home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


1

То, что осталось от лаборатории Лисицына — обломки приборов, химической посуды, плотно закрытые банки с реактивами и наготовленными впрок активными зернами, — все пролежало в земле ровно пятнадцать лет.

И снова начался июль.

Как прежде, чернеет терриконик «Святого Андрея»; по-прежнему пахнет в степи полынью; те же самые рельсы тянутся к горизонту, ветками идут к отдельным шахтам; и на железнодорожной станции все выглядит, как будто встарь: бурые кирпичные стены, скамейки для пассажиров, тот же колокол у дверей. Однако над окнами вокзала со стороны перрона теперь висит яркое кумачовое полотнище. Оно появилось недавно. На кумаче, еще не успевшем поблекнуть, крупными белыми буквами — надпись: «Выполним пятилетку в четыре года!»

Близится полдень. Солнце накалило перрон. Асфальт стал мягким, как ковер. Когда начальник станции, надев фуражку с красным верхом, вышел встретить поезд, на асфальте отпечатались каблуки его ботинок. Каждый шаг оставил неглубокую лунку.

Он озабоченно взглянул на станционные пути, забитые гружеными платформами, потом вдаль — на стрелки у выходного семафора, на маневровую «овечку», толкающую к стрелкам товарные вагоны.

«Шестнадцатый почтовый пропустить, — подумал он, — а там с шахт уголь подают — сразу четыре состава. Как вы рассуждаете, дорогие товарищи: где я маневры-то успею? Вот через год расширим станцию, тогда давайте вашего угля хоть сто составов в сутки!»

Начальник вытер носовым платком вспотевшее лицо. Шестнадцатый почтовый — вон, за семафором, раньше срока на минуту.

Поезд подходит к перрону. На паровозе, впереди, — две вырезанные из меди цифры, каждая по метру высотой, и между ними буква: «5 в 4». Цифры с буквой промелькнули мимо, загрохотали колеса вагонов, зашипели тормоза. Поезд остановился — на паровозе тотчас заработал насос: пф-пф!.. пф-пф!.. пф-пф!..

С одной из вагонных подножек спрыгнул молодой человек с чемоданом в руке. Тряхнув головой, он откинул назад длинные черные волосы и посмотрел по сторонам. Пошел, как и другие пассажиры, к калитке, где выход с перрона. По дороге продолжал поглядывать на все его здесь окружающее с каким-то особенным, явным удовольствием.

На нем голубая рубашка с запонками, но без галстука и воротничка, брюки галифе и сапоги, начищенные до сияния. Сапоги новые — поскрипывают при каждом шаге. Походка его упруга, легка.

Выйдя на площадь за зданием вокзала, он увидел кого-то вдалеке и крикнул:

— Танцюра! Васька!

Посреди площади, возле небольшого круглого сквера, стояла обыкновенная телега с лошадью. Оттуда, навстречу приехавшему, бросился другой молодой человек, плечистый, с красным лицом и светлыми бровями — на вид ему было лет двадцать пять или даже несколько больше.

Так встретились старые приятели.

— Ох ты, черт возьми, какой стал! — негромко пробасил Танцюра и всплеснул руками в шутку. — Ну, Петька, здорово! Чемодан твой давай на телегу… Я уж раззвонил, что Шаповалов едет. Все тебя ждут. Как раз и Данилка тут, Захарченко, на руднике…

Они сели рядом. Телега, грохоча по мостовой, покатилась из железнодорожного поселка в степь.

— Чтоб их, не дали бричку на конном дворе… — будто извиняясь, проворчал Танцюра. И тотчас же спросил, оглядывая Шаповалова: — А ты окончил вот рабфак, и дальше что? Еще учиться думаешь?

— Да собираюсь, — ответил Шаповалов.

— Куда?

— Послушай, Вася, ты писал — ты тоже поступил на курсы. Какие курсы?

— Знаешь, врубовые машины скоро привезут. Так я решил на врубовку податься, в машинисты.

— Интересно! А ты ее видел, какая она? Мне не приходилось…

— Кто?

— Да эта машина. Врубовка.

