. Старшина-инструктор проверил экипировку, тщательность закрепления оружия и амуниции, дал команду на посадку. Взлетели.

Через некоторое время полета прозвучала команда встать в очередь к люку.

— Сердце замерло в ожидании, — рассказывал мой «Василий Теркин». — Наконец, люк открылся, и меня, стоявшего у него первым, инструктор выпихнул наружу. Я не успел испугаться падения, как сильный рывок дал понять, что парашют открылся. Стал оглядывать неожиданно распахнувшуюся панораму: удивился тому, что вижу многократно уменьшившиеся строения, дороги, лес, а людей — не видно!

И вдруг почувствовал, что с левой ноги сполз и исчез внизу сапог! Пока я следил за его падением, потерял и другой! В растерянности я забыл, что нужно управлять стропами парашюта, чтобы не сносило ветром, и оказался далеко в стороне от тех, кто прыгал вместе со мной.

В это самое время на земле в соседней деревне местная бабка, проходя по двору, услышала свист. А ведь Хлебниково и окрестные деревни были прифронтовой зоной, и знакомый характерный свист, доносившийся с неба, заставил ее вмиг шлепнуться на землю в ожидании взрыва. Она слышит, как что-то ударилось о землю, проходит минута-другая, а взрыва нет.

Она приподнимает голову и видит: в луже стоит сапог!

Она в недоумении и ужасе встает: «О, Господи, надо ж, сапогами кидаются!» — и слышит свист снова. Картина повторяется. Она: «Господи, благослови и помилуй» — забегает в хлев. В это время раздается страшный треск, и сквозь доски потолка просовываются ноги с развевающимися портянками. Вот за то, что я сапогами деревню разбомбил, меня и отчислили!

Так он и закончил, приняв как должное внимание и смех его окружающих. Я, естественно, в своем пересказе не сумел передать его манеру повествования и характерный окающий волжский говорок.

Это был человек из тех, кто изредка встречался в солдатской массе. Обладая природными чувством юмора и талантом рассказчика, такие люди вносили оживление в солдатский быт, отвлекая от тяжестей и переживаний. Их в моих встречах называли «байщиками». Они специализировались на анекдотах, которые знали в огромных количествах, в рассказывании народных сказок, любовных историй. В лагере Хохенштайн даже был один артист, рассказывавший наизусть хулиганскую поэму скандального поэта, снискавшего уважение А. С. Пушкина, Ивана Баркова, «Лука Мудищев».

Я тоже старался быть байщиком, рассказывая прочитанные мною приключенческие романы. Особенно пользовались успехом «Таинственный остров» и «80 тысяч километров под водой» Ж. Верна, которые я неоднократно пересказывал, не особенно заботясь о верности оригиналу.

Наконец-то вызвали и вручили направление в пересыльный пункт, который находился на станции Раменское. Рассказали, как туда добираться, и я отправился в путь самостоятельно.

Раменское. Заполненный народом двор, люди, многие в военной форме — выпущенные из госпиталей, остальные — в гражданской одежде, собираются группами, обсуждают возможные назначения. Считают предпочтительным, если пошлют в артиллерию, там больше шансов выжить. Плохо, если в пехоту. Совсем плохо — в танковые войска. Кто-то сказал, что предыдущая маршевая рота была направлена в батальон аэродромного обслуживания (БАО), об этом можно только мечтать.

Через пару часов вышел какой-то чин в сопровождении писаря и скомандовал:

— Справа в линию становись! Смирно! Буду вызывать пофамильно. Вызванные, три шага вперед!

Услышал свою фамилию, встал в строй вызванных.

Образовалась группа в 12–15 человек. Из ее состава назначили командира, выбрав старшего по званию. Им оказался служивый сержант. Ему и поручили вести все это воинство в пересыльный пункт на станции Раменское.

Совсем не запомнилось, как добирались через Москву от вокзала к вокзалу и электричкой до Раменского. Но дальнейшее помню хорошо.

Стояли уже теплые весенние дни, и все население пересыльного пункта наполняло обширный двор. Столь многонационального собрания я ранее не встречал: помимо российских мобилизованных, одетых и обутых кто во что, кое-кто даже и в лаптях, служивые — в поношенной военной форме, здесь было много среднеазиатов в своих специфических одеждах и шапках.

Стоял гомон: все оживленно что-то обсуждали. Прислушался: главной темой обсуждения, как и в казанском пересыльном, была — «куда отсюда направляют».

В штабе нас распределили по местам пребывания. Мне указали: «Второй корпус, первый взвод».

Помимо двухэтажного кирпичного здания штаба, на территории размещались три одноэтажных длинных барака-корпуса, в каждом из которых по три или, кажется, четыре входа-крыльца вели в обширные помещения с двухэтажными нарами, застланными соломой. Каждое такое помещение именовалось взводом.

При входе в назначенный мне первый взвод второго корпуса обнаружился стол, за которым сидели дежурный командир и дневальный. Дежурный, приняв у меня листок-направление, выданный в штабе, указал место на одном из трех рядов нар, называвшихся отделениями.

— Порядок здесь простой, — объяснил мне дежурный, — делай что хочешь, так как делать здесь нечего, только внимательно слушай команды. Сегодня тебе в столовую ходить не надо, на довольствие зачислен с завтрашнего дня. А завтра будешь ходить вместе с отделением в свою очередь.

Оставив свою противогазную сумку и пальто на указанном мне свободном месте, я отправился на двор искать собеседников и земляков.

Вскоре нашелся земляк-ростовчанин, в прошлом житель ростовского пригорода Аксая. В военной форме рядового, но на петлицах следы споротых трех треугольников, подпоясанный ремнем с флотской пряжкой (с якорем), расстегнутым вопреки уставу воротником гимнастерки, из-под которого выглядывала заношенная тельняшка. Ростом чуть повыше меня, но едва ли не вдвое шире в плечах, он казался богатырем: моя ладонь тонула в его широкой руке, и, казалось, сожми он кулак, захрустят мои кости.

Его история весьма занимательна.

Окончив мореходное училище (я не запомнил где) он служил в экипаже крупного военного корабля (крейсера или даже линкора). В первые же дни войны корабль разбомбили, он остался стоять у причальной стенки, а из состава экипажа сформировали батальон морской пехоты. Командовать им был назначен пехотный капитан, который руководил боевыми действиями из своего блиндажа, расположенного в 150–200 метрах от переднего края, передавая команды и получая информацию через связных.

На фронте, где-то, если не ошибаюсь, под Псковом, моряки возмутились и потребовали флотского командира, отказавшись подчиняться пехотному капитану. Реакция была вполне ожидаема: батальон разоружили и превратили в штрафбат. После очередной бессмысленной атаки на какую-то высотку от батальона остались лишь несколько десятков раненых, в том числе и мой знакомый, получивший тяжелое ранение в грудь. Провалявшись полгода или около того в госпитале на Урале и побыв дома «на долечивании» месяц, он оказался на пересыльном пункте в Раменском.

Вспоминая довоенный Ростов, проговорили с ним почти всю ночь. Я пересказал ему содержание прочитанного перед началом войны романа Новикова-Прибоя «Соленая купель», щеголяя запомнившимися морскими терминами: фок-мачта, грот-мачта, бизань-мачта, брамсель, бугшприт, брам-стеньга, фальшборт, клотик, кубрик и прочее, чем вызвал его уважение.

При всей своей богатырской грубоватости, как это часто встречается у сильных людей, он оказался природно добрым, а по отношению к своим родным — даже нежным человеком.

— Сестренка у меня замечательная, работящая и красавица! Вот тебе бы, Митя, такую женку: она тебя и обстирает, и обошьет, и накормит, и ублажит! А ты валяй, занимайся своей наукой, вижу, ты туда стремишься. Скоро войне конец, после Сталинграда фриц вряд ли опомнится, коли будем живы, приезжай, повенчаю!

Увы, как и сотни других мимолетных, хотя, казалось, тесных дружественных связей, основанных на взаимной симпатии и взаимопомощи, и это знакомство вместе с именем его носителя осталось тенью в прошедшем времени, о чем остается лишь сожалеть.

Думаю, уместно сделать здесь небольшое отступление, рассказав о феномене морских бригад, их в годы войны именовали морской пехотой.

— И шо ты трясэшься, як матрос на кобыле! — орал на меня, только начавшего осваивать искусство верховой езды, помкомвзвода в ковровском запасном кавалерийском полку.

Вредный был мужик, но конник отменный. Я принимал как должное его раздражение: никак не получалось у меня «облегчаться», попадая в такт бега коня при езде рысью, «облегчаться» — приподниматься в стременах через конский шаг, амортизируя удары о седло. Не видел лишь смысла в том, почему именно «моряк на кобыле». Вероятно, в глазах потомственного казака моряк на коне выглядит карикатурно. А мне моряки представлялись особенно героическим, «элитным», как теперь говорят, родом войск.

Это впечатление сложилось еще в 1941 году в прифронтовом Ростове.

Недалеко от моего дома на углу Почтового переулка и главной улицы города — Энгельса — в здании одного из факультетов университета разместилась эвакуированная из Одессы часть военно-морского училища. Своим бравым видом, слаженностью строя, отточенностью строевого шага, красивой аккуратной формой, вооруженные новыми винтовками СВТ с кинжальными штыками, моряки привлекали к себе внимание прохожих. И пели они замечательно, явно не только уступая требованию командира «Запевай!», а с удовольствием и со вкусом.

Строй моряков еще далеко, в двух-трех кварталах, а уже доносится залихватская песня:

Запевала:

Распустила Дуня косы,

А за нею все матросы!

Хор:

Э-э-эх, Дуня, Дуня-я!

Дуня — ягодка моя!

Вблизи импровизированной казармы, вероятно, считалось, что фривольным песням не место, и звучало:

Эх, махорочка, махорка,

Породнились мы с тобой.

Вдаль глядят дозоры зорко.

Мы готовы в бой!

Мы готовы в бой!

Прошло несколько десятков лет, а у меня перед глазами, как наяву, эта картина — строй бравых, веселых, несмотря на мрачную обстановку в прифронтовом Ростове, молодых парней в черных бушлатах с развевающимися ленточками бескозырок.

И вот в как-то в конце октября или в начале ноября 1941 года, проходя по дороге в техникум мимо казармы моряков, я увидел там у входа вместо флотского часового пожилого красноармейца в буденовке и старой шинели с трехлинейкой у ноги. Моряков куда-то отправили.

По слухам, распространявшимся в городе, источником которых были многочисленные раненые, прибывавшие с близкой передовой в госпитали, бригаду военно-морских курсантов «бросили» на ликвидацию одного из плацдармов на левом берегу реки Миус, захваченного немцами. На рано выпавшем в этом году снегу черные бушлаты моряков делали их отличными мишенями, и почти все они полегли под шквальным минометно-пулеметным огнем противника.

Миус-фронт — это название хорошо известно германским военным историкам. Почти два месяца здесь в 1941 году оборонялись, защищая Ростов, войска Красной армии. И уже после Сталинграда и освобождения Ростова с 10 февраля и до середины августа 1943-го здесь снова проходила линия фронта. И снова здесь принимали участие в боях морские бригады. Считается, что здесь погибло более 140 тысяч бойцов и командиров Красной армии, включая десятки тысяч моряков.

Как и на других местах былых сражений, здесь до сих пор лежат кости неопознанных и незахороненных участников боев. Немногочисленные энтузиасты поисковых отрядов Ростовской области и прилегающих районов Украины, практически не получая государственной поддержки, занимаются поиском, опознанием, перезахоронением погибших с установкой памятных знаков.

Морские бригады принимали участие в боях на самых ответственных участках фронтов Отечественной войны, и их особенные отвага, мужество и самоотверженность стали легендой.

В 1941 году моряки участвовали в боях в своей привычной морской форме, не соответствующей элементарным требованиям маскировки. В дальнейшем их стали переодевать в пехотную форму, но они умудрялись сохранить или тельняшку, которую, застиранную и много раз чиненную, носили под нательной солдатской рубахой, или флотский ремень с пряжкой-якорем.

Вот еще одна, почти забытая песня бойцов морских бригад:

Эх, моя тельняшка фронтовая,

Частые полоски на груди,

Белые, как пена штормовая,

Синие, как море впереди.

Ветер дует с норда или с веста,

Но едва доходит до тебя,

Сразу затихает — и ни с места,

Вот как защищаешь ты, любя.

Припев:

Эх, тельняшка,

Матросская рубашка,

Ты зимой и летом хороша.

Знать, недаром

Бушует пожаром

Под тобою морская душа.

А когда деремся мы на суше,

Вдалеке от моря своего,

В новых гимнастерках чуть потуже,

В остальном же, право, ничего,

Ничего, что форма не такая,

Что не льются ленты позади, —

Все равно душа у нас морская

И, как встарь, тельняшки на груди!

Чем можно объяснить выдающиеся боевые качества бойцов морских бригад?

Рискуя вполне обоснованно быть обвиненным в дилетантизме, выскажу несколько соображений, порожденных собственными наблюдениями и многочисленными беседами со сверстниками-ветеранами.

Огромную, иногда и решающую роль в боевой обстановке играла личность и поведение командира. Флотские командиры морских бригад формировались службой на боевых кораблях. Там судьбы командира и экипажа тесно связаны: гибель в бою корабля — гибель и экипажа, и его командира.

И, оказавшись на суше, эти командиры сохраняли усвоенные ими правила поведения в бою. Они не гнали в бой своих подчиненных, как пехотные комбаты и командиры полками, а вели их. С другой стороны, рядовые матросы и старшины привыкли полностью доверять своим командирам, от профессионализма и мужества которых зависела их жизнь. Предполагаю, флотские командиры были более образованными, нежели пехотные: корабельная служба требовала специальных знаний и инженерной подготовки. Это, в свою очередь, придавало им авторитета.

Корабельная служба формировала особые свойства «флотского характера». Постоянное пребывание в ограниченном пространстве корабля и в тесном матросском кубрике требовало проявления взаимной терпимости и формировало особый «моряцкий» характер. Его черты:

— спаянность морского братства («братишки»), готовность прийти на помощь «своему» в любой обстановке («полундра»);

— особенная лихость, бравада, раскованность с элементами показной приблатненности;

— убежденность в превосходстве своего рода войск.

Эти черты прослеживаются в литературе довоенных и военных лет (Л. Соболев, А. Новиков-Прибой, В. Вишневский). Они легко различаются в довоенном фильме «Мы из Кронштадта».

Мне кажется, что немалую роль играли методы формирования морских бригад по сравнению с другими родами войск. Моряки, направляемые флотом для участия в боях на суше, составляли подразделения, спаянные совместной службой на кораблях. Их возрастной состав был примерно одинаков.

Пополнения сухопутных войск поступали из запасных полков и пересыльных пунктов маршевыми ротами, состав которых формировался случайным образом из людей, ранее никогда вместе не служивших, относившихся к разным возрастным категориям: призывники старших возрастов и только что достигшие призывного возраста, поступавшие из госпиталей бывалые фронтовики.

Вероятно, определенное влияние оказывал и образовательный уровень моряков. Как правило, он был значительно выше, чем в других родах войск: служба на боевых кораблях, связанная с обслуживанием сложной техники, требовала минимального уровня общеобразовательной подготовки. Значительная же часть красноармейцев в стрелковых дивизиях, в лучшем случае, окончили начальную школу (школа первой ступени — три класса), церковно-приходские школы или курсы ликбеза, были и совсем неграмотные крестьяне.

Полагаю, специалисты-историки найдут, чем дополнить или как опровергнуть мои соображения.

Такова «ода» старого кавалериста соратникам-морякам.


В казарме — длинном одноэтажном бараке — те же нары, что в пересыльном пункте Казани, правда двухэтажные. Теснота и духота. Кормили плохо. Наиболее калорийной частью рациона питания была пайка хлеба — 650 граммов. Курильщики страдали от отсутствия табака. Дневная порция позволяла завернуть лишь 4–5 самокруток. Я, некурящий, сначала отдавал свой табак, затем, заглушая голос совести, менял его на дневную порцию сахарного песка.

После нескольких дней ожидания, наконец, в составе небольшой группы из пяти человек получил направление в Ковров, в запасный кавалерийский полк. Двое из нас — бывшие кавалеристы, выписанные из госпиталя, один — казах, старший сержант, ранее служил в пехоте, но природный кавалерист, с детства приученный к лошадям, другой — только что мобилизованный житель Петушков, адвокат, и я. Почему меня сочли пригодным для службы в кавалерии, можно только гадать. Возможно, сыграли роль мои злополучные краги, придававшие мне вполне кавалерийский вид…

Ехать нам следовало самостоятельно. Выдали нам аттестаты, по которым нужно было в Москве получить сухой паек, и мы отправились. Разговорившись, приняли к исполнению такой план: житель Петушков пригласил всех к себе переночевать, после чего отправиться по месту назначения. Имея в виду то, что направления нам были выписаны каждому индивидуально, я не присоединился к адвокату и поехал в Москву в одиночку.

Я не знал, что близкие друзья моих родителей Рогожкины не уехали в эвакуацию, и не решился ехать к ним в Лосиноостровскую. Но в Москве оставалась знакомая моих родителей еще по ссылке Мария Карповна Калинина, занимавшая какой-то важный пост в Наркомате продовольствия, возглавляемого Микояном. В 1930 году, будучи проездом в Москве, мы с отцом и матерью посетили ее, в то время обучавшуюся в Тимирязевской академии. Она жила с мужем, впоследствии застрелившимся, бывшим моряком, и дочерью Волей в комнате общежития. Помню, как меня за какой-то проступок выставили в коридор, где я ревел, вызывая сочувствие соседей. Затем мы гуляли в парке академии. Во время пребывания в Ростове Калинина жила в Новочеркасске, работала там директором сельскохозяйственного техникума. Она часто посещала Файкиных, и я несколько раз гостил у нее в Новочеркасске.

Узнав через справочное бюро адрес Марии Карповны (Большой Комсомольский пер., д. 6, здесь жили многие ответственные работники наркоматов), я вечером явился к ней. Открыв мне дверь, она, побледнев от неожиданности, воскликнула: «Борис!» В те годы я был очень похож на отца.


Переночевал у нее, очень вкусно поел, казалось, давно забытым домашним варевом, утром отправился получить причитающиеся по аттестату продукты и сел на поезд, следовавший с Курского вокзала. Через несколько часов с был уже в Коврове.

Радио-кавалерийская наука

Мы красные кавалеристы, и про нас

Былинники речистые ведут рассказ…

На вокзале дежурный военной комендатуры (запомнился своей колоритностью — однорукий капитан с общевойсковыми полевыми погонами и буденновскими усами, но лысый или чисто выбритый), взглянув на мои проездные документы, сказал:

— У меня провожатых нет, сам дойдешь, не заблудишься. Поднимись на горку, что за вокзалом, и топай по улице, прямо ведущей от него вверх. Через полчаса ходу увидишь справа КПП 2-го кавалерийского полка.

Последовав этому совету, я действительно вскоре достиг окраины города и на опушке соснового леса остановился у ворот, никакой надписью или вывеской не обозначенных, но у которых топтался красноармеец с шашкой на боку. Кто еще, кроме кавалеристов, может быть вооружен шашкой? Я, не сомневаясь в том, что адресом не ошибся, обратился к нему.

Вызванный им дежурный принял у меня документы, завел в крошечную комнатушку (стол, стул и портреты Сталина, Буденного и Городовикова) и велел дожидаться.

Наверное, не меньше двух часов я скучал в обществе трех усачей, грозно взиравших на меня с портретов.

Появился еще один солдатик с шашкой, сказал:

— Пойдем. Мне приказано отвести тебя в карантин.

Пошли вдоль опушки соснового леса, пока не достигли странного сооружения: ворота, наглухо закрытые, но с открытой настежь калиткой. Ворота — в отсутствующей изгороди, надпись на них «Химполигон».

Где-то неподалеку за лесом слышались автоматные очереди и отдельные винтовочные выстрелы.

— Там испытательный стенд оружейного завода, — пояснил мне сопровождающий.

Обошли ворота. Оказались на просторной поляне с расположенными без всякого порядка землянками. От одной из них отделилась фигура с погонами старшины и с неизменной шашкой на боку. Получив от сопровождающего пакет с документами, он сказал:

— Выбирай любую свободную землянку и располагайся. Придет командир карантинного эскадрона гвардии старший лейтенант Али и скажет, что делать дальше.

Пошел я выбирать свободную землянку и увидел знакомое лицо — адвоката из Петушков.

— Вот и отлично, — сказал он, — у меня как раз свободное место. Пойдем!

Он, переночевав дома, приютив и обильно накормив приехавших к нему спутников, прибыл в Ковров почти одновременно со мной.

Мы оказались в наполовину врытой в песчаный грунт землянке со входом, облицованным досками и досками же покрытыми земляными ступенями. Со стороны, противоположной входу, на высоте — рукой не дотянуться — окно. Вдоль стен — две лежанки, покрытые соломой и попонами. В середине — печка-буржуйка с жестяной трубой, выведенной наружу над окном.

Дворец на двоих! Да еще и на поляне среди соснового бора в конце апреля, радующего теплой погодой.

Только лишь мы уселись за стол, на котором стоял котелок с картошкой, отваренной «в мундире», как послышалось ржание коня и топот копыт. Раздался клич:

— Эй, славяне, выходи строиться на поверку!

На вытоптанной площадке в центре поляны стали не спеша собираться обитатели карантина, их было человек 20–25, в основном бывалые, в поношенной военной форме и лишь 3–4 в штатском. Почти все в возрасте, только я и парнишка-крестьянин — «зеленые», 18-летние.

У площадки, не спешиваясь, дожидался, пока построится «контингент», красивый, с небольшими усиками черноволосый командир с папахой на голове, несмотря на теплую летнюю погоду. Конь под ним горячился, подгребая под себя копытами передних ног.

Построились.

— Товарищ гвардии старший лейтенант! — рапортует старшина. — Карантин построен. В наличии двадцать пять человек, трое направлены в первый, четверо — во второй кавполки. Вновь прибывших пятеро. Больных нет. Докладывает гвардии старшина Пчелкин.

— Вольно! Р-р-разойдись!

Интересно. А где же обещанная инструкция?

Подошел к старшине:

— Товарищ старшина, что же…

— Товарищ боец! Смир-р-рно! Кр-р-угом! Левой ша-а-агом марш! Ать-два, ать-два, ать-два!..

В недоумении отправился прочь. Кто-то из бывалых мне пояснил:

— Ты нарушил строевой устав. Если присутствует старший по званию, то прежде, чем обратиться к младшему, то есть к старшине, нужно получить его разрешение.

Так я получил первое знакомство с военными уставами.

Поговорив со старшиной, всадник резко поднял коня на дыбы и, явно рисуясь, помчался прочь.

Я решился вновь подойти к старшине.

Спросил, долго ли мне здесь находиться и что будет дальше.

— Ты попал туда, где готовят конников для гвардейских кавалерийских корпусов. Пока не проверят твои документы, будешь жить здесь. Если зачислят в строй, направят в учебный эскадрон, где будут учить, как воевать на коне. Кавалериста учат три-четыре месяца, так что попал ты в непростую часть. То ли дело стрелковый запасной полк: две-три недели, винтовку в руки — и марш, на передовую. Жди, вызовут. Отдыхай, пока можно: попадешь в эскадрон — тебе некогда будет ни вздохнуть, ни пукнуть!

Расстроенный, пришел в землянку к уже остывшей картошке. Что же, теперь опять военкомат и пересыльный пункт? Мне, сыну «врагов народа», не место в гвардейских войсках. Сосед-адвокат утешил:

— Не волнуйся, все будет в норме. Если по такому, как у тебя, обстоятельству отбирать тех, кому идти в бой, то и идти-то будет некому. Ведь у каждого есть за что зацепить: у кого-то кто-то сидит или сидел, у кого-то родители — кулаки или помещики, у кого-то дед — поп или буржуй… Так что не сомневаюсь, скоро и тебя на коня посадят.


1-я запасная кавалерийская бригада, готовившая пополнение людьми и лошадьми для действующих семи кавалерийских корпусов, в которых к тому времени были сведены почти все кавалерийские дивизии. Почти все корпуса носили почетные наименования гвардейских.

Бригада состояла из двух полков. Первый размещался в лагере в пригороде у железнодорожного разъезда Федулово, второй — в черте города. Вместе с конюшнями для сотен лошадей, казармами личного состава, полигонами и стрельбищами, медицинской и ветеринарной службами, многочисленными хозяйственными постройками бригада занимала огромную территорию.

Карантинный эскадрон находился на месте, отведенном для химполигона. Это был участок соснового леса, среди которого на полянках были вырыты небольшие землянки.

Апрель уже подходил к концу, было тепло, как летом, и, пока не озабоченные никакими делами, мы оказались в сосновом лесу, как в доме отдыха. Пока не закончились привезенные с собой припасы, мы не ощущали голода и наслаждались бездельем. Иногда по дороге, проходящей за оградой химполигона, проносились одиночные верховые и целые эскадроны, возбуждая любопытство и даже зависть. Наслаждаясь резвостью своего породистого скакуна, гарцевал командир карантинного эскадрона, которого непривычно для моего штатского слуха величали «гвардии старший лейтенант Али» (он был черкес).

Где-то за деревьями беспрерывно раздавались пулеметные и автоматные очереди. Оказалось, что в городе находится большой оружейный завод, а недалеко от нас — полигон, на котором испытывают перед отправкой отдельные экземпляры от каждой партии вооружения.


В последние дни апреля наконец-то за нами прибыл посыльный из штаба полка. Отправились в баню с обязательной санобработкой (вошебойкой, как принято было ее называть), стрижкой наголо «под нуль», затем на склад для «обмундирования». Я расстался со штатской, весьма грязной и заношенной до дыр одеждой и со злополучными крагами (хотя почему злополучными? Возможно, именно они способствовали моему направлению в кавалерию). При сдаче своих вещей их полагалось упаковать в пакет и снабдить специальной этикеткой с домашним адресом или адресом родственников. Мне же некому было все это «барахло» отправить, и я просто свалил его в ящик.

Долго мы рылись в куче одежды и обуви, подбирая по размеру и изношенности. Подгоняемые старшиной, мы наконец предстали перед ним, одетые по форме, с вещмешками, содержавшими запасные портянки, подворотнички и котелок, что особенно меня порадовало: жестяная кружка, его заменявшая, похищенная в одном из станционных залов, изрядно мне надоела.

Получили мы и назначение: мой сосед по землянке, адвокат, — в штаб полка, ему нашлась работа по специальности, я — в полуэскадрон связи, остальные мои спутники по пути из пересыльного пункта — в сабельные эскадроны.

За мной явился старшина эскадрона Баглай, одетый в парадную форму с синими погонами, на которые нашиты буквой «Т» золотые лычки. Привел меня в казарму связистов и представил командиру — старшему лейтенанту Тесленко.

Командир не был профессиональным военным, кадровиком, что было видно по его манере разговаривать и явной интеллигентности. Правда, впоследствии я убедился в том, что на своем месте в конном строю во главе эскадрона он выглядел вполне профессионально, как кавалерист и командир.

В кабинете командира, кроме него и приведшего меня старшины, присутствовали два лейтенанта: Проус, командир радиовзвода, и командир телефонного взвода, фамилию которого я не помню.

После вопросов о том, где жил, где учился, где работал до призыва, Тесленко сказал:

— Будем учить тебя радиотелеграфному делу, если обладаешь музыкальным слухом. Ну-ка, напой что-нибудь.

Недолго вспоминая что-нибудь из кавалерийской тематики, я запел:

Мы не сынки у маменьки в помещичьем дому,

А выросли мы в пламени, в пороховом дыму.

Никто пути пройденного у нас не отберет,

Мы конница Буденного, дивизия, вперед!

— Отлично, — сказал Тесленко. — Слух вроде есть. Ну-ка, еще что-нибудь душевное!

Припомнив репертуар студенческого хора в техникуме, я пропел, стараясь проявить максимальную «душевность»:

Не осенний мелкий дождичек

Брызжет, брызжет сквозь туман,

Слезы горькие льет молодец

На свой бархатный кафтан…

Полно, брат-молодец,

Ты ведь не девица,

Пей, тоска пройдет,

Э-эх, пей, тоска пройдет…

— Ну, лейтенант Проус, вот вам и запевала во взводе! Итак, как ты относишься к тому, чтобы стать радиотелеграфистом-кавалеристом? Предупреждаю, будет очень трудно. Времени для обучения очень мало, месяца два, не более. На фронте таких специалистов очень ждут.

— Готов, — ответил я, — но должен предупредить, что в мирной жизни я не имел дела ни с лошадьми, ни с радиотелеграфом.

— Ничего, — сказал старший лейтенант Тесленко, — в армии принято так: не можешь — научим, не хочешь — заставим. Лейтенант Проус, принимайте нового бойца.

Проведя меня в большую комнату — зал для занятий, — Проус сказал:

— Ждите здесь, придет наш помкомвзвода, старший сержант, представитесь ему.

Огляделся: небольшая комната, у входных дверей которой стоит, переминаясь с ноги на ногу, дневальный с шашкой на боку. Двери в соседние помещения и у стены, противоположной двум окнам, стеллаж с винтовками.

В разговор с дневальным вступать не стал, думая, что ему, находящемуся на посту, беседовать не положено.

Вскоре появился старший сержант — коренастый круглолицый крепыш.

— Здравствуйте, старший сержант! — сказал я, приподнявшись со скамейки.

Он сначала недоуменно уставился на меня, затем заорал:

— Что? Как ты обращаешься к командиру? Вон! Зайди и представься как положено!

Я вышел, искренне не понимая, что я сделал не так. Вышел, но снова не пошел докладываться. Ведь я лишь поздоровался, ничего более не успев сказать. Этим поступком я навлек на себя не только крупные неприятности, но и заслужил неприязнь к себе помкомвзвода на все последующее время службы в Коврове.

Старший сержант Оноприенко (не уверен, что правильно запомнил его фамилию) был ревностный служака, буквально и постоянно придерживавшийся положений армейских уставов. Он, выслужившийся из рядовых кавалеристов, ведал строевой подготовкой и организацией всей повседневной армейской жизни в радиовзводе. Пожалуй, он был единственным из моих командиров, с которым у меня не наладились отношения. Он органически не воспринимал людей более грамотных, чем сам. Всячески подчеркивая их неприспособленность к крестьянскому труду, что особенно требовалось кавалеристу, он с удовольствием использовал свои права, данные ему уставом. Я, со своей стороны, часто давал ему повод для придирок.

После прохождения еще в техникуме курса всевобуча и пребывания в истребительном батальоне я был знаком с основными военными уставами — дисциплинарным и строевым, умел обращаться с винтовкой и ручной гранатой, имел приличную строевую подготовку. Поэтому предстоящее вхождение в армейскую жизнь не казалось мне особенно трудным. Мне казалось вполне оправданным положение, подчеркивающее армейскую субординацию.

Находясь вне строя, но на людях, я, как и полагалось, отдавал честь встречному командиру, заранее переходя на строевой шаг, рапортовал по форме, обращаясь по уставу. В то же время, когда я встречал командира в комнате, где никого, кроме нас двоих, не было, говорил вполне по-штатски: «Здравствуйте» — и не считал нужным рапортовать по уставу. Мне казалось это какой-то неоправданной игрой. И если офицеры взвода относились к этому снисходительно, то помкомвзвода не терпел отступлений от устава, и наряды вне очереди следовали один за другим.

Во время вечерней поверки помкомвзвода вызвал меня из строя, отругал, не стесняясь в выражениях и характеристиках моей личности, и объявил мне один (на первый раз) наряд вне очереди: ночное дневальство по конюшне.

Итак, провести первую ночь в полуэскадроне связи мне надлежало в конюшне. Заступить на смену я должен был вместе с назначенным дежурным по конюшне старшим сержантом одного из сабельных эскадронов, бывалым конником, но так же, как и я, только что прибывшим в Ковров. Вместе с ним мы пришли в конюшню, в которую были назначены дежурить.

Длинный барак с распашными воротами в торце, проход посередине, по обеим сторонам прохода, разделенные висящими на цепях жердями, на дощатом помосте, приподнятом над проходом, стоят лошади, по пятьдесят с каждой стороны, хвостами к проходу. Косят глазами, фыркают, явно недовольные приходом незнакомых людей. Вдоль наружных стен под высоко расположенными узкими окнами — деревянные решетчатые кормушки для сена.

Дежурный ввел меня в курс дела:

— Видишь решетчатые кормушки перед мордами лошадей? Следи, чтобы в них все время было сено. Вот — метла, вот — лопата, совок и вилы. Следи, чтобы под ногами у лошадей было чисто. Вот — тачка, накладывай в нее навоз, вывози наружу и грузи в бричку.

Я был озадачен. Меня всегда предупреждали, что не следует подходить к лошади сзади, она может лягнуть! А здесь нужно все время ходить мимо лошадиных хвостов, да еще проталкиваться мимо них к кормушкам с охапками сена.

Преодолев страх, я принялся за дело. Лошади косились на меня глазами, фыркали. Иногда, когда я проходил с сеном, щипали меня за рукав губами, но не лягались и не кусались.

Всю ночь я, не присаживаясь, возил и возил навоз, таскал сено, подметал в денниках и в проходе. Постепенно я осмелел и, проталкиваясь к кормушке с пуком сена на вилах, похлопывал коня по крупу: подвинься, мол, дай пройти!

К утру бричка была заполнена навозом доверху. Дежурный сказал, что до сдачи дежурства надо запрячь в бричку одну из лошадей и вывезти навоз за ограду конюшен, туда, где было навозохранилище. Запрягать? Но я понятия не имел, с какой стороны взяться за кучу ремней, составлявших упряжь. Пришлось моему дежурному по конюшне взять на себя эту обязанность. Но оказалось, что и он не знал, какая из лошадей может ходить в упряжке, поскольку тоже впервые дежурил в этом полку. Вывел крупного вороного коня, запряг его и передал мне вожжи. Только я тронул вожжи, как конь рванулся обратно в конюшню, потащив за собой бричку с навозом. Бричка застряла в воротах, не давая нам возможности пройти в конюшню, где конь рвался в упряжи…

С большим трудом мы подлезли под повозкой, распутали коня, который оказался верховым, принадлежавшим командиру эскадрона, никогда не ходившим в упряжке. Если бы не помощь старшего сержанта, взявшегося за метлу и вилы, мы бы до конца смены не справились. Но все обошлось благополучно. Рано утром коней разобрали и увели чистить, и мы благополучно сдали дежурство новому наряду.

Если не считать смертельной усталости, с которой приплелся в казарму, я ощущал удовлетворение тем, что справился с тяжелым испытанием.

Доложив дежурному командиру о том, что смену сдал, забрался на нары на втором этаже казармы и заснул мертвым сном.

Вспоминая о событиях почти 70-летней давности, удивляюсь особенностям своей памяти: некоторые, казалось бы, незначительные эпизоды и встречи помнятся до мельчайших деталей, а события, несомненно игравшие важную роль в моей дальнейшей судьбе, оказались забытыми начисто. Так, я совсем не могу вспомнить о том, когда и как проходила церемония принятия присяги, хотя в военном билете есть запись о том, что это произошло 2 мая 1943 года.

Удивительно, но необъяснимо.

Весьма смутно помнится лишь первомайский парад, в котором участвовали все подразделения полка, маршировавшие в конном и пешем строю перед импровизированной трибуной, сооруженной у здания штаба.

Так или иначе, но только что рассказанные эпизоды происходили со мной, уже присягнувшим на «верность народу», одетым в красноармейскую форму с синими кавалерийскими погонами на плечах.

Командир отделения, радист первого класса сержант Утенков, встретил меня приветливо, рассказал о режиме дня, правилах поведения, принятых в полку, и указал место на нарах.

Казарма полуэскадрона связи — трехэтажное здание из светлого кирпича, она и сейчас еще существует. На первом этаже учебный класс с радиостанциями, тренировочным столом с ключами, школьной классной доской, нары с настилом, покрытым полотняными мешками, набитыми сеном, и попонами, служащими в качестве одеял.

Так начался мой первый день кавалерийской службы.

Начались будни, наполненные до отказа. Предстояло научиться многому, ранее мне совершенно неизвестному. Как ухаживать за конем: ежедневно чистить щеткой со скребницей «в семь кругов», следить за состоянием копыт, кормить и выгуливать, седлать и расседлывать, изучив конструкцию седла. Конная подготовка требовала овладения многими физическими навыками и первое время давалась мне с огромным трудом: до кровавых мозолей стирались внутренние поверхности бедер, то, что по-кавалерийски называлось «шлюз».

Радиодело, к началу курса изучения которого я опоздал, давалось мне несравненно легче. С помощью терпеливого командира отделения сержанта Утенкова я быстро преодолел отставание в освоении «морзянки» и на практических занятиях уже через несколько дней принимал и передавал закодированные тексты наравне с другими. Кроме всего этого, требовалось изучить телефонное дело, что впоследствии пригодилось мне не менее, чем владение техникой радиосвязи, уставы (караульной службы, дисциплинарный, боевой устав кавалерии), выкладываться на занятиях по строевой подготовке в пешем и конном строю, вольтижировке, рубке лозы, стрельбе и многому другому.

Второй этаж первого подъезда здания, в котором размещались связисты, представлял собой зал, свободный от перегородок. У входа — небольшой письменный стол со стулом — место дневального. Далее большой стол со скамьями по обе стороны, на котором установлены телеграфные ключи. Затем громоздились двухэтажные сплошные нары, на которых по слою сена были настланы попоны, попоны же служили одеялами.

Проснулся я на втором этаже нар от странных звуков, раздававшихся от стола с ключами, — прерывистый писк зуммера. Выглянув, я обнаружил сидящих вокруг стола бойцов, старательно записывающих что-то карандашами. А звуки вызывались сержантом, сидящим во главе стола и нажимавшим на ключ.

Нетрудно было догадаться, что идут занятия по приему сигналов, передаваемых азбукой Морзе.

Слушая писк зуммера, я подумал, что научиться понимать эту звуковую абракадабру мне будет очень нелегко… Но ведь и еще многому другому предстоит здесь обучиться, и главное — как обращаться с конем…

Раздалась команда:

— Выходи строиться! На обед!

Слез с нар, наскоро привел себя в порядок и стал в строй взвода, выстроившегося в шеренгу по росту.

Помкомвзвода, пройдя вдоль строя, остановился около меня. Осмотрел, покривился недовольно, сказал:

— Вечером пришить подворотничок!

— Есть! — ответил я, опасаясь, что опять будет не по уставу.

Промолчал, прошел к началу строя и скомандовал:

— Ра-а-вняйсь! Смир-р-но! На звенья ра-ас-считайсь!

— Первый! Второй! Третий! Первый! Второй! Третий!..

Мне нетрудно было сообразить, какой выкрикнуть номер, что я и сделал.

И, подойдя строевым шагом к вышедшему дежурному лейтенанту Ловейко, помкомвзвода старший сержант Оноприенко отрапортовал:

— Товарищ лейтенант! Взвод построен для следования на обед. Разрешите вести?

— Здравствуйте, товарищи! — провозгласил лейтенант, повернувшись к шеренге взвода.

— Здра! — хором прокричал взвод.

— Ведите, старший сержант!

— Звеньями направо ма-а-рш!

Здесь я в полном недоумении замешкался: такой команде нас при прохождении курса всевобуча не научили. Но мой сосед по строю схватил меня за рукав и поставил на нужное место.

По этой команде все, имеющие третьи номера, просто повернулись направо, вторые заняли место рядом с первым, а первые — крайними слева, и, таким образом, звеньями по три взвод зашагал в ногу по направлению к столовой.

По грунтовой дороге, проходящей среди высоких сосен, растущих по всей обширной территории военного городка, мимо плаца для строевых занятий, мимо подобия ипподрома с препятствиями для джигитовки и круглой площадкой для вольтижировки (я с любопытством разглядывал эти сооружения, не зная их назначения) подошли к большому сараеобразному зданию столовой, о чем свидетельствовал исходящий из открытых дверей аромат.

Утром я уже побывал здесь: нам, отсутствовавшим по причине исполнения наряда, был оставлен «расход». Но после тяжелого ночного труда я был настолько уставшим, что, еле передвигая ноги, тащился вслед за дежурным по конюшне, мечтая лишь о том, чтобы скорее лечь и заснуть. Поэтому ничего по пути не замечал и чем кормили не запомнил.

Замечу, что, когда я со своими однополчанами — бывшими «ковровцами» побывал здесь в 1995 году, уже не было ни соснового леса, ни этой столовой, ни упомянутых тренировочных конноспортивных сооружений.

У входа в столовую прозвучала команда:

— Взво-од, стой! Нале-е-во! Ра-а-вняйсь! Смир-р-но! Вольно! Р-р-азойдись! Проходи на обед!

В столовой были расставлены столы со скамьями с двух сторон, рассчитанные на 12 человек, на столе уже стояли бак с супом, стопка алюминиевых мисок и порции хлеба, которые немедленно расхватали. Ложек не полагалось: каждый имел свою, хранимую за голенищем сапога.

— Кто сегодня разводящий? Разливай!

Быстро расставили миски около бака, один из группы, очевидно была сегодня его очередь, подошел к баку и, вооружившись черпаком, тщательно размешав содержимое, под внимательными взглядами сидящих стал разливать суп. Это действие сопровождалось недовольными репликами: «Плохо размешал!», «Заправку (плавающие на поверхности мелкие кусочки поджаренного свиного сала) кладешь неравномерно!..»

Когда содержимое бака было полностью перелито в миски, вдруг вскочил с места мой сосед по столу Батуев, отчего он сразу мне запомнился, и быстро поменял свою миску на миску «разводящего».

Пока мы расправлялись с супом, дневальные по столовой поменяли пустой бак на бак с кашей. Здесь дележка была проще: консистенция однородна, важно лишь соблюдать «одинаковость» порций.

