Книга: Высотка



Высотка

Екатерина Завершнева

Высотка

Вместо предисловия

рассказать о нас как я это помню

от островка к островку


пробовала однажды, и вот:

слова-птицы разом снимаются с места

хлопают крыльями

носятся над землей, перекрикивая друг друга

куда нам теперь?


я предпочла бы просто промолчать

ведь остальные и так без меня обойдутся

разве что ты, Митя

может быть, это нужно тебе?


(Аська, перестань хныкать, говорит Митя

начни, наконец, — и увидишь сама, кому это нужно и зачем

хотя я представляю, что будет дальше:

Петя скажет — все было не совсем так

Гарик обидится, что его вывели непротивленцем

и припомнит тебе каждый случай

когда ему удалось стукнуть кулаком по столу

Баев опять возомнит о себе бог весть что

впрочем, что бы ты ни написала, он обязательно возомнит

Петя усомнится, а Гарик припомнит

поэтому заткни уши и пиши

если жизнь не расставила все точки над и

сделай это за нее!)

нет, Митя, ты не понимаешь

чтобы рассказать о нас (us but not them)

придется выбросить то, что к теме не относится

в особенности крупное, проблемное и социально значимое

забить на потерянное поколение

за новостями не следить, в выборах не участвовать

оставить в покое «лихие девяностые»

собирать мелкое, незначительное

хуже того, сугубо личное, въевшееся как ржавчина

невыводимое как солнечный ожог

думаешь, нас поймут?


(хватит изливаться, говорит Баев

подгребай ближе к делу — что там у тебя невыводимое

как пятно от портвейна на белом лабораторном халатике?)


ладно, давайте поименно:

из незначительного предлагаю оставить

Большую химическую аудиторию

двушки, пятнашки и жетончики на метро

пиво «Хамовники», «Медвежью кровь»

приватизационный чек на 360 Кб

письма, записки и выписки из зачетки

номера вагонов и комнат, все до единого

улицы Карла Либкнехта и Розы Люксембург

фоновый радиоэфир

длину саундтреков с точностью до секунды

наушники в кастрюле, яичницу на утюге

сахарную вату, Лёхиного кота

швейную машинку и слово «оверлок»

(которое страшно хочется вычеркнуть)

начальника поезда «Симферополь — Москва»

и даже кроссворд в киевской гостинице

который кто-то оставил на столике

на случай, если объявится заезжий эрудит

знающий все реки Индонезии


впрочем, это детали

а общее умонастроение можно выразить так:

нам по двадцать

ничего особенного, все как у других

но кажется, что это происходит только с тобой


(согласен, это весьма продуктивное заблуждение подтверждает Петя, снимает очки, трет переносицу глаза красные, опять торчал у компа, типа работал и все-таки, что ты собираешься делать?)


очень просто, Петя, смотри —


рассказать:

о том, как встретились на лестнице

и дальнейшее тоже стало лестницей — путешествием к


добавить в скобках:

на лестнице не живут

там только курят, ссорятся или целуются

она ведет прямо на крышу

где небо опутано проводами

и отвесные звезды

признать, наконец:

прожили три года в голубятне над городом

были свободны, как может быть свободно

беспозвоночное, впечатанное в известняк

и тем не менее проиграли — как и все остальные до нас


(ой, только не надо опять про свободу, заводится Митька

я добросовестно внимал тебе, Баеву

вместе и по отдельности

но вы мне так и не объяснили

зачем столько сложностей, когда на самом деле все просто

freedom’s just another word for nothin’ left to loose

разве что-то изменилось с тех пор

как мы это слушали в два наушника

возвращаясь домой по ночной Москве?)


а закончить примерно так:

прошлое быстро выветривается

оставляя провалы и впадины

мертвые точки воздушного рельефа, рытвины звезд

словам не за что зацепиться

и только невероятная острота зрения

как будто зрительные волокна стянуты в точку

а там ранняя весна, обледеневший город

улицы, бульвары, сады, которых давно нет на карте

наглухо запертая комната, солнце в окно

старая мебель, пыль

подоконник, голуби


мы отсюда и не уходили

сидим в кармане, как яблочные семечки-близнецы

из которых еще неизвестно, что вырастет

когда их вытряхнут на ветер

все возможно, все решаемо

нет такой задачки, которую наши зубы

не перегрызли бы за одну ночь

да и ночи как таковой тоже нет

потому что нас несет один и тот же поток

света, времени и любви


пожалуй, для начала хватит

а теперь задавайте ваши не очень-то умные вопросы


(какие вопросы, Ася

ты ведь ходишь вокруг да около, вздыхает Митька

двигай дальше, не дрейфь)


(а мне понравилось про поток того-сего

внезапно заступается Баев

только я нифига не понял, куда нас несет

и зачем — этого докладчик пока не объяснил, ждем-с)


(Гарик: я тоже не понял насчет писем

ты их сама накатаешь или мои возьмешь?)


(Петя: госкомиссия удаляется на совещание

дико хочу есть, что у нас в холодильнике имеется?)


и пока они так высказываются

у меня есть немного времени, чтобы собраться

откопать старый дневничок

перетрясти внутренние записи

вернуться назад, в точку отсчета

в ту самую Большую химическую

относительно которой мы постановили

что ей в списке быть


С нее-то мы и начнем.

Билет № 17

(А точнее — с проливного дождя.)


Ранним утром я иду по городу, по щиколотку в воде, настроение боевое. Дождь закончился только что, ночь и не наступала (я решила не спать). В руках босоножки, в сумочке паспорт, экзаменационный лист, шоколадка, пять рублей денег и «Двенадцать стульев». Стандартный набор абитуриента, если не считать стульев — это мой талисман.

Через несколько дней — Олежка & Со, остряки-фаталисты, презирают любые экзамены. Пусть ботаны трясутся, судорожно листая Сканави, мы — на подоконнике, читаем вслух; к нам подтягиваются, любопытствуют, просят погромче; гогочут, пока дяденька в черном костюме зазывает нас из дверей с табличкой «БХА». Пора так пора! Раньше сядешь — раньше выйдешь, говорит Олежка, и двое ботанов по соседству нервно смеются; мы встаем, картинно обнимаемся, и будь что будет.

(Да ничего не будет — сдадим… Химфак — не мехмат, а при наборе в четыреста человек реальный конкурс гораздо ниже, чем пишут на стендах. Продрался через математику — дело в шляпе.)


Через неделю «Стулья» проштудированы, на очереди мафия, ассоциации и контакт. Мы с Олежкой обыгрываем остальных всухую. Остальные возмущаются и требуют пару разбить, потому что им так неинтересно. Зато мне интересно — я на седьмом небе. Ради этого поступаем? чтобы сидеть на подоконнике и умничать?

Ассоциирует она! Лучше бы подумала, что дальше будешь делать на этом химфаке, говорит Олежка ехидно. Подашься в самодеятельность? Капустники сочинять будешь? Зачем тебе химия, скажи, пожалуйста? любопытствует он (вовремя!), когда самые страшные экзамены позади.

По нашему клубу любителей Ильфа-Петрова статистика весьма позитивная: к концу абитуры утеряны только двое, остальные прошли по кромке, то есть по четверкам. А пятерок в МГУ и не ставят, во всяком случае, за математику; обладатель четверки — герой, Геркулес, придушивший Немейского льва; да, мы герои, we are the champions, остался последний, пустяковый экзамен, и студенческий билет в кармане, а вместе с ним и новая жизнь.


Новая жизнь наступает стремительно. Двадцать восьмого июля в половине шестого утра (вот она, точка отсчета!) обнаруживаю, что сегодня совсем повезло — мой последний экзамен папа проспал. Хлопнул по будильнику, перевернулся, всхрапнул и затих. Я — на кухню, на цыпочках: наконец-то одна! своя собственная! и никто не будет следовать тенью отца Гамлета, компрометируя в глазах клубной общественности.

Вчера папа оговорился, что ему тоже надо в Москву, «по своим делам». Конечно, опять собирался полдня просидеть на лавочке возле памятника Ломоносову с бутылкой кефира и пузырьком валерьянки. До сих пор ни одного экзамена не пропустил, неся вахту возле памятника, чтобы вовремя оказать мне первую помощь, когда я выйду из аудитории зареванная, не сумевшая преобразовать систему уравнений, превратить синус в косинус и уж тем более решить задачку с параметром. Или внятно объяснить, чем алканы отличаются от алкенов, алкинов и алгонкинов.

Как насчет свободы передвижения, папа? торжествую я про себя, наскоро поглощая «легкий» завтрак (который в мамином представлении почему-то состоял из яичницы с сосисками и хлеба с маслом). Имею я право проехаться в электричке одна? молча смотреть в окно, обгрызая шоколадку (ну нет у меня сил терпеть до экзамена!), или просто дремать, заваливаясь на соседа, вместо того чтобы беседовать с тобой о поверхностном натяжении и рисовать в блокноте капельку дождя на подлете к земле?

Папа не только физик-аэродинамик, он еще и педагог. Любит изобретать задачки по ходу движения транспорта, с опережением, чтобы проверить мою так называемую сообразительность. Вполголоса он не может, особенно если речь идет о науке — мешает двадцатилетний преподавательский опыт. Соседи по скамеечке смотрят снисходительно, некоторые даже пытаются подсказывать. Оно и понятно — в этой электричке сплошь аэродинамики с некоторыми вкраплениями электротехников и инженеров-приборостроителей (конечная станция — «Академгородок»), и только на двадцатом километре в вагон садятся нормальные люди, которым интересно про футбол, а не про то, чему равняется «сигма» или «ро». И тогда ненормальные тоже переключаются на футбол, а сплющенная капелька, нарисованная на листке из блокнота, летит и летит к земле, счастливая уже тем, что о ней наконец-то забыли.


Вообще-то папе было чем заняться. Во-первых, горел квартальный отчет. Во-вторых, на нем висела разнесчастная летно-исследовательская лаборатория, которую руководство давно мечтало закрыть за недостатком финансирования, а всех сотрудников к чертям разогнать. Папа без работы не остался бы и даже мог пойти на повышение, — в соседней лаборатории как раз сняли начальника, — но не ходить же по головам! Мы здесь со дня основания, возмущался он; взять хотя бы Витю Семенова — уникальный специалист, «Буран» продувал, и вот его увольняют, а я остаюсь. Как они это себе представляют?

В общем, у папы классический, интеллигентский скверный характер. Ни дня без добрых дел, в ответе за все (буквально: за все), поэтому и в мою подготовку к экзаменам он вложился на совесть.


Начали с азов: первая совместная математика проходила по-пифагорейски, за выяснением того, что такое число и почему этого не знает ни наука, которая умеет много гитик, ни философия, которая ничего-то не умеет и не знает. Потом поползли по школьной программе, чтобы «освежить голову» и пойти в атаку на задачки повышенной сложности, выданные на подготовительных курсах. Особого прилежания я не проявляла и папа по-детски обижался, когда все ненужное наскоро выносилось за скобки. Жалобно просил аккуратней обходиться с маленькой «m», когда я норовила ее сократить, как будто это обиженный зверек, которому не налили в блюдечко молока.

И вычитывал мои шпаргалки! а я писала по четыре строки в одной: весь экзамен на подоле юбки (если пришить) или в кармане (если пришивать лень). Находил ошибки, подчищал их лезвием, после чего вписывал недостающее.

Мама при виде этого зверела. Кто у нас поступающий — ты или она? Зачем девочке математика? Мало моей загубленной жизни? Вот увидишь, ее срежут на первом же экзамене. И прекрасно, и замечательно — займется чем-то более подходящим. Перестань упрямиться и вернись в Сорренто, дорогая (это уже мне). Татьяна Александровна простит, у нее в классе есть свободное место. Поработаешь, восстановишь форму, сначала в хор, а потом видно будет.

Ну что ты, мама, — отмахивалась я, — какой хор, мы тут все индивидуалисты. Я уже решила — нет. Петь буду только в пьяном виде, и только «Ой мороз, мороз».

Отец, скажи ей!.. — стонала мама, — я больше не могу. Это не человек, это истукан. Променять музыкальную карьеру на какой-то химфак!.. с ее-то данными!..

Но папа тер бритвой шпаргалки и молчал.


Каждое утро, собираясь на работу, родителята обсуждали мои жизненные планы прямо над моей головой. Их педагогические стили, не совпадая ни в одной точке, на бесконечности сходились. Ей — то есть мне — надо учиться. Она — то есть я — отлынивает. Вывод: после половины девятого спать нехорошо, стыдно, а после девяти — просто грешно. Ася, петушок пропел давно. Подъем, подъем, кто спит, того убьем (и трубят в ухо пионерскую зорьку, нарочито давая в финале того самого петуха). Вставай, наконец! Хватит придуриваться, мы знаем, что ты не спишь.

(Знают они!.. Давно заметила: бодрствующие, особенно те, которые встают не по своей воле, смертельно завидуют тем, кому вставать не надо, попутно производя массу шума: суетятся, умничают, обсуждают — с раннего-то утра! — мировую и региональную политику; делаются ироничными, втыкают в мирную спину спящего ядовитые стрелы острот; роняют разнообразные предметы, иногда бьющиеся; хлопают дверьми, громко завтракают, чистят зубы, ищут обувную или одежную щетку, проездной или ключи; долго не могут попасть в замок, и, наконец, с кащеевым скрежетом заперев дверь на три оборота, хотя было бы достаточно и одного, все равно уходят несчастными. А я спокойно переворачиваюсь на другой бок и досыпаю.)

И так ежедневно. А если не поступлю?

Запилят до смерти.


И вот наконец-то еду на последний экзамен, дожевывая стратегический запас шоколада, глядя в окно на проносящиеся мимо подмосковные дачи. Последний рывок — и всем (всем!) станет легче. Включая меня.

Электричка прибывает в восемь, потом сорок пять минут метро, еще пятнадцать пешком по университетскому парку — и ровно в девять я уже в аудитории. Числа и действия с ними. Каждый из нас тогда постоянно складывал в уме — простейшая арифметика, сколько еще нужно, чтобы. В прошлом году — тринадцать баллов, в этом, говорят, сойдет и двенадцать, а сочинение на зачет. Делим на три, получаем «четыре», итого задачка на равновесие. Главное, не выйти из себя, ничего лишнего. Как говорит Олежка, поменьше фантазии, на экзаменах это не приветствуется. Никаких деепричастных оборотов, будьте проще.

Сам Олежка, будучи выходцем из республики Коми, никакого сочинения не писал. Ему по закону полагалось право на диктант, которым он в итоге и воспользовался, чем навлек на себя множество насмешек, однако на любые выпады в свой адрес реагировал более чем спокойно, предпочитая короткие и нетрудные пути к цели. При всей своей дурашливости Олежка был здорово подкован, производные щелкал как семечки, но старательно косил под дурачка. Меня всячески опекал (я бы сказала — чересчур; в столь плотной опеке я не нуждалась, и если бы ее стало меньше, не расстроилась бы), угощал черешней из кулька (немытой, разумеется) и ежедневно сопровождал до станции метро «Ждановская». Нет, не потому, о чем давно подумали остальные члены клуба, и вовсе не из благородных побуждений. На «Ждановской» обитала его тетка, одинокая бездетная дама, у которой Олежка окопался всерьез и надолго. Далековато, конечно, зато в итоге горячий ужин и глубокий сон, а у этих, в общаге, такое творится!.. я бы там и дня не протянул, а ты и подавно — срубилась бы, затейница ты наша. Тебе ж во все надо влезть, я правильно понял? Вот и влезла бы на свою голову… А так, чего доброго, и поступишь, и мне с тобой еще пять лет до «Ждановской» мотаться, эхехе.

(Он счастливчик, Олежка, видно даже по физиономии — веснушки, пионерский дискант, море энтузиазма. К этому добру льняные кудри да щечки-яблочки. Не мой тип, но на каникулах наверняка буду без него скучать.)


Экзамен-то безобидный — химия, мое недавнее увлечение. Тут шпаргалки нужны разве что для галочки, как аварийное оборудование на самолете. Если вам спокойнее от того, что под сиденьем впередистоящего кресла находится спасжилет, то пожалуйста, хотя вообще-то смысла в нем никакого, кому суждено потонуть — потонет, рассуждаю я, а время тает, капает, бежит, пора за работу.

Вытянув билет и заняв сладкое местечко в верхних рядах, первым делом проверяю подол юбки, к которому накануне пришила шпаргалки (вверх ногами: отгибаешь и смотришь, и не надо ничего доставать из кармана или рукава); но увы — бумажки намокли и отвалились, а формулы, выведенные на коленках шариковой ручкой, расплылись напрочь (ливень!); Олежка далеко, на другом конце аудитории; вокруг все жутко серьезные, уткнулись в черновики, каждый сам за себя и не подходите к ним с вопросами. Хорошенькое начало. Впрочем, до сих пор ничьими подсказками не пользовалась, и сейчас не планирую.

Ну-с, что у нас там:

Билет № 17.

1. Сурьма и ее свойства.

2. Диеновые углеводороды.

3. Крекинг нефти и ее производные.

Легкотня! Хотя второй вопрос неприятный, да. Не люблю органику — тоскливый раздел, где все определяется номенклатурой и никакого тебе полета фантазии. А как мерзко пахнут органические соединения, во всяком случае те, которые доступны для примитивного школьного синтеза!.. Однако надо признать — с билетом мне повезло, хотя не мешало бы проверить себя, на всякий случай. Ну хоть что-то должно было остаться от тех формул? Хотя бы крекинг нефти?



Ничего, ничегошеньки. Вздыхаю, перевожу взгляд на своего соседа; оказывается, он все это время разглядывал мои коленки с не меньшим интересом; быстро одергиваю юбку и строго смотрю на него (мама осталась бы довольна). Обыкновенное лицо, узкие губы, смеющиеся глаза. Худоба, темно-русые волосы. Не за что зацепиться, прямо скажем.

Вам помочь? спрашивает он, улыбаясь.

Так он еще и находчивый! Я ответила в том духе, чтобы помог себе сам, и занялась сурьмой металлической, аморфной и черной взрывчатой, ее электронными оболочками, свойствами и соединениями.

(А теперь самое время прихвастнуть…)

Кто, кроме меня, в этой аудитории может знать все модификации сурьмы? В школе виды сурьмы не проходят, а я их знаю, даже температуру фазовых переходов помню наизусть. Память у меня что надо. Правда, я могу запоминать только то, что цепляет, но вот какая штука — цепляет все, даже сурьма.

Вообще-то я специализировалась на языках, и по окончании школы прилично знала один, и на полприличия — еще один, но внезапно выиграла городскую химическую олимпиаду. Кому-то надо было идти на химию, мною за ткнули дыру в школьной команде, а я возьми да выиграй. Послали бы на физику, сидела бы сейчас в точно такой же аудитории, в доме напротив, на физфаке, и мучительно вспоминала бы какое-нибудь правило буравчика. Потому что и буравчик тоже цепляет, особенно если физику ведет молодой выпускник пединститута Вася Бородин, в которого наш класс влюблен без памяти, ну и я заодно.

Впрочем, если обобщить вышесказанное, все равно не понятно, почему я сижу именно в этой аудитории, а не в другой… Мда.

(Счастливая натура, хихикает Олежка, только уж больно беспокойная. И хвастунья притом, аж уши вянут. Погоди, тебя тут приструнят. В МГУ все гении, не ты одна.)


Но я отвлеклась. Олежка меня опять отвлек и я быстро забыла про темно-русого, который тогда пошел отвечать первым, хотя его никто и не вызывал. За двадцать минут все накалякал, пробежал глазами — и на амбразуру.

Пижон, подумала я. Не лучше ли сто раз отмерить, прежде чем отрезать?

Уходя, даже не глянул. Насчет помочь тоже больше не интересовался.

Вычеркиваем.


(Если бы мне тогда кто-нибудь сказал, что это тот самый Баев…)

Лестница

Второй раз мы с Баевым встретились на лестнице, возле финальных списков, еще не зная, что оба приняты и долго не задержимся здесь.


С утра палило солнце и ни о чем, кроме заслуженного отдыха, думать было невозможно. Билеты на поезд куплены, белое платье осталось только подшить. Выбрать момент и закончить, иначе скандал, а зачем мне осложнения, перед самым-то отъездом?

Платье создавалось в строжайшей тайне, из метрового отреза ткани, выданного мне для пошива приличной юбки, т. е. хотя бы до колена, а еще лучше — до середины икры (мамино словечко, из словаря аквариумиста-любителя). Мама мотивировала свои требования тем, что все новое — это хорошо забытое старое, и что в моде снова миди и даже макси. Прозрачный педагогический прием, на который я купиться не могла. Пускай они у себя на работе носят миди и даже макси, а мне до зарезу нужно было короткое, я так решила.

Задачка безнадежная, вроде квадратуры круга. Согласно учебнику кройки и шитья, из этого кусочка можно было смастерить: а) юбку, б) передник и в) шортики. Но учебники я презирала: на глазок получалось проще и вернее. Приложил к себе, заколол булавками — и сразу видно, где отрезать, подогнуть или пристрочить… А глубину вытачек пусть считают другие, кому не видно.

Резать я не боялась никогда. Это у меня от бабушки, которая полжизни проработала костюмером в Большом театре, пока ее не поперли оттуда за — конечно же! — скверный характер. Бабушка была эдакой русской m-lle Chanel — прямая, стройная, с вечной папироской в углу рта и неиссякаемыми идеями о том, как из ничего сделать что-то. До войны она обшивала московскую богему, была знакома со множеством «интересных людей» и любила об этом поговорить. Во время ее рассказов мама заметно нервничала и под любым предлогом пыталась увести детей из зоны поражения. Но все бабушкины байки — и про бурные двадцатые, и про подлые тридцатые — я знала наизусть, как и поименный список ее мужей, возлюбленных и просто поклонников. И могла бы при случае дословно воспроизвести.

Да, бабушка была мировая. При такой наследственности, утешала я себя, мне совсем не обязательно строить выкройки на бумаге или носить то, что носят другие. Придумаю лучше.

И придумала. Верх на бретельках, высокая талия и юбка-колокольчик. Длина рискованная, но все-таки длина!.. И тем не менее я понимала, что если мама вовремя обратит внимание на мое новое художество, поездки в Одессу может не получиться. Слишком много отягчающих обстоятельств — город южный, нравы свободные, а мне семнадцать лет. Я прятала свое произведение в шкафу, намереваясь подложить его в чемодан в последнюю минуту. Еще три дня, каких-то три дня — и я буду далеко отсюда, в белом платье, у самого синего моря!..


А сегодня — обнаружить себя в списках зачисленных и бегом на набережную, к Москве-реке. Нет, сначала позвонить родителям, раз уж обещала. Папа выдал целую горсть пятнашек, завязанных в детский носок — и не говори потом, что монетки не нашлось. Одну прозвоним, на остальные мороженого и плюшек. Вот и вся программа.

В вестибюле к телефону очередь; промаялась полчаса. Пятнашка провалилась в щель, в трубке загудело (высокий зуммер, не московский). Что бы им такого сказать, чем огорошить? Ладно уж, они там и без того как на иголках. Все в порядке, папа, на ближайшие пять лет мое будущее определено наилучшим образом. Я теперь человек, я больше не абитуриент. Поздравь: студент — это звучит гордо. Чушь, которую нес каждый второй в очереди на телефон, пытаясь быть оригинальным.

Позвонила — молодчина. Олежку ждать будем?

Не будем — опять увяжется. Могу я хоть раз прогуляться без него?

Вниз по лестнице, мимо Ломоносова — и в парк.


И тут сверху что-то раскололось, грохнуло — и понеслось.


Барышня в платьице с отложным воротничком

(она бы еще передник надела, а на макушку бант!)

пронзительно взвизгнула, бросилась под крышу

по лестнице потекла вода

к ступеньке прилип пробитый автобусный билетик

прическа осела, как мартовский сугроб

придется снять заколки и вымокнуть

что я и сделала сразу же


платье прилипло к телу до полной прозрачности

напомнив любимое кино шестидесятых

мне двадцать лет или, еще лучше, июльский дождь

смотрела как откровение когда было тринадцать

мечтала попасть туда, в свои двадцать, любой ценой

и больше не взрослеть


трах тарарах жжах бааабах

вода теплая и пахнет атмосферным электричеством

потому что мы в святая святых

перед нами памятник основателю российской науки

который, кажется, сконструировал громоотвод

(или это был кто-то другой?)


как быстро выветрились знания

с таким трудом втиснутые в эту голову за десять лет

помню, на картинке из учебника

естествоиспытатель-герой падал, схватившись за сердце

молния прошила его насквозь во время опыта

на благо науки, конечно


(ух, как шарахнуло!

не пора ли под крышу?

или пробежаться до остановки, там переждать?)

надо мной внезапно выстреливает зонт-автомат

сиреневый да еще в цветочек

и снова тот глуховатый голос:

любите мокнуть под дождем

или это у вас от избытка чувств приключилось?

рады, что зачислены в сие богоугодное заведение?

я тоже, так давайте радоваться вместе

вы, я и вон тот господин, который — спасибо ему —

пожертвовал своим зонтом ради вас

ради нас, я хотел сказать

он первый заметил, а я быстрее подбежал

эй, Серый, иди сюда!


— Здравствуйте, — говорит Серый, отряхиваясь, как большая собака эрдельтерьер, — ну и дождь.

— Это ты называешь дождем, лишенец? Это тропический ураган! — продолжает витийствовать темно-русый. Думает, наверное, что неотразим. Балабон.

— Мы вас видели с книжкой и поспорили, в какую группу зачислят, — поделился Серый.

— В сто двенадцатую, — говорю. — А что?

— Повезло тебе, чертяка, — вздохнул Серый, толкая балабона локтем. — А я из сто одиннадцатой, соседями будем. Этому всегда везет, он везунчик. Я с ним десять лет в одном классе учился, знаю. — И снова вздыхает, как собака, которой обещали косточку, да не дали, но она привыкла, ей не впервой.

(Хороший парень этот Серый, и языком не мелет почем зря. Из них двоих, пожалуй, он.)

— Дождь вот-вот закончится, времени вагон. Погуляем? — сказал тот, что мелет языком.

— Не могу, мне надо на вокзал, дядю встречать.

(Господи, ну и дура, какого дядю?! Получше ничего не могла придумать?)

— А дядя у нас кто? Волшебник?

(Процитировал? Сострил? Но мы не будем улыбаться, мы ответим ему как придется, потому что и у нас внезапно чувство юмора отказало. Промокло и раскисло. Про дядю, конечно, получилось так себе, плоховато получилось, неубедительно. Но надо довести начатое до конца.)

— А дядя у нас сердитый очень. Между прочим, коренной одессит. Обидчивый как дитя, опозданий не прощает. Опоздавшему читается лекция о том, почему так делать не надо, а я еще не готова к лекциям. И последний месяц вольной жизни хочу провести без лекций, причем провести его как не надо.

— Любопытно, весьма и весьма, — сказал остряк, прищурившись. Кажется, теперь ему действительно стало любопытно. — Проведите его с нами, мы вам лекций читать не будем. Мы тоже хотим как не надо. Научите? И если вы это прямо сейчас выдумали, про дядю, чтобы от нас сбежать, то напрасно. Мы хорошие. Мы просто отличные. Разве не видно? С первого взгляда?

— Дядя, — говорю я холодно, обжигающе ледяным голосом, почти антарктическим, — живет в районе Молдаванки, на улице Орджоникидзе, бывшая Разумовская. Поезд прибывает через час. Приятно было познакомиться.

(Правда приятно? Когда на тебя узенькими глазками смотрят и говорят банальности?)

— Значит, отложим прогулочку до осени. До первого сентября, если не проспите. Не советую, будет живенько — это я вам обещаю.


Хвастун, болтун, пижон

формулировочки такие пошловатенькие

но почему тогда расхотелось уходить

почему же я прокляла свою убогую фантазию

а заодно и ни в чем не повинного дядю

ожидающего меня со дня на день

в доме на улице Орджоникидзе


минута, остановка, стоп-кадр

лестница, мокрый билетик, прилипший к ступеньке

и предчувствие (так это называется в книжках?)

что сейчас с тобой заговорят и все изменится

мир сдвинется, перевернется

и покатится в тартарары

(и потом этот голос…)


обыкновенная гроза

ничем не примечательное знакомство

начало августа, мокрое платье, горсть пятнашек

кто бы мне тогда сказал, что и это в рамках программы

причем обязательной — не поверила бы


пообсохла в метро, добралась до вокзала

купила пирожок с повидлом, ужасный, резиновый

но после всего пережитого очень хотелось есть

задремала в электричке, чуть не проехав станцию

пронеслась по Гагарина, потом по Молодежной

трижды повернула в замке ключ

(ага! я первая! они еще не приходили!)

скинула босоножки

отрезала хорошенький ломоть черного хлеба

посыпала солью, включила радио

а там песенка про снег

про то, как он идет и всё вокруг чего-то ждет

люблю ее с детства


дома никого, самое время закончить платье

впереди целое лето, последнее беспечное лето

которое мы, конечно же, проведем как не надо

но для начала нужно выспаться и благополучно забыть

сурьму и ее свойства, правило буравчика

закон всемирного тяготения

коленки, дядю, сиреневый зонт

и этого, который мелет языком.


Согласилась бы ты теперь?

* * *

10.08

Моя дорогая Одесса!

Ты совершенно не изменилась, не постарела ни чуточки. Бульвары, трамваи, фонтаны, облака сахарной ваты, грязное любимое море — что еще нужно для счастья? Как будто в детство вернулась — жара, дядя Веня, бабушка Тамара…

Асенька, погадать на трефового короля? Или на червонного?

Нет, червонных нам не надо, бабушка. Чем гуще масть, тем лучше, ты ведь сама говорила.

Тот червонный, школьный, в которого я была влюблена пять лет без передышки, оказался дураком. Представляешь? Поговорила с ним пять минут на выпускном — и любви как не бывало. Теперь я совсем свободная, и дядю Веню это огорчает. Я надеваю новое платье, а он возмущается, что таких женщин у нас в роду отродясь не было. И сам себя не слышит от возмущения, даже этого вроду-отродясь. Грозится запереть в ванной, откуда я уже не выберусь, потому что ванна сделана на совесть, сам стенки клал, вот этими вот руками.

А в чем причина его гнева, знаешь? Разгуливать под руку с мичманом да по Приморскому бульвару — страшный грех, даже если это хорошо знакомый, крайне положительный субъект, друг семьи. А я разгуливаю. И мне нравится.

Друг семьи высокий, как фок-мачта, и очень надежный. Про себя называю его «товарищ Морфлот». От него пахнет вишневым табаком и веревками. Разговариваем на вы, это красиво, это подчеркивает дистанцию, которая между нами о-го-го какая, и одновременно снимает ее.

Вот что я пишу, а? Не знаю. У него невеста, у меня — будущее. «Вы будете вспоминать меня как нечто экзотическое. Впрочем, через две недели вы обо мне и не вспомните, потому что у вас начнется новая жизнь».

Он прав, бабушка.

Все как прежде, только я теперь другая.

Взрослая, наверное?

Первое сентября

Первого сентября к нам пришли зубры — физхимики, твердотельщики, материаловеды с мировым именем, аспиранты и старшекурсники. Рассказывали о головокружительных перспективах и новых методах, голова кружилась черт знает от чего, может быть, и от перспектив. Ядерно-магнитный резонанс, сокращенно ЯМР, у нас им занимается Кричевский, по списку в его лабораторию идут…

Трое наших и трое кубинцев, которых родина откомандировала, а русскому языку не научила; но это ничего, они рады и так; улыбаются, пританцовывают, а уроки русского начнутся завтра. Кричевский красавец, но резонанс — это не мое. Я попадаю в лабораторию высокотемпературной сверхпроводимости, сокращенно ВТСП, нас там пруд пруди, свеженькое направление, а между тем уже разработаны доступные для массового производства полимерные материалы, которые… Может быть, кому-то из вас повезет и он откроет… А вообще желаем побед во всех областях, не только в науке, потому что у вас начинается самый интересный, самый насыщенный жизненный период…

— Самое интересное тут — это столовка, сказал кто-то прямо над моим ухом. — Если вовремя не влезть в очередь, будешь ходить голодным до вечера.

Обернулась: смеющиеся глаза, узкие губы — тот самый, с лестницы. Как его зовут-то? Без пиджака, в понтовой джинсовой курточке. Только этого не хватало.

— Значит, ты вэтээспэшница? Поздравляю. Помрешь от скуки месяца через два. Будете смешивать, греть, капать на подложку, сканировать, потом опять смешивать, греть, капать и так без конца. Наукой тут и не пахнет, скорее аптекой. Милая барышня в белом халатике. У них в лабе есть одна, Ирина. Познакомитесь, все веселей будет. Извини, что я сразу на ты, предпочитаю без церемоний.

Наша сто двенадцатая не просто учебная группа, это исследовательская площадка, и многие из вас уже попробовали свои силы… Пять победителей и участников международных олимпиад, три печатных работы, мы отобрали вас…

— …у конкурентов, — продолжал комментировать тот самый голос, — у сто одиннадцатой. Там участников вдвое больше, потому что чистая физхимия куда круче нашей, полуприкладной. А тебя за что отобрали? Ты участница?

— Нет. А ты?

— Типа того. Только я не международник, а всесоюзник. Международники в сто одиннадцатой, а мы рылом не вышли. Как тебя вообще угораздило сюда попасть?

(Опять двадцать пять! Не буду же я, в самом деле, рассказывать:

• о чудесно гладких пробирках, в которых даже обыкновенная вода выглядит как слеза единорога или эликсир вечной молодости;

• о круглых колбах для пучеглазых рыб, неизвестных науке биологии;

• о бомбочках-бертолетках под ковриком у соседей;

• о силикатных водорослях и кристаллах медного купороса, сине-зеленых сокровищах пиратских кораблей;

• о фараоновой змее и берлинской лазури — великолепно звучит! и разве этого мало?..)

— Трудно сказать. Наверное, случайность.

— Честный ответ, хвалю. Давай руку и линяем, здесь ловить нечего. Сейчас я выцеплю вон того видного ученого, он проведет нам индивидуальную экскурсию по универу. Мой земляк, Ридна Украйна. А ты москвичка?

Рука была невозможно худая, как будто он в столовой никогда не пасся, а перебивался кое-как на подножном корму. Траву жевал, например. Я посмотрела на него повнимательней, пока он шептался с земляком. Нет, этот траву жевать не станет. Кого же он мне напоминает-то?.. Овчарку, точно! Немецкую овчарку чистых арийских кровей. Такие мальчики нужны Германии, сказал бы Олежка. Уж он припечатает так припечатает.

Земляк, поздоровавшись со мной, представился:



— Богдан. Редкое имя, легко запомнить. А Баев у нас молодец. В группе три девушки — и он уже перехватил самую красивую. Ну что, обедать?

Они решили меня смутить и обезоружить, или так, шутки шутят? Игнорируем. Запрашиваем подкрепление.

— У меня встречное предложение — давайте возьмем Олежку, он тоже голодный, он вообще без еды жить не может.

— Не бойтесь, — засмеялся Богдан, — Баев вас не съест, он занят. Правда, Саныч?

— Сдал как стеклотару, — буркнул Саныч, — и рад-радешенек. Ты, можно подумать, свободен.


В столовой было людно, но Баев сразу ввинтился в очередь, которая, повозмущавшись, расступилась. Стояли, стояли, вон за тем светилом науки. Как, девушка, вы не знаете, что он светило? Сейчас расскажу…

Я никогда раньше не была во взрослой столовой и растерянно оглядывалась по сторонам; меню в одном углу, раздача в другом, названия блюд ничему соответствуют — по внешнему виду сложно опознать, гуляш это или котлета, или печенка в сметане, все одинаково несимпатичное на вид. Не щелкай клювом, бросил мне Баев, принимая у распаренной работницы столовой тарелку, политую чем-то коричневым. Тут все несъедобно, но питаться надо, иначе протянешь ноги. Мне то же самое, сказала я распаренной. Она шмякнула то же самое на тарелку, но соуса явно пожалела.

— Вы только посмотрите на нее, — хихикал Баев за столом, — собрала все цвета радуги — тут тебе и свеколка, и морковочка, и зеленое яблочко. Как будто палитру подбирала, а не комплексный обед. Художественный склад у девушки, а она в химики подалась. Это какая-то ошибка природы. Химия, знаешь ли, портит руки и иногда лицо. Видела Коренева? Нет еще? Он у нас будет вести малый практикум. У него один глаз стеклянный, не шучу. Говорят, по молодости заглянул в лазер, очень захотелось посмотреть.

— Оставь девушку в покое, — сказал Богдан, — они у нас и так не задерживаются. Программа трудная, спецкурсы, математика с мехмата… Вы уже, наверное, обратили внимание, в методичке… Не обратили? А посмотрите вечерком. Если что — всегда рад помочь.

— Какой ты быстрый, — вмешался Баев, — помогать буду я. Хотя ей сейчас методички рановато открывать. Для начала надо научиться выживать в столовке, это же разбойничье гнездо. Запросто могут подсунуть кормовую свеклу вместо сахарной. Или от мертвого осла уши. Вкусный гуляш?

— Вообще-то не очень.

— Привыкай, теперь это твоя основная пища. Не бойся, козленочком не станешь. Я вот не стал.

— Помолчал бы лучше, — сказал Богдан, — видела бы тебя твоя мама.

— А что мама? Мама осталась бы довольна. Я соблюдаю ее главный завет — не бутербродничать. Даже суп иногда беру. Допивай свой свекольный компот и пошли. Ты не знала, что он свеклой крашеный? Ну ладно, ладно, не буду.

— Куда — пошли?

— Для начала учебники получим. Ты ведь не собираешься их таскать на себе, правда? Потом покажу тебе весь этот величественный комплекс, выстроенный во славу науки, а часиков в восемь посажу в метро, у меня дальше делишки кое-какие есть. Ну, годится идейка?


