на главную   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


Фрагмент первый

Я помню майский день в церковном дворике в Москве, в Левшинском переулке. Двор зарос густой короткой травой. Дорожка из каменных плит пересекает его, и в расщелинах плит пробиваются кустики одуванчиков с желтыми звездами. Дедушка «пасет» меня во дворике. Мне три года. На мне белое шерстяное платье, волосы надо лбом подвязаны лентой в смешной торчащий хохол, и вся я толстая, смуглая, курносая.

— Дедушка, покатай меня верхом!

Отказа быть не могло: светло-коричневая шляпа уже лежит в траве, и я сижу у деда на плечах. Сидеть неудобно. Крепкая прямая шея и волосы, стриженные в скобку, колют мои голые коленки. И колко, и щекотно, и смешно. Зато многое стало видно. За каменной церковной оградой слышен цокот копыт и тарахтенье колес по булыжнику, виден плывущий над ней верх дуги с колокольчиком. Он тренькает, а под ним мелькают гнедые уши и черная челка ломовой лошади. Дедушка, покачивая, несет меня на плечах.

— Приехали! — говорит он и осторожно, чтобы не испачкать своего белого, в голубую звездочку пикейного жилета, ставит меня на плиты дорожки…

Старинная дверь парадного с двумя овальными окнами. На третьем этаже была квартира Суриковых.

Когда родился мой брат — это было уже в Москве, в Левшинском переулке, — родители выселили меня на время к дедушке в Леонтьевский. Теперь это улица Станиславского. Здесь было очень хорошо — вольготно. Спала я в комнате у тетки Лены, а играла везде, где хотела.

Интереснее всего было у дедушки в мастерской. Я хорошо помню эту комнату. Там была белая, страшно высокая кафельная печка, узкая дедушкина постель, большой сундук с его этюдами; на столе, если подняться на носки, можно было увидеть массу интересных вещей — карандаши, угольки, коробочки, ящички с красками, свертки бумаги, громадные книги. Стоял в комнате мольберт. На стене висели две репродукции, они всегда были с дедушкой, где бы он ни жил потом. Сначала они были для меня стариком в шапке и белом фартуке с кружевами, а на второй картинке — женщиной с ребенком, ходившей по облакам. Потом я уже знала, что первый был «Папа Иннокентий X» Веласкеса, а вторая — «Сикстинская мадонна» Рафаэля. Еще висело у дедушки на стене овальное зеркало в дубовой резной раме — он смотрелся в него, когда писал автопортреты. Стулья в комнате были легкие — венские, а на подоконниках ютились пакетики с сушеной смородиной, черемухой и урюком. Эти пакетики всегда притягивали мое внимание. Полезешь, попробуешь, а черемуха сухая, горькая, невкусная, — удивительно, почему дедушка ее так любил?

В притолоку двери были ввинчены два крюка, на них висели мои качели с перекладинами. И вот я качаюсь между мастерской и гостиной. А дедушка сидит на стуле, играет на гитаре, и мы поем вместе:

Вдоль да по речке,

Речке по Казанке

Сизый селезень плывет.

Я вывожу верха, дедушка, легко притопывая в такт ногой, подтягивает второй голос:

Вдоль да по бережку,

Вдоль да по крутому

Добрый молодец идет.

Небольшими красивыми руками дед перебирает струны гитары — чисто, негромко, чтобы не заглушать меня. Качели летают, а мы в самозабвении выводим:

Доставались кудри,

Доставались русы

Старой бабушке чесать.

Дедушка с юмором подтягивает и весело подмигивает мне:

Она их не чешет,

Она их не гладит,

Только вола-а-сы дерет!