После голодного рациона пересыльных пунктов мне показалось, что обед был вполне приличным, хотя всем обедавшим моим собратьям он казался явно недостаточным. Через несколько дней, наполненных выматывающими силы занятиями, и мне стало явно не хватать калорий тылового военного пайка.

Сосед сказал:

— Торопись, а то будет команда «Встать!», и кашу не сможешь доесть. А то давай помогу!

И действительно, только я успел облизать ложку и засунуть ее за голенище, как последовало:

— Встать! Выходи строиться!

И опять колонной по три (звеньями) взвод зашагал к казарме.

Здесь нас встретил командир взвода лейтенант Проус. Повторилась процедура рапорта и приветствия, после чего взвод отправился на полевые занятия, а меня и еще одного новобранца командир взвода вызвал из строя и пригласил на беседу.

Повторив то, что мне уже рассказывал командир полуэскадрона старший лейтенант Тесленко, он добавил, что мне предстоит прямо сейчас начать боевую подготовку.

— Начнем со знакомства с главным для кавалериста: с конем, его седловкой и взнуздыванием, приемами верховой езды. С этим вас начнет знакомить помкомвзвода Оноприенко. А затем я расскажу вам, с чего начать изучение радиодела.

Итак, старший сержант, приступайте.

Обратившись ко мне и ожидавшему еще одному новичку, направленному в телефонный взвод, сказав: «Следуйте за мной», помкомвзвода направился к конюшне эскадрона. Пройдя несколько шагов, обернулся и строго сказал:

— Запомните. Если вы идете по территории полка в количестве более одного, обязаны идти в ногу. Итак, шагом марш за мной!

В конюшне он показал нам коней, которых мы будем обязаны ежедневно чистить и на которых нам придется приобретать умение верховой езды. Гнедой, показавшийся мне смирным, конек с гривой и хвостом более темными, именовался Авертин.

— Для начала и знакомства выведите коней и поводите их немного.

Войдя в стойло, я отвязал чумбур и повел за собой коня. Он послушно следовал за мной, нисколько не сопротивляясь. Сделав несколько кругов около конюшни, мы привязали коней к коновязи.

— Здесь каждое утро будете их чистить. А теперь идите и принесите седла. Расскажу об устройстве седла, покажу, как седлать и расседлывать, покажу, как садиться в седло и как спешиваться.

Устройство седла: основа — ленчик с передней и задней луками, потники и подушки, сиденье с крыльями, подпруга, путлища со стременами. Чтобы седло не сползало вперед или назад, оно крепится ремнями — подперсье (впереди) и подхвостье (сзади).

На голову коня надевают оголовник с уздечкой и удилом, могут быть еще и трензеля, чтобы лошадь не закусывала удила. Теперь смотрите внимательно, показываю, как седлать. — Он сноровисто уложил седло на спину коня, закрепил ремни и затянул подпругу за два приема: один раз до отказа и через минуту-другую вторично, на одну дырку туже. — Конь инстинктивно надувает брюхо, поэтому нужно второй раз подтянуть, понятно?

Сержант достаточно доходчиво все показывал и пояснял, сопровождая это нравоучительными сентенциями типа:

— Здесь вам не ниверситет, не страницы в книгах листать! Здесь нужно думать мозгами и работать руками!

По его требованию я самостоятельно оседлал Авертина, а он внимательно следил за моими действиями, сопровождая их комментариями. Добиваясь автоматизма действий, он заставил нас несколько раз повторить седловку по командам «Седлать!», «Расседлать!». Теперь команда «По коням!».

Следуя его указаниям, я вставил левую ногу в стремя и, ухватившись за переднюю и заднюю луки, довольно легко поднялся в седло. Долго не мог попасть правой ногой в стремя, наконец-то это удалось.

Помкомвзвода обошел вокруг меня с конем, недовольно морщась:

— Да, всадник что надо! А ну, привстань в стременах!

Я вытянул ноги, привстав над седлом.

— У тебя коротковаты путлища. Удлинить так, чтобы, когда приподнимешься в стременах, под задницу можно было бы легко просунуть ладонь. Затем запомнить длину путлища по длине руки. Спешиться!

Не сразу выпростав ступни из стремян, перебросил правую ногу через круп коня и соскочил на землю, как при упражнении на брусьях.

Помковзвода сказал:

— Нормально. Научишься. Только запомни: нельзя засовывать ступни в стремена до отказа, упирайся только носками. А то как бы чего…

Я это принял к сведению, подумав: что значит «как бы чего». Чего именно? Вскоре я получил на практике ответ на этот вопрос.

— Теперь покажу вам, как управлять конем.

Сержант подошел к коню, взяв у меня уздечку, ухватился левой рукой за переднюю луку, отвел правую ногу назад и вдруг одним движением взвился над конем, оказавшись в седле. Впоследствии я тоже научился вскакивать на коня, не касаясь стремян, но так артистично, как он, я этого делать не мог.

Сидя в седле, сержант показал, как держать уздечку, как с ее помощью давать коню команды, как эти команды дублировать шенкелями.

До конца дня мы осваивали полученные рекомендации под надзором помковзвода, сопровождавшихся ехидными замечаниями в адрес незадачливых всадников.

Наконец он сказал:

— Теперь все! Дальнейшее освоение верховой езды будет на практике. Завтра примете участие в Конной подготовке.

Вернулись к казарме к построению на ужин.

После ужина — беседа с лейтенантом Проусом, о которой расскажу позднее, закончив с темой обучения конному делу.

Затем чистка оружия, свободное время и отбой.

Вповалку улеглись на нары, где сержант Утенков, командир моего отделения, показал мне свободное место, и я сразу же заснул.

И только лишь, казалось, смежил веки, как раздалась команда:

— Подъем!

Едва успел намотать портянки и натянуть сапоги, как раздалась команда:

— Выходи строиться!

Не успев не только умыться, но и справить утреннюю нужду, выскочил наружу.

— В шеренгу становись! По три рассчитайсь! Звеньями налево марш!

Командовал кто-то из сержантов.

Еще не придя в себя от недосыпу, взвод направился, как я понял, по направлению к конюшне эскадрона. По дороге, войдя в небольшую березовую рощицу, островком встроившуюся в сосновый бор, взвод остановили командой:

— Стой, можно оправиться.

Это место традиционно утром использовалось в качестве уборной.

Двинулись дальше, подошли к уже знакомой мне конюшне.

— Взвод, стой! Разойдись! Разобрать лошадей!

Вслед за остальными я вывел наружу своего Авертина и привязал его к коновязи.

Увидев, что все начали чистить щетками своих коней, я оказался в недоумении… Выяснилось, нужно было взять на полке, расположенной над кормушкой, щетку и скребницу. По подсказке сержанта сбегал за ними.

Вернувшись к своему коню, постоял, глядя, как обращаются с этими предметами мои соратники.

Дело, оказывается, не хитрое: начав с левой стороны коня от шеи, круговыми движениями правой руки проводишь по шерсти, затем щетку очищаешь о скребницу, зажатую в левой, и так обходишь коня кругом. Полагается обойти, работая щеткой и скребницей, семь раз. «В семь кругов» — так это называется.

Возник вездесущий помкомвзвода, посмотрел, как я освоил это действие, одобрительно хмыкнул. Я в душе усмехнулся: кажется, это понравилось и коню, и помкомзвода.

Подошел сержант Сафонов, провел растопыренными пальцами по боку коня против шерсти и посмотрел на свои ногти.

— Пархатый конь у тебя, запущен, перхоти много. Чистить надо, сильнее нажимая на щетку. Если будешь ежедневно тщательно чистить, может быть, за неделю выведешь.

Часа через полтора нелегкой работы по команде сержанта отвели коней на водопой к корыту, подключенному к водопроводу, поставили их на свои места. У писаря, отвечавшего за фуражное довольствие, получили по небольшой миске овса — дневная норма коня. Очевидно, кони, как и люди, состояли на полуголодном тыловом пайке, хотя сено было в неограниченном количестве.

И снова по команде, строем по три в ряд (звеньями) протопали к казарме, где сержант Сафонов сказал:

— Десять минут на туалет, потом сюда на общее построение и поверку.

Едва успел умыться и лишь слегка протереть от пыли сапоги, как послышался зычный голос старшины Баглая:

— Эскадрон, повзводно в шеренгу становись! По порядку номеров ра-а-считайсь!

— Первый! Второй! Третий… Двадцать восьмой! Двадцать девятый! Двадцать десятый!

Всеобщий хохот. Это отличился киргиз Нурамбеков (не уверен, что точно запомнил его фамилию), часто попадавший впросак из-за плохого владения русским языком.

Далее все следовало по уже знакомому порядку: старшина Баглай рапортовал вышедшему командиру эскадрона о готовности к дальнейшему прохождению службы. После приветствия («Здравствуйте, товарищи!» — «Здра!») старший лейтенант Тесленко объявил порядок дня: после завтрака выездка в составе эскадрона, затем повзводно конно-строевая подготовка, с 12 часов до обеда радиовзвод занимается приемом-передачей радиосигналов. Затем — строевые занятия и на полигоне практические занятия по освоению боевого устава пехоты.

Вот теперь, подумал я, начинаются для меня настоящие армейские будни.

Свой первый урок старший сержант Оноприенко посвятил седловке, взнуздыванию, тому, как садиться в седло и спешиваться, как управлять конем, сидя в седле. Но самого главного — приемам конно-строевой службы и управления конем в процессе движения в конном строю — не показал, считая, вероятно, что этому всему нужно учиться на деле.

Говорят, что наиболее эффективный способ, хотя и жестокий, и небезопасный, научить ребенка плавать — это бросить его в воду и предоставить ему свободу барахтаться, пока не поплывет. Очевидно, наш помкомвзвода был приверженцем такой теории.

И вот теперь мне предстояло не только усесться верхом, но и вместе со всеми начать движение в конном строю. И началось это с конфуза.

Оседлав и взнуздав коня, я устроился в седле, тронул поводья, и… мой Авертин сразу пустился вскачь! От неожиданности я упустил узду и обеими руками ухватился за переднюю луку. Через мгновение мы с конем оказались среди бойцов эскадрона, строившихся в колонну.

И тут я почувствовал, что седло подо мной съезжает вбок, и я оказался на земле. Конь спокойно стоял рядом с седлом, висящим под брюхом, пощипывая редкую травку, пробивавшуюся на утоптанной площадке. И сразу вспомнил слова помкомвзвода: «Как бы чего…» Так вот оно что: если бы ноги застряли в стременах, хорошо бы я выглядел!

И он тут же возник рядом:

— Вот кобылятник хренов! Тебе бы не боевого коня, а клячу говновозную! Ведь предупреждал! Давай седлай аккуратно!

На этот раз я даже не дважды, а трижды подтянул подпругу. Сел в седло, тронул узду и слегка пришпорил пятками. И тут Авертин, почувствовав на своей спине неопытного всадника, подкинул задом так, что я едва не перелетел через его голову, опять потеряв узду и ухватившись за луку и гриву. Затем он вдруг поднялся на дыбы, и я уже готов был свалиться назад, но удержался двумя руками за переднюю луку.

Проделав эти трюки, неуправляемый конь помчался вскачь, и я вдруг оказался в голове эскадрона, уже построившегося в походную колонну.

Помковзвода, осыпая меня трехэтажными эпитетами, помчался следом с криком:

— Брось луку! Брось луку, тудыть твою… растуды!..

С усилием освободив левую руку, я дотянулся до узды и, потянув ее, понудил коня остановиться. Норовистый Авертин мгновенно остановился, упершись передними ногами, так что я вновь чуть не вылетел из седла через его голову, вновь упустив узду, ухватившись за шею и гриву!

Помкомвзвода, догнав меня, поймал уздечку и повел коня со мной в поводу, поставив в последний ряд конного строя.

— Уж эти мне антилигенты! Возись тут с ними! Им бы не боевых коней, а ослов, да и то связывать ноги под брюхом, чтобы не сваливались!

Эти слова, естественно, сопровождались соответствующими непечатными эпитетами.

Мои «экзерциции» происходили на глазах соэскадронцев, доставляя им немалое удовольствие от незапланированного забавного зрелища.

Находясь в последнем ряду строя, я пытался копировать все действия конников, и мой конь больше «фортелей» не выкидывал.

Пока двигались шагом, мне даже было приятно покачиваться, удобно сидя в седле. Но при переходе на рысь я тщетно пытался поймать ритм аллюра, чтобы, пропуская один шаг, приподниматься в стременах, как это ловко получалось у остальных всадников (облегчаться), и безбожно трясся в седле, ощущая, как в желудке бултыхается съеденный завтрак.

При переходе к езде карьером стало легче, я мягко опускался в седло при каждом скачке коня.

Промчавшись несколько километров по лесной дороге, на полигоне выполняли перестроения по командам командира.

Спешивались, строились в шеренгу, удерживая коней под уздцы, по команде «Равняйсь!» поворачивались лицом к морде коня, двумя руками держа уздечку, и, стоя в положении «смирно», уравнивали коней в линию. По команде «Товарищи командиры!» поворачиваясь кругом, становились с левой стороны коня и замирали. По команде «По коням!» садились в седла и строились звеньями.

Несмотря на новизну этих действий, мне удавалось их выполнять, не вызывая насмешек соседей и злых комментариев помкомвзвода.

Вернулись к конюшне, я соскочил с коня и… вдруг почувствовал, что ноги меня не держат. Кое-как, двигаясь враскоряку, я, глядя на то, как это делают остальные, расседлал коня, протер ему спину пучком сена, накинул недоуздок и поставил его на место к кормушке.

Вот так, все-таки в целом успешно, закончился мой первый дебют в роли конника.

После более чем двухмесячного пребывания в пересыльных пунктах (Казань, Раменское) и карантинах (Хлебниково, химполигон в Коврове), где я попросту бездельничал в ожидании начала настоящей воинской службы, первые же дни в полуэскадроне связи преподнесли мне первый урок «служения Родине», навсегда отложившийся в памяти. Изнурительное дневальство на конюшне и затем занятия по конной подготовке уже к середине первой половины следующего дня привели меня к состоянию почти полной беспомощности.

Еле передвигая подгибавшиеся ноги, я плелся к казарме в конце строя эскадрона, думая лишь о том, как бы присесть…

На мое счастье, следующие часы занятий проходили в казарме за столами, на которых установлены телеграфные ключи. Моим сослуживцам предстояли занятия по освоению приема-передачи сигналов азбуки Морзе, что для меня означало следующее испытание погружением в неизвестность.

Взвод расположился за большим столом, где у каждого было свое место перед телеграфным ключом. За свободное место уселся и я, в полном недоумении перед предстоящими занятиями. Во главе стола, в торцевой его части перед аппаратом, издававшим писк при нажатии ключа, занял свое место сержант Утенков — командир моего отделения.

Произнеся несколько совершенно непонятных мне слов, он стал работать ключом, раздался прерывистый звук зуммера. Мои соседи по столу, вооружившись карандашами и листками бумаги, стопка которой лежала на столе, начали что-то быстро писать. Я же сидел с безобразно глупым видом, ничего не понимая в происходящем. На меня при этом никто не обращал ни малейшего внимания.

Через несколько минут в дверях зала появился лейтенант Проус — командир радиовзвода — и поманил меня пальцем. Я последовал за ним, с облегчением выбравшись из-за стола.

На том же втором этаже, где был зал для занятий и сна (нары), но с другой стороны от ведущей туда лестницы находилась небольшая комната, служившая ему кабинетом и спальней (ночевал он в ней только в дни дежурств, остальные дни, как и другие командиры, он жил в снимаемой им комнате в городе).

На столе у окна стояла настоящая фронтовая радиостанция 6ПК с подсоединенными к ней микрофоном и телеграфным ключом.

— Я не буду читать тебе лекций, все будешь осваивать на практике. Прежде всего ты должен научиться говорить на языке радиосвязи — азбуке Морзе. Начнешь учиться принимать и передавать сигналы прямо сейчас, сидя за общим столом, — сказал лейтенант.

Показав, как держать руку на ключе, зажав его головку большим и средним пальцами и нажимая на нее согнутым указательным, он потребовал воспроизвести эти действия несколько раз.

— Теперь главное, — продолжал он, — азбука Морзе — это чередование точек и тире. Но ни в коем случае не следует считать их количество в каждом символе. Нужно запомнить, как звучит каждый символ, запомнить, как музыкальную фразу. Для начала вот несколько букв: «а». — , «у».. — , «ж»… — , «н» —., «д» —… «б» —…

Он воспроизвел эти буквы звучанием зуммера.

Я потянулся за бумагой, чтобы записать, но он прервал меня:

— Правильно. Запиши и зазубри, но не точками-тире, а буквенными звукоподражаниями: «а» (точка — тире) — «ти та», «у» (две точки — тире) — «ти ти та», «ж» (три точки — тире) — «ти ти ти та», аналогично «н» — «та ти», «д» — «та ти ти», «б» — «та ти ти ти». Теперь передай эти сигналы ключом.

Как ни странно, но передача ключом у меня получилась с первой попытки. После того как я повторил передачу несколько раз, мне показалось, что я эти буквы запомнил.

— Теперь последнее наставление, — сказал Проус. — Прием и передача сигналов производится группами по пять знаков в каждой. Между группами — пауза. При приеме они записываются столбиками. Сейчас ты сядешь за общий стол и начнешь записывать сигналы. Ты знаешь пока только шесть букв, услышишь незнакомые — прочеркиваешь, услышишь знакомые — записываешь. Все понятно?

— Да, товарищ лейтенант!

— Не «да», а «так точно!». Все для начала. Ступай и начинай прием!

Вернулся в зал, сел за стол, вооружившись листком бумаги и карандашом, и стал вслушиваться в звучание зуммера. Увы, все сливалось в бессмысленное пищание, в котором мне никак не удавалось различить отдельные буквы. Я сидел, напряженно вслушиваясь в писк, пытаясь уловить знакомые сочетания. И вдруг уловил: между короткими интервалами «ти та» (точка, тире). Это же «а», сообразил я, но, пока соображал и думал, как записать, в писке зуммера послышались еще пара знакомых знаков…

Прошло немало времени, прежде чем я приспособился сначала выделять из общего писка отдельные знаки, разделяемые короткими интервалами, прочеркивать неузнанные и записывать те, которые узнавал, располагая записи в виде столбцов по пять знаков в строке. Проблема состояла и в том, что, узнав знакомый знак, я некоторое время раздумывал, узнавая, а когда записывал, успевало прозвучать еще несколько знаков.

От напряженного внимания я взопрел и даже, казалось, устал физически.

Утенков объявил пятиминутный перекур и подошел ко мне:

— Ну как дела, новобранец?

— Плохо, товарищ сержант. Не успеваю никак.

— Ничего, все придет со временем. Мы все это проходили. Завтра я или лейтенант продиктуем тебе еще шесть букв. А пока все время, чем бы ни занимался, повторяй их в уме. Во время самостоятельной работы на ключе учись их выстукивать.

После перекура уже не сержант издавал ключом пищание зуммера, а вызываемые им бойцы передавали записанный ими текст, остальные сверяли с ним свои записи. Сверял и я, с прискорбием обнаружив, что пропустил минимум две трети из знакомых мне шести букв.

Занятия морзянкой продолжались до обеда.

После обеда, прослушав короткую политинформацию заместителя командира эскадрона по политчасти старшего лейтенанта Ходжикильдиева, мы отправились на строевые занятия. Как мне сообщил сосед по столу Батуев, политинформация — это вместо «мертвого часа»: можно успеть подремать.

Строевые занятия проходили в центральной части городка на утоптанной и присыпанной песком земляной площадке. Мне они не были внове, я уже осваивал команды и их исполнение еще в техникуме. Проблема состояла в достижении слаженности и синхронности действий всего взвода, что было нелегкой задачей не только для меня, но и большинства бойцов. Особенно «отличался» парнишка со странной фамилией Волк: он упорно продолжал, несмотря на окрики командира, шагать не так, как все: левая нога — правая рука и наоборот, а болтая руками вслед за ногами с одной стороны.

Строевая подготовка сменилась боевой подготовкой на полигоне, где были отрыты траншеи и построены дзоты. В соответствии с БУПом (боевой устав пехоты) отрабатывались действия одиночного бойца и действия отделения в обороне и наступлении. Перебежки, падения и вскакивания, прыжки через окопы, выскакивания из них к концу дня довели меня до полного изнеможения. И не только меня: к казарме взвод шел, соблюдая строй, но отнюдь не строевым шагом, пыля сапогами, цеплявшимися за землю.

И тут, когда конец истязаниям, казалось, уже настал, потребовалось преодолеть полосу препятствий: пройти по бревну, перескочить через яму с водой, перелезть через стенку, а в конце полосы принять штыковой бой. У дощатой стенки находилась соломенная кукла. Ее «защищал» сержант с шестом, на конце которого рогожный куль, набитый сеном. Сержант норовил ткнуть шестом подбегающего бойца, а тот должен был отбить шест ложем винтовки и проткнуть штыком куклу.

После команды «Разойдись!» не последовал долгожданный отдых: нужно было привести в порядок одежду, испачканную при полевых занятиях, и умыться. Только лишь я это сделал, как снова команда: «Взвод, выходи строиться!»

Ужин, затем чистка оружия и один час свободного времени, чтобы написать и прочитать, если были получены, письма, выстирать и подшить подворотничок, начистить сапоги, пуговицы и шпоры (их выдали позже, в середине лета).

Отбой в 22 часа. Наконец-то закончился этот невероятно длинный день. Я забрался на нары и провалился в сон.

Казалось, только лишь закрыл глаза, как послышался вопль дневального: «Подъем!»

С первых же дней моей службы в радиовзводе полуэскадрона связи 2-го запасного кавалерийского полка я оказался вовлеченным в напряженный ритм его жизни. Каждый день начиная с 5 часов утра и до 22 вечера был загружен так, что для личных нужд не оставалось ни минуты. Все многочисленные тренировки, работы и передвижения выполнялись по приказам командиров, даже, извините, отправление естественных надобностей. Передвижения по территории полка — только строем, обязательно «в ногу». При встрече с кем-нибудь из членов полкового командования раздавалась команда: «Взвод (эскадрон) смирно! Равнение направо (налево)! Строевым марш!»

Конно-строевая подготовка, строевая подготовка в пешем строю, полевые учения, упражнения с винтовкой («на плечо!», «к ноге!»), марш-броски с полной выкладкой отнимали столько сил, что это, казалось, на пределе физических возможностей. И все это усугублялось постоянным недоеданием и недосыпанием. Тыловой военный паек был явно недостаточен при таких физических нагрузках.

Вскакивая по команде «Подъем!» и направляясь к конюшням, я пребывал в полусонном состоянии, окончательно приходя в себя уже возле коня со щеткой и скребницей в руках.

Однако я заметил, что нам, связистам, было все же легче, чем бойцам сабельных эскадронов: мы получали возможность несколько часов в день проводить сидя за столами, осваивая радиодело, когда тело отдыхало от физических нагрузок.

Очень нелегко доставалось мне обучение основам верховой езды: не только умению держаться в седле на различных аллюрах, но и управлению конем с помощью уздечки и шенкелей. С первых же дней я нажил себе кровавые мозоли на внутренних сторонах бедер, которые не могли зажить при их ежедневном травмировании. По совету бывалых конников я лечил их, на ночь прикладывая к ним листья подорожника.

Помимо конно-строевой подготовки нужно было осваивать и владение шашкой и карабином. И если я довольно успешно стал работать с карабином, надетым через плечо, принимая положение «к бою» (ухватив за приклад, нужно было одним движением повернуть его в положение готовности к стрельбе, умудрившись ни за что не зацепиться), то рубку лозы мне так полностью освоить и не удалось. Впрочем, лозу, расположенную справа по бегу коня, я срубал, хотя бы «через одну», а вот слева — никак не удавалось это сделать из боязни потерять равновесие, свешиваясь с седла.

Еще хуже обстояло дело с вольтижировкой.

Совершая по командам «Вольт направо!» и «Вольт налево!», я научился вставать ногами на седло и опускаться, вновь нащупывая стремена.

А вот следующему упражнению наш учитель — помкомвзвода, как я думал, не придавал серьезного значения, считая, что освоить его за отведенное время не удастся, и не настаивал, когда не получалось.

Следовало во время вольта (кони рысью идут по кругу), удерживаясь за луку седла, спрыгнуть во внутрь круга, оттолкнуться от земли и, приобретя инерцию толчка, вскочить в седло. Это у меня после нескольких неудачных попыток все же получилось, а вот «ножницы»…

Это же упражнение усложнялось: нужно было после толчка о землю скрестить ноги, и тогда в седле окажешься лицом к хвосту коня, вновь соскочить, держась уже за заднюю луку, оттолкнуться от земли и, вновь скрестив ноги, вскочить в седло, заняв в нем нормальную позицию.

При первой же попытке выполнить «ножницы» я прищемил себе то, что находится у мужчин промеж ног, взревел от адской боли, спрыгнул с коня и сел, скорчившись, не в силах распрямиться…

Помкомвзвода не преминул разразиться длинной тирадой в мой адрес, изобиловавшей непечатными характеристиками моей персоны, однако настаивать на продолжении попыток не стал.

Ежедневные конно-строевые занятия, многокилометровые выездки в конном строю на различных аллюрах привели все же к тому, что я стал уверенно держаться в седле и управлять конем.

В середине лета ночью несколько раз объявлялась воздушная тревога. Вскочив по сигналу тревоги, мы бегом мчались к конюшням, выводили невзнузданных лошадей, садились верхом без седла и, ведя каждый в поводу за недоуздки еще двух, направлялись в лес, где заблаговременно были сооружены коновязи. Где-то на большой высоте над нами пролетали эскадрильи немецких бомбардировщиков, следовавших на Горький, характерные вибрирующие звуки их моторов были хорошо слышны.

Еще только три-четыре недели до того я не мог себе представить, что смогу без стремян вскочить на неоседланного коня и мчаться на нем, ведя в поводу еще двух коней.

Значительно легче давалось мне овладение азбукой Морзе и кодами радиосигналов (работать в эфире «открытым текстом» запрещалось). Для приема-передачи сообщений применялись международные коды: «Примите радиограмму — ЩТЦ (QTC), как слышите — ЩРК (QRK)». — «Слышу вас хорошо — ЩСА4 (QSA4)». Уже месяца через полтора я свободно различал в писке «морзянки» буквы, цифры, коды и передавал их, работая ключом. К концу пребывания в Коврове я уже по скорости приема-передачи (цифрового текста 16, смешанного — 13–14 групп в минуту) соответствовал квалификации радиста третьего класса.

Как-то само собой получилось, что я стал понимать передаваемый текст по стуку ключа и различать своих радиособеседников по «почерку».

В начале обучения мы работали на устаревших к тому времени радиопередатчиках: громоздкой, состоящей из двух многокилограммовых вьюков рации РКР (радиостанция конного разъезда) и более компактной 6ПК. Позднее были получены уже более современные, относительно легкие рации РБМ.

Несколько раз осуществлялись полевые учения: два сабельных эскадрона, которым придавались хозвзвод и взвод связи, отправлялись в поход на значительное расстояние (как мне кажется, километров 60–80), разбивали походную стоянку, проводили там военно-уставные тренировки. Взвод связи (отделения телефонистов и радистов) налаживал связь между эскадронами и штабом полка.

Помимо штатных занятий приходилось выполнять и очередные наряды: дневальство по казарме, конюшне, нести караульную службу, патрулирование в городе. Особенно желанным для всех было дневальство по кухне-столовой: довольно тяжелая нагрузка по мытью помещений и столов, выскребанию и чистке котлов, чистке картошки и прочее, но зато отъедались за прошлое и на будущее.

Вспоминая о нарядах, не могу не упомянуть один эпизод, оставивший в душе крайне неприятный осадок.

В очередном наряде на караульную службу я стоял на посту у трансформаторной подстанции, расположенной на территории военного городка (по-моему, она и теперь находится там же).

Ночь, тишина, обеспеченная светомаскировкой полная темень. И я не заметил, как, опираясь на винтовку, заснул стоя…

И вдруг почувствовал, как кто-то пытается у меня винтовку отобрать!

Очнулся. Передо мной стоит дежурный офицер штаба полка и тащит мою винтовку к себе. Я, естественно, не даю…

— Спишь на посту?! А если бы не я, а диверсант, лежать бы тебе с перерезанным горлом! Ты знаешь, что теперь с тобой будет?

Я не столь растерялся, сколь впал в панику… Зная устав караульной службы, мне вполне мог грозить трибунал с соответствующими последствиями.

У меня был настолько растерянный, беспомощный и жалкий вид, что дежурный сжалился. Действительно, я представил себе, как выглядел в его глазах: 18-летний мальчишка, испуганный, с дрожащими губами, готовый вот-вот пустить слезу…

— Ладно, боец. На первый раз прощу, не скажу никому, но ты теперь уже не вздумай заснуть!

И он ушел, оставив меня переживать случившееся.

Дни, перегруженные занятиями, мелькали быстро, и к концу пребывания в Коврове я, несмотря на недоедание, физически окреп, стал легче переносить физические нагрузки и даже заслужил звание «отличник боевой и политической подготовки». Это было подтверждено торжественным вручением мне перед строем эскадрона книги докладов товарища Сталина с соответствующей записью на титульном листе с факсимильной подписью вождя.

Вспоминая военно-медицинскую комиссию в минометно-пулеметном училище в Хлебникове, я подумал, что в моем теперешнем состоянии я бы не удостоился квалификации «физически недоразвитый».

В конце июля или начале августа отправлялись на фронт маршевые эскадроны и конское поголовье. Мы, остававшиеся продолжать обучение бойцы полуэскадрона связи, провожали их, сидя верхом без седел и ведя в поводу по два коня. Уехал с этим эшелоном и мой Авертин, к которому я успел привязаться, да и он стал узнавать меня, встречая мое появление в конюшне приветственным всхрапыванием.

Жизнь рядового бойца запасного кавалерийского полка, до отказа наполненная изнурительными тренировками и воинскими обязанностями, казалось, замыкалась внутри полковой обыденности, не оставляя места для осознания того, что происходило в воюющей стране. На самом деле это не так.

У всех моих соратников по радиовзводу были родственники, сообщавшие в письмах о своих бедах и переживаниях. Несмотря на активность военной цензуры (иногда в письмах были закрашены черными чернилами не только фразы, но и целые части страниц), до нас доходили сведения о том, как жилось в стране. У некоторых родственники еще оставались в зоне оккупации, у некоторых — недавно освободились в ходе далекого продвижения наших войск на запад после Сталинграда, кое у кого проживали в далеком тылу. Доходившая таким образом до нас неофициальная информация отнюдь не прибавляла оптимизма: все, что производилось в стране — и в промышленности, и в сельском хозяйстве, — направлялось на нужды обороны, населению оставлялось лишь столько, чтобы люди, трудившиеся до полного изнеможения, не умерли от голода и холода.

В сводках Совинформбюро, которые нам ежедневно зачитывали на политинформациях, большую часть текста занимали рассказы о героических подвигах отдельных бойцов и подразделений «н-ских» частей и лишь очень кратко — о действительном состоянии дел на линии фронта.

Тем не менее общее представление об этом мы имели.

После победы под Сталинградом фронт продвинулся далеко на запад, но жесткое сопротивление противника, переходящего в небезуспешные контрнаступления, привело к стабилизации положения. Был вновь потерян Харьков, попытки продолжать продвижение на запад под Таганрогом и на брянском направлении оказались безрезультатными.

Некоторое время в сводках Совинформбюро изо дня в день повторялись слова «За прошедшие сутки на фронтах ничего существенного не произошло…», но в июле сообщили о тяжелых боях на курско-белгородском направлении, где попытке германских войск прорвать оборону и вновь двинуть на Москву свои танковые армады успешно противостоят войска Красной армии. И наконец, в августе на торжественном построении всего личного состава полка командир подполковник Барышников зачитал сообщение о победе в этом оборонительном сражении, в результате которого вражеские войска разгромлены, отступают на запад, и в Москве будет впервые произведен орудийный салют в честь этой победы.

Помнится основная мысль, высказанная Сталиным в его первомайском докладе, который нам зачитывали с комментариями: несмотря на отсутствие второго фронта, открытие которого союзники все откладывают, теперь уже ясно, что поражение гитлеровцев неизбежно. Они понесли огромные потери — около 9 миллионов человек, в том числе более четырех — убитыми, но враг еще очень силен, и требуются героические усилия всего советского народа для достижения окончательной победы. Пересказывая по памяти, не ручаюсь за достоверность этих слов.

Никому, естественно, этого не говоря, я очень сомневался в правдоподобности приведенных в докладе цифр германских потерь. Еще до войны я прочитал где-то, что мобилизационные возможности воюющей страны составляют около 10 процентов численности ее населения. Получалось, что Германия полностью исчерпала возможность пополнения личного состава своих войск.

Большое впечатление произвели на меня и на моих соратников изменения в армейской терминологии и в уставах. Вместо «красноармеец» или «боец» теперь полагалось говорить «солдат», а вместо «командир» — «офицер». После ввода в обиход воинских званий от младшего лейтенанта до генерала армии вместо привычных комвзвода, комроты, комполка, комдив, комкор, командарм, после появления погон со звездами вместо петлиц с треугольниками, кубиками, шпалами и ромбами, это уже не было неожиданным, но все же непривычным.

Я вспоминал прочитанное, кажется, в детском журнале «Пионер» стихотворение: «Посмотри, говорит один из гуляющих детей, солдат на лыжах!» Услышав это, военный остановился и, подозвав детей, объясняет им: «Я не солдат, а боец Рабоче-крестьянской Красной армии. Солдаты служили в царской армии, защищали царя и буржуев от трудового народа, а бойцы Красной армии защищают Республику Советов и ее свободный народ от враждебных стран капиталистического окружения».

Не просто было освоить и новшества в строевой подготовке: в ответ на приветствие командира: «Здравствуйте, товарищи!» — вместо привычного односложного «Здра!» нужно было научиться дружно хором отвечать: «Здравия желаем, товарищ гвардии старший лейтенант!» — и звучало это так: «Здра жла таа гвар стар лант!» Естественно, в таком отклике понять отдельные слова было невозможно, и некоторые «хитрецы» кричали просто: «Трам-там-там-та-ра-рам!» Уже совсем недавно в романе Астафьева «Прокляты и убиты» с удовольствием прочел, как один из его персонажей, находясь в строю, кричал, отвечая на приветствие: «Гав-гав-гав-гав-гав!»

Особенно шокирующим известием стало для меня сообщение о ликвидации Коминтерна. Мне показалось, что это означает коренное изменение коммунистической идеологии: не только отказ от идеи мировой революции, но от согласованных действий пролетариата в борьбе за свои права. Ведь Интернационал все еще оставался гимном СССР, а лозунг «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» — не только на денежных купюрах, но и на штампах официальных документов.

В июле прибыло новое конское пополнение из Монголии. Низкорослые, какой-то непривычной «коровьей» масти, с длинной шерстью и лохматыми гривами, они были плохо объезжены и диковаты. При ежедневной чистке нужно было все время быть начеку, так как они все время норовили укусить или даже лягнуть. Наверное, не меньше двух недель потребовалось на то, чтобы вверенная мне кобылка (не могу вспомнить ее клички) стала дружелюбно воспринимать мое присутствие. Самое неприятное состояло в том, что эти «монголки» обладали какой-то неритмичной рысью, не позволявшей плавно «облегчаться». При ежедневных выездках (конно-строевой подготовке) так растрясало, что, казалось, вот-вот вылетит наружу съеденный завтрак.

В августе стали появляться признаки предстоящей отправки на фронт.

В радиовзводе состоялось нечто вроде экзамена на владение фронтовой рацией и «морзянкой», после чего были выданы солдатские книжки, где в графе, указывающей на воинскую специальность, было записано «радиотелеграфист». Прошли мы и медицинскую комиссию, которая признала меня годным к строевой службе.

Настал день, когда мы после бани сменили свое «б/у» обмундирование на новое: цвета хаки гимнастерки и шаровары, хрустящие кирзовые сапоги, зеленоватые шинели из английского сукна, вещмешки, котелки и прочие принадлежности солдатского снаряжения. Получили и сухой паек на три дня.

На улице за КПП полка в походную колонну построились маршевые эскадроны, в составе которых были телефонный и радиовзводы. Начальник штаба полка майор Марцинкевич произнес краткую напутственную речь, и колонна строевым шагом, позванивая шпорами, двинулась по улицам города к вокзалу для погрузки в эшелон.

Завершился первый этап военной службы.

На фронт. В эскадроне связи 4-й гвардейской кавалерийской дивизии

Погрузились в ставшие уже привычными теплушки.

В эшелоне не было полевой кухни, поэтому проблемой было превращение концентрата каши или супа-пюре горохового в готовое блюдо. Пользуясь тем, что поезд шел медленно, с длительными стоянками, около вагонов разжигали костерки из собранных вокруг щепок. Часто процесс приготовления каши растягивался на весь день. Приходилось срочно затаптывать костерки и забирать недоваренную кашу: раздавалась команда «По вагонам!» и торопящий гудок паровоза.

Проезжая через Москву, эшелон остановился на станции Окружная. Часто бывая впоследствии на этой станции, я поневоле вспоминал это событие. Здесь я, написав письмо Калерии, которая должна была уже вернуться из эвакуации, попросил проходившую мимо женщину опустить его в почтовый ящик. Оказалось, она сама принесла его и передала Калерии в руки.

Несколько дней ехали на запад. Наконец достигли местности, только что освобожденной от врага. Поезд шел по только что восстановленным путям, встречались временные деревянные мосты, наспех сооруженные рядом со взорванными. Чувствовалось приближение прифронтовой полосы: еще дымящие сгоревшие постройки, разбросанные вокруг путей искореженные орудия, автомашины и танки. Кое-где лежали еще неубранные раздувшиеся трупы лошадей.

Запомнились два происшествия на этом участке пути. Во время непродолжительной бомбежки, не причинившей вреда эшелону, получил ранение в ягодицу осколком некий Даркин, в течение всего пути смешивший весь вагон: он складывал в котелок весь свой сухой паек (пачки концентрата, кусок селедки, кусок сала), заливал водой и варил. Схлебав «бульон», заедая сухарями, снова заливал водой и опять варил. И так несколько раз, до получения нового пайка. И опять рассмешил: не доехав до фронта, отвоевался, получив ранение в задницу.

Другое событие было более трагическим. Четверо среднеазиатов разожгли костер, по сторонам его поставили подобранные рядом с путями деревянные ящики, положили на них перекладину, подвесили котелки. И тут раздался взрыв, разметавший их на куски, осколками было ранено несколько солдат из ближайшего вагона. Оказалось, ящики были противопехотными минами. От огня они не должны были взорваться, очевидно, кто-то зацепил взрыватель, очень чувствительный у противопехотных мин.

Выгрузились в конце восстановленного пути в лесу, где-то юго-западнее Брянска. Далее нужно было идти пешком.

Шли долго, не менее двух недель, очевидно, следом за продвигавшимся фронтом. Проходили разоренными деревнями, от изб оставались только печи и трубы, жители деревень приходили из лесов, рыли землянки, где ютились вместе с сохранившейся живностью — курами и козами. Изголодавшиеся, оборванные, страдавшие от отсутствия соли, они встречали нас исключительно приветливо, нередко на привалах появлялся самогон и устраивались «посиделки».

В составе сухого пайка часто присутствовала сушеная соленая рыба, по виду похожая на леща. Если ночевка выпадала у деревни, я обычно предлагал хозяйке какой-нибудь избы сварить из этой рыбы картофельный суп для совместной трапезы. Это предложение всегда принималось с охотой.

На одном из лесных привалов нам раздали очередную порцию сухого пайка. А в его составе было сало, упакованное в деревянные ящики, обильно засыпанные крупной солью. После распаковки соль частично высыпалась на траву и оставалась в раскрытых ящиках. Нас окружили деревенские дети и стали собирать соль из ящиков и прямо с земли в оттопыренные подолы рубах и платьев. Я не знал того, как мучительно было им обходиться без соли!

Проходили мы также лесной район, почти не затронутый войной: он был в стороне от дорог, и немцы его миновали (иногда заглядывали к ним полицейские патрули, грабили и убывали восвояси). Здесь нас щедро кормили, и мы отогревались в теплых избах. Угощали картошкой, запеченной в русских печах, и мочеными ягодами.

В одной из таких деревень я ночевал в избе старосты, который, занимаясь плетением лаптей, рассказывал о жизни в оккупации.

До этого я знал, что на занятой врагами территории староста и полицай — это прислужники оккупантов, терроризировавшие местное население. Оказалось, что все на самом деле неоднозначно. Естественно, были и откровенные изменники, строившие свое благополучие на страданиях земляков, всячески стремившиеся услужить новым хозяевам. Если они не успевали сбежать вместе с отступавшими германскими войсками, местные жители сами расправлялись с ними. Но такими были отнюдь не все.

Зачастую жители сами выбирали старост из числа авторитетных сельчан, уговаривая их занять этот пост. Такие старосты, внешне демонстрируя свою лояльность немецким гарнизонам, пытались сделать все возможное для облегчения жизни односельчан. Вместе с председателем или бригадиром колхоза (немцы не распускали колхозы, считая, небезосновательно, что так проще конфисковывать часть урожая) они скрывали часть произведенной продукции, организовывали тайные делянки, засеваемые зерном и овощами, в глухих лесных угодьях прятали скот.

Таким старостой был и хозяин избы. Он с горечью говорил о том, что с приходом советской власти ему предстоит отвечать за свои поступки, хотя изменником он себя не считает.

