home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню





2


Пыль вездесуща, как воздух: скрипит на зубах, жжет глаза, зудит на всем теле. Я убежден, что она выстлала мои внутренности тем же толстым бархатистым слоем, каким я покрыт снаружи.

Вторую неделю мы «мотаем километраж». Сторожевая служба кончилась, когда с завода вернулся вездеход. Мы приступили к нормальной посменной работе, но начальство приказало в кратчайший срок намотать двадцать пять тысяч километров. Техником-испытателем назначили Юрку Березина, интересы ОТК представляет Степан Смеляков, а командиром вездехода стал сам руководитель группы испытаний Лихоман.

Написать портрет Лихомана очень сложно, потому что оперировать придется всего двумя красками — красной и оранжевой. Больше никаких оттенков Лихоман не отражает: он поглощает их, как голодный Федор тушенку. Оранжевой частью спектра наделила нашего командора природа-мать, красный — благоприобретение на тернистой стезе испытателя гусеничных машин. Дело в том, что при всем гвардейском росте, любви к испытаниям и зычном голосе Лихоман не может ездить внутри вездехода. Его укачивает, как малокровную филологичку. Поэтому перед выездом мы укладываем наш чудо-брезент на передний надмоторный лист, и Лихоман возлежит там, как римский полководец. Говорят, что и зимой он путешествует на том же месте, только ребята дополнительно заворачивают его в тулуп.

Степан Смеляков, наоборот, возмутительно черен. Черен какой-то разбойной чернотой: не негритянской, не цыганской, а ночной. Плюс к этому он невероятно хитер и никогда не скажет ни «да», ни «нет», а всегда промычит так, что это мычание можно истолковать как угодно. Выбить из него подпись под каким-нибудь документом столь же сложно, как уговорить Фишку выкупаться в реке. Это обстоятельство стяжало Степану славу самого ценного работника отдела технического контроля.

По причине жары мы катаемся без тента. Лихоман лежит на брезенте и дремлет, когда дорога ровная, а машина работает нормально. Если Степан не за рычагами, он обычно сидит рядом, по-турецки скрестив ноги. Я и Славка болтаемся в пустом кузове — я стою на сиденье, чтобы все видеть; Славка либо глубокомысленно курит, либо ковыряется в походной рации: по совместительству он радист.

Юрка с нами не общается: он недавно кончил техникум и еще не привык к своему полувысшему образованию. Каждые десять минут он влезает на сиденье и через голову водителя заглядывает на щиток приборов. Это занимает в среднем минуту, остальные девять Юрка старательно записывает показания в журнал испытаний. Он очень аккуратен, степенен и важен, но все равно его никто не принимает всерьез.

Мы кочуем по пустынным, заброшенным проселкам, как моторизованные цыгане. Проселки часто упираются в речки или овраги; тогда вездеход останавливается, и все вылезают. Федор следует под мост изучать быки и стропила; Степан проходит на середину сооружения и начинает озабоченно топать; Лихоман привычно окидывает взглядом окрестности, ища объезд. Мы с удовольствием разминаем затекшие ноги; Юрка, естественно, разминает их отдельно от нас.

Когда разведчики возвращаются, происходит следующий разговор.

— Выдержит, — бурчит Федор. — Сваи — во! В обхват.

— М-да… — вздыхает Степан. — Сваи — это точно. И настил…

— Там — укосины, — уточняет Федор.

— Укосины есть, — соглашается Степан. — Однако дерево.

— Ехать-то можно? — интересуется Славка.

— Можно.

— Кто его знает…

Лихоман молча переходит мост, на той стороне приседает, заглядывая под настил, и кричит:

— Давай в объезд!..

— А я говорю: можно!.. — орет Федор. — Чего мы там-то кувыркаться будем?.. Прошлый раз не послушали меня, а что вышло?

Прошлый раз мы сунулись в топь и потом часа четыре вытаскивали машину.

— А я говорю: давай!..

— А я говорю: опять в топь сунемся!..

— Да?..

— Я тебе говорю!..

Лихоман лезет под мост.

Степан вздыхает:

— Баламут ты, Федор.

— Считаешь, мост не выдержит?

— Вообще-то… — Степан начинает прикуривать, и разговор обрывается.

Федор терпеливо ждет ответа, но спички у Степана гаснут ровно до того мгновения, пока из-под моста не появляется Лихоман:

— Давай, Федя, в мою голову!..