После обеда Богдан отделился от нас, ему нужно было возвращаться на кафедру. Баев утих, перестал хохмить и даже ненадолго сделался мрачным. Мне показалось, он что-то напряженно обдумывает, но я еще не знала, что у него нет такой привычки. Во время короткого перекура на ступеньках столовой он тихонько насвистывал какой-то мотив, потом кривовато пропел: а мы живем для того, чтобы завтра сдо-оохнуть, най-на-на, най-на-на, най-на-на, затушил сигарету и посмотрел на меня. Она еще здесь, надо же.

— Дурацкая песня, — сказала я, — терпеть ее не могу. Они думают, что разразились чем-то оригинальным. А там кроме най-на-на ничего и нет.

— Тебе надо оригинальное? — спросил он, усмехаясь.

— Мне надо со смыслом, — уперлась я, хотя разговор был тухлый. — А у них эпатаж дешевый. Знаешь, что это мне напоминает? Когда сквозь зубы сплевывают — такая у них музыка. Мальчики с бритыми затылками и ограниченным словарным запасом. Три слова на все случаи жизни.

— Вот оно что! А я как раз такой мальчик, из провинции, — он ничуть не обиделся, даже наоборот, как будто получил шанс показать себя в лучшем свете. — Мне можно. У меня жизненные цели простые. Потрогай мой затылок, не стесняйся. Славная щетинка. А вот ты — чего ты хочешь от жизни?

— Щастья.

— Эт правильно, — согласился Баев. — Ты же девочка. Девочки должны быть щасливы, иначе зачем они тут.

— А ты?

— Я хочу прожить жизнь так, чтобы было о чем вспомнить на свалке, — сказал он, глянув на меня искоса, оценила или нет. По-видимому, это было тщательно выпестованное и очень программное высказывание. — Короче, давай свою пятипальпу, пошли.

— Что дать?

— Руку, недогадливая. Педипальпы — это руки-ноги у членистоногих. А у таких, как ты — пятипальпы. Посчитай, если не веришь.

Он схватил меня за руку и потащил вперед. Я вырвалась и остановилась посреди улицы.

— Ну что опять? — поинтересовался Баев, немного притормаживая.

— Почему это я должна за тобой всюду бегать?

— Потому что ты мне нравишься. Мы с тобой одинаковые. Еще вопросы?

Проходивший мимо мужчина с портфелем хмыкнул:

— Вот это я понимаю. Укрощение строптивой, да?

— По-другому с ними никак, — серьезно ответил Баев, и, повернувшись ко мне, вдруг улыбнулся.

(Я не знаю, что это было. Влюбляться мне уже приходилось, и неоднократно — ничего похожего. Он мне нисколько не нравился. Некрасивый, я бы сказала — вызывающе некрасивый, худой, говорит глупости, иногда даже гадости, и лицо у него злое. Но вот улыбка…)

— Ладно, если ты не хочешь в библиотеку, поменяем курс. Ну их, твои книжки, завтра получишь. Не для того придумали первое сентября. Пойдем купаться.

— ?

— Купаться буду я, а ты посидишь на солнышке. Пойдем сначала на смотровую, потом спустимся на набережную. В фонтане я сегодня плавать не расположен. Фонтан оставим на завтра.


Солнце, тишина

тополя пожелтели, просвечивают золотом

мелкая китайка сыплется под ноги

здесь столько яблонь и никто не собирает

и ты не трогай, они засвинцованные

растут вдоль дороги, накапливают свинец

висмут и прочую редкоземельную муть

если ты еще помнишь таблицу Менделеева

или экзамены сданы, с глаз долой, из сердца вон?


взяться за руки, не имея на то никаких оснований

играть в романтику, провоцировать

на умиление-возмущение

и при этом держать дистанцию

а внутри любопытство

жгучее, как любовь


от смотровой вниз к реке волны зелени

расходящиеся дорожки, выбирай любую

давай кто быстрее, бросил он и сорвался с места

с носка на пятку, плавно подпружинивая

зависая в сентябрьском теплом воздухе

и каждая мышца, сокращаясь, посылала вперед

камень из пращи точно в цель


его собранное, настроенное тело

напоминало хорошо сыгранный оркестр

он раскрывался в движении

как прыгун с шестом, проходящий над планкой

с таким запасом, что сразу становилось ясно

этот первый


удлиненные мышцы, выпуклая сетка вен

ходячий анатомический атлас

легкая полая кость, как у птиц

в огне не горит, в воде не тонет

в плавках — ага, значит, заранее знал

(интересно, а запасные у него тоже имеются?

и где он их будет переодевать?)


возле пристани катерок

на газонах люди всех возрастов

жующие выпивающие

но больше всего тех, кто целуется

поветрие какое-то или вирус

радиус поражения двести метров

куда ни глянь


на газетках, лавочках, на травке

с трудом отрываясь друг от друга

затуманенным взором смотрят на тебя

кажется, что насмешливо, но это не так

ты их не интересуешь

ты одна такая здесь

неохваченная.


— Как водичка? — спрашиваю, чтобы что-то спросить.

— Сейчас поглядим, — отвечает он и уходит ласточкой в воду.


По дуге почти без всплеска

рисовался, конечно, позировал

наверняка осведомлен о том, как это действует

привел меня сюда, дабы покрасоваться

и все же я чувствовала, что эти выверенные движения

были для него естественным способом

перемещаться в пространстве

не ради меня, но ради возмущения среды

осеннего воздуха, ленивой Москвы-реки

не по сезону густо-синего

непрозрачного неба.


Бисер воды, скатывающийся с плеча. Ночью заморозки, но вода еще держит тепло, градусов пятнадцать — курорт, можно сказать. Мы поспорили с Блиновым и он точно проиграет. Я плаваю под открытым небом круглый год, а Шурик — только в бассейне.

Кто такой Шурик?

Твой одногруппник, чемпион Московской области по плаванию, между прочим. Чемпионил да бросил, в науку подался. А сердце с непривычки пошаливает, нагрузки-то регулярной нет. Зря я его подбил, как бы чего не вышло.

Вон они, идут, приготовься. Принесла нелегкая.

Он кивнул в сторону дорожки, по которой шли две девушки и высокий кучерявый парень.

Достань сигаретку, в левом кармане. Нет, в левом от меня. Не стесняйся, лезь. И коробок. У нас тут все общее — куртки, деньги, полотенца. Удобно.

(Закурил, смотрит на горящую спичку. Дошло до пальцев, выбросил. Очередная демонстрация или так, привычка ходить по краю.)

Давай заключим пакт о ненападении, если ты понимаешь, о чем я. Понимаешь?

(Стряхнул пепел, смотрит прямо в глаза.)

Неет, это еще не жизнь, это только наши танцы на грани весны, такие песни тебе больше нравятся? Я много песен знаю.

(Короткий взгляд мимо меня, на дорожку, оценил расстояние, успеет ли.)

А общага интересное место. Прибыли, заселись, обжились. Она ко мне прилипла, помоги то, помоги се. Сначала еще ничего, потом не знаю зачем… Короче, если ты тоже… В общем, если у тебя тоже кто-то заведется, так и знай — я не в претензии.

Тут ведь как — игра без правил. Главное — свобода, остальное фигня. Согласна?


— Вот ты где, паразит! Загораешь? — сказал кучерявый, здороваясь с Баевым. — Мы тебя с утра ищем.

Две девушки, очень похожие друг на друга, наверное, сестры. Одна тихоня, другая оторва, один на двоих смешной нос картошкой. Которая?

— Как видишь, я не только совершил омовение, но и нашел свидетеля. Это Ася, она из нашей, сто двенадцатой.

Та, что пониже ростом, смерила меня взглядом, потом перевела его на Баева, потом опять на меня. Что-то высчитывает. Понятно.

Не волнуйтесь, девушка, у нас соглашение. Получите своего Баева в целости и сохранности, распишитесь, не забудьте осмотреть на предмет повреждений и царапин.

— Я-то мог бы окунаться и дважды в день, а вот у тебя кишка тонка, — сказал Баев, все еще мокрый, голосом победителя-олимпионика. — Дотянешь до конца сентября, потом сдуешься. Будешь ходить за мной с полотенцами, фиксировать мои личные рекорды.

— Оденься, Даник, — сказала тихоня, та, что пониже ростом. — Хватит тебе. Мы в восхищении, Ася тоже.

(Оказывается, у него есть имя. Даник — это Даниил? Ишь ты…)

— Как это хватит, я только начал! — возмутился Баев и пошел на кудрявого с кулаками. Они немного повозились, потом упали на траву, через минуту Баев уже сидел на своем сопернике верхом.

— Иди ты к черту, водяная крыса, — ругнулся кудрявый, стряхивая его с себя. — Мокрый, склизкий, гадкий. Поглядим, кто за кем ходить будет. Разрешите представиться, — повернулся он ко мне, — Шурик. А это Татьяна и Галина.

Одинаковые кивнули, продолжая меня изучать. Потом тихоня (Татьяна?) вынула из сумки большое полотенце, поймала Баева и начала его усердно растирать выше и ниже пояса.

— Ну вы тут разбирайтесь, а мне пора.

— Эй, мы так не договаривались, — Баев высунулся из полотенца, Татьяна его запихнула обратно, как обезьянку, — у нас по программе прыжки в воду, потом прогулка по аллее славы и возложение сена к бюстику Менделеева.

— Без меня, — сказала я, вставая с его джинсовой курточки. Постелил на земле, чтобы я могла присесть, погреться на солнышке. Хорошая курточка, в левом внутреннем кармане (не от меня, от него) пачка сигарет, называется «Dunhill». В правом мятые деньги, а где ключи? В джинсах, наверное. Настроение почему-то испортилось. — Мне домой почти три часа добираться. Привет бюстику.

— Опять дядя приезжает? — спросил Баев, надевая футболку. — Погоди, мы тебя проводим на вокзал.

— Не стоит, отдыхайте.


Я удалилась как-то слишком поспешно, можно сказать, сбежала. Солнце садилось, тополиное, кленовое, каштановое золото померкло, а я все никак не могла решить, чего же мне сейчас больше хочется — немного поплакать или съесть мороженое. Долго мучилась, потом выбрала «Лакомку», перемазалась, замерзла

опоздала на электричку на какие-то три минуты

потом полчаса ожидания и что-то теплое в груди

как будто подарили вязаный шарф из чистой ангорки

пустой перрон, фонари в радужных иголочках тумана

свободное место у окошка, маленькие станции

будка обходчика, шлагбаум

быстро же я приехала

а вот и папа, встречает, прождал лишних полчаса

и как его отучить, спрашивается, ведь я не ребенок

прямые, косые мышцы

центр парусности легкого, почти невесомого тела

и ямка в основании шеи, вот тут

(это называется — яремная ямка)

хотелось прикоснуться губами

пить, попробовать на вкус

речную воду с бензиновыми разводами

сигаретный дым, сладкий, как сентябрь

эту их вольную жизнь

с ее презрением к частной собственности

сезонным колебаниям температуры

и распорядку дня


конечно, понаехали иногородние

заселились, перезнакомились

комнаты дверь в дверь

вино, кино и домино

ритуальные омовения

а я — домашняя девочка-овечка

которой подобная простота нравов

и во сне не снилась


что он ей говорил

про жизнь на свалке

про то, какие они одинаковые

про свободу, конечно, баки заливал

(он это говорит каждой второй, надо полагать)


подумаешь, Татьяна

не очень-то он был рад, когда они появились

и уж если подводить итоги

я точно знаю, о чем он сейчас думает

а он знает, о чем думаю я.


Одинаковые?

Ничего общего, совершенно.

Гарик

Если Баев хотел повысить градус, то он сделал все правильно. Но это не помогло.

Через неделю я уже влюбилась в Гарика.


Наша англичанка, молодая и смешливая дама, говорила: в этой гоп-компании Игорь самый ответственный и интеллигентный юноша, у него прекрасное произношение и лучшая в группе лягушка. Лягушкой назывался звук [æ], который остальным никак не давался. Не бойтесь мимических морщин, граждане, язвила англичанка. Раззявьте рот пошире, челюсть до колен, как у него. Еще бы, подавал голос Олежка, он из спецшколы, ему положено, а мы дети итээровцев. Гарик, покажи, как ты это делаешь! Тот послушно показывал розовый, как вареная колбаса, язык, группа покатывалась со смеху. Мне не нравилось, что они смеются, но Гарика это нисколько не задевало. Его вообще было трудно задеть, с такой-то самооценкой.

Ладно бы спецшкола! Гарик был поразительно похож на молодого Пастернака, которым я тогда зачитывалась. Удлиненные скулы, чернота зрачка, Марбург, я загорался и гас, я сделал сейчас предложенье… Аллитерации, слог, свобода дыхания!..

Но для Гарика Пастернак был пройденным этапом. Жизнерадостный ребенок, вечный подросток, ворчал он. Экспрессия — и что за ней? Предпочитаю невыразительного Кавафиса.

Я не знала, кто такой Кавафис… Маркес, Касарес, Борхес… Пас, Лугонес, Фуэнтес… В нашей домашней библиотеке таких авторов не было, только классики.

Держи, говорил Гарик, принося очередную книжку. Завидую — в первый раз!..

(В первый раз!.. и усмешечка такая, мол, я-то давно ничему не удивляюсь…)

У моей прабабки, говорил он, было поместье в Литве, под Шяуляем, пятьдесят гектаров реликтового леса, конезавод, озеро, яхта. В революцию все бросила и сбежала. Теперь, по слухам, начинают возвращать, но нам не светит, прав нет.

(Никак не привыкну, что он это всерьез. Помнится, игрывал я на ковре «Хорасан», глядя на гобелен «Пастушка»…)

В Питере у него имелся фамильный собор, Преображенский. Тот самый, на пушках, который в честь воцарения Елизаветы Петровны возвели. Мой прадед когда-то был его настоятелем. Поедем в Питер — покажу. Жили неподалеку, на Литейном, в доме Антоновой, сейчас там магазин бытовой техники. Я прошлым летом поехал, постоял под окнами, но не зашел — к чему беспокоить посторонних людей?

(А я бы зашла, точно!)

Ладно бы прадед! А предки по материнской линии, упомянутые в «Евгении Онегине» — это как?!

И в какой же главе они упомянуты, спрашиваю. Небось в уничтоженной, десятой?

Не угадала, в третьей, ответил он горделиво.

И все-таки, кто?

Немного помявшись, Гарик процитировал: «Мне галлицизмы будут милы, // Как бурной юности грехи, // Как Богдановича стихи».

Я хохотала.

Балда, говорил он снисходительно, Пушкин высоко ценил поэму Богдановича «Душенька», о чем сообщает в своем письме к такому-то от такого-то месяца года. Ты письма Пушкина вообще читала или сказками ограничилась?


Олежка говорил, что Гарик настоящий мальчик-мажор. Однако Гарик был беден, как и все остальные, про Олежку же ходили слухи, что у него северный коэффициент и что родители шлют ему с коми-пермяцкого севера не только посылки с теплыми носками, но и переводы, поэтому стипендия для него так, на пивко. Не знаю, не знаю — шиковать он не любил, даже отличался некоторой прижимистостью, но успешно маскировал свои недостатки чувством юмора. За это чувство нас регулярно выгоняли с лекций, потому что мне немного было надо, только пальчик покажи. Ты что, не умеешь хихикать, как все девчонки? — распекал меня Олежка уже за дверью. Ну что я такого сказал, почему обязательно сразу ржать?

Гарик же никогда не смеялся на лекциях. Нас выдворяли, он продолжал записывать: заголовки красной ручкой, определения зеленой, там подчеркнуть, тут обвести в кружок… У него мы при случае скатывали на контрольных, он великодушно не возражал.

Первое время мы шатались везде втроем, они провожали меня до электрички, ругаясь, что я так далеко живу, и вообще, не могла бы я наконец перестать ездить домой, всем было бы проще. Когда мы пили кофе с пирожными, они препирались, кто будет платить за эту обжору и как поделить/сократить расходы или хотя бы посадить ее на диету. Гарик внушал — посмотри на себя, ты же бочка, где у тебя талия!.. а знаешь ли ты, сколько килокалорий в этих трубочках с масляным, между прочим, кремом?.. Тебе не дали общежитие, потому что ты толстая, развивал тему Олежка. У них в комнате по четыре человека на десяти квадратных метрах. Если заселять таких, как ты, то никаких площадей не хватит. Сейчас посчитаем, сколько влезет на этаж, если воспользоваться моделью плотной шаровой упаковки… Какую решетку возьмем — ОЦК или ГЦК? Или обычную ГП?

Окружающие в ожидании результатов подсчета смотрели оценивающе. Я ела пирожные и смеялась. Пятьдесят два килограмма на сто шестьдесят четыре сантиметра — валяйте, считайте. Рост Венеры, сказал один умник с нашего курса, который тоже подбивал клинья, чем весьма раздражал Гарика. Я чувствовала себя превосходно в своем весе, возрасте, статусе (эмгэушница!) и между двумя умными и симпатичными однокурсниками.

Разве можно было не влюбиться в одного из них?


Произошло это само собой. После удачного доклада на семинаре по материаловедению я выплыла из аудитории, торжествуя победу. Молоденький аспирант, смущаясь и краснея, похвалил мое наглое выступление, в основе которого лежала пара неточных цитат из Гарика, а также несколько тезисов из брошюрки о сверхпроводниках, которую нам выдали в начале сентября. Похвала подействовала, и я почти поверила, что доклад был блестящим и что он был делом моих рук и моего же ума. Воспарила над собой, перестала смотреть под ноги. И напрасно — поскользнулась на лестнице, спланировала вниз, летела, свистела и радовалась, как говорят дети; потеряла туфельку; больно ушиблась копчиком, о чем беседовать совсем не хотелось, хотя сочувствующих набежало предостаточно; порвала колготки — бесповоротно, непоправимо, неэестетично. Коленка сильно кровила, но расстраивало не это, а огромная дыра на самом видном месте, которая расползалась во все стороны при малейшем движении.

Я села на подоконник и задумалась. Гарик пошел на кафедру за йодом. Захвати клей, крикнула я вслед, у них должен быть силикатный.


Потом мы мазали коленку клеем. Судя по всему, для Гарика это был бесконечно захватывающий опыт. Он так старательно клал все новые и новые слои, что мне совестно было его прерывать. Оказалось, что обычный канцелярский клей — прекрасное кровоостанавливающее средство. Было больно, но увлекательно.

Баев вышел из аудитории, долго беседовал с кем-то у дверей, поглядывая на нас сверху вниз. Проходя мимо, он наклонился ко мне и тихо сказал:

— Я был первым.

— Что? — переспросила я.

— Первым человеком на Луне, — ответил он, — тогда, на экзамене. Да хватит ей уже, — бросил он Гарику, — в банке-то ничего не осталось, — сел боком на перила и съехал вниз.

— Я чего-то не понял, — сказал Гарик, аккуратно завинчивая баночку с клеем.

— Я тоже, — ответила я и соврала. Нехорошее чувство, dйjа vu — лестница, коленки — мелькнуло и исчезло. Осталось дождаться, когда клей высохнет, надеть туфельку и отправиться на бал.

Что-то происходило

Ближе к весне мы с Гариком начали уединяться.

Прячась в гардеробе за колоннами, мы смотрели, как Олежка надевает куртку и уходит, а потом, сохраняя дистанцию, ехали тем же маршрутом, до «Ждановской», или до вокзала. Мне наконец-то надоело каждый день мотаться в Москву и обратно, я все чаще оставалась ночевать у Гарика, в его комнате, а он кое-как на раскладушке.

Высоким на раскладушке трудно, но он терпел, потому что у нас возникал целый вечер — не на улице и не в кафешке, а в маленькой комнатке, больше похожей на шкаф, чем на обиталище человека. Это помещение для прислуги, говорил он, когда-то здесь жила горничная, теперь вот я. Зато один, совсем один.


По вечерам мы читали книжки.

Не знаешь, кто такой Кортасар? Бедняжка, как же ты дожила до преклонных лет… эээ… в такой-то невинности? Засыпай, я почитаю вслух. Начнем с хронопов и фамов, с чего попроще, чтобы культурного шока не возникло. Неподготовленному читателю «Игра в классики» элементарно сносит крышу, а она у тебя и без того…

Мама спрашивает, не дать ли тебе еще одно одеяло. Я давно подозревал, что они хотели девочку. Короче, если так пойдет и дальше, то мне придется выселяться из собственной комнаты. А что твои родители говорят?

Моя мама души не чаяла в Гарике. Наконец-то, радовалась она, у нас появилась надежда, что мы пристроим Аську в надежные руки. Но папа не мог сдаться так быстро. Они с Гариком долго ходили кругами как два павиана, выясняющие на расстоянии, чего можно ожидать от противника, и потом папа остановился на умеренном скепсисе. Образование и воспитание — великое дело, говорил он. Они многое компенсируют, если не все. На том и порешили.


В университете мне нравилось. При наличии в группе двадцати с лишним мальчиков всегда находился желающий запаять пробирку, приладить трехгорлую колбу, собрать-разобрать установку, снять полярограмму или подсчитать выход чистого вещества. Ацетиленовой горелки я боялась до чертиков, а между тем она нужна была каждый день, но я ухитрилась ни разу не остаться с ней один на один за все время обучения на химфаке.

(Чужими руками жар загребаешь, говорил Олежка, и был, конечно, прав — я делала это сознательно, хотя во обще-то сознательного в той жизни было немного.)

Впрочем, уже к концу первого семестра обучение из разряда главных жизненных целей перешло в цели побочные. Самое интересное происходило между парами и по вечерам. Мы пересмотрели все новое кино на окраинах Москвы; поиграли в «веселых и находчивых» с физиками и филолухами; пережили день химика, который с непривычки пережить трудно, особенно если активно участвовать в работе основных секций. Например, секции «шашни».

Турнир по шашням проводился так: вместо шашек на досках расставляли беленькое и красненькое; кто прошел в дамки — тому водку или коньяк соответственно; ну и понятно, что шашки надо было не есть, а пить. Я сыграла партеечку и расклеилась; Богдан, наша надежда, вошел в десятку лучших; потом его вышиб какой-то пришлый гроссмейстер из группы вычислителей. Ясно, что подготовка у всех была разная, хотя мы регулярно совершали налеты на близлежащий «Балатон», где даже в самые трудные времена можно было раздобыть «Медвежью кровь», токайское или ром. Все эти напитки мы коллективно употребляли, а потом шли купаться в фонтане или в круглом водоемчике перед китайским посольством. Китайцы отрывались от делопроизводства и прилипали к окнам. Не каждый день такое увидишь, особенно зимой.


Потом, с некоторым запозданием по сравнению с окружающими, у меня наступила полоса «Битлз». Из черного школьного фартука и маминого костюма цвета «розовый шок», который когда-то был последним писком моды шестидесятых, я вырезала две сотни мелких деталек и собрала из них паззл — длинный балахон с надписью на спине «I love Beatles» («the» не влезло). Надпись располагалась по диагонали. Когда я выходила из лифта, головы пассажиров были наклонены под углом сорок пять градусов к горизонту.

«Битлз» я любила самозабвенно. Олежка утверждал, что я втюрилась в Маккартни. До Леннона ты еще определено не доросла, говорил он, твой уровень — это максимум «Хелп». Ты вроде тех дурочек, которые с ума сходят на концертах, визжат, бесятся, и никого кроме себя не слышат. А зачем? Они все равно в музыке мало что понимают. Они от собственного визга давно оглохли.

(Ты почему такой сердитый, Олежка? Я тебе чем-то насолила, да? Скажи, чем?)


В стране что-то происходило. Более сознательные однокурсники не расставались с приемниками, иногда даже на лекциях сидели в одном наушнике, чтобы не пропустить нечто важное. С луны свалилась? — удивлялся моим вопросам Шурик Блинов. Тут такое делается! СССР скоро развалится к чертовой матери, а ты!..

К сидящим в одном наушнике относились снисходительно, даже с пониманием, и я быстро сообразила, что могу слушать «Битлз» даже на лекциях — а все потому, что Гарик подарил мне плеер «Sony» и к нему десяток кассет. Я приняла подарок как должное, и тогда Гарику пришлось искать предлог, чтобы рассказать, как он на эту «соньку» целый месяц подрабатывал, иначе его подвиг остался бы неоцененным. (Кажется, он где-то книжками торговал с лотка. Или учил какого-то маменькиного сынка английскому. Не помню.)

У Гарика в кармане всегда лежали батарейки типа два А, он контролировал мои жизненные ресурсы. Это было необходимо, потому что я, оглушенная, на время вообще выпала из жизни. Лежала на его кровати, слушала «Белый альбом», потом «Abbey road» по кругу, ревела, смотрела в небо сквозь потолочные перекрытия, на проплывающие облака; Гарик сидел рядом, читал книжечку, ждал, когда очередной боекомплект сядет. На сегодня хватит, говорил он, больше не получишь. Пойдем пить чай, я заварил.

Гарик, какими мы будем, когда закончим универ? Потерянными, взрослыми, занятыми? Что за жизнь там вообще может быть, после? Вот, послушай:

Out of college money spent, see no future, pay no rent,

All the money’s gone, nowhere to go.

Представляю нас — на трассе, за рулем какой-нибудь желтой «копейки», как мы едем в полях и поем, свободные, счастливые, oh, that magic feeling — nowhere to go, nowhere to go. Так будет? Обещаешь?


Лихо, с наскока сдали первую сессию, за ней по инерции вторую. Я получила «отлично» по линейке у самого Штерна, которого боялись все без исключения, даже аспиранты.

Штерн был экзаменатор-легенда. Когда экзаменуемый садился отвечать, Штерн брал его листочек с записями и, ни слова ни говоря, выбрасывал себе за спину. А теперь начнем с начала, говорил он. Пишите. Слушал молча, с непроницаемым лицом, иногда задавая простенькие вопросы, которые эффективно сбивали с толку: «И это, по-вашему, билинейный функционал?», «Это вы так себе представляете ортогональный базис?», «А табличный интеграл выводить не пробовали?»

Когда он взял мою зачетку, чтобы расписаться, я была вне себя от счастья — значит, не два. Вышла из аудитории, чувствуя непреодолимую потребность выпить водки, хотя до сих пор не знала, какова она на вкус.

Налетели: что у тебя?

Не знаю, там.

Выхватили зачетку. Олежка: мама мия! // Баев: четыре, что ли? // Гарик: мне, мне покажите! // Шурик: ну ты даешь!..


Короче говоря, каникулы мы с Гариком заслужили. Съездили в Питер, посмотрели дом на Литейном, ночевали на лавочках, целовались на ступеньках Инженерного замка, на Васильевском объяснились на качелях, там же и уснули. Все будет хорошо, вот увидишь. Мама ждет не дождется, а формальности потом.

Июль и август провели в деревне, в бревенчатом доме, с радиоприемником, подшивками толстых журналов, комарами, грибами-ягодами и огромными, невероятной светосилы звездами, которые мешали спать, если на ночь не закрыть шторы. Мама Гарика встретила, устроила, а через неделю уехала в Москву, оставив дом в нашем распоряжении.

Почему-то с этого места мы начали ругаться, все больше по пустякам. Хороший поэт Бродский или плохой; кто был прав, Бор или Эйнштейн; добавлять майонез в салат из помидоров или нет; сделать варенье из черники или съесть ее так; оставить посуду на ночь или вымыть прямо сейчас. Вопросов оказалось так много, и все они были такие насущные, что я никак не могла взять в толк — где они прятались до сих пор. Раньше мне казалось, что мы идеальная пара, север и юг, красный и синий, а тут как будто два одноименных заряда изо всех сил прижимали друг к другу, а они отталкивались, в точности как в учебнике для пятого класса — и никаких чудес.


В день перед отъездом я смертельно обиделась уже не помню на что, и в знак протеста просидела в реке два часа, обгорела до пузырей. Как заносили в поезд, что дальше было — помню смутно. Температура сорок и две десятых, спать только сидя, потому что лечь не на что… Гарик стоически переносил роль сестры милосердия, мазал меня тошнотворным снадобьем с запахом тухлой рыбы, переворачивал как мумию, снимал гнойные бинты, не моргнув глазом провожал до двери туалета и ни разу не сорвался на обычные нравоучения относительно того, что если бы некоторые слушали, когда им говорят…

От того лета у меня остались крупные веснушки по плечам и маленькая оспинка на лбу. Может быть, что-то еще?


Приступить к занятиям оказалось ох как нелегко. Я все больше была озадачена собственным выбором, как личным, так и профессиональным. Химия далеко простирает руки свои в дела человеческие, но не настолько же!.. Гарик продолжал исправно посещать лекции, он теперь учился за двоих. Я появлялась только на контрольных, но даже для списывания теперь требовалось сверхъестественное усилие — они успели сильно продвинуться, изучали какую-то зонную теорию, группы симметрии, теормех…

Я спотыкалась о незнакомые значки и слова, как будто перерисовывала китайские иероглифы. Гарик злился, но не выдергивал свою тетрадь у меня из-под носа; старался писать убористо, чтобы реже переворачивать страницы; перешел на черновики, чтобы с них могли списывать набело сразу двое; делал за один квант времени два варианта, но ничего не помогало. Зверева покатилась по наклонной, резюмировал наш староста Володя Качусов. Гарику понравилось это выражение, и он включил его в свой лексикон.

К концу семестра вопрос встал ребром. Дайте ей шанс, умолял комиссию по отчислению (сокр.: «компот») добросердечный Качусов. Она подтянется, мы поможем.

Но помогло отнюдь не его заступничество. В тот раз меня спасла Леночка Баркова, которая собралась замуж. О ее намерении бросить учебу были осведомлены даже наверху. Замдекана мне так и сказал — ваше счастье, что Леночка выбывает, а у Фоминой положение хотя и лучше вашего, но тоже довольно шаткое. Мы не можем оставить двести двенадцатую группу без женского общества. Был у нас такой опыт — ничего хорошего. Сначала они перестают бриться, потом вообще теряют человеческий облик. Будь на вашем месте юноша, давно бы вылетел… Ну что ж, попробуйте.

В его голосе было столько скепсиса, что я засомневалась, нужен ли мне этот химфак и не лучше ли сразу замуж. Интересно, а если бы я была дурнушка, хромоножка или очкарик?


Замуж, замуж, радовался Гарик. Жена-домохозяйка, не отягощенная сопроматом — что еще нужно для того, чтобы спокойно встретить старость? Я тебя приму любой — с высшим образованием или без него, главное решиться.

Решиться не получалось. Ходить на занятия тоже — посещаемость упала до нуля, потому что одна из основных аттракций, ради которой я иногда появлялась на химфаке, некоторое время назад отпала. Баев в составе двести двенадцатой больше не числился, потому что он отчислился еще в мае, на первом курсе, по собственному желанию.

Сурик

Узнала я об этом в буфете, посреди длиннющей очереди, которая упиралась в следующую пару. Богдан, загадочно усмехаясь, сказал, что Баев переезжает в Главное здание, в высотку, будет жить у Самсона на всем готовеньком, как сыр в масле. Собирается поступать второй раз, на ВМК.

Вопросов больше, чем ответов. Кто такой Самсон? Почему как сыр в масле? С какого перепуга он вдруг решил стать программистом?

А ну его, внезапно рассердившись, сказал Богдан. Может быть, у него действительно интерес к компьютерам, кто знает. К Самсонову же у него интерес самый что ни на есть шкурный, хотя это и не моего ума дело. Короче, от Самсона только что ушел его последний фаворит, место свободно, ну Баев и взял его в оборот.

Как, ты не знаешь? Пашка Самсонов — председатель объединенного студкома, заведует ресурсами, в том числе квадратными метрами, из какой хошь передряги вытащит, устроит, накормит и обогреет. Вообще-то он хороший мужик, но со слабостями. Баев же ничего не боится — ни слабостей, ни общественного мнения. Поехал жить к нему. Говорит, хорошо живем, дружно. Пашка, можно сказать, бесплатный абонемент в цирк получил. А ты что, спрашиваю? А я хорошего товарища, ответил он. Правда, трудновато Самсону приходится. Я не по этой части, где сядешь, там и слезешь. Он страдает, но терпит. Ну дык я предупреждал.

Погоди, Богданчик, ты хочешь сказать…

Ай, ничего я не хочу сказать!.. И так уже сказал больше, чем следовало бы. Самому противно… Лучше давай о тебе. Шурик говорит, ты замуж собралась?

(Господи, и он туда же…)


Май в разгаре, мы заканчиваем неорганический практикум. Каких-то две недели — и не надо будет умолять Володьку в очередной раз поставить мне в журнал плюсик вместо «опозд» или «нб». Чем ближе к лету, тем труднее удержаться в рамках учебного плана. Я с досадой думаю о том, на что мы тратим лучшие годы жизни, синтезируя вещества, которые стоят перед нами на стеллажах, только они там гораздо чище и качественней. Отсыпаем, смешиваем, греем, сушим, запаиваем, а время-то идет!..

Из предпоследней темы мне достался синтез оксида свинца, а на полке — буквально рукой подать — как раз находилось то, что нужно. Рассыпчатый порошок, на этикетке баночки простенькая формула «Pb3O4», мелкими буквами «сурик», нежное рыжее животное, новорожденная лань на тоненьких ножках, количеством не то три, не то четыре, это как художник изобразит.

Сомнения терзают молодого ученого — не проще ли?.. И тут в практикуме появляется Баев, которого мы давненько не видели. Поговаривали что: 1) она от него ушла и он в запое, 2) пришла повестка и он в армии, 3) ему просто все надоело.

Какая «она» имелась в виду, неясно. Татьяну он бросил, быстро завел другую, и опять некрасивую, — почему-то они у него были как на подбор, — но и ее надолго не хватило. Зимой Баев появился со старшекурсницей с истфака, она была очень умная, очень. Ее звали Лия, и глаза у нее были грустные. Огромные черные глаза, как у княжны Мери, сказал Олежка. Долго не протянет.

Лия продержалась дольше всех, мы даже успели с ней подружиться, как вдруг Баев снова решил все переиграть.

В последний раз я видела ее после решающего разговора. Баев может быть очень жестким, если нужно, сказала она спокойно. Перегрызает горло безболезненно, одним движением, но зато как артистично!.. Я аж заслушалась. (Лия вынула из сумочки пачку «Родопи», чиркнула зажигалкой, а ведь полгода назад она не курила, я точно помню). Держись от него подальше, мой тебе совет. Впрочем, кто бы говорил… В свое время я получила аналогичный наказ от другой заплаканной вдовы. Но мы не будем плакать, потому что жизнь продолжается, или ЖП, и она прекрасна.


Баев заявился в практикум, все побросали приборы и столпились у двери. Кто бы мог подумать, что он столь популярен, подумала я ревниво. Лаборантка пригрозила позвать кого следует и мы вышли в коридор.

— Ты чего приперся?

— О, чувствую товарищеский локоть, прямо в бок. Приперся за документами. Ну здравствуй, девушка в белом халатике.

— Что это у тебя?

— Бегунок. На официальном жаргоне — обходной лист. Это такая бумажка, где надо собрать образцы почерков нашего начальства, чтобы потом их подделать в случае крайней необходимости. Шучу. Я должен получить письменные подтверждения, что не зажилил ни одной книжки, ни одного журнальчика, не спер дистиллятор, не разбил де флегматор и вообще был пай-мальчик. Я увольняюсь, представь себе.

— Да на здоровье. — Надо было изобразить равнодушие, непременно. Значит, ему и впрямь все надоело… — Куда потом? Домой?

— Ну уж нет. Нас и тут неплохо кормят. Кстати, о еде — ты сейчас что поделываешь?

— Да вот, сурик сочиняю.

— Сбежать не получится? Есть идея — отмечаем мою отставку и переезд в ГЗ. Богданчик сбегал утречком в «Балатон» и все раздобыл.

— Богданчик у тебя на побегушечках?

— С чего ты взяла? Мы в доле. Я тоже бегал, за тортиком. Затарились токайским, салатиком «Глобус», а для особо привередливых купили «Прагу». Итого через час в нашей комнате. Ты как?

— Вообще-то положительно, но меры придется принимать внештатные. Ты толкаешь меня на должностное преступление.

— Должен же кто-то посадить жирное пятно на твою крахмальную репутацию.

— Ах, какая там репутация, воспоминания одни…

— Короче, ждем тебя через час. Если хочешь, захвати своего аристократа. Он нам расскажет, как правильно пить токай, а то мы все из горла да из горла.

— Эй, полегче.

— Извини, вырвалось. Удачи тебе, совершай преступление — и ко мне, прикрою.

Возвращаюсь на рабочее место, недрогнувшей рукой сыплю сурик из банки в пустую пробирку, Олежка ее запаивает. Шефа пока нет, оставляю пробирку в условленном месте, кладу под нее записку: «Сурик. Зверева А., 112 гр.» — чистая правда, чистый сурик, задание выполнено. Иди, говорит Олежка, мы тебя догоним.


Конечно, пешком. Во-первых, близко, во-вторых, яблони зацвели.

Аллеи посыпаны солью, снегом, сахарными лепестками; зимний негатив, ретроградная петля; пленка, с которой не сделано ни одного отпечатка; свежая, ни разу не стриженая трава, коротенькая, словно челка жеребенка…

Салатик, тортик — и домой. А если увязну — Гарик выручит.

До сих пор ведь получалось?


Заходи, сказал Блинов, гостем будешь. Где твои оруженосцы?

Сражаются с суриком о трех головах. А ты почему дома?

Я на хозяйстве.

А где Баев?

Спит.

Спит?! Интересное дело! Я, может быть, тоже сегодня не выспалась, но это не повод…

(Конечно, не выспалась. Ночь — идеальное время, чтобы обливаться слезами под «Here, there and everywhere». Ладно, и я не прочь вздремнуть, пока народ собирается. Вон там, в закуточке.)

Ну и гость пошел, сказал Богдан, откупоривая бутылку. Сегодня день какой-то странный, говорят, аномальная вспышка на Солнце. Правда, до земли она дойдет только через три дня, а вы уже полегли. Метеопаты.


Проснулась оттого, что кто-то сидел рядом, на краешке кровати.