Столь же неожиданным для меня оказалось то, что и полицаи далеко не всегда были только прислужниками оккупантов. Нередко сами жители уговаривали кого-либо из молодых односельчан поступить на службу немецкой комендатуре. Такие, по мере возможности, старались принести пользу: извещали заблаговременно о готовившихся акциях (карательных противопартизанских действиях, мобилизации молодежи для отправки на работы в Германию и прочее).

Помню только что освобожденный город Клинцы. Здесь находился какой-то крупный немецкий штаб: улица, по которой мы проходили, была усеяна бумагами из рассыпавшихся папок, обрывками карт. В лесу за этим городом мы достигли наконец места своего назначения. Здесь расположились на отдых и для пополнения дивизии 2-го гвардейского кавалерийского корпуса.

В начале сентября 1943 года войсками армии генерала Болдина был осуществлен прорыв германской обороны на брянском направлении, и в образовавшуюся брешь были введены дивизии 2-го гвардейского кавалерийского корпуса с задачей перерезать железную дорогу Брянск-Смоленск, захватить переправы через Десну, уничтожить базы снабжения, линии связи, блокировать пути отступления противника.

Кавалеристы, действуя во вражеском тылу, в направлении на Жуковку, разгромили станцию Бетлица, где стояли эшелоны с боеприпасами и пополнением. Не задерживаясь, устремились к Десне, по пути громя обозы, тыловые службы и отдельные гарнизоны.

Части Ставропольской (4-й гвардейской) дивизии корпуса внезапно появились в Гришиной Слободе, в коротком ожесточенном бою взяли станцию, захватили огромные склады и с десяток эшелонов, во многих местах взорвали рельсы. Одновременно части 3-й и 20-й дивизий переправились через Десну, захватили Рековичи, блокировали железную дорогу. В результате противник остался без снабжения, и часть группировки его войск оказалась в полуокружении.

Задача, поставленная кавалерийскому корпусу, была в основном выполнена, но цена, которую пришлось заплатить, оказалась очень высокой. При выходе из рейда после прорыва через боевые порядки войск противника, превосходившего численностью и вооружением (кавалеристы, как всегда в рейдах, располагали только стрелковым оружием и шашками), в строю оставалось менее половины численного состава.

18 сентября 1943 года был опубликован приказ Верховного главнокомандующего:

«2-й гвардейский кавалерийский корпус генерал-майора Крюкова в боях при форсировании реки Десна 11–15 сентября 1943 года показал образцы отличной боевой выучки, стойкости и умения маневрировать.

Части корпуса, прорвавшись в тыл противника, форсировали реку Десна, захватили плацдарм на западном берегу этой реки и удерживали его в течение четырех дней до подхода нашей пехоты, отбив многократные контратаки крупных частей немцев, поддержанных танками и авиацией.

За смелые и решительные действия при форсировании реки Десна представить 2-й гвардейский кавалерийский корпус к награждению орденом Красного Знамени.

20-ю Краснознаменную ордена Ленина кавалерийскую дивизию из состава упомянутого кавкорпуса преобразовать в 17-ю гвардейскую Краснознаменную ордена Ленина кавалерийскую дивизию. Командир дивизии генерал-майор Курсаков Павел Трофимович. Преобразованной гвардейской дивизии вручить гвардейское знамя».

Дивизии корпуса были выведены в тыл для отдыха и пополнения, частью которого был и наш «ковровский» маршевый эскадрон.

Ранее я рассказывал лишь о том, чему сам был свидетелем, и о тех событиях, в которых непосредственно принимал участие. Происходившее в масштабах «театра военных действий» мне — рядовому бойцу, кругозор которого ограничивался видимым из-за бруствера окопа, — не могло быть известным. И далее я буду придерживаться этого правила.

Здесь же я сознательно его нарушил, рассказывая о событиях, происходивших на целом участке фронта, о которых узнал уже много лет спустя после войны, из книги С. Н. Севрюгова — начальника штаба 20-й (17-й гвардейской) дивизии, — бесед с начальником артиллерии корпуса генералом В. Э. Шомоди, командирами полков К. П. Игнатьевым, И. И. Гудымом.

Дело в том, что в многочисленных трудах по истории Отечественной войны и мемуарах командующих фронтами и армиями крайне редко упоминаются действия кавалерии, в том числе и 2-го кавалерийского корпуса. Мне неоднократно приходилось слышать от офицеров-фронтовиков о том, что им об участии кавалеристов в боевых действиях ничего не известно, да и на передовой их-де не встречали. И это понятно: ведь, как правило, кавалеристы совершали глубокие рейды в тылы противника, а если приходилось держать оборону на отдельных участках фронта, то на переднем крае они ничем не отличались от пехоты.

Может быть, это выглядит наивно, но мне — бывшему кавалеристу — принижение участия кавалерии в войне попросту обидно.


Нашу колонну встретил старшина из штаба корпуса, указал место расположения — на опушке соснового леса перед невспаханным полем, зарастающим кустарником. Передал распоряжение соорудить землянки и ожидать указаний. Землянки разместить среди деревьев, не выходя за пределы леса, чтобы не демаскировать наше расположение.

По примеру бывалых солдат вырыли неглубокие прямоугольные ровики, над ними поставили шалашиком стропила из кольев, настелили дерном и присыпали землей.

Приехала полевая кухня, и наши котелки наполнили рисовой кашей с мясом. Желающие подходили за добавкой, и повар не отказывал, посмеиваясь: «Это вам не тыловая баланда!»

В ожидании распоряжений разбрелись, как обычно, в поисках земляков. Нам, прибывшим из далекого тыла, было любопытно слушать рассказы солдат-фронтовиков о только что закончившемся рейде. Я заметил, что они с охотой и подробностями вспоминали, как были захвачены немецкие армейские склады, наполненные продовольствием и винами, и как азартно «дегустировали» их содержание, но о кровопролитных боях, в которых пришлось участвовать, говорили лишь вскользь и с явным нежеланием вдаваться в подробности.

На следующий день последовала команда к построению. На большой поляне перед нами выступил кто-то из членов штаба корпуса.

— Настала ваша очередь выполнить патриотический долг перед советской социалистической родиной, следуя призыву партии и товарища Сталина, в рядах прославленного 2-го гвардейского кавалерийского корпуса, первым командующим которого был легендарный командир генерал Доватор, — сказал он. — Теперь корпусом командует Крюков, которому только что присвоено звание генерал-лейтенанта. Отныне вы — доваторцы!

Далее он зачитал приказ Верховного главнокомандующего, процитированный ранее, и передал слово писарю штаба, который начал перекличку с распределением прибывших по дивизиям и полкам.

Я и мой товарищ по радиовзводу Миша Лопато получили направление в штаб 4-й гвардейской кавалерийской дивизии, в эскадрон связи.

Службы штаба дивизии и эскадрон связи располагались неподалеку в лесном хуторе. Командир эскадрона капитан Пономаренко сказал несколько приветственных слов, из коих запомнилось: «Вы мне портите строй, оставаясь без боевых наград. Служите, заслуживайте, а за мною дело не станет!»

Я оказался в штате радиостанции РСБ-Ф (радиостанция скоростного бомбардировщика фронтовая), размещавшейся в грузовой автомашине ГАЗ-АА, трехосной полуторатонке. Командиром рации был младший лейтенант Сковородко, его заместителем — Паша Орзулов, старший сержант.

После войны Сковородко отыскать мне не удалось, хотя очень этого хотелось, дальше видно будет почему, а Орзулов объявился в Москве на одном из очередных слетов однополчан. Вскоре после встречи я получил письмо от его соседки (он жил в Донецке), сообщавшей о том, что он и его жена погибли от угара. Они жили в собственном домике с печкой, топившейся углем, что всегда таит в себе такую опасность.

Мне, вместе с уже служившим на рации рядовым радистом, фамилии которого я не запомнил, полагалось нести сменные дежурства, обеспечивая непрерывную связь со штабами корпуса и фронта. Дежурства продолжались по двенадцать часов, так что мы встречались с ним лишь при переменках и во время переездов.

Сковородко проинструктировал меня, как обращаться со станцией, и несколько дней следил за тем, как я принимал и передавал радиограммы, работая на ключе. Казалось, он был удовлетворен, сделав лишь несколько формальных замечаний.

Постепенно познакомился с офицерами штаба, имевшими отношение к радиосвязи, по долгу службы приходившими на дивизионную рацию: долговязым суровым подполковником Корбутом — начальником связи дивизии, полным, неряшливо выглядевшим рыжим майором Добровольским, его заместителем. Командир радиовзвода молодой румяный лейтенант Березин. Он заглядывал почти ежедневно. Его я также нашел уже много лет после войны в деревне Коробово под Шатурой. Переписывался с ним по почте, но встретиться не удалось: он был больным-сердечником и в Москву не приезжал.

Служба в эскадроне связи при штабе дивизии была намного безопасней, чем в полках и тем более в эскадронах. Штаб, как правило, располагался в нескольких километрах от переднего края, его лишь иногда достигали снаряды немецкой артиллерии и налеты авиации. Правда, нашу рацию в штабе не любили и при перемене места его расположения старались отогнать нас подальше. Причина в том, что, как только мы начинали передавать сообщения, немцы пеленговали наше положение и начинали артиллерийский обстрел, хорошо зная, что рядом находится штаб.

Я быстро понял, насколько мне повезло при распределении пополнения. Хотя насколько, я смог оценить лишь тогда, когда оказался в полковых связистах, и уже значительно позже, после окончания войны. Мой соратник по Коврову Петр Марфушкин оказался сменным радистом на такой же радиостанции РСБ-Ф при штабе 17-й гвардейской кавалерийской дивизии и вполне благополучно довоевал до конца войны. И кроме него и Михаила Лопато, по болезни отправленного в госпиталь, а затем попавшего в Дунайскую флотилию радистом, в списках более трех тысяч ветеранов корпуса, составленных А. Д. Тарасенко, председателем совета ветеранов корпуса в 1980 году, более никого из ковровцев я не обнаружил.

Вполне вероятно, что никого из них не осталось в живых. И неудивительно: срок жизни на фронте полкового связиста краток: при ожесточенном артиллерийском или минометном обстреле противником наших позиций и налетах пикирующих бомбардировщиков, когда солдаты прижимаются к стенке окопа или скрываются в блиндажах, зачастую рвется связь. И командир эскадрона, которому в такие моменты связь жизненно необходима, требует ее немедленного восстановления. Вот и вылезает связист из окопа под бомбы и мины, чтобы отыскать место разрыва и срастить порванную линию связи. И часто уже не возвращается…

Огромную роль в судьбе солдата значили везение и случай. Кому-то, оказавшемуся на относительно спокойном участке фронта, например на Карельском, повезло: он мог оставаться невредимым в течение одного-двух лет. Кому-то — еще больше: оказавшись в БАО (батальон аэродромного обслуживания), в артиллерийском дивизионе орудий или минометов крупных калибров, в ротах или взводах охраны складов или военных объектов, он мог провоевать с первых до последних дней войны, не получив и царапины.

Большинству же судьба не благоволила. Оказавшись по ее воле в составе пехоты (да и в кавалерии), они пополнили собой категорию, именуемую в военной статистке «боевые потери». Срок жизни рядового солдата на переднем крае — от нескольких минут до месяца, в зависимости от интенсивности боевых действий.

Мне приходилось иногда читать и слышать о том, кто прошел всю войну от первого до последнего дня, находясь на передовой, не будучи раненным или контуженным. Такого просто не могло быть.

Итак, оказавшись в эскадроне связи при штабе дивизии, я почувствовал себя «баловнем судьбы»: почти в безопасности и в относительном комфорте.

В автомашине мы и спали, хотя в тесноте, но всегда в тепле (топилась маленькая печка-буржуйка), мы не мокли под дождем и ехали с комфортом, в то время как весь остальной состав эскадрона передвигался верхами или на конных упряжках, периодически вытаскивая их из колеи. Впрочем, и мы нередко застревали в осеннем бездорожье. Тогда приходилось, подкладывая под колеса ветки деревьев, вытаскивать машину, подталкивая ее плечами и утопая в грязи.

Комфорт в нашем газике привлекал франтоватых штабных офицеров, которые любили приходить и поболтать, нередко приводя с собой девиц из штабной канцелярии. Из-за этого у меня произошел очередной конфликт, на этот раз с заместителем начальника штаба по комсомольской работе, капитаном, фамилию его я также не помню. В отсутствие Сковородко (если бы он был на месте, конфликта бы не произошло) этот «ферт» сидел за моей спиной с двумя машинистками из штаба и шумно развлекался с ними. В это время мне пришлось начать прием большой циркулярной радиограммы, адресованной всем дивизиям корпуса. Радист, передававший радиограмму, работал с большой скоростью, что требовало от меня напряженного внимания. Из-за хихиканья и повизгивания девиц, сидевших за моей спиной, я пропустил несколько групп (группа — часть текста, состоящая из пяти символов). Через три минуты передача радиограммы должна была быть повторена. Пользуясь паузой, я сказал капитану, что находиться на рации, да еще с девицами, по уставу он не имеет права, и если при повторении текста радиограммы я опять собьюсь, то буду вынужден написать рапорт «по команде» о нарушении им устава, приведшему к срыву связи. Он ушел, но, вероятно, принял мое заявление за нанесенное ему оскорбление. Возможно, и это сыграло роль в дальнейших событиях.

Так, в относительной безопасности прошла осень. Мы проехали Брянщину, Черниговскую область Украины, все время в лесах, минуя города и крупные села. Фронт напоминал о себе лишь звуками постоянной канонады и ранеными, идущими и едущими на бричках к медсанэскадрону, часто располагавшемуся вблизи штаба: полки дивизии время от времени вступали в боевые столкновения с арьергардными частями отступавшего вермахта. Один раз пришлось пережить ожесточенную бомбежку нашего расположения «лаптежниками» (пикирующими бомбардировщиками Ю-87, их называли так из-за неубирающихся шасси, напоминавших обутые в лапти ноги), несколько солдат получили ранения, один старший сержант был убит. Попадали иногда под обстрелы дальнобойных орудий, не приносившие вреда. По пути, бывало, попадали под артиллерийский или минометный обстрел.

В конце октября или начале ноября мы вышли к берегу Днепра. Остановились на опушке леса. Перед нами — луг шириной 2–3 километра, за ним видна лента реки и противоположный высокий берег, застроенный одно-двухэтажными домами. К нему вела понтонная переправа, по которой непрерывной лентой двигались повозки, автомашины и пехота. Над переправой в воздухе кружились самолеты, бомбили, возле нее часто возникали столбы взрывов. Несколько раз мы видели прямые попадания бомб, сбрасывавшие в воду повозки и людей. Движение останавливалось, саперы довольно быстро восстанавливали мост, и поток транспорта и людей возобновлялся.

Вдоль опушки леса рядом с нами батареи зенитных орудий и эрликонов ведут непрерывную пальбу, как казалось, безрезультатную: вблизи немецких самолетов возникали многочисленные облачка разрывов, не приносивших им вреда.

Непосредственно над переправой в воздухе, как пчелы над цветами, роились самолеты. Нижний этаж — тихоходные «Юнкерсы» и «Хейнкели», методично сбрасывавшие бомбы, а выше кружился настоящий хоровод быстрых истребителей, завязывавших дуэли, — немецкие мессеры и наши ЛАГГи. Было больно смотреть, как большинство этих дуэлей заканчивалось гибелью наших летчиков: то один, то другой наш истребитель загорались и падали, оставляя за собой хвост огня и дыма. Деревометаллические ЛАГГи, хотя и казались более современными, чем «ишаки» (И-16), с которыми мы встретили начало войны, явно уступали цельнометаллическим «Мессершмиттам».

К концу дня поступил приказ начать переправу.

Вслед за полками дивизии, переходившими Днепр в конном строю, двинулись подразделения штаба. Под непрекращающейся бомбежкой со свистом падавших, казалось, прямо на нас бомб мы благополучно переехали неширокий здесь Днепр и, миновав маленький песчаный островок, оказались на улицах небольшого городка Лоева, на окраине которого остановились на ночлег.

Днепр здесь накануне форсировали войска 27-го стрелкового корпуса 65-й армии генерала Батова, которые, как сообщалось в сводках, «на лодках, плотах и подручных средствах» захватили город и полосу берега, образовав плацдарм, подвергавшийся ожесточенным атакам противника. С целью удержания и расширения плацдарма туда был направлен наш корпус.

Что такое фронтовая переправа, да еще «на подручных средствах», мне, слава богу, видеть не пришлось. О том, какой ценой достигались штурм реки и захват плацдарма на противоположном берегу, мало достоверных свидетельств. Некоторое представление об этом дает В. Астафьев («Прокляты и убиты»), а во время войны нашел в себе мужества намекнуть об этом Твардовский:

Переправа, переправа!

Берег левый, берег правый,

Снег шершавый, кромка льда…

Кому память, кому слава,

Кому темная вода, —

Ни приметы, ни следа.

Переправа, переправа!

Берег правый, как стена…

Этой ночи след кровавый

В море вынесла волна.

Ранним утром следующего дня я по приказу Сковородко отправился на свободную от застройки, поросшую жухлой травой сторону улицы и занялся приготовлением пищи для нашего экипажа. Разжег костер, начистил картошки и повесил над огнем на рогатках ведро.

На огонек подошли двое солдат из стрелковой части, разместившейся здесь же. Один из них молодой, вроде мой ровесник, другой — значительно старше. Как обычно, разговор начинается с выяснения, не земляк ли.

— Ты откуда, боец? — спрашивает молодой.

— Из Ростова.

— А я из Новочеркасска, почти земляк.

— А ты откуда, отец? — спрашиваю.

— Пермяк я. А ты что же, мильтон, никак?

Это он, глядя на мои окантованные синим полевые погоны.

— Нет, я — кавалерист.

— А где же твоя кобыла?

— А вон она! — указываю на стоящую во дворе нашу полуторку с торчащим над кузовом штырем-антенной.

— А, радист, значит. А мы — пехота. Позавчера реку штурмовали.

— Ого! Ну и как это было?

— Как тебе сказать… Во взводе было двадцать шесть человек, на всех одна плоскодонка и сырые лесины, что притащили на себе из леса. На лодке комвзвода и связной, а мы стащили лесины в воду — и вперед. Я плавать-то не умею, болтаю ногами и еле-еле продвигаюсь. А он (немец) как начал лупить из миномета! Ну, думаю, конец пришел. Уже почти у того берега вдруг всплывает радом солдатик и за бревно хватается. А лесина-то сырая, меня одного еле держит и то погрузившись в воду целиком, а под нами двумя совсем в воду уходит. Что делать? Будем вместе держаться — оба утонем, отцеплюсь — утону. Вот и столкнул я его… Грешен, не видел, есть ли здесь Божий храм, отмолиться бы от греха…

Он заплакал.

— Ну и много вас уцелело?

— Да вот мы с ним от всего взвода…

Эта беседа у костра до сих пор представляется мне в лицах.

Позавтракав, двинулись дальше.

На окраине Лоева на нас спикировала группа Ю-87. Я свалился в щель, чувствуя, что воющие бомбы летят прямо в меня. Разрывы были так близко, что осыпались песчаные стенки щели. Но пронесло. Никто из нашего экипажа не пострадал. Сильно пострадала находившаяся неподалеку артиллерийская батарея: прямо на траве рядом перевязывали раненых, укладывали убитых.

Плацдарм постепенно расширялся, и в следующую после Лоева ночь мы расположились на окраине какого-то селения. Всю ночь немцы методично обстреливали это селение из дальнобойных орудий по площадям. Так что угадать, куда попадет следующий снаряд, было невозможно.

Неподалеку от небольшого городка Хойники, в лесу мы ночью стояли в полной готовности к маршу, ожидая того момента, когда 17-я кавалерийская дивизия прорвет фронт на узком участке. В строю, спешившись с оседланными лошадьми, на обочине дороги, ожидая команды, стояли полки дивизии, готовые сразу же ринуться в прорыв в рейд по тылам врага. По дороге непрерывным потоком к фронту неслись машины со снарядами. Обратно тянулись повозки с ранеными, многие шли пешком. Однако, несмотря на большие потери, прорвать линию обороны не удалось, дивизии втянулись в затяжные бои. Через несколько дней под напором подошедших на подмогу пехотных частей немцы отступили, и мы двинулись дальше.

На каком-то отрезке пути наша машина стояла, пропуская мимо колонну штаба. Я, свободный от дежурства, наблюдал, стоя рядом. Уже проскакали верхом штабные офицеры и комендантский взвод, проехал на своей эмке командир дивизии, двинулись повозки эскадрона связи.

И вдруг запряженная парой коней тачанка с радиостанцией 5-ТК налетела задним колесом на противотанковую мину. Взрывом разнесло заднюю часть тачанки, тяжело ранив двух сидевших сзади радистов. А меня швырнуло взрывной волной на несколько метров. Я ударился спиной обо что-то твердое, наверное пень, почувствовал, как у меня сперло дыхание. Боль от удара долго не проходила, во время ходьбы было трудно дышать. После этого через некоторое время я почувствовал, что у меня появилась и со временем все больше увеличивается сутулость. Очевидно, при падении я сильно ушиб позвоночник.

Командир этой радиостанции, в то время старший сержант, Александр Данилович Ушаков-Убогий жил в Москве, мы с ним изредка встречались. Радистов, вскоре умерших от ран, похоронили на окраине Хойников.

В 1967 году мы с женой и сыном отдыхали в Лоеве. Раскинувшийся на высоком берегу Днепра, напротив устья реки Сож, впадающей в Днепр, город очень живописно выглядит, особенно со стороны Сожа, куда мы обычно ездили на лодке рыбачить. Глядя на знакомые со времен войны панорамы, я вспоминал минувшие события. В дождливую погоду мы с сыном ходили на то место, где я лежал в щели под бомбами, сыпавшимися с пикирующих Ю-87.

Во время нашего пребывания в Лоеве состоялся слет бывших партизан, посвященный 25-летию их выхода из немецкого тыла. Я помню, как это происходило в 1943 году: в лесу, бродом, через небольшую речку выходила колонна пестро одетых частично в штатском, частично в немецких френчах и шинелях, вооруженных немецкими автоматами людей. Поэтому я с интересом принял приглашение наших хозяев, у которых мы снимали комнату, поехать с ними на место слета. Он проводился там, где во время войны был партизанский штаб, в частично заболоченном лесу. Здесь уже были восстановлены штабная землянка, колодец, с тех времен сохранились остатки лагеря. Примерно через два часа пути на машине проехали деревню Хатки, до которой осенью 1943 года мы с боями и потерями шли около двух месяцев.

Позже, в 1986 году, мне удалось побывать и в Хойниках. Там поставлена стела с табличкой, указывающей, что город был освобожден кавалеристами-доваторцами, сохранились остатки многочисленных блиндажей и землянок, однако могил радистов, погибших от взрыва противотанковой мины, я не нашел.

Неподалеку от города Хойники в лесу корпус остановился для получения пополнения после неудачной попытки прорыва в тылы врага. Здесь произошло очередное событие, коренным образом изменившее мое положение. Потеряв «теплое» и относительно безопасное место радиста штабной рации, оказался в полку, в самом пекле войны.

Из радистов штадива-4 в телефонисты 11-го гвардейского кавалерийского полка

На краю большой поляны в глухом сосновом лесу, недалеко от расположения эскадрона связи дивизии, стоял наш газик с рацией. Я, освободившись от ночного дежурства и успев немного поспать, вышел из машины с полотенцем и котелком воды, чтобы умыться. В это время на той же поляне проходило распределение прибывших в дивизию с пополнением связистов. Помощник начальника штаба дивизии по связи, хорошо знакомый мне рыжий майор Добровольский, часто бывавший на нашей рации, держа в руках список, выкликал фамилии и объявлял вызванному, куда он направлен.

Прислушиваясь вполуха к происходящему на поляне, я вдруг услышал, что выкликают мою фамилию. Наскоро подпоясавшись, подошел. Добровольский, с нескрываемым удивлением увидев меня, прочел, что я направлен во взвод связи 11-го кавалерийского полка. Представитель оттуда — связной солдат из штаба полка — меня ждет.

Сколь бы неожиданным ни было это явление, я мгновенно сообразил, что оно явно заранее спланировано Сковородко. Я с некоторых пор стал замечать явную его ко мне неприязнь, особенно обострившуюся после двух эпизодов, ранее рассказанных: нарушение мною его запрета отвечать на радиовызовы и инцидент с его приятелем капитаном — заместителем начальника штаба по комсомольской работе, развлекавшимся на рации с двумя девушками — машинистками штаба, выставленного мною из помещения и пообещавшего «припомнить» мне это.

Сообразив, что в составе прибывшего пополнения Сковородко, вероятно, нашел мне замену, я, затаив обиду, наскоро собрал свое нехитрое солдатское имущество — шинель, вещмешок, карабин (к сожалению, давно не чищенный), лопатку, котелок, противогаз — и, никому из экипажа рации ничего не сказав, в сопровождении связного отправился в штаб полка. Впрочем, и прощаться-то было не с кем: кроме радиста-сменщика, сидевшего за пультом, на месте никого из экипажа не было. Подозреваю, что они, зная о том, что должно случиться, предпочли избежать неприятной сцены с неизбежным выяснением отношений.

Много лет спустя, встретившись со служившими вместе со мной в одном взводе старшим сержантом командиром расчета Пашей Орзуловым, командиром рации 5-ТК старшим сержантом Александром Ушаковым-Убогим и командиром радиовзвода лейтенантом Березиным (по переписке: он был болен и приехать в Москву не мог), я убедился в правильности своего предположения. Александр Данилович Ушаков-Убогий вспомнил, что после моего ухода на РСБ-Ф работал радист первого класса.

Мне очень хотелось повстречаться со Сковородко после войны и услышать из первых уст его объяснение по поводу, на мой взгляд, непорядочного поступка. Ведь он вполне мог мне заранее объяснить свое намерение взять на мое место более квалифицированного радиста, и это было бы мною понято. Однако в списке ветеранов корпуса, составленном первым его председателем подполковником А. Д. Тарасенко в Армавире (его копия у меня есть), Сковородко не значится. По словам Н. А. Березина, он, по слухам, учительствовал где-то в Могилевской области.


Неподалеку, километрах в трех от штаба дивизии, мы с моим провожатым оказались уже вблизи передовой, где, несмотря на затишье, потрескивали пулеметные очереди, изредка с завыванием падали мины.

— Вон тот лесок, — сказал мой спутник, — у противника.

Пришли к расположению штаба полка. Представился командиру взвода связи, лейтенанту, фамилию его не запомнил. Отделение радистов: всего двое — командир, сержант, казавшийся мне тогда пожилым, хотя ему было что-то около 30 лет, и я. Радиостанция одна — РБМ (радиостанция батальонная модернизированная), но к ней нет запасных батарей, а имевшиеся уже истощились.

— Пока привезут батареи, будешь в распоряжении сержанта, — сказал лейтенант.

Так началась моя новая служба во взводе связи полка.

Близость к переднему краю здесь ощущалась значительнее, чем при штабе дивизии: неутихающая «музыка» фронта — канонада, оружейная и пулеметная стрельба, грохот разрывов мин и артиллерийских снарядов, часто достигавших расположения штаба.

Быть в распоряжении старшины мне пришлось лишь несколько дней, выполняя в основном караульную службу и изнурительные работы по сооружению блиндажей для штаба полка при передислокациях. И лишь один из этих дней запомнился надолго, потому что тогда я впервые по-настоящему «понюхал пороха». Вообще-то не впервые: мне уже приходилось побывать под артиллерийским обстрелом во время первой оккупации Ростова и при штабе дивизии, но непосредственно на переднем крае фронта бывать не пришлось.

В это время эскадроны полка вели затяжные бои, преодолевая упорную оборону противника. Местность была открытая, поэтому в течение дня доставить на передовую боеприпасы и питание старшине хозяйственного взвода не удавалось: все подходы жестоко простреливались минометным и артиллерийским огнем, а ходы сообщения не были вырыты. С наступлением темноты удалось подвезти все необходимое поближе, настолько, насколько позволяли осветительные ракеты, непрерывно взлетавшие из немецких траншей. Мне и писарю штаба полка поручили доставить на передовую питание.

В небольшой расщелине, загороженной со стороны передовой редкими кустами, стояли две распряженные повозки. Стреноженные кони паслись на поляне с полкилометра от них.

Я нацепил на плечи термос, наполненный супом или кашей (он на ремнях, с завинчивающейся крышкой), писарь взял бачок с водкой («наркомовские») и мешок с сухарями, и мы отправились в путь. Нужно было проползти или пробежать метров триста — четыреста. Как только гасла ракета, мы вскакивали и бежали, пока не взлетит следующая. Взлетала ракета — мы плюхались куда попало, прижимаясь к земле.

Ближе к передовой нас уже стали доставать трассы пулеметных очередей, прорезавшие темноту лентами трассирующих пуль. Здесь мы двигались уже не перебежками, а ползли, все также прижимаясь к земле, заранее присматривая при свете ракеты кустик, малейший холмик, бугорок или воронку, где можно было бы укрыться.

Доставал и минометный обстрел, он не прекращался, и мины приближавшиеся с воем, рвались вблизи. Разлетавшиеся осколки с противным скрежетом, казалось, проносятся рядом с головой. Я еще не умел различать по звуку направление полета мины, и шлепался на землю при каждой, удивляясь смелости моего спутника, не обращавшего внимания на некоторые из них.

Часто на нашем пути встречались трупы, а навстречу ползли в тыл раненые, многие стонали от боли.

Уже когда оставалось проползти метров пятьдесят и я предвкушал прелесть спасительно безопасного окопа, вдруг почувствовал, что на моей спине промокла шинель от чего-то теплого. Сверкнула мысль: ранен!

Пошевелил плечами, помахал руками — вроде ничего не болит.

Доползли до траншеи, вырытой лишь чуть выше пояса, дальше копать нельзя — вода. На дне траншеи лежат солдаты. Многие спят; не обращая внимания на падающие мины. Лежат тяжелораненые, наспех перевязанные промокшими от крови бинтами, их по одному перетаскивают в тыл санитары.

Снял с плеч термос: оказалось, пробит осколком, часть жидкости от рисовой каши с мясом вылилась мне на спину.

Писарь стал разливать водку (налил и мне для храбрости), а я, достав из голенища свою самодельную ковровскую ложку, приступил, помогая ею, к раздаче каши, наклонив термос и выгребая ее «через край». Каши хватило всем: после «жаркого» дня, в течение которого, рассказали бойцы, были две неудачные попытки захвата немецких позиций, осталось мало уцелевших.

Немцы, опасаясь ночной вылазки и стремясь помешать подходу подкреплений, без конца обстреливали из минометов наши траншеи. Мины ложились рядом. Иногда попадали и в ближайший окоп, после чего раздавались стоны и крики раненых, их число все время увеличивалось. Сколько при этом было убитых, неизвестно, убитые молчат.

Продукты доставлены, можно собираться обратно, но вылезать из окопа и вновь ползти по открытой простреливаемой поляне было еще страшнее, чем оставаться под беспрерывно завывающими минами. Однако близился рассвет.

Вытащив на бруствер и уложив на плащ-палатку и шинель одного из тяжелораненых, мы тронулись в обратный путь. Было еще страшнее, чем раньше, к тому же стонущего раненого было не только тяжело тащить, волоча по земле, но выбирать более скрытные места по пути было невозможно. Казалось, не будет конца пути. Наконец, свет от ракет стал менее ярким, реже стали доставать нас мины, только пулеметные трассы по-прежнему иногда рассекали темноту.

Вот и кучка кустарника и овражек, за которым должна быть повозка.

Раненый замолчал, может быть, потерял сознание. Повозку пришлось еще подождать под редкими разрывами мин.

Вернувшись в расположение взвода связи, я долго не мог унять нервную дрожь. Улегшись спать рядом со спящими вповалку товарищами, я вновь, минута за минутой, пережил все происшедшее только что, и мне было еще страшнее, чем тогда, когда все это происходило наяву.

С рассветом завыли залпы «Катюш» по расположению немецкой обороны, пронеслись звенья Илов — штурмовиков, изрядно ее проутюживших, после чего поднятые в атаку поредевшие эскадроны захватили наконец позиции противника. Это следовало из полученной команды на подготовку к передислокации.

В дальнейшем были еще более страшные и опасные, по-настоящему боевые эпизоды, но этот, первый, наиболее отчетливо застрял в моей памяти. Хотя с тех пор миновало около 70 лет, он столь же явственно, как и тогда, помнится мне до деталей.

Перевалило за вторую половину ноября. Ночами изрядно подмораживало, днем беспрерывно моросил холодный дождь, одежда промокала насквозь.

Произошла очередная «смена белья» — так называлась передача наших позиций подошедшим на смену стрелковым частям. Двинулись куда-то вдоль фронта. В полковом взводе связи коней на всех не хватало, ехали верхом поочередно. Пешие шли, держась руками за борта груженных имуществом двух двуконных повозок. На привале днем жгли костры, перед ночным привалом выкапывали прямоугольный ров глубиной в полтора штыка, на всей его площади жгли костер. Через некоторое время костер разбрасывали и на дно рва настилали сосновый лапник, укладывались на него вповалку, закутавшись в шинели и накрывшись плащ-палатками. Нагревшаяся от костра земля, накрытая телами и плащ-палатками, долго, почти до подъема, сохраняла тепло. Но поспать ночью удавалось далеко не всегда.

Однажды, помню, мы шли с короткими перерывами четыре дня. И люди и кони засыпали на ходу. Нередко верховые во сне падали с коней, часто, когда колонна поворачивала, многие продолжали идти вперед, пребывая во сне. Засыпал и я на ходу, держась руками за повозку, а когда не спал, все равно находился в состоянии какой-то полудремы, в которой сон переплетался с действительностью.

Идти было очень тяжело: дорога покрыта замерзшими следами людей и коней. В темноте наступаешь на ребро замерзшего следа, нога подвертывается. Преодолевая боль, идешь дальше, стараясь держать в постоянном напряжении сустав ступни.

Во время ночных привалов нужно было налаживать телефонную связь между штабом полка и эскадронами и дежурить у телефонных аппаратов, прижав к уху прикрепленную резинкой телефонную трубку. После подъема, когда эскадроны уже тронутся в путь, нужно сматывать связь и догонять их. Когда во время движения передавалась команда командирам эскадронов собраться у штаба полка для проведения рекогносцировки, мы уже знали, что предстоит выход на передовую.

Эскадроны, сдав коней коноводам, уходили на передний край, сменяя занимавшие его стрелковые части, а мы — свободные от дежурства телефонисты и радисты без раций — занимались саперным делом: рыли блиндажи для штаба, командного и наблюдательного пунктов (КП и НП).

Телефонисты, обеспечивающие связь КП и НП с эскадронами, очень быстро выбывают из строя. Они не штурмуют позиции противника, как бойцы сабельных эскадронов, не ходят в разведку и не несут вахты в передовом охранении, что почти всегда равносильно гибели. Но в то время, когда остальные бойцы прижимаются к земле во время шквальных минометных или артиллерийских обстрелов и бомбежек, как назло, рвется связь: кабель перебит снарядом или танки намотали его на гусеницы.

Командиру эскадрона в таком случае связь жизненно необходима, вот и приходится по его требованию лезть в самое пекло, искать место разрыва, таща на себе катушку с кабелем. Из таких выходов часто уже не возвращаются.

Настало время заменить выбывших телефонистов, и я отправился на передний край.

На этот раз на передовой было затишье, изредка раздавались короткие пулеметные очереди, минометы молчали. Я без опаски, даже не пригибаясь, дошел до хода сообщения, вырытого в полный профиль.

Место телефониста — рядом с командиром эскадрона. Я занял окопчик, вырытый моим предшественником, отправленным в тыл из-за ранения, и подключился к связи.

В пределах полка все его подразделения (штаб, НП, эскадроны, полковая батарея и другие) связаны общей телефонной сетью. Все переговоры командиров и команды, поступающие от КП (командный пункт), слышны в телефонной трубке. Поэтому телефонист — самый осведомленный о происходящем в бою, не исключая командира эскадрона, которому передается трубка, только когда ему нужна связь со штабом или когда его вызывают вышестоящие начальники.

Слушая эти переговоры, я поневоле отвлекался от происходящего рядом и меньше реагировал на постоянный обстрел. При смене позиций тащил провод, вытягивая его из катушки, к новому расположению комэска, отрывал окопчик, устанавливал телефон и сообщал на НП (наблюдательный пункт полка), что связь установлена.

Постепенно я втянулся и шел на передний край почти как на работу. Наиболее опасными для жизни, конечно, были выходы на восстановление разорванной связи. Но и они отходили на второй план под влиянием нечеловеческой усталости и постоянного недосыпания.

Все то время, когда я оказывался в наиболее опасных ситуациях, меня почему-то не оставляло убеждение, что смерть меня минует и я переживу войну. И действительно, я столько раз чудом оставался цел, что, казалось, меня опекает некий ангел-хранитель. Началось с чудесного освобождения Ростова — первого крупного города, отбитого у врага с начала войны, и разгрома захватившей его вражеской группировки. Это избавило меня от участи, постигшей оставшуюся в городе семью Файкиных.

Через некоторое время полы моей шинели оказались простреленными несколько раз, осколок рядом разорвавшегося снаряда порвал хлястик шинели, прошил и шинель, и телогрейку, прорезал наполовину брючный ремень на спине. Чуточку пониже — и позвоночник. Известно, какие могли быть последствия.

Самое трудное было преодолеть инстинктивный страх и заставить себя вылезти из окопа на открытое место под минометный или артиллерийский обстрел и, взяв в руку телефонный кабель, отправиться вдоль него, отыскивая место разрыва. Далее, как казалось, приспособившись к складывающейся обстановке, ползешь, одолеваемый лишь одной мыслью — скорее бы найти обрыв. Карабин, надетый через плечо, сковывает движения, катушка с кабелем цепляется за кусты и обрывки колючей проволоки.

Вот наконец обрыв: конец кабеля — в руке. Теперь: где же другой конец? Редко удавалось обнаружить его неподалеку, если обрыв произошел из-за попадания мины или снаряда. Но если кабель порвали танки, поиски другого конца оборванной связи становятся смертельно опасной проблемой. Лежа, прижимаясь к земле при разрывах снарядов и вое приближающихся мин, ничего вокруг не разглядишь. Закрепив чем попало найденный конец, приподнимаешься, оглядывая местность. Если не удается разглядеть, приходится, подавляя страх, ползать, а то и вставать на ноги, чтобы обследовать ближайшую местность.

Найдя другой конец оборванной сети, зачищаешь его и конец кабеля, вытягиваемого из катушки, ножом. Оба конца перед местом сращивания связываешь узлом, зачищенные концы соединяешь и обматываешь изоляционной лентой. Затем ползешь обратно к оставленному месту разрыва и сращиваешь с надставленным концом линии связи.

Кажется, все. Можно ползти обратно к своему кажущемуся таким безопасным окопчику. Этот путь почему-то представляется еще более продолжительным и опасным: ничто не отвлекает от воя приближающихся мин, каждая из которых как будто предназначена тебе. Шорох артиллерийских снарядов не страшен, он слышен тогда, когда снаряд уже пролетел мимо или дальше.

Ползешь, отсчитывая метры, а в сознании растет тревога: а не было ли и других разрывов? Что, если приползу и окажется, что связи по-прежнему нет?

Тогда — вновь вылезать под огонь, искать другое место обрыва.

Бывает, что второй конец оборванной линии не от нашей линии связи, а оставшийся от ранее существовавших сетей…

В таком случае приходится вылезать второй раз, таща на себе еще и телефонный аппарат, чтобы на месте обрыва присоединиться к сети и убедиться в ее принадлежности.

За небольшое время моего пребывания в роли телефониста был случай, достойный упоминания.

Этот участок фронта несколько раз менял хозяев, переходя из рук в руки: то здесь сидели немцы, то мы.

Очередной раз порвана связь. Мой тогдашний напарник, пожилой татарин, к сожалению, не помню его фамилию, по имени, кажется, Талгат, пополз на поиск места обрыва. Найдя и устранив обрыв, он натолкнулся на немецкий кабель.

Надо добавить, что немецкий кабель был значительно лучше: красного цвета, в обмотке из какого-то похожего на современную синтетику материала. Поэтому его часто и охотно использовали, когда он попадался в руки, и наши телефонисты. Опасаясь нарушить чью-то связь, Талгат, не разрывая линии, зачистил от изоляции кусок кабеля, присоединил к нему конец из катушки и, разматывая ее, пришел к нашему окопу.

Присоединили телефон и услышали… немецкую речь!

Сидевший рядом командир взвода лейтенант Казбеков потребовал:

— А ну-ка, дай мне трубку.

Он слушал некоторое время, затем, дождавшись паузы, заорал в трубку:

— Эй, фриц! Пошел на!..

Послушав, протянул трубку мне. В ней звучала раздраженная тирада, в которой различались знакомые слова: «Иван, швайне, ферфлюхте хунд!»

О случившемся сообщили на НП полка. Оттуда пришел, скорее, приполз офицер разведотдела штаба. Приготовился слушать и записывать, но трубка замолчала.

— Вот черт! — сказал он. — Нужно было бы выслать туда к месту соединения разведчиков, могли бы захватить «языка».

Дни и ночи, проведенные на переднем крае в роли эскадронного телефониста, наполненные фронтовым бытом при ежеминутном ожидании казавшегося неизбежным конца, теперь, через много лет, вспоминаются как один непрерывный бесконечный день. Рассказывая об этом времени, я сознательно умалчиваю о страшных эпизодах гибели и мучений своих товарищей, случавшихся рядом. Мне трудно это объяснить читателям, но каждый такой случай, всплывающий в памяти, до сего дня вызывает во мне тяжело переживаемую нервную реакцию: ощущение того, что такое же ежесекундно ожидает тебя, не покидает меня и до сих пор.