При такой команде мы не имеем права садиться в машину. Только водитель и техник-испытатель по долгу службы обязаны рисковать провалиться вместе с мостом. Юрке очень нравится эта особенность его должности. Он бросает на нас горделивый взгляд и небрежно говорит:

— Рискнем?

Мы переходим к Лихоману, а Федор осторожно вводит на шаткий мостик тяжелую машину. Приглушенно урчит мотор, шлепают о дерево гусеницы, а все сооружение немилосердно скрипит и раскачивается. Славка толкает меня:

— Гляди, Москвич, сваи-то, как ухваты, скрючились!..

Что-то зловеще трещит, но вездеход, победно рыча, уже выбирается на нашу сторону. Юрка воображает себя по меньшей мере Туром Хейердалом.

— Во-во, — говорит Степан. — Я же говорю: дерево. Оно кого хочешь выдержит. А объезд — дело ненадежное, Юлий Борисыч. Топь — это не для нас.

По деревням мы пролетаем с особенным шиком. Услышав рев нашего вездехода, наиболее сообразительные собаки забиваются в подворотни. Глупые, хрипя и страдая, скачут рядом, задыхаясь от злобы, страха, пыли и синих клубов газойля. Славка уверяет, что после такой пробежки они на этом свете долго не заживутся, потому что стерпеть весь комплекс нашего страшилища могут только люди.

— Почему человек — царь природы, знаешь? Ты сейчас скажешь, что, мол, разум, дубину сделал да горшок из глины слепил? Чепуха: горшок и медведь слепить может, если захочет. Просто человек — самое терпеливое животное, вот и, все. И дрессировать его куда проще, чем обезьяну. И все он стерпит, даже наш вездеход.

Я сомневаюсь. Но у Славки в запасе давно продуманный аргумент:

— Ты прикинь, что было бы со слоном, если бы его запихали в нашу коляску да помотали бы по проселкам полтысячи километров. Сдох бы тот слон как миленький. Откинул бы хобот, и вся игра…

Пока ребята высматривают место для обеденного привала и разводят костер, я иду в деревню за молоком и хлебом. Если покупок предполагается много, со мной идет Славка.

Я люблю эти походы. Люблю шлепать дырявыми кедами по нежнейшей пыли проселочных дорог и ждать, когда утихнет наконец застрявший в ушах грохот нашей колымаги. Через полчаса он идет на убыль, и сначала я слышу, как брякает пустое ведро, а потом — даже жаворонка в белесом от зноя небе… Впрочем, чаще мы ходим со Славкой, и поэтому вместо жаворонков я слышу его:

— …если бы не было ледникового периода, не видать бы нам телевизоров, как своих ушей. Максимум, до чего бы доперло человечество, так это валить мамонта с одного удара. Соображаешь — почему?

Соображаю я туго, но, надеюсь, не от природы. Кроме того, на этот вопрос можно не отвечать: Славка все равно доскажет свою гипотезу до конца.

Он излагает новые гипотезы в среднем раз в три дня. Он вычитывает их в «Науке и жизни», «Технике—молодежи», «Знании — силе», «Вокруг света» и еще каких-то журналах. Журналы эти Славка покупает в букинистическом магазине оптом за весь год — не потому, что это дешевле, а по нетерпеливости характера. У него солидные знакомства в среде букинистов, где и оседает львиная доля Славкиной зарплаты. Начитавшись статей, он перемешивает их в своей голове и выдает порциями.

— Три причины. Во-первых, возникшие трудности в смысле жратвы заставили наших предков соображать насчет завтрашнего дня. Во-вторых, мерзнуть они стали, а холод последнего дурака заставит о шубе подумать. Шить начали, кроить, короче — заниматься начертательной геометрией. Опять же в холод без кипятку не проживешь, значит, хочешь не хочешь, а физику познавать пришлось. Но самое главное — пункт третий: лед. Лед вошел в соприкосновение с человеком, и начал этот человек пить талую воду. А известно, что в талой воде дейтерия почти нет, и, следовательно, нет биологического тормоза для дальнейшего развития.

Он смотрит на меня победоносно, но мне лень реагировать. Жарко. Тело ломит от постоянного встречного ветра. Даже губы стали твердыми: их трудно растянуть в улыбку без того, чтобы не треснула кожа.

— Талая вода — сила, — бубнит Славка. — Если пить ее каждый день по два стакана…

Что будет, если пить талую воду каждый день по два стакана, я так и не узнаю, потому что Славка вдруг замолкает и достает расческу: за поворотом виднеются первые дома деревни.