Показав куда-то в сторону поворотом головы, Танцюра, точно мимоходом, бросил, что на номере Семь-бис есть одна машина; пока одна — это им для практики прислали.

Шаповалов с острым любопытством обернулся. В степи, где раньше ничего не было, чуть правее «Магдалины», он увидел городок временных деревянных построек.

— Смотри ты! — воскликнул он. — Тут и будет шахта Семь-бис?

— Семь-бис, ага. По последнему слову техники, шахта-гигант…

Еще зимой, на рабфаке, Шаповалов разыскал на карте Советского Союза, среди обозначений крупных строек пятилетки, значок и этой строящейся на его родине шахты. А сейчас перед ним в степной дали — дощатые стены, леса и пирамиды проходческих копров.

Путь не близкий, ехали долго, и о чем они только не говорили по дороге! Перебрали всех знакомых комсомольцев. Танцюра рассказал о каждом: Лешка Стогнушенко — уже десятник по капитальным работам; Рукавишников Митька — на Русско-Бельгийском комсорг; многие на Семь-бис перешли, на проходку; а Крутоверхая Лелька — та замуж вышла недавно.

— Лелька? — удивился Шаповалов. — Да что ты! За кого?

— Новый тут один. Приехал прошлым летом, служит на спасательной. Бывший комсомолец. — Танцюра усмехнулся. — Ничего… Как тебе сказать? На гитаре хорошо играет.

Когда речь наконец вернулась к тому, куда Шаповалов думает идти учиться осенью, Танцюра похвалил его, но как-то сдержанно:

— Летная школа — чего ж? И пилоты нужны. Тебя что — приняли уже?

— Нет, только в октябре на медицинскую комиссию.

— А-а! Ну, давай, давай…

Проходка Семь-бис осталась слева; они свернули, огибая старые отвалы. И вот их рудник. Они едут по улице. Протянуты веревки — сушится белье; разгуливают куры; на приземистых строеньицах подслеповатые окна. У Шаповалова все теплее становится на сердце.

Откуда ни возьмись, из-за угла наперерез коню кинулся Данилка Захарченко:

— Э-э, братва! Петька, здравствуй! Васька, ты почему меня не подождал? Ну, Петька, как оно? — и вспрыгнул, сел с ходу на телегу.

Шаповалов так и представлял его себе. Таким Данилка должен выглядеть сейчас, такой и есть: лихой чуб над загорелым лбом, грудь обтянута матросской тельняшкой, брюки клеш разутюжены. А всего-навсего — матрос из Совторгфлота. Год всего и плавает.

Телегу с лошадью отдали на конный двор, пошли пешком все трое.

— Вот здорово! — восторгался Захарченко. — Пилотом будешь… Ай-яй, красота!.. Летчик! Авиатор!

Он повернулся к Шаповалову, сверкнул улыбкой, обхватил его за плечи и вдруг запел — приятно, не фальшивя — в полный голос:

Вздымаясь ввысь, в свой океан воздушный,

Преодолев пространство и простор…

И Шаповалов заулыбался тоже. Рабфак окончен, нынче он гостит на руднике, друзья вокруг. И сегодня кажется ему, будто крылья его поднимают — ввысь, в голубизну этого жаркого бездонного неба.

Час-полтора спустя, когда они вместе пообедали, Танцюра ушел в шахту. Шаповалов же в сопровождении Захарченко отправился навестить остальных приятелей, с которыми он так давно не виделся.

У Стогнушенко двери на замке. Толкнулись еще в два-три места, и снова неудачно: не застали дома. Пошли в другой конец поселка.

— Петя, а знаешь что скажу? — взяв Шаповалова под руку, проговорил Захарченко. — Плюнь ты на летную школу, честное слово! Вот у меня через неделю отпуск кончается — поедем на море. Годочка три поплаваешь в матросах, на штурмана тогда экзамен можешь… На море — красота! А то — летчик: ну чего хорошего?

— Ну тебя, Данила… Ты ведь только что — наоборот!

— Нет, верно говорю: до Мариуполя близехонько! На нашем судне шести матросов не хватает…

— С какой я радости поеду?

— Ты не отказывайся! Ты рассуди сначала!