Поэтому в дальнейшем я остановлюсь лишь на некоторых событиях, особенно запомнившихся.

Бой у деревни Хатки

Таков и эпизод у деревни Хатки (сейчас она находится в зоне, пораженной радиацией при аварии атомного реактора Чернобыльской АЭС).

С моим однополчанином, бурятом Бато Аюшиевым, который был тогда старшиной 4-го эскадрона, мы при встречах часто вспоминали бои у этой деревни. К сожалению, Бато уже ушел в мир иной, но оставил свои воспоминания на сайте iremember.ru

Ситуация очень напоминает описанную В. Быковым в рассказе «Атака с ходу».

Продолжая преследование отступавшего противника, полк с ходу преодолел заранее подготовленную оборонительную полосу, очень удачно расположенную вдоль глубокого оврага, по дну которого протекал небольшой ручей. Однако не успевшие закрепиться на достигнутых рубежах передовые части полка были сразу же выбиты немцами, перешедшими в контратаку, подкрепленную танками, и окопались на дне оврага за ручьем. Более невыгодного расположения переднего края трудно было придумать: на виду у противника в неглубоких окопах по колено в воде сидели наши бойцы, методично обстреливаемые из минометов. Наблюдательный пункт полка находился перед склоном оврага, так что и без бинокля были отлично видны немецкие позиции. Это позволяло активно действовать нашей артиллерии, подавлявшей огневые точки и минометные позиции немцев. Этим несколько облегчалось положение находившихся в окопах на дне оврага.

Из памяти почему-то выпало, где я находился во время этого неудачно сложившегося первого форсирования оврага. Вероятно, выполнял какие-то поручения, связанные с поддержанием связи с тыловыми службами полка. Может быть, и здесь проявилась забота моего ангела-хранителя, благодаря чему я уцелел в этот день.

На четвертый или пятый день сидения в овраге прямым попаданием мины в окоп был ранен командир эскадрона и убит сидевший рядом с ним телефонист. Я получил приказание явиться на НП полка, и вместе с напарником, нагрузившись катушками и телефонным аппаратом, мы пришли туда. Помню, как вышли из деревни, где стоял штаб полка, прошли мимо единственной уцелевшей хаты, в окно которой выглядывали любопытные детские рожицы. Через некоторое время вышли на дорогу, простреливаемую немцами, которые не замедлили отреагировать на наше появление. Пришлось продвигаться перебежками, от воронки к воронке. Явились на НП, получили указание о том, в какой эскадрон направлены, и начали спускаться по склону оврага. Мой напарник, более опытный фронтовик, чем я, предложил спрятаться в попавшийся на пути маленький крытый блиндажик и переждать до темноты. Он был прав. С противоположного края оврага сидевшим там в окопах немцам мы были видны как на ладони и, очевидно, были бы расстреляны, не добравшись до цели.

Стемнело. В уже ставшей привычной обстановке, при свете часто взвивавшихся в небо из расположения немцев ракет, под непрерывным минометным обстрелом мы добрались до окопа, где сидел вновь назначенный комэск старший лейтенант Курицын. Установили телефон — связи нет, линия оборвана. Мой напарник, жаль, что я не запомнил, как его звали, сказал:

— Сиди и слушай аппарат. Я пойду устранять обрыв, а то тебя, неопытного, сразу подстрелят.

Он пополз назад, взяв в руку кабель, а я сел слушать молчавшую телефонную трубку.

Выглянул за бруствер. За ручейком на дне оврага — проволочные заграждения в несколько рядов, между рядами кольев, опутанных проволокой, — спирали Бруно. На проволоке висят консервные банки и таблички с надписями: Achtung, Mienen! («Внимание, мины!»). Между тем минометный обстрел наших окопов продолжался. Неподалеку от меня — окопчик командира другого эскадрона, около которого оказался знакомый по Коврову телефонист, уже пожилой, Любимов. Вскоре в бруствер его окопа угодила мина, разворотив ему живот. Его наспех перевязали, и он остался ждать на дне окопа, пока за ним придут санитары. Я успел обменяться с ним несколькими словами, пока он еще был в сознании.

Вдруг в телефонной трубке зазвучали голоса. Я тут же вклинился в разговор:

— Мина, Мина, я — Граната. Мина, я — Граната. Связь восстановлена.

Потребовали передать трубку комэску. Приполз мой напарник, его зацепило, но слегка: отщепило осколком кусок пальца руки. Он уполз, и вскоре я услышал его голос с НП. Его перевязали и оставили дежурить у телефона.

Как я уже раньше вспоминал, все переговоры НП с командирами эскадронов велись по общей сети, поэтому я сразу же вошел в курс дела. Оказывается, бойцы эскадронов через проходы в заграждениях, проделанные ночью саперами, продвинулись вплотную, на расстояние броска гранаты, к немецким окопам. Поднялись по противоположному склону оврага и залегли там, под интенсивным пулеметным и автоматным огнем, неся потери от обстрела. Командиры эскадронов жаловались, что «мало карандашей», просили добавить «огурцов»[5].

Командир полка требовал поднять бойцов в завершающую атаку, но никак не получалось: никто не мог набраться мужества сделать это. Командир полка сказал:

— Если не завершить атаку, дело будет проиграно. Всех перестреляют. Передайте: тот, кто поднимет людей в атаку, будет представлен мной к званию Героя.

Через некоторое время я услышал жиденькое «ура!». Атака началась и завершилась успешно. Немцы не выдержали и отступили. Как выяснилось потом, вскочил и поднял людей в атаку старший сержант, помощник командира взвода, исполнявший его обязанности (командир был ранен). Он получил за этот подвиг… медаль «За боевые заслуги».

То, что он сделал, — действительно подвиг, требующий огромной силы воли и мужества. Вскочить, подставив себя под огонь в двух шагах от вражеских окопов, своим примером поднять людей!..

На слетах ветеранов я часто встречаю однополчан, увешанных многочисленными высокими наградами. Как правило, это — офицеры, занимавшие командные посты. Многие из них (возможно, их обидят мои слова) не приближались к переднему краю ближе 100 метров. Заслуги их тем не менее бесспорны, особенно в трагические первые два года войны, когда даже командирам полков и дивизий приходилось иногда браться за винтовку и гранаты. Но бывших рядовых пехотинцев или «сабельников»-кавалеристов, столь же отмеченных наградами, очень мало. Неудивительно, ибо большинство их не переживали больше трех — пяти эпизодов, подобных рассказываемому.

Перед атакой я услышал поразительные слова. Один из оперативных работников штаба предлагал:

— На правом фланге, там, где овраг помельче, есть открытое пространство, не перегороженное проволокой. Следует собрать всех, кто еще не в атакующих эскадронах — комендантский взвод, писарей, вестовых и прочих, — и послать в обход.

В ответ на чьи-то возражения: «Там же заминировано!» — говорил:

— Ну и что? Подорвутся несколько человек, зато остальные пройдут и атакуют с фланга!

Меня всегда удивляло принятое на фронте пренебрежение к жизни солдат, но со столь циничным отношением встречаться еще не приходилось.

Итак, эскадроны заняли вражескую линию обороны и закрепились на ней в тревожном ожидании возможной контратаки. Потери были огромны: в полку оставалось всего 100–150 человек, способных держать оружие. Обнаружены были еще живые раненые солдаты, лежавшие здесь почти пять дней, еще с первого, неудачного штурма. Немцы оставили их без помощи умирать от ран и от обстрела со стороны своих.

Передний край переместился на другой берег оврага, перешел туда и командир эскадрона старший лейтенант Курицын. Теперь и мне необходимо было перетащиться с аппаратом на новую линию обороны, протянув туда телефонный кабель. Тем временем немцы, препятствуя подходу подкреплений и доставке боеприпасов, надеясь вновь отбить утраченные удобные позиции, еще более усилили артиллерийский и минометный огонь по только что занятому предполью.

Прижимаясь к земле, высматривая ближайшие воронки, чтобы укрыться после следующей перебежки, я стал продвигаться вперед, разматывая катушку с кабелем. Разорвавшаяся рядом мина осыпала меня комьями земли. Через несколько ползков я обнаружил, что кабель в катушке оборвался. Оказывается, ее задело осколками и порезало кабель. Положение еще более усложнилось: через каждые три-четыре метра кабель обрывался, приходилось останавливаться, искать конец и сращивать, и опять сращивать. Доведенный до полного изнеможения ползанием под аккомпанемент завывающих и рвущихся с грохотом мин (карабин, ящик телефонного аппарата и катушка без конца цеплялись за кочки и кустики болотной травы), я уже перестал обращать внимание на разрывы, скрежет проносящихся пулеметных очередей. В голове пульсировала только одна мысль: «Скорее, скорее, на склоне оврага — мертвая зона, надо туда добраться». Иногда разрыв мины или снаряда раздавался так близко, что горло и нос забивала пороховая гарь.

Не помню, сколько времени это продолжалось, но я наконец добрался до бывшего немецкого окопа — глубокого, отрытого в полный рост, стенки обшиты досками, пол устлан досками на проложенных лагах. Указали на КП комэска — в блиндаже, накрытом двумя накатами бревен (не страшно и прямое попадание мины), только повернутом амбразурами в сторону нашего тыла. Проверил, есть ли связь, — отозвались, все в порядке. Передал трубку напарнику, залез под нары и заснул, как мертвый, в тепле натопленного блиндажа.

Когда меня растолкали, я узнал то, что привело меня в ужас. Оказывается, в процессе многократного сращивания перебитого кабеля я свернул с пути, обозначенного вешками, предварительно проверенного и разминированного саперами, и все это время топтался по минному полю. Связной, посланный из НП полка, шел, как это было принято, вдоль кабеля и подорвался на мине, уцелел, правда получив несколько незначительных осколочных ран, пришел черный от копоти, с разорванной в клочья шинелью.

Много лет спустя я, вспоминая каждый шаг этого пути, покрывался холодным потом. Даже сейчас, через десятки лет, я пишу эти строки, и меня сотрясает нервная дрожь.

Немцы, очевидно, отказались от контратак, и мы несколько дней находились в обороне, занимая с комфортом обустроенные немецкие позиции, не смущаясь тем, что блиндажи-укрытия оказались перед линией окопов.

Конец ноября — декабрь 1943 г. Белорусское Полесье

При очередном дежурстве в окопе у телефона услышал: «Смена белья».

Наши позиции заняли стрелковые роты, а полк оттянули в тыл на отдых и пополнение. Впрочем, тыл — понятие весьма относительное: до переднего края 2–3 километра, и его «музыка» звучит непрерывно. Долетают часто и «гостинцы»: немецкая артиллерия не бездействует и методично ведет обстрел «по площадям». Правда, потерь от этого обстрела, насколько я помню, не было. Бездействовала и немецкая авиация, так что по сравнению с только что оставленной передовой жизнь здесь казалась вполне безопасной.

В сильно поредевшие сабельные эскадроны пришло пополнение: молодые солдаты, призванные уже на территории недавно освобожденных областей Украины и Белоруссии, а также и бывалые солдаты, выпущенные из госпиталей.

Расположились в лесу, вырыли землянки и несколько дней отдыхали. Чистили оружие, одежду — стеганые ватные шаровары, телогрейки и шинели после многодневного ползания по осенней грязи приобрели трудноописуемый вид. Командир полка, проходя вдоль строя при утренней поверке, возмущенно сказал: «Что за вид? Это что, кавалерия или артель углежогов?»

Чистка шинелей и ватников в «полевых» условиях при почти уже зимней погоде — проблема. Сушили у костра, затем трясли и выбивали грязь, превратившуюся после сушки в пыль.

В землянках устроили норы-печки, топили их и пекли картошку, доставая ее из ям на краю разоренной деревни (белорусы хранят картошку в ямах, застланных соломой, сверху накрытых соломой и присыпанных землей).

Впервые за много дней прошли санитарную обработку, что было весьма кстати, очень сильно стали одолевать насекомые. Когда тепло, спасаться от них было нетрудно. Достаточно было положить нижнее белье на большой муравейник, чтобы через час-полтора оно было почти полностью очищено от вшей и гнид. Но наступили морозы, и муравьи-санитары спрятались в глубине своих лесных домов.

Вырыли землянки попросторнее, внутри землянки печка, сделанная из железной бочки с трубой, на ней другая бочка, в ней кипит вода. Землянка наполнена паром. Раздеваешься снаружи прямо на морозном воздухе, кидаешь всю одежду в пропарочную камеру (такая же бочка, под ней разведен костер, на дне — кипит вода, над паром на решетке пропаривается одежда) и ныряешь в землянку. После многодневного пребывания на холоде — прямо райское удовольствие.


Еще во время событий у деревни Хатки меня зацепил осколок мины. Осколок был уже на излете и вонзился в мой сапог на правой ноге ниже колена. Не почувствовав боли, я выдернул его. Но вскоре стал ощущать, что в этом месте саднит. Переобуваясь, заметил небольшую ранку вроде царапины, но не придал ей никакого значения. Со временем ранка стала болеть и гноиться, белье стало прилипать к ней, что сильно мешало при ходьбе. Воспользовавшись свободным временем, я пошел в полковую санчасть, и медсестра санчасти, пышная розовощекая молодица Муза (так ее все называли), перевязала меня и вручила направление в медсанэскадрон, подписанное начальником медслужбы полка.

Муза — Мария Ивановна Толокнова — через много лет обнаружилась в Москве: оказалась почти что моей соседкой. Ее однокомнатная квартира находилась в доме, который был всего в трех трамвайных остановках от меня. Встретились в один из дней 9 Мая в парке им. Горького на традиционной встрече ветеранов. Встречались мы с ней впоследствии неоднократно и у меня дома, и у нее, часто в обществе нашего однополчанина бывшего старшины 1-го эскадрона Бато Аюшиева. Нам было что вспомнить. К сожалению, ни Музы, ни Бато уже нет в живых…

С этим направлением, служившим пропуском для бдительных заградотрядовцев, я пришел в лес, в котором располагались дивизионные тылы. По стрелкам-указателям, прибитым к деревьям, разыскал «хозяйство Брюханова», по фамилии командира медсанэскадрона.

Хозяйство медсанэскадрона было довольно обширным: несколько больших брезентовых палаток, коновязь и 10–15 санитарных повозок.

В палатке, служившей приемным отделением, дежурная медсестра, не обратив внимания на мои охи, рывком сорвала прилипшую к ране повязку, промыла ее дезраствором.

Подошел дежурный врач в офицерской форме, но без погон, с накинутым на плечи белым халатом.

Внимательно осмотрев мою ногу, он сказал:

— С такой травмой мы оставить тебя подлечиться не можем. Сейчас, когда полк не ведет боевых действий, здесь пусто, раненых нет. Но мы должны быть готовыми к тому, что, как только начнутся бои, придется без сна и отдыха принимать раненых, оказывать им неотложную помощь и переправлять в эвакогоспиталь. Я напишу направление в полковую санчасть с рекомендациями по уходу за ранкой. Тебе будут делать перевязки по мере надобности. Рана чистая, не воспалена, скоро заживет.

Мне продезинфицировали ранку, тщательно перевязали, заклеив какой-то целительной мазью, накормили супом из рыбных консервов и оставили переночевать. С наслаждением я улегся прямо на пол госпитальной палатки и заснул в тепле и неге. Наутро отправился обратно в полк.

В 1980 году Армавире на слете ветеранов корпуса я встретил этого доктора. Однополчане обращались к нему «доктор Нисс». Он меня, конечно, не помнил: этот эпизод в его фронтовой жизни был слишком малозначительным. Говорили потом, что он эмигрировал в США.

Через три-четыре дня последовала команда к походному построению. Разобрали коней, у кого они были, погрузили в тачанки наше телефонное имущество и тронулись в путь.

У нас во взводе связи оставалось лишь четыре верховых коня, так что в конном строю присутствовали лишь командир взвода и сержанты. Нам же, рядовым связистам, пришлось тащиться пешком вслед за полковым обозом, изредка присаживаясь на тачанки, чтобы передохнуть.

Несколько дней мы шли большими мучительными переходами вдоль линии фронта. На каждой стоянке копали ячейки-укрытия, с трудом пробивая лопатками верхний смерзшийся слой грунта. В них же и спали, завернувшись в шинель. Укладываясь спать, я снимал сапоги, в шапку засовывал ноги, портянки поддевал под гимнастерку на голое тело, сапоги подкладывал под бок. Зато утром ноги были в тепле и в сухих портянках.

Правда, далеко не каждый день у меня после длительного многочасового перехода оставались силы для такой подготовки ко сну. Я валился с ног в едва отрытую нору, накидав туда елового лапника. К тому же ноги, разогревшиеся при ходьбе, не чувствовали холода и лишь спустя пару часов начинали замерзать.

Если не считать сапог, в которых даже в зимних байковых портянках было холодно, в общем, мы были тепло одеты: ватные стеганые шаровары, телогрейка и шинель, которой, если расстегнуть хлястик, можно укрыться с головой. А вот валенки мы получили позже, как раз тогда, когда началась оттепель, и мы в них шлепали по лужам.

Не всегда устроиться в окопе с комфортом позволяла боевая обстановка: фронт был рядом, всего в 1–3 километрах, и вполне можно было ожидать его прорыва противником.

Бывало и так, что на ночной отдых отводилось всего 3–4 часа, тогда усаживались у костров, обставленных со всех сторон срубленными молодыми елочками, чтобы не демаскировать наше положение, и дремали, переругиваясь из-за того, чья очередь добывать хворост.

В этих переходах не оставалось времени разжигать большой костер для устройства общей теплой лежанки. Иногда ночью шел снег, к утру заносивший окопы, и, вставая, приходилось пробивать головой снежный занос.

Наверное, следует пояснить, что это такое «общая лежанка».

Коней нечем было кормить, так как мы шли по местности почти безлюдной, в малообитаемых Полесских болотах. Наконец, остановились, как казалось, на продолжительное время: было приказано вырыть и основательно обустроить землянки, установить стационарную телефонную связь между штабами и эскадронами. Основательно чистили и опробовали оружие, меняли карабины и автоматы, нуждавшиеся в ремонте. Проводились полевые учения, стрельбы.

Во взводе связи, казалось, уже забыли, что я — радист. На передовой телефонная связь в то время была надежнее. Фронт был где-то рядом, судя по отчетливо доносившимся звукам орудийной стрельбы и пулеметных очередей. Немецкая авиация бездействовала (как всегда зимой, ее активность резко уменьшалась), иногда высоко в воздухе проплывала неуязвимая «рама» (двухфюзеляжный самолет-разведчик «Фокке-Вульф»). Обычно ее появление было прелюдией к авиационным или артиллерийским налетам, но тогда она ограничивалась, очевидно, только фотографированием наших позиций.

Наконец-то выдали валенки, что было очень кстати в связи с усиливавшимися холодами.

Отощавших от бескормицы коней было приказано отправить куда-то в тыл. С коноводами остались только кони командиров эскадронов и выше рангом, обозные лошади и упряжки полковых батарей.

Наконец, раздалась команда к сбору и построению в походном порядке, и полк в пешем строю двинулся куда-то по еле заметным тропам в заболоченном лесу.

Рейд по болотам Полесья (конец декабря 1943 — январь 1944 г.)

Много лет после войны, вспоминая этот эпизод моего боевого пути, я оставался в неведении относительно того, где конкретно происходили описанные далее события. В разговорах командиров, услышанных при телефонных дежурствах, упоминались Мозырь и Калинковичи, и я думал, что это — вблизи Мозыря или на его окраинах.

В 1986 году среди слушателей очередного курса повышения квалификации руководящих работников строительства в институте, в котором я тогда трудился, оказалась жительница Мозыря. В беседе с ней выяснилось, что она не знает подробностей освобождения города, происходивших еще до ее рождения, но, если я приеду туда, она поможет мне установить контакты с теми, кто в курсе дела. В частности, она знает человека, непосредственно занимавшегося историей партизанского движения Полесья, и готова меня с ним познакомить.

И вот в 1987 году я приехал в Мозырь. Оказалось, это вполне европейский, благоустроенный город, живописно расположенный на холмах левого берега Припяти.

Поселившись в гостинице, я немедленно приступил к своим исследованиям, начав с прогулки вдоль всей набережной-Припяти в черте города и далее до в то время еще строящегося моста к поселку нефтеперерабатывающего завода. И ничего похожего на ту картину рельефа и широкой поймы реки, что сохранились в памяти, не обнаружил.

По подсказке работников гостиницы, прошел к Кургану славы — мемориальному комплексу, посвященному освобождению Мозыря.

На бетонных плитах, уложенных в основании стелы, выгравированы наименования воинских соединений и частей, которым присвоены почетные наименования «Мозырские», и имена их командиров, среди них гвардейские кавалерийские дивизии: 3-я (командир генерал М. Д. Ягодин), 4-я (командир генерал Г. И. Панкратов) и 17-я (командир генерал М. Т. Курсаков).

В тот же день моя бывшая «слушательница» познакомила меня с Маратом Моисеевичем Пазовским, преподавателем Мозырского политехникума, сыном члена Полесского подпольного обкома партии, возглавлявшего партизанское движение в области. Вместе с ним я побывал в городском краеведческом музее.

Раздел, посвященный событиям Отечественной войны, к моему крайнему изумлению, не содержал упоминаний о роли 2-го гвардейского кавалерийского корпуса в освобождении Мозыря 13–14 января 1944 года. Более того, в ответ на мой вопрос к экскурсоводу, занимающемуся этой темой, тот прямо заявил, что город освобожден 55-й стрелковой дивизией и 7-м гвардейским кавалерийским корпусом генерала Константинова, а 2-й кавалерийский корпус не принимал в этом участия.

М. М. Пазовскому так же, как и мне, показалась не соответствующей действительности информация, полученная в краеведческом музее. Она явно противоречила тому, что дивизиям корпуса нашлось место у стелы Кургана славы. В его личной библиотеке в сборнике приказов Верховного главнокомандующего нашелся приказ № 59 от 14 января 1944 года, в котором говорится:

«В боях за овладение городами Мозырь и Калинковичи отличились войска генерал-лейтенанта Батова, генерал-лейтенанта Белова, генерал-лейтенанта Крюкова, генерал-майора Константинова, генерал-майора Иванова И.И…»

Однако, поскольку 2-й кавалерийский корпус (войска генерал-лейтенанта Крюкова) действительно не участвовали в уличных боях и на подступах в городу, оставалось не ясным, в чем именно состояло их участие в освобождении Мозыря.

На машине Пазовского мы объехали многие окрестности.

И в деревне Романовке (не уверен, что правильно называю это селение) мы посетили партизанский музей, в котором на стенде обнаружилась рукописная, весьма примитивная схема рейда 4-й дивизии корпуса, проходившего в заболоченной части Полесья при участии проводников партизанской бригады в обход Мозыря к выходу к Припяти у деревни Костюковичи. На противоположном берегу реки — знакомые мне по памяти деревни Беседки и Михновичи, железнодорожная линия Калинковичи — Житковичи.

Теперь многое прояснилось, хотя и предположительно: корпус был направлен в рейд в обход немецкой группировки с целью оседлать железную дорогу, связывавшую ее с тылами.

Возвратившись в Москву, я продолжил свои исследования. Тогда не было Интернета, и источниками информации могли быть поиски в музеях боевой славы московских школ № 259 и 618, хранящих воспоминания ветеранов корпуса, документы военной поры и беседы с ветеранами. Познакомился я с Изабеллой Севрюговой — вдовой начальника штаба 17-й гвардейской кавалерийской дивизии С. Н. Севрюгова, автора книги «Так это было (записки кавалериста)».

Получив на время эту книгу, я нашел там достаточно подробное описание рейда по Полесью с картой-схемой, иллюстрирующей бои у деревень Михновичи и Беседки.

Однако объективную оценку роли полесского рейда в достижении успеха в Мозырь-Калинковичской операции можно найти у немецкого историка Типпельскирха:

«Свои атаки против смежных флангов 2-й и 9-й армий южнее Березины русские сочетали с броском кавалерийского корпуса на Мозырь и Петриков. Если бы этому корпусу удалось перерезать неудобно расположенные коммуникации 2-й армии, шедшие из Мозыря на Пинск, снабжение армии было бы сорвано, ибо связи со Жлобином уже не было, а ведущая из Бобруйска в юго-западном направлении железная дорога находилась в руках крупных партизанских отрядов. К 11 января русские добились между Мозырем и Березиной такого значительного вклинения, что 2-я армия оказалась глубоко обойденной с севера.

Одновременно русская кавалерия теснила немецкие войска в направлении Петрикова. Гитлер вначале категорически запретил отход попавшей в тиски 2-й армии. Однако 13 и 14 января она все-таки вынуждена была под напором противника в исключительно тяжелых условиях отступить, и лишь поэтому ей в самый последний момент удалось избежать окружения».

Можно уверенно утверждать, что полесский рейд 2-го гвардейского кавалерийского корпуса сыграл решающую роль в Мозырь-Калинковичской операции: под явной угрозой окружения гитлеровцы начали эвакуацию, оставив Мозырь практически без серьезного сопротивления.


Теперь продолжу рассказ о том, что осталось в памяти рядового солдата, идущего в полковой колонне в «неведомую даль».

Было понятно, что направление нашего движения — куда-то в немецкие тылы: звуки канонады оставались далеко сзади. Продвигались с осторожностью: в середине колонны штабные тачанки, обоз с полковым имуществом, впереди двух спешенных эскадронов — передовое боевое охранение, сзади остальные два эскадрона, позади и с боков на расстоянии 50–100 метров от колонны — также боевое охранение. Днем на привалах запрещено разжигать костры, дым от них демаскировал расположение полка. Ночами, однако, несмотря на запрет, костры палили, обставляя их срубленными молодыми елками. Впрочем, начальство как бы не замечало нарушения запрета.

Внезапно наступила оттепель, и мы в своих валенках топаем по лужам, не разбирая дороги. Костры — возможность хоть немного подсушить валенки и согреть замерзшие ноги.

Движение то и дело прерывается: конные повозки застревают в болоте. Настилаем гать — лопатками за неимением топоров рубим тонкий лес, жердями укладываем прямо по мокрому снегу настил поперек движения, сверху, чтобы не разъезжались жерди под колесами тачанок, на настил укладываются вдоль движения бревна потолще, скрепляемые вицами (плетями из молодых елочек).

Сопровождавшая полк артиллерийская батарея 76-миллиметровых длинноствольных пушек отстала, безнадежно застряв в болоте. Остались только несколько полковых короткоствольных пушек на конной тяге, которые вытаскивали почти все время на руках. Ночью, останавливаясь на отдых у костров, дремали, переругиваясь, когда костер прогорал и наставала чья-то очередь идти за дровами. Собирать их в темноте по колено в снегу, проваливаясь в заполненные талой водой ямы, было дьявольски тяжело.

С рассветом раздавалась команда «Строиться!». Невыспавшиеся, усталые и голодные солдаты занимали свои места в строю, и движение продолжалось дальше по направлению, указываемому проводниками из партизан. Через некоторое время — привал, раздача каши, на ходу сваренной в походной полевой кухне, и — дальше, грызя по дороге окаменевшие от мороза ржаные сухари.

Кстати, о полевой кухне.

У нас во взводе связи и разведвзводе полевой кухней ведал огромного роста ефрейтор со смешной фамилией Бескопытный. Эту кухню именовали «Полтора хохла и одна кобыла». В условиях острого недостатка продуктов (подвоза ждать было неоткуда, местность, по которой проходил наш путь, была почти безлюдной, а много ли можно было везти с собой в обозе?) наш «Полтора хохла» умудрялся чем-то наполнять котел. На заброшенных лесных заимках и почти безлюдных кордонах лесников он находил в ямах и тайниках картошку, а на запущенных огородах какие-то съедобные овощи, и по сравнению с другими эскадронными кухнями содержимое его котла казалось питательнее.

Иногда вдруг натыкались на немецкий заслон-засаду. Подпустив строй поближе, из хорошо замаскированного дзота сидящие в нем дозорные поливали нас плотным пулеметным огнем. Раздавалась команда, полк рассыпался, охватывая огневую точку с флангов. Валился вместе со всеми на снег и я, стрелял из карабина по отблескам вспышек выстрелов туда, откуда струились визжащие трассы пулеметных очередей. Внезапно все затихало, раздавались только крики и стоны раненых. Зашедшие засаде в тыл обнаруживали, что она уже пуста, немцы успевали невредимыми ретироваться, оставив после себя лишь гору стреляных гильз.

Собирали раненых, хоронили убитых и продолжали движение дальше.

К концу декабря еще сильнее потеплело. Под ногами уже не только мокрый снег, а лужи ледяной воды, перемешанной с болотной грязью. Валенки напитались водой, отяжелевшие ноги еле тащились. Физическое изнурение достигло предела. Понурые, сгорбившиеся солдаты тянулись друг за другом, с трудом таща свою походную амуницию. Лошади, запряженные в тачанки, обессилевшие от непосильной нагрузки и бескормицы, падали в лужи. Их с трудом поднимали и, подпирая плечами повозки, двигались дальше.

На кратковременных привалах у наспех разожженных костров не удавалось просушить валенки.

По дороге невольно вспоминалось, как в детстве в Болшеве случайно промоченные ноги сразу же вызывали ангину с высокой температурой. Здесь же, в этой немыслимой обстановке, со мной ничего не происходило, не было даже кашля.

Подошли к относительно крупному населенному пункту, кажется Буйновичи, где, по данным партизанской разведки, стоял немецкий гарнизон, усиленный несколькими танками.

Полк развернулся в боевой порядок, занял позиции, окружив стрелковые ячейки снежными холмиками (рыть окопы было невозможно; под слоем мокрого снега — топкое болото). Протянули телефонную связь от штаба полка к эскадронам. Начали готовиться к атаке. Немцы молчали: либо они тоже готовились к отпору, либо не догадывались о подходе наших войск.

На рассвете два эскадрона, в одном из которых находился и я с катушками кабеля и телефонным аппаратом, получили приказ совершить обход населенного пункта справа. Двинулись медленно, выслав вперед разведку, стараясь остаться незамеченными. Разматывая кабель, следом тащился со своей катушкой и я.

Впереди — небольшой, свободный от леса пригорок. Как передали разведчики, там — немцы, что-то делают, суетятся, как будто не подозревают о нашем приближении. Рассыпавшись в цепь, стали перебежками, маскируясь за кустами, приближаться. Уже видны были строения поселка, передвигавшиеся между ними фигуры людей и, к явному неудовольствию командира эскадрона, два танка с заведенными моторами.

Он запросил по телефону штаб:

— Что будем делать? У меня только одно противотанковое ружье и несколько противотанковых гранат. Если они атакуют, укрыться негде и отбиваться нечем.

Ответ из штаба (помнится, что отвечал заместитель командира полка подполковник Гербут):

— Они вас еще не заметили. Неожиданная атака может заставить их растеряться. С другого фланга вас поддержат.

Однако не вышло. Думаю, что мы были замечены ими раньше, они лишь подпускали нас поближе, рассчитывая на свое явное огневое превосходство.

С обоих флангов у немцев были выдвинутые вперед укрепленные пулеметные гнезда, так что мы оказались под перекрестным пулеметным огнем. Заговорили танковые пушки и минометы. Лежать под таким шквалом смертоносного огня, прикрываясь только кустиками и редкими кочками, было бессмысленно, но и отойти назад под беспрерывным кинжальным огнем невозможно. И ответить на убийственный огонь было нечем. Кроме карабинов, автоматов, гранат Ф-1 («лимонок»), которыми воспользоваться было невозможно (брошенные не из-за укрытия они поражали бросавшего).

Подгоняемые командами офицеров и сержантов, стали перебежками продвигаться вперед. Убит командир эскадрона, рядом с которым я насыпал саперной лопаткой бугорок и расположился со своим телефоном.

Вместо него принял на себя командование младший лейтенант, командир одного из взводов. Вскоре и его зацепила пуля, попавшая ему в щеку и вышедшая с другой стороны лица, вырвав клок щеки. Я достал пакет и перевязал ему голову, говорить он не мог, только жестикулировал.

Заревели моторами танки, я уже мысленно прощался с жизнью, но… они повернули в другую сторону от нас.

Как выяснилось позже, немцы легко разгадали маневр нашего командования. Направив по два эскадрона в обход, штаб полка оставил себя практически неприкрытым, поручив занять оборону разведчикам и саперному взводу. На него и направились немецкие танки с пехотным прикрытием, предоставив нам атаковать уже оставленные ими позиции.

Разогнав наши полковые обозы, принудив штабные службы спешно отступить в непроходимые для танков болота, немцы легко выбрались из кольца и отступили куда-то южнее, где в нескольких десятках километров была железнодорожная станция, еще не занятая нашими войсками.

Мы стали считать потери: в эскадроне, к которому я был прикомандирован, осталось лишь 50–70 человек, остальные, включая всех офицеров, были ранены или убиты.

До последних лет я был убежден, что командир эскадрона старший лейтенант Курицын был убит: мне показалось, что он не дышит. Однако уже в 2010 году один из моих собеседников по Интернету сообщил, что ему удалось в базе данных общества «Мемориал» обнаружить информацию о том, что Курицын был ранен и эвакуирован в тыловой госпиталь. В этих данных приводилось представление его к награждению орденом Александра Невского, подписанное командиром полка майором Елисеевым и командиром дивизии генералом Панкратовым.

Ночь пришлось провести около штаба полка, лежа на голой земле, расчищенной от снега и прикрытой еловым лапником. Снял (с трудом стащил) промокшие валенки, засунул в шапку ноги, завернулся с головой в шинель, продрожал всю ночь, изредка впадая в дрему.

Изнурительный рейд по безлюдным Полесским болотам, часто прерываемый стычками с немецкими засадами, продолжался до 12 января 1944 года, когда мы вышли к берегу реки Припять у остатков сожженной карателями деревни, если не ошибаюсь, Костюковичи. В нечеловеческом напряжении и беспрерывном ощущении близости смерти, замерзая холодными ночами, проводимыми в постоянно мокрой одежде, когда нельзя зажечь костер, чтобы согреться, постоянном недоедании (связи с тыловыми службами разорваны) пережил декабрь и половину января. Остался незамеченным Новый год.

И вот перед нами широкая, занесенная снегом долина реки, разлившейся здесь на несколько русел. Далеко на горизонте дымят трубы деревни.

Несколько часов отдыха на морозном воздухе. Оттепель закончилась несколько дней назад, сменившись обильным снегопадом. Приказано проверить и почистить оружие, но не стрелять, чтобы не демаскировать наше расположение. Как будто бы разведчики, добравшиеся до противоположного берега, убедились, что там нас не ждут.

Маскируясь за снежными наносами, эскадроны тронулись на противоположный берег. Штаб полка остался на правом берегу, так что нам вместе с напарником пришлось тащить на себе четыре катушки кабеля и два телефонных аппарата. Разматывая катушку, стараясь не отставать, тащились мы вслед за эскадронами. Отдельные русла реки и старицы проползали по тонкому, прогибающемуся льду. Позади нас полковая конноартиллерийская батарея из двух короткоствольных 76-миллиметровых пушек провалилась под лед. Бьющиеся в упряжках кони, обламывая копытами лед, кажется, так и не смогли выбраться из полыньи.

Правее деревни Михновичи вышли на берег, обогнули ее, перебравшись через бездействовавший железнодорожный путь, и, развернувшись в цепь, стали приближаться к ней.

Командир эскадрона обосновался на небольшом холмике позади какого-то сарая. В связи с тем, что штаб полка отделялся от продвигавшихся на другой берег эскадронов широкой, в несколько километров, поймой реки, посреди долины меж двух русел в небольшом овражке оборудовали промежуточный пункт связи, оставив в нем телефониста с аппаратом. Он должен был, выслушивая сообщения, передавать их дальше, дублируя содержание. Я, перейдя реку с атакующими эскадронами, размотав три катушки кабеля, установил связь со штабом через промежуточный пункт и передал трубку командиру эскадрона.

И здесь началось.

Оказывается, немцы давно наблюдали за нами с противоположного высокого берега, откуда долина реки в бинокль просматривалась хорошо. Убедившись в том, что силы наступавших весьма ограниченны (только стрелковое оружие), они подпустили нас с тем, чтобы разгромить на берегу, не дав возможности обратно форсировать реку, отступая. А силы у них, как стало понятно позже, были значительно нас превосходившие.

Тем временем стемнело. Сарай, около которого обосновался командир эскадрона, загорелся. Нестерпимый жар от огня и свет пожара, демаскирующий наше положение, вынудили нас отползти ближе к берегу реки в кювет железнодорожного полотна.

Лежа под шквалом минометного огня и светящихся трасс крупнокалиберных пулеметов, солдаты вяло отстреливались из карабинов и автоматов. Единственный в эскадроне станковый пулемет «Максим» замолчал, что-то заело в приемнике ленты. Запасы патронов, принесенные на себе, были на исходе (у меня в двух подсумках на ремне было всего восемь обойм патронов, еще десять обойм лежали в вещмешке, но снять его со спины, лежа в мелкой ячейке, никак не удавалось). Отстреливаясь из карабина, я не заметил, как исчез командир эскадрона. Связь со штабом полка давно уже прервалась.

Вдруг я почувствовал, как в правой ноге ниже колена как будто сорвалась и начала вибрировать стальная пружина. Валенок стал медленно наполняться кровью, затем нога потеряла чувствительность. Какой-то отрезок времени выпал из памяти; вероятно, я оказался в забытьи. Осмотревшись, обнаружил, что лежу на снегу в одиночестве, если не считать неподвижных тел убитых и стонущих раненых вокруг.

Затем последовал страшный удар по голове, и я провалился в небытие.

Что было затем, как прошла ночь, — не знаю. Открыв глаза, я обнаружил себя полусидящим среди каких-то мешков на движущейся повозке. Правая часть головы — сплошная опухоль, глаз совершенно заплыл. Все вокруг воспринималось как какой-то полусон, так как звуки не проникали сквозь туман, окружавший мою голову. Рядом с повозкой шел здоровенный амбал, одетый в немецкую форму. Увидев, что я очнулся, он обратился ко мне с каким-то вопросом, но я не услышал и не понял, чего он от меня хочет. На передке повозки спиной ко мне сидел солдат, также одетый в немецкую форму, с немецкой винтовкой за спиной.

Стал вслушиваться в себя и осматриваться кругом. Пытаясь принять более удобную позу, почувствовал, что нога, к которой как бы привязаны вериги, не давала мне пошевелиться. В ней ощущалась тупая пульсирующая боль. Голова не болела, но как будто была набита ватой, звуки окружавшей меня жизни сквозь нее не доходили, нечто вроде немого кино.

Повозка, везшая меня, движется в колонне какого-то обоза, кругом шли люди в немецкой форме с нашивками на правом рукаве «РОА» (Русская освободительная армия) — власовцы[6]. Параллельно обозу шла колонна вооруженных автоматами людей, одетых в белые меховые комбинезоны. Среди них выделялись голубовато-серой формой офицеры в фуражках с высокими, загнутыми кверху тульями, из-под фуражек были выпущены наушники.

Сообразив, что нахожусь в плену, никак не мог вспомнить, каким образом я мог туда попасть. Последнее, что осталось в памяти, — далеко в тылу удаляющиеся силуэты наших отступающих бойцов. Потом, уже на следующий день, когда слегка прорезался слух, мне объяснили, что власовцы, выполнявшие роль трофейной команды, подобрали меня, затащили в деревню и утром, отступая, погрузили в повозку.

Так начался плен, в котором мне пришлось пребывать почти полтора года, наполненных унижениями, муками голода, побоями и издевательствами. Но это — тема уже для другого повествования.


В 1988 году я вновь приехал в Мозырь. Теперь я уже знал достаточно полно, где именно происходили эти памятные мне события 13 января 1944 года, знал и о том, что наш корпус был двинут в далекий рейд по болотам, чтобы, пользуясь отсутствием здесь сплошной линии фронта, западнее Мозыря зайти в тыл немецким войскам и у деревень Михновичи и Беседки перерезать железнодорожную линию. Непонятно, почему при этом было упущено то обстоятельство, что здесь, у прежней государственной границы еще до нападения гитлеровцев на Польшу, был построен мощный укрепленный район с подземными сооружениями и железобетонными дотами, с железнодорожными путями, подведенными к подземным складам. Остатки этих сооружений и сегодня можно увидеть. Незадолго до начала Отечественной войны по приказу Наркомата обороны укрепрайон был разоружен, и его сооружения были взорваны. Местные жители рассказывали мне, что и после взрыва доты частично сохранились и дети путешествовали по подземным ходам, часто находили сохранившиеся мины и гранаты, подрывали их, нередко подрывались сами.

Зная, что за рекой непроходимые леса и болота, где хозяйничают партизанские отряды, немцы укрепили железную дорогу на всем ее протяжении и держали здесь сильные гарнизоны, включив имевшиеся мощные укрепления в состав оборонительной полосы.

На карте-схеме, приведенной в книге С. Н. Севрюгова «Как это было», эта полоса укреплений показана зубчатой линией как раз в том месте, куда была направлена атака 11-го кавалерийского полка.

Приехав местным поездом, я прошел вдоль железнодорожного пути между станциями Кацуры (вблизи деревни Михновичи) и Мышанка (неподалеку от деревни Беседки): на всем его протяжении сохранились остатки укрепленных позиций, поросшие молодым сосновым лесом, что позволяло представить картину происходивших здесь событий. До поезда, которым мне нужно было возвращаться в Мозырь, еще оставалось немного времени.

Я подошел к остатку железобетонного дота. Купол с артиллерийской амбразурой испещрен выбоинами от осколков. Вокруг — молодой сосновый лесок. Прилег на теплую, подогретую августовским солнцем, покрытую ковром опавшей хвои землю. Поневоле в памяти возникла фронтовая атмосфера военных лет, вокруг зазвучали незабываемые ноющие звуки пуль, завывание летящих мин и оглушительные хлопки разрывов.