Скоро кончится век, как короток век;

Ты, наверное, ждешь — или нет?

Погладил по щеке, не просыпайся, еще не пора. Неважно, что они там делают. Ничего не делают, пьют, едят, на нас не глядят. Да, я ухожу, совсем. Твой Гарик остается за старшего, а ты слушайся его, если вообще умеешь кого-то слушаться.

Но сегодня был снег, и к тебе не пройдешь,

Не оставив следа; а зачем этот след?

Или сделай вид, что спишь, так будет лучше, не надо потом притворяться, что забыла — и лестницу, и набережную, и круглый водоем возле посольства, когда ты стояла с полотенцем у кромки льда, и сегодняшний день, почти вечер. Теплый-претеплый Шурик, раскачиваясь на стуле, говорит — оставь девчонку в покое, пусть дрыхнет, а мы с тобой рому, а сам еле держится за стакан; Богдан разглядывает бутылку на просвет, выражение лица многозначительное; Гарик спиной ко мне, повернуться не в его правилах, он не может себе этого позволить.

Но они есть они, ты есть ты, я есть я.

Черт подери, завели самое сокровенное. Размягчаешься, а надо быть твердым, твердокаменным. Конечно, потом свалим на токайское. Мол, был нетрезв, раскаиваюсь, обещаю загладить.

Ведь я напьюсь как свинья, я усну под столом;

В этом обществе я нелюдим.

Я никогда не умел быть первым из всех,

Но я не терплю быть вторым.

Господи, я только теперь заметила, как блестят глаза. Неужто всплакнуть собирается?

Но в этом мире случайностей нет,

И не мне сожалеть о судьбе.

Нет, это была улыбка, но какая-то очень растроганная. Я не знала тогда, что он сентиментален до чертиков и прослезиться ему раз плюнуть. И хорошо, что не знала.

Он играет им всем, ты играешь ему,

Так позволь, я сыграю тебе.


Да ничего он не сказал. Я все выдумала.

У него было доброе лицо и он погладил меня по щеке — и только-то. Олежка, не выдержав, заорал, что мы опоздаем, и они вытряхнули меня на пол. Как же так, она же ж не съела ничего, охал Шурик. Ничего, переживет. Ей незачем, она пыльцой питается. Сам видел, как ей подарили букет, а она отщипнула лепесток и съела. Ну чисто жывотное. Вставай, соня ореховая, электричку проспишь. Ты вроде собиралась сегодня к маме.

А мне не надо на электричку.

Как это не надо? Почему?

По кочану. И отстаньте от меня. Такой сон приснился, хочу досмотреть.

Квартира номер пятьдесят

Искали и нашли. Что искали, а не случайно набрели, поняла сразу, как только увидела тебя идущим по дорожке; рядом бородатый дядька в очках, рослый, взрослый (Самсон? хороший мужик, но со слабостями?); побежала тебе навстречу, прыгнула на шею, запоздало сообразив, что Гарик смотрит, что ему неприятно… Ничего, спишем это на детскую непосредственность, немного нарочитую. Ведь если бы мы сейчас встретили Олежку, я бы сделала то же самое, да?

Сбивчиво, потому что и было сбивчиво. Осенняя сочная листва, теплый денек; я бессовестно рада тебе, рада просто так, нипочему; встретились — и можно идти дальше, окунуться в эту осень, спрятать лицо в ее ладонях; спрятать улыбку или оставить; улыбаться Гарику, ведь мы не виделись целую неделю, его не было в Москве, а теперь есть.

Обнялись, повисели друг на друге, обменялись новостями; Самсон насупленно ждал в сторонке; Гарик на пределе, вид нейтральный; сейчас Баев скажет «ну пока», и уйдет. Но вместо «пока» он внезапно предложил пересечься завтра. А не махнуть ли нам на Садовую, триста два бис, квартира — правильно — номер пятьдесят? Уверен, это местечко тебе знакомо по прошлой жизни, Аська. Гарик, ты как?

Гарик восторга не выказал, но согласился. Баев назначил нам обоим в пять часов, у Михайлы Васильича.


Чувство всеобщей сопричастности, когда можно быть вместе и порознь, по двое и по трое; ощущение собственной прозрачности, когда ты как осколок стекла, в котором солнце, умножаясь, слепит глаза, яркое и хрупкое одновременно; стоило только распрощаться и пойти дальше, как это чувство померкло, сдулось, лопнуло, наткнувшись на Гарика и его голос, на его бодрое терпение, с которым он уводил меня подальше от того злосчастного места; ты идешь? идешь или нет, мы опоздаем! — чертов практикум, я иду, иду! если сумею отвести взгляд.

Гарик продолжает там, где его прервали — об имущественных вопросах, о бревенчатом доме, который, как выяснилось, стоит неправильно, незаконно; его надо сносить и строить заново, или бегать по кабинетам с бумажками, и он бегал; я отстоял наш дом, правда, нам это влетело в копеечку, ну неважно; у соседей теперь есть лошадь, представляешь, маленькая лошадка как раз для тебя, летом можно будет покататься, я спрашивал.

Так мы пойдем завтра или нет? К Воланду?

А ты хочешь?

Хочу, конечно.

Хорошо, давай пойдем. Давно я там не был.


День декаданса. Нас трое и мы оказываемся в лодке.

Нет, не так.

Что может быть приятнее, чем хлопнуть дубовой крышкой парты, потом вниз по лестнице через мраморный вестибюль — и на волю. Я быстрее, Гарик поотстал, напоролся на научного, итого у меня приличная фора, но для чего она мне?

Лавочки вокруг Ломоносова пусты, занята одна — моя любимая, под сиреневым кустом; подхожу тихо, чтобы не спугнуть; что это мы читаем, «Мастера»? Поднимает голову, его глаза с вертикальными зрачками, один пуст и черен как игольное ушко. Пришла все-таки.

На скамейку падает Гарик, в руках пакет с горячими булочками. Успел побывать в буфете, проскочил без очереди, или это мы так долго разговаривали/молчали?

Надеюсь, они не поставили кодовый замок, сказал Гарик. Там все такое запущенное, Аська, тебе не понравится. И на стенах черт-те что. Кстати, я тут принес… — и он достал из рюкзачка три чисто вымытых куриных косточки.

Клево, сказал Баев, я бы не додумался. Гарик покраснел от удовольствия. Мы рассовали косточки по карманам и пошли.


В восемнадцать лет настает пора декаданса. Нет ни щенячьей радости шестнадцати, ни подчеркнутой взрослости семнадцати. Душа безмерно устала. И не говорите, бога ради, что все впереди, какая пошлость!.. Впереди только бром бессонниц и разочарование. Это Гарик подпортил мне настроение своими нотациями, я надулась, молчу.

Подумаешь, списать ей не дали! Я тоже последний номер не решил, ну и что? Получишь свою четверку, или тройбан… За первые три задачки я ручаюсь, там все правильно. А вообще-то пора гайки закручивать. В следующий раз отсяду к Вовику. Он хотя бы не будет под руку ныть, что у меня почерк корявый.

Ну, и разве можно со мной вот так разговаривать?! Пусть даже свистящим шепотом, чтобы посторонние не слышали…

Баев искоса поглядывает на нас, рожа хитрая. Смешно ему. А чего смешного-то?

Идем по Садовой, покупаем апельсин, несем его по очереди. Ищем дом триста два бис, благоговейно входим в загаженный подъезд. Куда теперь?

Рисунки и признания ползут по стене как плесень — краска, ножичек, карандаш, уголек, зажигалка; на потолке портреты, ужасные; Маргарита — ведьма, Бегемот — обугленная груша, Воланд похож на Фредди Крюгера; Садовая превращается в улицу Вязов, пожарные едут домой, нам нечего делать здесь, говорит Гарик разочарованно.

За дверью нехорошей квартиры — машбюро, орава крашеных блондинок, армия крашеных ногтей; чей-то голос бубнит — постановили, разъяснили, закрыли, вынесли на вид; после каждого предложения — пулеметные очереди, готово, впечатано, утверждаю, дзиньк, возврат каретки. Гарик, поморщившись, трогает пальцем стену. Мы с Баевым обреченно прислоняемся к дверному косяку и одновременно замечаем: «Я остался таким же, как был, но я до сих пор не умею прощаться с теми, кого я любил». Знакомая фраза, и ради нее мы здесь.

Гарик: эвакуировать жильцов, облить бензином и поджечь. Сил моих нет смотреть на это безобразие. Баев: здесь должен быть чердак, это же старый дом. Тетки с пишмашинками туда не полезут. Гарик: вы как хотите, а я внизу подожду, в лужице поплещусь…

Баев: Аська, не бойся, я тебя поймаю. И потом — ты должна уметь летать.


Ржавая пожарная лестница на чердак начинается на уровне второго этажа, но как туда добраться? Сама лестница — одно название, несколько перекладин, ни площадок, ни перил. Фигня, говорит Баев, используем подручные средства, ведь нам позарез надо на крышу. Подтаскивает какие-то ящики и бочки, сооружает помост эквилибриста и, цепляясь за выступы в кладке, — подумаешь, человек-паук, фыркнул Гарик, — забирается на лестницу и исчезает в открытом окне третьего этажа. Через минуту на первом этаже вылетает стекло; солдатики, занятые на покраске соседнего дома, бросают работу и ждут продолжения; Баев высовывается из окна и говорит Гарику: «Тут черный ход прямо на чердак, снизу не попасть, заколочено. Подай мне Аську. Или пусть она влезет вон туда».

Со мной он и вовсе немногословен: «Руку!».

И вот мы на чердаке; по потолку цепочка кошачьих следов, нарисованных углем, Бегемот жив! — кричу я, и гулкое эхо подтверждает — жив! На крыше чудо — последнее в городе зеленое дерево, свеженькое, летнее, шелестит листвой; под нами дворы, Садовое кольцо, булгаковская Москва; возле трубы кто-то оставил настоящую, всамделишную метлу…

Я знал, говорит Баев. Ты должна была тут оказаться. Приветствую вас, Королева.


Обратно было куда сложней. Я флажком висела на нижней перекладине, эти двое стояли внизу и призывали спрыгнуть на неравновесную (сразу видно!) конструкцию из ящиков, солдатики скандировали: «Прыгай, не трусь!». И вовсе не от избытка храбрости, а по причине усталости мои руки разжались и я рухнула вниз.

— На метле было бы проще, — заметил Баев.

— Из окна первого этажа тем более. Зачем же ты меня на лестницу поволок, спрашивается? А я как дура пошла…

— Потому что так интереснее, — ответил Баев с этой своей улыбочкой. — С первого этажа кто угодно спрыгнет, но мы ведь не кто угодно. Мы избранные. Нам иначе нельзя.


Собрали со стен всю краску, ту, что еще не осыпалась, синюю, въедливую. Держались за руки, грели синие пальцы, несли по очереди синий апельсин. На берегу Патриарших чей-то мальчик водил по воде огромный деревянный ящик. Это ялик, сказал он важно. А когда отплываем? — спросил Баев и обменял ялик на апельсин. Мы сели и даже поплыли.

По идее, из лодки должен был раздаваться визг легкомысленных гражданок, которые боятся упасть за борт и с упоением брызгают на своих кавалеров холодной и грязной водой. Но мы внезапно опомнились и погрустнели. Нас трое, мы должны быть печальны и молчаливы. Я вспомнила, что мне не дали списать четвертый номер, и несколько раз повторила про себя «я вас не люблю», «ни того ни другого» — звучало убедительно — и тут же испугалась, что ялик перевернется. С рук на руки была высажена на берег, мы отдали веревочку мальчику и пошли по Садовой, молчаливые и печальные.

Стемнело, похолодало, Баев прикурил у парочки на лавочке, оглядел нас скептически — замерзли? Ну ладно, проваливайте домой. Вам пешком, а я на метро. До скоренького.

Два письма

Милый мой, хороший,

ничего не понимаю, не хочу понимать. Что с нами будет?

Впервые в жизни мне грустно, а ведь это не в моем характере. Я ведь сангвиник, да? Попрыгунья-стрекоза?

Письма не приходят, ты неизвестно где, а я-то тем более. Может, ты прав и лучше нам не встречаться? Говорят, из «хуже» иногда получается «лучше». Если честно, то мне — «хуже». Подождем, не будем ничего менять?


Выводила старательно, потом бросила ручку и засмеялась. Милая моя, кому ты пишешь? Кому из них двоих? Получается, что обоим сразу, вот в чем загвоздка.

День декаданса продолжается. Игра оказалась увлекательной — доведем же ее до конца.

На последней контрольной была задачка на разделение переменных, и ты ее не решила, а Гарик удивился — это же так просто, смотри. И разделил. Иксы справа, игреки слева, те и другие инкогнито, но каждый теперь на своем месте.

Прекрасный метод, попробуем?


Высотка

Высотка

Высотка

Высотка

Высотка

Игреку (в бумажном варианте — левая колонка — Ред.)

Ты получился слева, а должен быть справа. Такой правильный, такой ортогональный, как базис, на котором можно провести любое преобразование, упростить, разделить, построить. Одеваться по погоде, жить по плану…

Ох, не верь всему, что я говорю. Ведь это от злости, но откуда бы ей взяться?

И вовсе ты не такой.

У тебя не только лягушка самая лучшая, ты вообще вне конкуренции.

Почему ты решил, что я ничего не помню? Вот, слушай.


Середина апреля, земля оттаяла, она не предаст, она вся — солнце. Мы медленно перемещались по университетскому парку, от лавочки к лавочке, чтобы успеть снова поцеловаться, потому что физкультура подходила к концу, а ты согласился пропустить только физкультуру.


В промежутках между двумя лавочками ты рассказал, как первого сентября пришел в аудиторию № 437, группа еще не собралась, и ты занял место у окна, возле чахлого фикуса, которому определенно тут не нравилось, еще бы — собирать пыль, абсорбировать вредные вещества, вытяжки-то на все не хватает. Следом появился румяный парень с комсомольским значком, Володечка Качусов. Пришла Наташка, села в первый ряд, достала зеркальце, быстро оглядела себя, успокоилась, приготовилась внимать. Потом ввалилась толпа человек десять, трудно было понять, кто есть кто. Вплыла Леночка Баркова, выражение лица у нее было скучающее, она сразу же выставила баллы всем присутствующим, подсчитала на своем внутреннем арифмометре, и никто не дотянул до нижней границы. Потом, сказал ты, зашла еще одна девица в короткой юбочке, постояла в дверях, выбирая, куда бы ей приземлиться, направилась ко мне, но не дошла, села чуть поодаль, положила сумочку на стол, достала конфету, освободила кое-как от обертки и сунула в рот. И я почему-то подумал — вот моя будущая жена. Глупо, да? Ведь ты меня даже не заметила.


Ошибаешься, заметила. Ты был какой-то обросший, после лета, наверное. Еще помню, как ты вскочил, когда назвали твое имя, опрокинул стул. А потом ты посетил парикмахерскую и превратился в аристократа. Леночка подкорректировала свои калькуляции, но было поздно. Ранняя седина, тонкие пальцы виолончелиста, сострил Олежка, а потом выяснилось, что ты таки да, учился восемь лет. Правда, слушать это невозможно. Играешь ты средне, уж прости, но седина тебе к лицу.


А дальше? Наше лето, старый дом, велосипед у двери, письма из соседней комнаты, когда было трудно говорить, чтобы не сказать слишком мало или слишком много, последнее штормовое предупреждение, письма, все чаще грустные, обложные дожди, слоистые сны…


Наверное, стоит попробовать снова и

Ведь не может это закончиться так нелепо

Иксу (в бумажном варианте — правая колонка — Ред.)

И откуда ты свалился на мою голову! Вернулись в Москву, первым делом пошли искать тебя. Гарик поплелся за мной, проклиная все на свете, но не мог же он пустить это на самотек.

Столкнулись у главного входа, ты был с Самсоном, в той же джинсовой курточке. Мы узнали, что ты снова студент-первокур, довольный жизнью, купающийся в Самсоновых благодеяниях. Поболтали, разошлись. Я, между прочим, даже не оглянулась. Институт фаворитизма, вздохнул Гарик, миньоны великого и ужасного Самсона, председателя земного шара, с карманами, полными талонов на бесплатное питание. За что такое счастье, как ты думаешь?

А я не думаю. Я потом у тебя поинтересуюсь, при случае, если он когда-нибудь настанет.

Вчера днем была у Шурика Блинова, опять прогуливала, потому что он обещал научить целоваться как-то по-особенному. Из любопытства я решила попробовать, но не обнаружила ничего интересного в способе имени Блинова. Было скучно и где-то нехорошо, хотя поцелуи получились совсем невинные. Я согласилась только потому, что без эксперимента Шурик отказывался сообщить, где именно ты живешь и что поделываешь. (Вру, конечно. Вообще-то мне нет дела ни до тебя, ни до твоего телефона.) Шурик проводил меня до дома, дело было заполночь и я не знаю, успел ли он на обратную электричку. С тех пор я его не видела. Получила три записочки укоряющего содержания, что, мол, обучение надо бы продолжить. Дурак. Сразу видно, бывший спортсмен.


У тебя теперь насыщенная жизнь, интересная, как нам когда-то рассказывали первого сентября. Надо же, войти в одну воду дважды. Снова закрутить с Лией, снова бросить ее… Почему-то мне кажется, что твои глаза выцветают. Ты запутался?

Ты совсем запутался в своих историях. Или дело в расстоянии?

Оно стало невозможно большим. Я хочу видеть тебя, видеть тебя. Вот, написала, а легче не стало. Видеть тебя.


После той прогулки в ящике по Патриаршим прудам я, кажется, потерпела крушение и высадилась на необитаемый остров. Рядом перевернутая лодка с пробоиной в днище, запасы провизии подходят к концу. Где они, твои талоны на бесплатное питание?


Высаживая меня из лодки, ты промурлыкал:

Я бы мог написать тебе новую роль,

Но для этого мне слишком мил твой король

Я услышала, а Гарик?


Ну и что мне теперь делать? Воспользоваться добытой за поцелуй информацией? Позвонить Самсону и сказать — а попросите к аппарату Раздолбаева, негодяя и прогульщика, из учебной части беспокоят?

Нет уж, ищи меня сам.


Я знаю, ты не будешь, это не в твоих правилах, тем более

Лист закончился, письма нет. Не отправлены оба.

Осень, и никакого солнца.

Пленка

Сидела на подоконнике, мирно жевала булочку, а тут Олежка.

— Иди скорей, Кузнецов требует. Чего ты опять учудила?

— Какой Кузнецов?

— Ой, ну бестолочь… отличница наша… твой начальник-завлаб, вот какой. Имя-отчество напомнить? Иван Васильич, как у Грозного, — крикнул он вдогонку.


Грозный сидел за столом, читал реферативный журнал и тоже жевал булочку. Пахло растворимым кофе. Я порадовалась совпадению вкусов — булочкой была «слойка свердловская», моя любименькая. Потопталась еще немножко:

— Здравствуйте, Иван Васильич. Вызывали?

— А, здрастье-здрастье. Склодовская-Кюри, собственной персоной… — Он поспешно засунул слойку в карман халата, как будто есть на рабочем месте неприлично. — Ну и как вы этого добились?

— ?

— Толщина пленки 125 микрон, это на 12 меньше, чем у меня. Ровная, как бабушкин блинчик. Температура перехода 73 К, не рекорд, но в эпсилон-окрестности. Как вы это объясните?

— Я больше не буду, Иван Васильич.

— Нет уж, вы, пожалуйста, будьте. Готовьтесь к семинару. Диаграммки там, таблички, чтобы все как у людей. Завтра придут повторные спектры, сами отследите. У вас есть собственная ячейка? Нет? Пора завести. Хотя… нетрудно предположить, как было дело. Ира вам рассказала, как надо капать, и вы капнули, от балды?

— Наверное.

— Новичкам везет. Третьяков уже оповещен, говорит, интересный финт получился. Но вы, конечно, понимаете, что из этого ничего не следует?

— Понимаю.

— Это не наука и даже не технология, а чистая случайность. Но пленочку вашу мы погоняем, погоняем. Интересные у нее свойства получились… Ира говорит, вы поете и на фортепиано умеете?

— Умела. Теперь нет.

— Жаль. В жизни всякое пригодится может. Тонкая моторика, например. Ну ладно, идите. Капайте дальше, а вдруг что-то еще накапаете, — благословил меня Кузнецов, и переключился на журнал, шаря в кармане в поисках слойки.

Аудиенция была окончена.


Пораженная до глубины души, я вернулась на подоконник, не понимая, что происходит. Вообще-то для химических опытов нужны особенные руки, которыми меня природа не наградила, и это выяснилось вскоре после начала занятий. К концу сентября одногруппники выучили простое правило: если что-то разбилось или бабахнуло, то это, скорее всего, моя работа. Из малого практикума меня изгнали с позором, потому что я перепутала банки с нитратом и нитритом натрия (подумаешь, индексом ошиблась! четче надо писать на этикетках, эн-о-два, эн-о-три, а не царапать кое-как!), и за считанные минуты цоколь химфака наполнился рыжим удушливым газом под названием «лисий хвост», или диоксидом азота, если следовать номенклатуре неорганических соединений.

Потом я разбила колбу с концентрированной серной кислотой, выскользнуло из рук. Раздевайся, крикнул Олежка, и на его крик сбежалась вся наша двенадцатая группа. Олежка моментально стащил с меня халат, как будто делал это ежедневно, как будто ничего такого в этом не было. Кубинцы, досконально изучившие ТБ, присыпали негашеной известью кислотную лужу на полу, подмели осколки, вытерли стол. Я оглядела себя — вроде бы обошлось, разве что на юбке образовались мелкие дырочки, там, где попали капли.

Ну что пялитесь, давайте за работу, скомандовал Олежка и разогнал любопытных по местам. Через пять минут подошел малиновый от смущения Костик: Ася, мне очень неловко, тем более нам запретили пялиться… но ты посмотри на свои чулки. А что с ними? — спросила я. Да так, замялся Костик, в общем, их уже нет. Они растворяются.

Я бросила синтез — Гарик доделает — и понеслась в общагу. Наташка выдала полотенце, отправила в душ (какое счастье, что она проспала первую пару!), потом достала из шкафа пачку колготок, страшно дефицитную (и не жалко ей?), вручила мне и посоветовала завести халат посолиднее, чтобы хоть коленки прикрывал.

Такой вот послужной список… Пока выкручивалась, но если, чего доброго, дотяну до диплома и стану химиком, что тогда? Не пора ли сменить ориентацию и поступить на другой факультет, где не надо работать руками? Неважно какой. Жизнь сосредоточена в МГУ, за его пределами жизни нет. Вот бы подобрать вариант, чтобы и учеба не раздражала…


После полугодового отсутствия в лабе меня встретили холодно.

— Пришла все-таки? — поинтересовалась Ирина (где-то я уже слышала этот вопрос…). — К Иван Васильичу? Ну-ну. Он в подсобке, новые реактивы прислали. Подожди немного.

Кузнецов вообще отказался меня признавать. Первый раз вас вижу, барышня, вы кто, по какому вопросу? Разъяснения на тему, что я, мол, Склодовская-Кюри, эффекта не возымели. Я несколько иначе вас себе представлял, сказал Кузнецов иронично и, как мне показалось, с ноткой разочарования в голосе. Я попыталась уцепиться за эту нотку, наплела ему, что и литобзор давно готов, и схемки-диаграммки рисуются, но Грозный даже слушать не желал. Курсовые пишутся в тесном сотрудничестве с научным руководителем. А я, извините, ничем не руководил и подпись под вашими диаграммками поставить не могу, Заратустра не позволяет. Всего наилучшего.


За дверью Гарик: ну что, отбоярилась?

Как бы не так. Похоже, придется брать бегунок, или, на официальном жаргоне, обходной лист. Это такая штука, Гарик, в которой будет засвидетельствовано, что я не зажилила ни одной книжки, не спалила Кореневу малый практикум, не трогала ацетиленовой горелки и вообще была пай-девочка.

Брось, возмутился Гарик, при первом же затруднении она лапки сложила! Идем к Качусову!

Я тебя умоляю, не надо Качусова. Проще перевыполнить план по пленкам за всю кафедру, чем терпеть его нравоучения… Пойдем лучше в ЦДХ, там такая выставка, закачаешься! Шенберг-Кандинский! Привезли! К нам! Неужели ты сможешь это пропустить?

Сестра

Помимо берлинской лазури была еще одна причина, по которой я решила стать химиком — моя двоюродная сестра Нина.

Казалось бы, я и мои сестры должны были люто ее ненавидеть. Взрослые постоянно попрекали нас Ниночкой, лучшей девочкой на свете. Ниночку не просто ставили в пример, она сделалась архетипическим образом, притчей во языцех, это было имя нарицательное, платоновская идея девочки как таковой, ее чтойность и квинтэссенция, и всякий раз, когда мы делали что-то не так, расстояние между нами и этой девочкой, и без того непреодолимое, становилось просто космическим. На таком расстоянии силы притяжения обычно не действуют, только силы отталкивания. Но не в нашем случае.


Впервые я увидела Нинку, когда мне было четыре, а ей целых семь. Я сидела на кухне, ела полдник, и тут позвонили в дверь. Наконец-то! — сказала мама и побежала открывать. Ниночка приехала! — сказал папа и тоже побежал. Ага, приехала, села на поезд и приехала, подумала я сердито. Высадилась на вокзале, забросила чемодан в электричку, потом в автобус, доволокла до подъезда… подпрыгнула, дотянулась до кнопки звонка — и вот наконец-то…

Ну что ж, зато я осталась на кухне одна. На столе — вазочка с конфетами, сахарница и банка варенья, три запрещенных объекта желания. Времени в обрез, поэтому надо быстро принять решение. Варенье придется исключить — медленно льется, а по вкусовым ощущениям заметно уступает шоколаду. Итого две конфеты в карман, одна под язык. Теперь сахар.

Я открыла сахарницу и жестом горниста, трубящего зарю, высыпала в рот все, что могло высыпаться. На столе образовались мини-барханы, за пазуху тоже попало. Слизывать со стола с полным ртом неудобно. Что же делать?

Мамин голос: Ася, иди скорей к нам, познакомься с сестренкой!

Я поплелась на зов. В прихожей стояла беленькая девочка и держала в одной руке такую же беленькую куклу, а в другой — лакированную сумочку. Настоящую, с металлической защелкой и карманом на молнии. Я никогда раньше не видела таких сумочек, и таких девочек, пожалуй, тоже. Она была тихая и серьезная, как одинокое летнее облако.

Здравствуй, Ася, сказала она. Это тебе. И протянула мне сумочку.

От неожиданности я открыла рот, потом поняла, что надо бы сказать спасибо, промычала что-то, сахар посыпался изо рта… Мама засмеялась — так, все ясно. Иди-ка приведи себя в порядок и возвращайся к нам.


Ниночка выросла, но осталась самой лучшей девочкой на свете. Закончила школу, приехала в Москву, поступила в институт, поселилась в общежитии на «Студенческой», а по выходным отсыпалась у нас, хотя я всячески мешала ей разговорами о главном. Главным было понятно что — личная жизнь, которой у меня на тот момент еще не было, но очень хотелось. Влюблялась я с завидной регулярностью, поэтому всегда было что обсудить. О себе Нинка почти не рассказывала, и когда она внезапно вышла замуж за такого же ясноглазого и рассудительного юношу, для меня это оказалось полной неожиданностью. Мне не сообщили!.. Я все проспала!..

Нинка и ее муж Руслан занимались чем-то вполне обыкновенным — ходили в пешие походы, плавали на байдарках, пели авторские песни, столь ненавистные нам, мальчикам и девочкам нет, обустраивали квартиру, что-то в ней вечно сверлили и красили, чистили картошку, выносили мусор, катались на лыжах, заводили детей, и все это легко, весело и позитивно, как говорил Гарик.

В его устах наречие «позитивно» звучало как приговор. Гарик с подозрением относился к норме, которая, по его мнению, не могла породить ничего стоящего. Ты посмотри, кипятился он, как устроено их, так сказать, бытиё. Сначала они вырезают снежинки, клеят фонарики, свои и чужие дети в кучу, полное помрачение ума, борода из ваты, косы из чулков и прочее, и прочее. Потом они едут за елкой, втаскивают ее в дом, обламывая по дороге все, что еще не обломали на базаре, наряжают ее тем, что под руку подвернется, поют, водят хороводы и играют в фанты. Дом в иголках, вода в ведре испарилась, игрушки оборвали. Наконец наступает весна и они выносят то, что осталось от елки — и снова детский праздник, или лето, или зима, или рождается очередной ребенок.

Погоди! — возмущалась я, не надо передергивать! Детей у них только двое, остальные племянники, соседи по лестничной клетке и по детской площадке. Да и эти двое, как мне кажется, незапланированное мероприятие. Близнецы все-таки, нарочно не придумаешь…

Ерунда, отмахивался Гарик, я уверен, что на этом они не остановятся. А жить-то когда, спрашивается? Ты меня извини, но я не согласен. У меня дома будет иначе.


Как же, не согласен… Что бы он ни говорил в полемическом задоре, получался гимн здоровой семье. Откуда у двадцатилетнего юноши мог взяться столь мощный инстинкт гнездования? Гарик иногда делился со мной матримониальными планами, мечтал вслух о том, как у нас с тобой будут дети. Я не могла взять в толк — какие дети? Его мечты постоянно натыкались на мое недоумение, но он не обижался. Ты еще маленькая и глупенькая, потом поймешь.

(Потом так потом — главное, что не сейчас.)

Гарик старался увязаться за мной, когда я ехала к Нинке, потому что это была точка отсчета, константа, не менее фундаментальная, чем постоянная Планка или число Авогадро. Но я его с собой не брала. У меня там была своя сахарница и свое раскладное кресло, сколько угодно «Битлз», теплый плед, тишина (иногда), одиночество (если находился свободный угол), горячий чай, глинтвейн, кусочек пирога с яблоками, умная книжка, глупая книжка… Короче говоря, у меня там было лежбище. И делить его ни с кем, даже с Гариком, я не собиралась.


Конечно же, в тот день я поехала к ней.

— Что-то не стыкуется у меня.

— Ты имеешь в виду сессию или?..

— И сессию тоже… Придется поступать по-новой, на другой факультет. Никому пока не говорила, и ты, пожалуйста, не говори.

Про «никому» приврала, конечно, чтобы сохранить эффект конфиденциальности. Я уже поделилась с Гариком и он, как ни странно, одобрил. Дал неожиданный совет: иди, говорит, на психфак. (Ой, а что это? Санитары, смирительные рубашки и палата номер шесть? Манипуляции общественным сознанием? Психотронное оружие? Тайны души и именины сердца? Девушка с психфака — чудовищно!.. нет, мне это не подходит!) По слухам, у них интересно, продолжал Гарик. Конкурс безумный, тебя должно зацепить, ты же у нас альпинист. Да, беру на слабо. Правда, там одни девочки, но меня это устраивает. Я не первый день думаю о твоем будущем и прихожу к выводу, что психфак подойдет. Если ты, конечно, не планируешь вернуться к своим фиоритурам…

Обругав Гарика, я тем не менее пошла в библиотеку и набрала психологических книжек. Оказалось, что психология молодая и перспективная псевдонаука, в которой еще ничего толком не сделано. Можно сказать, конь не валялся. В корифеях числился тот же Фрейд, что и сто лет назад. Почему человек стремится к смыслу, и что такое смысл, никто так и не установил. Определяется ли сознание языком или наоборот — лучше и не спрашивать. Но все-таки кое-что из просмотренного по диагонали действительно зацепило.

Нет, не книжки по семейной терапии и не техника установления доверительного контакта (какой кошмар, психологи и правда этим занимаются?), а формальные, сугубо теоретические вопросы. Например, механизмы зрительного восприятия. Почему сетчатка плоская, а мир воспринимается трехмерным? Или вот: за ночь мы видим десяток снов, но запоминаем в лучшем случае один-два. Зачем же остальные? Верно ли, что мы ничего не забываем, а только теряем ключи к нашим воспоминаниям? И почему образы памяти такие неточные? Чем важнее событие, тем более искажен его образ, утверждал один переводной авторитет. Память человека пристрастна и в этом ее огромное преимущество, добавлял другой, а я подчеркивала карандашом, переписывала в тетрадочку.

(Пожалуй, этим можно было заняться на досуге. Всяко лучше, чем сурик синтезировать.)

Ну и, конечно, психологические тесты, которых психологи наплодили предостаточно, на все случаи жизни. Я терпеливо отвечала на вопросы, ставила галочки, подсчитывала баллы… И что в итоге? Ничего утешительного — эгоцентричная, инфантильная, этически неразвитая личность, склонная к демонстративному поведению и — о ужас! — с явным истероидным компонентом. Повышенный IQ в графе «интеллект» уже не радовал, а настораживал. Нечто похожее, но другими словами, я неоднократно слышала от мамы. Доведенная до бешенства, она однажды бросила мне — ты пустышка, пустельга. Бог тебя ничем не обделил, кроме сердца. Способности — да, но к чему ты их приложила? Прокатиться с ветерком, а саночки пусть везет другой. Сколько лет угрохала на тебя Татьяна Александровна!.. Ты хоть раз о ней подумала за последние год-два? Трудно было навестить?.. Я уже не говорю о нас с отцом… Куда все делось?.. Человек, живущий для только для себя, Ася, черпает воду дырявым ведром. Трудно тебе будет, когда ты это поймешь…

У того же Фрейда избыточная любовь к себе носила более эстетичное название — нарциссизм. Я пролистала великого психоаналитика, потом двух его последователей, потом остальные книжки, выданные мне библиотекаршей, и утешилась. Поняла, что в них нет ничего такого, что было бы недоступно человеческому уму. Ни критерия Даламбера-Коши, ни дифракции Фраунгофера, ни эффекта Черенкова. Занимаясь психологией, можно было в свое удовольствие лететь с горы на саночках, и никаких подъемов, разве только для тренировки, чтобы мускулы не атрофировались. Человеку с естественнонаучным образованием, коим я тогда себя считала, эта музыка должна даваться легко и непринужденно.


Все это я изложила Нинке, когда она вернулась с чайником и тарелкой эклеров.

— Звучит неплохо. А почему ты не рассматриваешь истфак? Ты ведь хотела когда-то.

— Истфак как таковой меня не привлекает, только история искусства. Я выяснила — у них на это отделение набор двадцать пять человек, из них максимум пять с улицы, остальные — блат. Нереально. Пять человек со всей страны! Я не могу позволить себе не поступить, понимаешь?

— Честно говоря, не очень. И кто тебе сказал про блат? Гарик?

— Да ну тебя. Чуть что сразу Гарик, как будто мне поговорить больше не с кем!

— Гарик всегда в курсе. Посоветуйся с ним, он лицо заинтересованное. Как у него дела, кстати?

— Как обычно, — буркнула я, — первый ученик, страстный ботаник, надежда курса и вообще полное комильфо куда ни ткни.

— Хм, неласково. Чем он провинился на этот раз? Опять предложение сделал? Которое по счету?

— Нинка, поделись секретом, ради чего люди женятся? Чего им для счастья не хватает?

— Боюсь, мой опыт тебе не подойдет. Поженились, потому что хотели быть вместе. Какая могла быть жизнь в комнате с тремя соседками?

— А какая она может быть с родителями мужа, его сестрицей и двумя малолетними детьми?

— Не представляешь — замечательная, — сказала Нинка и опять засмеялась. — Особенно когда дети спят, вот как сейчас.

Я просто не знала, с какой стороны ее ухватить, она ускользала от любого вопроса. Круглая, как мячик, разноцветный детский мячик, в воде не тонет, в огне не горит, и все-то у нее хорошо и просто, как в букваре. Мама мыла раму.

— Что тебя, собственно, пугает? Домашнее хозяйство?

— Понимаешь, я пытаюсь представить себе… Вот, в моей комнате какой-то мужик, он там постоянно, от него никуда не денешься, по ночам храпит… опять же носки, если верить фольклору…

— Не очень-то похоже на Гарика.

— Во-первых, Гарик храпит, уверяю тебя. Ой, что это я такое сказала, хи-хи.

— А я уверяю тебя, что рано или поздно храпеть будет любой мужчина.

— И еще мне не нравится… Как бы это сказать… Он пахнет недозрелыми семечками… или горелыми спичками… наверное, это феромоны какие-то… не могу привыкнуть…

Нинка изо всех сил старалась спрятаться за чашкой чая, но не выдержала и расхохоталась:

— Это твоя единственная претензия к Гарику?

— Конечно, нет! Терпеть не могу, когда меня поучают. Когда превозносятся, принимают решения о том, как мне дальше жить, куда пойти учиться, сколько детей заводить и в каком порядке…

— На твоем месте я бы не жаловалась, ведь у тебя недоразвита планирующая функция, это я цитирую твоего папу. А мой папа в таких случаях использует другое идиоматическое выражение — драть тебя некому.

— И ты, Брут. Ты тоже считаешь, что Гарик на меня хорошо влияет?

— Конечно. Рано или поздно он из тебя сделает…

— …страшную зануду, знаю, знаю. Научусь мыть ручки перед едой, пользоваться таблицей интегралов, правильно произносить слово «прецедент» или «феномен»… Кстати, он пьет кофэ из блюдечка, такой вот прецендент-инцендент. Дико смешно — берет чашку, выливает из нее на блюдечко и дует по-купечески, оттопырив мизинец. У них в семье такая традиция. Кто первый начал, в каком веке, установить невозможно, но они все так делают.

— Понятно. Претензия номер два.

— Ой, да что б ты понимала!.. Гарик струсил, он слабак, я всегда это знала, но теперь… Никогда ему не прощу!..

— Да что у вас случилось, в конце-то концов?!

— Ничего. Откровенно побеседовали. Оказалось, он вовсе не собирался жениться, разговоры одни.

— Погоди, — сказала Нинка, прислушиваясь к сдавленному нытью в соседней комнате. — Там Сашка вякает. Сейчас проснется и Лешку разбудит, надо срочно выносить. Я быстро, — и она выскочила из комнаты.