Я не приспособлен для хождений по магазинам: вероятно, родители допустили какой-то пробел в моем воспитании. Очередь в десять человек всю жизнь приводила меня в уныние — я сразу же поворачивал домой и объявлял маме, что указанного продукта в магазине нет и быть не может. Мама вздыхала и сама шла на розыски.

Сейчас ситуация изменилась не в смысле очередей, а в смысле отсутствия мамы. Славку я считаю специалистом по молоку: ему очень нравится шляться из дома в дом, болтать с хозяйками и торговаться. А я почему-то всегда нарываюсь на очереди. В сельпо они носят принципиально другой характер: они добродушнее, короче и медлительнее городских и возникают не в силу товарного дефицита, а по причине старых знакомств и родственных отоошений.

— Клавка моя письмо прислала. Пишет: посылают мужа в Африку.

— Ну?.. — удивляется продавщица. — А сама-то поедет?

— Не решается. Жарища там, говорит, и картошки нигде не купишь.

Письмо перекочевывает за прилавок. Продавщица вытирает руки и достает из конверта два мелко исписанных листка.

— Вслух читай!.. — требует очередь.

— «Здравствуйте, дорогие мама, брат Валерий и сестра Тоня…»

Торговля прекращается. Очередь слушает обстоятельное письмо далекой Клавки, спрашивающей, ехать ли ей с мужем в Гвинею или отпустить его одного. Стоящий впереди меня бородатый мужик на скрипучем протезе закуривает, пряча папиросу в огнеупорную ладонь.

— Нет, мужа одного в Африку отправлять — непорядок — басит он в паузу. — Негритянки тоже, знаешь, не дуры. Пляшут-то как, видала? Срамота, а он мужик видный и со специальностью.

— С них подписку берут, — говорит продавщица. — Чтоб ни-ни — и не знакомились.

— Подписку… — ворчит мужик. — С подпиской спать не ляжешь…

Я тихо злюсь: голодные, усталые ребята ждут свежего хлеба. Злюсь и глупо торчу в замершей очереди. И все-таки если не телепатия, то какая-то чертовщина существует. Иначе не объяснить, почему я вдруг оглядываюсь.

Оглядываюсь и мгновенно глохну: в дверях стоит девчонка. Худенькая, с небрежно взбитой прической, в легком, явно городского покроя платье. Видно, влетела с разгону и не может со света понять, что за собрание происходит в полутемном магазине.

Это она, та, что танцевала на берегу. Правда, танцевала она на расстоянии добрых сорока километров отсюда, но это неважно.. В конце концов, география — наука не точная.

Девчонка сталкивается со мной взглядом. Это, конечно, глупо, но с пятнадцати лет я утратил способность играть с девчонками в гляделки. А на этот раз я задерживаю взгляд чуть дольше и успеваю заметить, как сердито съеживаются ее выгоревшие бровки. Девчонка вздергивает нос и стремительно вылетает из магазина, парашютом раздув широкое платье.

— «…у Наташеньки зубки режутся, и она тянет все в рот, — читает тем временем продавщица. — В наших краях и то врачи велят на это внимание обращать, а какую дрянь она в той Африке потянет, так это и представить себе невозможно…»

На крыльце громко звякает крышка, и в сельпо появляется Славка.

— Чего застрял?

— Очередь, — шепотом поясняю я.

— «Очередь, очередь»… — ворчит он и начинает медленно пробиваться к прилавку. — Гвинея-Бисау!.. — вдруг громко объявляет он. — Знакомое местечко.

Очередь дружно поворачивается к Славке. Продавщица прекращает чтение.

— Здравствуйте, — весело говорит Славка, оттерев плечом какую-то пригорюнившуюся старушку. — Год в Судане инструктором работал. Как раз на границе с Гвинеей: мы туда за кока-колой по воскресеньям бегали. Насколько я помню, Судан никак не соприкасается с Гвинеей, но очередь, видимо, помнит географию еще хуже меня. Все смотрят Славке в рот.

— Жара кошмарная. Ну конечно, змеи там, скорпионы, мухи-цеце. Но вообще-то ничего, привыкаешь. Кто едет-то?

— Дочь, — всхлипывает стоящая впереди. — С детишками…

— Перебьются, — твердо говорит Славка. — Советую черных сухарей насушить мешка четыре: хлеба там нет.

— Совсем нет? — поражается мужик на протезе.