В 1989 году в связи с 45-летием освобождения Мозыря по приглашению городских властей в городе собрались ветераны — участники боев. Предварительно мне удалось связаться с командованием крупной войсковой части (дивизии ракетных войск), расположенной в поселке Мышанка — именно там, где мы безуспешно пытались «оседлать» железнодорожную магистраль. Мы были почетными гостями дивизии, выступили с воспоминаниями перед личным составом. Посетили места массовых захоронений наших однополчан, где на бетонных плитах выбиты сотни фамилий. С участием военнослужащих и жителей деревень Михновичи и Беседки провели митинги, у каждого захоронения был дан традиционный ружейный салют.

В беседах с ветеранами корпуса, приехавшими на эту встречу, многое прояснилось. В числе приехавших был А. Н. Фленов — в январе 1944 года он, в то время лейтенант, командир взвода дивизионной разведки 17-й дивизии, руководил группой, осуществившей предварительное скрытное обследование местности. Благодаря полученным им сведениям дивизия смогла настолько надежно закрепиться на подступах к деревне Беседки, что противнику, несмотря на огромное численное и огневое превосходство, не удалось в ходе многочисленных контратак выбить кавалеристов с занятых ими рубежей. Хотя и наши попытки перерезать магистраль также не имели успеха.

К сожалению, А. Н. Фленова уже давно нет в живых.

Мой плен. Начало пути

В освещении истории Отечественной войны средствами массовой информации, кино, художественной и мемуарной литературой трагедия плена, как трагедия народа и его армии, отражена настолько незначительно, что современникам почти неизвестна. Давайте взглянем на цифры безвозвратных потерь вооруженных сил. Официальные источники (Министерство обороны, Генеральный штаб, Академия военных наук) приводят такие данные, которые, впрочем, многими исследователями считаются заниженными: общие безвозвратные потери вооруженных сил — 8,8 миллиона человек. В германском плену оказались 5,7 миллиона, из них были расстреляны, погибли от голода, ран, болезней и непосильного рабского труда 3,3 миллиона, то есть 58 процентов. Количество красноармейцев и командиров, погибших в плену, — 38 процентов от общего числа погибших в войне.

Несмотря на столь трагические последствия войны, много ли опубликовано книг, снято кинофильмов о судьбах военнопленных, их борьбе и страданиях? Разве судьба одной трети от всех, вставших на защиту Родины и погибших за нее, не является неотъемлемой частью истории страны?

Объяснением этому может служить лишь одно: десятки лет в сознание соотечественников вдалбливалось утверждение о том, что военнослужащие, оказавшиеся в плену, изменили присяге, поддерживали своим трудом и участием промышленный и военный потенциал противника.

Многие вернувшиеся после войны уцелевшие военнопленные были необоснованно репрессированы, избежавшие этой участи долгие годы подвергались преследованиям и унижениям. До 1956 года время пребывания в плену не засчитывалось как участие в войне и не включалось в трудовой стаж. За отметкой в моем военном билете, свидетельствовавшей о пребывании в плену (как и у многих других бывших военнопленных), автоматически следовали записи: «участие в боях» — «не участвовал», «имеет ли ранения (контузии)» — «не имеет», вне зависимости от наличия на теле неопровержимых свидетельств этому. До 90-х годов прошлого века существовали ограничения при приеме на работу, на учебу, при командировках или туристических поездках даже в страны социалистического лагеря.

Только в 1995 (!) году бывшие военнопленные были окончательно уравнены в правах со всеми гражданами России («О восстановлении законных прав российских граждан — бывших советских военнопленных и гражданских лиц, репатриированных в период Великой Отечественной войны и в послевоенный период». Указ Президента Российской Федерации № 63 от 24 января 1995 г.).

Справедливость требует, однако, отметить мужественных людей, осмеливавшихся затрагивать в те годы эту неблагодарную и опасную для них тему. Писатель Сергей Сергеевич Смирнов провел цикл телевизионных передач «Подвиг», в которых впервые заговорил о бывших военнопленных, как о патриотах Родины. Правда, вскоре кто-то из членов партийного руководства страны спохватился, и эти передачи были прекращены. Огромную роль в перемене отношения к военнопленным сыграл фильм Г. Чухрая «Чистое небо». Нельзя все же не заметить, что и передачи С. Смирнова, и фильм Г. Чухрая повествовали не о военнопленных вообще, а о тех, кто совершил особо героические поступки.

Необходимо заметить, что и до сих пор еще не изжит из общественного сознания «синдром» недоверия к бывшим пленным, в связи с чем многие из них избегают говорить об этой части своей военной биографии. Приведу такой пример.

Ежегодно в деревне Деньково близ Волоколамска у мемориала доваторцам, катуковцам и панфиловцам на братской могиле погибших при обороне Москвы встречаются ветераны этих соединений. Года четыре тому назад на такой встрече ко мне подошел корреспондент истринской районной газеты, присутствовавший там, чтобы взять интервью. Как только в моем рассказе зашла речь о том, что я попал в плен, он тут же, не пытаясь соблюсти правила вежливости, прервал нашу беседу.

Особого внимания требует сопоставление положения советских военнопленных, лишенных по воле сталинского режима опеки Международного Красного Креста, с условиями содержания в плену наших союзников. Отношение германских властей к военнопленным всех стран, кроме СССР, регулировались Женевской конвенцией 1929 года, к которой Сталин отказался присоединиться, заявив: «Военнопленных у нас нет, есть предатели». Так, англичане и американцы, будучи в плену, продолжали получать денежное содержание, даже в повышенном размере, начислявшееся на их счета на родине, получали очередные воинские звания, посылки из дома, Красный Крест осуществлял денежные выплаты в специальной обменной лагерной валюте, обеспечивал почтовую связь. Инвалиды и тяжелобольные переправлялись на родину через нейтральные страны.

Приведенные в этой книге фотографии демонстрируют, как в соседних зонах, отделенных проволочной оградой, французы пьют пиво, англичане дают симфонический концерт жителям города, проводят футбольные матчи и состязания по боксу. Все это часто на виду у погибающих от голода и издевательств советских военнопленных.

Как это ни печально и стыдно нашей стране, в Германии во многих городах существуют и активно действуют музеи и общественные организации, публикующие исторические материалы о лагерях военнопленных, поддерживающие в идеальном состоянии памятники и мемориалы, ежегодно проводятся акции под девизом Nie Wieder! («Никогда более!»).

В нашей стране на ее территории, оккупированной фашистами, располагались лагеря военнопленных, отличавшиеся особой жестокостью. В первые годы войны оккупанты считали себя полностью свободными от любой ответственности перед мировым сообществом за свои преступления, ведь «победителей не судят», а в своей грядущей победе они тогда не сомневались. Но ни в Вязьме (лагерь № 230) и Смоленске (лагерь № 240), ни в Пскове (лагерь № 372) и Луге (лагерь № 344) вы не найдете памятных знаков на местах, где страшной участи подверглись десятки (если не сотни) тысяч советских воинов.

Моя биографическая повесть «Плен», рассказывающая о пережитом, касается лишь части всей проблемы этой малоизвестной или совсем неизвестной страницы истории Отечественной войны. Дело в том, что к началу 1944 года, когда я оказался в плену, режим содержания военнопленных, по сравнению с 1941–1942 годами, значительно смягчился. Опасаясь распространения эпидемий дизентерии, тифа и туберкулеза на немецкое население через неизбежные контакты между пленными и лагерным персоналом, власти создавали в лагерях бани и пункты санобработки, стали выдавать «эрзац-мыло» (кусочки какого-то минерала, слегка мылящегося при соприкосновении с водой), в бараках были установлены печки, для которых выдавалось в минимальном количестве топливо. В то же время продовольственный паек оставался столь же мизерным, совершенно недостаточным для поддержания жизни, издевательское отношение к пленным, как к «недочеловекам» (untermenschen), не изменилось.

Итак, возвращаюсь к 14 января 1944 года. Открыв глаза, я обнаружил себя полусидящим среди каких-то мешков на движущейся повозке.

Ехали довольно долго, в какой-то большой деревне остановились на привал. Тот же здоровенный амбал перетащил меня в приземистое одноэтажное здание, вероятно казарму, и уложил на нары, расположенные вдоль стены большой комнаты. На этих же нарах лежал тяжелораненый русский солдат, находившийся без сознания, стонал иногда. Я подумал, что он уже при смерти. Амбал притащил мне тарелку с толстыми блинами и стакан чая. Чай я выпил с наслаждением, к блинам же притронуться не мог, даже вид съестного вызывал у меня рвотные ощущения.

Не помню, сколько времени я провел в этой комнате. Входили и выходили власовцы и немцы, не обращая на меня внимания. Иногда присаживались у стола, пили и закусывали.

Через некоторое время засуетились. Понял, что уезжают. Затихло. Появилась мысль и надежда, что меня и умирающего раненого решили оставить. Но вдруг опять появился мой здоровенный опекун, взвалил меня на спину и поволок к той же, уже запряженной повозке. Усадив меня, пытался войти со мной в контакт, но я его совсем не слышал. Объясняясь жестами и много раз повторяя слова, так что я кое-что стал понимать по движению губ. Он поведал мне, что так же, как и я когда-то, был ранен, подобран на месте боя и попал в немецкий госпиталь. Там его вылечили, и он вступил во власовские войска. И меня он хочет определить в немецкий госпиталь.

К вечеру остановились в небольшом лесном поселке. Меня затащили в сарай, уложив на сено, и оставили там, не закрыв дверь. Я, осмотревшись кругом и убедившись, что никакой охраны нет, подумал, что если выбраться из сарая и уползти в лес, то можно, спрятавшись, дождаться прихода наших. Но оказывается, я настолько ослаб от потери крови, что даже подняться на ноги не имел сил. Да и как я наступлю на искалеченную ногу?

Из дома мне принесли кружку горячего наваристого бульона. Впервые за прошедшие дни я смог им подкрепиться.

Наутро во дворе остановился грузовик, в кузове которого вдоль бортов сидели раненые немцы. Меня погрузили к ним. Сидя на полу, я пытался облокотиться о ноги сидящего немца, которые были перевязаны, вероятно обморожены, но, увидев это, отшатнулся, боясь причинить ему боль. Он взял меня за плечи и прислонил к своим ногам.

Грузовик бежал по большому шоссе, по обеим сторонам которого на ширину 300–400 метров был вырублен лес во избежание скрытного подхода партизан. Приехали к немецкому госпиталю. Немцев сразу же забрали, а меня оставили в грузовике, отказываясь принять. Немцы — шофер грузовика и солдат, сопровождавший раненых, — долго что-то обсуждали между собой, очевидно не зная, что со мной делать. На мотоцикле с укрепленным на нем пулеметом подъехали два вооруженных автоматами немца в касках. На груди одного из них висела на цепочке овальная металлическая табличка. Я предположил, что это — патруль. Грузовик тронулся, вероятно, по указанному ими направлению и привез меня на окраину городка, где под надзором конвоиров работала бригада русских военнопленных.

Они размещались в круглом, похожем на резервуар для нефтепродуктов, сборном бараке, окруженном изгородью из колючей проволоки. В центре барака топилась печка, по периметру располагались нары. В отдельном закутке барака помещались староста и фельдшер, также из числа военнопленных.

Фельдшер разрезал мне валенок, с трудом под мои стоны и оханья размотал слипшиеся и ссохшиеся, напитавшиеся кровью портянки. Вид моей простреленной ноги был ужасен. С левой стороны ниже колена — сквозное пулевое отверстие, с правой стороны вместо икры — сплошная дыра с рваными краями, заполненная зеленым гноем. Не имея под руками никаких дезинфицирующих средств, фельдшер промыл рану кипяченой водой и забинтовал бумажным бинтом, предварительно проложив относительно чистую тряпицу. Кровотечения из раны вроде не было, но после перевязки бинт постепенно пропитался кровью.

Военнопленные занимались убоем скота, подготовкой туш для отправки в Германию. Кормили их варевом из низкосортных потрохов — легких, почек, ног и голов. Варево вполне съедобное и калорийное. Принесли и мне консервную банку этого варева.

Лунинец. Холм Хохенштайн

На следующий день, не помню точно, кажется, на конной повозке, меня отвезли в город Лунинец, где в центре города в двухэтажном кирпичном доме за металлической кованой оградой находился сборный пункт для раненых военнопленных. Нас, доставленных с разных участков фронта, было здесь примерно 100–150 человек разных званий (был даже один полковник). Медицинскую помощь раненым оказывали два русских военнопленных врача, перед самоотверженной работой которых я не могу не преклоняться.

Не имея никаких медицинских инструментов, орудуя различного размера ножами и пилами, в качестве дезинфицирующего средства — раствор желтоватой жидкости (кажется, реваноль), они с утра до вечера обрабатывали запущенные гниющие раны, без всякой анестезии резали, зашивали, даже ампутировали, перевязывали немецкими бинтами из гофрированной бумаги, растягивающимися, как резина.

Дневной рацион питания состоял из пайки сухого хлеба, о нем стоит рассказать отдельно, пол-литра баланды, сваренной из брюквы или турнепса, а также сухих овощей, нарезанных фигурными кусочками, их почему-то называли «колерабия», наверное — кольраби. Разваренные в воде, эти овощи становились прозрачными и вряд ли сохраняли питательность. Жиров в баланде не обнаруживалось. Хлеб представлял собой завернутую во много слоев пропитанной чем-то бумаги буханку весом 2,4 килограмма. На бумаге было отпечатано место и год выпечки хлеба. Как правило, 1939 или 1940 год. Хлеб выпекался на подстилке из опилок из очень круто замешенного теста и предназначался для длительного хранения. Поскольку сроки хранения, как я предполагаю, истекли, его скармливали военнопленным. Буханка предназначалась на десять человек. Хлеб выдавали утром вместе с «чаем» — баком заправленного какой-то травкой, чуть подслащенного сахарином кипятка. Баланда выдавалась на обед, после чего до следующего утра никакой еды не полагалось.

Понятно, что при таком рационе люди страдали от голода. Особенно тяжело его переносили люди крупного телосложения. Все разговоры между собой невольно приходили к гастрономическим воспоминаниям. Обсуждались способы приготовления различных блюд, возникали страстные споры, доходившие до драк. Кто-нибудь в конце концов спохватывался и требовал кончать с этой темой.

Врачам и санитарам (добровольно взявшим на себя обязанности выносить испражнения из-под лежачих раненых) с общего согласия выделялась из общего котла дополнительная порция баланды.

Дни настолько однообразно тянулись за днями, что я не помню, сколько времени я находился в Лунинце. За это время опухоль головы спала, глаз оказался неповрежденным, только под правой бровью оставался и долго не проходил твердый на ощупь и болезненный желвак. Удар был мне нанесен явно тупым предметом, а не осколком. Что было на самом деле, я не знаю, могу лишь предположить, вспоминая обстановку боя, что удар я получил деревянной рукояткой разорвавшейся поодаль ручной немецкой гранаты. На левое ухо я стал довольно прилично слышать, правое по-прежнему было глухим. С тех пор я привык в разговоре смотреть не в глаза, а в рот собеседнику, компенсируя недостаток слуха угадыванием слов по движению губ.


Вскоре стали доноситься звуки фронтовой канонады, и мы стали ожидать переезда. Он действительно не замедлил состояться. Подогнали грузовики, затолкали нас в кузова, наполнив их до отказа, отвезли на станцию и перегрузили в грузовые вагоны, задвинув двери наглухо. Поезд тронулся, но куда нас везут, невозможно было предположить: оконце, расположенное под крышей вагона в углу, было забито досками внахлестку. В щели между досками можно было видеть только небо. Ехали больше суток.

Наконец, двери вагона раздвинулись, подошел грузовик, прямо на пол кузова грузовика вповалку нас выгрузили и повезли. Ехали через какой-то город, судя по надписям и вывескам — польский. Подъехали к воротам, за которыми — лагерь. Ряды длинных, наполовину врытых в землю бараков, каждый из которых огражден колючей проволокой. Грузовик остановился у здания, над входом в который трепыхался немецкий флаг со свастикой. Перед зданием — небольшая площадь, по которой с деловым видом снуют немецкие солдаты, в стороне — кучка молодых женщин в советской форме, поют хором «Вставай, страна огромная…», видно, чего-то ожидают. Охраняющие их вооруженные винтовками постовые не обращают на пение никакого внимания. Думаю, что эта группа женщин из захваченного немцами полевого госпиталя. После недолгого ожидания грузовик подъехал к входу одного из бараков, где ожидавшие его прихода одетые в немецкую форму, но со странными красными петлицами люди, говорящие по-русски, очевидно, служители лагеря — полицаи, стали нас по одному затаскивать в барак.

В нос ударило жуткое зловоние. Полутемный проход посередине, по обеим сторонам от прохода — двухэтажные нары. Найдя свободное место на нижнем этаже нар, меня втолкнули туда.

Сосед, лежавший слева от меня, бормотал что-то в забытьи, не отвечая на мои вопросы. Сосед справа охотно ответил и ввел в курс дела.

Лагерь считается лазаретом, в него свозят раненых. Город, в котором он находится, — Холм, поляки называют его Хелм. Кормежка отвратительная, тот же, что и везде, немецкий паек: 240–250 граммов хлеба и жидкая баланда раз в сутки. В конце барака за перегородкой с дверью, на которой написано: Arzt, — перевязочная. Но перевязочных материалов нет, перевязку делают только в обмен на пайку хлеба. Поэтому в бараке такая вонь — гниют запущенные раны.

Получил порцию баланды — вонючей, жиденькой, сваренной из брюквы, правда, попалось волоконце от мяса.

Настала ночь. Сосед слева, явно находясь в горячке, что-то шептал, бормотал, называя чьи-то имена. К утру затих. Оказалось — умер. Сосед справа сказал: «Не говори никому пока. Если не заметят — получим за него хлеб и баланду, разделим». Так и поступили. После «обеда» закричали санитарам, и они вытащили его наружу.

На следующий день после раздачи хлеба я со своей пайкой дополз до перегородки перевязочной, постучал туда. Дверь открылась, и молодой парень в немецком кителе с красными петлицами, на которых было написано Arzt («Врач»), увидев в моих руках хлеб, впустил меня внутрь своего закутка. Как должное, взял хлеб и, положив его в шкафчик, стал готовиться к перевязке. Налил в миску желтоватого раствора реваноля и, сопровождая свою работу расспросами о том, где попал, где служил, умело сделал мне перевязку. Сказал: приходить не ранее чем через три дня — нет перевязочных материалов.

Настали дни мучительного ожидания неизвестного конца. Тянулись они невероятно медленно, точками отсчета времени были раздача хлеба, так называемого чая и баланды.

В бараке не было умывальника, а выходить наружу я еще был не в состоянии. Угнетало состояние немытого тела, рана нестерпимо зудела: в ней завелись черви. Сосед успокаивал: это хорошо, с червями быстрее заживает.

В окошко на противоположной стороне барака были видны кусочек неба, колючая проволока, вдоль которой прохаживался часовой в каске, с винтовкой за плечами.

В бараке ежедневно умирают, мертвецов не спешат уносить (соседи долго скрывают мертвых, получая за них хлеб и баланду).

Иногда в бараке появлялись «купцы», предлагавшие за кусок чего-либо съестного купить или обменять что-нибудь из одежды. Измученный голодом, усиленным необходимостью покупать перевязку за пайку хлеба, я соблазнился видом куска вареного мяса и отдал свою гимнастерку, еще сохранявшую приличный вид, в обмен на драную грязную рубашку. Сосед пристал: «Дай откусить!» Не смог ему отказать, и он отхватил приличный кусок. Кажется, что до сих пор помню, какой вкус был у этого мяса.

Дни тянулись один за другим, не могу определить, сколько это продолжалось. Наконец, меня и еще несколько человек вызвали для переправки в другой лагерь. Не знаю, чем руководствовались начальники нашего барака. Возможно, тем, что я был менее других истощен. От природы тщедушный, я меньше других страдал от голода.


На этот раз нас погрузили в сани, запряженные лошадьми, которыми правил штатский («цивильный») молодой поляк, очевидно мобилизованный для выполнения этой работы. Мы не спеша, в сопровождении пеших конвоиров ехали по улицам городка, на глазах у стоявших вдоль обочин людей. Часто кто-нибудь из них подбегал к саням и совал нам в руки то кусок хлеба, то яблоко, то вареную картофелину. Немцы, охранявшие нас, незлобиво покрикивали на них, но больше для вида.

Привезли на станцию и погрузили в вагоны, дно которых было устлано толстым слоем соломы. Вскоре нас опять куда-то повезли. Ехали долго, два или три дня, страдая от жажды и голода: раза два выдали по сухарю и по черпаку баланды. Наконец, поезд остановился, раздвинулись двери вагона: прямо перед ними оказалось здание станции с надписью Allenstein.

Подали к вагонам запряженные лошадьми повозки, погрузили нас, и мы двинулись к новому месту обитания. Уже вовсю пахло весной, снега почти не было, на проталинах зеленела травка. Проехали аккуратный немецкий городок одно- и двухэтажных домиков с палисадниками, с высокими черепичными крышами. Издали он казался нагромождением спичечных коробков. Показался лагерь: ряды колючей проволоки, ворота, за ними ряды полуземлянок-полубараков, огражденных каждый в своей зоне. Сначала нас привезли к бане — кирпичному одноэтажному бараку с высокой дымящей трубой. Разделись, связали в узлы свою одежду, прикрепив к ней бирку с номером, сдали узлы пленным итальянцам, ожидавшим за деревянным барьером. Немецкий ефрейтор, командовавший «банным процессом», выдал каждому по куску странного глиноподобного материала, заменяющего мыло. При соприкосновении с водой он покрывался похожей на пену слизью, так что им можно было соскрести с давно не мытого тела накопившуюся грязь.

Прыгая на одной ноге, я проковылял в большой зал, где из душевых воронок лились струи горячей воды, и с наслаждением вымылся, стараясь не намочить повязку. Когда припрыгал в раздевалку, один из итальянцев подал мне две доски с прибитыми на концах поперечинками, так я обрел костыли.

После долгого ожидания в раздевалке из пропарочной камеры доставили одежду. Итальянцы, бойко выговаривая по-русски номера, выдали источающие горячий пар узлы. Оделись.

Немецкий ефрейтор (я уже научился различать многочисленные ранги немецких нижних чинов) записал на карточку данные о каждом: фамилия, имя, воинское звание, национальность, вероисповедание и сообщил каждому присвоенный ему персональный номер, потребовав запомнить, как он звучит по-немецки. При перекличках вызывали не по фамилиям, а по номерам.

После этой процедуры «прописки» нас развели по баракам. В процессе ожидания в раздевалке я узнал, что этот лагерь называется Hohenstein (теперь он находится на территории Польши, а город Hohenstein носит имя Ольштинек) и в германских реестрах числится как шталаг (Stalag) I-A. В нем содержатся военнопленные-инвалиды, непригодные для использования на работах.

Барак, в который меня определили, представлял собой огромную полуземлянку с четырьмя рядами нар. Два внешних ряда отделялись от двух внутренних широкими проходами. Внутренние ряды нар, разделенные невысокой загородкой, были двухэтажными, имели несколько поперечных проходов, в которых были установлены железные печки и столы со скамьями. Входы в барак были с двух сторон с торцов. Вход, обращенный к широкой улице, проходящей вдоль всего лагеря, отделенной от бараков одним рядом колючей проволоки, являлся как бы главным. По улице прохаживались вооруженные винтовками постовые. Другой вход был обращен к внешней ограде, состоявшей из четырех рядов проволоки, между которыми была накручена спираль Бруно. Между внешней оградой и бараком находилась санитарная зона, в которой были туалет с бетонным выгребом, содержавшийся в относительной чистоте, и умывальник — бетонное корыто с водопроводными кранами. С внешней стороны ограды через каждые 100–150 метров стояли вышки, на которых маячили фигуры часовых и торчал ствол пулемета. За оградой виднелся небольшой холм, на котором возвышалось странное сооружение: квадратная, сложенная из кирпича сужающаяся кверху башня с крепостными зубцами. Оказывается, это сооружение — памятник победе, одержанной немцами в Первой мировой войне над русской армией генерала Самсонова. С двух сторон улицы шли ряды одинаковых бараков, отделенные друг от друга колючей проволокой.

В бараке, у главного входа в него, выгорожено небольшое помещение для старосты и переводчика. Днем здесь постоянно дежурил ответственный за наш барак немецкий ефрейтор.

Староста определил меня в бригаду, указав место на нарах. Моим соседом справа оказался молодой симпатичный таджик, трогательно ухаживавший за пожилым земляком, лежавшим рядом с ним далее. Он страдал язвой желудка и постоянно мучился от болей. Слева от меня — пожилой (лет сорока) украинец из-под Мариуполя. Он развлекал меня рассказами, каждый начинался словами: «От як я робил у рядгоспи…» — и содержал историю об отношениях с «гарной бабой», которая не только удовлетворяла его мужские потребности, но и «от пуза» кормила.

Бригады формировались по следующему принципу: звено из 12 человек — на одну буханку хлеба, четыре звена — на один бак с баландой или чаем.


Начался очередной этап жизни в плену.

Как и раньше, день делился на части — до завтрака (хлеб и чай), до обеда (баланда) и до вечернего чая. Баланда, которой полагалось пол-литра на каждого, здесь была несколько питательней, чем в Холме: в ней помимо брюквы или кольраби присутствовала неочищенная картошка. Я долго не мог привыкнуть ко вкусу и запаху картофельной шелухи, отбивавшему все другие вкусы и запахи варева. Два раза в неделю баланда варилась не из овощей, а из крупы, как правило, могары, иногда из овсянки. Этих дней ждали с нетерпением: такая баланда была сытнее.

В определенное время дня за баландой отправляли группу носильщиков, за возвращением которых из кухни наблюдали всем бараком. Носильщики несли баки на шестах, положенных на плечи. Если из баков шел пар, это означало, что баланда жидкая, овощная, если пара не было — крупяная, густая. Услуги носильщиков вознаграждались: на кухне им поручали чистить котлы, в которых на дне и стенках оставались остатки варева.

Баки раздавались по бригадам, и выбранный бригадой доверенный разливальщик делил содержимое бака по котелкам. Умение разлить баланду по котелкам так, чтобы было равное соотношение гущи и жижи, высоко ценилось, обладавший этим умением пользовался всеобщим уважением. И все равно наполненные котелки разыгрывались. Все они составлялись в кучу, один из членов бригады по очереди поворачивался к ним спиной, другой кричал, указывая на один из котелков: «Кому?» Указывающий отвечал: «Петру», «Ивану», «Себе» и т. д. В нашей бригаде бригадиром-разливальщиком был пожилой портной Иван Спиридонович, носивший профессорскую бородку и очки, все время проводивший за шитьем.

Еще более ответственной операцией была дележка хлеба. Ею занимались по очереди, так как деливший, как бы он ни старался, всегда наслушивался оскорблений и попреков. Для дележки хлеба был выработан особый церемониал. Под внимательным наблюдением всех 12 членов бригады, сопровождаемый хором советов, очередной делящий, подстелив бумагу, в которую была завернута буханка, сначала отрезал обе горбушки и делил их на 12 частей. Затем разрезал на 12 равных частей буханку, проверяя размеры кусков, взвешивая их на специальных самодельных весах. Эти весы представляли собой деревянное небольшое коромысло. В отверстие, проделанное в середине коромысла, вставлялась бечевка. На концах коромысла в отверстиях были вставлены бечевки с привязанными к их концам колышками. Делящий хлеб брал коромысло за петлю, вставленную в середину, накалывал на колышек одну из паек, принимаемую за эталон, и взвешивал поочередно все пайки. Довесками служили крошки, неизбежно появлявшиеся в процессе разрезания. Затем пайки разыгрывались таким же образом, как баланда.

После завтрака приходил врач из русских военнопленных. Он приносил с собой чемоданчик с инструментами и перевязочными средствами. К нему выстраивалась очередь. Набор медикаментов был тот же: бумажные бинты, реваноль. На первой же перевязке я заметил, что рана начинает затягиваться.

Продолжительные перерывы между описанными ежедневно повторяющимися событиями заполнялись довольно динамичной внутренней жизнью барака.

По проходам весь день сновали любители торговли, предлагая нитки, подержанные лезвия для бритвы, иголки, пуговицы, ложки — что еще может быть в солдатском имуществе? Разменной монетой служили «закурки» (щепотки) табака или части хлебной пайки.

«Неторгующая» часть населения барака группировалась по интересам и обменивалась воспоминаниями и рассказами. Было два «байщика» — умельца рассказывать сказки. Около них всегда было много желающих послушать, и, надо сказать, они были действительно мастерами народного рассказа. Персонажи их сказок выглядели очень убедительно, обладали красочно описываемыми обликом и характером. Для убивания времени и я стал рассказывать прочитанное, и вскоре у меня образовалась постоянная группа слушателей. Рассказывал из Джека Лондона, Жюля Верна, древнегреческие мифы, Синдбада-морехода и прочее. Истории о капитане Немо и капитане Гранте пользовались большим успехом, я пересказал их много раз.

Меня удивляла предприимчивость, проявившаяся в этом замкнутом мире общения. Появились мастера-умельцы. К ним относился и наш бригадир портной Иван Спиридонович. Его заказчиками были немцы из охраны лагеря, которые, в свою очередь, торговали с населением городка, оставляя себе комиссионные. Особым успехом пользовался профессиональный художник (он был не из нашего барака). Делая портреты по фотокарточкам, он очень хорошо зарабатывал на этом, получая за свою работу продуктами и хлебом. На продукты он выменял себе хорошую одежду, обувь, щеголял часами на обеих руках и карманными. Были в нашем бараке два плетельщика художественно оформленных корзин из цветных толстых шнуров. Ефрейтор, представлявший администрацию лагеря в нашем бараке, вместе с ними занимался плетением, он же реализовывал готовую продукцию и приобретал сырье — шерстяные шнуры.

Из алюминиевых котелков изготавливались портсигары, на которых выцарапывались монограммы и рисунки. Был мастер по изготовлению колец из серебряных монет. У нас в России до 1961 года были в обращении монеты из настоящего серебра, выпущенные в 1921–1922 годах. В последние годы они встречались редко, но я накопил их целую жестяную коробку из-под леденцов, которая пропала при переезде на теперешнюю нашу квартиру. В довоенное время серебряные гривенники, пятиалтынные, двугривенные и полтинники встречались очень часто. Вот из этих монет и выбивались кольца. Из интереса я добровольно и бескорыстно набивался в помощь и, казалось, овладел технологией.

В монете в центре пробивалось отверстие. Монета насаждалась этим отверстием на металлический конусообразный стержень на его тонкий конец. Затем ее следовало, вращая, молоточком осторожно и равномерно обстукивать, продвигая к утолщенной части стержня. В конце концов она превращалась в широкое кольцо, которое нужно было отшлифовать о шинельное сукно, посыпая золой.

Мастера-умельцы не испытывали голода, получая достаточное вознаграждение за свои труды. Остальным, в том числе и мне, оставалось довольствоваться немецким пайком. Мучительное чувство постоянного голода не оставляло. Не все, однако, воспринимают голод одинаково. Были и такие, что теряли контроль над собой, пожирали очистки от картофеля, варившегося в баланде. Я же старался отвлечься разговорами с товарищами.

От тех, кто попал в плен с начала войны, а таких оставалось очень немного, я узнал, что лагерь, подобный этому, — санаторий по сравнению с тем, что было в начале войны, когда немцы для миллионов, сразу оказавшихся в плену, огораживали проволокой открытые пространства и загоняли туда толпы безоружных, голодных и отчаявшихся людей, оставляя их умирать там от голода, холода и болезней. Так я узнал об особенно прославившихся лагерях: Уманской яме и Саласпилсе. В то же время в лагерях, расположенных на Украине, бывали случаи, когда немцы отпускали или отдавали за выкуп пленных приходящим к лагерю женщинам, если те заявляли, что это — их мужья. Некоторые, освободившиеся таким образом, дожили в семьях до прихода наших войск и были вторично мобилизованы.

Верхом удачи считалось «попасть к бауэру», то есть в работники к немецкому помещику. Там хоть и приходилось трудиться на положении раба, зато кормили хорошо. Бауэр понимал: не накормишь — не будет толку в работе. Рассказывали о случаях, когда работавший у бауэра пленный становился чуть ли не членом семьи — заменяя хозяйке поместья воевавшего где-то или погибшего мужа.

Среди военнопленных большинство были крестьяне. Они охотно рассказывали, а я с интересом слушал их рассказы о сельской колхозной и доколхозной жизни.

Много было выходцев из Средней Азии. Они собирались в группы, о чем-то сосредоточенно шептались. Периодически кто-то из них издавал возглас, подчиняясь которому они принимали одинаковые позы: ноги под себя, ладони перед лицом, как раскрытая книга, затем, как по команде, проводили себе ладонями по лицу, как бы умываясь. Мой сосед-таджик рассказывал о своих мусульманских обычаях, о природе и полевых работах, о диковинных фруктах, произраставших на его родине. В общем, отношения между всеми членами барачного коллектива были вполне дружелюбными, не помню серьезных разборок, неизбежных в совместном проживании больших групп людей. Единственное, что запомнилось в этом отношении, — это жестокие расправы с уличенными в кражах. Пойманного с поличным воришку избивали с особой жестокостью, и если бы не вмешательство немецкого ефрейтора, то и до смерти.

О положении в мире и на фронтах мы узнавали из раздававшейся нам газетки для военнопленных, называвшейся «Заря». Удивительная была газетка. Не знаю, где ее издавали и кто ее редактировал, но, предназначенная для пронемецкой пропаганды, она печатала статьи, столь умело написанные, что в них между строк можно было прочитать о действительном положении Германии, уже вступавшей в полосу приближающегося разгрома. Так я узнал, что к началу лета 1944 года наши войска освободили всю территорию СССР и вступили в Польшу, над западным побережьем Германии нависла угроза вторжения союзников, которые уже воевали в Италии, захваченной немцами после мятежа маршала Бадольо, объявившего о заключении сепаратного мира.

Дважды монотонная жизнь барака нарушалась.

Первый раз объявили, что перед нами выступит русский генерал из армии Власова, по фамилии, кажется, Мерцалов. Нас привели в здание на территории лагеря, в котором был зал для просмотра кинофильмов или концертов. Вдоль стен стояли вооруженные автоматчики. Мы расселись на скамьи. На сцене появился одетый в немецкую форму, но с широкими золотыми погонами русского генерал-майора коренастый, весьма пожилой человек. Он долго и нудно рассказывал о прелестях жизни в дореволюционной России, о зверствах большевиков, о задачах Русской освободительной армии по восстановлению христианских ценностей и освобождению России от большевизма. Призвал вступать в ряды РОА, обещая вылечить всех больных и раненых в немецком госпитале. Однако его призывы не вызвали энтузиазма. На вопрос, обращенный к залу: «Кто готов записаться в РОА?» — никто не поднял руки (стоявшие вдоль стен немецкие автоматчики при этом ухмылялись). Вскоре в газете «Заря» появилась заметка, в которой сообщалось, что все инвалиды шталага I-A единодушно вступили в ряды РОА. Как мог немецкий цензор не заметить явной иронии этой заметки?

В другой раз нас привели на концерт, который давал коллектив артистов из числа военнопленных. Исполнялись, и неплохо, русские народные песни, танцы, играл струнный оркестр.

Наступили теплые дни. Я стал проводить большую часть времени на воздухе (днем это разрешалось, загоняли в бараки только с наступлением темноты). Завязал знакомство с немецкими постовыми, которые от скуки охотно поддерживали мои попытки говорить по-немецки. Рассказывали о себе и своих семьях, показывая фотографии. Они, как правило, были из числа фольксштурмовцев (старше призывного возраста, мобилизованные приказом фюрера в конце войны).

Соседним с нашим оказался барак, в котором находились французы, отбывавшие здесь наказание за какие-то проступки. Вдоль проволочной ограды постоянно толпились «попрошайки», клянчившие: «Камрад, камрад! Кули! Кули!» («кули» — на каком-то из языков значит окурок, по-нашему — бычок).

Здесь я впервые с удивлением узнал, что пленные французы, так же как и пленные из других стран, помимо немецкого пайка получают помощь от Международного Красного Креста, через Красный Крест переписываются с родными и получают из дома посылки. Более того, раненые и больные обмениваются или просто возвращаются из плена, а находящиеся в плену периодически получают жалованье, зачисляемое на их личные счета в банках, военное обмундирование и повышение в чинах.

Однажды меня окликнули с французской стороны, пытаясь заговорить со мной по-армянски. Это оказался французский армянин, принявший меня за соотечественника. Убедившись в том, что ошибся, он все же продолжил разговор со мной на ломаном немецком. Как я понял, он родился во Франции в армянской семье, эмигрировавшей из Турции во времена резни, развязанной нашим «другом» Ататюрком. По его словам, во Франции проживает много армян, в том числе и эмигрантов из России.

Предметом обмена между французской и нашей зоной являлись листочки одуванчика, из которых французы приготавливали салат. Эти листочки с удовольствием менялись ими на сигареты, поэтому и на нашей территории везде, где только можно было найти одуванчик, эти листочки были выщипаны.

Кроме французов, в лагере были еще и итальянцы. Они свободно перемещались по зонам внутри лагеря. Получая через Красный Крест помощь деньгами в немецких марках, обмениваемых на специальные «лагерные» банкноты, они ходили в магазин, находившийся на территории лагеря (он назывался «кантина»), и покупали в нем сигареты, рассчитываясь ими за продукцию наших умельцев (портсигары, алюминиевые ложки, тапки, сшитые из обрезков шинелей и валенок).

Время тянулось невероятно медленно. Казалось, пребывание здесь никогда не закончится. Я думал: неужели настанет когда-нибудь конец войне и я буду только вспоминать об этих днях?

Тем не менее настало лето, рана почти полностью затянулась, я стал ходить только слегка опираясь на палочку. Старался больше ходить вокруг и внутри барака, чтобы полностью «разработать» ослабшие мышцы ноги. Стали проходить и последствия контузии: слух почти восстановился, только правым ухом я слышал значительно хуже, чем левым. Впрочем, эта потеря слуха осталась до сих пор.

Пришло сообщение о неудачном покушении на Гитлера. Немецкая пропаганда обратила неудачу покушения в свою пользу, объясняя чудесное спасение фюрера от смерти божественным промыслом.

Стали доноситься с востока раскаты далекого грома. Мы почувствовали приближение фронта. Это было видно и по некоторой нервозности охраны, и появившейся суете среди служителей лагеря.

Однажды без предварительного объявления раздалась команда к построению. Захватив свое нехитрое имущество (шинель и котелок), вместе со всеми обитателями барака я вышел на дорогу. Здесь нас долго держали, множество раз пересчитывая. Построили сотнями, окружили конвоем по десять вооруженных конвоиров на сотню, в том числе один — с собакой, и вывели за пределы лагеря. Пешком дошли до станции, где погрузились в товарные вагоны. Двери задвинулись, оставив нас в полумраке, и поезд тронулся.

С частыми остановками ехали недолго. По-моему, уже наутро следующего дня мы остановились на товарной станции города Torn (немецкое название польского города Торунь).

Торн

На довоенной географической карте Европы Торунь находился в так называемом Польском коридоре: узкой полосе польской территории, отделявшей Германию от Восточной Пруссии и обеспечивавшей Польше выход к морю.

Город находится на правом берегу Вислы. Железная дорога, товарная станция и вокзал — на левом, застроенном складами и пакгаузами. За железнодорожными путями, пристанционными постройками и дорогой, проходившей вдоль них, возвышались пологие, поросшие лиственным лесом холмы. У подножия одного из холмов находился (существует ли он сейчас?) Форт-17, сохранившийся остаток укреплений, построенных в XVIII веке. Таких фортов вокруг города было много, с некоторыми из них связаны и эти воспоминания.

От построек форта улица отделялась высоким каменным забором, надстроенным металлической решеткой, обвитой колючей проволокой, с раздвижными металлическими воротами. Рядом с воротами — высокое, средневековой постройки здание комендатуры с многочисленными каминными трубами и крутой черепичной кровлей. За оградой — большой двор. В склоны холма врыты несколько гротов полуцилиндрической формы, уходящие в глубь холма и запирающиеся металлическими глухими дверями. Вероятно, раньше эти гроты использовались как складские помещения. Вдоль нависавших, сходившихся полукругом над головой стен были сооружены нары, застланные соломой. Туда нас и загнали по прибытии.

Разместив нас в этих гротах, пересчитав и назначив старост, разрешили выйти во двор. Огляделся и обошел, где позволялось, новое место жительства. По сравнению с лагерем в Хохенштайне здесь было несравненно хуже. Двор, окруженный высокими стенами, был тесен для такого количества людей. Двор — посыпанная песком площадка, на которой ни травинки. С одной стороны двора — переплетение каких-то деревянных лестниц, ведших к расположенным на разной высоте наглухо закрытым металлическим дверям. На них сидели, греясь на солнышке, пленные — «старожилы».

Разговорился с теми, кто пребывал здесь до нас, узнал распорядок дня: он ничем не отличался от принятого в Хохенштайне. Отличие лишь в неопределенности времени раздачи баланды — это зависело от времени возвращения с работы — и в отсутствии в «рационе» чая. Лагерь — рабочий, работать выгоняли на станцию — разгружать и загружать вагоны. Иногда возили на работы в другие места. Бывало, что удавалось разжиться чем-либо съестным, спереть что-нибудь и потом поменять на съестное. Периодически формировали команды направляемых на работы по заявкам с заводов или сельскохозяйственных предприятий. Последнее — наиболее желанное для всех.