Вернулась со старшеньким, он выглядел вполне довольным, пускал пузыри, схватил с тарелки пирожное, засунул в рот целиком, потом сообразил, что дальше с ним будет трудно работать, ни туда ни сюда, и снова заныл. Минут пять мы выковыривали у него изо рта эклер, ему было жалко отдавать обратно, он норовил тяпнуть Нинку за палец, канючил, пытался стащить с тарелки второй эклер, опрокинул пакет сока… Потом его надо было отмыть и посадить в детский стульчик, чему он тоже активно сопротивлялся. Потом проснулся младшенький и история повторилась. Нинка варила кашу, я подбирала предметы, которыми Сашка и Лешка кидались в нас, иногда довольно метко. Дальше по графику были пляски с кашей вокруг детей и оттирание ее со всех плоскостей — горизонтальных, вертикальных и наклонных. В восемь часов наконец-то появился Нинкин муж и пообещал деточек забрать, если его как следует накормят.

(Какое счастье, что он в состоянии сделать это сам, подумала я. В смысле поесть.)

Поужинав, Руслан подхватил детей и удалился. Мы опять остались одни.

— Представляешь, он — мне — отказал! Именно теперь, когда мне позарез нужна его помощь!.. Я поссорилась с родителями, ушла из дома…

— Вот как?

— …не могу больше, нет сил! Я у них как кость в горле. Скандалы, претензии какие-то… Они думают, что я не в универ езжу, а по притонам шатаюсь, опиум курю. И эти пересдачи, так некстати!.. Однажды позвонили Гарику, а меня там нет, и он не знает, где я… Ну отсюда выводы… Маман взбесилась, залезла в мой дневник, начиталась, не поняла, конечно, ни шиша… Как она могла вообще!..

Видела тележку мою? Бабушкина — в ней раньше картошку с рынка возили. Я вещи сложила — и на электричку. Второй месяц дома не живу, поможите, люди добрые… На лекции прихожу с тележкой, ну чисто Мэри Поппинс. Раскладушки только не хватает сбоку… Ночую в общаге. Наташка, добрая душа, пустила к себе в кровать. Мы обе не спим, толкаемся, а что делать? На полу пробовала — холодно…

Устала я, короче говоря. Подумала-подумала и решила — отчего бы не принять предложение Гарика? Поиграли в гордость — и хватит. Пришла, выкладываю…

— А он?

— А он побледнел весь, съежился, смотрит на мою тележку и молчит. Дошло, значит, что я не гений чистой красоты и не мимолетное виденье.

— Представляю, как ты на него налетела. Что сказала хоть?

— Неважно. Не очень сказала, прямолинейно, ну так он мужчина или кто? Через некоторое время он даже обрадовался, но ты знаешь, я так не могу. Первая реакция — она самая верная, которая непроизвольная. Он себя выдал, с головой. Слабак.

— Ты сейчас очень похожа на Вику, прости, конечно. Какой-то у вас культ непроизвольности. А ты подумала о том, каково ему? Пришла и говорит — не уверена, что у меня к тебе большое светлое чувство, но жить с тобой буду непременно. Приперла к стенке. Обещал — получи и распишись. Лучший твой подарочек — это я.

— Но…

— Послушай меня, пожалуйста, — Нинка перешла в наступление, и я от удивления замолчала. — Если тебе негде жить, я устрою. Одна моя подруга хочет снять комнату, ищет соседку, это совсем недорого. Сдашь на стипендию — справишься. Не сдашь — мы поможем. Но Гарику голову не морочь. И родителям тоже. Хочешь, я с твоей мамой поговорю? Они, наверное, с ума сходят. Ты ведь им с тех пор не звонила, да?

— Не звонила и не собираюсь. И про Гарика ты не все знаешь. Он тут мне свой сон рассказал… Как будто он женится… ну да, на мне… и в тот самый момент, когда надо обменяться кольцами, понимает, что попался. Кольцо по размеру впритык — если что, снять уже не получится. И он — подумать только! — надевает кольцо на мизинец. Каково? На мизинец!

— Елки зеленые, Ася!.. Какие могут быть претензии к мужчине, который даже во сне надевает обручальное кольцо, да хоть куда, но ведь надевает!

— Лучше бы он промолчал, оставил бы при себе эти психоаналитические нюансы, — я попыталась возмутиться, но притухла. Настроение неумолимо портилось.

— Гарик вообще не такой, каким ты его описываешь, — продолжала Нинка, не слушая, — потому что…

— Потому что я его не люблю, да?

— У тебя есть кто-то другой? — внезапно спросила она.

— Пожалуй, нет. Во всяком случае, он об этом не догадывается.

(Еще бы. Съем свою зачетку, но не сознаюсь. Какие у меня могут быть шансы, если уж начистоту? Чем я могла бы его сразить, желательно наповал? А ведь раньше мне не приходилось сомневаться в том, что я единственная, что таких больше нет. Элонгатура вселенной, мечта поэта… Все это вроде бы осталось при мне, но тогда откуда робость?..)

— Расскажи? Впрочем, если не хочешь…

— Конечно, хочу. Только мой рассказ тебя не обрадует.

Начнем, пожалуй, с лица. У него лицо как бритва — или ножичек, выкидной, бандитский. Любимец женщин, к каждой подходец имеется. Нет, не подходец, тут дело в другом. Сейчас попробую объяснить…

Он настоящий, понимаешь? Если он сейчас с тобой, то он с тобой, на двести процентов. Луну с неба сорвет, пыль сдует и подарит — держи, я даже не спрашиваю, зачем она тебе понадобилась. А если ты ему не интересен — до свиданьица. Тебя просто нет, ты не феномен, не прецедент, не занимаешь места в пространстве и не длишься во времени ни секунды. В этом смысле он ведет себя честно, даже если его честность кого-то раздражает. У него мир в кармане, ему все равно. Короче, мне он нисколечко не нравится, и все-таки он сидит у меня вот тут, в печенках. Мне мешает, Гарику, всем. И что делать?

— Мда… — Нинка посмотрела на меня с сочувствием. — Какая пламенная речь. Бедняжечка Гарик, ему нечего будет противопоставить, кроме своего ангельского терпения.

— Гарик уже проиграл. Мне ужасно жаль его, и я стараюсь… Но по большому счету мои старания не более чем отсрочка. А жалость вообще плохой мотор. Если дело затянется, Гарику будет только хуже.

— Ого. Выходит, ты и тут решила. А если подумать? Этот твой новый герой… Ты девочка нет, а он мальчик нате. Что может получиться из такого союза?

— Ничего хорошего. Барышня и хулиган, стандартный сценарий. Хулиган перевоспитывается, барышня спивается… И вообще, он даже предположить не мог бы, что мы сейчас его обсуждаем… Кто я ему? Бывшая одногруппница — и только.

— Ну, почем ты знаешь… И все-таки — давай не будем делать резких движений. Поговорить с твоей мамой?

— Не надо, я сама, — сказала я, уже совсем расстроенная. — Пора начинать борьбу хотя бы с инфантильностью. Скажи честно, я инфантильная, да? эгоцентричная? этически недоразвитая?

— Что это на тебя нашло?

— Нет, ты скажи! — настаивала я, чувствуя, что сейчас разревусь неизвестно от чего.

— Чем больше ты будешь думать об этом, тем сильнее будет раздуваться твое, теперь уже непомерно критикуемое, «я». Надо бы отвлечься. Если хочешь, пойдем с нами на Кольский. Мы с Русланом сдадим младенцев бабушке и тоже отдохнем. Или возьмем их с собой, пусть привыкают.

— Нет уж, спасибо, — отмахнулась я. — Лето у нас и без того слишком короткое, чтобы проводить его за полярным кругом. Никогда не могла по достоинству оценить эти ваши интересы. Как можно любить север, когда там все плоское, чахлое, однотонное? Мокнуть в байдарках, вонять дымом, есть жирную тушенку, мыться из котелка… Самое противное, что может быть в жизни — это немытая голова, я точно знаю.

— Каждому свое, — сказала Нинка, зевая. Наверное, не высыпается. Только ночных разговоров ей сейчас и не хватало.

На кухне внезапно образовались другие члены семьи, пришедшие с работы, и все голодные. Стало шумно, тесно, в соседней комнате на два голоса вопили близнецы (один голос погуще, это младшенький, я уже научилась их различать)… Мое время вышло.


— Ты куда? — Нинка поймала меня в прихожей, когда я застегивала куртку. — Оставайся, что за глупости опять.

— Не, поеду.

— Куда поедешь?

— К Гарику. Он меня встретит у метро.

— Прелестно, — всплеснула руками Нинка. — Я тут голову ломаю, а они, оказывается, обо всем договорились. Когда успели?

— Неважно. Я ему позвонила, пока вы укатывали деточек. Правда, он почти ничего не разобрал, плохо слышно было. И откуда в таком маленьком тельце столько децибел? Я поднесла трубку поближе к двери, чтобы Гарик насладился сполна. В его воображении дети похожи на пухленьких путти кисти Рафаэля, которые никогда не писают и не какают, а только лежат в кроватке, улыбаются или спят.

— Ты столько узнала о младенцах, — засмеялась Нинка. — Осталось применить на практике.

— Типун тебе на язык. Ну пока. И спасибо. Если будешь говорить с мамой, скажи ей, что со мной все в порядке, ладно?

* * *

Бедная девочка,

как хорошо, что ты вернулась домой.

Ты думаешь, я хочу определенности? Я ее боюсь не меньше твоего. Определенность положит конец чему-то такому, что я пока не готов отпустить. Но мне кажется, она даст возможность идти дальше, а нам надо дальше, иначе будет плохо. Что такое плохо, я вчера понял, наверное, впервые, хотя это не первая наша ссора. Но не будем о плохом, будем о хорошем.

Раньше я думал, что это я тебя учу, а оказалось наоборот. Ты учила меня видеть ночь, туман, рельсы, уходящие в твоем направлении и во всех направлениях мира. Я провел столько времени на вокзале, что обжился в нем и мне достаточно провожать и встречать, как всегда у четвертого вагона, потому что четные тихие, в отличие от нечетных, где тарахтит мотор и трясутся стекла. Во втором слишком много народу, итого четвертый и непременно у окошка.

У тебя такие жесткие требования к действительности, не понимаю, почему она уступает и ты всегда у окошка. Я тоже должен соответствовать и это меня пугает. Ты и правда сможешь жить с человеком, который тебе противен, только потому, что больше негде, или жалко его, или просто так сложилось? Или потому, что ты так решила? Ты решительная, я не очень, в итоге должно получиться.

Вокзал манит, он обещает, но мне нравится наша Москва, в которой все больше мест, где мы были вдвоем, она опутана твоими передвижениями, как той ночью, когда мы шли пешком от универа ко мне, и я нес твою сумочку, она была белая и слегка светилась в темноте, и я пытался себе представить, что бы в ней могло находиться. Студак — несомненно. Ты законопослушная и носишь документ при себе, на всякий пожарный. Что еще? Каштаны или стеклянные шарики — катать на ладони. Расческа, без нее не получается. Она выныривает из сумки, если ветер, или шапка, или просто вошла в помещение, увидела зеркало, ужаснулась. Какие-то деньги в пакетике, кошелька у тебя нет, проездной и сезонка на электричку, но за прошедший месяц только проездной. Зеркальце из бывшей пудреницы. Иголка с ниткой на случай катастрофы, и тут я каждый раз вспоминаю про коленки и клей, с чего все, собственно, и началось, сделалось более осязаемым, чем беспредметные мечты или переглядки на лекциях, пирожные, метро, контрольные… Нет, в сумочке был туман, нечто недоступное воображению, без контуров или назначения, она была нужна как сумочка, а не как вместилище полезных вещей. И я ее нес.

Лето. Я смотрел твоими глазами, видел лес, тонущее в золоте вечернее солнце, приемник с безнадежно севшими батарейками, за другими надо идти три километра в сельпо, в такую глушь мы забрались. Журналы, журналы, журналы, выпущенные как будто только для того, чтобы схватиться за них вечером, чтобы снова не схватиться друг за друга, чтобы образовался островок молчания, одиночество, пауза… Перевести дыхание, вообразить себя до, отделиться, оторваться, отделаться, выключить свет, отвернуться и не видеть, как платье, взмахивая рукавами, складывается через голову, опадает, но в темноте не видно ничего, это же деревенская, глухая темнота. Там только осязание, чтобы поверить, что все правда.

Никогда не мог до конца поверить. Поэтому каждый раз саднило, как разбитая коленка, — не воображай, что она твоя, она не твоя.

Что ж, я привык. Столько раз говорил себе, почти убедил, но этой ночью разомкнулось, ослабли какие-то винты, я подумал — нельзя привязывать, не нависать над ней, надо отпустить, пусть решает отсюда, а не по прошлым отметкам, которые никто не будет брать в расчет.

Вот, я пишу тебе — выбирай свободно, не думай обо мне, не думай о себе, это тоже ни к чему. Я счастлив уже тем, что пишу, что была сегодняшняя ночь, будет утро.

Мы прожили ночь, так посмотрим, как выглядит день?

Ты мое счастье, где бы ты ни находилась, — теперь это так.

Целую тебя спящую. До завтра. До утра.

Г. Г.

(Грустный Гарик, густопсовые глаза.)

Собеседование

Гарик не цербер, я не Склодовская-Кюри, родителей тоже можно понять.

С этими новыми установками я и поехала домой, мириться.


— Папа, психология тоже наука. Не такая, конечно, как ваша физика, но вполне сносная.

— Психфак — звучит не слишком симпатично, — сказала старшая сестрица Катя. Самая уравновешенная в доме, к ней даже папа прислушивается. У нее, как у неваляшки, по центру тяжести грузило присобачено, не раскачаешь. Будущая учительница математики. Непогрешимый идеал.

— Знаю, — огрызнулась я, — но твой пед не лучше.

— Значит, есть надежда, что они тебя вылечат, — съязвила младшая сестрица Вика, которая в ту пору уверенно входила в подростковый кризис и вовсю претендовала на право участвовать во взрослых разговорах.

— Тихо, кукушки, раскудахтались, — цыкнул папа. — Давайте дослушаем оратора, уже интересно.

— А это все, — сказала я, предчувствуя нехороший финал. — Сдам бе… обходной лист, заберу документы, начну готовиться. За два месяца успею.

— Ну вот что, — заявила мама, которая до сих пор сидела молча, — твой выбор — это твой выбор. Мы в нем участия не принимали и примать не будем. Готовься сама, отца не трогай. Отец, ты слышал? Никакого пособничества. Заварила кашу — пусть ест.

— Алена, ты чересчур категорична, — сказал папа примирительно. — А что если перед нами взвешенное решение? Хотя по внешним признакам не похоже… Пусть пробует, ей же в армию не идти.

— Лучше б она в армию пошла, — опять подала голос Вика. — Там из нее дурь повыбили бы. Ей от вашего либерализма один вред. Она всю жизнь делает то, чего хочет ее левая нога, она у нас исключение. Мы с Катей такой свободы и в глаза не видели.

— Дура, — сказала я с достоинством. — Тебе свободу дай, так ты покажешь, где раки зимуют.

— Хватит с меня!.. — взорвалась мама, вскакивая со стула. — Ты можешь делать все, что заблагорассудится — поступать, не поступать!.. Стол и дом по-прежнему твои, но от меня ты больше слова не дождешься, — и ушла, хлопнув дверью.

— Допрыгалась, — сказала Катя. — Могла бы подготовиться заранее, продумать, что собираешься говорить… У матери, между прочим, и без тебя проблем хватает. Затаскали по врачам, кардиограмма никудышная …

— Катя права, — согласился папа. — Но ты молодец, что поставила нас в известность, хотя бы задним числом. Однако в данном случае, — он перешел на официальный тон, что тоже было дурным знаком, — я вынужден отказать тебе в помощи, чтобы не расстраивать маму. Возьми наши старые тетрадки, я их сохранил. Как знал, что снова пригодятся.

— В крайнем случае запихнем тебя в пед, — сказала Катя. — С условием, что ты не будешь работать по специальности.

— И выйдешь за Гарика, — добавила Вика. — Он такой душка! Душка-лягушка.


В условиях бойкота готовиться было даже легче — никто не лез с советами и не сочувствовал. Я целыми днями валялась на травке с учебниками, загорела, посвежела, поправилась на пару килограмм. Мама готовила как никогда, я ругала себя за штрейкбрехерство, но кушала с аппетитом. Это был очень прочный, очень верный канал связи, который позволял обеим сторонам выражать родственные чувства. Папа втихую проверял мои шпаргалки. Катя уехала на практику, Вику услали в спортивный лагерь. Гарика я попросила временно удалиться, чтобы не мешал. Он расстроился, но просьбу выполнил. Звони, сказал он, буду ждать — что мне еще остается?


Психфак оказался лучше хотя бы тем, что до него ехать на час меньше. Кроме того, на психфаке не было проблем с общежитием, студентов заселяли в какой-то безразмерный ДАС, который в народе расшифровывали как Дом Абсолютно Сумасшедших или даже Дом Активного Секса. Однако конкурс — пятнадцать человек на место!.. Три экзамена плюс какое-то собеседование. Наверное, будут искать особые задатки — рентгеновский взгляд или способности к чтению мыслей на расстоянии. Уже подали заявления более тысячи человек. Из них мальчиков считаные единицы. Нда…

Подавать документы папа со мной не поехал, но информацию по своим каналам собрал. Когда я вернулась — снова в статусе абитуриента — он поделился новостями:

— Говорят, у них есть целые аудитории, из которых ни один человек…

— …не выйдет живым.

— …не поступит. Своих сажают отдельно, пришлых отдельно. Раздают разные варианты, и они настолько разные…

— Папа, ну что за пионерские страшилки, — рассмеялась я. — В черном-пречерном доме есть черная-пречерная комната… И это доктор наук!.. Купи астрологический прогноз, если хочешь все знать.

— А я знаю, — сказал папа, очень спокойно. — Стереометрию можешь не учить, ее не будет. Задачу с параметром тоже — ты ее не потянешь. В остальном все штатно — тригонометрия в виде квадратного уравнения, система неравенств, несложная, потом задача с трапецией, там надо будет плясать от квадрата… Все, больше не вижу.

— Тоже мне, Нострадамус. Скажи лучше, куда подевался в доме сахар. Вика, что ли, приехала?

Шутки шутками, а получилось в точности, как он говорил. Он у нас такой, папа. Если бы не наводка про квадрат, может, и не решила бы… Помнится, мама рассказывала, как он ее насмешил своим заявлением, что у них будет три дочки и отдельная квартира. Однажды заставил ее купить билетик лотереи «Спринт», а там оказалась «Волга» (отдали маминому брату, «ему нужней»). Пятилетнюю Вику он привел в трепет рассказом о том, как она ела масло из масленки в отсутствие родителей. Правда, в данном случае ларчик просто открывался — папа обнаружил на куске масла характерные отпечатки зубов, двух передних не хватало. И вот теперь трапеция с квадратом… Если я хоть что-то унаследовала от него, то должна была пройти собеседование без проблем.


— …прочитала книжку про нейронные сети. Понравилось. Я бы хотела изучать механизмы зрительного восприятия.

— Человека?

— Конечно.

Молодой и пожилой переглянулись, пожилой улыбнулся вредной улыбкой и сказал:

— Вот как! А знаете ли вы, — и он заглянул в личное дело, — уважаемая Ася Александровна, что на данный момент хорошо изучены только механизмы передачи сигнала по изолированным нервным волокнам виноградной улитки? О человеке речь пока не идет. Если мы говорим о психофизиологии, конечно. Психологическое исследование — совсем другое дело. Но там никаких нейронов. Вам именно нейроны нужны?

— Да нет, я к ним не очень-то привязана.

— Вот и хорошо. То есть плохо. У нас на психофизиологию спрос катастрофически низкий, всем человека подавай. Психология входит в моду, но почему-то с черного хода. Все хотят быть психоаналитиками, в крайнем случае гипнотизерами. — Он повернулся к молодому, — сегодня у меня уже четыре гипнотизера побывало, хе-хе. А наука — это совсем другое, — сказал он и с недоверием покосился на меня, оценивая, стоит ли дальше метать бисер. Черт, не надо было надевать это платье. Я в нем просто барби какая-то. — Не имею ничего против психоанализа, однако…

— Однако мы немного отвлеклись, — перебил его молодой. Несколько невежливо перебил, как мне показалось. Я бы еще послушала про науку. — Что еще вас привлекает в этой профессии, кроме механизмов восприятия?

— А вот я хотела спросить…

— Да?

— Памятью у вас кто занимается? Меня интересует автобиографическая.

Они опять переглянулись. Теперь уже молодой хмыкнул и спросил:

— Это вы тоже в книжке прочли?

— Естественно, где же еще… — Меня начал раздражать их стиль общения, и я решила, что могу позволить себе немного сарказма. — Так, подвернулось под руку. Мне понравилась идея о гетерогенном составе памяти. (Давай, вверни забористое словечко, чтоб знали, с кем дело имеют, и что ты не ПТУшница какая-нибудь, а девочка, прочитавшая сто тыщ мильенов книг.) Должны образовываться островки, как бы центры притяжения. Происходит перегруппировка воспоминаний. Ведь если опросить одного и того же человека сейчас и через двадцать лет, эти островки приобретут совсем другую конфигурацию, да?

— Это называется лонгитюд, — кивнул молодой. — Впрочем, вам еще объяснят. Я вижу, по баллам вы проходите. И матподготовка прекрасная, пригодится.

— Кхм, — кашлянул пожилой. — Кхм. — Видимо, его коллега сказал что-то лишнее.

— Однако мне хотелось бы знать… Ведь автобиографическая память — это совсем свежая тема в психологии. Ее пока даже в учебном курсе нет. Кого вы читали, если не секрет?

— Не помню точно… Робина, кажется…

— Рубина?

— Да, наверное…

— Так-так. Любопытно. — Молодой помолчал немного, потом сказал: — Вообще-то памятью занимаюсь я. Если эта тема и дальше будет вас волновать — приходите, — улыбнулся он и добавил, слегка повернувшись в сторону пожилого, — после зачисления, чего мы вам с Ильей Степановичем и желаем. Всего доброго.

(Ух, ну и дурище же ты, Ася Александровна! Дупло — сказал бы Баев. Это ж надо было так опозориться — какого-то Робина-Бобина… А платье-то надела… Забракуют. Отсеют. И славно, и хорошо. Поступлю в пед, выйду замуж, помру молодой…)


Возле списка зачисленных мы стояли втроем — я, Гарик и Олежка. Как в былые времена.

— Мама дорогая, — сказал Олежка, — ее взяли! Они хоть понимают, что делают?

— Главное, чтобы она сама понимала, — ответил Гарик, — в чем лично у меня есть основания сомневаться. Давай, звони отцу и пойдемте выпьем. Душа просит.

— Ну что, наконец-то устаканилось? — сказал Олежка. — Будешь учиться?

Конечно, ответила я. Конечно. А иначе зачем, спрашивается?

* * *

2.08.

Давно не плакала — не над чем.

Господи, как смешно звучит, но ведь это факт.

Ровные, ровные дни, середина лета. Почему-то кажется, что это будет серединой всего. Именно сегодня — самый ровно-счастливый день моей жизни. Если раньше хотелось дальше и больше, то теперь — нет. Закрываю глаза, а там солнце. Golden Slumbers.

Провожу дни в блаженном безделье. Поглощаю ириски, Платона и Винни-Пуха. Все вместе идет замечательно. Вчера приезжала Нинка, мы проболтали до четырех утра о тех девочках, которым надо, чтобы было чуточку хуже, если все идет как нельзя лучше. Потом я до пяти читала «Когда смеются боги», она подсунула. Говорит, с ней было то же самое, или почти было. Как это — почти было?

Остаток ночи мне снился Гарик. Смеясь, он говорил, что две три трети населения земного шара умирает от болезней сердца, а я крепко держала его за руку, чтобы он не исчез, как эти две трети.


В понедельник мы с Г. Г. слонялись в Сокольниках и я опять расстроила его своей болтовней на тему идеального брака. Больное место у нас. Удивительно — еще никакого брака, а уже больное. Что же дальше-то будет?

Бесчувственная ты, Ася. Сердце у тебя есть? Или только поперечно-полосатая сердечная мышца? Ты сама поперечнополосатая. То да, то нет. Как оса. Ужалила — и улетела.


Нет, мой хороший, я с тобой. А того, черта узкоглазого, я забыла, забыла. Повторять как мантру. Говорят, что если быть настойчивым, получается все. Или почти все.

Учиться?

Учиться было легко, даже слишком. Поначалу я просто не могла понять, чем люди заняты.

Первого сентября к нам на семинар пришел импозантный мужчина по фамилии Воробьев, сел верхом на парту и начал рассуждать о Сократе. Единственное, что было при нем — это пачка сигарет, которую он положил на стол. Его руки заметно дрожали. Говорил он красиво, вдохновенно, в пиковые моменты речи воздевая дрожащий перст к небу. Душа это всадник, а тело — конь. Мы управляем собой, как опытный всадник управляет лошадью. Но что такое душа и как ее изучать? Где, собственно говоря, ее вещество? Бессмертная Психея, легкая субстанция огня, или, быть может, воды? Кто был прав, Фалес или Анаксагор, или, чего доброго, Анаксимандр?.. Вспомните потоки дождя у Тарковского, это один из возможных ответов.

(В аудитории — благоговейное молчание. Экстаз. Аудитория внимает Учителю.)

— Я, кстати, был с ним знаком, — небрежно добавил Воробьев, — и как-то раз решил спросить, отчего в его фильмах столько воды…

— А он? — выдохнули девушки восхищенно.

(Девушек и правда было много, слишком много.)

— Ответил уклончиво, мне кажется, он и сам до конца не осознавал… Я вам сейчас объясню…

И объяснил. Доступно, непротиворечиво и артистично. Поговаривали, что Воробьев когда-то учился в школе-студии МХАТ и до сих пор не пренебрегает уроками актерского мастерства. Половина курса была без ума от Воробьева, вторая половина — от его вечного конкурента по фамилии Пузырей, бородатого методолога-интеллектуала, который слыл любимым учеником Мамардашвили и обращал первокурсников в мамардашвилианство. Мы занимались по учебнику, на котором было написано «психология воробьев [и] пузырей». Это комичное название вполне соответствовало тому, что мы изучали и как. Если у нас семинар, то почему никто не пишет на доске? не решает задач? Если лекция, то почему Воробьев верхом на парте, а девчонки задают глупые вопросы — а вот у меня… а я знаю, был такой случай… а как объяснить, если снится сон, который потом сбывается, и т. д…

Подошла к расписанию, проверила. Действительно — семинар, в самом деле — доцент, канд. психол. наук. Непривычно как-то. На наших химфаковских профессорах и доцентах это было написано крупными буквами, и проверять нечего. А тут либерализм, равенство и братство. Можно позвонить преподавателю домой, не возбраняется; можно пройтись с ним после занятий к метро, никто не осудит; есть множество кружков по интересам, где обсуждаются какие-то, на мой взгляд, чрезвычайно интимные темы; в обязательном порядке мы смотрим кино, одна из первых письменных работ посвящена «Сталкеру»; наши профессора обожают лирические отступления, читают стихи, поют песни и ходят со студентами в походы, кафе и даже в курилку. Закуришь поневоле, если хочется быть ближе.

Из других неожиданностей — анатомия. Вот я разговариваю с человеком, интересуюсь его, так сказать, внутренним миром, и для этого мне надо знать, где у него проходит премоторная извилина, где располагается мозолистое тело и что такое комиссура, иначе я не психолог. При случае я должна уметь приготовить из него препарат.

Логика. Из нее мы узнали, что говорим прозой, т. е. изъясняемся силлогизмами. Их чертова туча — Barbara, Darii, Ferio — и жизнь у нас черно-белая. Истинно или ложно, третьего не дано. Выпустите такую истину в жизнь, да вот хоть в нашу с Гариком, ничего от нее не останется. На что мне такая логика?

В общем, я быстро поняла, что достаточно соблюдать осторожность, вовремя попадаться на глаза преподавателям, демонстративно не прогуливать — и все будет тип-топ. А свободное от занятий время посвятить личной жизни, ибо она тут есть. И сосредоточена она в ДАСе.

Татьяна

На заселение в ДАС я приехала с ордером, вещами и Нинкой. Не успели мы войти внутрь, как уже испытали первое острое ощущение. Из окон двух параллельных крыльев ДАСа торчали люди, правый корпус слаженно орал «Туда!», левый не сдавался — «Сюда!». Смысла в этой перепалке не было ни на грамм, зато какой азарт! Игра в «туда-сюда» продолжалась до тех пор, пока не приехала милиция, но финала мы с Нинкой дожидаться не стали, двинули оформляться. Я нервничала, хотелось побыстрее разделаться с бумагами. Трудно было поверить, что на мое счастье никто не посягнет. Нинку я прихватила с собой в качестве свидетеля, чтобы зафиксировать несправедливость, если она будет иметь место.

Нинка шла по коридорам с горящими глазами. Ей, очевидно, вспомнилось что-то свое. Разглядывая вздутый линолеум, стены с облупившейся масляной краской и консервные банки с окурками, выставленные на полу возле каждой двери, она мечтательно сказала: «Как же я тебе завидую, ты будешь здесь жить!..» Из перекошенных рам дул ветер перемен. Я подумала и согласилась. Да.


В моей комнате уже обитали две девицы-старшекурсницы. Встретили без особой радости, представиться не захотели. Перед сном долго шептались, я невольно прислушивалась, улавливая обрывки разговора: «безнадежный нарцисс», «это твоя проекция», «а чего же ты хотела, милочка, когда он такой астеничный» и т. д. Речь точно шла о мужчинах, но «проекция» как будто относилась к геометрии, а «астеник» напоминал астматика и симпатий не вызывал. Нет, милочке не надо было клеиться к астенику, факт. Я подумала — выучусь и буду как они, но внутри что-то запротестовало без видимых причин.

Наутро я оклеила свой угол фотографиями битлов и уехала домой, за вещами. По возвращении обнаружила в своей комнате пятерых юношей, которые сидели на пяти кроватях и лучезарно улыбались. Со стены столь же лучезарно улыбался Пол Маккартни, третьего дня посаженный мною на клей «Момент». Я извинилась и вышла за дверь, чтобы проверить номер комнаты. Он был правильный, то есть мой. Недоумевая еще больше, вернулась обратно. На вопрос «кого ищешь?» ответила невпопад, что, мол, живу здесь, недавно въехала и вот что-то не въезжаю…

— А, понятно!.. Ты пострадавшая, — сказал парень, сидевший на кровати у окна. — Сейчас объясню.

Оказывается, мои соседки решили сменить обстановку и воссоединиться с двумя другими знакомыми ДАСовками. Составив сложную обменную цепь, на последнем этапе махнулись жилплощадью с юношами, вынесли мои вещи в коридор и там их бросили. Чудное антикварное одеяло, выданное при заселении, пропало. Кое-какие вещи сберег Шурик, тот самый, который теперь сидел под битлами.

Это катастрофа, вздохнул юноша, возлежащий на кровати у окна. Все комнаты заняты, тебя не пустят. Никто не собирается жить впятером, мы одни такие дефективные. У прочих есть в запасе мертвые души, справки и так далее. А на входе — баррикады. Приготовься.

Ерунда, сказал Шурик. Мир не без добрых людей. Будем искать.

Для начала он попытался поднять мой боевой дух. «А я похож на Гальперина, все говорят. Похож, правда?» Наверное, я отреагировала недостаточно живо. «Как! Ты не знаешь?! Это же наш великий психолог! Сейчас расскажу, но для начала познакомлю тебя с…» Конца фразы я не расслышала — Шурик убежал, и возможно, за Гальпериным. Юноша у окна достал из тумбочки хрестоматию и показал мне портрет видного советского психолога (и правда — похож), а также сообщил, что Шурик известен в узких кругах под именем Велосипед. Во-первых, благодаря своим джон-ленноновских очечкам в круглой оправе. Во-вторых, потому что он все делает быстро — говорит, ест, перемещается. Жди, скоро вернется.

Шурик вернулся через минуту с другим психологом, поразительно смахивающим на Джорджа Харрисона. Джорджа звали Зураб или Зурик. Они посовещались и составили список недоукомплектованных комнат. И мы пошли по списку втроем.


А теперь представьте, что вы сидите на полу в коридоре, в руках бесполезный список, пройденный дважды из конца в конец, и какая-то добрая душа говорит: «Кажется, в 1406 место освободилось. Не приехала иностранка, врачи не пустили…». И правильно сделали, говорю, что нам хорошо, то иностранцу смерть. Поднимаю Шурика на ноги (он, кстати, оказался астеником), тащу к двери под номером 1406. Дверь открывает милая девушка в кудряшках, и я решительно заявляю — меня поселили в вашу комнату. Она удивлена. Она говорит: «Входите, конечно, но мы ждали Божену…».

Так я попала в оазис.

* * *

10.09.

Нет, я все-таки везучая. Кто-то меня водил по коридорам — и вывел. И вот я дома.

Пустили сразу, даже сражаться не пришлось. Кудрявая Михалина долго сокрушалась, что ее подруга не приедет, а круглая девушка Юля с пристрастием допрашивала меня на предмет аккуратности и скромности. Свет гасят в одиннадцать, гостей после девяти водить неприлично… И как они тут сохранились такие славные! Очевидно, мое одеяло теперь в безопасности.

Нас четыре, пятой жилички нет. Точнее, есть, но она мертвая душа. Здесь с ужасом ждут ее появления — такое иногда случается, если мертвая душа ссорится с родителями и воскресает к новой самостоятельной жизни.

Пока меня инструктировали, как надо себя вести в женской комнате, Шурик и Зурик отправились в рейд по лестницам, коридорам и целовальникам, и принесли в комнату охапку железа — спинку, ножку, сетку… В сумме получилась кровать, вполне пригодная для сна. А потом появилась Татьяна.


Танька — мое второе я. У нее светлые, доведенные до состояния мелкого беса волосы и самая тонкая на курсе талия. Ладно уж, уступлю. Мы сегодня измеряли — 55 см, а если затянуть как следует, то все 52 (против моих 57). И еще у нее железная воля к победе. Девушка из Армавира, поступила в МГУ, учится. И это только начало.

Она велела мне подхватить кровать с другой стороны, мы переставили ее вглубь комнаты, сели и съели коробку конфет, которую я принесла, чтобы отметить с теми дурами новоселье. Потом она сказала, что добьется моего перевода в свою группу. И добилась, на следующий же день.

Найти комнату, кровать и Таньку… Ведь это события совместные, оттого вероятности умножаются, да? Какая у меня математическая каша в голове — как будто и не училась на химфаке. Или это было с кем-то другим.

Шурик, Зурик, Акис, Света и Рощин

Танька с ходу невзлюбила Гарика. Она называла его Носорогом и подарила мне репродукцию с гравюры Дюрера, на которой был изображен Rhinocerus, толстокожее существо в панцире, маленькие подозрительные глазки. И хотя Гарик по-прежнему ассоциировался у меня с молодым Пастернаком, что-то носорожье в нем, безусловно, присутствовало, просто я раньше не замечала.

Повесь у себя над кроватью, сказала Танька, и помни, что жизнь одна. Не надо застревать на проклятом прошлом — придет весна и все изменится. Правда, добавила она озабоченно, здесь ловить нечего. Знаешь поговорку? Женщина-психолог — не психолог, мужчина-психолог — не мужчина. Я вяло заметила, что уже сталкивалась с такой поговоркой на химфаке, только она была про химиков. Ну и что, упорствовала Танька, истина от этого не тускнеет — здесь ловить нечего. Я вчера познакомилась с двумя археологами, у них база на Загородном шоссе, хочешь, пойдем вместе? Хотя и эти тоже далеки от идеала.

Она была очень, очень разборчивой. А мой упадок объясняла исключительно временем года.


Я проводила свободное время, глядя с четырнадцатого этажа на улицу имени какого-то революционера, на снег с дождем, играла на дудочке, слушала музыку. Риноцерус приходил не вовремя, сидел долго и бессмысленно, молчал, сопел, иногда бормотал что-то вроде «Эх, ты…» и, путаясь в веревках и флажках, шел на выход несолоно хлебавши (не соло нахлебавши, говорила Танька).

Веревки и флажки возникли в результате очередного переустройства комнаты. Танька фонтанировала разного рода идеями, поэтому обстановка менялась до неузнаваемости каждый раз, когда Таньку снова озаряло. Неприкосновенным оставался только картонный шкаф, которым мы отгородились от Михалины, собрав его из коробок еще в начале осени, в период массовой продажи бананов. Целый месяц мы бродили по улицам в поисках коробок с надписью «Chiquita» и волокли их домой, потом купили скрепок и принялись за дело. Стена была практически готова, когда в одном из ящиков обнаружилась свеженькая банановая гроздь, и мы устроили вокруг нее ритуальные пляски в знак признательности сочувствующим богам, а затем подарок был ритуально съеден.

Ближе к зиме Танька раздобыла длинные тельняшки, которые можно было носить как короткие облегающие платья, опутала наш угол веревками, развесила флажки, а я поселила в нескольких эксикаторах, оставшихся от прошлой жизни, стайку неоновых рыбок (эксикатор — это химпосуда такая, она прекрасно заменяет аквариум), после чего в нашем углу комнаты немедленно образовалась всеобщая рекреация. Танька говорила — они идут сюда косяком, чтобы посмотреть на облегающие платья, а я говорила, что на эксикаторы. Соседки же начали потихоньку ворчать, что в комнате теперь не протолкнуться, в особенности после девяти.

Впрочем, их быстро отвлекла весна. У Михалины начался комсомольский роман. По вечерам в нашу дверь стучался некий Ярик, отличник-активист, Михаськин однокурсник. Отличники садились за стол, пили чай и приступали к учебе. Голова к голове разбирали конспекты, выписывали определения, критиковали буржуазную науку. Даже Юля, которую мы с Танькой после сдачи экзамена по антропологии прозвали мармазеткой, потому что она напоминала маленькую сердитую обезьянку, приходила домой с цветами и совершала обход по этажу, везде спрашивая вазочку и демонстрируя свой букет.