— Ни крошки, — авторитетно заявляет Славка. — Кстати, а у вас-то хлеб свежий?

— Свежий… — Ну, отпустите нам пока килограммов десять, Генка, давай мешок. Да, так насчет Гвинеи…

Через три минуты мы выходим из сельпо. Я волоку мешок с теплым хлебом. Славку провожают благодарственными возгласами и приглашениями погостить. На крыльце я останавливаюсь: нет, девчонки не видно. Что за чертовщина?..

— Давай мешок, — ворчит Славка. — Давай мне мешок, а сам попрешь молоко. Что ты головой вертишь?

— Шея онемела, — говорю я, беру ведро с молоком, и мы неторопливо идем по щедро усыпанной коровьими лепешками деревенской улице.

— Ну и народ наши славяне! — вдруг смеется Славка. — Чем хлеще врешь, тем больше верят…

А я не слушаю его. Я гляжу через плетень: у крыльца стоит она, та самая. Значит, не чертовщина, значит, она действительно существует!.. Я набираю полную грудь воздуха и начинаю очень громко петь:


Пусть всегда будет солнце,

Пусть всегда будет небо…


Кажется, она смотрит в мою сторону!..


Пусть всегда будет мама…


— Чего ты разорался? — удивляется Славка. — Мама ему понадобилась!

Она не только смотрит — она быстро идет к калитке, открывает ее и выходит на улицу. Значит, она — это она, та, что танцевала…

— Славка, бежим!.. — кричу я, наступаю на свежую коровью лепешку, поскальзываюсь и с ног до головы обдаюсь прохладным, отстоявшимся в погребе молоком…

Славка корчится. Смеется девчонка, смеется какая-то женщина. А я весь мокрый и весь перемазанный. Видно, встал не сразу, а побарахтался, ища ускользавшую точку опоры.

У Славки судороги от хохота. Он абсолютно лишился дара речи, а только показывает на меня пальцем:

— Ва… ва… ва…

Я брожу по молочной луже и никак не могу отыскать ведро. Не раздавил же я его, в конце концов!..

— Вот ведро! — кричит девчонка, давясь смехом. — Ты его за плетень забросил!..

Я молча поднимаю слегка погнутое ведро. Штаны, рубашка и кеды промокли насквозь и стали противно жирными; наверно, со стороны я похож на осеннего сома, сонного и жирного. Мне бы следовало подобрать ведро и уносить отсюда ноги, а я начинаю выпрямлять его на коленке.

— Балет!.. — выдавливает наконец Славка.

Я молча гну ведро в трех шагах от девчонки и чувствую, как от меня пахнет коровой.

— Иди умойся, — говорит она. — Волосы у тебя слиплись.

Я прекращаю попытки придать ведру прежнюю форму и, не поднимая головы, иду к мешку. Подхватываю его и вдруг замираю.

Вокруг слышится гнусное жужжание: зеленые толстые мухи нагло атакуют мои штаны. Славка отбирает мешок:

— Ты рассадник! Я с тобой и шагу не сделаю!..

Потом мы оказываемся во дворе. Я остаюсь в одних плавках, и Славка поливает мне из бадьи колодезной водой. Я с трудом сдерживаюсь, чтобы не заорать, и все время лихорадочно ловлю ускользающий брусок колючего мыла. Девчонка стоит рядом и командует:

— Намыль голову еще раз. Уши забыл. Локти грязные.

— Сохни, — говорит Славка, обдав меня последней двухведерной порцией. Он берет ведро, к которому теперь никак не подходит крышка, и опять идет за молоком.

Я стираю свое барахлишко в долбленой колоде. Девчонка сидит на срубе колодца и болтает ногами.

— А ты кто? — спрашивает она.

— Испытатель, — к сожалению, обстоятельства не позволяют вложить в это слово достойную долю гордости. — Вездеход гоняем на гарантийный километраж.

— Это такая вонючая машина?

— Почему вонючая?.. — уныло обижаюсь я.

— Не знаю почему. Вероятно, такую сделали. А сам откуда?

— Из Москвы.

Некоторое время она молчит. Потом объявляет:

— Смешно.

— Почему?

— Потому что я тоже из Москвы. Я в гости к дедушке приехала.

Сердце мое чуть бултыхнулось, но я все-таки спросил:

— Это дедушкин дом?

— Нет, это тетин. Дедушка далеко отсюда, в Бруснятах. Там, где ты за мной подглядывал.

Я мучительно краснею. Просто чувствую, как наливаюсь кровью.