Однажды, уже через много лет после войны, мне попалась в руки брошюрка с рассказом бывшего военнопленного о лагере в Форте-17. Описание лагеря и порядков в нем полностью совпадало с тем, что увидел я. Описывался и эпизод лагерной жизни, случившийся незадолго до моего появления там, о котором мне рассказывали «старожилы», хотя и в несколько иной, чем в книжке, интерпретации.

Начальником лагеря был офицер, которого никто из лагерников никогда не видел — он управлял своим хозяйством через ефрейторов и унтер-офицера, крикливого и суетного, отлично говорившего по-русски. При всей своей суетливости и взбалмошности этот унтер тем не менее отличался своеобразной справедливостью. Помню случай, когда после возвращения с работы двое пленных, не поделив между собой украденную добычу, подрались. Унтер растащил их и собственноручно разделил украденное между ними, не подумав отобрать, что казалось бы естественным.

Так вот, у начальника лагеря была собака — короткошерстый большой пес вроде дога. Его выпускали во двор, и он бродил между пленными, добродушно ласкаясь к ним. Угостить его было нечем, да и пища военнопленных была для него несъедобна: вареная брюква из баланды и черствый хлеб довоенной выпечки. С ним охотно играли, в шутку дразнили. Он рычал, делая вид, что сердится, хватал зубами за руки, не сжимая челюстей.

И вдруг он исчез. Через некоторое время его хватились, впервые немецкий офицер появился на крыльце комендантского дома, звал пса, погнал на поиски своих ефрейторов, но тщетно.

Он заподозрил что-то неладное. Стал группами вызывать к себе на допрос. Допрашивали с пристрастием, избивали, сажали в карцер. Наконец, кто-то проболтался: несчастного пса заманили в одну из казарм, убили и съели. Серией жестоких допросов выбили показания на нескольких похитителей. Их забрали и куда-то увезли. Прошел слух, что их расстреляли якобы при попытке к бегству.

Уже при мне произошел эпизод, также достойный описания. Однажды раскрылись ворота, и во двор въехал колесный трактор, тащивший два прицепа, наполненные доверху буханками хлеба! Прежде чем немцы успели спохватиться, прицепы окружила толпа изголодавшихся пленных, которые стали растаскивать хлеб, оказалось, он был весь покрыт, пропитан зеленой плесенью.

Немцев было мало, и они не в состоянии были разогнать толпу пинками и прикладами, в конце концов стали палить по людям из винтовок и автоматов. Толпа разбежалась, у прицепов осталось лежать несколько десятков убитых и корчащихся раненых.

Я тоже был в числе штурмовавших прицепы с хлебом, и мне досталось две буханки. Это удачно совпало с тем, что накануне мы разгружали вагоны, в которых были банки с рыбьим, довольно вонючим жиром. Обломав корки и куски хлебной мякоти, покрытые плесенью, мы слопали этот горький заплесневевший хлеб, макая его в вонючий рыбий жир.

На следующий день из этого хлеба лагерные повара сварили баланду — что-то вроде густой кашицы, показавшейся вполне съедобной.

Если в лагере Хохенштайн в бараке постоянно находились одни и те же люди, постепенно перезнакомившиеся друг с другом, то здесь состав все время менялся. Каждое утро начиналось с построения и многократного пересчитывания, происходившего с окриками и тычками. Затем по номерам вызывали тех, кого включили в команды, подлежавшие отправке в другие рабочие лагеря. Ожидание вызова в формируемую команду сопровождалось переживаниями, доходившими до нервной дрожи. От места назначения на предстоящие работы зависела жизнь. Команды направлялись на шахты, где труд был невыносимо тяжелым, оттуда многие уже не возвращались живыми; на заводы и шахты, на строительство оборонительных сооружений. Ходили неизвестно как просочившиеся слухи о том, что команды военнопленных направляются и на строительство секретных подземных военных заводов, откуда уже никто не мог возвратиться живым. Специальные части «Организации Тодта», руководившие такими стройками, в целях достижения полной тайны уничтожали всех военнопленных строителей после завершения работ. Довольно часто формировались команды, направляемые на сельскохозяйственные работы («к бауэру»).

Команды быстро собирались и уезжали, зато вместо них прибывали новые пленные, в том числе многие и «от бауэра». Их рассказы о сытной жизни собирались слушать, окружая рассказчика тесным кольцом.

После переклички, формирования команд на отправку следовала раздача хлеба (также буханка на 12 человек), дележка которого производилась по знакомой процедуре. Затем приходили конвоиры за бригадами, отправляемыми в город и на станцию на различные работы. Некоторые места работы были постоянными, за ними закреплялись и постоянные составы бригад.

Места работы находились и в отдаленных от лагеря участках. Тогда за пленными присылались грузовики или колесный трактор с прицепом. Проезжали через город по мосту через Вислу. Помню высокие, облицованные камнем берега с табличками, указывавшими на уровень воды в половодье, и год, когда этот уровень был отмечен. Проезжали через расположенную вблизи моста центральную площадь с огромным средневековым костелом и памятником Копернику перед ним. Удивительно было после стольких месяцев пребывания на фронте и в лагере видеть город, живущий обычной жизнью, идущих по своим делам пешеходов, трамваи, заполненные пассажирами, стайки нарядных девушек с портфелями, бегущих в школу, булочную, из которой выходят женщины, несущие длинные, аппетитные на вид батоны хлеба… Поневоле вспоминалась военная Казань, изможденные, одетые в тряпье прохожие.

Однажды пришлось наблюдать странную картину. Посередине улицы вышагивает в ногу строй высоких упитанных парней, одетых в зеленовато-коричневую спортивного типа новую отглаженную военную форму, количеством около роты. За строем, едва поспевая за его широким шагом, плетется согнувшийся под тяжестью винтовки пожилой фольксштурмовец-конвойный. Оказывается, военнопленные — англичане. Когда водили нас, русских доходяг, то сопровождали конвойные из расчета один к десяти, вооруженные автоматами и часто с собаками.

На окраинах города было много старых сооружений крепостного типа, в которых размещались различные склады. Там постоянно что-то грузили, разгружали или перетаскивали под бдительным надзором немецких часовых, следивших, чтобы что-нибудь не сперли всегда готовые к этому голодные работники. Однажды повезло: охрану пакгауза, наполненного тюками связанных серых солдатских чулок (немцы не носили портянок, а употребляли чулки), несли румынские солдаты, уже успевшие наполнить пазухи своих рубах и делавшие вид, что не видят, как мы потрошим тюки. Мы прибыли в лагерь с добычей, однако сбыть ее или променять на съестное долго не удавалось.

Мне дважды посчастливилось попасть в постоянные бригады. Одна из них ходила на работу к лагерю английских военнопленных. Он находился неподалеку. Гряда холмов, в один из которых был встроен наш Форт-17, заканчивалась холмом с расположенным в нем Фортом-14, с которым я впоследствии познакомился детально. В этом форте находились немецкие оружейные склады и склады боеприпасов. А рядом с ним — военный городок из деревянных щитовых домиков, окруженный деревянным забором, в нем — немецкие солдаты — новобранцы, с песнями маршировавшие на большом лугу, начинавшемся дальше. Что-то вроде нашего запасного полка. За лугом — проволочные ограждения с вышками лагеря англичан. Вокруг лагеря проводили канализационный коллектор, на рытье траншей для которого и привозили нас.

В середине дня, после завершения в лагере обеда, нам выносили его остатки: рис или картофельное пюре, служившие гарниром, куски хлеба, котел с остатками горохового или бобового супа с мясными консервами. Начинался «праздник желудка». Хлеб, а иногда попадался даже сыр, набирали с собой. Курильщики меняли его в лагере на табак.

Старшим конвоиром был пожилой штабс-фельдфебель, говоривший по-польски. Первые дни он и его подчиненные конвоиры лишь наблюдали, как мы пожираем остатки английского обеда, затем, бросив стеснение, присоединялись к нам. Особенно их радовало, когда был отварной рис, тогда они набивали им свои котелки.

От штабс-фельдфебеля я узнал о порядках в лагере. Внутри лагеря действовала собственная администрация, и немцы не вмешивались в ее действия. Взаимоотношения между администрацией лагеря и немецкими властями регулировались правилами, разработанными на основе Женевской конвенции и соблюдавшимися как немцами в отношении военнопленных стран-союзниц, так и союзниками в отношении немцев, оказавшихся у них в плену.

Военнопленные англичане, как мне уже ранее рассказывал французский армянин, периодически получают повышения в звании, обмундирование, а на родине им начисляется жалованье. Получая пособие от Международного Красного Креста и посылки из дома, они не только не голодают, а питаются так, что им завидуют охраняющие лагерь постовые немцы.

Это положение было действительным для всех, кроме советских военнопленных. На положение военнопленных из разных стран влияло лишь благосостояние их родины. Естественно, лучше всего было англичанам, американцам и отчасти французам — на продовольственном положении в их странах менее сказалась война.

Нам было обидно и стыдно перед союзниками за нашу страну, так отнесшуюся к своим военнопленным.

На работу к английскому лагерю мне пришлось ходить несколько раз, пока не вырыли траншею. Работая там, пару раз я наблюдал, как высоко в небо с огромной скоростью уходил след от ракеты. Где-то на северо-востоке от нас запускали ракеты Фау-2, ничем другим это явление объяснить было невозможно.

Другая удача — работа в Форте-16. Здесь я получил, однако, весьма предметный урок. Но об этом — по порядку.

Форт-16, находившийся неподалеку, представлял собой хорошо сохранившееся и даже по меркам современной войны весьма внушительное оборонительное сооружение. В глубине холма были выкопаны многочисленные подземные ходы, соединявшие между собой полуврытые в землю бункера и галереи. Холм с этой «начинкой» был окружен шестиугольной формы в плане глубоким (не менее 6 метров) рвом, вертикальные стены которого облицованы кирпичом. За стенами шестиугольника с внутренней стороны на уровне дна были проложены сводчатые галереи, из которых открывались узкие бойницы, так что, в случае нужды, внутреннее пространство рва могло простреливаться сплошным кинжальным огнем. Через ров были перекинуты легкие деревянные мостики.

В казематах, внутри огороженного рвом островка, был лагерь для англичан и французов, были также и канадцы. Во рву начали строить из силикатного кирпича одноэтажную пристройку к стене, возможно с целью расширения карцера, который уже был там.

Мы таскали кирпич, песок и работали в качестве подсобников у каменщиков из числа военнопленных англичан.

Руководил работами крикливый ефрейтор, без конца оравший: «Los, los, Mensch, Pfaulebande, Verfluchten Hunde! Schnell, schnell!»

Здесь, так же как и у английского лагеря ранее, после обеда мы получали остатки пищи, куски хлеба, галеты. В этом и состояла ценность командировки.

В уже готовой части одноэтажного строения сидели, отбывая наказание, пленные. Они не голодали: к ним спускался повар в белом колпаке, неся на подносе вполне ресторанные блюда — тарелки с котлетами и гарниром. Правда, курить им не было разрешено. Когда я проходил мимо, они показывали знаками, что просят огня, прикурить сигарету.

Как-то раз я, не устояв перед просьбой, передал в окошко зажженную сигарету. Это увидел зловредный ефрейтор, засветил мне оплеуху. Но этим дело не закончилось. В наказание меня засадили в карцер, но, конечно, не к англичанам, а в подземную галерею, что выходила бойницами в ров. Оказывается, там уже находилось несколько соотечественников. В галерее, так чтобы нельзя было дотянуться до бойницы, были сооружены деревянные клетки, решетчатое дно клетки приподнято над бетонным полом, потолок клетки ниже человеческого роста, нельзя встать, чтобы разогнуться, длина и ширина — нельзя вытянуться. Несмотря на лето — сыро и холодно. И вдобавок — блохи. Если опустить руку ладонью к полу, они, прыгая, стучали в ладонь. Вонь от параши, которую не выносили неизвестно сколько дней.

Сидел там три дня, показавшиеся мне вечностью, без пищи и воды. Издали через узкий просвет бойницы видел своих, работавших. Кричал им, но они, даже если и слышали меня, подойти не могли.


Есть у меня мечта — попроситься к полякам, побывать в Торуне, посетить Форт-16, так же как и другие памятные места, и осмотреть стены камеры моего недолгого заключения в этом карцере. Дело в том, что от нечего делать я тщательно выцарапал на стене найденным на полу гвоздем из М. Ю. Лермонтова:

Молча сижу у окошка темницы,

Синее небо отсюда мне видно.

В небе летают вольные птицы,

Глядя на них, мне и больно и стыдно.

Нет на устах моих грешной молитвы,

Нету и песни во славу любезной.

Помню я только старинные битвы,

Меч мой тяжелый да панцирь железный.

В каменный панцирь я ныне закован,

Каменный шлем мою голову давит,

Щит мой от стрел и меча заколдован,

Конь мой бежит, и никто им не правит.

Быстрое время — мой конь неизменный,

Шлема забрало — решетка бойницы,

Каменный панцирь — высокие стены,

Щит мой — чугунные двери темницы.

Мчись же быстрее, проклятое время,

Душно под новою броней мне стало,

Смерть, как приедем, подержит мне стремя,

Слезу и сдерну с лица я забрало!

Писал по памяти, по прошествии многих десятилетий не ручаюсь за точность. Однако проверять по первоисточнику не буду, пусть будет написано так, как это сохранилось в моей памяти. Думаю, не обиделся бы Михаил Юрьевич.

Выпустили из карцера, и больше мне уже не удалось побывать в этом злополучном Форте-16.

Время шло к осени. Фронт все ближе придвигался с востока, немцы переселяли к нам все больше военнопленных из лагерей, оставляемых на Территории, освобождаемой советскими войсками. Прибывали и новые. Так, кажется в августе, поступила большая группа только что захваченных в плен где-то под Варшавой.

Территория лагеря расширилась за счет соседних дворов, где наспех построили деревянные бараки. Каждый день по заведенному порядку проходили переклички и пересчитывания, выезды на работы, но столь же удачных больше не случалось. Как-то вдруг утром я услышал, что вызывают мой номер. Комплектуется команда на отъезд. С дрожью в коленях (куда пошлют?) собрались во дворе, захватив свое имущество. Подвели нас к сараю, открыли и предложили выбрать себе, что получше, из кучи лежавшего тряпья. Мне попался почти новый френч солдата какой-то из уже несуществующих армий, то ли греческой, то ли чешской, такие же штаны, почти целые ботинки. На спине френча и коленях штанов, как водится, белой краской выведены большие буквы SU (Soviet Union). Долго стояли, гадая, что же нам предстоит. Наконец, подошли шестеро конвойных в полном снаряжении (с рюкзаками, обшитыми телячьей шкурой), вооруженные винтовками. Еще раз, пересчитав и сверившись со списком, повели нас пешком на вокзал. Посадили в обычный пассажирский поезд, освободив в вагоне один отсек. Поезд тронулся. Вагон заполнен пассажирами, разговаривают по-немецки, любопытно кося на нас глазами.

Здесь следует отвлечься, сказав о том, что вся территория бывшего Польского коридора была включена в состав Германии, города приобрели немецкие названия (Торунь — Торн, Гданьск — Данциг, Шецин — Штеттин, Быдгощь — Бромберг и прочие), а говорить по-польски не разрешалось. Вывески и таблички с наименованиями улиц в Торуни были на немецком языке. Даже между собой, находясь на улице, поляки говорили по-немецки.

Так и в вагоне кругом слышалась только немецкая речь. Кто-то из наших, обратившись к парнишке, пассажиру, спросил его что-то по-польски, тот по-польски же ответил. К разговору присоединилась молодая полька, и постепенно разговор с соседями по вагону развязался, немецкие конвоиры этому не препятствовали. Поляки расспрашивали о том, откуда мы родом, где и как оказались в плену. Один, судя по воротничку — духовного звания, пристал с расспросами о Егорове, Тухачевском и причинах их ареста. Отвечали принятыми у нас штампами — они, дескать, работали на иностранные разведки, что вызвало у поляков многозначительные усмешки.

На станции Deutch Eilau предстояла пересадка в другой поезд. После недолгого ожидания в зале вокзала погрузились в поезд и через короткое время вышли на маленькой станции под названием Gabelndorf (по-польски Габловицы). Теперь уже стало ясно, что нам повезло: мы едем «к бауэру».

Конвойные повели нас по широкой дороге, обсаженной с двух сторон яблонями со свисающими с них розовыми плодами. Хорошо было бы подкрепиться ими, в наших желудках давно уже было пусто. Но наши конвоиры были настроены весьма решительно, угрожая винтовками при попытках выйти из строя и приблизиться к краю дороги. Вскоре показался типично немецкий фольварк, окруженный кирпичным забором, за которым виднелись хозяйственные постройки. Невдалеке от него — небольшая деревня: несколько приземистых одноэтажных домов, покрытых камышом и соломой, с огородами на задах, хлевами и сараями.

Вошли в ворота и оказались на небольшой площади, размещавшейся перед большим двухэтажным кирпичным домом, увенчанным парадным входом с широкой лестницей и портиком с полуколоннами. По сторонам площади — нежилые служебные постройки, несколько в стороне — двухэтажное строение, первый этаж его занят складом, на второй ведет наружная деревянная лестница, огражденная с боков колючей проволокой. Лестница завершалась небольшой, также огражденной площадкой, на которую выходила дверь, обитая железными листами. Окна снаружи были закрыты стальными решетками. Это было подготовленное для нас жилище.

На площади нас передали другим конвоирам, остающимся здесь, и хозяину поместья — шефу, — толстому румяному немцу, одетому в галифе, сапоги и штатский пиджак, в петлице которого сверкал круглый значок члена НСДАП, в шляпе с пером. Он опирался на толстую, желтого дерева полированную палку с изогнутой ручкой.

Новые конвоиры привели нас наверх в помещение казармы. Оно состояло из двух больших комнат: проходной, в которой была большая печь с вмурованным в нее котлом, наполненным дымящейся вареной картошкой, в углу комнаты картошка была навалена большой кучей. В другом углу стояла параша. В центре комнаты — большой стол со скамьями.

В другой комнате — спальня с двухэтажными нарами, застланными соломой, покрытой мешковиной, мешки из полотняной ткани, набитые сеном — в качестве подушек и одеяла.

Вместе с нами поднялся пожилой поляк, представленный нам как переводчик. Звали его Кинзел, говорил он по-польски, коверкая слова на русский манер, но его можно было понять: «Панове, тшеба робить, але пшинде шеф та бенде кшичал» — запомнился образец его речи.

Первым делом мы накинулись на еду: вареной картошки сколько угодно, налили нам также по стакану молока и выдали по кусочку маргарина.

Пока мы насыщались, конвоиры сидели рядом. Один из них, очевидно старший, был унтер-офицер, второй довольно пожилой — рядовой солдат.

С помощью Кинзела, смешившего нас своей манерой говорить, нам разъяснили порядок дня. Подъем — в 6 часов утра, завтрак, после чего — работа, назначение на которую бригадир из поляков выдает по поручению шефа. Возвращение с работы — в 7 часов вечера. В течение дня часовой обеденный перерыв. Следует захватить еды с собой: кусок хлеба и отварной картошки.

Предложили выбрать повара и старшего. Договорились, что повар будет по совместительству еще и старшим.

В день приезда на работу нас не погнали, и мы, наевшись до отвала, коллективно начистив картошки на следующий день, улеглись на мягкие постели и заснули в ожидании лучших времен.

Так началась наша служба «у бауэра».

Работа была разнообразной. Молотили уже убранный до нашего приезда хлеб на паровой молотилке, подтаскивая к ней снопы, убирая солому и оттаскивая наполненные зерном мешки. Копали картошку вручную лопатами. Шеф ходил сзади, разглядывая раскопанные рядки, ковыряя в них палкой. Если находил оставленную картофелину, подзывал конвоира и ругал его. Конвоир, в свою очередь, отчитывал того, в чьем ряду оказывалась найденная картофелина.

Конвоиров нам было жалко. Они оказались очень приветливыми и доброжелательными. Один, унтер-офицер, оказывается, был австриец, второй, вскоре заговоривший почти по-русски, казался фольксдойчем — поляком с примесью немецкой крови. Однажды у меня нестерпимо заболел зуб. И австриец унтер-офицер повел меня в неподалеку находящийся городок, по-немецки называвшийся Graudenz. Там у какого-то частного врача мой больной зуб благополучно выдрали.

Стараясь не допускать до нотаций шефа конвоиров, мы пытались тщательно подбирать выкопанную картошку. Ее собирали в большие корзины и таскали к повозке, запряженной лошадьми.

Особенно тяжелым был труд по сбору сахарной свеклы. Она очень крепко сидит в земле. Ее нужно было вытаскивать, взявшись за ботву и поддевая под корень специальной двурогой вилкой. Вилка плохо втыкалась в твердую глинистую почву. Загоняя ее в землю с размахом, часто попадали в плод свеклы, и часть его оставалась в земле. Это вызывало страшное негодование шефа. Он орал на конвоиров, размахивая палкой.

Рядом с нами работали поляки, занимаясь тем же делом: в основном пожилые женщины, девушки и молодые парни. Если шеф обнаруживал у них огрехи (оставленную в борозде картофелину или осколок сахарной свеклы), то прохаживался своей тростью по спине виновного.

Во время обеденного перерыва мы грелись у костра, беседовали с поляками. Они были очень доброжелательны к нам, расспрашивали о житье в России, жаловались на жизнь, которая с приходом немцев стала для них невыносимой. Они и раньше работали поденщиками у этого же шефа, бывшего здесь помещиком, хозяином большого земельного участка, но относился он к ним гораздо лучше, чем сейчас. За работу платил деньгами и частью урожая, благодаря чему они могли держать свой скот на домашнем подворье. С приходом немцев их превратили в крепостных, и они были обязаны отработать у шефа определенное количество дней, не спрашивая о величине вознаграждения за труд. Он платил им, но очень мало.

На плантации работали также несколько женщин, привезенных из Литвы. Среди них одна, очень симпатичная, совмещала работу в поле с исполнением обязанностей наложницы шефа.

Выбранный нами повар, он же старшина, проштрафился: заснул ночью, потухла печка и картошка, варившаяся в котле, задубела, став несъедобной. Пришлось его прогнать, выбрали другого, к сожалению, я не запомнил, как его звали. Это был удивительный человек. Еще молодой, он до войны работал парикмахером где-то на Украине. Приняв на себя обязанности повара, он стал проявлять о нас всех почти материнскую заботу. Он стриг и брил нас, пытался лечить полученные на работе травмы, следил за чистотой в помещении и чистотой одежды. Он добился от шефа «санитарных» дней, когда мы не только могли бы сами помыться, но и постирать свои шмотки.

Так как мы поедали огромное количество картошки, ее начистить одному было не под силу. Вечерами перед сном мы садились в кружок и чистили коллективно под песни. Пели русские народные песни («Лучинушку», «Эй, ухнем», «Шумел, горел пожар московский», «Ванька-ключник», «По Дону гуляет», «Хазбулат удалой»), а также и советские военные («Вставай, страна огромная», «Тачанка», «Каховка», «Волочаевские дни» и другие). Конвоиры сидели и слушали наши песни, иногда даже подпевая. Делали вид, что не понимают слов «…с фашистской силой темною, с проклятою ордой». Под окнами собирались поляки и сидели, слушая наше пение.

Здесь я подружился с Михаилом, назвавшим себя фамилией Ходжаев. Он попал в плен уже летом 1944 года где-то под Варшавой. До призыва в армию он жил в Узбекистане, куда его семью эвакуировали из Харькова. Обладая большими способностями к языкам, он быстро выучился говорить по-узбекски и заявил о себе как о мусульманине. Несколько узбеков из нашей бригады признавали его своим и говорили с ним по-узбекски. На самом деле он был евреем, о чем мне сказал. Он был очень умен и начитан, у нас с ним оказалось много общего в восприятии окружающего мира. С ним мне пришлось пройти почти до конца пребывания в плену.

Слишком мягкое обращение с нами наших конвоиров не понравилось шефу, и по его требованию их сменили. Но лучше шефу от этого не стало. Один из прибывших был также австрийцем, как он себя называл kleinbauer. Оно отличался крайними проявлениями «донжуанства»: гонялся за польскими девицами, не давая им прохода. Как только кто-нибудь из женщин отлучался за кустики по естественной надобности, он бросался туда же вслед.

Второй был уже полным инвалидом. Многократно раненный, он еле плелся вслед за нами и, приведя на место работы, валился на траву. Но во время переходов с места на место он проявлял бдительность: требовал, чтобы мы шли точно по указанному им направлению, невзирая на лужи, угрожая винтовкой, иногда лупил прикладом. Мы сказали Кинзелу, чтобы он передал шефу: «Если этого психованного не заменят, то вскоре кого-либо из нас недосчитаются». Это возымело действие, вскоре обоих конвойных опять заменили.

Тем временем дело шло к осени. Урожай в основном был собран, шла сдача его на станции, куда возили конными упряжками зерно, картофель, сахарную свеклу. Немцы явно нервничали: фронт упорно двигался на запад. Союзники, высадившиеся в Нормандии, также не спеша, продвигались в глубь Германии, одновременно подвергая массированным безжалостным налетам авиации немецкие города. В газетке «Заря» появилась удивительная заметка. В ней говорилось о том, что германские войска, разгромив Красную армию, захватили всю европейскую часть России, Украину и Белоруссию, уничтожили весь промышленный потенциал России. Тем не менее русский народ нашел в себе силы и отбросил вермахт за пределы российской территории. Теперь же, наоборот, Красная армия штурмует границы Германии, становясь захватчиком, советские войска превращаются в оккупантов. У немецкого народа также есть силы для противостояния агрессии. Кроме того, готовится к применению новейшее оружие, сила которого не имеет себе равных. Как только фюрер прикажет ввести его в действие, победа Германии будет предопределена. Как и раньше, в этой заметке сквозила чуть заметная ирония.

С завершением уборочных работ шеф решил, что пора отказаться от даровой рабочей силы: она уже не оправдывала затрат на ее содержание. Нам приказали собираться в дорогу. Сборы были невелики, но мы успели напечь лепешек из украденной муки, нагрузив ими свои вещмешки. В подкрепление к двум нашим конвоирам прибыло пополнение, и мы отправились тем же путем обратно в Торунь.

Привезли нас уже не в Форт-17, а в другой лагерь.

Во время нашего отсутствия Форт-17 настолько переполнился, что немцы организовали новый, пристроив его к большому международному лагерю, находившемуся за северо-западной чертой города на правом берегу Вислы. В этом лагере содержались англичане, бельгийцы, поляки, итальянцы, югославы, появились уже и американцы. Все они жили в каменных одноэтажных казармах, в отдельных зонах.

К лагерю наскоро присоединили большую территорию, на которой построили щитовые деревянные бараки. Территория эта, предназначенная для русских военнопленных, отделялась от лагеря союзников узкой, огороженной колючей проволокой полосой дороги, заканчивавшейся въездными воротами. С этой дороги открывались ворота в несколько зон русского лагеря.

Жизнь в лагере шла по единому порядку, от утренней раздачи хлеба до отправки на работы. По возвращении с работы пленные направлялись к общей кухне, где после долгого движения очереди к раздаточному окну выдавалась баланда. Баланду выпивали на ходу, пока нас разводили по своим зонам. Лепешки, привезенные из командировки «к бауэру», стремительно закончились, быстро истощились накопленные там «килограммы здоровья», и вскоре я вернулся в обычное полуголодное состояние. Лагерь был плохо обустроенный. В бараках, где почему-то стояли не привычные нары, а двухэтажные деревянные койки, было холодно. Редко расставленные печки, топившиеся брикетами из угольной пыли, плохо согревали продуваемое помещение.

Главная забота обитателей лагеря состояла в том, чтобы при распределении по работам попасть туда, где можно чем-нибудь поживиться. Утром, после раздачи и съедения хлеба, все работоспособное население лагеря сгонялось через ворота на улицу, смежную с союзниками, выходившую к главным воротам лагеря. Образовавшаяся толпа все время была в движении и толкотне. Нужно было до прихода конвоя занять такую позицию, чтобы вовремя выскочить по вызову на хорошую работу и уклониться от работы невыгодной, отступив назад и смешавшись с толпой. Когда же приходил конвой, а конвоиров, водивших всегда в определенные места, узнавали, движение толпы приобретало характер свалки. Вмешивались охранники и полицаи, лупили дубинками по спинам и головам, но это помогало мало.

В теплом, по сравнению с Россией, климате Польши картофель закладывали на хранение в длинные бурты на краю полей и вдоль дорог. Эти бурты закрывали соломой и присыпали землей, оставляя отверстия (продухи) через определенное расстояние. На работах по устройству таких хранилищ можно было спереть несколько картофелин, запрятав их в складках одежды, с тем, чтобы дома сварить или испечь в печке, топившейся в бараке. На эти работы, а также на работы по перегрузке овощей в вагоны или из вагонов в телеги или грузовики требовалось много рабочих. Туда все стремились попасть, и, когда приходили знакомые конвоиры, начиналась свалка. Когда приходили конвоиры, отводившие на работу в песчаный карьер, на рытье убежищ, на стройки и другие неприбыльные места, то тоже начиналась свалка, но уже в обратном от ворот направлении.

Из-за проволочной ограды эту картину наблюдали наши союзники, откормленные, опрятные, тепло одетые, с сигаретами или трубками в зубах.

Картина была достойной внимания, если к тому же представить себе внешний вид наших военнопленных — изможденных доходяг в грязных, оборванных шинелях с оторванными хлястиками, котелками, болтавшимися за поясом, в пилотках, нахлобученных на уши, с надписями SU на спинах. Иногда кто-нибудь бросал из-за ограды банку овсянки. Начинавшаяся из-за нее драка была занятным зрелищем для скучающих англичан.

Некоторое время мне везло: я попал в постоянную бригаду, работавшую на аэродроме. Рыли капониры для самолетов и убежища — щели и блиндажи. Здесь нас постоянно подкармливали: во время обеда появлялась повозка, которой управлял усатый поляк. Его, в связи с выполняемой им миссией, прозвали Микоян. Он привозил бидон эрзац-кофе и хлеб.

Однако везение это продолжалось недолго. То ли работы уже все были закончены, то ли они выполнялись уже не военнопленными (в Торуни были также и «цивильные», как их называли, завезенные из России работники, в основном женщины. Мы видели их лишь издалека).

Упомяну, кстати, и об отношениях с нашими союзниками. Они всегда были приветливы по отношению к нам. Часто, когда представлялся случай, помогали, передавая съестное. Однако все передаваемое — остатки от обеда, все равно подлежавшие выбрасыванию. Они охотно торговали съестным в обмен на кустарные изделия наших инвалидов-умельцев. Французы и итальянцы проявляли больше сочувствия: когда встречались с ними на работах, они часто отдавали свои бутерброды, принесенные из лагеря. Из числа многих народов, представленных в лагерях, лишь только сербы готовы были делиться последним куском.

Читая и слушая сообщения о событиях в Югославии в последние годы, я не могу не вспоминать о сербах с великой благодарностью к ним.

Наступила зима, подморозило, и при земляных работах стало трудно пробивать смерзшийся верхний слой грунта. А земляных работ прибавилось: немцы стали готовить оборонительные сооружения вокруг города.

Наступил и новый, 1945 год. Утром 31 декабря нас обрадовали: выдали буханку не на 12, как раньше, а на 6 человек! Решив, что это своеобразное новогоднее поздравление, съели хлеб. Тогда и выяснилось: выдали сразу за два дня! Вот так Новый год!

Наступило время, когда опять с востока стали доноситься раскаты грома. Приближался фронт. Мы жили в тревоге и ожидании следующей эвакуации. За проволокой в лагере союзников постепенно пустело: англичан уже вывозили.

Неисповедимы пути Господни! Кто бы мог подумать, что в это время по другую сторону фронта вели наступление на Торунь и Быдгощь мои бывшие однополчане-кавалеристы! Я узнал об этом уже через много лет после войны, рассматривая карты боевого пути корпуса.

По дороге к Стиксу

И вот настал этот решающий день. Примерно в первой декаде января утром после раздачи хлеба нас согнали на площадь перед зданием кухни, несколько раз пересчитывали, после чего объявили: предстоит пеший переход. Всем, кто не может ходить, у кого больные ноги, перейти и построиться отдельно. По рядам прошел слух: немцы не оставят больных в лагере, отравят или расстреляют. Тем не менее многие, те, кто явно был не в состоянии ходить из-за ран или болезней, перешли в указанное место. Что стало с ними впоследствии, неизвестно. Мне показалось вполне реальным то, что могут сделать немцы с оставшимися в лагере. Они понимают, что когда эти люди попадут после освобождения к своим, то после подлечивания они станут в строй и, натерпевшись в плену унижений и оскорблений, мук голода и издевательств, превратятся в отчаянно смелых солдат. К тому же наши при подобных обстоятельствах поступали так же. Мне рассказывали старослужащие, побывавшие в рейдах в первые годы войны, что пленных, поскольку их невозможно было отправить в свой тыл, расстреливали.

Долго не мешкая, даже второпях, нас распределили по сотням (десять рядов по десять человек), каждую сотню окружили конвоирами и, подгоняя, повели в сторону от города по широкой, проходящей через редкий сосновый лесок дороге. Колонна растянулась километра на два, в ней, наверное, насчитывалось две-три тысячи человек. В конце колонны шли англичане, также в окружении конвоя. В отличие от нас, ничего не имевших при себе, кроме котелков и тощих вещмешков, они тащили на себе огромные рюкзаки.

Тяжелыми рюкзаками, обшитыми телячьими шкурами, были нагружены и наши конвоиры. Сначала они пытались заставить нас тащить эти рюкзаки, но из этого ничего не получилось: прошагав несколько десятков шагов с таким дополнительным грузом, навьюченный им пленный валился с ног. Вскоре немцы добыли где-то, скорее всего отобрали у поляков, запряженную лошадьми высокую фуру, куда сложили свои вещи и на которую иногда подсаживались отдохнуть.

Донеслись звуки стрельбы и бомбежки. Обернувшись, я увидел, что над оставленным нами лагерем кружатся советские самолеты-штурмовики, обстреливают его и бомбят. Нашли военный объект!

Подгоняемые разозленными уставшими конвоирами, шли весь день до вечера (пока не стемнело), изредка для отдыха останавливаясь и присаживаясь прямо на дорогу в снег. Судя по указателям, дорога вела по направлению к городу Bromberg (немецкое название польского города Быдгощь). На окраине города нас загнали в здание какого-то цеха, уже остановленного. Но в цеху было тепло, стояли баки с водой.

Смертельно уставшие и дьявольски голодные, с утра кроме утренней пайки хлеба ничего не евшие, повалились мы на устланный деревянной торцовкой пол.

Еще затемно нас подняли, выгнали наружу на морозный воздух и стали криками и толчками строить по сотням и по многу раз пересчитывать. Я заметил, что снаружи у стен цеха горели небольшие костерки, вокруг них сидели англичане и пили подогретый кофе.

Погнали дальше голодных и невыспавшихся. На дороге, по которой мы шли, работали немецкие минные команды, явно торопились.

Немцы, также голодные и уставшие, свое зло срывали на нас, подгоняя ругательствами и прикладами винтовок и автоматов.

Мне выпало идти где-то около середины колонны. Иногда вдруг в голове колонны раздавались автоматные очереди, колонна останавливалась и после некоторой заминки двигалась дальше. В стороне от проезжей части валялись трупы убитых пленных. Оказывается, иногда впереди колонны сбоку от дороги оказывался бурт присыпанной землей картошки или сахарной свеклы. Происходила свалка: голодные люди бросались к бурту, доставая из продухов их содержимое, конвойные сначала пытались разогнать их прикладами и пинками, затем, потеряв терпение, очередями из автоматов. Оставив у обочины несколько трупов и раненых, колонна тащилась дальше. У лежащих раненых оставался один из конвоиров с велосипедом. Через некоторое время далеко позади раздавались автоматные очереди, после чего отставший конвоир, добив раненых, догонял голову колонны.

Так весь день. Иногда останавливаясь на непродолжительный привал, валились прямо на дорогу, туда, где стояли. К концу дня остановились у какой-то деревни. Нас загнали в огромный сарай, частично заполненный сеном и соломой. Ни пищи, ни воды не дали. Мы стали добывать подножный корм. В соломе изредка попадались колоски с зерном: это было наилучшим подарком. Если потереть колос в ладонях, на них останется несколько зерен пшеницы. Еще потереть — с них слетает полова. Разжеванные зерна — это питательная сладковатая кашица. На полу сарая — толстый слой пыли. Зачерпнув рукой и пересыпая пыль из ладони в ладонь, дуя в образовавшийся ручеек, также находишь несколько зерен. В слое пыли может найтись и горошина и более крупная вещь — турнепс или свекла.

Морозная ночь, сено не греет, как в него ни зарывайся. К утру, невыспавшиеся и замерзшие, выходим, подгоняемые конвоем на построение и бесконечное пересчитывание. В сарае конвойные тщательно прощупывают сено, протыкая его штыками и вилами.

Так проходит несколько дней. Обессилев без пищи и воды, на дороге остаются лежать те, кто уже не может идти дальше. Их судьба уже всем, в том числе и им самим, хорошо известна: позади слышны автоматные очереди, и отставший велосипедист догоняет колонну. Этот фатальный конец заставляет, собрав оставшиеся силы, продолжать плестись дальше.

На одном из переходов я увидел остатки группы англичан. Куда делись их огромные рюкзаки, их упитанность и бравый вид! В обвисших, уже грязных шинелях, заросшие и совершенно измученные, они были измождены даже больше, чем мы. Чтобы везти их дальше, немцы ожидали какой-то транспорт.

Через несколько дней пути выдали по буханке хлеба каждому. Не в силах сдержаться, я, как и мой напарник, Миша, с которым мы шли все время вместе, съели хлеб в один присест, впервые за много дней почувствовав ощущение сытости. Но его хватило ненадолго…


Шли дальше от сарая к сараю, рассчитывая только на подножный корм.

Однажды сарай, в котором нас разместили, оказался по соседству с загоном для овец. В течение ночи несколько овец были растерзаны, мясо жрали сырым, набили, сколько можно, в вещмешки. Сырое мясо не жуется, его валяешь во рту, глотая выделившуюся слюну, пропитанную мясным соком, и неразжеванными оторванные куски. Немцы наутро не стали за это никого наказывать, считая, вероятно, что подкормившиеся таким образом их подопечные дальше пойдут живее.

При крайне малом количестве грубой пищи кишечник реагировал сокращением позывов к дефекации. По три-четыре дня не ощущая потребности в естественных надобностях, почти всех стал мучить тяжелейший запор. Несмотря на мучительные потуги, окаменевший конец застревал в проходе и не давал завершиться действию. Приходилось прибегать к искусственному расковыриванию. У меня была самодельная алюминиевая ложка, изготовленная еще в Коврове из расплавленного куска алюминиевого кабеля, по форме напоминавшая деревянную, с круглой, слегка заостренной на конце ручкой. Нащупав анальное отверстие, я концом ручки ложки расковыривал закаменевший кусок фекалия и с мучительными потугами выдавливал его с кровью, жестоко травмируя проход. В течение 15–20 лет после войны меня мучили приступы жестокого геморроя. Некоторые из нас пользовались в этих случаях помощью товарищей, помогая друг другу.

Колонна постепенно уменьшалась: кто-то остался лежать и был расстрелян, кому-то удалось сбежать. Были бы силы, это можно было бы сделать легко. Утомившиеся немцы не в состоянии были обеспечить надежную охрану.

Не знаю, когда было легче: ночью, замерзая от холода и трясясь в ознобе, пытаясь растирать замерзающие ноги, обернутые в тряпки из ткани, сотканной из бумажных нитей, или днем — шатаясь от усталости, бессилия и одуряющего чувства голода.

Ко всему прочему стали мучить вши, высасывавшие последние остатки крови. Бороться с ними было бесполезно. Они покрывали не только одежду и поросшие волосами части тела, но ползали по лицу, поверх одежды, висели на бровях.

Проходили через маленькие немецкие городки, большие города оставались в стороне. Их названия читались на дорожных указателях, показывающих направление и расстояние до них. Долго я помнил эти названия, теперь сохранились в памяти лишь некоторые: Kohlberg, Teterow, Schweinemiinde, Schneidemule, Greifswald, Strahlsund, Rostock…

Прохожие в городках останавливались, на их лицах читались удивление и брезгливость. Конвойные прогоняли их грубыми окриками. Неудивительно, вид оборванных, истощенных, обовшивевших людей не мог не вызвать любопытства и омерзения.

В одном из городков нас загнали в большой сарай перед спиртовым заводом. В бункерах завода сварили картошку, в центре площади поставили наполненную ею телегу. На нее взгромоздился немец, поставив ноги на борта, с вилами в руках. Нас стали прогонять мимо телеги, немец черпал вилами, сколько удавалось ими зацепить, и сбрасывал в подставленные полы шинелей. Кому попадал десяток картофелин, кому — две, немцы, не считаясь с этим, прогоняли дальше. Мне повезло — попало шесть или семь крупных картофелин, сваренных так, что они потрескались, из трещин выглядывала аппетитная крупитчатая крахмалистая мякоть. Очистив, съел, но показалось, что мало. В этом же сарае, прямо на бетонном полу, легли на ночь. Уже к вечеру в темноте привезли солому и забросали ее в открывшиеся ворота сарая.

Шел конец января или начало февраля, ночи были морозные, хотя днем солнце пригревало, снег таял, образовывая лужи. Ноги промокали и замерзали ночью еще больше.

Настало время, когда я почувствовал, что истекают последние силы и придет вскоре и моя очередь встречи с автоматчиком-велосипедистом. Каждое утро, продрогший и уже не чувствующий ног, я с величайшим трудом поднимался и шел, еле переставляя ноги, как ходули.