Вот увидишь, говорила Танька. Скоро. Если уж Юлька себе нашла, то за нами не заржавеет. Главное, не мелочиться, понимаешь?

Я понимала. Понимание было полным и распространялось на глубинные слои личности. По ночам мы вели осмысленные диалоги, сопровождающиеся громким хохотом — и все это во сне. Танька спрашивала, я отвечала, и наоборот. Юля и Михалина бодрствовали, добросовестно исполняя нашу просьбу — уловить тему разговора, записать хоть что-нибудь. Но каждый раз получалось одно и то же: мы отлично понимаем друг друга, нас — никто.


По вечерам нас навещали — Шурик, Зурик, Акис, Света и Рощин, это был базовый игровой состав. Когда Юля с Михалиной собирались баюшки, мы перетекали к Зурику, во вторую на этаже мужскую комнату (вторую и последнюю). Там находился еще один оазис.

Главным по оазису работал Зурик, и не потому, что он был аспирантом. Просто он лучше всех знал, что такое хорошо. Вокруг него это «хорошо» рассеивалось как семена одуванчика. В его комнате никто не ссорился вусмерть, не орал, не делил казенное имущество и не плел интриг за полагающуюся ему жилплощадь. Вопросы любого рода решались демократическим путем, казна была коллективная, мысли, аффекты и сигареты тоже.

Курили все, кроме Акиса, который успел отслужить в армии и даже повоевать с турками, но дурными привычками так и не обзавелся. Акис был чистокровным киприотом, атлетически сложенным и канонически прекрасным, как статуя работы Праксителя. Вообще-то его звали Михалакис, то есть просто Миша, но ходить Мишей ему не хотелось. Ему хотелось ходить Акисом. Когда я сказала, что у них любой мужчина ходит Акисом просто по факту типичного греческого окончания мужских имен, он засмеялся и сказал: ну и что, все греки — братья навек, это во-первых, а во-вторых, у вас же нет таких окончаний. Возразить было нечего.

Рощин писал какой-то многообещающий диплом. Каждый раз, когда я натыкалась на него в коридоре, вздрагивала — он был клоном доцента Пузырея, таким же бородатым ироничным всезнайкой. За что ни возьмись, он оказывался на полстраницы умнее и с хорошо просчитанным безразличием давал это понять; водил нас с Татьяной на ретроспективы Бергмана и Пазолини; выигрывал любое дело, с улыбкой подавая руку, на которой не хватало двух пальцев (на девушек это действовало гипнотически). Его ассоциативные двухходовки напоминали быстрые шахматы; лучшего партнера по игре во всякую словесную чепуху трудно было пожелать, а играли мы запоем, не разбирая дня и ночи, в контакт, пикник, буриме, мафию, кинга, сказочку и верю-не-верю; рубились в капусту, пленных не брали, иногда дело доходило до драк (мы с Танькой обе не умели проигрывать, в особенности друг другу), и тогда Акис вызывал Зурика. Заспанный Зурик появлялся из-за перегородки и, сияя джордж-харрисоновской улыбкой, спрашивал: «Что тут у вас такое, девочки? В чем ваша проблема?». Мы быстро приходили в себя и клялись, что введем мораторий на ночные игры, хотя каждый понимал, что это утопия.

У Зурика была Света, она возникла из ниоткуда и могла снова растворится в никуда. Хипповая блондинка, в хайратнике и фенечках, симпатичная, но очень ревнивая. Несмотря на дружеские отношения со мной и Танькой, периодически пыталась выцарапать нам глаза. Ей не нравилось, что мы смотрим на Зурика. Но на него невозможно не смотреть — помимо общечеловеческих добродетелей он был еще и нечеловечески красив. Он князь, говорил Акис, самый настоящий, родословная от потопа. Ну тебя, смеялся Зурик, у нас каждый второй князь, и что с того?

Шурик-Велосипед рассказал мне по секрету, что Зурик снял Светку с иглы, заставил учиться, после чего она сбежала и он ее нашел в канаве, без денег и документов, потом она два раза резала вены, ну и так далее. — Откуда знаешь? спросила я. — Мне Светка говорила. — Сама? — Конечно. — А ты поверил? Какой ты наивный, Шурик! Она ж тебя разыграла!

Шурик вроде бы успокоился, а я при первой же возможности изучила Светкины руки. На одной был тоненький белесый шрам, как раз на запястье, под бисерным браслетиком. Ну и что? Это еще не доказательство.


Если бы не они, тосковать бы мне со своей дудочкой, не перетосковать. Помучившись за себя и за Гарика, я с чистой совестью вешала дудочку на гвоздь и шла играть в буриме или в стишки. Стишки отличались от буриме тем, что первые две строки ведущий брал не из головы, а из книжки. Их надо было закончить в меру своих способностей, а потом, для сравнения, зачитывался оригинал. Лучше всего шли советские поэты и трудные классики, например, Данте. Я собирала наши произведения в коробочку, чтобы они дошли до потомков, ведь еще неизвестно, кого будут чаще цитировать — поэта Суркова или Сережу Рощина.

Тем вечером Олежка застал меня за чтением очередного шедевра. Две строки «Божественной комедии» были доведены Акисом до логического завершения:

Вечор верхом влачась одной тропой

И тяготой пути томясь в тревоге,

Я шел вперед с протянутой рукой,

Поочередно выставляя ноги, —

дописал Акис и уверенно поставил точку.

Олежка выслушал стишок и ехидно заметил:

— Вот ты чем занимаешься… Я так и знал. Выгонят, что будешь делать? В гомеры подашься? По миру с сумой?

— А почему это меня должны выгнать, — обиделась я. — Мы, между прочим, на повышенной стипендии, девочки-отличницы, ребятам пример. Пятьдесят рублей как с куста. Хочешь, покажу? Ты такой бумажки и в глаза не видывал.

— У тебя что, одной бумажкой? — спросил Олежка, насторожившись.

— Не веришь?

— Оба-на!.. Вся страна с ума сходит, а она сидит со своей бумажкой… как в танке… Вы тут вообще новости смотрите?

— Нет, конечно. А зачем? И где смотреть-то? Телевизора нет.

— И на улицу не выходите? В стране денежная реформа, слыхали? Сотки и полтинники обменивают, но в сберкассах такая давка, что хоть святых выноси. Завтра последний день, усекла? Дай сюда, я обменяю, у меня канальчик есть… Это все твои сбережения? Неудивительно.

— Вот представляешь, — сказала я, — была бы обычная стипендия, сорок рублей, ничего бы не случилось. Не надо выпендриваться, помнишь, ты мне говорил, перед сочинением? — Спохватившись, вскочила со стула: — Слушай, возьми Танькины деньги, ну пожалуйста… У нее тоже одной бумажкой.

— Ладно, давай. Я сегодня добрый.

— А что за канальчик, если не секрет?

— Секрет, но тебе скажу. Баев устроил.

(Черт. Черт. Сижу тихо, спокойно, вопросов не задаю.)

— Кстати, он на днях заявился к нам, тебя разыскивал. Очень расстроился, что не нашел. Чуть не плакал.

— Врешь ты все. Этот заплачет.

— Откуда-то пронюхал, что у тебя с Гариком…

— А что у меня с Гариком?

Олежка помялся, потом выдал:

— Если уж на то пошло, то я рад, что все развалилось. Пока это у вас продолжалось, я молчал, из солидарности. Но теперь-то можно высказаться? Гарик тебе не пара, а ты ему. Оставь ты его в покое, ради бога. Тебе нужен другой мужчина, крутой как кипяток, чтобы твои фокусы пресекать на корню. Шикарный, щедрый и остроумный, настоящий мужик, вот как я, — хохотнул Олежка и замолк.

Ничего кроме недоумения я не ощутила, хотя, наверное, могла бы. Пауза затянулась дольше, чем следовало, и Олежка толкнул меня локтем в бок:

— Шутка-нанайка! А ты что подумала? — спросил он опасливо и снова рассмеялся. — Мне такое счастье не сдалось, ты уж прости. Я тебя знаю как облупленную, столько пирожков на вокзале съедено… Мне нужна девушка тихая, скромная, как Дюймовочка, чтобы три зернышка в день и наперсточек водички, а ты, Арутюновна, обжора и…

(К вопросу о его остроумии. Олежка называл меня Арутюновной, ему казалось, что это отчество прикольней, чем Александровна.)

— …и все такое, — закончила я его мысль.

— Или вот Баев, у него не забалуешь. Чем не вариант? Хотя ему я тоже не пожелал бы. — Олежка полез во внутренний карман пиджака и достал сложенную вчетверо бумажку. — На. Вечно я у тебя на подсадных, еще не хватало записки таскать от твоих воздыхателей. Там номер телефона, я видел. Баев сказал, чтобы ты позвонила, если что.

— Если что?

— Это уж вам видней. Но я бы посоветовал не откладывать. Баев не я, он ждать не будет. Ну, покеда. Мне от вас больше часа домой добираться, а завтра на тренировку.

Дверь за ним закрылась. Я превратилась в соляной столп, в руках записка.

Мантры не помогли.


Пришла Танька, поинтересовалась, чего это я сижу в темноте и почему тогда не пошла с ней в кино; полезла за окошко в ящик, где у нас хранились продукты, что-то положила, что-то взяла… Омлетик взболтать? — спросила она и, не получив ответа, взялась за омлетик. — Надо спросить у Акиса, может, у него кусочек сыра завалялся… С сыром вкуснее. И варенье кончилось… Эй, ты жива? Что случилось?

— Денежная реформа, — говорю. — Я отдала наши заначки, теперь мы без денег.

— Это все? — спросила Танька.

— Нет, не все. Я даже думаю, что это только начало, как ты выражаешься.

Танька бросила омлетик и прискакала ко мне на кровать.

— Рассказывай.

— Пока и рассказывать-то нечего, но если взять да позвонить по этому номеру, знаешь, что будет?.. И я не знаю.

* * *

Здравствуй, девочка.

Юля меня впустила и вот я здесь. Она всегда мне сочувствует, ведь я такой интеллигентный. В отличие от Таньки, которая интеллигентов не любит и правильно делает.

Как ты там поживаешь в своем многоквартирном доме? Наверное, хорошо. Порозовела, повеселела, учишься. Рад, что от меня приключилась какая-то польза, хотя при чем тут я… Кто он такой? — скоро спросишь ты… В самом деле, кто?

Ты перестала звонить, а я не могу целыми днями торчать в твоей комнате в ожидании, что ты появишься. Впрочем, этого и не требуется. Я так долго жил тобой, что химический состав моего тела изменился — реакция замещения, помнишь еще? — и теперь я это ты. Какая-то часть тебя навсегда ушла из тебя и я должен ее сохранить. Как в сказке о Снежной Королеве и другой сказке, название которой я забыл.

Прости, что снова докучаю, но ведь человек так устроен — если он любит, то не может сразу понять, что ему отказывают. Он будет пытаться снова и снова.

(Ты напрямую не говорила, но я это чувствую. Со дня на день.)

На химфаке без тебя стало грустно. На лекциях сижу один, иногда в компании Наташки Фоминой, которая жаждет излечить меня от печали. Похожие намерения у нее имеются и в отношении Влада Сорокина. Я кандидат ненадежный, а ей надо точно знать.

Олежка передает тебе привет. Он теперь большой человек, спортивный функционер. Сам не играет, подался в судьи, начал тренировать. Специализируется на женских командах, гоняет по площадке здоровенных белобрысых дылд. Завел себе особенный свисток, мэйд ин Гонконг. Если встретишься с ним — попроси посвистеть. Сильное впечатление.

Он пытался мне намекнуть на какие-то новые интересы, которые якобы у тебя появились. Может быть, он имеет в виду астрологию? Согласен, увлечение забавное, но отнимает многовато времени. Лучше бы ты учила психологию (хотя она тоже наука та еще) или пошла бы со мной в культпоход. В «Иллюзионе» дают Бастера Китона, ты ведь с ним еще не знакома? Уверен, ты сразу же в него втрескаешься, он потрясающий. И вообще — приезжай, я приготовил тебе сюрприз, очень вкусный, но долго он храниться не может. Я уже начал обгрызать его по краям.

Родители замучили меня вопросами, куда ты пропала. Я отвечаю — она наконец-то взялась за ум. И сам иногда в это верю. Если так пойдет и дальше, то мне придется отправлять тебе письма по почте. Или подкупить твоих соседей и поселиться в ДАСе. Честно говоря, ни один из этих вариантов меня не устраивает. Я бы предпочел прямое решение. Если ты собралась меня бросить — так и скажи.

Твой Г. Г.

(горемычный гость).

Набираем статистику

В баевской записке был только номер телефона, нацарапанный сикось-накось, куриной косточкой, наверное. Не перетрудился, подумала я. Остальное по умолчанию или как бы интрига. Сейчас все брошу и побегу звонить. Размечтался.

Я сунула записку в тумбочку и вернулась к таблицам движения планет, которые носили поэтичное название эфемериды.


Астрология была моим очередным антинаучным увлечением. Я втянулась в нее, потому что втянулся папа. Накупил книжек, изучил птолемеевский «Альмагест», за пару недель освоил несколько современных систем, дело-то нехитрое. Естественно, он не верил ни в какие космические вибрации, а просто развлекался на досуге. Его развлечения всегда были связаны с вычислениями, вместо вечерней гимнастики он интегрировал, и астрология на какое-то время стала для него легкой комбинаторной разминкой.

Я тоже не верила, но вычисляла с азартом. Мне нравилось составлять звездные портреты своих друзей и знакомых, я набирала статистику. Похоже или нет? Памятуя о том, что незабвенный Иван Петрович Павлов создал свою теорию темперамента, вдохновленный учением Гиппократа, я намеревалась приложить астрологию к психологии. За идеей звездных влияний наверняка пряталась другая идея — о базовых компонентах личности. Сколько их и за какие процессы они отвечают? Я тогда не знала, что с этой задачкой уже пободался другой великий психолог — Карл-Густав Юнг, и что за подобные проекты берется каждый второй неофит факультета психологии.

Прогнозы меня мало интересовали, я их не составляла, даже если очень просили. А вот натальные карты и гороскопы — запросто. С течением времени их скопилось десятка три, и я заметила, что количество совпадений явно превышает порог случайного. Но иногда получалось смешно, особенно с Гариком.

Гороскоп Гарика оказался перенасыщен гармоничными аспектами. Помимо замкнутых конфигураций обнаружились многообещающие незамкнутые, которые вступают в игру при наличии благоприятных внешних влияний. Попадись он в руки хорошей женщине, она бы замкнула их куда следует, однозначно. Что касается его внешности, то это был, судя по констелляции небесных тел в первом доме, тучный дядька («внешность городничего» — так сообщал учебник) и большой начальник, второй дом указывал на серьезный источник дохода, а прочие — на счастливую семейную жизнь.

(Слушай, а тебя случайно в роддоме не подменили? — спрашивала я. Где все это великолепие, куда ты его дел? Внешние влияния не благоприятствуют?)

Танька выходила многодетной матерью, что тоже очень удивляло. Года через два она должна была эмигрировать, причем навсегда. Меня этот вариант не устраивал, но зато он устраивал Акиса, который планировал по окончании университета вернуться на родину. На шее Акиса, согласно гороскопу, висело четверо или пятеро детей, то есть на один-два больше, чем у Татьяны. Разберемся, говорил он, согласуем как-нибудь. Акису нравилась Татьяна, и он просил, чтобы я там что-нибудь подмухлевала и мы могли совместными усилиями убедить ее эмигрировать именно на Кипр. Я просчитала резонансный гороскоп на них обоих — безрезультатно. Их карты не симпатизировали друг другу и создавали бесконечно напряженную комбинацию. Но Акис не унывал: человек — кузнец своего счастья, астрология фигня, Танька не устоит. Поведу ее сегодня в «Прагу», давно собирался.

Зурик тоже получался с ног до головы гармоничный, пробы ставить негде. Скучно… И вдруг мне до смерти захотелось заиметь в своей коллекции Баева. Что у него там в первом доме? А в седьмом, захихикал внутренний голос, не хочешь ли узнать, что у него в седьмом (согласно учебнику, седьмой был домом брака)? Как насчет резонанса?

Пробовала кидаться чернильницей, но голос не умолкал. Яркая индивидуальность!.. Для статистики!.. И тогда я решила, что позвоню только затем, чтобы выяснить день его рождения и успокоиться.

Нашлась всего одна двушка. Я загадала, что если автомат сожрет ее, как он обычно и поступал с первой жертвенной двушкой, то перезванивать не буду. Но автомат, по-видимому, был сыт.

— Попросите, пожалуйста, Баева, — сказала я официально, потому что боялась нарваться на Самсона. Номер-то старый — тот самый, выторгованный у Шурика за поцелуй. Значит, Баев по-прежнему жил с Самсоном, как сыр в масле.

— Девушка в белом халатике? Привет, — раздался знакомый голос. — Ты еще в халатике?

— На данный момент в тельняшке. Мы с Танькой обе в тельняшках. Нас мало потому что, — ну сказала глупость, с кем не бывает.

— Кто такая Танька?

— Мое второе я. Самая тонкая талия на курсе.

— Понятно. Познакомишь. Я к тебе собрался, не возражаешь? — спросил он деловито. Наверное, вот так кладут бумаги на подпись тупому начальству.

— Прямо сейчас? — оторопела я.

— А что? Ты страшно занята?

— Типа того.

— А когда освободишься? Часика через два?

— Это вряд ли. Скорее, денька через два. У нас начинается практикум в анатомичке, если бы ты знал, как это увлекательно, сколько сил требует и вообще.

— Ох, какие мы занятые. Незнакомые покойники нам дороже знакомых друзей.

— Да какие там покойники… Мы только препараты изучаем. Слушай, я чего звоню, собственно… Я тут статистику набираю… Короче, мне нужен день твоего рождения.

— Статистику чего? — спросил он ехидно. — Дней рождения всего человечества? Ладно, послезавтра объяснишь. Не поверишь, но мой день рождения сегодня. Хотел тебя пригласить, но ты слишком долго шла к телефону. Если не ошибаюсь, пять дней и что-то около шестнадцати часов.

— Поздравляю.

— Эх, ну разве так поздравляют!.. Вот если бы ты сейчас плюнула на свой практикум, — а я знаю, ты можешь, — да прикатила бы к нам…

— Данька, я не могу, честно.

— Данька — это уже лучше. Хочешь еще что-то спросить?

— Да. Место и время рождения.

— Тоже для науки? Ну, место ты знаешь, городок на Днепре, я тебе говорил. А время самое что ни на есть подходящее. Два часа ночи. Маменька, наверное, не выспалась.

— Два часа ровно?

— Если хочешь, я позвоню родителям и уточню. Но как им объяснить, кому это надо и для чего?

— Ладно, не парься. Поздравляю еще раз, расти большой, в духовном смысле, конечно.

— Ты имеешь в виду — расти над собой? Пробовал, не получается. Выше только звезды. Кажется, я понял, для чего тебе статистика. Ну давай, считай. До послезавтра успеешь?

(Черт. Засветилась, причем в такой недвусмысленной форме, что придется позорно бежать с поля боя. К папе на два дня. Покажу ему новые случаи, пусть думает.)


Когда я вернулась в ДАС, то обнаружила Татьяну одну, в ночнушке, но не с пушкинским гусиным пером, а с вилкой, которой она ковыряла огромный торт. Хихикая, она доложила, что Баев явился в костюме — в двойке или в тройке? — с ума сошла, конечно, в двойке! — вино мы допили, а тортик нет, сказала она, немного путаясь в словах. Баев поглядывал на дверь и бегал курить в коридор, а курил у окна с видом на автобусную остановку. Это развлекало больше, чем его беседа, ха-ха. Не веришь — спроси у Рощина с Акисом. У нас если кто-то бутылку открыл, соседи сразу подтягиваются, телепатия.

Жаль, тебя не было, — вздохнула она, подцепив шоколадную розочку, — нет, это несъедобно, одно масло, — и сбросила ее обратно в торт. — Рощин превзошел самого себя. Он профессионально оглядел твоего дружка, а потом протянул ему свою знаменитую руку со словами: «Ну здравствуй, Данила». Тот аж позеленел. Да, а еще Баев просил передать, что ему некогда тут прохлаждаться и что он ждет тебя завтра в гости. В семь часов. Если не приедешь — пеняй на себя, — прибавила она, кажется, уже по собственной инициативе.

Я взяла другую вилку и присоединилась к разорению торта. Некоторое время мы молчали, хотя ей ну очень хотелось задать вопрос — она ерзала, вертела на пальце колечко, чертила вилкой по бисквиту и, наконец, спросила. Поедешь?

И тогда я решилась. Да.

Марс в Близнецах

Шестое чувство Рощина сработало незамедлительно (или ему сорока на хвосте принесла?). Утром он разбудил нас приглашением на праздничный обед. Учеба отменяется, приглашение можно считать официальным. Мы с Танькой были заинтригованы. Почему-то вспомнилась бабушка Тамара и ее карточные короли. Неужели Акис?..

Нет, маловероятно. Акис не стал бы действовать в лоб, он боится отказа, предположила я. И правильно, фыркнула Танька, потому что так он протянет несколько дольше. Я уверена, прибавила она, что марьяжная дама — это снова ты. Но что они задумали?

Что бы они ни задумали, у меня в рукаве джокер. Однако пообедать все-таки не помешает. Тем более если у рояля Зурик.


Все утро, пока у Рощина шли приготовления, я лихорадочно обсчитывала casus Baevi. Стол, заваленный эфемеридами, разноцветные фломастеры, халдейские справочники — за пару часов нужно было обработать баевскую жизнь, чтобы обеспечить пути отступления на тот случай, если он снова сочтет ситуацию легко прогнозируемой и спросит, зачем я пришла. Любопытные интересовались, но я говорила всем одно и то же — иди себе, не тронь моих кругов. Ближе к обеду в комнате бесшумно возник Рощин, постоял за спиной, задал двусмысленный вопрос: «А не Данила ли теперь твой клиент?», потом небрежно ткнул пальцем в карту и сказал: «У него ретроградный Марс в Близнецах. Я бы на твоем месте подумал». Одного взгляда на мои таблицы ему было достаточно, чтобы определить — куда и, главное, зачем я сегодня еду.

Рощин наклонился, чтобы рассмотреть детали. Ба! Да тут вон какая история… Луна в Козероге, поврежденная. Сатурн на кармических узлах в доме смерти. Авантюрист, бабник, нелады с законом. Что еще? Рационализм, безответственность, железное здоровье. А вот эта фигура должна замыкаться при транзитах. Дай сюда калькулятор, возьмем точные квадратуры… Он придвинул второй стул, сел рядом со мной и углубился в расчеты. Закончив, многозначительно посмотрел на меня.

— Елки-палки, ну и дела. Ты вообще в своем уме?

— Да, я тоже это обнаружила, но ведь астрология — лженаука.

— Не понимаю, как можно связываться с человеком, у которого нет ничего ни в доме личности, ни в доме творчества, ни в доме семьи, — сказал Рощин.

— Зато у него вот тут неплохо, — кивнула я на скопление планет в Водолее.

— Своеобразный профиль. Хотя и без карт видно, что за тип. — Рощин поднялся, сунул руки в карманы, покачался взад-вперед, с носка на пятку, потом сказал: — В этом деле тебе никто не советчик. Ты у нас взрослая, самостоятельная. Короче, взрослая, через полчаса у нас. Жду.

Через полчаса Зурик был еще в фартуке.

Ему очень идет, сказала Танька, он офигенно похож на князя. Света тут же занервничала, хотя знала, что мы пришли не за тем. Без сомнения, они были в сговоре и роли уже распределены. Акиса услали в кондитерскую за плюшками, чтобы он сразу не проболтался. Но он быстро вернулся, сел напротив и весь обед делал нам большие глаза.

Ели мы с Танькой молча, иногда задавали вопросы, с набитым ртом — а это как называется, а что ты сюда положил? Зурик объяснял, слова были незнакомые — пхали, цабеле — мы переспрашивали. Эх, девочки, особых секретов-то и нет, было бы хорошее мясо. В Москве это такая редкость!..

— А что мы, собственно, отмечаем? — не выдержала Танька.

— Мы пропиваем гонорар Зурика, да? — спросила Света у Рощина. Тот кивнул. — За статью в журнале «Вопросы психологии». Жаль, ее вдвое сократили — на двадцать рублей можно было бы гулять с большим размахом.

Зурик грустно посмотрел на нее и вздохнул:

— Светка, при чем тут рубли.

— Действительно, ни при чем, — сказал Рощин. Акис насторожился и мы поняли, что процесс входит в решающую фазу. — Я беру тайм-аут и уезжаю на месяц домой, в город Бердичев. Да, Татьяна Сергевна, есть такой город, где-то рядом с вами. Отдохну, закончу диплом. Желающие могут присоединяться. Моя мама, между прочим, готовит не хуже Зурика.

— Ася, соглашайся, — сказала Света.

— Почему это я должна ехать в город Бердичев в разгар учебного года к незнакомой маме? — поинтересовалась я.

— Потому что будет лучше, если вы сначала познакомитесь, а потом мы поженимся. Учти, это заявление при свидетелях. Поедешь со мной, и я не буду к тебе приставать, если ты, конечно, сама не захочешь. — Света прыснула в тарелку, Акис открыл рот. Какое у меня было выражение лица, не могу сказать точно, наверное, такое же, как у Акиса. — Покажу город, а потом привезу обратно по первому же требованию.

Танька, изрядно навеселе, перебила: мое условие — каждый день по шоколадке. Рощин: согласен. Еще вопросы? Света: у нас с Зуриком бутылочка шампанского припасена. Откроем ее, поймаем машину и поедем в ЗАГС.

Акис сидел недвижим, Рощин смотрел на меня через стол и смущенным не выглядел, наоборот. И тут Татьяна внезапно протрезвела, поднялась, покачнулась и уверенно заявила: «Нам пора». И попыталась дойти до двери. Я выбралась из-за стола, подхватила Таньку и под крики: «Вы куда? а шампанское?» — повела к выходу, невежливо ответив: «В другой раз».

Уложила ее в постель, поставила на тумбочке бутылку воды. «Не забудь, что я выторговала тебе шоколадки. Подозреваю, правда, что Рощин просто прикололся на твой счет — он же не дурак, отнюдь. Ты ему отказала, он и рад. Баба с возу, кобе… кобыле легче», — пробормотала она и уснула.

* * *

1.02. 19 ч. 05 м.

Странное ощущение, как будто я снова собираю вещи, и вместе с тем никаких вещей не нужно. Бросить все — банановый шкаф, дудочку, Дюрера, рыбок, эту комнату-курятник, разгороженную на закутки…

Постой, постой. А с чего бросать-то? На текущий момент поступили три предложения: о переезде на Лубянский проезд, потом в город Бердичев, и еще одно невнятное куда-то в Коми-Пермяцкий АО. Коми, это где такое? Вечная мерзлота, дома на сваях, скважины… Кстати, я забыла написать — Олежка такой смешной. Они все смешные. Но тот, с ретроградным Марсом, еще ничего не предлагал. Он смешным быть не собирается.

Более всего волнует, однако, извечный женский вопрос:

ЧТО МНЕ, СПРАШИВАЕТСЯ, СЕГОДНЯ НАДЕТЬ?!

Пожалуй, Танькины джинсы подойдут, если я смогу их застегнуть.

Все назад, я делаю первый шаг, хотя считается, что девушка не должна и т. д. И тем не менее — я начинаю движение в сторону весны.

(А мне кажется, ты просто тянешь время. Зажмурься и прыгай. И не забудь потом отчитаться.

Твой дневничок.)

Тельняшка и брюки-клеш

Баев был дома и он был дома один. Я разложила карты на столе и, пока он варил кофе, попыталась набросать его астральный портрет. Он слушал, иногда вставляя короткие комментарии типа «не в бровь, а в глаз», «ну и ну», «это звезды тебе поведали?». А что у тебя тут намалякано? — спросил он, показывая на ту самую штуковину, которую мы с Рощиным сегодня просчитали на моем калькуляторе.

— Трудно сказать. Если строго следовать учебнику, то это угроза… м-мм… твоей жизнедеятельности.

— Старуха с косой, что ли?

— Она самая. Вот, посмотри: здесь фигура разомкнута, и она замыкается при транзитах с периодичностью примерно раз в семь лет. Итого получается один, восемь, пятнадцать и так далее. Ничего не припоминаешь?

— Припоминаю, — ответил Баев, — но не все. Мамашка говорила, что родился я заморышем. Это тебе про один. Видишь, у меня поперек горла шрам идет? Потрогай, не бойся. Красивый? Думаешь, я его в бою заработал, защищая девичью честь? Это мне в реанимации разрезали, чтобы трубочки вставить, иначе не разговаривала бы ты со мной сейчас.

— А дальше?

— Не в восемь, нет… наверное, в девять лет я заплыл под плот и долго не мог найти, где у него выход. Болтался в воде счастливый, как осьминог, и тут чья-то рука схватила за волосы и вытащила наверх. К тому моменту уже и дышать расхотелось…

— А потом?

— А что потом? Тебе мало? Вам лишь бы циферки сошлись. А пациент пусть сыграет в ящик, если это нужно для статистики. Не было ничего потом. Ну, там, по мелочи. Напился как-то раз до чертиков, покатался на «скорой», но это к делу отношения не имеет…

— В двадцать два сходятся сразу три транзита. Не понимаю, что это значит…

— Слушай, ты серьезно? — спросил Баев, разливая кофе. — И сверху пеночку… Видала, какая пенка получилась? То-то же. Сама небось не умеешь кофе варить. Досье составила, вопросы задает… Хочешь, я тебе расскажу, что это значит? — он подвинул к себе карту и отпил из чашки. — Тэкс. Первого, нет… — он бросил короткий взгляд на календарь с изображением березовой рощи, висевший на двери, — уже почти второго февраля к подзащитному явится некая прорицательница. На ней будет, — теперь он бросил взгляд на меня, — тельняшка и… — он заглянул под стол, — матросские брюки-клеш, а на плече попугай, тоже прорицатель. Нет, попугая не принесла, наврали карты. Она придет, такая симпатичная и неприступная, и будет бросаться в подзащитного умными словесами, которые он в силу своей природной неотесанности понять не состоянии. И что же получается? Получается ерунда. Он вынужден ждать своего часа, чтобы вставить хоть словечко. Аська, я так рад, что пришла. Я думал, ты уже не придешь.


Кажется, именно в тот момент я навсегда потеряла интерес к астрологии.

Конферанс закончился. Начиналась, если не ошибаюсь, лирика.

Февраль

В дневнике за февраль ничего, в памяти пусто. Рассказать о тех днях не получится, они растворены в последующих, перемешаны, перепомнены. Пинцетом вынимается крошечный квадратик, на его место заменитель, день за днем, и так пока не обновится каждая клеточка, нерв, капилляр, пока тело не станет другим, а вместе с ним и жизнь. Волосы, впитавшие табачный дым, белесый кофейный дымок, влажный воздух того февраля, уже срезаны, их нет. Другие глаза видели ту весну, другие руки касались этих рук, другие в наших комнатах, где теперь только сияние, сияние никому. Мы ведь знали, что так будет. Нам ничего не принадлежало, все это было одолжено на время, напрокат, и мы возвращали — потертое, треснутое, сломанное, и надо было не объяснять, почему так, а платить…

Лестницы, двери, календари на стенах; кто они, наши добрые хозяева, которые умеют вовремя отлучиться из дома; ключи в руке как эквивалент времени — еще час, два, три сверх положенных двадцати четырех; скоро придут и нужно успеть — вымыть чашки, вытряхнуть пепельницы, одеться, закрыть окно…


Доказано: человек может питаться табачным дымом и кофе. В начале весны тело состоит из воздуха и света, ему ничего не нужно или оно так тихо говорит, что мы не слышим. Мы временно оглохли для всего, что не относилось… к любви? И не выговоришь. Впрочем, как бы это ни называлось, нельзя было терять ни секунды.

Я так рад, что ты пришла. Я думал, ты уже не придешь.

И вот уже нет никакого «я»; на его месте возникает «мы», а «мы» упирается в целый мир; лбом ко лбу — любопытные глаза, улицы, бульвары, деревья. Сопряженное с нами и есть мир: мы будем счастливы — и он. Если ты не убежишь от меня восвояси под каким-нибудь неубедительным предлогом, к дяде на вокзал, или к жениху-аристократу, или на последний автобус, то мы спасем этот мир от зимы, которая в нем разлита как ртуть, попряталась по щелям и глядит оттуда крошечными злыми шариками.

Превратим ее в золото, зиму в лето. Ты должна знать, как это делается, ты же дольше на химфаке училась. Трансмутации элементов входили в вашу программу? Поддержание оптимального режима влажности в процессе выращивания гомункулуса? Хотя бы философский камень Коренев успел вам показать? Надеюсь, ты отломила кусочек. Конечно, отломила. Вечно у тебя карманы набиты черт-те чем — шарики, каштаны, шматочки серы, обмылочки бора. Я однажды видел в практикуме, как ты совала бор в карман. Он красивый, хотя и ядовитый — это я говорю на тот случай, если ты его до сих пор не выкинула.

Ты кошка на веточке, которая забралась высоко и смотрит. Ее невозможно сманить оттуда какой-нибудь любительской колбасой или вареным минтаем. Она спрыгнет, когда захочет, и не раньше. Два года я торчу под деревом — а она ноль внимания. Решайся уже, иначе минтай протухнет и ты не узнаешь, какой он был на вкус.


Что же все-таки было первого, нет, уже второго февраля?

Комната Самсона оставалась за нами до утра, но она внезапно сделалась тесной, маленькой, и нас понесло на улицу. Поцеловались быстро, одним касанием — потому что хотелось видеть друг друга, а на близком расстоянии получался только огромный нос и маленькие глазки — и бегом по лестнице вниз

(в высотке такие лестницы, что мимо них грешно ездить на лифте)

на смотровую, на набережную, по обледеневшему, неосвещенному склону к реке, по которой плыли серые льдины; мимо двух потерянных лет, в обратную сторону, сматывая время как трос

мимо трамплина, мимо заброшенных спортивных баз, сторожевых будок, скамеек, информационных щитков с предупреждениями о том, что здесь ничего нельзя — ни разжигать, ни мусорить, ни валяться в снегу

что мы и делали — валялись в снегу, изрядно подтаявшем, отряхивали друг друга, насквозь промокшие шли по набережной

поднялись от руин Андреевского монастыря в город, до Юрика Железного, который, прижав руки к бокам как ракета, по-прежнему собирался в космос

и от площади Гагарина уже было рукой подать.


Затемно ввалились в комнату номер 1406, на цыпочках преодолели ничейную полосу прихожей, пробрались к себе. Никого, кроме Юльки, и та спит сном праведника, законспектировавшего все страницы хрестоматии, указанные в методичке.

Спать рановато, ведь сон нужен как запятая, если хочется перевести дух, взять дыхание… Так много нужно сказать, но не сегодня, давай не будем о нас, хорошо?


Кофе, нет, только чай, и тот неважный

острая черная звездная пыль кружилась, не оседала

один стакан лопнул, другой выжил

мы пили из другого по очереди

легли на пол, разглядывали старые фотографии

вернулись на десять, двадцать

тридцать лет назад к точке отсчета

когда они были такими же и не знали друг о друге

а потом познакомились

и тоже стали людьми из воздуха и света.


Девушка с высокой прической — это мама. На двери календарь, не знаешь, на кой он нужен? почему люди жить не могут без календарей? // Это чтобы ты теперь могла прочесть: «1967». Сколько ей лет? // Примерно как нам. // Ты другая. А глаза похожи.

Дай сюда // не дам // вот эту, в белом фартучке // не дам, это проклятое прошлое, Танька велела послать его подальше, что я сейчас и сделаю // только не рви, потом пожалеешь. Какая ты серьезная, что за мероприятие? // Отчетно-перевыборный концерт, кантата про Ленина, нашего рулевого. После антракта — романсы про сирень и горные вершины. Ненавижу романсы.

А это сестрицы? // Да, Катя и Вика. Мы похожи, правда? // Ты другая. Где это вы, в тайге? // На турбазе в лесу. // Любители активного отдыха? Походники? // Вроде того. Папа пристрастил, на байдарках, на лыжах. Вот он справа, раздувает огонь, картонкой машет. Остальные — его коллеги-физики. Я в пятом классе была влюблена вот в этого. // В брюнета? // Ага. Он у них был лицом отдела — в командировку там или поздравить с женским днем…

А здесь ты почему такая кислая? // Не хочу пить козье молоко. Нас заставляли, считалось страшно полезно. // Я видел у тебя такую гримасу, в столовой и еще в практикуме, когда ты мыла пробирки. Держала двумя пальчиками, тыкала ершиком, а они не отмывались. У меня был наблюдательный пункт возле дальней вытяжки и я оттуда тебя хорошенько изучил, чтобы найти ответ на вопрос, зачем ты подалась в химики, но так и не нашел.


Ночь на исходе, скоро проснется Юлька и скажет, что в этой комнате отродясь не было мужчин, тем более ночью, и что я порочная женщина (везет же мне на реинкарнации дяди Вени). Надо немного поспать, чисто символически, я утром уйду, не удивляйся. Вечером вернусь.

Кто это сказал? Оба сразу?

Лег на Танькину кровать, не раздеваясь; я со своей смотрела на него, засыпая, удивляясь новому ракурсу — мы по горизонтали, остальные по вертикали, перпендикулярно; у них утро, у нас ночь; они встают хмурые, мы засыпаем счастливые

между нами комната, стулья, книжки

а кажется, ближе не бывает

светает, фотографии белеют на полу

лица исчезают, остается фон

выгоревшая листва, белая трава, белое небо

и я больше не помню, не могу вспомнить

что на самом деле произошло в ту ночь

с первого на второе февраля.