— Я не подглядывал…

— Врешь, подглядывал, я тебя по голосу узнала: очень уж ты противно поешь. И вышла специально, чтобы сказать, что подглядывать подло. — Девчонка слезает с колодца, отряхивает платье и идет в дом. — Мыло не стащи.

Я собираю в охапку свои вещички, взваливаю на спину мешок с хлебом и в одних плавках выхожу на улицу. Выбираюсь из деревни и раскладываю на обочине одежду. Потом ложусь на живот в горячую пыльную траву. Горько, но справедливостью на свете и не пахнет. Я же действительно не подглядывал, я же случайно влип в эту историю, я же жертва, я не преступник. Наоборот, я нарочно заорал тогда, но как это ей докажешь? И вообще в этой девчонке, как выяснилось, ничего нет — только что розовой казалась, ну, так это просто оптический обман, разложение белого цвета на составляющие. Между прочим, черный цвет честнее белого: он ни на что не разлагается, а обладает собственным характером.

Вот если бы мы видели черными лучами, а не белыми, так эта девчонка никогда бы не показалась мне розовой, а была бы такой, какая есть…

Весь день ребята потешаются надо мной. Юрка просто отвратительно смеется, и поэтому я очень на него злюсь. Если человек попал в смешное положение, над ним можно немного повеселиться, но зачем же элементарно тыкать пальцем и гоготать?

Возмездие наступает вечером. Впрочем, судьба перестаралась, и нам было совсем не до смеха.

Ежедневно с семи до девяти у нас урок вождения. Лихоман выбирает укромное местечко, и мы по очереди садимся за рычаги. Обычно машина ходит по кругу, и поэтому все, кому надоело трястись, слезают на землю. Остаются ученики — я и Юрка — и инструктор Федор, или Степан.

Сегодня инструктором Степан, а это значит, что замечаний будет в девять раз больше. Степан очень придирчив и дотошен:

— Носком дави на газ, носком!..

— Я знаю, — огрызается Юрка.

— Рычагами не дергай: не грабли.

— Знаю! — злится Юрка, во всем усматривая унижение своего среднего технического образования.

— Говорю, рычагами не дергай!..

Машина рыскает, как ищейка. Я болтаюсь на надмоторном листе, то приваливаясь к Степану, то откатываясь к правому борту. Мотор воет в такт дерганьям: у Юрки какая-то странная взаимосвязь между конечностями, и он не может не шевелить рукой, если двигает ногой. Это очень раздражает Степана:

— Что ты все дрыгаешься?

— Сам знаю! — привычно парирует Юрка, а машина по-прежнему выписывает вензеля.

Мы учимся на широченной полосе отчуждения высоковольтной линии. Полевая дорога петляет между опор, и Степан все время направляет Юрку подальше от них. Линия, наверно, не очень мощная, потому что опоры деревянные. Тысяч шесть вольт, не больше.

— Левый рычаг, левый!.. Левый…

Бац! Машина с ходу бьет носом в опору. Столб трещит, провода раскачиваются, с них пригоршнями сыплются искры, а перед моим носом вдруг мелькают рыжие сапоги Степана. Тишина, только мелодично позванивают медные провода. Подрубленный столб наклонился в нашу сторону, и непонятно, почему он до сих пор не падает. Степана рядом нет, а из люка водителя торчит Юркина голова.

— Где Смеляков?

— Не знаю. — Я гляжу, как над головой, сверкая на солнце, раскачивается толстый провод. — Как ты в столб угодил?

— Левый тормоз не держит, — говорит Юрка. — Я тяну, а он не схватывает.

— «Не схватывает»!.. — кричит невесть откуда появившийся Степан. — Тебя бы так схватывало, раззява! А ну, вылазь из машины к…

Грудь, ноги и живот его в желтой пыли. Поскольку наши наряды всегда пропитаны маслом, пыль эта пристает раз и на всю жизнь.

— Вылазь!..

Юрка молча выбирается из машины. Степан с опаской подходит к столбу и, задрав голову, изучает его. Я слезаю и тоже задираю голову.

— На чем держится, а?

— На машине, — говорю я. — Видишь, провода не натянуты.

— Повезло, — вздыхает Степан. — Шесть тыщ — это тебе не шутка. Упади провод на машину — было бы в ней три головешки.

— Две, — уточняю я. — Ты сиганул, как Володя Ященко.