Вступили в густо населенную часть Германии. Городки и поселки шли один за другим, да и между ними по дорогам все время шли люди, часто катившие за собой тележки с кладью. Миша, отлично понимавший немецкую речь, сказал, что это — беженцы из разбомбленных немецких городов, лишившиеся крыши над головой и пытающиеся найти временное укрытие у сельских родственников или знакомых. В этих условиях немцы уже не могли на глазах у своего населения расстреливать отставших, и вслед за колонной тащились несколько нагруженных доходягами подвод. Количество людей в колонне уменьшилось в несколько раз. Если из Торна вышли 2–3 тысячи, то теперь оставалось не более 500 человек, включая доходяг в телегах. Сколько погибло и расстреляно в пути, скольким удалось сбежать — неизвестно. Впоследствии те, кто уцелел в этом марше, назвали его дорогой к смерти.

Прошли Росток, устье реки Варны было перегорожено понтонным мостом. На дорожных указателях появился Киль. Неподалеку от него на высоком месте, с которого открывался вид на морское побережье, нас остановили на привал. В стороне от дороги стоял над разожженным костром большой котел типа среднеазиатского казана, наполненный дымящейся жижей. Оказалось — жидкий суп, сваренный из манной крупы. Получив в котелок черпак этого супа, показавшегося мне амброзией, выпил с наслаждением, но чувство голода после этого только обострилось. С наступлением темноты стало видно, как на горизонте полыхают языки пламени, мечутся и перекрещиваются лучи прожекторов, перечеркивают небо трассы зенитной стрельбы. Доносился отдаленный грохот. Это бомбила какой-то крупный город, возможно Киль, авиация союзников.

И вот, настал день, когда я не смог собрать остатки сил, чтобы подняться на ноги. Подошедшему конвоиру сказал на своем ломаном немецком: «Schiessen Sie mir, aber Ich kahn nicht weiter laufen!» («Можете меня расстрелять, но я не могу дальше идти»). Меня загрузили в повозку к таким же, как и я, доходягам и дальше несколько дней, счет которым потерян, меня уже везли.

Потеряв силы, я потерял и возможность добывать подножный корм, однако в эти дни немцы раздавали нам по куску хлеба, иногда даже с куском маргарина.

Конец этого пути я провел, находясь в полузабытьи, периодами совсем теряя сознание. Последнее, что осталось в памяти от этого этапа пути, — погрузка в вагоны, куда нас затаскивали наши же обессиленные пленные, но все еще державшиеся на ногах. Сваливали вповалку на пол вагона живых вперемежку с уже мертвыми.

Движение вагона и время, которое оно продолжалось, сохранились в памяти смутно. Находясь в полубессознательном состоянии, я ощущал себя плывущим в каких-то волнах, состоявших из вшей. Они переползали на меня, еще еле живого, с трупов. В конце пути я окончательно потерял сознание.

Еще жив!

Первый раз пришел в себя на бетонном полу под струями горячей воды. Второй раз, очевидно, после того, как меня чем-то укололи или дали что-то понюхать, прислоненным к стеклу рентгеновского аппарата, к которому меня пытались приставить два санитара, а я всякий раз сползал на пол.

И окончательно пришел в себя, обнаружив лежащим голым на нижней полке двухэтажной койки на шинели, прикрытым сверху своим тряпьем. Почувствовал даже некоторое блаженство от того, что меня не жрали вши.

Прежде всего стал осматривать и ощупывать себя. Обнаружил, что не могу двигаться. Кости спины болели от жесткого ложа, но повернуться или подоткнуть под себя шинель нет сил. К ногам как будто привязаны пудовые гири, поднять которые нет возможности. Руки, также отягощенные неимоверным грузом, двигались с огромным напряжением сил.

Ног по-прежнему не чувствовал, ступня правой ноги и пальцы левой были черными, очевидно отмороженными. Кто-то сунул мне под нос кусок стекла. В нем я увидел отражение своего лица и не узнал в нем себя. В стекле на меня смотрел череп с глазами, провалившимися в ямы глазниц. Вместо носа — узкая полоска хряща, нет ни щек, ни губ, ни подбородка. На костях черепа болталась морщинистая серая кожа. Ощупывая себя, убедился, что все тело — голый скелет, на который напялена такая же серая морщинистая кожа, не скрывавшая очертаний костей. Вместо «пятой точки» — кости таза с провалом между ними. Нога у тазобедренного сустава обхватывалась кистью руки так же, как и рука у запястья.

Чувство голода я не испытывал, однако все время хотелось закрыть глаза и вновь провалиться в небытие, я останавливал себя напряжением воли.

Вокруг себя стал слышать голоса разговаривавших между собой соседей. Они обсуждали в этот момент мое возвращение к жизни. Я подал голос, он тоже был не мой — какой-то хриплый дискант.

Выяснил, что происходит вокруг меня.

Попал я в очередной лагерь, Stalag Х-В, расположенный у местечка Sandbostel неподалеку от Гамбурга. Этот лагерь был интернациональный, в нем содержались военнопленные, наверное, из всех европейских стран. Был в нем и небольшой блок, предназначенный для русских военнопленных, изолированный ото всех и отличавшийся особо строгим режимом.

Лагерь этот был, как говорили, единственным находившимся под непосредственной опекой Международного Красного Креста, который через свое швейцарское представительство организовал очень хорошо оборудованный госпиталь. Из Швейцарии сюда доставляли медикаменты и перевязочные материалы. Вот в этом госпитале я и оказался.

Пришли два врача, оба — из военнопленных. Русский во флотской шинели, тот, которого я видел, когда он проводил рентгенологическое обследование, и итальянец, говоривший по-русски, коверкая слова так, что его было трудно понять. Это, оказалось, наш палатный врач, его имя Лоренцо Градоли, он из Рима.

Русский врач, передавая меня на попечение итальянцу, рассказал, что вытащил меня из горы трупов, выгруженных из вагона, увидев, что во мне еще теплится жизнь. После того как санитары госпиталя провели меня через санитарную обработку, он подробно меня исследовал, результаты исследования внесены в медицинскую карту, оставленную на тумбочке около моей кровати. Сказал, что дальше все зависит от моего желания выжить, шансы на это есть, и ушел.

Через много лет, кажется, в 1977 или 1978 году, в журнале «Новый мир» мне попалась на глаза опубликованная в конце номера мелким шрифтом повесть «Восточные университеты». Ее автор — бывший военный переводчик, служивший после войны в лагере для немецких военнопленных из числа высших офицеров, проходивших «перевоспитание». Лагерь находился в городке, разделенном границей между Латвией и Эстонией, по-эстонски Валк, по-латышски Валга. В госпитале этого лагеря работал бывший морской военный врач, освобожденный из немецкого плена, который он отбывал в лагере Зандбостель.

По описанию я сразу узнал моего спасителя. Через редакцию «Нового мира», выяснив адрес автора, я написал ему. Из ответа выяснилось, что это — доктор Дьяков, проживавший в городке Сходня, что под Москвой, умерший за несколько лет перед этим.

Слишком поздно и случайно я узнал об этом.

Доктор Градоли с помощью санитара сделал мне перевязку прямо в палате, считая, что таскать меня в операционную опасно. Расспрашивая меня, долго пытал, есть ли у меня «трия сушька». Я никак не мог понять, чего он хочет.

Тогда он сунул мне под нос немецко-русский словарь, открытый на слове «Tryasutscka — трясучка, лихорадка». Я ответил, что озноба (трясучки) у меня нет, но ощущаю постоянное жжение в груди.

При перевязке на правой ступне отвалились отмороженные черные пальцы, остались торчать оголенные кости стопы. Доктор сказал, что подождет, если не будет проявляться гангрена, то он не станет ампутировать стопу, она может мне еще пригодиться. Сделал мне внутривенный укол, от которого вдруг стало жарко в горле, и я уснул.

Разбудили меня тем, что принесли обеденную баланду. Она была нисколько не лучше, чем в прежних лагерях, и я ее выпил даже без аппетита. Вскоре вновь пришел доктор Дьяков в сопровождении, судя по форме, француза. Сказал, что у меня крайняя форма дистрофии, когда желудок не вырабатывает сок, необходимый для переваривания пищи. В то же время мне необходимы жиры, которых не хватает в лагерном рационе. Француз, пришедший вместе с ним, принес мне банку жира, который мне нужно было съесть за два дня. Если желудок справится и я не умру от голодного поноса, то выздоровление мне обеспечено. Он считал, что шансов выздороветь у меня все же было больше.

Оставив француза около меня, он ушел. Француз оказался французским армянином (второй раз мне встретился армянин из Франции), ему я обязан жизнью. Я запомнил, как его зовут: Месроп Аветисян. Он оказался моим земляком по Ростову: в 20-х годах он эмигрировал из ростовского пригорода Нахичевани во Францию.

Невольно вспомнились особенности военного быта — культ землячества. Первый же вопрос, который задавали друг другу при встрече солдаты: «Откуда ты?»

Помню характерную картину.

К пересыльному пункту (лагерю) приближается колонна пленных. Из колонны и из-за ограды лагеря звучат возгласы: «Рязанские (курские, ростовские и т. п.) есть?» И после того как вновь прибывшие смешиваются со «старожилами», идет активный поиск земляков. Земляки в этих условиях — почти родственники, они считают себя обязанными помогать друг другу в меру своих возможностей.

Таким «богатым» земляком я обзавелся в лагере Зандбостель, ему, вслед за доктором Дьяковым, я обязан жизнью.

Открыл банку я на следующий день. Это оказался, по-видимому, смальц — топленое свиное сало. Утром принесли хлеб, я намазал на него толстым слоем сало, днем несколько ложек разболтал в баланде.

В отличие от других лагерей здесь давали утром, кроме обычной порции хлеба, кусочек маргарина, ложку сахарного песку и кубик консервированного мяса, размером грани в один сантиметр. За два дня банку я прикончил, вероятно, не без помощи лежавшего надо мной коллеги. Ирония судьбы: он скончался от голодного поноса уже после освобождения в апреле 1945 года.

Месроп приходил еще несколько раз, пока его не засекли охранники, приносил мне куски хлеба.

Откуда-то появился человек, попросивший у меня разрешения сделать мой портрет. Он сказал, что имеет уже много рисунков, которые в дальнейшем расскажут потомкам о пережитом нами во время войны. Чтобы придать мне удобное для позирования положение, он подтащил меня к спинке кровати, оставив в полусидячем положении. Было очень неудобно и больно опираться на несуществующие ягодицы, но ради искусства я терпел. Поработав некоторое время, так и не показав мне свое «творение», он удалился, оставив меня в том же положении. С невероятным трудом я сполз, вновь кое-как улегшись на подостланную шинель.

Разглядел медицинскую карту, оставленную доктором Дьяковым на тумбочке. Не разобрав написанные по-латыни медицинские заключения, обратил внимание на показатели измерений, вес — 26 килограммов! На схеме грудной клетки заштрихована часть правого легкого.

Миша окликнул меня из другого угла палаты, он оказался здесь же. По его словам, у него так же, как и у меня, сильно отморожены ноги, врач, опасаясь гангрены, предполагает ампутацию части ступни. Лежавший справа от меня сосед оказался моим земляком по Москве. Анатолий Иванов, он до войны играл на виолончели в оркестре Большого театра. Мы с ним разговорились, тем для бесед хватало: вспоминали Москву, Третьяковку, Парк культуры с его аттракционами, который славился в Москве не меньше, чем теперешний Диснейленд в США. Вспоминали о музыкальных спектаклях Большого театра, которые я слышал по радио. Побывать мне пришлось только на «Дубровском» и «Красном маке». Я пытался насвистывать знакомые арии, он поправлял меня. Он подробно рассказывал о содержании спектаклей, о мизансценах и декорациях, о нарядах актеров, об исполнителях. Это было интересно и помогало преодолевать тягучее время.

Принесли пробирки для взятия мокроты — проверка наличия в ней палочек Коха. Говорили, что у кого найдут, тому будет положено дополнительное питание. Анатолий попросил меня сплюнуть в его пробирку, не сомневаясь, что у меня найдут бациллы туберкулеза. Я это сделал, и действительно, через несколько дней мне и ему объявили о том, что нам положен дополнительный паек: три отварные картофелины в мундире и стакан молока. Это было очень существенное дополнение к лагерному рациону. Не могу на прерваться, забежав вперед. В 1947 году, оказавшись в отпуске в Москве, я отправился разыскивать Анатолия по оставленному им мне адресу: ул. Маркса-Энгельса, 6 (или 10). Легко нашел эту улицу за зданием библиотеки им. Ленина, противоположная зданию библиотеки сторона — старомосковские дворы с деревянными двухэтажными домами, ныне снесенными. Вошел во двор, стал спрашивать про Анатолия Иванова. Кто-то из жителей, взглянув на меня удивленно, показал квартиру. Позвонил, меня впустили, узнав, кто я и зачем пришел. Жена Анатолия сказала мне, что несколько месяцев назад он умер от туберкулеза. Мне оставалось только посочувствовать горю родных и рассказать им о днях, проведенных вместе с ним в лазарете немецкого лагеря для военнопленных. Вот как удивительно и трагично складывается судьба!

Один за другим побежали дни, похожие друг на друга так, что ими трудно отмечать движение времени. Большие неприятности стали доставлять расплодившиеся клопы. От них просто не было спасения. Ножки кроватей установили в банки, залитые водой. Но проклятые насекомые пикировали с потолка.

Я стал испытывать невероятные муки голода. Такого не было даже в самые голодные дни моего существования. Очевидно, выздоравливающему организму требовалось дополнительное питание. Как-то раз, не в силах удержаться, я слопал ломтик маргарина с сахарным песком, принадлежавшие моему соседу сверху, тому самому, который помог мне очистить банку с салом. Это было замечено соседями, и мне пришлось рассчитаться с ним пайкой хлеба.

Только некоторые события выделяются в этом потоке однообразно текущего времени. Главное — это гангрена у Миши. Ему сначала удалили стопу правой ноги, но гангрена стала распространяться дальше, ампутировали ногу выше колена. Но и это не помогло. Всего за несколько дней до освобождения его унесли в палату для умирающих.

Я стал быстро поправляться. Доктор Градоли, проходя как-то мимо меня, сказал: «О! Ви — толстой!» (с ударением на последнем слоге). Действительно, кости стали понемногу обрастать мясом, я начал иногда передвигаться по палате, держась за стены и опираясь на костыли (уже не помню, откуда они у меня появились).

Однажды, кажется около середины марта, вечером неподалеку раздалась пулеметная и автоматная стрельба.

Оказалось, в части лагеря, отведенной для русских военнопленных, была попытка мятежа. Зная о постепенном приближении фронта с запада (союзники не очень спешили), они решили вырваться на свободу. Попытка оказалась неудачной, всех поймали, многих расстреляли.

В наших бараках лазарета немцы и русские полицаи не появлялись. Иногда заходил одетый в форму немецкого унтер-офицера капеллан — русский священник протестантской церкви. Давал читать тоненькие брошюрки религиозного содержания, написанные слишком примитивно, в расчете на малограмотных читателей. Как-то раз раздали по банке сгущенного молока на двоих — подарок от народа Швейцарии русским военнопленным, так было сказано в листовке, обертывавшей каждую банку.

Стало явно ощущаться приближение фронта. Вокруг лагеря (из окна барака была видна внешняя проволочная многорядная изгородь с вышками и часовыми на них) появились высокие шесты с белыми флагами с нанесенными на них красными крестами. Повязки с красными крестами появились и у немецких часовых на рукавах. По баракам прошел представитель только что организованного лагерного комитета. Прочитал написанное комитетом обращение к командованию союзников, в котором описывалось бедственное состояние тысяч военнопленных (можно ли назвать бедственным положение англичан и французов, страдавших лишь от разлуки с родными?). Это обращение должно было быть отправлено со специальным посланником, которому будет организован побег. Через несколько дней, я даже удивился, как быстро, над лагерем пронесся английский истребитель и сбросил вымпел. По баракам стали носить и читать сообщение примерно следующего содержания: «Ваш посланный прибыл. Командование союзных войск знает о вашем положении и принимает меры для скорейшего вашего освобождения. Ждите и не предпринимайте попыток побега: они затрудняют действия наших войск. Уничтожайте фашистских агентов. Командующий 4-й армейской группой союзных войск генерал…» (кажется, Монтгомери или Кларк).

В середине апреля грохот фронта стал явственно слышен. Над нами проносились английские самолеты, где-то неподалеку сбрасывавшие бомбы.

Как-то раз предупредили, что этой ночью нужно оставить открытыми окна барака: будет взорвана электростанция, могут вылететь стекла. Взрыва, однако, не было.

В окно барака за внешней оградой лагеря виднелся небольшой немецкий хуторок. Его жители стали копать траншеи у самого проволочного ограждения, было непонятно, зачем им это нужно. Мы почувствовали приближающиеся перемены. Вместо хлеба выдали по кучке галет. Это было сытнее, чем кирпичи «образца 1939 года». Затем, что было уже похоже на предпраздничный сюрприз, нам выдали американские пакеты дополнительного пайка по одному на двоих, залежавшиеся невостребованными на продовольственном складе. Вот когда стало понятно, почему наши союзники, находясь в плену, выглядят как на курорте. Пакет, предназначавшийся каждому на неделю, содержал такое количество продовольствия, что и две недели можно было вполне обойтись без немецкого пайка. В нем было: две банки порошка какао, две банки сухого молока, пакет сахарного песка килограмма в два, несколько банок концентратов (супы, овсяная каша), коробка бульонных кубиков, пачки галет и печенья, сухой компот, банка яичного порошка, жевательная резинка (которую мы приняли за непонятно почему такой твердый мармелад), несколько банок с сигаретами «Кэмел», туалетная бумага.

26 апреля фронт подступил вплотную. Знакомые звуки рвущихся и воющих на подлете мин и снарядов, пикирующих бомбардировщиков, фонтаны разрывов. Все это — вплотную к ограде лагеря. Но ни одна мина, снаряд или бомба, пущенные с той или другой стороны, в лагерь не залетели. Только шальные пули свистели и шлепались изредка о стены бараков. Три дня, с 26 по 29 апреля, лагерь находился на ничейной полосе между позициями немецкой и союзников. Подобравшись к окну, я имел редкую возможность, практически не рискуя жизнью, вплотную наблюдать за ходом боя. Стало понятно, зачем жители хуторка вырыли себе убежище у стен лагеря: здесь они были в относительной безопасности. Я пытался представить себе, что было бы, если б лагерь находился между нашими и немецкими позициями!

Все эти три дня англичане методично и беспрерывно обрабатывали немецкий передний край артиллерийским, минометным огнем, бомбежкой и штурмовкой с воздуха. Сначала немцы отвечали им довольно интенсивно, затем их огневые средства были подавлены. 29 апреля англичане решились на атаку, шли, даже не пригибаясь, поливая впереди себя огнем из автоматов. Если еще и оставался у немцев кто-нибудь живым в полуразрушенных блиндажах, то он был оглушен и полностью деморализован от такой плотности огня.


Итак, 29 апреля 1945 года лагерь был освобожден, и ликующие пленные, разгромив проволочную ограду, вырвались на свободу. Не позавидуешь жителям близлежащих немецких селений. Изголодавшиеся русские военнопленные наверняка не очень затрудняли себя угрызениями совести, очищая от всего съестного закрома немецких бауэров. Американские MP вынуждены были вскоре взять лагерь под охрану. Однако удержать людей, впервые за годы плена почувствовавших свободу, было невозможно, не применяя насилия; этого американцы не могли себе позволить. Те, кто способен был ходить, рыскали по окрестностям в поисках, главным образом, спиртного, так как на следующий после освобождения день уже не было и в помине недостатка в еде. Появился белый пушистый канадский хлеб, настоящее сливочное масло, натуральное молоко, в неограниченном количестве банки с тушенкой и колбасой. Последствия этого изобилия были печальны: у многих желудки не выдержали, они заболели голодным поносом, по симптомам похожим на дизентерию, и, выдержав до конца муки плена, они погибли от излишеств. В их числе оказался и мой сосед по койке сверху, о котором я уже упоминал;

Нас перевели из оккупированных клопами деревянных бараков в кирпичные благоустроенные казармы, из которых выехали англичане, и в течение недели или больше подвергли медицинскому обследованию. С этой целью на территории нашего лазарета развернули полевой госпиталь, в котором медицинскими сестрами служили католические монахини (не пойму, почему католические, ведь англичане — не католики).

Пленные англичане и французы покинули лагерь почти сразу же. Вместе с русскими еще долго оставались поляки, итальянцы, сербы.

К нам, инвалидам, все время приходили доброжелательные «делегации» как из числа бывших военнопленных союзников, так и солдаты освободившей нас армейской группы. Англичане в своей типа спортивной, зеленовато-коричневой форме выражали свое дружелюбие сдержанно и корректно. Зато горластые американцы шумно и раскованно хватали нас в объятия, хлопая по спинам ладонями. И все что-нибудь приносили, считая, вероятно, что мы никогда не насытимся.

8 мая объявили об окончании войны и полной капитуляции Германии. Этот день прошел почти незаметно: для нас война завершилась на неделю раньше.

Вскоре за нами пришли английские санитарные автобусы, оборудованные висячими койками, и перевезли в городок, застроенный трех-четырехэтажными домами из белого кирпича. Как оказалось, до войны здесь были военные казармы, во время войны лагерь военнопленных Hemer (Stalag VI-A). Там и теперь казармы бундесвера. Здесь англичане и американцы организовали лагерь для «перемещенных лиц» из России. Один из корпусов был отведен под лазарет, оснащенный перевязочной и операционной палатами, в нем оказался и я.

Благодаря квалифицированному уходу за моими ранами они стали быстро зарубцовываться, остались только незаживающие свищи. Доктора называли это остеомиэлитом. Я стал бойко передвигаться на костылях, наступать на правую ногу было очень больно.

В лагере проходила весьма бурная жизнь. Толпами ходили между корпусами, разыскивая земляков, знакомых по пребыванию в различных немецких лагерях. Случались и дикие сцены, когда в ком-либо опознавали бывшего полицая, пытающегося смешаться с толпой пленных. Его безжалостно, с особой жестокостью избивали и, если не успевала вмешаться администрация, убивали.

Освободившиеся из плена люди буквально упивались свободой. Естественно, главной заботой было добыть спиртного. Рыскали по окрестностям, меняли спирт и самогон на продукты и одежду (в лагере был склад, забитый поношенными одеждой и обувью. Там я подобрал себе вполне приличные вельветовые штаны, рубаху, немецкий френч и крепкие ботинки). Обитатели одного из корпусов разъезжали на автомобиле без шин, на дисках.

Однажды случилось трагическое происшествие. Где-то неподалеку обнаружили целую бочку на колесах, наполненную спиртом. Ее ночью приволокли к одному из корпусов. В какой-то из медицинских лабораторий проверили, не отравлен ли, и всю ночь распивали всем населением этого корпуса. А к утру уже выяснилось, что спирт был чем-то отравлен. Люди стали корчиться в судорогах, задыхаться и умирать. Срочно был поднят на ноги весь медицинский персонал лагеря, примчались и американские санитарные автомобили. Развернули прямо на газоне у корпуса лазарет, стали промывать желудки, но напрасно. Из всех пребывавших в этом корпусе 400 человек спаслись лишь несколько, потерявших зрение, несколько человек были парализованы. Так и осталось неизвестным, специально ли была подкинута эта отравленная бочка спирта.

На родину. Фильтрация

Впервые пришли советские газеты, переполненные сообщениями о том, как встретил Победу народ, как по всей стране проходят митинги, на которых трудящиеся высказывают огромную благодарность партии и правительству за заботу о народе, славят товарища Сталина за гениальное руководство Красной армией в достижении Победы над врагом. После пережитого эти газеты читать не хотелось.

Появились в лагере и офицеры — представители командования Красной армии. На большой центральной площади городка соорудили эстраду, украшенную портретами Сталина, Черчилля, Рузвельта. На митинге, на который собралось все «население» лагеря, выступали члены комиссии по репатриации. Рассказывали о положении на родине, оперируя обычными штампами о героическом труде, патриотическом порыве и т. д. Призывали не поддаваться на агитацию представителей капиталистических стран, обещающих всевозможные блага, а на деле стремящихся к пополнению армии рабов. «Родина помнит о вас, ждет и встретит как героев», — говорили они в своих речах перед собравшимися.

Думаю, что их речи если и играли какую-либо роль в убеждении тех, кто не собирался возвращаться домой, то только отрицательную. Тем не менее подавляющее большинство стремилось скорее попасть на Родину, несмотря на ходившие слухи о том, что там нас ждет осуждение и наказание за предательство, выразившееся в добровольной сдаче в плен. Через этих представителей можно было отправить письма на Родину. Написал письмо и я, сообщив, что жив и здоров, надеюсь скоро вернуться домой, хотя и не знаю куда.

Лагерь посещали и эмиссары других стран. Приглашали в Канаду и в Австралию, обещая свободную и благоустроенную жизнь, показывали и раздавали богато иллюстрированные рекламные буклеты.

Охранявшие лагерь американские MP не препятствовали выходу за его пределы. Несмотря на свои ограниченные возможности передвижения на костылях, я все же совершил несколько небольших прогулок. В окружающей местности располагались лишь небольшие немецкие хуторки, в окнах домов болтались белые флаги. Немцы хмуро копались на своих полях, стараясь не привлекать к себе внимания. Разговаривали неохотно, начиная разговор со слов: «Hitler kaputt!»

По дорогам встречались пешие колонны людей, несших французские, бельгийские флаги, возвращающихся из Германии. Узнав, что мы — русские, а это не сразу было понятно из-за нашей пестрой одежды, они радостно окружали нас, поздравляя с окончанием войны.

Стали комплектовать команды для возвращения в Россию, составлять списки. Пришло время отъезда.


Однажды пришла большая колонна военных грузовиков «Студебеккеров», нас разместили на них, рассадив на откидные сиденья у бортов, и колонна отправилась в путь. Ехали долго, пересекая почти всю Западную Германию, объезжая большие города. Проехали какой-то крупный город, название которого — Люнебург, в чем я не уверен, подводит память, слишком давно это было. Он был весь в развалинах, кое-где еще дымящих. На улицах возились немцы, расчищая завалы, освобождая дороги, собирая и очищая от раствора кирпич.

В маленьких городках, в которых мы, проезжая, останавливались по необходимости, между грузовиками шныряли шустрые немецкие мальчишки. Мы совали им в руки печенье, ломти хлеба, сигареты.

Наконец, остановились в городке Пархим на границе между американской и советской зонами оккупации, где был транзитный пункт. Сопровождавшие каждый грузовик американцы на прощание оделили нас своими пайковыми пакетами, и мы на тех же «Студебеккерах» с американскими водителями пересекли границу.

Вот мы и у своих. Встретившиеся нам солдаты и офицеры были в погонах, которые многие из числа попавших в плен до 1943 года видели впервые.

Встретив своих, с грузовиков закричали: «Ура!» В ответ один из офицеров сделал характерный жест, проведя рукой по горлу и вверх. Это произвело тягостное впечатление. Мне почему-то стало стыдно перед американцами, сидевшими в кабинах грузовиков и видевшими это «приветствие».

В окрестностях городка Пархим был организован пересыльно-сортировочный пункт для приема «перемещенных лиц», прибывающих из оккупированных союзниками частей Германии. Здесь нас довольно быстро рассортировали, снабдили временными проездными документами, продовольственными аттестатами и «своим ходом» направили пробираться на восток по указанным в документах направлениям. Тех же, кто нуждался в медицинской помощи, в том числе и меня, опять посадили в американские «Студебеккеры», но уже с советскими армейскими номерами и в сопровождении офицера с погонами, капитана медицинской службы, повезли в военный госпиталь, предназначенный для бывших военнопленных. Стало ясно, что мы, освобожденные из плена, не достойны того, чтобы нас лечили так же, как всех военнослужащих Красной армии.


Госпиталь находился в маленьком, не пострадавшем от войны городке на востоке Германии — Виттштоке. Сначала — прямо в центре города напротив здания городской ратуши, занятого советской комендатурой. Затем его перевели на окраину городка в несколько двухэтажных коттеджей напротив городского кладбища. Питание и медицинское обслуживание были очень хорошими, а бытовые условия в коттеджах со всеми удобствами — просто отличными. Никаких ограничений по выходу за пределы госпиталя не было, и, пользуясь этим, я на своих костылях много ходил по городку.

В центре городка были остатки старинной крепости и улицы с домиками средневековой постройки — деревянный каркас (фахверк), заполненный кирпичом. После многих месяцев пребывания под стражей возможность ходить куда хочется доставляла огромное удовольствие.

Стояли теплые летние дни. Напротив, на немецком, как везде в Германии, очень благоустроенном кладбище, похожем больше на ботанический сад, я любил сидеть на скамейке у входа, недалеко от часовни. Имея в избытке табак, к которому, начав курить, еще не полностью пристрастился, я приглашал проходящих мимо немцев закурить. Они, наоборот, страдавшие от отсутствия курева, принимали мое приглашение, и я вступал с ними в разговоры, пытаясь совершенствоваться в своем варварском немецком языке.

В разговорах они привычно, но вряд ли искренне ругали Гитлера, войну, рассказывали о погибших братьях или мужьях. У многих родственники были в плену в России. Этих очень интересовали условия жизни, они были напуганы суровым климатом и дикими нравами, якобы свойственными России. Пытаясь их переубедить, я рассказывал, что даже в Сибири климат не такой уж суровый, нравы в России вполне цивилизованные, русским свойственны гостеприимство и благожелательность даже большие, чем в Европе.

Завел знакомство с молодым парнем, который предложил мне коммерческую сделку. Его родственник — владелец небольшого спиртзавода на окраине городка. Он готов обменивать табак на спирт.

Это предложение было принято с восторгом моими соседями по палате, а мне представилась возможность ближе познакомиться с немецким бытом. Я стал бывать дома у моего «агента» и познакомился с его семьей. Они стали более откровенными в разговорах со мной. В отличие от союзников, которые в общении с побежденными немцами проявляли высокомерие, русские солдаты относились к немцам как к равным, и это те высоко ценили. В то же время высказывали возмущение фактами вандализма, проявлявшимися в период прохождения фронта через город, а также массовой депортацией немцев из Восточной Пруссии: беженцы оттуда проходили через Виттшток.

Оправдываясь, мне приходилось напоминать им, что немцы в оккупированной ими части России, на Украине и в Белоруссии вели себя по отношению к населению куда более бессовестным образом.

Поставляя спирт своим «сопалатникам», сам я был весьма равнодушен к выпивке. Даже на фронте, когда курильщики предлагали мне свою порцию «наркомовских» 100 граммов в обмен на табак, я редко пользовался этой возможностью, хотя одновременно выпитая двойная порция водки не вызывала у меня опьянения, только бодрила. Сказывалось высокое нервное напряжение.

Однажды мой «поставщик» пригласил меня распить бутылку разведенного спирта в компании со своим дедом, побывавшим в русском плену в 1918 году и немного говорившим по-русски. Я не заметил, как «перебрал». Обнаружил это, когда мои собутыльники зачем-то вышли из комнаты, а я, глядя на свое отражение в стоявшем в углу трюмо, продолжал что-то говорить. Понял, что пора собираться домой.

Действие это происходило в мансарде, куда вела довольно крутая деревянная лестница. Спускаться по ней на костылях непросто: сначала ставишь на нижнюю ступеньку костыли, затем, повисая на них, опускаешь на ту же ступеньку здоровую ногу. Потеряв равновесие, я вдруг повалился вперед, описав на костылях радиус. Падая, схватился за перекладину потолка и повис, болтаясь, как маятник. На грохот костылей выскочили хозяева и сняли меня, благополучно отделавшегося.

Раны на моих ногах почти зажили, если не считать свищей, не заживавших и сочившихся гноем с кровью. Врачи решили меня выписать, считая, что в России мне смогут оказать более квалифицированную помощь в залечивании этой принявшей хронический характер болезни.

Мне выдали проездные документы, продовольственный аттестат и направление в комендатуру советских войск в Берлине, куда следовало добираться своим ходом. Железной дороги в Виттштоке не было, и до станции нас, нескольких выписанных из госпиталя, отправили на конной повозке. У всех были недолеченные раны, я и еще один из моих спутников — на костылях.

На станции, куда нас привезли, поезда ходили не по расписанию. Перрон был заполнен толпой немцев, куда-то переезжавших и готовых штурмовать состав, когда его подадут. Участвовать в штурме с нашими повязками, палками и костылями не представлялось возможным, и мы обратились к дежурному по станции — важному немцу в красной фуражке за содействием. Он пригласил полицейского, одетого в прежнюю форму, которую носил и при фашистах, только на груди были спороты с мундира орлы, держащие в лапах кольцо со свастикой. Когда подали поезд, полицейский с немалым трудом освободил для нас одно купе, многократно повторяя слова: «Russische Vermacht!»

Конец мая или начало июня 1945 года. Мы едем в Берлин. Не помню, сколько мы ехали, но вот поезд подошел к Берлину на вокзал Шпандау. Здание вокзала — в развалинах. Весь район полностью разрушен, улицы завалены щебнем, в середине улицы расчищен проезд. Не у кого спросить, куда нам следует двигаться, мы — в английской зоне оккупации города. Увидели такого же, как и раньше, немецкого полицейского со споротыми фашистскими орлами. Он объяснил мне, выступавшему в качестве переводчика, что русская военная комендатура находится в центре города на площади Александерплац. Туда надо добираться на метро (U-Bahn). Станция единственной восстановленной линии находилась отсюда в нескольких кварталах, туда можно было дойти только пешком.

Пошли, ковыляя и спотыкаясь о куски стен и кучи щебня, часто прибегая к расспросам прохожих. Нашли станцию метро. С трудом втиснулись в переполненный вагон и поехали. В туннеле часто проезжали провалы от взорвавшихся бомб, в которые проникал сверху дневной свет. Приехали на Александерплац, вышли наверх. Кругом много разрушений, но меньше, чем в Шпандау. Здание ратуши с башенкой на крыше с характерным красным фасадом уцелело. На площади перед ратушей — импровизированный рынок. На нем, к нашему удивлению, было полно американских военных, менявших продукты (тушенку и колбасу) на ценные вещи — хрусталь, фарфор, украшения. Видел даже военных в больших чинах, судя по количеству звезд на пилотках.

Встретился патруль из наших солдат в сопровождении офицера. Показали документы. Оказалось, что центральная военная комендатура не здесь, а в части города под названием Лихтенберг. Здесь поблизости был отдел комендатуры, неподалеку от площади. Офицер откомандировал солдата проводить нас туда.

Пришли, предъявили документы. За время пути наши повязки промокли, требовалась перевязка. Попросили направить нас в госпиталь, чтобы это сделать. Нас направили в госпиталь, обслуживавший гражданское население Берлина, пострадавшее от обстрелов и бомбежки. В нем работали немецкие врачи. Здесь нас немедленно приняли и перевязали. На соседнем столе в перевязочной, где мне обрабатывали ногу, лежал пожилой немец, самостоятельно пришедший на перевязку. У него была оторвана нога ниже колена. Культя, опухшая и окровавленная, во многих местах была прострелена осколками.

Глядя на него, мне показалась ничтожной моя почти зажившая рана, не стоившая того времени, которое немецкие врачи были вынуждены на меня потратить.

После перевязки нужно было снова спускаться в метро, чтобы ехать в Лихтенберг. Но неподалеку был виден полуразбитый Рейхстаг. Как же не побывать там? Пришли. Еще невыветрившийся запах гари, стены исцарапаны росписями, теперь часто демонстрируемыми в кинофильмах. Резиновой нашлепкой на конце костыля, оставлявшей черные следы на бетоне, я нацарапал на одном из простенков дату и свое имя.

На метро, в такой же давке, приехали в Лихтенберг. Эта часть города совсем не пострадала. Кругом площади, окружавшей выход из метро, стояли многоэтажные серые дома с целыми стеклами, с вывесками. Почему-то запомнилось название Spaarkasse — не сберкасса ли это?

Быстро нашли комендатуру. После недолгого ожидания получили направление в «фильтрационный пункт», который находился… Ну не чудно ли?! — в таком знакомом мне городе Торунь, в Польше. Получили проездные документы и направление в продовольственный пункт, где нам выдали продукты на дорогу. Как только расположились в скверике, чтобы разделить продукты между собой, нас окружила толпа немцев. Я понял, что все они были голодны. Вот как быстро переменились наши роли!

Прямого пути в Торунь не было, требовалась пересадка в Познани. С вокзала Лихтенберг уже была восстановлена прямая магистраль Москва — Берлин, проходившая через Познань. Переполненным поездом (немцы ехали даже на крыше вагонов) добрались до Познани. Поезд на Торунь отправлялся на следующее утро. Пришлось ночевать на вокзале, заполненном до отказа. Спали на полу вповалку среди немцев, беженцев из Восточной Пруссии. На следующий день прибыли в Торунь. Знакомый вокзал на левом берегу Вислы, старинный мост с табличками, извещавшими о прошлых наводнениях, разрушен, каменные сводчатые опоры взорваны, фермы лежали в воде. Рядом был возведен временный деревянный мост.

У военного коменданта на вокзале, предъявив документы, узнали, куда нам направляться. Оказалось, по давно знакомому маршруту. Фильтрационный лагерь находился в бывших немецких казармах у Форта-14.

В связи с необходимостью сделать перевязку обратился в медпункт. Там меня осмотрели и решили отправить на госпитализацию. И вот еще одно фатальное совпадение: госпиталь для бывших военнопленных находился на месте бывшего нашего лагеря! Повезли меня через знакомый город на «Виллисе». Город словно стал больше: тот же огромный средневековый готический костел и площадь перед ним, но и площадь, и улицы наполнены людьми. Везде висят красно-белые польские флаги, расхаживают франтоватые польские офицеры в праздничных, обшитых серебром конфедератках, царит приподнято-праздничное настроение.

Много лет спустя в фильме «Пепел и алмаз» я почувствовал очень верно переданное это всеобщее настроение ликования по поводу вновь обретенной свободы.

На территории бывшего немецкого шталага размещалось несколько госпиталей. Но не на территории бывшей русской зоны, которая была разобрана, а в бараках, в которых ранее жили англичане, французы и другие пленные из числа союзников.

Медицинский и обслуживающий персонал госпиталя состоял из советских военнослужащих — врачей и медицинских сестер, относившихся к нам очень сочувственно и внимательно.

Меня перевязали, подвергли тщательному осмотру, анализам и не нашли признаков легочного заболевания, указанного в моей медицинской карте, сопутствовавшей мне еще из лагеря Sandbostel.

Разместили меня в бараке в палате, где кроме меня находились шесть итальянцев. Один из них, высокий молодой брюнет со звучным именем Ноколо Карузо, приветствовал меня по-итальянски: «Bon Giorno!» — и по-русски: «Добри ден!» Итальянцы, люди очень подвижные и эмоциональные, окружили меня и пытались расспрашивать о чем-то, бурно жестикулируя. Все тут же представились, назвав себя. Кое-кого я запомнил: кроме уже названного Карузо из Неаполя, Кавани, инвалида без правой ноги, Фруменцио Травалли, с которым я очень близко сошелся, Д'Аллолио Бруно, Авеллино и маленький, весь израненный, передвигавшийся на костылях Грильо Джиованни.

Допытывались, как меня зовут. Имя Дмитрий для них трудно произносимо, стали искать итальянский синоним и решили звать меня Доминико. Это имя ко мне прочно прикрепилось.

Режим в лагере-госпитале был очень свободным: раз в день — перевязка и процедуры, вечером — обход дежурного врача. Остальное время девай куда хочешь. За воротами лагеря небольшой хвойный лесок на песчаной почве, усыпанной хвоей. Впрочем, выход за ворота хоть и не очень строго, но не рекомендован.

Стал знакомиться с «населением» госпиталя. В нем больше половины составляли освобожденные из плена итальянцы, почему-то их не спешили вывозить домой. Были французы, бельгийцы, югославы, даже несколько немцев, бывших узников концлагерей. Их приходилось все время брать под защиту от чрезвычайно агрессивно настроенных против них итальянцев. Остальные — бывшие русские военнопленные и гражданские («цивильные»), вывезенные немцами на работы в Германию.

Вечером посетил клуб, в котором активно действовали кружки: драматический и хоровой. Драматическим кружком руководил невысокого роста типичный интеллигент в круглых очках с правой рукой, неподвижно прижатой к поясу: она была прострелена и не разгибалась. Он представился: Тано Бялодворец, бывший режиссер Харьковского драматического театра. Хоровым кружком — высокий представительный хохол Петров с висячими запорожскими усами, в гражданской одежде и в пальто, перечеркнутом на спине красным косым крестом. В прошлом он — инженер металлург, работал в Краматорске, откуда его и вывезли немцы. Я принял активное участие в работе обоих кружков и близко сошелся с их руководителями. Тано (это непонятное имя все заменяли именем Антон) был очень образованный человек, владел в совершенстве польским и французским языками, свободно говорил по-немецки и по-английски. Благодаря этому он мог общаться без переводчика со всеми европейцами, кроме венгров. Он посоветовал мне, как быстро научиться общаться с итальянцами: надо выучить всего лишь 100 слов, обозначающих самые часто встречающиеся предметы и действия. Все остальное знание придет в посредстве общения.

Подсел к Карузо во время завтрака. Он тут же начал меня просвещать:

— Questo mio piatta, questo mio coltello, questo mio burro, questo mio pane bianca… (Это — моя тарелка, это — мой нож, это — мое масло, это — мой белый хлеб).

Буквально через несколько дней я уже, помогая себе жестами, вполне сносно объяснялся с итальянцами. А к осени я уже понимал, что написано в итальянских газетах.

Имея вдоволь досуга, я невольно возвращался мыслями к только что пережитому. Многому пытался найти объяснение, многое до моего сознания тогда еще не доходило и стало доступным пониманию лишь через много лет.