Расписание

Расставаться не хотелось, не получалось, скрывать свое состояние — куда там!.. Мы носились по городу, оглушенные солнцем, как две пьяные, преждевременно оттаявшие пчелы; ударялись о стекла, садились на воду, падали в рыхлый снег; от нас отмахивались, нас ненавидели, особенно старушки в трамваях. Почему-то их там было много, вредных и драчливых; одна огрела Баева зонтом по спине, когда он смотрел на меня и улыбался; другая вопила, брызгая слюной, что-то про целующихся обезьян, третья потребовала предъявить документы; Баев предъявил, она сверилась и успокоилась, но высказала предположение, что мы безбилетники и что нас непременно оштрафуют сразу за горбольницей, где обычно садятся контролеры, и поделом.

Безбилетные, бездомные бездельники, но только ради нас проложен этот трамвайный маршрут, чтобы соединить четырнадцатый этаж с одиннадцатым, перекинуть рельсы по воздуху, протянуть провода, пустить состав, который будет подтормаживать на поворотах, чтобы нас бросало друг к другу, и в нем окна, чтобы сиять, когда падает свет. Баев разговаривал с бабулькой, взятый в кадр солнечным лучом, влюбленный и непростительно молодой; так вы прогульщики!.. ну что вы, как можно! едем на занятия, потрошить лягушек; он еще и смеется, вот нахал!.. нет, я совершенно серьезен, как никогда, и кроток, и светел, и сам на себя не похож — а все она.


Над городом, у огромного окна, распахнутого настежь, пока не замерзнешь

(я замерзала быстро и закрывала, он смеялся — разве ж это холод!..)

сидели, обнявшись, молчали, это длилось и не длилось, потому что времени не было, а снаружи оно шло своим чередом, иногда вторгаясь к нам в виде так называемых нормальных людей, которые работали, учились, сдавали экзамены, ходили в столовку, приносили нам какую-то еду, вовремя снимали с плитки чайник, короче говоря, занимались делом. На фоне нашего благополучия они казались особенно родными, милыми и немного жалкими. Мы ощущали себя обладателями неуничтожимого золотого запаса, и желали, чтобы так было у всех, и сочувствовали обделенным.

Танька переехала в высотку, в профилакторий, и у нее на месяц вперед образовалась своя комнатка, крошечная, с узенькой кроватью, средневековым дубовым шкафом и талонами на трехразовое питание. Акис возвращался в ДАС ближе к вечеру, заходил к нам, видел примерно одно и тоже — двух сонных аистов, склоненные головы, распростертые крылья — и тяжко вздыхал. Ему не везло, во всяком случае, не так, как нам. Танька, судя по всему, на Кипр не собиралась. Она была очень предприимчивой и не хотела уподобляться нам с Баевым. Акис же хотел, еще как, но пока ничего не добился.

А вы похожи, ребята! — удивлялся он, располагаясь на Танькиной кровати. Вы сделались совершенно на одно лицо. Не понимаю, как это может быть? Ты же волчарка, Баев. Худой и безобразный. Встретишь в подворотне, не обрадуешься. Что она в тебе такого нашла? И сердцу девы нет закона, — декламировал он, взбивая Танькину подушку, ложился, надевал наушники, слушал музыку, напевая себе под нос, и нисколько нам не мешал. Иногда засыпал на полуслове, будить его было жалко, и Юлька поутру не знала, что думать, когда он, протирая глаза и извиняясь, шел к себе в комнату, грустный и отоспавшийся на неделю вперед.


Чтобы не вылететь из университета, мы с Баевым условились посещать самое необходимое, с трудом поделили дни на красные и черные так, чтобы совпадало у обоих, за вычетом форс-мажора в виде хорошей погоды, когда расписание отменялось к черту. По красным дням мы слонялись по улицам или сидели в банановой комнате. По черным учились и провожали солнце.

Баев появлялся минута в минуту, наверное, следил за календарем или каждый раз отсчитывал по четыре минуты вперед; я тоже отсчитывала, и день прирастал, мы тянули его за собой, в сторону весны. Баев смахивал со стула книжки, ставил поближе к окну, пепельницу на стол; я устраивалась рядом и мы наблюдали, как розовеет и расслаивается небо, как застывает воздух, а между домами неподвижно висит огромное февральское солнце. Начиналась ночь, и это значило, что мы будем молчать, смотреть на город, вырезанный из черного картона, подсвеченный изнутри, на его нарисованные дома и деревья, огоньки, снег, друг на друга, отражающихся в темном стекле окна.

Он уходил поздно, иногда под утро, когда коты уставали от собственных концертов и разбредались по помойкам. Шел по пустынным улицам, по весеннему хрусткому льду, в тонкой курточке со сломанной молнией (или это он ее сломал, за ненадобностью?). Заледеневший, худой, счастливый, я всегда знала, где он, мы проверяли.

Наше зрение стало нечеловечески острым, мы не теряли друг друга из виду даже ночью, даже во сне. Три часа пешком, игольчатый лед в лужах, огонек сигареты пеленг, зимние звезды, я слышала его шаги, скрип двери на проходной, скрежет лифта, звяканье ключей, недовольное ворчание Самсона, тоненький свист чайника, шипение заварки в стакане, щелчок зажигалки… Засыпая у себя на четырнадцатом этаже, видела закат, пустынные улицы, снег, его счастливую улыбку, такую же, как у меня.

Promise me

В один из красных дней, в самом конце февраля, мы не пошли гулять, несмотря на то, что солнце шпарило вовсю, с крыш текло, а в банановой комнате установилась тропическая жара. Шатания по городу, поездки в трамваях с заходом на второе кольцо, трехчасовые марш-броски по ночам никто из расписания не вычеркивал, но они перестали быть главным, из них ушло напряжение. Снаружи было много, но внутри было больше. Начиналось что-то новое.

Легли на мою кровать, тихо обнялись; за занавеской сопела простуженная Юлька, делала уроки, чихая и поминутно сморкаясь в рулон туалетной бумаги; ее так проняло, что никаких носовых платков не хватало; она отрывала все новые и новые кусочки, по перфорации и без, а мы лежали на солнцепеке, и кровать плыла над городом, комната простреливалась солнцем от угла до угла, и он повторял, как будто пытался втолковать мне то, чего я не понимала, убедить, разбудить, вывести на край, чтобы я ахнула, увидев, наконец, где мы оказались —

Аська, это ты. Ты.

Ты как ослепительный свет, глазам становилось больно, и он плакал, и больше ничего сказать не мог.


Твое напористое сердце, такое громкое, уверенное

недавно оно было другим —

бедное, зашитое в грудной клетке

прокачивающее через себя какую-то муть, грусть, дым

но теперь мы связаны, переплетены, перепутаны

и получается жизнь, не принадлежащая никому

и сердце телеграфирует без устали всем-всем-всем

это ты

это ты.


Ты не видишь себя такой, не можешь видеть, даже если проторчишь у зеркала целый день, но я другое дело. Вот брови-ласточки, я прикасаюсь к ним и ласточки взлетают, удивленно, у тебя всегда удивленный вид, потому что ты как дурочка веришь в то, что все будет хорошо

верь, так надо

я не могу, но ты, пожалуйста, верь

и еще у тебя замшевый кошачий нос

а в тумбочке полно фантиков

в упор не понимаю — зачем хранить фантики?

плести закладки? играть в подкидушки?

солнце жарит бессовестно, не по сезону

спрячься за меня, иначе обгоришь и нос облезет

я так люблю тебя, Аська

где ты была раньше, где пропадала?

а если бы я не пошел тебя искать?


Юлька, из-за занавески: Ася, у тебя есть психологический словарь?

Я: У Таньки есть, заходи.

Баев: Ты что, она перепугается насмерть. Она такого и в страшном сне не видала, тем более в женской комнате.

Юлька: Ладно, обойдусь, там все равно ничего путного нет, одни тавтологии — психика это психика, душа это душа. А Бурлачук есть? Мне нужен тест семейных отношений. Впрочем, откуда тебе знать, вы же этого не проходили.

(Сдавленное хихиканье. А ты не смейся, вырастешь — пройдешь.)


Из последних сил защищаться

от того, что скоро накроет с головой

сердце как бомба, того и гляди рванет

и ничего не остается, только смотреть, обнимать

гладить кончиками пальцев воротник его рубашки

белой в мелкую полоску


стремительная весна наступает и лучше сдаться

все равно не выстоишь

солнце и барабанная дробь по жестяному подоконнику

отсюда, с четырнадцатого этажа, рукой подать до неба

оно синее, и я тебя люблю

завтра отключают лифты, я видел объявление

неплохая зарядка для лежебок

будем бегать на время, по секундомеру

ставить личные рекорды, и знаешь что —

собирайся на улицу

пока не кончился день, надо многое успеть


промочить ноги, застудить уши

поваляться в последнем снегу

найти наши следы, от которых завтра

ничего не останется.


Нельзя быть эгоистами, пора подумать об окружающих. Мы уйдем, Юлька получит свой словарь и этого, на Б. Ей очень надо протестировать кого-то на предмет семейных отношений, а мы мешаем. Он не нарисуется, пока мы не свалим, потому что в этой комнате все квантовано, в каждой ячейке по парочке, а граждане с одинаковыми спинами пожалте на выход. (Здорово я сказал про спины, да?)

Ну и весна, все с ума посходили. Что ты со мной сделала, Аська, как тебе это удалось! Звонил домой, мама говорит — у тебя голос какой-то странный, не узнала, богатым будешь. Едва не рассказал правду, но сдержался. Не хочу по телефону. Съездим к ним — сами все поймут.


Я: Погоди, Данька, не надо правду, успеется. И ноги промочить тоже. Побудем тут, еще чуть-чуть…

Юлька (дружелюбно): Ребята, я включу радио, не возражаете? «Европу-плюс»?

Баев (еще дружелюбнее): Да пожалуйста, плюс или минус, отнять или прибавить, нам все равно, такая у нас арифметика. Мы неделимое бесконечномерное целое, от которого сколько хочешь режь, не убудет. Ни морд, ни лап, с какой стороны ни зайди, хоть справа налево, хоть наоборот.

Юлька (оглохшая на оба уха, в ушах капли, вата, обидно быть простуженной в такую погоду, определения в тетрадочку выписывать): Чего? какое целое? я включаю, скажете, если мешать будет.


В другой день мы бы размазали эту «Европу-плюс» по карте мира, стерли бы ее с лица земли за те мегагерцы попсы, которые изливались на нас из окрестных радиоприемников; как будто других станций не существовало; как будто ничего кроме попсы человечество не насочиняло; но сегодня мы были светлы и благодушны — валяй, включай.

Мы застали радиодиджея (или диджейку?) на середине длинной тирады, девушка запнулась и потеряла нить, ее густой ленивый голос дрогнул

(ах, какой голос! от него трепетало все население страны, охваченной зоной радиовещания европыплюс, мужчины и женщины, но особенно мужчины

ее представляли роковой красавицей-брюнеткой, с длинной косой челкой до подбородка и папироской в эбонитовом мундштуке, а она оказалась невзрачной стриженой блондинкой не первой молодости, как выяснилось годика через два)

красавица перешла на сдержанный рык, пытаясь скруглить углы, срезать путь к концу фразы, но еще больше запуталась

феномен типа «пропала мысль», прокомментировал Баев, в прямом-то эфире, как выкручиваться будем?

но она не стала выкручиваться, хрипло рассмеялась (половина охваченного эфиром населения сладко вздрогнула) и добавила, что мысли ее витают далеко-далеко, с тем, который ушел в пять утра, и теперь она думает только о нем и посвящает влюбленным эту песенку

enjoy to whom it may concern

а поскольку с приходом весны это касается всех без исключения, слушайте и вырабатывайте эндорфины, столь необходимые для


последние слова перекрыло фортепианное арпеджио а-ля «лунная соната», потом пошло соло с придыханием, Баев сел на кровати, чиркнул спичкой, прикурил, взял паузу, приготовился спеть кривеньким голоском

и вдруг что-то произошло


(дуновение, ожог, разорвалось неподалеку; будь наводка точнее, они уничтожили бы нас два года назад; ты думала спрятаться, переждать, но укромных мест не осталось; мы как на ладони, живая мишень; и ежели некий ангел действительно зайдет сюда, то нам ничего не придется ему объяснять)

его рука застыла в воздухе, он смотрел на меня

you light up another cigarette

пристально, как будто хотел запомнить

it’s four o’clock in the morning, and it’s starting to get light

как будто сейчас нам обоим выпустят по пуле в затылок

ранним утром на глухой окраине

заросшей чертополохом и васильками


(зима капитулировала, назад хода нет; еще немного — и нас не будет тоже; готова ли ты потерять себя прежнюю?)


душа, пережившая бессонную ночь

вдруг взрывается как вселенная

течет как световая река, вышедшая из берегов

и куда бы ты ни отправился

не отыщешь ее границ


(на нашем этаже законы природы не действуют; пространство искривлено, завязано в узел; ты близко как никогда и одновременно дальше всех; пробить это расстояние я не в силах, а глупая болонка с «Европы-плюс» справилась; песенка кретинская, но она вся — сообщение, доставленное лично нам в эту комнату, подвешенную за уголки над февральской, тающей Москвой)


ее голос и мы по обе стороны

how can you be so far away lying by my side

боимся прикоснуться друг к другу

чтобы не разрушить тонкий воздушный слой

в котором на мгновенье укореняются слова

прежде чем их выдернут, выкорчуют

с помощью иронии или стыда

который, как бритва, срежет эти ростки

если ты дашь ему волю


(послушай, ты раньше не замечала, как значительно звучат самые банальные тексты, если их петь, а еще лучше — на иностранном языке)


она не поет, она переводит

с моего немого на его безмолвный

чтобы затертые слова прозвучали, сверкнули

в оконном стекле, отразившись от проезжающей мимо


(и как благозвучны их предупредительные сигналы!.. я сегодня полюбил автомобильные гудки, и вряд ли когда-нибудь к ним охладею)


слова солнечные блики

накрой их ладонью, а они снова поверх несказанного

слова — стрелы, сгорающие на подлете к солнцу

семена, растрескивающиеся на лету


(пока я не стал клевером, пока ты не стала строкой; чувствую, как горят кончики пальцев; время плотное, как огонь, не продохнуть — и я тебя люблю)


бабушка рассказывала

как мой дед, польский офицер

и она, снайпер женского батальона

познакомились в мае сорок пятого


аккордеон, вальс «Голубой Дунай»

кипенно-белая черемуха

очумелые соловьи


она смеялась, переспрашивала

он ей понравился, даже очень

но говорил слишком быстро

щелкал, чирикал, присвистывал, смеялся вместе с ней

как будто впервые услышав собственный

воробьиный язык, скачущий между tak и nie с остановочкой на može býc


позвали переводчика

который вклинился в эту историю ровно на полчаса

и исчез, переведя все существенное

оставил один на один


небо синее, трава зеленая, деревья в цвету

переводчик шел по разрушенной Варшаве

шел, курил, думал о своем майском одиночестве

где же ты, любовь моя далекая

звезда неугасимая


(когда весь свет — на тебя; кто-то направляет его, оставаясь в тени)


когда-нибудь один из нас обойдет другого

оторвется, первым пересечет границу, сгорит без следа

в безобидном слове «мы» спрятано

неуничтожимое расстояние между «я» и «ты»

предел близости, о который мы бьемся

как птицы о стекло

выпустите нас, дайте дышать


promise me, you wait for me

обещай что дождешься меня

в комнате над городом

где нет ни границ, ни боли, ни слов

‘cause I’ll be saving all my love for you

and I will be home soon


будь со мной, Аська, не бросай меня

повторял он и плакал

сигарета жгла пальцы, он не обращал внимания

потому что боль на ветру выгорает, как спичка

поднесенная к твоей сигарете

в самом начале песенки об этой невыносимой

негасимой любви.


Надели куртки и ушли, бродили по улицам, стараясь отделаться от ощущения, что произошло непоправимое. Как будто нас и вправду расстреляли. Может быть, мы поняли, что жизнь… это самое… коротка?

(Подумаешь, открытие. И раньше знали. Но что тогда?)

Перегрузка, сказал Баев. Мы непрерывно чувствовали, а ведь в обычном состоянии люди этого не делают. Переживали происходящее с интенсивностью, превышающей возможности человеческого организма. Плакали, смеялись. Попробуй, выдержи без подготовки, а у нас ее нет. Предыдущее за таковую не считается, мы ведь начали с нуля, с абсолютного, правда?

Вот и получается — пробки перегорели. Стэк оверфлоу. Ничего, заменим. Выспимся хотя бы одну ночь — и заменим. Как минимум на завтра объявляется разгрузочный день, согласна? Жмем на паузу и удерживаем, сколько хватит сил. День, два, три.

Короче, позвонишь, как прочухаешься.

Полиграфическим способом

Из солидарности Баев иногда ходил на мои занятия. Он беспрепятственно проникал через все кордоны, у не го было такое свойство — просачиваться. Преподы считали его своим и не сверялись со списком. Иногда задавали вопросы, он отвечал через раз, пальцем в небо. Обычный первокурсник, каких много.

С особенным прилежанием он посещал анатомичку. Отпуская свои обычные шуточки, выуживал из эмалированных корыт самые свежие, самые рельефные препараты головного мозга и складывал их в мой личный тазик номер семнадцать, и мы вместе, затаив дыхание, спасаясь от бьющего в нос формалина, разглядывали извилины, бороздки и соединительные пучки. На физиологии он вылавливал из террариума упитанных лягушек, которых надо было обездвижить — миленький эвфемизм — при помощи длинной железной спицы, вогнав ее лягушке в позвоночник, а потом отрезать задние лапки и повторить опыт Гальвани на отдельно взятой мышце.

Гляди, какая красота, говорил он, растягивая препарат на станочке, получалось довольно ловко. Давай, записывай. Тут у тебя в методичке сказано — зарегистрировать вызванный потенциал. Если сказано, должно быть сделано. Регистрируй и пойдем отсюда. Пахнет в вашем террариуме отнюдь не розами.


Когда Баев появлялся в лягушатнике, дисциплина сразу падала. Стоило преподу выйти покурить, как у нас начинались игры в зеленые снежки. Танька была азартным игроком, а я не очень. Я подбирала лягушек и водворяла обратно в террариум. Как ни странно, они хорошо переносили снежки, кроме тех, которые забивались под шкаф — эти просто засыхали там от страха. Отсюда мораль, говорил Баев, — не трусь. Намекал на что-то, наверное.

Я собиралась идти к Гарику объясняться. Сразу же, второго февраля. Потом передумала — эти дни были не для выяснения отношений, и они были мои.

Пойти с тобой? — спрашивал Баев. Еще чего, обойдемся без мелодрам, отвечала я сердито. Не мое это дело, говорил он, но я не могу смотреть, как ты мучаешься. Надоело обходить Ломоносова стороной, потому что ты можешь там столкнуться с Гариком. И я не хочу, чтобы кто-то стоял между нами, будь он хоть самый старый друг, хоть самый новый. Составь проникновенную речь. Или отправь телеграмму, почта за углом. Адрес-то помнишь?

* * *

Здравствуй, девочка.

Ты спрашиваешь, как нам быть. Хороший вопрос, правда немножко риторический. Ведь для себя ты вполне определилась, откуда же это «нам»?

То, что я сейчас скажу — всего лишь брюзжание старого слоника (в твоей зооклассификации я носорог, но предпочел бы пойти в слоники, они умные и печальные, а носороги в массе свой дураки и недотепы). Хорошо знакомый жанр, не так ли? Не будем же ему изменять. Пусть хоть что-то останется по-прежнему, хотя бы привычки. Я буду писать тебе, зная, что ты прочтешь, небрежно или с отвращением, однако мои письма теперь тебе нужны не меньше, а даже больше, чем год назад. Кажется, у нас обоих в этом смысле нет выбора.

Вчера я приезжал, но тебя снова не было. На третьем часу ожидания заглянул в твою тумбочку, механически, рука сама потянулась и открыла дверцу, у вас это называется «полевое поведение», я вычитал в хрестоматии, которая лежала на столе. Открыл тумбочку и почти сразу закрыл. Письма были там, ты положила их в жестяную коробку из-под печенья, которой, очевидно, дорожишь (на ней нарисованы три белые розочки и шелковая лента). И если теперь ты выбросишь их в мусорное ведро — не беда, выбрасывай, туда им и дорога. Напишем новые.


О твоем вопросе. Я был где-то подготовлен к подобному разговору (художественная литература ими буквально переполнена), но, как обычно, на высоте не удержался. Ты сидела с каменным лицом, упиваясь сознанием выполненного долга — я пыталась его вразумить, но он уперся, он не рад моему счастью. И это любовь? — возмущалась ты, — это помешательство! Ты обсцессивный невротик, если хочешь знать. Посмотри, на кого ты похож! Разве можно так унижаться? Не надо настаивать, если тебе говорят — нет, ты мне неприятен, не трогай меня, отойди. Потом тоже расплакалась — да, тоже, потому что я извел в тот вечер два носовых платка, один белый, другой в цветочек. Наверное, это комично выглядело со стороны — старый слоник, трубя, живописно сморкается в платок с цветочками и продолжает талдычить о своем всепоглощающем чувстве, хотя никому это не интересно.

Но где же ты нашла унижение? В прошлый раз, когда ты решила переехать ко мне под давлением обстоятельств — признаюсь, я испытал нечто подобное. Позавчера мне было только очень больно и я продолжал (и продолжаю!) надеяться, что твое новое счастье — всего лишь очередное недоразумение, которое скоро рассеется. Скорей, чем ты думаешь.

Меня поставили перед фактом: дела обстоят так-то и так-то, ответа не нужно. Что я должен был предпринять? В какое геройство сыграть? Я попытался остаться открытым, плакал — и не стыжусь. Оставь надежду всяк сюда входящий (вы уже обыграли эту строфу в стишках?). Вот и весь разговор.

Жаль, что до сих пор не придумали открыток, на которых полиграфическим способом было бы отпечатано, к примеру, «все кончено», «прощай, любимый», три розочки и разбитое сердце впридачу. Ответная: «хорошо, любимая, мы же интеллигентные люди». Это облегчило бы твою задачу. Но ты не ищешь легких путей. Все, что ты говорила, имело вопросительную форму («как нам быть»?), везде эти закорючки с точечкой. Тебя мучают сомнения? Ты не рада своему новому недоразумению?

Вряд ли. Я думаю, ты хотела подсластить пилюлю, не понимая, что надежда остается, что я тебе небезразличен, иначе бы ты просто позвонила или передала через Таньку и кого-то еще. Или вообще не позвонила бы. А позавчера тебе важно было убедиться, что я пилюлю съел и она подействовала, что я поправился и не собираюсь делать глупостей. Все это шито белыми нитками, не будем же притворяться.

Виноват, конечно, я. Прежнее истрачено, нового не появилось. Я поучал тебя, я относился к тебе как к домохозяйке. Пишу это не затем, чтобы разжалобить тебя или продемонстрировать свое раскаяние. А для чего же, спросишь ты раздраженно? Не пора ли перейти к делу?

Твои глаза бегают по строчкам, отсеивая нравоучения и останавливаясь на словах… на каких? Ты заметила, какие слова останавливают взгляд? Те же, что и раньше — любовь и надежда, девочка моя, Асенька, одинокий кленовый листик, осенняя ласточка, все это останется, что бы ни произошло потом. Кто может отменить прошлое? Ни у кого нет такой власти, ни у тебя, ни у меня, ни у него.

Я был невыносим, ревновал, тряс тебя по пустякам, заставлял читать Демидовича вместо Павича, и при этом смотрел на твою учебу как на блажь, которая нужна разве что для общего развития. Твоей главной функцией, согласно моему генеральному плану, должна была стать функция жены, и ведь я столько раз слышал о том, что многие женщины к этому стремятся и поступают в институты, потому что не на улице же им искать, правда?

Но ты не такая? Тебе не нужно обыкновенное женское счастье?

Я тебя проглядел, проморгал тот момент, когда наш мир померк и ты устремилась на поиски другого, где все только начинается. В таких случаях человек часто выбирает импульсивно. Ты выбрала, но не торопись менять свою жизнь, не ломай ее. Я бы мог написать — «держись от него подальше», но это не сработает, как и все, что я могу сказать о нем хорошего или плохого (хотя кто спрашивал моего мнения?), или хотя бы — «не спи с ним», но ты обидишься и не услышишь. Слишком грубо? И тем не менее в точку. Зная тебя, я предположу, что ничего еще не было, ты не могла прийти ко мне «после», ты пришла «до». И дай Б-г, чтобы твои сомнения, если они есть, продлились как можно дольше.

Но если все-таки это случится — а оно случится, других вариантов, по-видимому, не осталось — так вот, если он будет тебя обижать, передай ему, что мой призрак настигнет его и разорвет на атомы.

Твой Г. Г.

(горелая гренка)

P. S. Нет, я не делаю глупостей, я просто спалил свой завтрак, пока размышлял о том, стоит ли отправлять это письмо. Оно сумбурное и какое-то усталое, но пусть будет.

Совсем запамятовал — наши звали тебя на празднование экватора. Они тоже без тебя скучают. Приходи, не будь бякой. 15 февраля в Большой химической.

Ты дашь нам ключ?

Приближался так называемый женский день. У нас было принято его презирать, и мы презирали. Я заявила Баеву, что в эти игры не играю и пусть он не беспокоится. А если побеспокоится, я поссорюсь с ним на день или два, за это время умрут оба и какому-нибудь Шекспиру будет чем заняться. Но Баев неожиданно начал действовать.

Седьмого числа он явился на психфак, ул. Моховая, дом номер, строение такое-то, с двумя букетами в руках, и вручил их Татьяне с просьбой «поделить как-нибудь между собой». Они разговорились, а я стояла в сторонке и гадала, что мне достанется — гиацинты или тюльпаны (хотелось и то и другое). Танька сказала, что проведет выходные в новой компании, и я в очередной раз удивилась тому, что у нее есть кто-то, кроме нас. Баев выслушал ее и спросил: «Значит, восьмого тебя не будет?», она кивнула. «Тогда, может быть, ты дашь нам ключ?»

От такой наглости растерялась я, но не Танька. Она хмыкнула, достала ключи, отцепила нужный от кольца и сказала: «Талоны на диетическое питание в тумбочке. Только не рвите зубами, отрежьте аккуратно, ножницы в верхнем ящике». Потом они сообразили, что без ключа Танька в свою комнату не попадет и условились оставить его в норке. Увидите, там есть дырочка возле двери, такая неприметная.

Скрепив договор рукопожатием, Баев и Танька распрощались, как два деловых человека, удачно заключившие сделку.

(Меня даже не спросили, какие молодцы!)

Я заеду за тобой вечером, сиди дома и никуда не уходи, сказал Баев как бы невзначай и исчез. Заметил, значит, что я тоже присутствовала при разговоре.

Когда я вошла в комнату номер 1406, там уже дежурил Рощин, приехавший ночью из Бердичева. Как диплом? — спросила я. Отлично, ответил он, с теорией покончено. А ты хорошо выглядишь, только глаза красные, мало спишь? Это я плакала, говорю, от умиления, сегодня в универе черт-те что творится, психфак превратился в цветник. А я решил соригинальничать и пришел без веника, сказал Рощин. Не ты один, ответила я. (Танька мой букет не выдала, мотивируя это тем, что я скоро получу еще, и зачем мне тогда два.) Ну значит, я не оригинален, но и он тоже, удовлетворенно заметил Рощин, оглядев наш с Танькой закуток, после чего сел на мою кровать и сложил ручки на груди.

Выгнать его не удалось. Он вознамерился провести тут целый день, комментируя каждое мое движение. Он отказался выходить даже в том случае, если я соберусь переодеваться. Я чувствовала, что сейчас провалю ответственное задание, как последняя двоечница. Мое состояние, внешнее и внутреннее, отвечало всем диагностическим признакам комплекса «пришла пора — она влюбилась». Рощин не мог ошибиться (все-таки пятый курс), он мастерски повышал напряжение в системе, рассчитывая на перегрузку и катарсис. Я пыталась вытолкать его вон или поколотить, но он под видом самозащиты хватал меня за руки и все это могло бы плохо кончиться, если бы не Баев, который вошел так тихо, что мы его не услышали. Некоторое время он наблюдал за нами, потом предупреждающе кашлянул.

— Здравствуй, Данила, — сказал Рощин, который первый заметил, что мы не одни.

— И вам не болеть, — ответил Баев, взгляд у него был жестковат, я бы не поручилась за то, что он и дальше будет вести себя как джентльмен. — Ты готова? Едем?

— Я еще не оделась, извини.

— Неодетые девушки выглядят несколько иначе, — процедил Баев, глядя на Рощина, а вовсе не на меня. Он как будто держал его на прицеле. — Мне нравится так. Оставь, тебе очень идет, ты похожа на девочку, у которой есть мальчик с бритым затылком и двумя-тремя словами на все случаи жизни. Впрочем, если ты хочешь изменить свой имидж, мы с Сергеем можем выйти и обсудить футбольные новости где-нибудь на лестнице.

— Обойдусь, — сказала я. — Сережа, тут Акис забыл кассеты, отнеси ему, ладно? Я к вам завтра зайду. Нет, послезавтра.

Баев обернулся ко мне, его лицо смягчилось, желваки на скулах, которыми он только что так картинно играл, пропали. Он посмотрел на часы — на диетический ужин мы опоздали, но не больно-то и хотелось. У меня другие планы. Поехали.


Обнаружив норку у двери в Танькину комнату, Баев выудил оттуда ключ и записку: «Ведите себя хорошо. В шкафу чай, халва и кипятильник. Спокойной ночи. Таня».

Мы вошли, включили свет и расхохотались.

Это была не комната, а келья, от силы метров шесть. Монастырская кровать, аккуратно застеленная одеяльцем, как в пионерском лагере. Взбитая подушка-треуголка, под кроватью тапочки. Лечись — не хочу. В банке из-под варенья стояли гиацинты и одуряющее пахли, переработав остатки кислорода во что-то непригодное для дыхания. Баев поставил сумку на пол, открыл окно и огляделся. Сейчас, сказал он. Все будет.

Сумка была огромная, размером с палатку, и бездонная, как ночь. Не отрывая взгляда от меня, он слепой рукой доставал оттуда яблоки, вино, штопор, что-то еще… Это тебе, буркнул он, сунув мне в руку черную коробочку, запаянную в полиэтилен. Французские. Понюхай, я угадал? Открой, не бойся. После твоих гиацинтов… лично я уже ничего не чувствую, обоняние отключилось.

Ты ограбил банк? — спросила я, так и не открыв, не сейчас. Конечно, ответил он, чего не сделаешь ради восьмого марта.

Мы глупели прямо на глазах. С разговорами пора было завязывать.


Ни страха, ни неловкости; восемь пуговиц рубашки, два ремня, одна молния; джинсы на кнопках, никогда раньше не видела, должно быть ненадежно, не отстреливается?

ты можешь говорить глупости сколько угодно

никто не осудит, не услышит

ни стыда ни совести, ни малейшего зазора

только ты и я, новорожденные

не умеющие различать добро и зло

да и самого себя от него/нее пока не отличающие


первые люди, вылепленные из глины

обожженные небом предки-прародители

брат и сестра, солнце и луна, поглотившие друг друга

зеленый дождь, падающий на необитаемую землю

первозмей, крылатый повелитель вод

горе тебе, если увидишь его

при свете дня


одинаковые, одинаковые, стучало в висках

так не бывает, когда не знаешь, чья это рука

запах разогретой кожи, влажные волосы

тело со всеми его дугами и пропорциями

поточечно, как на чертеже

за исключением вот этого и этого места

где совпадает с точностью до наоборот

тише, сказал он, перестань трещать

ты сбиваешь меня с толку

но я не могла перестать, начала смеяться

вот уж не думал, что это такое веселое занятие

сказал он недоуменно и даже обиженно

ну сейчас я тебе покажу

держись


качнувшись, стронулись с места и снова поплыли над городом, в котором на полную катушку наступила весна, все текло, рыхлый снег сползал с улиц, обнажая новую траву

и как она успела вырасти там, в феврале


в синих сумерках столько счастливых лиц

удивительная пневматика счастья, которое расходится как ударная волна, захватывая все на своем пути, и мы несемся на ней, покачиваясь, засыпая, но и во сне оно никуда не денется

спать было трудно, наверху бушевала кубинская дискотека

латиноамериканские ритмы, топот, рев, третий этаж превратился в остров свободы, наверное, они пили ром, и охранник с ними

иначе как объяснить его утреннее благодушие, когда он поймал нас на выходе и Баев начал жаловаться, что кровати очень узкие и жесткие, на что охранник ему резонно возразил, что они предназначены для одного больного, а не для двух здоровых, и, внезапно расплывшись в улыбке, отпустил с миром

посетили столовую лечебного питания, сходили туда на экскурсию, но съесть ничего не смогли, вернулись обратно и все сначала

появилась Танька, изумленно наблюдала за тем, как я прокалываю штопором новую дырочку на ремне (плакали ее пятьдесят пять сантиметров), и отказалась от обеда в нашу пользу, но мы отказались в ее

потом вызвалась проводить меня до метро, потому что я собиралась на другой конец Москвы одна, как бы в гости, но представить себе такое было невозможно

и мы пошли, ноги не слушались, в голове установилась пугающая ясность

все сходится, все ради нас, и эта весна, и высотка, и случайные прохожие


я не стала застегиваться, а шапки у меня, естественно, не было

люди оглядывались, по-видимому, за ночь здорово подморозило

навстречу шел Акис, он увидел нас с Баевым и присвистнул — ребята, вы не боитесь менингита? но я торопилась, опаздывала в ненужные гости

помахала рукой, вошла в вестибюль станции метро «Университет», села в поезд, все еще завернутая в полотенце, которое к утру, ясное дело, не высохло

отпустила, не отпуская, успела заметить, что Акис смотрит мне вслед, а Танька завязывает на моем возлюбленном свой полосатый шарф

и совсем не жалко было от них уходить, потому что теперь от них было не уйти.

* * *

9.03

Держаться, не считать дней, не оглядываться, но как пережить эти несколько часов до завтра! Сижу на подоконнике, с видом на улицу имени революционера… Кто он, чем знаменит — какая разница, лучше и не копать, иначе вскроется самая обыкновенная партбиография, и никаких побед на любовном фронте, только явки, листовки, забастовки. Но нет, сейчас он тоже персонаж нашей истории, безымянный герой, как тот охранник в профилаке.

Данька, тебе не приходило в голову, что мы преступно небрежны по отношению к нашим союзникам, попутчикам и просто сочувствующим? Разве мы сказали спасибо Татьяне? Олежке? этой голосистой с «Европы-плюс»? Юльке — за ее безграничное терпение?

Мы бессовестно счастливы и принимаем это как должное, потому что именно на нас сошелся клином белый свет. Во всяком случае, других кандидатур в герои дня, ради которых завтра снова встанет солнце, я вокруг не вижу.


Я всем мешаю, брожу как привидение. Они лежат по кроваткам и ждут, пока я угомонюсь. Танька советует по-быстрому проспать ночь, чтобы приблизить потребное будущее, ее очень забавляет этот термин из хрестоматии, и вправду забавный. Я бы тоже не отказалась приблизить, заметила Юлька из-за занавески, но из окна страшно дует… Закрой, наконец, и ложись. Беда с вами, вздохнула она, зевая, эти гормональные выбросы так оглупляют, и так невовремя, когда сессия на носу.

Она говорит, а я записываю, протоколирую, пока не погасили свет и что-то еще можно записать.

Спать-то не хочется, жалко спать. Посижу еще немного с тобой, хорошо?


Мне решительно и бесповоротно нужен ты, весь и сразу, частями не возьму. Скорее бы лето! Чтобы все смотрели нам вслед, и, наверное, завидовали бы, как та одинокая в трамвае.

Я тоже буду такой? Состарюсь, буду жить прошлым и завидовать парочкам в общественном транспорте?

Тогда нужно срочно отправить спаслание в бутылке, прямо сейчас. У меня столько сил, что добьет и на двадцать лет вперед, и до незнакомой грустной тетеньки, которая смотрела на нас и едва не плакала. У нее там что-то случилось, наверное, бросил муж или чего похуже, но так бессовестно чувствовать, что тебя это не трогает и не тронет, потому что с нами такого точно не случится. Мы не доживем. Я права?


Я счастлива, наконец-то, так счастлива, как, наверное, не буду уже никогда. (Говорила? Да разве ж я знала, что это такое!) И пусть та нервная грустная женщина, которой я когда-нибудь стану, улыбнется мне сегодняшней. Пусть она вспомнит, ведь это было, было и есть! а кто может отменить прошлое? Мы ничего не теряем, сохранится все — эта комната, занавеска, стол, несъеденный обед в диетической столовой, ключ в тайничке и халва в тумбочке. Протяни руку — и оно твое.

Что может помешать этому длиться вечно?

(Ушла реветь в ванную,

девятого марта,

в тот самый день, когда Москва стала чуточку меньше, как становится меньше тот, кого обнимают.)

Ключ к совместной жизни

— Хорошие новости. То есть очень хорошие, — сказал Баев многозначительно, по-видимому, еще не определившись, чего он больше хочет — сразу выложить или потянуть резину. — Самсон нашел себе мальчика. Симпатичный мальчик, Андрюхой зовут, но чует мое сердце, он приспособленец вроде меня, поэтому накрутит Пашке динаму, оставит его чувства без ответа, а в комнате с чайничком, видиком и раскладным диваном поживет.

— Чего же тут хорошего?

— А то, дурище, что Самсон оформил на него вторую комнату в нашем блоке.

— Поздравляю.