— А я, брат, ученый. Отойди-ка…

Он осторожно, как к раскаленному, прикасается к наклонившемуся столбу. Юрка стоит в стороне, ковыряя носком ботинка рыжую траву. Осмелев, Степан дергает столб:

— Держится.

— Отъедем — упадет.

— Да-а… — Степан закуривает. Обстоятельства требуют решения, и это сильно беспокоит его. — Ну-ка, техник, ноги в руки и рысью к Юлию Борисычу.

Юрка на этот раз слушается. Мы садимся на жесткую траву поодаль от машины. Степан никак не может успокоиться.

— Дурак чертов! Устроил бы головешки из людей. Закуривай.

— Я не курю.

— Ну?… — приятно поражается Степан. — Это хорошо, что не куришь. Здоровье, значит, экономишь. А его, известно, на базаре не купишь…

Тут он начинает толковать про одышку, отсутствие аппетита и плохой сон. Все это он увязывает с курением но, по моим наблюдениям, курение на него пока еще не действует, потому что спит Степан как сурок, а ест за троих. Но Смеляков очень любит жаловаться:

— Бок болит. Как вертанешься влево — ну прямо ножом…

— А ты не вертись влево.

— Дурак! — сердится Степан. — А еще докторский сын. Это же противоестественно, когда колет. Это же — явление ненормальное.

Насчет ненормальных явлений он дока, если эти явления происходят с машиной. Даже всезнающий, опытнейший водитель Федор не слышит и десятой доли тех нюансов, которые улавливает Степан своим большим, заросшим буйным цыганским волосом ухом: «А смазочку-то в планетарке менять надо, Федя». — «Да я же менял! На прошлом техосмотре…!» — «Шестерни приработку кончили. Слышишь, как поют? Как Уральский хор „Рябинушку“…»

К машине быстро идут Лихоман, Федор и Славка. Сзади уныло плетется Юрка.

— Лихо ты в него врезал! — искренне восторгается Славка, разглядывая созданную Юркой конструкцию.

— Я ему кричу: левый, мол, левый!.. — поспешно и маловразумительно докладывает Степан. — А он…

— Знаю. Не зуди, — сквозь зубы говорит Лихоман, с силой раскачивая столб. — Шлем!..

Юрка поспешно срывает с головы шлемофон. Лихоман зло натягивает его, зачем-то застегивает под подбородком.

— Юлий Борисыч… — начинает Федор.

— Молчать!..

Черт возьми, мне это нравится! Именно таким металлом звенел, вероятно, голос зампотеха батальона Лихомана тридцать лет назад. Именно так, непререкаемо и резко.

— Всем отойти!..

Мы отходим молча, и это тоже ново, потому что до сих пор ни одно распоряжение еще не выполнялось без ворчливых комментариев. Лихоман лезет в люк, опускает сиденье водителя. Некоторое время он ковыряется там, потом по плечи высовывается наружу:

— Генка!..

Почему-то он выбрал меня. Выбрал разделить с ним смертельный риск и неминуемую славу. Сердце мое сладко ноет, пока я бегу к машине.

— Опусти люк. Поплотнее и без стука.

Только и всего. Я опускаю люк, возвращаюсь к ребятам. Все молча курят, не отрывая глаз от запечатанной наглухо машины.

Ревет мотор. Чуть звякают шестерни включенной передачи. Гул мотора падает, потом начинает медленно нарастать. Машина вздрагивает. Мы смотрим на провода. Раскачиваясь, они нестерпимо сверкают в заходящем солнце. Вездеход отползает почти незаметно, почти неуловимо для глаза, но просвета между ним и столбом все нет и нет, а это значит, что столб наклоняется. Федор, присев, напряженно ловит этот просвет.

— Есть!.. — торжествующе кричит он. — Держится, Борисыч! Давай!

Лихоман увеличивает обороты. Все быстрее и быстрее отползает машина. Столб держится.

Резкий рывок, красивый разворот — на одной гусенице при точно дозированных оборотах мотора, предел моей водительской мечты. Со стуком откидывается люк. Лихоман вылезает, снимает шлем; кирпичная физиономия его краснее обычного на пять тонов.

— Пойдешь в деревню, скажешь, чтобы выключили напряжение, — говорит он Юрке.

Притихший Юрка уходит в деревню. Мы отгоняем машину в укромное место, расстилаем брезент. Степан, Федор и Славка шушукаются, вытаскивают из карманов смятые рубли. Потом Славка причесывается и следом за Юркой топает в деревню, а я иду за хворостом. Федор разводит костер. Степан, бормоча какие-то заклинания, варит картошку. Я бегаю за водой, мою посуду, таскаю хворост. Все происходит сегодня в полной тишине, потому что Лихоман молча лежит на брезенте.