На улице им встретилась бывшая работница рудничной ламповой, теперь мужняя жена — Лелька Крутоверхая. В цветастом ярком сарафане, стройная, красивая; глаза смеются.

— Петька, чтоб тебя!..

— А, Лелька! Поздравляю… Я уж слышал.

— Слышал, так айда, сейчас с ним познакомишься! Я к нему иду.

Шаповалов глазом не успел моргнуть, как она подхватила их обоих, повела. Захарченко, оказывается, знает ее мужа — был у них на свадьбе. А Лелькина с мужем квартира вовсе не в той стороне, куда они идут.

— Куда, Лелька, нас тащишь? — спросил Шаповалов.

— Он на работе, на спасательной…

— Мы помешаем на работе!

— Чего там… Сказано — айда!

А на спасательной станции Шаповалов не был давно — с тех пор, как умер его дядя Черепанов.

Те же акации окружают здание станции. И здание то же. Однако рядом с ним кирпичная пристройка: на месте, где была конюшня, появился длинный корпус со многими воротами во двор — гараж для готовых к выезду спасательных автомашин.

Муж Лельки Крутоверхой заведует лабораторией. Его зовут Федор Николаевич. Он техник-химик. Нынче строго стало под землей: без контроля за рудничным газом шагу не ступи. И его лаборатория делает изрядное число анализов воздуха из шахт.

Лаборатория ютится в двух тесных смежных комнатах, одна из них проходная. Обещают скоро надстроить над зданием станции второй этаж — тогда, конечно, просторнее будет. А пока негде повернуться: шкафы, стеклянные приборы на столах, бутыли на подставках.

В лаборатории, кроме заведующего, работают два лаборанта.

Уши Федора Николаевича по-мальчишески оттопырены. Несмотря на свои тридцать лет, он — белесый, узкогрудый — выглядит нескладным юнцом. В то же время Шаповалов сразу ощутил в нем что-то чуждое тому простецкому размаху, который был отличительной чертой характера Лельки Крутоверхой.

Как-то суетливо покосившись, Федор Николаевич сказал:

— Оно неплохо, неплохо… Познакомиться я рад! Давайте во двор, что ли, выйдем — посидим.

— Давайте! — ответил Шаповалов и первым двинулся к выходу.

Вдруг, задержавшись у дверей, он оглянулся. Смутное, беспокойное чувство овладело им. Наконец он отчетливо вспомнил: да ведь это именно здесь дядя Черепанов собирал и втискивал в мешки всякие загадочные вещи! Утаптывал стекло ногами — оно хрустело. Стеклянные кружочки, вроде блюдечек… Ночью звезды отражались в них…

Странно после многих-многих лет прийти в эти комнаты опять и снова тут увидеть лабораторную посуду. Только та была причудливой, пугающей, оплетенной трубками, блестящими спиралями. А стол — такой, как этот, вероятно, — тогда казался преогромным и был не посередине, как сейчас, а возле окон.

Вот он, семилетний Петька, остановился на этом самом месте, а там, за громадным столом с колдовскими стекляшками, сидит штейгер Поярков. Обхватил голову, точно в тяжком раздумье. Виден его затылок, волосы, взлохмаченные пальцами, рыжие, медного оттенка.

Потом Поярков поворачивается, и взгляд его обращен прямо сюда. На его лице оживление — быть может, даже улыбка. Но при первых звуках его голоса маленькому Шаповалову почему-то стало очень страшно, и ноги тогда сами кинулись бежать.

А морозной ночью в степи, за несколько часов до рокового боя, услышав про Пояркова, Глебов явно взволновался. С каким-то подчеркнутым значением сказал: «Тот, кого считали штейгером Поярковым…»

Кто же он был, Поярков? Для чего у него была своя лаборатория? Если ученый, то как его могли считать штейгером, что ему было делать на спасательной? К чему он стремился? Что занимало его мысли?

Федор Николаевич, Захарченко, Лелька — все уже прошли мимо и разговаривают вдалеке, а Шаповалов продолжает стоять у этого порога. Молча стоит, смотрит, сосредоточенный, в открытую дверь.


ЧАСТЬ III | Судьба открытия | cледующая глава