— Э, нет, рановато поздравляешь. Во второй комнате будем жить мы с тобой, пока временно, а там разберемся. Погоди, я не закончил. Пашечка мон амур сегодня утром уехал домой, навестить семью, — сказал он и умолк, ожидая бурных и продолжительных. Они сразу же воспоследовали:

— Данька, как ты этого добился?! Выселить Самсона из собственной комнаты ради женщины! Это же неприкрытый цинизм. Бедному Пашке должно быть вдвойне обидно.

— Ты его недооцениваешь. Самсон благороден как олень и вообще-то хорошо относится к женщинам, он с ними дружит. Тебя, правда, не любит, и тут ничего не поделаешь. Но он всегда был с тобой корректен, ты же не можешь этого отрицать. Однако спешу заметить, что, поселяя нас обоих под своим профсоюзным крылышком, Пашка держит ситуацию под контролем. Я рядом, со мной все в порядке, а ты, уж извини, в нагрузку. Но не будем заострять. Я сделал тебе ключ, держи.

Ключ на голубой ленточке, сбоку бантик. Слишком тонкая шутка для моего измученного недосыпом организма. Новенький, сверкающий металлическими бороздками ключ к совместной жизни. А как же Танька? — спросила я жалобно. Танька будет заходить к нам в гости, сказал Баев. Если захочет.


Вскоре слух о том, что Самсон в отъезде, разнесся по этажу и наша комната превратилась в вертеп. Дверь перестала закрываться, на кровати круглосуточно сидели гости, зачастую совершенно незнакомые. Потом они распространились и на Самсонову комнату, где за старшего оставался Андрюха, освоили ее и заодно научили Андрюху дурному.

Вкусивший от тихой и размеренной жизни с Самсоном, Андрюха быстро сориентировался, присоединился к прожигателям и тоже стал прожигать. Его научили пить портвейн «Три топора» и заедать его тушенкой из банки. Он узнал, что в метро можно ездить бесплатно и включился в наш с Баевым конкурс «Золотой единый», суть которого состояла в том, чтобы показать контролеру, сидящему в будке, нечто отдаленно напоминающее проездной, и чем отдаленней, тем лучше (студак, пачку сигарет, фантик от конфеты «А ну-ка отними», винную этикетку, шпаргалку-гармошку, рублевую бумажку, зачетку, комсомольский значок, и так далее вплоть до пустой ладони). Кроме того, Андрюха на двадцатом году жизни впервые посмотрел «The Wall» и с ним приключился еще один инсайт. Засыпая, мы слышали, как он вопит во всю глотку о том, что ему не надо никакого образования, и никакого контроля за его свободной мыслью, и пусть-ка злобный учитель оставит его в покое, иначе он за себя не ручается. Оказалось, что он отнюдь не скромный и воспитанный мальчик, а очень даже шумный сосед.

Дело шло к тому, что Самсон, который должен был вернуться через две недели, обнаружит, что скрижали передать некому, потому что в его уютном жилище Содом и Гоморра, и гнев его праведный обрушится на всех без разбора. Мы с опаской ждали этого момента, переживая прежде всего не за Андрюху, а за себя. Ведь выгонит!

(Давно пора, говорил Петя. Не мешало бы прикрыть эту лавочку и найти более уместную форму семейной жизни.)

Пожалуй, я тоже мечтала о чем-то другом, глядя на ключик, сиротливо висящий на гвозде у двери. На мой вкус, веселья выходило слишком много, но я не могла в этом признаться — ни вслух, ни про себя. Выручал Петя, который умел в два счета разогнать прожигателей и навести в комнате порядок. Он мыл посуду, вытряхивал пепельницы, выносил мусор, готовил по утрам кашу, заваривал чай, накрывал это дело полотенцем и исчезал до вечера.

Короче говоря, Петя не был гостем. Он был Петей.

Мы и Петя

Вообще-то его звали Алексей, но прозвище, производное от фамилии Петренко, победило родное имя, на которое Петя больше не реагировал. Столь же успешно он адаптировался и к нам, он стал нашим третьим. Появлялся вечером, исчезал утром, засыпал в любом положении, на диване, за столом, его было невозможно разбудить даже перекладыванием в постель. Выспавшись, тихонечко вставал и шел учиться, потом в лабу, где мы его обычно и перехватывали.

В лабе мы и познакомились.


Баев привел меня в какое-то очень закрытое учреждение, в котором действовал строгий пропускной режим: входили и выходили по часам, расписывались за оборудование, за пожарную безопасность, за неразглашение информации и т. д. Однако попасть в лабу, минуя формальности, было проще простого — надо всего лишь воспользоваться другим входом, где никакой охраны нет, подняться по лестнице на последний этаж, пройти по коридору до другой лестницы и спуститься вниз. Этим тайным путем мы и проникнем в святая святых, сказал Баев, а пропуска и прочая канитель предназначены для сотрудников, которым некогда бегать вверх-вниз, которым работать надо.

Мы поднялись, вошли в лабу и застали Петю как раз за работой: он резался в «Doom» не на жизнь, а на смерть, гонял мышь по подложке, ерзал на стуле и давил на гашетку. Наиболее острые моменты сопровождались выразительными движениями ушных раковин. Дывысь, сказал Баев, яка чудова игрышка. Его уши живут собственной жизнью. У меня был один знакомый, который тоже это умел, но с нами ему не тягаться — Петя сэнсэй высшей категории. Видела бы ты, как он смотрит боевики — никакого перевода не нужно. У него там что-то с чем-то соединено напрямую, не как у простых людей. Давно ему предлагаю развивать обратную связь: пошевелил ушами — и мысль сама пришла, как на веревочке.

Переговариваясь в том же духе, постояли у Пети за спиной, остались незамеченными. Петя был похож на автогонщика «Формулы-1», он уворачивался от летящих в лицо огненных шаров, пригибался при стрельбе, ввинчивался в коридоры всем телом, накреняясь вправо-влево, как будто крутил штурвал. Шут с ним, сказал Баев, оглядимся пока, что тут есть. Грешно отрывать человека от ответственного спецзадания. Он спасает мир, ему не до чего.


Я послушно огляделась. Сюда приходит самая современная компьютерная техника, которой даже на ВМК в глаза не видали, прошептал Баев. У них есть стример, прибавил он восхищенно, емкостью десять гигабайт! А это много? — спросила я. Баев посмотрел на меня с жалостью — перед кем приходится распинаться. Тебе за всю жизнь не освоить. Мне, впрочем, тоже. Это институтский стример, самый мощный в стране. А что за институт? — продолжала любопытствовать я. Горе мое, вздохнул Баев, тут занимаются ядерной физикой, чтоб ты понимала. И вообще, не позорь меня, поменьше вопросов. Здесь люди умные сидят, не то что мы с тобой. Цвет отечественной науки.

Я снова огляделась, уже проинструктированная, поискала глазами стример — какой он? на что похож? — но ничего необычного не заметила. Я столько раз видела подобную обстановку в кино или у папы на работе, что сразу почувствовала себя как дома.

В Петиной лаборатории было все, что полагается по канону, установленному в начале шестидесятых: ироничные физики-полубоги (один из них обязательно гений, или даже два); горы аппаратуры (старой, на которой сидят, и новой, которую еще не наладили); исписанная мелом доска, где помимо формул можно было найти пару-тройку афоризмов на сегодняшний день, глумливый стишок про самого младшего обитателя лабы (ясное дело, про Петю), а также рожи, чертей, женщин и даже классическую надпись «такой-то — дурак». И, конечно, кучу металлического хлама: микросхемы, паяльники, отвертки, банки из-под кофе, полные окурков, разнокалиберные кружки, черные изнутри от чайного налета, и валяющиеся повсюду испитые, продифференцированные до дыр пакетики чая (снобы они, а не физики — чай со слоном их, видите ли, не устраивает!), которые здесь собирали в стеклянную посуду, в надежде, что кто-нибудь когда-нибудь сумеет их проинтегрировать.


Надежды, очевидно, возлагались на глум. Когда я потеряла в лабе мамино серебряное колечко, Петя сказал — не волнуйся, он наиграется и вернет. Кто? — спросила я удивленно. Да глум, он у нас не злобный, если хорошенько поканючить — отдаст обязательно.

Когда что-то в лабе пропадало, говорили, что вещь ушла в глум. Искать ее было бесполезно, но попросить глум не возбранялось. Я один раз своими ушами слышала, как Стеклов, Петин научный, взрослый дядька лет сорока с лысиной и степенью кандидата физмат наук, смиренно просил глум отдать ему конденсатор на пятнадцать вольт. И ведь получалось! Колечко, например, нашлось на столе у Стеклова, и никто не знал, как оно туда попало, хотя скептически настроенный Баев сказал, что это наверняка уборщица приходила, и что не мешало бы ей приходить несколько чаще, чем раз в месяц.

Иногда глум выручал завалявшейся пачкой сухариков, особенно ценных во время ночных бдений. Он также был ответственным за чай. От лежания в стеклянной посуде чайные пакетики хорошели, крепчали. А все потому, что местный глум — не простой глум, квартирный, говорил Петя. Наш институтский подвид глума отличается умом и сообразительностью, он действительно умеет интегрировать. Бывало, мы заваривали чаек из десятка лежалых пакетиков и ничего, живы. Так что спасибо глуму за все.


Пока я осматривалась, а Петя расстреливал козлов, Баев завел беседу с кем-то из местных. Похоже, его тут знали давно. В лабу вошел Стеклов и, завидев Баева, потащил его к компьютеру — слушай, надо срочно перебутить, выручай. А Баев-то у них в цене, подумала я и немедленно возгордилась. До сего момента мне не приходилось видеть его за работой, и я бы с удовольствием понаблюдала, но тут Петя нехотя оторвался от борьбы за мир и повернулся ко мне.

Его глаза были затуманены. Очевидно, я возникла в его поле зрения как очередной игровой персонаж, которого надо либо защитить, либо быстро прикончить. Такие решения принимаются мгновенно — Петя решил защищать. Промычал что-то невразумительное и покраснел как рак, потом усадил в угол, на железный ящик с тумблерами, достал из другого ящика булочки с маком, вручил их мне и, извинившись, пошел отмывать чашки. Судя по всему, это было нелегким делом: до его возвращения Баев успел все перебутить, плюхнуться рядом со мной и сожрать две булочки из пяти. Когда Петя вернулся, они начали что-то между собой обсуждать на кошмарном — с точки зрения профана-гуманитария — языке программистов, а я продолжала разглядывать Петю, потому что он был очень хорош собой. Очки, которые болтались у него на носу, явно предназначались только для того, чтобы скорректировать это впечатление. Да, он был хорош, как девушка в цвету, и краснел тоже как девушка. Особенно если на него пялиться, как я сейчас.


То, что Петя свободно «работал» в середине рабочего дня, имело простое объяснение — до отчета целых два месяца. Остальные, включая Стеклова, тоже были не прочь поработать. Главное — не допускать повального саботажа, поэтому играли по очереди, а массовые мероприятия откладывались до вечера. Мне удалось втереться в число участников институтского турнира по тетрису, организованного по олимпийской системе, на выбывание. Дошла до полуфинала, оставив позади и Петю, и Баева, но потом уступила в жестокой схватке Стеклову, который впервые меня заметил и поинтересовался, откуда такая взялась. Девушка с психфака, сказал Петя, помогает нам по мере сил. А, протянул Стеклов, который тоже отличался немногословностью (не у него ли Петя поднабрался?). Я подумала, что это «А» могло быть куда менее доброжелательным, если бы я не дошла до полуфинала. Гуманитариев здесь не очень-то жаловали.

Надо сказать, что Петя за всю свою жизнь сделал мне одну-единственную гадость, но зато пребольшую. Началось невинно, с тетриса; потом пошли какие-то примитивные ходилки; затем мы с ним вляпались в квест, который удалось пройти только к концу мая (что заметно осложнило сдачу зачетов); в июле я уже наравне со старшими и младшими научными сотрудниками бегала по кровавым коридорам, сбивая бластером все, что движется; пересекала бассейны с кислотой, радиоактивные зоны, загазованные помещения, а потом зализывала раны где-нибудь под лестницей, с помощью аптечки, набитой свеженькими жизнями. Иногда нас запирали в лабе на ночь — и тогда мы садились за штурвал невидимки F-117 «Найт хок», и к утру Петина виртуальная грудь была буквально усыпана орденами «Пурпурное сердце» (сажать самолет чисто, без аварий, мы научились далеко не с первой попытки). Злой Петя, беспомощно моргая и щуря покрасневшие глаза, волевым усилием вырубал компьютер со словами: «Плохая игрушка, ни уму ни сердцу. Надо бы часок поспать, ты не находишь?». Мы шли в кабинет начальства и устраивались в роскошных кожаных креслах. Охранник Валя нас вовремя будил, если сам вовремя просыпался — ему тоже когда-то надо было играть.

В конце квартала подходил срок сдачи отчета. Статьи недописаны, данные недообработаны, гремел Стеклов так, что слышно было на лестнице, и за что вас тут держат, оболтусы!.. В лабу завозилось продовольствие, тетрис предавался анафеме — и за две недели ядерная физика совершала очередной рывок. Разгоню к чертовой матери, наберу новых, непуганых, говорил подобревший Стеклов, и чтобы никаких посторонних, это мое последнее слово.

Мы с Баевым даже ухом не вели, какие же мы посторонние. Баев был кем-то вроде мэнээса, а я, наверное, лаборанткой, так как чашки у них теперь были чистые не только снаружи, а в железной тумбочке всегда имелись свежие булочки с маком.

Однако Баев, в отличие от меня, не был стопроцентно счастлив. Как-то раз, проходя мимо института и глядя на освещенное Петино окно, он сказал: зайдем или ну его? Впрочем, этот сам зайдет. Ему особого приглашения не нужно. У меня такое чувство, что нас теперь всегда будет трое.

Ты что, удивилась я, Петя свой. Хотя отдельная комната… только наша… представляешь? Ни Самсона, ни Андрюхи, ни прожигающих…

Будет, кивнул Баев, я же обещал. Дотянем до мая, а там у меня откроется новый вариант. Или у тебя. Джа даст нам все. До сих пор он вроде бы не подводил.

Питер

В один из выходных мы проснулись ближе к обеду, втроем на Самсоновом диване (Андрюха с пятницы загулял, поэтому диван и прочие радости достались нам). Петя дрых, укатанный ночными разговорами о смысле жизни, которые удалось пресечь только на рассвете, когда мы уже почти уперлись в истину лбом. Оставалось чуть-чуть поднажать и истина поддалась бы, но Баев некстати всхрапнул на своем краю дивана. Мы расхохотались, спиритуальность тут же испарилась и просветление пришлось отложить до утра.

Петя спал, я его изучала. Без очков Петино лицо выглядело милым и беспомощным, хотя с него даже во сне не сходило выражение напускной суровости («ненавижу сопли»). Кожа светлая, почти фарфоровая, без единого пятнышка, как у младенца, вынутого из ванны. Захотелось поцеловать его в нос, но Баев бы не одобрил, и я не стала. Петькины руки, которыми он обнимал подушку, заметно контрастировали со всем остальным, что было доступно для разглядывания; они казались странно рельефными, как будто чужими — голова от одного персонажа, руки от другого. Приходилось вам видеть котов как бы с пришитыми хвостами? Сам белый, гладенький, а хвост полосатый, трубой, явно пересажен от другого кота. Вот и у Петьки так.

На прошлой неделе у нас даже случился острый момент. Надела на него наушники — вот, послушай, забавная песенка:

He’s such a delicate thing,

but when he starts in the squeeze

you’d be surprised,

He doesn’t look very strong,

but when you sit on his knees

you’d be surprised.

Петька поморщился — она же не поет, а мяукает. Но зато как! — сказала я, к тому же песня-то про тебя. Ты что, не любишь Мэрилин? Я думала, все мужчины любят. Он залился краской, нахлобучил наушники мне на голову и пошел ставить чайник. Я осталась наедине со своими мыслями о том, каково сидеть у Петьки на коленях и почему это место до сих пор вакантно. Ведь Петька такой милый… все умеет… и вообще…

(Вот, опять! Опять! Рассуждай потом о дружбе между мужчиной и женщиной. Старайся быть нейтральной/ным. А моменты все равно возникают.)


Баев обнимал меня, спине было жарко, словно в постель подложили грелку. Я смотрела на Петьку и думала о том, как это здорово — втроем и без моментов, как в детском садике, где днем укладывали спать, на белые простынки, под белые одеяльца, но никто не хотел укладываться, сначала дрались подушками, потом успокаивались, по одному ныряли в сон, а там уже и полдник, самое вкусное время суток.

Что бы учудить, сказал Баев, живем семейно-келейно, двери на ночь запираем. Наконец-то выспались, но для чего? Сердце мое рвется к морю, душа хочет перемен, а тело — покушать. Что у нас есть поесть?

Ничего нет, ответила я. Зато Пашкиной заварки пруд пруди. И как это Андрюха сберег? Я вчера ходила вокруг нее, ходила, но потом не выдержала и решила посягнуть.

— Умница моя, — протянул Баев, потягиваясь. — Значит, на первое чай, на второе тоже.

— Можем спуститься вниз, перекусить в столовке, — сонно отозвался Петя. — Если ты, старый дуралей, будешь возражать, отпусти хотя бы девушку.

— А, проснулся!.. С добрым утречком, — сказал Баев. — Как спалось? Что во сне привиделось?

— Я снов не вижу, — ответил Петя, — ерунда это на постном масле. Кстати о масле — мы идем завтракать или как?

— Денег нет, — сказала я, — только на метро осталось. Поэтому разжиться бесплатным столовским хлебушком не помешало бы.

Тут Баева осенило, он сел в постели и провозгласил:

— Я все понял. Есть нечего — это раз. Покоя нам в ближайшее время здесь не будет, это два. Через несколько дней явится Самсон и разнесет эту халабуду вдребезги пополам, я цитирую, но неважно. Итого большая и малая посылка в наличии. Вывод: мы едем в Питер, там и позавтракаем. Это три. Конец сообщения.

— Данька, повторяю, у меня только на метро, — продолжала занудствовать я.

— А стипа на что?

— Дали?!

— Ага, догнали и добавили. Я получил за себя и за некстати отсутствующих. Дениска домой уехал, вернется через неделю.

— Нет, так не пойдет. — Правило не брать в долг относилось к разряду священных и я пока умудрилась через него ни разу не переступить.

Петя, который все это время лежал, закинув руки за голову, и слушал нашу беседу, повернулся на бок и сказал:

— А мне идея нравится, честное слово. Но. Билетов может не быть.

Вот тут он попал в точку. Баев оживился, это был его выход.

— Билеты ни к чему. Я все устрою, если вы, законопослушные граждане, рискнете пожить пару деньков по моим правилам. А в моих правилах о билетах ничего не говорится.

— Петя, это святое, — пояснила я. — Баев их не покупает, он заяц-виртуоз. Это серьезный вид спорта, посерьезнее, чем автостоп. Правда, я его в деле не видела, разве что по мелочам, в городском транспорте…

— На крыше поедем, как Шапокляк? — поинтересовался Петя.

— Если его как следует развести на слабо, то и в СВ можешь оказаться.

— СВ не обещаю, остальное без проблем. Аська, собирайся, — скомандовал Баев. — Возьми мой рюкзачок, но не набивай под завязку, мы кое-что из Питера привезем.

— По такому случаю могу вообще ничего туда не класть, — обрадовалась я.

— Вы о чем? — спросил Петя.

— О чем, как не о пирожных!.. Кондитерская «Норд», то бишь «Север», слыхал? С ней вообще легко управляться, — сказал Баев, стягивая с меня одеяло. — Ходжа Насреддин в таких случаях привязывал морковку к веревочке, веревочку к палке, потом садился на осла…

— За осла ответишь, — я ухватилась за край одеяла, завязалась потасовка, Петя невозмутимо за нами наблюдал. — Эй ты, отпусти, а ты закрой глаза, я не одета, то есть почти.

— Она опять не одета, — вздохнул Баев, — это такая форма кокетства. Петька, если и сейчас глаза закроешь, то снова ничего не увидишь.

— Да чего я там не видел, — сказал Петя, покраснев, но глаза закрыл.

— Дураки, — я вылезла из постели и огляделась. — Где мои джинсы? Сейчас возьму твои и поеду в них. Мы все одинакового размера — махнемся не глядя? Люблю мужскую одежду. Рубашки, свитера, мне идет. Штаны еще не пробовала.

— Эй, — забеспокоился Петя, — не трогайте мои штаны.

Полуоткрыв один глаз, он подобрал с полу джинсы и поплелся в ванную. На нем были синие боксерские трусы с кармашками и белым кантиком. Мы с Баевым покатились со смеху, ничего особенно смешного, просто настроение хорошее.

— Обиделась?

— На дураков не обижаются.

— Да ничего он не видел. Для Петьки девушка его друга — сакральный объект, который он будет всячески оберегать от посторонних, а если надо — то и от самого себя. Хотя мне показалось, что в последнее время ему для этого требуется гораздо больше усилий, чем раньше. Иди сюда. Хватит торчать посреди комнаты в неглиже.

— А ты всячески осложняешь ему задачу. Одеяло зачем стягивать?

— Ну ладно, не дуйся. Я знаю волшебное слово, даже два — пирожное «шу». Ты же сама рассказывала. Я о твоей кондитерской осведомлен не больше, чем ты о моем автостопе, но верю как эксперту. Еще полдня и пироженце твое.

— Убери свою морковку.

— Я осел, признаю.

— Ах, как жаль, что Петя не слышит, свидетелей нет.

— Это мы сейчас исправим, — обрадовался Баев, выскочил в коридор в чем был и заорал: — Граждане, я осел! Эврика! Спешите видеть!

Бодрое утро, однако… Хотя какое к черту утро — два часа дня. Быстро покидать вещи в сумку — и на вокзал.

Вернулись из Питера вечером того же дня. До баевских безотказных схем дело не дошло, вокзал был оцеплен. Нас не пустили бы даже к кассам.

— Ну, Саныч, ты прокололся, — сказала я, открывая дверь. В обеих комнатах темно, Андрюха не появлялся.

— Аська, ты не догоняешь — бомба тоже часть плана. Не так ли, маэстро? — уточнил Петя.

— Ясен пень, — подтвердил Баев.

— И ведь самое обидное, они все перетряхнут и ничего не обнаружат. Ложный шухер. Почему именно сегодня!..

— Забудь о пирожных, Аська, — сказал Петя сочувственно.

— Ошибаетесь, граждане пассажиры, — Баев поставил на стол рюкзак и вынул из него пакет с сушками. — Мы едем в Питер прямо сейчас, фирменным поездом «Красная стрела».

Этот номер со шляпой фокусника я уже видела, и не однажды. За сушками последовали хлеб и сыр, а вместо волшебного кролика появилась курица-гриль в промасленной бумаге (наверняка перепачкала в рюкзаке все остальное, подумала я и тут же устыдилась — какое мещанство!.. ну перепачкала… что бы там ни было, шоу маст го’он!).

Когда он же успел, ведь мы были на виду друг у друга целый день?

— А теперь — гвоздь программы! — объявил Баев и достал из рюкзака полиэтиленовый мешок с конфетами. — Извини, пирожных не выдали, но тут кое-что на замену. Питерские, «Мишка на севере».

— Если честно, я видел, как ты их покупал у вокзала, — сказал прямодушный Петя.

— Видел он… Мне мужик мамой клялся, что они только вчера прибыли в Москву, утром с поезда.

Петя развернул конфету, положил ее в рот и причмокнул:

— Божественно. А что тут у нас написано? Кондитерская ф-ка им. П. А. Бабаева, Москва.

— Дай сюда, — Баев выхватил у него фантик. — Действительно.

— Подумаешь, — сказала я. — Дайте мне.

— Между прочим, это еще не все, — продолжал Баев, чувствуя, что аудитория теряет к нему интерес. — Попрошу аплодисменты.

В рюкзаке оказалось две бутылки токайского.

— А давайте разложим диван и устроим симпозиум, — сказала я.

Очень хотелось есть.


Пили за клуб винопутешественников, за Питер среди нас, за относительность пространства и времени, благодаря которой мы, не слезая с диванчика, переместились в культурную столицу нашей родины, лежим на травке у музея, обнимаемся на ступеньках Инженерного замка, идем по Фонтанке, взявшись за руки, я посерединке.

(Последнее, что сказал Гарик, когда перестал плакать и сморкаться — если узнаю, что ты поехала с ним в Питер, прокляну. Не смей, это мой город. Мальчикам из гитлер-югенда там не место.)

Потом Баева непреодолимо потянуло на юг.

Как, вы не знаете, что такое Одесса первого апреля? Да вы ничего в этой жизни не знаете! — возопил Баев, которого осенило третий раз за сегодняшний день, если считать осла, а осел дорогого стоил, его надо было посчитать. Отличная задумка, похвалил он сам себя, едем через Киев, потому что прямых билетов на Одессу в это время нет — ни платных, ни бесплатных. Позвоню одноклассничкам, они присоединятся. Из Одессы рванем ко мне, предъявим Аську родителям. И попробуйте что-нибудь возразить, несогласных отдам на съеденье Самсону, живьем. Кстати, за время нашего отсутствия он потеплеет, соскучится по мне и позабудет о плохом, только надо привести комнаты в порядок. Завтра с утречка я на вокзал, а вы с Петькой — за уборку. Петух, тебе сколько билетов — один или два?

Петя смущенно ответил, что он пока не знает.

Любопытно, любопытно. Определись до понедельника, мы подождем, ну и уборку заодно отложим, в субботу грешно.

А как же практикум? — робко спросила я.

Отработаешь, ответил Баев. Первое апреля один раз в жизни бывает, если оно действительно первое.


Потом Петька заснул, привалившись к баевскому плечу, а мы продолжили вчерашний разговор о людях, которым ведом сверхсмысл. Несомненно, такие люди есть — БГ, например, или Пинки, особенно ранние, времен «Meddle». Ты слушаешь, сверхсмысл летит прямо в лицо, как огненный шар, и не надо уклоняться, надо ловить. Это очень просто: вот сейчас мы говорим, а над нашими головами зависают оранжевые шары, их можно передавать, перебрасывать друг другу, и мы оба как будто внутри тюльпана, который раскрылся и занял всю комнату, от стены до стены. Чувствуешь?

Не надо глаза пялить, лучше зажмурься и представь, имэджин, включи третью передачу, аккуратно, потому что в правом углу висит такая штуковина, похожая на смятую консервную банку, и наблюдает за нами. Она нехорошая, мы ее сейчас общими усилиями подвергнем аннигиляции. Сосредоточься и вообрази узкий голубой луч. Бац! — и она обратилась в пепел. Теперь следи, как он оседает — перышками, спиральками… Туда ей и дорога — не люблю наблюдателей. Вечно понаставят по углам.

Запомни, лучшие цвета для путешествий, продолжал наставлять он, это оранжевый и зеленый. Если ты в них — значит, поле к тебе расположено. Фиолетовый — цвет опасности, не суйся в него, тем более в одиночку. Я-то опытный лоцман, проведу по фарватеру и без потерь. Но вообще-то подобные игры — опасная штука. Не играй в них с теми, кого ты плохо знаешь. А потом, когда освоишь азы, я покажу, как выходить из тела.

Заметив мое недоумение, он поспешно добавил, что выходить из тела прямо сейчас было бы непростительной ошибкой, потому что оно источник всяческих благ, отказываться от которых глупо. Кроме того, бродить в виде астральной сущности по коридорам ГЗ — преотвратнейшее занятие, кого только не встретишь. Да не пугайся ты, это шутка, сказал он и расхохотался, несколько инфернально, как мне показалось.

Баев, ты что — любитель эзотерики? — изумленно спросила я.

Нет, ответил он, ни в коем случае. Сам дошел, эмпирическим путем. Не хочешь — не играй, но это хорошо тренирует интуицию. Ты угадываешь, что вижу я, и наоборот. И так, пока не наступит полное единодушие. Пете я не говорил, он существо приземленное, физик, что с него взять. А ты вполне способна обучиться цвету. Во-первых, мы с тобой сможем общаться без слов, во-вторых, ты будешь лучше понимать людишек, или управлять ими, если угодно, но это уже отдельная тема, для тебя, судя по всему, не слишком актуальная.

Сосредоточься-ка на тюльпане, дюймовочка. Он обнимает нас своими алыми лепестками, а мы внутри, защищенные, настроенные друг на друга как никто, как нерожденные близнецы, а Петька подкидыш, он подсадной, но не выгонять же его из тюльпана.


Наигравшись в цвета, прослушав «Meddle» («Echoes» — дважды), перешли к важнейшему из искусств. Я сбегала к Машке, взяла кассету, и ничего, что посреди ночи, Машка почти не ругалась, а Серега даже не проснулся. «Zabriskie Point» — история о нас, возбужденно шептала я. Тот парень, он ведь безбилетник, да? Угнал самолет. Не сомневаюсь, ты на его месте поступил бы также.

Э, нет, возразил Баев, не делай из меня придурка. Если бы я угнал самолет, за ради тебя покатать, то потом аккуратно стер бы пальчики со штурвала и оставил бы дивайс в пустыне. Кому надо найдут. И вообще, я созрел для чая, сказал он, зевая, но тут отрубили свет.

— Опаньки. Ни музыки, ни кино, ни кипятка. Впрочем, чай можно из-под крана заварить — здесь вода идет градусов восемьдесят, почти белый ключ, — оживился он.

— Она же противная, — сказала я.

— Давай попробуем! — настаивал Баев.

— Отравитесь, — заявил Петя спросонок, но довольно отчетливо.

— Ты не спишь?

— Спу. А который час?

— Четыре с хвостиком.

— Черт, опять маме не позвонил, — пробормотал он и отключился.

Мы переложили его на край дивана.

Пойдем на крышу? Или на смотровую, погуляем?

Аська, я бы придавил часик-другой, сказал Баев умоляюще. Нет, все хорошо, прекрасно и удивительно, и мы умеем сгорать как спирт в распростертых ладонях, но… День должен когда-нибудь кончаться, дюймовочка. Нажмем на паузу, ладно?

Гражданское состояние

Баев позвонил домой, чтобы сообщить о приезде, и между делом прибавил — буду не один.

С Пашей? — спросила мама. — Нет. — С Петей? — Может, и с Петей. — Данька, перестань крутить, скажи, с кем? — С одной девицей. —?.. — Ну мама, ну что тут непонятного — с девицей!.. — сказал Баев сурово и связь оборвалась. Петя, присутствовавший при разговоре, заметил, что это первый случай на его памяти, когда Баев забуксовал и даже смутился, и что он, Петя, жаждет продолжения и просит зарезервировать место в первом ряду, потому что на смотринах еще ни разу не присутствовал.

(Ага, позубоскалил, а потом сел в ту же лужу. Взял да и поехал с девицей.)

Назавтра Петя раструбил по факультету, что собирается в Одессу и взял бы кого-нибудь на прицеп. К нему подошла первокурсница и спросила — а правда, что ты едешь, и он ответил — правда, и она сказала — я тоже хочу, а он ей — давай. Вот и вся история, которую Петька изложил нам нарочито безразличным тоном. Бедняга еще не догадывался, что его ждет, однако в надежде на лучшее взял билеты в купе, на все четыре места, чтобы сдать два верхних перед отправлением поезда и остаться с первокурсницей наедине.

(Интересно, это Баев его надоумил или он сам сообразил?)

Таким образом, первый ряд на смотринах был зарезервирован именно для нас. Почему Петька ее прячет! — волновалась я. Когда нам, наконец, покажут девицу? Если у него что-то серьезное, то нам с ней жить. Нет, возразил Баев, если это серьезно, то Петю мы потеряли. Вот и думай теперь, что лучше. Я бы предпочел, чтобы он остался холостым. Или нет.

Погоди, сказала я, надо сначала ее увидеть, а выводы потом. Какая свекровь пропадает, хихикнул Баев, погляжу я на тебя лет через двадцать… Но сейчас — во избежание несчастных случаев — давай тему не муссировать, девушку не обсуждать и тем более не пугать, если она действительно есть в природе.


Когда мы подошли к поезду «Москва — София» Петька и его подружка стояли у своего вагона. Дистанция между ними была пионерская, подружка молчала, энергично обрабатывая во рту жвачку. Петя, помявшись, представил ее как Аню и был несказанно рад тому, что правильно вспомнил. По всему выходило, что он видел ее второй раз в жизни, а мы с Баевым обыкновенные паникеры. Ничего у нее не получится, шепнул Баев, не наш размерчик, в смысле калибр, или как это у вас там — страта не та. Простовата девушка, без изыска.

Они с Петькой поболтали немного, потом Аня, махнув хвостиком, повела Петю в купе. Навестите нас, не пожалеете, у нас плюшки, крикнул Баев, и мы понеслись к себе, давясь от хохота. Ты видел? а ты? только не обсуждать, мы же договорились!

Плюшки Петю не привлекли. Мы съели половину, забрались наверх, строя самые разные предположения, подождали еще немного. Глаза слипались и Баев ушел на свою полку. Сцепили руки — давай так заснем?

(Проснулась, вижу: Баевская рука свешивается вниз, раскачиваясь взад-вперед. Держался до последнего?)


Выйдя из поезда в городе Киеве, обнаружили, что Аня надела желтые штаны.

Нет, они были не просто желтые. Они были цыплячьи, канареечные, попугаистые, подсолнуховые и одуванчиковые — верный маячок, по которому Петю можно будет отыскать в любой толпе. К чудо-штанам прилагалась футболка с портретом Курта Кобейна, розовая куртка и бейсболка со стразами. Петя выглядел сердитым, Аня жевала и щурилась на солнышко. Ну что, пошли?

Здешняя весна была куда убедительнее московской, все цвело и щебетало, девушки носили туфельки на шпильках, белые крутые улицы говорили — бегите, там за поворотом вы найдете. Но Аню ничто не радовало. Сначала она захотела есть и надо было искать вегетарианское, потом она потеряла заколку и долго хныкала, что потеря невосстановима, хотя Петька широким жестом предложил купить новую. Аня предложение отвергла, выудила из кармана засаленную резиночку, накрутила ее на хвост и заявила, что у нее только что поднялась температура и дальше она идти не может.

Как ни жаль было Петю, мы оставили его с девицей и двинули в город. Петя тоскливо посмотрел нам вслед.


Достопримечательности города Киева остались неоцененными, потому что главнее была погода, свобода и горячий кофе, остальное петитом. На Андреевском спуске прибились к компании хиппов; потусили с ними полдня, поняли, что теряем время, и сбежали. Бродили по улицам, втайне радуясь тому, что Петя вышел из строя; под вечер оказались в гидропарке, прошли его до конца; с каждым шагом солнце все ниже, тени все длиннее; мы два гиганта на негнущихся ногах, от воды тянет сыростью; фонари зажигаются по цепочке — один, потом другой — как будто птица летит впереди или кто-то подает знаки — я здесь, я рядом; обыкновенный ангел, занятый обыкновенной ангельской работой, объясняю я, и Баев соглашается: да, нам определенно требуется покровительство какого-нибудь святого, специализирующегося на безбилетниках. Знать бы еще, как его зовут. Дорогой невидимка, не осчастливите ли нас двумя проездными документиками в сторону Одессы, а лучше четырьмя, ибо у нас на шее двое малолетних детушек, не бросать же их в Киеве? Кажется, нет такой жертвы, которой я бы сейчас не принес, чтобы побыстрее завершить переброску наших тел в пункт назначения.

И тут он дернул меня за руку. Стой, ни с места. А вот и привет от небесного покровителя! Просвистели бы мимо, если бы не моя необычайная наблюдательность. И будь я проклят, если это мираж.

Мы стояли возле старого морщинистого тополя, к стволу которого был прибит компостер.

Как ты думаешь, зачем такая нужная вещь на дереве, вечером, когда автобусы уже не ходят или ходят не туда? — спросил Баев. Не знаешь? Сейчас объясню.

Полез в карман, вынул паспорт, раскрыл его, сунул в пасть левиафана и пропечатал. На страничке «Семейное положение» появилась составленная из семи дырочек буква «А».

Поняла?

Поняла, ответила я. Твой паспорт теперь недействителен.

Зато он теперь отражает мое душевное и гражданское состояние, сказал Баев, пряча паспорт в карман. С буквой «А» они молодцы, вовремя подсуетились. Столько народу нам сочувствует, Аська, потому что мы особенные. Нам велено помогать. На вокзале сочувствующие тоже найдутся, так что не беспокойся, уедем по графику.


Вокзальные ангелы — билетные жучки, неотличимые друг от друга, в одинаковых куртках из кожзама, с одинаково ушлым выражением лица — утверждали, что могут отправить нас в любую точку земного шара «без обмана», прямо сейчас, до Одессы пожалуйста, но суммы просили почему-то разные, и никаких гарантий взамен не предоставляли, кроме личного знакомства с проводницей или начальником поезда. Аня сидела в зале ожидания и жевала таблетки, которые ей купил Петя по случаю температуры. Ей было все равно, где сидеть — тут или в поезде. Наши поиски ее совершенно не волновали.

Мы выбрали самого наглого из жучков — и не ошиблись. После беседы с ним две огненно-рыжие проводницы-ангелицы любезно приняли нас на борт, в разные вагоны. Мы опять пошли провожать Петю, и он снова грустно посмотрел на нас, и сказал, что предстоящая ночь его заранее не радует, потому что если прошлую он провел за уговариванием Ани, то теперь она только чихала на него и все тут.

В самом деле, Аня беспрерывно чихала и кашляла, стоя у газетного киоска в раздумьях, какую жвачку ей предпочесть. Если так пойдет и дальше, сказал Петя, то завтра утром мне придется выносить ее из поезда на руках и везти в больницу. Тем не менее Аня выглядела вполне довольной, хотя и не слишком привлекательной, но и это ей было, по-видимому, безразлично. Идите, сказал Петя, это мой крест, я сам виноват. Не надо знакомиться с девушками в коридорах физфака, есть места и получше.

Я открыла дверь нашего купе и обомлела. Скатерть, цветы, минералка. Появилась проводница и медовым голосом предложила чай-кофе. Баев, как ты это устроил!.. — не выдержала я. Баев молча улыбался, наслаждаясь эффектом. Проводница ждала особых указаний, но не дождалась и сказала — я прослежу, чтобы вас не беспокоили. Ее уже никто не слышал.