Славка приносит водку. Степан наливает кружку. Федор держит наготове располосованный надвое огурец и густо посыпанную солью горбушку.

— Борисыч! — торжественно провозглашает Степан, — Ну?

— Выпей и, того, не журись. Починят они этот столб, чтоб он сгнил!..

Лихоман садится, берет кружку:

— Ну, за тех, кто в поле!

— За тех, кто в поле, Юлий Борисыч!..

Лихоман сквозь зубы цедит омерзительную жидкость, которую здесь гонят, по-моему, из квашеных калош. Вторым пьет Степан. Он ревниво следит за Славкой:

— Еще чуть. Хорош… Ну, чтоб погода не подвела.

Федор выпивает молча. Славка произносит стандартное «будем здоровы», и Степан снимает с костра картошку, залитую тушенкой. Мы по очереди лезем в ведро личными ложками и жуем, пока тишину не нарушает скрип ложек о дно. Тогда все откидываются на брезент и закуривают, а я начинаю мыть посуду.

— А ты зачем шлем надевал, Борисыч? — вдруг спрашивает Федор.

— Черт его знает. Вроде изоляция, — неуверенно говорит Лихоман. — Рукоятки у рычагов резиновые, прокладка на люке тоже. Если бы провод упал, все-таки, знаешь, шанс.

— Самообман это, а не шанс, — ворчит Федор. — Во-первых, напряжение большое, а во-вторых, днище-то все равно — металл.

Лихоман смеется:

— Точно, Федя!.. Знаешь, об этом не думалось…

Где-то в темноте, за светлым кругом костра, ржет лошадь. Все замолкают, прислушиваются. Нет, показалось…

— А вот мне монтер рассказывал — не знаю, может, врал… — начинает Степан.

К костру неслышно подходит Юрка:

— Юлий Борисыч, они акт требуют.

— Кто?

— Да председатель…

— Кретин! — бросает Лихоман и уходит в темноту — туда, где тепло и мирно вздыхает лошадь.

Мы молчим. Юрка виновато громыхает ведром:

— Пожрать-то оставили?

— В миске, — говорит Славка. — Так что ты там насчет монтера?..

— А-а… — Степан садится: он не умеет рассказывать лежа. — Стало быть, вызывают его на линию — он линейным монтером работал.

— Геннадий! — официально орет командор. — Садись. Поедешь со мной.

Мы залезаем в телегу. На передке возвышаются две фигуры, а мы усаживаемся сзади.

— Просил же я вас, Юлий Борисыч, звать меня просто Генкой. Поверьте, это не от инфантильности…

— Ладно, — обрывает Лихоман. — Напишешь объяснение, как это случилось. Вали все на ПМП.

ПМП? Планетарный механизм поворота?.. Какое же тут ПМП, когда во всем виновато Юркино упрямство? Если бы он слушал Степана… Я не выдерживаю:

— Юлий Борисыч, а при чем здесь ПМП? Это же Юрка…

— Вали все на ПМП, — чуть резче говорит он и, нахохлившись, замолкает.

Поскрипывает телега, о чем-то шепчутся фигуры в передке, неприступно молчит Лихоман, а я ничего не понимаю. Я же знаю, что Лихоман никогда не врет, какой бы горькой ни была правда. Знаю по рассказам ребят, по личному опыту, по интуиции, поскольку она существует. И вдруг — простое дело и… Я искоса поглядываю на начальство, нарочно громко вздыхаю, верчусь, но командор недвижим, как монумент.

— Юлий Борисыч…

— Ты зачем сюда приехал?

— Как? — растерянно переспрашиваю я. — То есть я хотел…

— Без трепа, — строго предупреждает Лихоман. — Врать сложнее, чем говорить правду.

Я молчу, собираясь с духом. Сейчас соберусь и все выложу. И про папу, который и вправду был врачом, да только сгинул бог весть когда. И про маму, которая из-за него, меня и Наташки так и не кончила институт и тянула нас на зарплату медицинской сестры да приработок от уколов, компрессов, банок и прочих процедур на дому. И про себя, который ехал зарабатывать деньги Наташке на ВГИК, а сюда попал из-за шоколадных глаз.