Оба хохочем. Вдосталь насмеявшись, дедушка начинает играть какую-нибудь казачью плясовую. Я качаюсь. Тихонько поскрипывают кольца качелей,

Вылетаю в гостиную, где на стене висит дедушкина «Итальянка на римском карнавале». Качели, взлетев, мгновение стоят в воздухе, и я близко вижу улыбающуюся красавицу в блестящем розовом 'атласе. Она подняла руку в белой перчатке и вот-вот бросит прямо в меня букет цветов. Но качели падают, и я улетаю от итальянки к дедушке. Он сидит с гитарой и, притопывая в такт, выводит «барыню» с переборами. Вот он уже подо мной, глядит вверх и смеется. И я снова лечу к итальянке, сейчас поравняюсь с ней, она сверкнет улыбкой, замахнется букетиком, а я улечу к дедушке, который ждет меня, припевая:

Барыня, барыня,

Сударыня, барыня!

Чудно было летать между дедушкой и его итальянкой…

В гостиной зеленая шелковая мебель — дешевая мягкая мебель, купленная на Сухаревском рынке. На окнах висят зеленые плюшевые шторы с помпонами. Их так интересно щипать и раскручивать — что там у них внутри? За это попадает от тетки Елены Васильевны (она и не подозревает, что эти шторы все равно станут моими через двенадцать лет. В годы революции я, шестнадцатилетняя советская школьница, сошью из них себе теплое пальтишко). Под круглым столом, покрытым плюшевой скатертью, интересно сидеть спрятавшись и угадывать по нотам — кто проходит? Если серые востроносые туфли с бантами — тетка. Если черные ботинки с резинками и петлями на задках — кухарка Поля. Если сапоги с квадратными блестящими носами — дедушка. Его сапоги начищены до блеска, но только внизу; а верх у них серо-желтый, шершавый, некрасивый. Позднее я предлагала несколько

— Дедушка, ну давай я тебе покрашу сапожки гуталином доверху и почищу их как следует!

На что он испуганно отвечал:

— Упаси бог! Испортишь сапоги, они мне брюки, будут пачкать!

Он всегда носил сапоги под брюки. А костюм любил черный. Под жилетом у него была белая рубашка тонкого полотна, выстроченная в мелкую складочку, открахмаленная, с отложным воротником, под которым повязан черный или белый фуляровый галстук. В кармане жилета дедушка носил на цепочке серебряные часы фирмы Габю, с крышкой. Он открывал крышку и давал послушать звон. Однажды я поглядела на циферблат и спросила, что там написано. «Га-бью!» — ответил дедушка. «Кого?» — спросила я. Дедушка расхохотался.

Из гостиной двери вели в столовую. Там на окнах висели тонкие занавеси в широкие полосы, одна — синяя, другая — желтая. За ними хорошо было прятаться. Смотришь сквозь синюю полосу — в комнате ночь. Смотришь сквозь желтую — в комнате день и словно солнце сияет.

Над дубовым столом с толстенными резными ножками висит лампа на черных цепях, под белым фарфоровым абажуром уже горит «молния». От нее идет яркий свет, тепло и чуть-чуть тянет керосином. Стол накрыт к обеду. Больше всего дедушка любит тушеное мясо с овощами и лавровым листом. Оно подается к столу прямо в раскаленной длинной черной латке — гусятнице. Я сижу за столом и думаю: почему они говорят «латка», а не «лотка», ведь это же черная длинная лодка, в которой тушилось мясо. К мясу всегда подавались моченые яблоки. «А яблоки какие-то не румяные, простуженные!» — думалось мне…

Теперь, когда я пишу эти строки, я думаю о том, что совсем недавно схоронила последнюю представительницу рода Суриковых — Елену Васильевну. В одном из ящиков ее шкафа я нашла на самом дне светло-коричневую фетровую шляпу Василия Ивановича, его овальное зеркало, его полотняную рубашку со складочками, его белый пикейный, в голубую звездочку жилет, его серебряные часы, которые он подносил к моему младенческому уху. Его вещи. Он носил их на себе. Часы отмечали драгоценные минуты его жизни. Зеркало отражало его совсем особое, строгое и гордое лицо. Под полотняной рубашкой билось его беспокойное, то гневное, то нежное сердце. Все это — свидетели его трудовых будней. Скорбно думать, что они пережили его, но это — реликвии, и место им в Музее Сурикова в городе Красноярске.


Раз в крещенский вечерок | Дар бесценный | Тридцать пятая передвижная