Пытался вызвать на откровение своих новых друзей. Тано ловко уходил от разговоров на историко-политические темы, зато Петров с явным интересом вступал со мной в дискуссию. Постепенно у меня выработалось определенное представление о прошедшей бойне, далеко не во всем совпадающее с общепринятым.

Главное, что настраивало меня на критический лад, было невольно возникавшее сопоставление отношения к воюющему солдату у союзников и в нашей стране. Я видел, как воюют союзники, как обустроен их быт, не говоря уже об отношении к попавшим в плен.

Мы не могли скрыть удивление и иронию, глядя на экипировку солдат союзников, на огромные рюкзаки, которые они таскали с собой. Очевидно, выходя к переднему краю, они где-то должны были оставлять их, так как невозможно представить себе в бою отягощенного таким грузом солдата.

Значит, за боевыми порядками должны следовать обозы с вещами, что также не способствует маневренности боевого подразделения. Впрочем, немцы также таскали тяжелые рюкзаки, обшитые сверху телячьей шкурой.

Да и сейчас, глядя на высадку из транспортного самолета группы американских или английских солдат в очередной телевизионной передаче о событиях на Ближнем Востоке и Афганистане, можно наблюдать такую же картину.

Мои военные переживания и наблюдения постепенно обрастали соображениями и выводами, которые иногда резко менялись. Окончательное представление о войне и предшествовавших ей событиях сформировалось значительно позднее.

Мое пребывание в госпитале после пережитого напоминало курорт. Незаметно проходило лето, я довольно бойко ходил, слегка опираясь на палку. Кроме ежедневных перевязок и процедур (ванн в растворе марганцовки), других забот не было.

Участвовал в самодеятельности, читая по режиссуре Тано пушкинского «Гусара» и лермонтовское «Бородино», «Паспорт» Маяковского. Пел в хоре казацкие песни под руководством Петрова и много общался с итальянцами.

Наступил август. Сообщение о начале военных действий против Японии. К моему величайшему удивлению, на митинге, посвященном этому событию, выступил Тано с заявлением о вступлении в добровольцы для участия в этой войне. Что руководило им, с искалеченной рукой, заведомо непригодным к военной службе, я понять не мог.

В сентябре госпиталь реорганизовали, и меня с большинством пациентов перевели в другой госпиталь, расположенный в окрестностях Торуня, в лесу в бывшем имении какого-то высокопоставленного польского вельможи. Трех-или четырехэтажное здание с сохранившейся утварью и мебелью с прекрасной отделкой помещений — комнат разного размера, располагавшихся на галереях, нависавших над общим залом.

К тому же здесь была отличная кухня, какой-то очень квалифицированный повар готовил прямо-таки ресторанное меню.

Тано и Петров — мои постоянные собеседники — остались в прежнем лагере. Как я узнал позднее, Тано предложили остаться в войсковой части, а Петрова отправили в фильтрационный лагерь, откуда он пошел по дорогам ГУЛАГа, где и пропал.

Здесь я уже самостоятельно начал организовывать самодеятельность. Ставили маленькие сценки-скетчи, нашелся пианист-аккомпаниатор. Стали исполнять песни сольные и хоровые, в концертах участвовали и итальянцы и французы. У меня это столь удачно получалось, что замполит госпиталя предложил мне остаться на военной службе после выписки. Я отказался, о чем потом очень жалел: это могло избавить меня от фильтрационного лагеря и впоследствии обеспечить нормальную демобилизацию (с получением денежного пособия с учетом всего срока пребывания в армии).


В сентябре я был выписан из госпиталя с так и незарубцевавшимся свищом остеомиэлита. Я был вынужден носить повязку на стопе, присыпая порошком стрептоцида ранку на остатке большого пальца, подкладывая слой ваты под стопу. Ватная повязка сопровождает меня всю мою жизнь.

В фильтрационный лагерь, в котором я уже побывал по прибытии в Торунь из Берлина, мы — группа выписанных после излечения — отправились пешком через город в сопровождении старшей медсестры.

Разместились в бывших немецких казармах и стали ожидать вызова в спецотдел на беседу к оперуполномоченному СМЕРШа.

Лагерь был переполнен. В нем находились не только бывшие военнопленные, но и очень много «цивильных», вывезенных в Германию. Было множество женщин и молодых, часто очень симпатичных девушек. Многие были очень доступны, естественно, завязались многочисленные скоротечные романы, и разговоры в бараках крутились в основном вокруг романтических приключений.

Я, шагнув из ранней юности в солдаты и не успев изведать прелестей общения с противоположным полом, ограничиваясь только чисто платоническими утехами, не мог преодолеть стеснения, а к доступным девицам испытывал чувство брезгливости. Но на вечерние ежедневные танцевальные вечера, собиравшие разнополую, разноязыкую и разновозрастную публику, ходил с интересом. Овладев к тому времени вполне понимаемыми разговорными немецким, итальянским и польским языками, я с удовольствием помогал общению, переводя с русского на немецкий, с немецкого на итальянский, с украинского на немецкий. За эту способность меня стали считать цыганом.

Лагерь непосредственно соприкасался с Фортом-14, ранее служившим арсеналом. В многочисленных камерах, переходах форта безнадзорно валялось большое количество боеприпасов: гранат, мин, патронов. Можно было найти и вполне исправный пистолет или автомат. Мы развлекались, бросая в глубокие колодцы, служившие продухами к подземным ходам форта, мины от 50-миллиметрового миномета и ручные гранаты, которые рвались там, в глубине, с грохотом, сотрясая землю. Однажды, найдя исправный немецкий ротный миномет, из него запустили несколько мин, направив их в сторону от строений. Такая «иллюминация» не могла остаться незамеченной, и на следующий день поляки выставили вокруг форта охрану и запретили доступ туда. Но я уже успел обзавестись к тому времени немецким пистолетом «вальтер» и несколькими обоймами патронов к нему. Перед отправкой в Россию я отдал его знакомому солдату из охраны лагеря: привозить с собой оружие было небезопасно.

Лагерь был окружен оградой, имел проходную, которая охранялась. Но выйти в город разрешалось при условии получения увольнительной записки у дежурного коменданта. Без такой записки в городе могли задержать дежурные патрули военной комендатуры.

Овладев пистолетом, который уже успел опробовать в Форте-14, я решил реализовать намерение, зародившееся еще во время пребывания в лагере военнопленных почти год тому назад.

В Торуньском лагере, граничившем с лагерем для англичан, внутренний порядок поддерживался лагерными полицаями, набранными из местных поляков и из числа русских военнопленных. Как правило, они вели себя довольно доброжелательно, проявляя жестокость только во время распределения на работы, пуская в ход кулаки и дубинки. Но среди них выделялся своей особой злостью один поляк, которого мы прозвали между собой Грабля за высокий рост, костлявость и взлохмаченную белобрысую шевелюру. Он применял свою дубинку, пользуясь любым поводом. Особенно зверствовал он, когда утром выгонял из бараков замешкавшихся там доходяг. Пленные ненавидели его еще и за то, что он, единственный из всех полицаев, отбирал у пришедших с работы то, что им удавалось там раздобыть, при этом жестоко избивая. На правую руку он надевал миниатюрный кастет и действовал им не разбирая, куда бил этой рукой.

Однажды, замешкавшись в бараке, наматывая портянки, я получил от него удар в челюсть. Мои нижние зубы пробили губу, и я залился кровью. След от этого удара виден до сих пор.

Как-то раз колесный трактор с прицепом, везший нас на работу, остановился в городе, из кабины вылез Грабля и направился, очевидно, к своему дому, так как трактор тотчас же двинулся дальше. Я запомнил это место, подумав: чем черт не шутит, а вдруг судьба позволит мне здесь побывать после войны?!

Я рассказал об этой истории своему знакомому солдату из роты охраны лагеря — земляку по Ростову и предложил ему на всякий случай пойти со мной (мой вид в немецком френче и вельветовых штанах, если придется обращаться в комендатуру, в лучшем случае вызовет недоумение).

Случай представился, когда земляк из охраны получил задание на патрулирование в городе, я, выпросив у коменданта увольнительную, присоединился к патрулю.

Взял в карман заряженный пистолет. Походив некоторое время по центральным улицам города, мы отправились разыскивать запомнившееся мне место. Не сразу, но нашли. Как теперь узнать, где живет разыскиваемый нами Грабля?

Мы остановились в растерянности. И тут выручил подбежавший польский парнишка (видать, этого Граблю поляки также ненавидели). Он сказал, обратившись к нам (передаю его польскую речь лишь приблизительно, так как она сохранилась в моей памяти):

— Пане шукам тего хлопа, ктурой на германа робил? Там он жие.

В глубине двора в просвете между домами, выходящими фасадами на улицу, виднелся коттедж за заборчиком, скрытым зеленой изгородью.

Мы подошли к калитке, мне казалось, что сердце выскочит из груди, так оно билось. Постучали. Открылась дверь дома, вышла немолодая женщина, за ней показалась знакомая длинная фигура, одетая в поношенную, даже, казалось, драную одежду. Увидев нас, он побледнел и остановился как вкопанный. Не знаю, узнал ли он меня, но явно понял причину нашего визита. Не могу понять, почему он остался в Торуне в окружении ненавидящих его соседей. Неужели надеялся, что его минует расплата?

Вынув пистолет, я сказал, еле удерживаясь от крика:

— Ну что, сволочь, дождался, пся крев, холера ясна? Сразу тебя прикончить или отвести в комендатуру?

Он молчал, не находя слов, но его обхватила вышедшая с ним женщина, к ней присоединилась выскочившая из дому девчонка. Начали что-то истерически кричать. Снаружи к калитке подошли соседи и молча, не вмешиваясь, наблюдали эту сцену.

— Собирайся, пойдем в комендатуру, жаль тратить на тебя патрон.

Здесь со мной что-то произошло, я почувствовал, что меня сейчас вырвет, вот-вот содержимое моего желудка извергнется наружу.

Я махнул рукой, повернулся и молча пошел назад, мои спутники недоуменно последовали за мной. Потом мой знакомый (увы, я не помню ни откуда он, ни как его звали) долго доказывал мне, что я смалодушничал. Да я и сам пожалел, что не довел дело до конца. Думаю, что, если после нашего визита он не удрал на Запад, его не оставили в покое, соседям известны были его подвиги.

Вскоре меня вызвали в спецчасть. Молодой вежливый капитан долго расспрашивал меня об обстоятельствах моего пленения, подробно записывая мои слова в протокол. Детально записал также, в каких лагерях я побывал в плену, кто может подтвердить мои слова. После этого вызова было еще несколько. Называли фамилии и имена, спрашивали, знаю ли их и что могу о них сказать. Иногда встречались знакомые имена, и я сообщал, что мне о них известно. Скрывать было нечего — все те, с кем я общался, не могли быть замараны связями с немцами или с власовцами. Вероятно, кого-то из допрашиваемых также спрашивали обо мне, и их отзывы были приняты во внимание при оформлении моего «досье».

Часто формировались группы отправляемых на восток, как говорилось, «для продолжения службы». Но со временем стали ходить тревожные слухи. Откуда проникали эти сведения, неизвестно, но говорили, что вместо продолжения службы они вновь попадали в руки уполномоченных Смерша и затем пополняли собой многомиллионное население ГУЛАГа. Говорили, что кто-то получил письмо от родственников, разыскивавших уехавшего на восток и пропавшего бесследно.

Среди солдат и офицеров действующей армии, с которыми часто приходилось встречаться, многие, особенно те, кто не успел еще повоевать (больше полгода прошло после окончания боев), встречались враждебно настроенные по отношению к бывшим военнопленным. Часто вспоминался мне жест офицера, встретившего нас при пересечении демаркационной линии. О том, что сотни тысяч солдат и офицеров, ранее считавшихся пропавшими без вести, возвращались из плена, молчали газеты, как будто этой проблемы не существовало.

Меня крайне настораживали эти слухи. После пережитого мне совсем не улыбалось вновь попасть за решетку, да еще к своим. То, что я к тому же являлся сыном «врагов народа» (и мать и отец погибли в сталинских лагерях), добавляло мне беспокойства. Я вновь пожалел, вспомнив об этом, что отказался остаться дослуживать в армии при госпитале.

Однажды объявили: желающие отправиться служить в строительные войска на Кавказ могут записаться для оформления. Недолго раздумывая, я записался и стал ждать команды на отправку. В декабре 1945 года объявили посадку в эшелон теплушек, следовавший на Кавказ.

Я прошелся последний раз по улице, прилегающей к станционным путям, мимо Форта-17, ворота которого были наглухо закрыты, и, как только последовала команда, занял место на нарах товарного вагона.


Поезд тронулся, медленно миновали Торунь и поехали по Польше, часто останавливаясь на станциях. Навстречу шли поезда с войсками, состоявшими из только что мобилизованных на службу солдат под командой молодых лейтенантов, одетых так же, как и солдаты, в ботинки с обмотками.

Шли на запад и эшелоны с немцами, переселяемыми из Восточной Пруссии. На них, бывших врагов, было жалко смотреть. На станциях они высыпали из вагонов, исхудавшие, голодные, радовавшиеся каждому куску хлеба, который протягивали им бывшие военнопленные и остарбайтеры, работавшие на них в качестве батраков еще совсем недавно. Поневоле вспоминалось: часто ли встречался мне во время плена немец, предложивший кусок хлеба? Такого мне видеть не приходилось.

Эшелон очень долго шел через Польшу. Была длительная остановка в правобережной части Варшавы — Праге. Здесь, в развалинах пристанционных построек, был убит один из наших, выскочивший ночью из вагона набрать воды в котелок из-под крана.

Чем дальше на восток, тем больше ощущалось неприязненное отношение к нам поляков. Вспоминая общение с ними в Холме, в Габловицах (Gabelndorf), при котором не проявлялось враждебности, я не мог понять причины этого. Только через много лет я смог понять, в чем тут дело.

В одном из вагонов была полевая кухня, так что во время пути нам ежедневно на остановках выдавали горячий обед, помимо сухого пайка и хлеба. Так что мы не только не испытывали голода, но и делились с тоже едущими на восток, возвращающимися из Германии ранее угнанными туда женщинами.

Уже зимой пересекли границу. Сразу бросилась в глаза страшная нищета и разруха. На станциях поезд встречали женщины и дети, одетые в лохмотья, в надежде встретить кого-нибудь из своих. Расспрашивали нас, в тщетной надежде узнать что-либо. Несмотря на брань сопровождавших нас офицеров, мы подсаживали к себе в вагоны едущих куда-то попутчиков и подкармливали их.

Слушали их рассказы о начинавшейся в колхозах мирной жизни — о заработанных за лето трудоднях, на которые ничего не причиталось: весь скудный послевоенный урожай отобран. С приусадебных участков, единственных источников существования, требовалось уплатить натуроплатой огромные налоги, да еще и заем…

Большинство в вагоне составляли крестьяне, на них эти рассказы действовали угнетающе. Была очевидна огромная разница в уровне жизни и быта в победившей России по сравнению с побежденной и частично разграбленной Германией, освобожденной и тоже разграбленной Польшей.

Ехали через Украину, Ростовскую область — всюду разрушенные станции, временно восстановленные мосты. Проехали и Ростов, но стоянка была всего несколько минут. Успел увидеть только разрушенный вокзал, разбомбленные пристанционные, хорошо знакомые постройки, взорванный знаменитый подъемный мост (рядом был возведен временный, на деревянных опорах). Долгий многодневный путь по Транскавказской магистрали, мимо Махачкалы, далее по побережью Каспия вдоль возвышающихся с правой стороны пути высоких гор. Миновали знакомую станцию Баладжары и прибыли наконец в Баку уже в начале февраля или конце января 1946 года. Здесь уже пахло весной.

Довольно долго эшелон стоял на запасных путях. Затем стали прибывать «Студебеккеры», нас вызывали по спискам, размещали по машинам и разбирали по войсковым частям.

Азербайджан. Стройбат

Вызвали и меня. Сели в грузовики и несколько часов ехали по горным дорогам, миновали древнюю столицу Азербайджана Шемаху, разрушенную недавним землетрясением, пока не прибыли на место назначения: селение Ахсу, неподалеку от города Кюрдамир, в расположение 91-го отдельного дорожно-строительного батальона.

Так началась моя служба в строительных войсках.

Здесь я наконец-то избавился от проклятой полунемецкой одежды, оделся в знакомую «ХБ БУ», бушлат и ботинки с обмотками.

После бани и обмундировки нас построили и стали распределять по взводам и ротам. Спросили: «Есть кто-нибудь, умеющий чертить?»

Я поднял руку и был определен писарем в штаб батальона.

Батальон трудился на строительстве гудронированной дороги Акстафа — Баку, прокладываемой в горах. Много было американской дорожно-строительной техники — автотранспорт, автогрейдеры, гудронаторы, бульдозеры, катки и прочее. Однако много было тяжелых ручных, в основном земляных работ, для чего потребовались наши неразборчивые руки.

Но мне была предоставлена легкая работа. Я сидел в штабе, выполняя различные поручения его офицеров, участвовал в составлении отчетов, чертил схемы производства работ и был в роли «мальчика на побегушках», доставляя записки и указания командирам рот и взводов. Это было мне настолько не по душе, что я подумывал о переходе в рабочий взвод. Лопата меня не страшила: на фронте я перелопатил горы земли, копая окопы и стрелковые ячейки, блиндажи и землянки.

К весне на участке дороги работы были завершены, и батальон перебазировался в Баку на окраину Черного города. Не знаю, как теперь, но тогда европейски застроенные центр и жилые кварталы назывались Белым городом, а промышленные окраины, наверное, за грязь и повсеместно встречающиеся лужи с пятнами мазута — Черным городом.

Как-то на утренней поверке спросили: «Есть ли электросварщики?» Я, полагаясь на полученные в техникуме начальные навыки, выкрикнул: «Есть!» — рассчитывая таким образом отделаться от унизительной службы при штабе батальона, где у меня не сложились отношения с командиром, солдафоном и бывшим боксером.


В тот же день меня и еще двух сварщиков, украинцев Жука и Зарубицкого, посадили в кузов «Студебеккера» и отправили в дальний путь в город Сальяны в связи с переводом в 97-й отдельный мостостроительный батальон. Здесь завершалось строительство автодорожного моста через реку Куру. Солдаты-строители жили в длинных землянках, а нам разрешили, как специалистам, поселиться в отдельной землянке на троих.

Жизнь в батальоне была нелегкой. Помимо ежедневного труда на стройке, полагались строевая подготовка, политзанятия, изучение уставов, изучение и чистка оружия, сборка и разборка винтовки (что я мог делать вслепую), периодически — наряды и караульная служба.

Мои профессиональные познания, полученные в техникуме на практических занятиях, были весьма условными. Я понятия не имел о видах сварочных швов горизонтальных, вертикальных и тем более потолочных. Не умел сваривать внахлестку, подбирать электроды и тип флюса. Все это пришлось осваивать в процессе работы методом проб и ошибок. С тех пор считаю такой метод самым эффективным при обучении.

Сначала работал в мастерской, приваривая к отрезкам труб, предназначенным для стоек перил моста, закладные детали, затем — непосредственно на стройке моста. Особенно запомнились работы по сварке перил, когда я сидел верхом на доске, перекинутой через пролет между консолями балок, на высоте 18 метров от поверхности воды, на которой к тому же стояли баржи с балластом. Сначала было страшновато, потом привык. Тяжело приходилось в ночные смены, когда в темноте глазами «натыкаешься» на вспышки сварочной дуги соседа… К концу смены глаза будто засыпаны песком, болят и зудят.

Освоившись, начал переписку. Стал получать письма от мамы (ее адрес — станция Чаны Новосибирской области, далее номер почтового ящика), от Калерии, от Марии Викторовны Нестеровой-Рогожкиной и Ольги, которая к тому времени была уже на третьем курсе Химико-технологического института.


Мне сообщили, что Нюра — в Иркутске у родственницы отца тети Раи, она разошлась с мужем и учительствует. Написал тете Рае, просил передать Нюре мое письмо. Оказалось, что она уехала в Черемхово, где устроилась при школе вместе с дочерью Галиной. Тете Рае она якобы передала, что рада моему появлению.

Я написал ей по полученному адресу, но ответа не последовало.

После нескольких оставшихся без ответа писем отправил письмо «с уведомлением о вручении». Вскоре получил прилагавшийся к письму листок, на котором стояла Нюрина собственная подпись о получении.

Я понял, что дальнейшие попытки переписываться с нею бесполезны: она не хочет восстанавливать со мною связь. Я был удручен: оказалось теперь, что у меня, солдата, и у мамы, заключенной, никого нет и после освобождения нам некуда будет хотя бы временно «приткнуться».

В 1954 году она разыскала меня через адресный стол и в письме просила встретить на вокзале Галину, уже закончившую школу и направлявшуюся в Москву для поступления в институт. Это неожиданное поручение создавало мне неразрешимую проблему: у меня не было собственного жилья, и я скитался от одного арендуемого угла к другому. Тем не менее я встретил ее на Ярославском вокзале, узнал в толпе пассажиров и встречающих, хотя видел в последний раз, когда ей было лишь 5 лет.

В это время, пользуясь летней теплой погодой, я жил на чердаке одноэтажного деревянного дома в городе Бабушкине (станция Лосиноостровская), не входившем тогда в состав Москвы, в котором маленькую комнату имела Мария Викторовна. Там же на чердаке я временно пристроил и Галину.

Нюра помимо меня известила о приезде Галины Марию Карповну Калинину, которая была уже на пенсии, и просила ее принять участие в устройстве. Я привез Галину к ней.

Оказалось, что соседка Калининой готова сдать комнату.

Проблема разрешилась. Галя поступила в институт без экзаменов, так как была серебряной медалисткой.

С наступлением осени я перебрался в Москву, где снял комнату у Яузского спуска во дворе дома с огромной аркой (Грузинский переулок), такого в Москве больше нет. Как говорили жители дома: «В Москве есть Царь-пушка и царь-арка». Дом стоял на крутом косогоре, спускающемся к берегу Яузы, так что, входя в дом с подгорной стороны, я оказывался в комнате, выходящей окнами в приямок, расположенный двумя этажами ниже уровня поверхности земли.

Однажды, когда я возвратился с работы, хозяйка квартиры сказала, что днем приходила меня разыскивать женщина, назвавшаяся моей сестрой.

Оказалось — Нюра.

Оставив Черемхово, она приехала в Москву, с надеждой устроиться здесь вместе с дочерью.

Некоторое время она снимала комнату для себя и дочери, затем ей удалось получить направление на работу в качестве учительницы физики в школе в городе Бронницы, где ей предоставили комнату в старом двухэтажном доме дореволюционной постройки с печным отоплением без всяких удобств.

Я часто посещал ее там, гостил у нее по нескольку дней. Когда женился, мы с женой нередко у нее бывали. Летом там было очень неплохо: рядом Москва-река, неподалеку хороший грибной лес.

Она на свою небольшую учительскую зарплату содержала дочь-студентку, арендуя ей в Москве комнату, для чего себе отказывала во всем. Даже зимой не топила печь, спала одетой в промороженном помещении.

Все эти трудные для нее годы наши с ней отношения были вполне родственными. В дальнейшем, когда Галина окончила институт и поступила на работу, она купила себе в жилищно-строительном кооперативе в Раменском (микрорайон города Жуковского) комнату.

Когда у меня родился сын, она приехала в Москву ко мне и закупила для него все необходимое — кроватку, одеяло, белье и прочее.

И вдруг, без всякой видимой причины, она решила порвать с моей семьей всякую связь. Только один раз, уже незадолго перед смертью (она умерла в 1998 году в возрасте 85 лет), она позвонила мне, спрашивала, что мне известно об Умнове, ее бывшем муже. Я сказал, что ничего не знаю, хотя его телефон мне был известен.

С Галиной, у которой дочь и четверо внуков, до самой ее смерти в 2008 году мы поддерживали хорошие отношения.

Вспоминая свою жизнь в Ростове в семье Файкиных, я почти уверен, что явные психические отклонения у Нюры проявились не без влияния ее матери Софьи Яковлевны.


К осени строительство моста через Куру было завершено.

На торжественное открытие моста прибыло все азербайджанское начальство, включая самого Мир-Джафара Багирова, приспешника и верного последователя Сталина. Я наблюдал эту церемонию, находясь в караульном наряде, стоя с винтовкой у здания склада неподалеку от моста.

После разборки временных сооружений, мастерских и складов батальон перебазировался в город, заняв несколько зданий из сырцового кирпича, в том числе и бывшую мечеть.

Мы иногда забирались на минарет, откуда можно было видеть всю панораму городка.

Началась подготовка к строительству дороги Сальяны — Нефте-Чала. Для участия в строительстве привезли отряд немецких военнопленных. На окраине города они сами построили лагерь.

Командир саперной роты лейтенант Щитинский, выделив меня «за образованность», перевел из сварщиков снова в писаря, поручив наблюдение и учет на складе горючесмазочных материалов, находившемся во дворе мечети. Для работы на складе приводили группу военнопленных немцев, возглавляемых немецким лейтенантом. Вот уж никогда не мог предположить, что могут так перемениться роли!

Сначала их приводил один из конвоиров, охранявших лагерь, получал у командира роты подпись на списке, удостоверяющую прибытие бригады, и уходил. Вечером он приходил за ними, пересчитывал и уводил обратно в лагерь. Весь день они оставались без конвоя.

Ни у комендатуры лагеря, ни у командования батальона не возникало опасений по поводу возможного бегства немецких военнопленных: добраться до родины через огромные пространства России и Закавказья было больше чем нереально. К тому же они уже знали о том, что через некоторое время будут отправлены по домам.

Узнав о том, что мне предстоит работать с немцами, я подумал, что не смогу относиться к ним нейтрально: еще очень живы были воспоминания о зверствах немецких конвоиров, особенно во время «марша смерти» из Торуня в феврале 1945 года. Однако при встрече я увидел простых людей, угнетенных своим бесправным положением, обреченных к принудительному неоплачиваемому труду. И не ощутил в себе враждебности к ним.

Более того, мне было интересно разговаривать с немцами, пополняя свой словарный запас. Меня понимали, хотя иногда возникали и курьезы. Так, однажды вместо vergessen (забыть) я произнес gefressen (жрать), что вызвало гомерический хохот, а я не сразу понял, чем он вызван.

Конечно, в лагере им было нелегко, имея в виду непривычные климат и природу (вокруг города — голая засушливая степь, по которой разгуливали змеи и фаланги, в бараках заводились скорпионы, а по ночам раздавались почти человеческие вопли шакалов). Но по сравнению с условиями нашего содержания в немецких лагерях, это был курорт! Кормили их лучше, чем нас, военнослужащих, — внутри лагеря оставалась в действии субординация, принятая в германской армии, начальником лагеря был немецкий полковник. У них был неплохой лазарет.

В то время как немцы работали, выполняя выданное мной им задание, я беседовал с лейтенантом, оказавшимся очень словоохотливым. Иногда он вдавался в длинные рассуждения на политические темы, невзирая на то что я не успевал понять его быструю речь и, если нужно, переспросить.

Он был учителем гимназии в Бохуме, уверял, что никогда не разделял национал-социалистских убеждений, считал варварством запрет, наложенный фашистами на Гейне, Томаса и Генриха Манна, Фейхтвангера.

Тем не менее я старался совершенствоваться в языке, в чем довольно преуспел. И появилось даже «хобби»: я стал записывать немецкие песни. Меня также интересовало, как звучат произносимые по-немецки тексты знакомых арий.

Все же во мне тогда было немало мальчишества: напевать в присутствии своих сотоварищей на немецком и итальянском языках (итальянские песни и арии на этом языке я позаимствовал при общении с итальянцами в госпитале в Торуне) доставляло мне удовольствие.

В конце дня я вместе с лейтенантом-бригадиром составлял отчет о выполненной за день работе и через некоторое время уже сам, не ожидая прихода конвоира, отводил бригаду обратно в лагерь.

Закончив передачу по списку приведенных мной пленных, я, при попустительстве лагерного начальства, задерживался в лагере. Вокруг меня собиралась группа любопытных, среди них нашелся профессиональный музыкант, и я с их слов записывал, пытаясь запомнить напевы и оперные арии.

Теперь, по прошествии стольких десятков лет, я почти забыл язык, не имея возможности применять его. Забыл и заученные тогда песни и арии. Но некоторые помню до сих пор.

Как-то, в служебной командировке в ГДР во время прощального приема, который устроили мне немецкие коллеги, я, рассказывая через переводчика о работе с немцами на Кавказе, произнес слова мелодичной солдатской песенки «Лили Марлен»: «Schon rif der Posten, Sie bliesen Zapfenstreich. Es kahn drei Tage kosten! Kamrad, ich komm, Ja, gleich!» К моему изумлению, присутствовавшие подхватили и хором пропели припев: «Und wollen wir uns Wiedersehen bei die Laterne wollen wir stehen, mit eins Lili Marlen, mit eins Lili Marlen». He ручаюсь за точное воспроизведение немецкого текста.

Там же во время беседы я вызвал удивление коллег, произнеся по случаю запомнившиеся слова из арии герцога: «Oh, wie so tragerich sind Frauen Herzen, mugen Sie lachen, mogen Sie scherzen!» До сих пор иногда вспоминаю: «Noch ein mal, noch ein mal, noch ein mal, sing nur sing Nachtigal…»

Как известно, Сталин отказался присоединиться к Женевской конвенции, определявшей статус военнопленных, и к Международному обществу Красного Креста. О том, как это сказалось на судьбах пленных российских солдат в Германии и немецких — в России, в настоящее время известно немного. Однако то, о чем здесь идет речь, происходило уже после войны, немецкие военнопленные получили возможность переписываться с семьями, их пребывание в плену стало намного легче, чем в военные годы. Тем не менее, как я наблюдал, им было очень нелегко: непривычный климат, тропическая малярия, свирепствовавшая в тех краях, недостаточное питание.


Неожиданно я получил поручение отправиться в командировку в город Ленкорань, откуда в батальон поступал гравий, используемый для приготовления гудронной смеси.

Отправился вечером со станции Сальяны пассажирским поездом, следовавшим из Баку, и утром уже был в Ленкорани.

Казармы роты, работавшей на разработке карьера и погрузке вагонов, находились в виду станции на берегу моря.

Представился командиру роты и получил от него инструкцию о том, чем мне надлежит заниматься.

Два или три месяца, проведенные в Ленкорани, остались в памяти почти как пребывание на курорте. Круг моих обязанностей был весьма ограничен: оформлять на грузовой станции отправку вагонов, арендованных батальоном (так называемой вертушки), учитывать объем отправляемого гравия.

Пока вагоны грузились в карьере и пока порожняя вертушка не прибывала на станцию, я лежал на великолепном ленкоранском пляже, держа в поле зрения станцию. По прибытии вертушки я шел на станцию, записывал номера платформ и снова отправлялся на пляж. Как только на железнодорожных путях появлялись груженые платформы, я приходил, переписывал в накладную номера платформ и объем гравия в каждой, подсчитывал общий объем груза и оформлял отправку у диспетчера товарной станции. Пока вертушка путешествовала в Сальяны и обратно (в это время в карьере переносили подъездные пути), я ходил в город.

В то время его население больше чем наполовину было русским. Во времена освоения Кавказа здесь была крепость, с тех пор часть города называлась в обиходе Форштадт.

Район Ленкорани считается субтропической зоной, климат здесь сравним с климатом Кавказской Ривьеры, зимы практически не бывает. Город считался закрытым (пограничная зона), и, в сочетании с благодатными природными условиями, здесь жить было несравненно легче, чем в остальной части страны. Хлеб можно было купить без карточек, действовали многочисленные чайханы, где подавали изумительно вкусно заваренный чай (только в Азербайджане умеют так его заваривать) с кусочками специально подсушенного сахара, рубль — стакан. На рынке разбегались глаза: горы арбузов и золотых дынь, источавших аромат, персики и истекавший сиропом инжир, айва, разноцветный виноград, национальная выпечка.

Смотрел, облизываясь, на это изобилие: на 10 рублей в месяц солдатского жалованья я мог лишь дважды напиться чаю.

Город утопал в садах, через улицу тянулись виноградные лозы, полно цветов.

Недалеко от казарм впадала в море мелкая горная речка Ленкоранка. Когда ветер задувал с моря, устье речки заносило песком, и она в поисках выхода разливалась по берегу, заполняя канавки и низменные места. Когда вода, пробив себе дорогу к морю, уходила, оставались лужи, в которых плескалась рыба. В эти дни у нас бывала тройная уха.

На берегу моря, метрах в двухстах от казарм, стоял одинокий двухэтажный домик, сложенный из каменных блоков-кубиков, в нем помещался городской отдел санитарного надзора. Иногда, во время моего «бдения» на пляже, из дома выходила девушка и, убедившись, что кроме меня на берегу никого нет, не спеша раздевалась, бросалась в море, поплавав, разгуливала по берегу, подставляя солнцу и моим восхищенным взорам свое загорелое обнаженное тело. Возможно, она хотела привлечь к себе не только мои взоры, но я, по наивности и еще не избытой стеснительности, этого не понимал.

Так, мои воспоминания о Ленкорани связываются с картинами кипящего, шумящего южного рынка, ярко-синего южного неба с виднеющимися на горизонте из-за иранской границы заснеженными вершинами гор и загорелой стройной девушки, прогуливающейся по золотому песку полосы пляжа, отгороженной от городских строений стеной зеленого камыша.

Во время моего пребывания в Ленкорани командир расположенной там роты, узнав, что у меня искалечена ступня ноги, через комбата добился направления меня на военно-медицинскую комиссию, отдел которой находился в этом городе. Комиссия сочла меня непригодным к военной службе в мирное время, и ее заключение было направлено на утверждение в Баку в Закавказский военный округ. Долго не было известно о результатах рассмотрения заключения, и уже значительно позже мне сообщили из штаба батальона, что в демобилизации по медицинским основаниям мне отказано. После этого я посчитал, вероятно, не безосновательно, что направление на продолжение военной службы в стройбате являлось своеобразной репрессивной мерой за пребывание в плену.


В конце 1946 года, когда я уже вернулся в Сальяны, произошли непонятные изменения в организации системы военно-строительных частей. Военно-строительные батальоны перестали существовать, вместо них образовалось Азербайджанское территориальное строительное управление, подчиненное гражданскому ведомству — Главнефтегазстрою при Совете Министров СССР (к тому времени наркоматы уже были преобразованы в министерства).

Нас сняли с довольствия, выдали продовольственные карточки и стали платить зарплату, как вольнонаемным, хотя мы по-прежнему считались военными, имели не паспорта, а солдатские книжки, сохранялись военные звания и вся военная организация быта, при этом из зарплаты не удерживались налоги, как у военнослужащих. Мне установили оклад 360 рублей (наименьшая из всех существовавших тогда ставок заработной платы). Стало очень голодно, так как двухнедельной зарплаты не хватало и на неделю. Выручало то, что была баснословно дешевой рыба. Рядом — кишащая рыбой Кура, где без особых трудов можно было выловить огромного сома. На рынке торговали севрюгой и осетриной, совсем по дешевке — Чистяковыми сортами — сазаном и лещом, а когда наступал ход миноги, она шла по реке сплошной массой, ее можно было черпать ведрами. Несмотря на свой непривычный змееобразный облик, рыба эта необыкновенно вкусна. Ее нужно жарить, все время сливая жир, оставшиеся жареные кусочки не пахнут рыбой. Очень ценилась рыба, внешне похожая на судака, которая, как говорили, не водится нигде, кроме Куры. Это — кутум, или, как звучит на местном наречии, хашам. Даже пословица есть у местных жителей: «Кто голову хашама съест, обязательно сюда вернется».

Через некоторое время меня перевели в местечко Караманлы, посреди дороги к Нефте-Чала, в 20 километрах от Сальян. Здесь была база механизации — трактора, автогрейдеры, прицепные грейдеры, бульдозеры. Командовал базой младший лейтенант Сушко, выслужившийся из рядовых, отличный механик и слесарь, но абсолютно неграмотный. Меня и прикомандировали к нему в качестве «грамотея». Я ведал там учетом производимых ремонтных работ, а в дальнейшем — дорожных работ на строящемся участке дороги.

На базе была пара лошадей и повозка. Ее мы использовали для выполнения заказов местного колхоза, за что получали натурой — немного муки или молока. Этим несколько дополняли свое очень скудное меню.

Вскоре, когда строительство дороги развернулось на всем ее протяжении и близилось к завершению, нас перевели в Нефте-Чала на строительство жилого поселка и промышленных сооружений нефтедобывающего комплекса.

Здесь меня определили в гараж, исполнять обязанности диспетчера. Весь день я сидел в вагончике у ворот гаража и в обществе черной лохматой кавказской овчарки оформлял путевые листы, собирал листки учета «ездок» шоферов с грузами для дороги, составляя вечером дневной отчет об объеме выполненных работ и подлежащее списанию количество бензина и масел.

Пес по кличке Дружок знал всех работников гаража, встречал их, дружелюбно махая хвостом, и готов был разорвать на куски любого постороннего.

Приключение на Ярославском вокзале. Встреча с мамой

Работая здесь, я впервые получил отпуск для поездки к маме, к этому времени выпущенную на жительство в Кыштовку, чего от меня настоятельно требовали Мария Викторовна и Калерия. Я долго считал это неосуществимым: на поездку требовались огромные средства, которых у меня не могло быть. По закону я мог получить только двухнедельный отпуск. Какие же у меня могли быть отпускные при зарплате 360 рублей? Кроме того, стоимость поездки до станции Татарская под Новосибирском и далее оплата проезда 250 километров до Кыштовки на попутных машинах при цене рубль за километр — все это удваивается с учетом обратной дороги, а проблема с продолжительностью отпуска — разве уложиться со всем этим за две недели?

К тому же, не зная условий, на которых мама была отправлена на жительство в Кыштовку, они предполагали, что обратно я вернусь уже вместе с ней.

Но Калерия с Марией Викторовной убеждали меня в том, что с привлечения всех, кто знал маму ранее, им удастся собрать нужные средства.

Теперь, спустя много лет, я удивляюсь своей тогдашней легкомысленности, позволившей мне возложить такую тяжкую материальную заботу на плечи этих героических женщин, и без того обремененных невыносимыми условиями существования при карточной системе и грошовых заработках.

И я до сих пор не перестаю удивляться и восхищаться необыкновенной отзывчивостью и даже героизмом этих людей.

Калерия Васильевна Калмыкова — бывшая царская политкаторжанка — жила на пенсию, Мария Викторовна Нестерова — врач, на ее иждивении были дочь-студентка и сын. Они отнюдь не благоденствовали при карточной системе и грошовых доходах, однако настояли на моем приезде в Москву с тем, чтобы затем отправить меня в поездку за мамой.

Желание увидеться с мамой, которая также в письмах звала меня приехать, пересилило все мои сомнения. Я ведь тоже не знал, что ей запрещено покидать Кыштовку, и надеялся, что мне удастся устроиться вместе, вдвоем нам было бы легче, чем порознь.

К этому времени к некоторым моим сослуживцам приехали из Украины, где было очень голодно, а здесь в Сальянах можно было устроиться работать и жить на стройке. По сравнению с Украиной и большей частью России здесь было значительно легче, учитывая теплый климат и рыбное изобилие.

Отпуск мне упорно не хотели давать. Дело в том, что многие, особенно те, у кого дом и семья были в сельской местности, из отпуска уже не возвращались, пользуясь тем, что там не требовались паспорта.

Наконец, к лету 1947 года я получил справку о том, что мне предоставлен двухнедельный отпуск.

Никаких накоплений у меня не было, и, собрав сколько удалось денег, одолжив у соратников, в основном у шоферов, имевших приличные «левые» заработки (слава богу, у меня всегда были очень хорошие с ними отношения), и обменяв свои продовольственные карточки на «рейсовые», я отправился в дорогу.

Добраться до Баку на попутном грузовике, что я и раньше несколько раз проделывал, не составляло труда. Но площадь перед вокзалом была заполнена людьми, тщетно пытавшимися купить билеты, простаивая в многодневных очередях.

Потолкавшись здесь целый день, я понял, что потрачу весь свой двухнедельный отпуск, так и не вырвавшись из Баку. Тогда вместе с группой военных — солдат и младших офицеров, объединенных общей проблемой отъезда, — мы атаковали военного коменданта вокзала, но тот лишь беспомощно разводил руками. Наконец, он добился того, что офицерам и солдатам-фронтовикам, имевшим орденские книжки, продали бланки билетов, на которых не были указаны ни номер поезда, ни номера вагонов и мест. Предполагалось, что где-то на промежуточных станциях эти билеты удастся закомпостировать.

Я же, не считавшийся фронтовиком и тем более не имевший орденской книжки, просто присоединился к компании этих «счастливцев», с которыми успел перезнакомиться в процессе толкотни на вокзальной площади.

Несмотря на шумные протесты проводников, мы ворвались в вагоны очередного отходящего поезда и разместились в тамбурах и на подножках.

Вскоре офицерам и солдатам-фронтовикам из нашей группы удалось закомпостировать с помощью проводников свои билеты, заняв места, освобождавшиеся по ходу поезда. Я же так и провел в дороге пять дней, увертываясь от назойливых проводников и контролеров, проводя ночи то в тамбурах, а то и на ступеньках вагонов.

Наконец, за окнами вагонов и дверями тамбуров замелькали знакомые с детства подмосковные дачные деревянные домики в просветах сосновых лесов и перелесков. Поезд подходил к Москве.

Вот и Казанский вокзал.

Я прошел через знакомую площадь на Ярославский вокзал и, прежде чем купить пригородный билет до Лосиноостровской, где жила Мария Викторовна Нестерова, решил пройти в вокзальный туалет, чтобы умыться после такой тя