— Мода — всегда пошлость, потому что предусматривает обезличку, — не дождавшись, говорит Лихоман. — А мода на социальную принадлежность — пошлость в квадрате. Ты же из другой элитной группы, что тебя связывает с рабочим классом? Энтузиазм? Чушь, не верю! Ничего, кроме лозунгов, моды и желания взлететь на волне. Следовательно, ты приехал сюда зарабатывать биографию. Так или не так?

— Не так, — говорю я. — Мне не справка нужна и даже не профессия, мне… Как бы объяснить? Уверенность, что ли…

— Рабочему легче сохранить внутреннюю гармонию. — Лихоман, как видно, и не нуждается в моих ответах. — Делай честно, что поручено, и тебе не придется ни ловчить, ни хитрить, ни изворачиваться. Рабочий свободнее всех, потому что у него нет подчиненных. И в этом его сила. Если так, то я тебя понимаю и приветствую, только не задавай мне никаких вопросов и вали все на планетарный механизм поворота.

Я неожиданно прозреваю, в голове образуется некий просвет, и в этом просвете я отчетливо вижу Юрку. Унылого пижона Юрку, с видом побитой собаки громыхающего пустым ведром. «Пожрать-то оставили?..» И как это я раньше не сообразил, что огненный Лихоман выручает его?!

Я с обожанием гляжу на рыжего командора. Есть валить все на планетарный механизм поворота, дорогой Юлий Борисыч! Полевое братство дороже истины!

Потом мы оказываемся в большой неуютной комнате, стены которой сплошь увешаны плакатами. Трое сумрачно настроенных мужчин уныло перечисляют наши грехи: потравы, разрушенные мосты, передавленных кур и какую-то сожженную скирду сена. Столб выплывает в конце, но Лихоман вцепляется в него хваткой утопающего и решительно отметает все остальное. Глубокой ночью мы наконец приходим к соглашению, смысл которого до меня так и не доходит. Лихоман скрепляет сделку рукопожатием и уходит на почту, а я пишу акт.

Спать хочется до боли. Я изо всех сил таращу глаза и медленно ползаю пером по бумаге, напрочь забывая начала фраз. Но про ПМП я помню и, согласно директиве, все валю на него: если бы наш главный конструктор прочитал этот документ, его бы хватил удар. В полусне на меня снизошло вдохновение, и я предал ни в чем не повинный агрегат зловещей анафеме.

— Пэ-эм-пе — угрюмый мужчина в выцветшей рубашке разбирает мои довольно игривые строчки. — Шифр, что ли?

— Шифр. — Я мужественно проглатываю зевок. — Где мой начальник?

Второй угрюмый ведет меня по спящей деревне. Ноги заплетаются, я с наслаждением рухнул бы сейчас в крапиву.

На почте за украшенным чернильными пятнами столом клюет носом девица в платке поверх накрученных бигуди. А у телефона мается Лихоман — кричит, надувая жилы, приседает, раскачивается и чуть ли не ныряет под стол:

— Что?.. Не слышу… Ни черта не слышу!.. Я говорю: ПМП!.. Планетарка барахлит, черт бы ее побрал!. Планетарка! Тьфу, господи… Планет…

Ага, значит, во имя спасения бестолкового Юрки Лихоман врет самому главному. Разбудил в два часа ночи и громко врет по телефону:

— Что?.. По складам!.. По складам прошу, не слышу!.. Выезжать? На базу? Понял!.. Понял, говорю!.. Утром буду на базе!..

Он с треском вешает трубку и вытирает платком мокрое лицо.

— Поговорили? — сонно интересуется девица.

— Поговорили, — мрачно кивает Лихоман. — Министру бы в кабинет ваш телефончик…

Я ловлю его озабоченный взгляд и торопливо докладываю, что написал.

— Хорошо. Копию взял? Нет? Ладно, сам возьму. Крой, Генка, к нашим, скажи, чтоб собирались…

И вот я иду обратно по смутно белеющей полевой дороге. Луны нет, но, если присесть, видны темные полосы ячменя и четкие силуэты опор высоковольтной линии. Чуть светлеет горизонт.

Я иду и улыбаюсь, потому что меня всю жизнь звали домой, как только начинало смеркаться. А теперь я шагаю по проселку, и кругом — глухомань, и ночь, и звезды, и прохладная пыль под ногами. Ау, мама! Жизнь вносит известные коррективы в твое воспитание, но мне хорошо. Мне дьявольски хорошо живется, мама!.



предыдущая глава | Кажется, со мной пойдут в разведку... | cледующая глава