Когда мы проснулись, поезд стоял и стоял, было очень тихо, никто не совал в окна жареные беляши, не повторял как заклинание «семечки, семечки, семечки», не предлагал «СПИД-инфо», и мы решили еще немного поспать. Но сон не шел, и я, прихватив полотенце, отправилась умываться.

Первое, что бросилось в глаза — огромные буквы «Город-герой Одесса» и золотая звезда на макушке вокзала. Голуби гуляли по перрону, пассажиры давно высадились и едут по домам, а мы сейчас отправимся на запасный путь. Нас, как и было обещано, никто не побеспокоил.

Похватали вещи, спрыгнули с подножки, поезд тронулся; из соседнего вагона, чихая, вывалился Петя с двумя сумками, за ним заспанная Аня; хвостик у нее был растрепан, наверное, она не снимала резиночку со вчерашнего дня — а зачем?

Петя был похож на утопленника, бледный, опухший от досады, он хотел только покоя и больше ничего. На этот раз у нас не хватило бы духу бросить его одного, но он сдался сам. Поставил сумки, попросил подождать и решительным шагом направился к кассам, а через двадцать минут вернулся с билетами на московский поезд (в обратную сторону, отметила я, почему-то всегда легче).

Его путешествие закончилось.


Потом он рассказывал, что «эта ужасная девица» (кажется, он снова забыл, как ее зовут) приехала в Москву абсолютно здоровая, потребовала довезти ее до университета и там растворилась среди первокурсниц в розовых курточках, кивнув Пете на прощанье. Он поначалу решил сдаться в лабу, но передумал, и поехал домой лечиться.

А нас уже ждала Одесса.

Нулевой километр

Что я видела в Одессе до сегодняшнего дня?

Квартирку дяди Вени, точно такую же, как у нас в Подмосковье, хотя находилась она не где-нибудь, а в Молдаванке, застроенной теперь панельными домами и хрущевками. Пляжи Ланжерона и 14-го фонтана, сладкую вату, вареную кукурузу, которую здесь называли пшенкой, и которую я ненавидела, а дядя Веня не выпускал нас из дому, пока мы не съедим по отвратительно теплому початку, потому что считал кукурузу основой здорового образа жизни. Крошечный виноградничек на Бугазе, потребляющий такое количество дефицитной воды, что вся семья и родственники-отдыхающие летом работали только на полив. Староконный рынок, где можно найти что угодно, черта лысого, и не надо ехать в Грецию за прокладками для смесителя старого образца, угольным утюгом, запасной шпулькой для машинки «Зингер» или отрезом люрекса на выпускное платье. Каштаны (настоящие, как в Париже, а не конские, как в Москве), вздыбленный, потрескавшийся асфальт, булыжные мостовые, холодное море и раскаленный воздух, мороженое на щепочках, которыми проще простого занозить язык, пустыри на окраинах города, переполненные трамваи (наш «пятый»), и дети во дворе, которые говорят на каком-то знакомом, но не вполне русском языке.

Прежняя Одесса была ростом с девочку-школьницу, которая ходит по улицам с мамой, папой или бабушкой, держится за ручку и смотрит по сторонам. Теперь мне предстояло увидеть совершенно другой город, напоминающий ту Одессу разве что трещинками на асфальте, на которые я по привычке старалась не наступать. И руку не отпускала, только рука была другая, Данькина.


Первым делом рванули на море, в Аркадию.

Ветер, солнце, пустынный пирс, мы бродили по берегу босиком, я в куртке, Баев без, не признаваясь, что все-таки холодно, потому что холод — это ощущение привходящее, второстепенное, было и прошло, а море останется, и наш первый день на море тоже. Баев устроил тренировочный заплыв, вылез из воды синий, обсыхал на ветру. Потом мы кое-как вытрясли песок из обуви, надели ее и отправились в город.

Было слишком рано для кофе, но самое время для молока. Баев нашел какой-то закуток, где нас напоили горячим молоком (без пенок!) и накормили хрустящими рогаликами, кровасанами, если верить ценнику. За соседней стойкой завтракали всамделишные миссионеры, похожие на ручных ворон. Жизнерадостные и деловитые, они ели самурайские рогалики-кровасаны и обсуждали распорядок дня: куда ехать, как поделить районы, кому передать литературу, где встретиться, чтобы пообедать… Протестанты, сказал Баев, видишь, как сладко улыбаются. У них все хорошо, у католиков обычно хуже. Главный миссионер, заметив, что мы смотрим на них, сделал приветственный жест, подхватил кружку молока и двинулся к нам. Удираем, сказал Баев, иначе сейчас для нас наступит царствие небесное, а я еще не готов.


Булыжная мостовая, деревья, окруженные солнечной дымкой; улица Розы Люксембург (здесь это звучало как поэма, canticum canticorum), соседняя — Карла Либкнехта, верного ландскнехта Розы; посреди улицы начинаются трамвайные рельсы — для начинающих трамвайчиков… Встань вот сюда, сказал Баев, это пуп земли, полюс, нулевой километр, отсюда все дороги ведут в Одессу.

Может, из Одессы? — переспросила я.

Да какая разница! Шарик — он же круглый, вас что, в школе не просветили? Двоечница! Я вами удивляюсь — прожить двадцать лет и не знать, что такое Одесса!

Да нет, я знаю, помнишь, я тебе рассказывала…

Но он не слушал — свернул за угол, пропал из виду, и мне вдруг захотелось остаться здесь, сесть на лавочку, смотреть, как просыпается город, как разгружают хлеб, поливают улицы, продают газеты, клеят объявления пятым слоем поверх старых… Вся Одесса в объявлениях, продает, покупает, торгуется, меняется, знакомится, женится, разводится, идет на работу, с работы, играет в шахматы, в домино, пьет пиво, балаболит, и так без конца. Почему в Москве ничего этого нет?

Ты только погляди, у них уже май! — не унимался Баев, волоча меня за собой. Не город, а вечный анахронизм — тут даже деревья растут корнями вверх. Кстати, учти — никто не станет с тобой церемониться, будить вовремя, встречать с оркестром, охранять карманы, водить по историческим местам, потому что со своими не церемонятся, а мы свои, своей не бывает.

Смотри по сторонам, запоминай. Если на лифте написано «Лифт вниз не поднимает», значит, так оно и есть, верь ему. Если на улице к тебе обращаются «дайте ходу пароходу» или «отвалите на полвареника», это вежливо, это означает — разрешите пройти. Еще мне нравится — «перестаньте сказать» или «дышите носом», это значит, что ваша реплика была неудачной. Учуяла? Начинай учить язык и вообще, хочешь быть свободным — будь, сказал Баев и окончательно снял куртку, оставшись в одной футболке. У него был вид человека, прорвавшегося к мечте.


Если справа от Карла есть улица Розы, то слева должна быть Клара, они же подружки. В школе на линейках, помнишь? — идет знаменосец, а с ним две симпатичные девчонки-ассистентки. Обычно выбирали самых-самых, которые не отличницы, а симпатичные. Ты ходила под знаменем? Ты точно должна была ходить.

(Опять пальцем в небо. Конечно, ходила: вместо уроков нас возили в музей Ленина с каждой новой партией октябрят, которых надо было принимать в пионеры. Потом в меня влюбился знаменосец и стал держать равнение не в ту сторону, и его рассчитали, а на освободившееся место поставили новенького, но он был такой противный, что я даже не запомнила, как его зовут, а потом незаметно для себя вышла из пионерского возраста и вошла в комсомольский, и прогулы пошли уже совсем, совсем другого рода.)

Да нет там никакой Клары, — сказала я. Дальше сразу Дерибасовская.

Сбежала, сказал Баев, извелась от ревности, украла кларнет и сбежала. Ну и ладно, обойдемся Розой.


Ах, Роза, Роза, декламировал он, летя по направлению к Приморскому бульвару, полы его куртки, завязанной на поясе, парусили, развевались, хлопали по бокам

утро красит нежным светом, первоапрельская заря над миром встает, погодка шепчет

итого все по списку — и светлое будущее, и электрификация всей страны, и равенство полов, а мы с тобой, бедняжка Роза, теперь две улицы, не сойтись, не разойтись, но я бы предпочел все-таки сойтись, скреститься трамвайными маршрутами, завернуть за угол, обогнуть вон тот ободранный особнячок, там должно быть море

просыпайся, соня, хватит уже

для справки — нас только что окатила поливальная машина, а полотенца не выдала, за сегодня это уже второй раз, когда я должен сохнуть естественным образом

эй, ты в порядке?


К кому это ты обращаешься? — спросила я, отряхивая куртку (не сняла — и правильно сделала). К Розе, Кларе или Соне?

Это не я, это Карл Либкнехт, ответил Баев. Он же ландскнехт, как ты утверждаешь. Это его серенада всем женщинам мира, включая тебя.

— Тогда уж миннезингер, — уточнила я.

— Чего-чего? — переспросил Баев. — Это фамилия такая? местная? У меня, кстати, был одноклассник по фамилии Гольденвейзер-Вандербровер, и ничего — вырос, живет в Америке. Зовется просто Вейзер, а остальные трое — Гольден, Вандер и Бровер — не у дел. Видишь, как человек усел.

— Не пойму — ты что, придуриваешься? — спросила я. — Не знаешь, кто такие миннезингеры? Впрочем, куда тебе… Если хочешь знать, две минуты назад ты воспроизвел классический сюжет, балладу утренней зари. Гарик рассказывал, там целая система была, как обратиться к даме и как ее воспевать, в зависимости от статуса. Если дама замужняя, то ей полагается…

— Слушай сюда, — сказал Баев свирепо, внезапно остановившись, так что я врезалась в него на лету. — Я хочу, чтобы прямо сейчас, на нулевом километре, ты позабыла всех остальных, что бы они там тебе ни пели в достопамятные времена. Обнулим наши счетчики. Закроем курсы ликбеза для малограмотных — что взяли, то взяли. Хватит учиться, пора обналичить путевку в жизнь. Отсюда и далее со всеми остановками никаких гариков-шмариков и вообще никого. Как первые люди, Адам и Ева, усекла?

— До грехопадения или после? — спросила я на всякий случай.

— Конечно, до. Если ты помнишь, после их депортировали за сто первый километр, нам это не подходит. Поклянись немедленно, а руку положи мне вот сюда, пусть все видят. По традиции, которую я только что заложил, на нулевом километре полагается поцеловаться. Одесса вся нулевой километр, так что давай, не отлынивай.

Прохожие оборачиваются, машины сигналят; сегодня все настроены на неофициальное, чудное; реагируют на малейшее движение воздуха, готовы с ходу оценить хохму, ткнуть пальцем в пузо, захохотать; но сколько таких целующихся первого апреля, это вовсе не оригинально, проходите себе мимо, граждане, не на что тут смотреть.

Я точно знаю, чего ты сейчас хочешь, поэтому мы пойдем искать гиацинты, сказал Баев. Чую по запаху, идти нам недалеко. Это не цветок, а завод по производству бытовой химии. В природе такого запаха быть не может. Перемещаемся на ту сторону, где бабульки с цветами стоят.

(Никогда не слышала, чтобы Баев нес такую чушь. Не видела его таким дурачком никогда.)


Ася, — крикнул кто-то из-за спины. Это тебя? — спросил Баев недовольно. Мы и тут не одни?

Тетя Ляля взяла курс прямо на нас, лавируя между другими участниками дорожного движения; ей дудели, она в ответ погрозила кому-то кошелкой; из кошелки торчали батон и газета; наконец полоса препятствий преодолена; отдуваясь, тетя ставит кошелку на тротуар и сразу к делу:

— Какие люди и без конвоя!.. На юморину приехали? Ася, это твой друг-приятель? Мама Алена знает? — Не дожидаясь ответа, руки в боки: — Ну вы даете, голубчики. А твоя мама в курсе? — это уже вопрос к Баеву. Тот, опешив, утвердительно мотает головой. Мама в курсе — и про Одессу, и про девицу, так что бояться нам нечего. — Есть хотите? Пирожка с печенкой дать? Держите, свеженький, вчера бегал.

— Здравствуйте, тетя Ляля. Это Даня, мы вместе учимся.

— Знаю, чему вы учитесь, — хохотнула тетя, — проходили. Диплом скоро выдадут? С отличием? Но курточку-то надо одеть, Даня, тут вам не Рио-де-Жанейро. Очень вы худой, прямо шкиля-макарона. Надолго в Одессу?

— До завтра, теть Ляль.

— И отлично, значит, ночуете у нас. — Баев попытался что-то возразить, но она не дала ему вклиниться в разговор. — Вот только Веня наш… Он же сразу Алене позвонит, он молчать не станет… Представляю, как твоя мама обрадуется, Ася. Ладно, маму я беру на себя. Только не позже одиннадцати, умоляю, а то мне самой от Вени нагорит. Как там Ниночка, справляется? Как мои буцманы, Сашка с Лешкой — бузят?

— Бузят.

— Наша порода, — удовлетворенно заметила тетя Ляля и подняла с тротуара кошелку. Некогда мне тут с вами… Запиши телефон, наверняка не помнишь.

Продиктовала и убежала.

— Ай да тетя. Не тетя, а торнадо, — восхищенно присвистнул Баев.

— Наша порода, — сказала я, хотя у меня с тетей не совпадало ни одного участка ДНК, кроме общечеловеческих. — Так что ты того, поосторожней. А я начинаю нюхать гиацинты — мне нужен тот самый запах, и пока не найду, мы отсюда не уйдем.


Набережная веселилась, по ней слонялись толпы одесситов, одетых кто во что горазд. Нас взяли в кольцо и повели какие-то фольклорные персонажи: дети лейтенанта Шмидта, рыцари ордена рогоносцев, соньки-золотые-ручки и кости-морячки; пожарные несли транспарант «Уважайте труд пожарных, не курите в постели»; интеллигенты несли другой: «Чтобы носить очки, мало быть умным, надо еще и плохо видеть»; оптимисты поучали: «Не жалуйся на жизнь, могло и этого не быть», пессимисты были лаконичны: «Не вижу смысла»; юристы предлагали гражданам идти на букву закона; на каждом углу продавали фальшивые деньги, консервы с одесским воздухом, бычки в томате (сигаретные), паспорта истинных одесситов, удостоверения любителей пива, почетных собаководов, многоженцев-ударников, красивых девушек и прочая и прочая.

А давай Юльке что-нибудь подарим! — загорелся Баев. Она моя тайная поклонница, я должен ей что-то привезти из командировки. Например, бумажку, подтверждающую ее небесную красоту… Нет, не стоит. Чего доброго воспримет как признание, и что потом?

Поторговавшись, Баев купил удостоверение, позволяющее ему круглый год купаться без пальто, а я — одесский воздух. Потолкались среди коробейников, изучили рынок и вдруг почувствовали, что одесский воздух не здесь. Скорее к тем, кто похож на нас, к солнцепоклонникам, которые знают, что такое поезд на юг, горячий ветер, листья травы, раскрошенные сигареты в кармане, просить у других, у третьих, не смущаться отказами, потому что люди, когда они смотрят под ноги, или на дорожные знаки, или в газету, становятся несчастными, рожденные любить не любят, боятся, но ведь это так просто, проще, чем на самом деле, сказала одна девчушка в пестром балахоне и с колокольчиком на шее, и протянула мне жестяную коробочку с цветными мелками.


Бродячие души

светлые, рыжие, выгоревшие волосы

бубен звенит, гитара говорит

бисерные запястья отбивают такт

мы теперь с ними, берем из коробки мелки

рисуем на ступеньках птиц, бабочек и цветы

мы не любим перепевки

потому что никто не может спеть так, как он

у него серебряное горлышко, выкованное ангелами

серебро Господа моего, выше слов, выше звезд

но сегодня даже он не считается за

и каждый, кто поет, поет


летим вниз по Потемкинской лестнице

все ракурсы слиты в один

кто-то промчался на велосипеде

зеркальце точно на нас

шаг на четыре, сбегаем по нотным линеечкам

тени все длинней, где чья

руки перекрещены за спиной, спина общая

пальцы в петельку джинсов

ноги все быстрей, их все больше

это музыка серебряных спиц

это набережная, на которой нам всегда будет двадцать

нам, солнечным отпечаткам, и время их не сотрет

и камень расцветает, и зеленеет земля.


Чуть дальше, за углом — Тещин мост, белая беседка, ветер, верфи.

Стояли, раскачиваясь на мосту, над городом дикого винограда, глухих дворов, молочников с бидонами, точильщиков с брусками, сапожников с колодками, бродяг с шарманками, бандитов с финками, фотографов с обезьянками

удивительно, что они еще существуют

подождать — и увидишь биндюжников или беглых каторжников, в этом городе никогда не знаешь, где человек, а где призрак


один из них, с «Зенитом» на шее

поднялся на мост, увидел нас, стал предлагать

а Баев ему про уговор, мол, мы не хотим останавливать мгновенье именно потому, что оно прекрасно, вот и пообещали друг другу, что сниматься не будем

фотограф очень удивился и сказал, что незапечатленная молодость — это зря потраченная молодость, и что мы непременно пожалеем

но мы не стали спорить и ушли.


Забрели в порт, разглядывали разноцветные стрелки подъемных устройств, читали на бортах незнакомые фамилии, купили по бутылке пива, потому что я очень хотела доказать Баеву, что пиво изменяет мир. Он явно этого не знал.

Изменяет мир? Пивная революция?

Вроде того, смотри. Взять водку или даже вино — какие у них механизмы действия? Принял на грудь, разошелся, наворотил дел — и все, трезвеешь, и сам себе противен. А пиво работает по другому принципу: мир моментально преображается, он превращается в стеклянный шарик, нагретый в руке, а в нем пузырьки радости. И ты вроде бы прежний, только добрый какой-то и открытый… Короче, на улице надо пить пиво и ничего кроме пива, таково мое убеждение.

Тут, конечно, вопрос количества, уточнил Баев. Боюсь, что с увеличением дозы эффект от употребления любого алкоголя нарастает одинаково, пусть и не линейно, но вполне предсказуемо. Мир схлопывается до точки и ты вместе с ним… Я как-то в восьмом классе надрался до беспамятства, хотел показать себя мужиком. Попал в реанимацию, отдохнул денек в коме, с тех пор почти не пью. Не, я могу,

конечно, просто потребности нет. Однако за ради хорошей погоды, да на солнышке… и никуда не торопясь… Считай, что уговорила. На улице так на улице. Это означает, что в «Гамбринус» мы сегодня не пойдем, закончил Баев деловито. И правильно — сегодня там не протолкнешься, затопчут. Давай завтра. Утречком встретим Юльку с Султашкой и наведаемся, выпьем за знакомство.

Ты в порядке? Не замерзла?


И вдруг словно струна порвалась — нет ничего, ни меня, ни Одессы.

Беспричинно, бесповоротно. Стою у парапета, вглядываясь в осколки города, в его ошметки, шкурки, седую мыльную пену; мир лопнул, прекратился в бессмысленную окружающую среду, холодное декартово пространство, как попало заставленное мертвыми предметами, скамейками, деревьями, людьми… Толпы небрежно раскрашенных, пьяных приезжих, нацепивших фальшивые носы и уши; гидроперитовые блондинки в кожаных юбках, их спутники с банками джин-тоника; эти мужчины и женщины ждут концерта Петросяна, Петросян для них царь и бог; гогочут, лузгают семечки, курят-пьют-матерятся, собственно, они так разговаривают, здесь многие так разговаривают, но я почему-то не замечала; бросают на ветер обертки от «Сникерсов», ветер ледяной; мы два беженца в куртках с чужого плеча; запыленные кроссовки, правый порвался еще с утра, пару дней и развалится. Гиацинты осыпались, запах перегорел, перетерся. Задубевшие, непослушные пальцы. Это от усталости, наверное. Да, от усталости.

Между прочим, ты наверняка не знаешь, какой лозунг был самым удачным за всю историю одесской юморины, продолжал бубнить Баев, зачем-то взяв меня под руку. (Мы никогда не ходили под руку — не наше.) Осторожно, мотоцикл. Почему ты все время норовишь под колеса влезть!.. Мне папашка рассказывал, они в былые годы регулярно в Одессу наведывались. КВНы всякие, физики-лирики, споры до хрипоты… Не знаю, как папашке это с рук сходило, он же у меня ответственный работник. Какой? Потом расскажу. Они вообще лихо жили, на грани, а сейчас — два голубка-пенсионера, приятно посмотреть. Мы будем такими же, если доскрипим.

Собственно, я о лозунге. Воспроизвожу дословно: «А что ты сделал для того, чтобы Одесса стала миллионным городом?» И ведь стала! Чертовы одесситы, им все легко дается. Захотели — взяли. Вот это жизнь!

Кстати, насчет взяли. Мы вчера с тобой шиканули, сегодня надо бы поприжаться, свести баланс. Пойдем вон в ту блинную и уведем пару блинчиков, желательно с мясом. Заодно посмотришь, как я это делаю.

Что значит уведем?

Очень просто, я зубы заговариваю, а ты мимо кассы, с подносиком. Если поднимется кипеж, а он не поднимется — с чего бы? — я типа тут, достаю мани, расплачиваюсь, честь по чести.

Вот еще, возмутилась я, лучше голодать.

Ради чистого искусства, упрашивал Баев, и потом, я тыщу раз это проделывал, тем более — мы же в Одессе. Если хочешь знать, передразнил он меня, когда я с девушками разговариваю, они уже о блинчиках и думать забыли. У них вообще эта функция — думать — отключается за ненадобностью.

Поговори лучше со мной, сказала я мрачно. У девушек потом недостача обнаружится, их отругают, премии лишат.

Этих? — хихикнул Баев, кивая в сторону двух девиц, курящих на крыльце. Упитанные аки поросята, вся недостача в габариты ушла, в проценты, неплохой капиталец, я вам доложу… Ну не хочешь, как хочешь. Может, ты и права. Обрати внимание на названьице этой богадельни. Крупно: «Кафе Катакомбы». Буковками поменьше: «Быстро, дешево, питательно». Я бы еще приписал совсем крошечными: «Летально. Гарантия 100 %. Справки». Согласен, такие блинчики нам не сдались. Ну что ж, подзарядимся солнечной энергией, а также энергией ветра и морских приливов. Может, еще по пиву?


За стеклом газетного киоска большая карта Одессы, прижалась к стеклу — чтобы лучше видеть тебя, дитя мое — разложенная от и до. А не переместиться ли нам из туристического центра в настоящий город?

Ты прочти, одни названия чего стоят! Улица Пастера, пережившего свою болдинскую осень в холерной Одессе, где от нечего делать пришлось заняться пастеризацией… или вакцинацией… или ирригацией… или я умолкаю, потупив очи долу. Он разве одессит? Что-то не припомню. Рядом улица Сакко, который без Ванцетти как карандаш без грифеля. Жаботинский — тот самый? Который Белоусов, химические часы? Нет? Очень жаль. Жанна Лябурб — кто такая, почему не знаю? Француженка? Если революционерка, то наверняка уродина… И целый выводок прелестниц — Уютная, Веселая, Елочная, Тенистая… А эта, длинная — Дача Ковалевского, прямо так и называется. Хочу на дачу! То-то старик Ковалевский будет рад. Заждался, поди, и самовар давно простыл.

Там должно быть неприглядно, сказала я, это же окраина.

И хорошо, настаивал Баев. Пересидим вакханалию, вечером вернемся в центр. Нам обоим передышка не повредит. Мне — потому что я так решил, а тебе — потому что у тебя глаза на мокром месте и даже хваленое пиво не в состоянии это упущеньице исправить.

Со мной такое было полчаса назад. Я не стал говорить, перекурил как-то, перемогся. Но по внешним признаком сразу определяю, я прекрасный диагност. Дай руку, посчитаем пульс, если он у тебя вообще есть. Не хочешь? Ну и не надо, науке и без того все ясно: внезапное разлитие черной желчи. Характерные симптомы: жизнь продолжается, но тебя как будто вырвали из нее с корнем и ты болтаешь ручками-ножками в воздухе — дайте мне точку опоры, дайте поскорей. А опоры нет и не предвидится. Ты один, холодный, как айсберг в океане, свободный, как смертник, и никому не нужный. Вот что с тобой приключилось. Я прав? Конечно, прав. Тогда поверь мне на слово, что это явление временное. Сейчас полегчает.

Мы движемся рывками, Аська, жизнь квантована, только вчера были в Киеве, позавчера в Москве, промежутков нет. Нет зазоров! Вчера не любил, а сегодня любишь — как это случилось, в какие вечера? Кроме всего прочего, мы уже преодолели сверхзвуковой барьер и недалеки от сверхсветового. Слышишь меня, красавица? Надулась как мышь на крупу, вызванные потенциалы в височных долях отсутствуют. Правильно я помню вашу анатомию ЦНС? Что ты тогда за нее получила, кстати?

Внезапные провалы, продолжал он едва ли не самую блестящую в своей жизни речь, обычная штука для вычерпывающих людей. Для таких, как мы. Это от скорости, своего рода релятивистский эффект. Хотя к чему тревожить дух создателя теории относительности, если можно этого не делать? Предложим другую метафору — в воздушном океане полно ям, и мы попали в ямку. Терпение, господа, сейчас наш самолетик дрыгнется и выскочит из нее. За штурвалом пилот-угонщик, лучшее в мире привидение с мотором, кислородная маска выбрасывается автоматически. На, дыхни, затянись. Ну и что, что не куришь, я же тебе не курить предлагаю, а средство спасения, можно сказать, парашют. Погоди, сейчас прикурю новую, потому что первая затяжка самая вкусная, самая нежная. И улыбнись, наконец, а то я себя полным придурком чувствую. Наговорил тут, самому не смешно.

Итого все по плану, хотя не мешало бы подзаправиться. Пиво пивом, но горючка нужна. Сиди здесь, я скоро. Да не волнуйся ты, все будет по-честному. Я же не знал, что у тебя голова набита правилами хорошего поведения в школе, во дворе и дома. Я уважаю чужие принципы, даже когда зверски голоден. Даже когда мрачен. А мрачен я, потому что превысившие скорость света ничего не излучают. Они поглощают. И если такой превысивший решит увести блинчик, его, конечно же, никто не заметит.

И исчез, оставив меня с зажженной сигаретой в руке.

Думает, я не пробовала курить. Черт, какая неуместная хандра. Выправляем крен и летим дальше.

Съели по бублику, по заветрившемуся бутерброду с сервелатом, заполировали пивом; пошли на дачу старика Ковалевского, по пути встретили укромную лавочку в кустах; задремали; проснулись оттого, что нас поливают из шланга холодной водой; это в третий раз, сказал Баев, надеюсь, он же и последний, поскольку больше трех раз в одну воронку не бывает, исключено. Правило трех сигм знаешь?

Причем тут сигмы, это вообще о другом, пробормотала я, ежась от холода.

А, неважно, отмахнулся Баев. Кстати, у меня в Одессе одноклассничек есть, выдающийся математик будущего Яша Минкин, в прошлом неплохой теннисист нашего, местного разлива. Мы с ним провели на корте десятки незабываемых спортивных часов. Если хочешь знать, — он никак не мог мне простить лекции о миннезингерах, — у меня разряд по теннису и по яхтингу, да-да, однако речь не об этом. Предлагаю посетить Одесский госуниверситет и передать ему привет от Московского. В конце концов, мы с тобой олицетворяем целых три факультета, должны же местные власти как-то отреагировать на столь представительную организацию. Хлеб-соль, то да се.

Видишь, ты повеселела. Потому что назад повернули, против ветра, и все как рукой сдуло. И не надо меня поправлять. Если я говорю, а девушка смеется, значит, я говорю правильно.


Универ облазили сверху донизу, Яшу не нашли, приземлились в полукруглой аудитории, сели за парту. Осмотрелись, почитали надписи (как будто и не уезжали из Москвы — узнаваемо до деталей). А тут не без приятности, сказал Баев — старое здание в духе царизма. Занавесочки, пианино. Скажи мне, пожалуйста, зачем студенту мехмата пианино?

Ну как же, привычно завелась я (Гарикова школа!), музыка и математика близнецы-братья (или сестры?), греческий антоним слова «музыка» — ни за что не угадаешь — аматия, то есть «невежество»… (Баев сделал заинтересованное лицо, но его блуждающий взгляд ясно давал понять, что ему просто нравится звук моего голоса.) Мир как струна между бытием и ничто… платоновы многогранники, хоровод небесных тел… интервалы, пропорции, числа Фибоначчи…

Сейчас проверим, сказал Баев, не расположенный к сократическому диалогу о вечном, влез на сцену, открыл крышку пианино, сбацал собачий вальс. Больше ничего не умею, сыграй? Ты ведь у нас могешь? Давай напишем чего-нибудь на доске, да покрупнее. Должны же мы оставить след и в этой истории.

Он держался бодрячком, ни тени усталости, залез под кафедру, обнаружил в коробке из-под леденцов тайный запас мела, начал сочинять что-то витиеватое, мел застучал по доске, знакомый усыпляющий звук, логарифм «а» по основанию «бэ», возводим в степень и отсюда… Я присела на лавку, положила голову на парту…


Проснулась, Баев курил на подоконнике, в золотистом вечернем свете, струйки дыма медленно рассеивались над его головой. Снаружи грохотала музыка, пели, аплодировали. КВН начался, сказал он, пойдем? Не хочешь? У нас куча времени до одиннадцати, целая жизнь. И надо провести ее так… чтобы было о чем вспомнить на свалке, закончила я.

Мы покинули университет и углубились в непарадную часть города. Осматривали дворы, заходили в подъезды, читали на дверях фамилии жильцов. Интересно, они и правда тут живут или это рудименты? — спросил Баев. Фамилия есть, жильца нет — съехал, поменял паспорт, умер… Давай позвоним в дверь и спросим — проживает ли по данному адресу гражданин Шнирман? И как именно проживает, хорошо? В таком дворе невозможно жить плохо. Ну что, зайдем в гости?

В другой раз, говорю, хотя другого раза, конечно, не будет. Вот побывали мы в этом дворе, представь себе, и больше никогда…

Глупости, возразил Баев, все в наших руках. Если хочешь навестить гражданина Шнирмана в следующем году, я устрою, не проблема. Отметим в записной книжечке — 1 апреля 1992 года навестить Л. О. Шнирмана. Мы ведь каждый год будем начинать с Одессы, не так ли?


Стемнело, ноги не несли, чувства не чувствовали. Помню двух котов: она на дереве, он внизу; он зовет ее спуститься, она делает вид, что не хочется. Мы подождали немного, но Джульетта так и не снизошла. Умыла мордочку, лапки, спинку, не слезая с веточки; послушала еще; посмотрела на миннезингера внимательно, оценивающе; приняла про себя какое-то решение и, мягко спрыгнув на землю, удалилась в сторону моря.

Мы пошли следом, Ромео крался за нами по кустам, осторожничал, потом все вчетвером сидели на берегу, молчали, в парке бумкала-тудумкала дискотека, какой-то парень выкрикивал «It’s easy to remember», больше ничего понять было нельзя, рэп. Мне снова захотелось плакать, но не от разлива черной желчи, а оттого, что это не повторится. Солнце первого апреля село за горизонт, его больше нет, завтра из моря появится другое. Только что были гиацинты, нулевой километр, горячее молоко — и как будто в прошлой жизни. Пообещали и оборвалось. Карета стала тыквой, платье отобрали, башмачок потерялся.

Что скажете, доктор?

А я скажу, что это признак хорошо прожитого дня, только и всего.


Долго ждали «пятерки», промерзли, сели не в ту сторону, пришлось возвращаться, приехали к дяде смирные, съели все по два раза, на вопросы ответили, пообещали позвонить маме завтра же, на будущее оповещать родственников заранее, застегиваться, расхристанными не ходить, вообще быть серьезней, ответственней, что ли. Тетя Ляля постелила в бабушкиной комнате, мне на диване, Баеву на полу. И пожалуйста без перебежек, пощадите Вениамина Сергеича, у него жуткая бессонница, встает в четыре, бродит по квартире, что-то мастерит, пилит, наждачит… С тех пор, как его отовсюду ушли на пенсию, мается, бедняга. Увидите ночью привидение за верстаком — не пугайтесь. И вообще, вовремя проснулись — сразу по кроватям.

(Не ожидала я от тети Ляли такого либерализма.)

А бабушки Тамары нет, некому показать моего Даньку. Уж она бы определила, какой он король. Уж она бы порадовалась тому, что мы в ее комнате вдвоем, наконец-то вдвоем.

Родители

Утро, набережная.

«Вы перестанете строить рожи или нет? У меня пленка заканчивается».

Мы только что познакомились, Султан с фотоаппаратом намеревается взять нас в рамочку, а мы с Баевым саботируем. Баев мне про них все объяснил — женатики, безнадежный случай; знакомы с детства, сидели за одной партой; отгуляв выпускной, расписались, как будто горело у них. Четырнадцатого июля, в день взятия Бастилии, между прочим. А Юлька-то — генеральская дочь, и что прикажешь делать? Она привыкла к хорошему, к очень хорошему, к самому лучшему; ей нужно было обеспечить, и он из кожи вон вылез, но обеспечил; теперь они живут в отдельной квартире, в старом питерском доме, о детях и не думают — зачем?

Женатики смешные, крупные, очень похожие друг на друга, разве что у Юльки толстая коса, а у Султана ежик и очки. Их портреты отлично смотрелись бы в школах, загсах и поликлиниках — здоровая ячейка общества, крепкий организм, молодость, полноценное питание. (И никакого спорта, лучшие друзья — отбивная и телевизор.) Султан мне нравится, но слушаться его я не намерена. Если мы перестанем строить рожи, то потомки увидят на снимке кого? — правильно! — двух по уши влюбленных и непростительно молодых людей. Однако Султан непоколебим, он настаивает, чтобы мы сказали «чииииз», и птичка все-таки вылетает — теперь мы на пленке, позади бликующее море, акации, утренняя дымка, сияние, полукругом расходящееся над головами.

Что подарить этому городу? Монетку в море не годится, мы же не туристы… Выручает потайной карман. Сознаюсь, что нарушила клятву и контрабандой таскаю при себе фотографию от десятого марта сего года. Нинкин день рождения, мы вошли в комнату, стоим в дверях и никого-то из этой компании не знаем; бородатые походники, химики-технологи, их жены и дети; стол от двери до окна; цветы от восьмого числа, помноженные на цветы от десятого, плюс зеркальный шкаф, сколы, грани хрусталя, итого эн факториал; ну что же вы, проходите, в уголке есть местечко; посидишь у меня на коленках? они ужасно костлявые, тебя надолго не хватит; зато можно обнимать безнаказанно, есть из одной тарелки, лакать из одного блюдечка, стаканчика — и все уже про нас понимают, и объяснять ничего не надо.

Хорошая фотография, хороший день, поэтому не жаль; разжимаю пальцы, отпускаю и она летит; глянцевая поверхность собирает солнце и воду, воду и солнце. Мы делаем круг, навещаем парк, где вчера в третий раз приняли крещение одесской водой; поднимаемся, огибаем Оперный театр; пока Баев с Юлькой о чем-то шепчутся, Султан берет меня под руку — и снова двести ступенек вниз; здесь бы лед да морозец, острит он, потому что не знает, кто я и о чем со мной говорить, а между тем мы рискуем выйти на второй круг, как будто вся Одесса втиснута между двумя площадями и тремя улицами, но не стоять же на месте!

В «Гамбринусе» темнота, духота, пивные бочки… Дядька за стойкой, увидев нас, припечатал — опять детский десант — но все-таки налил. (Мы чудовищно помолодели — еще немного, и тебя перестанут пускать в общественные места без мамы.) Пиво невкусное (потому что не на улице?), кислое, с липкой пеной; мы не допили и смылись под шумок. Поезд через час, ночью будем на месте.


…полупустой, дребезжащий, по-летнему раздолбанный, с открытыми окнами, пыльный, душный. Плацкартный вагон весь наш, под столом ящик пива, я слушаю истории — про выпускные экзамены и школьные попойки; смотрю на Баева, как он переменился, помягчел, перестал брутальничать; расчувствовался, старый хрен, после бутылочки «Оболони» и очередной истории типа «а помнишь, на перемене…»; и я расчувствовалась, но чем дальше, тем меньше понимаю, о чем они говорят. С трех сторон, перебивая друг друга

Султашка (место 11), мы с Баевым (два верхних), Юлька (место 13, ничего?)

и еще какой-то доходяга на нижнем боковом, тихий и безучастный:

…и вместо сменки показал ей // а она как заорет // прямо из мешка достал, представляешь, за хвост // ну чисто пожарная сигнализация, слышно было даже на улице // подонки! родителей в школу СЕЙЧАС ЖЕ! // а еще интеллигентной профессии дама, учитель русского языка и русской же литературы // пока я жива, это тебе с рук не сойдет, ты у меня попляшешь, Аввасов // аж пена изо рта // испугала ежа голой ж… простите, девушки // дома-то нагорело небось? // еще чего, у нас дома полное либерте-эгалите // рассказываю: папа-главнокомандующий надел свои звезды и пошел на педсовет // крыса-то настоящая, на помойке найденная, свежачок // я старался // они там все со стульев попадали от страха // ладно заливать, папа им просто позвонил, станет он ради них звезды надевать // больше они его не трогали // у него в аттестате поведение прим // а папа молодцом // и у Баева тоже // обижаешь, у меня хор, а папашка да, мировой (это Баев, возмущенный, потому что «прим» для любого раздолбая позор на всю жизнь) // он ушлый, Баев, никогда не светился без необходимости, все тихой сапой // вы что хотите сказать, папа-генерал заранее знал, кто будет его зятем? // а кто ж не знал-то, мы с Юлькой с пеленок // еще скажи, на одном горшке сидели // нет, врать не буду, не сидели // шкура печеная, сам тощий, улыбочка волчья // за что его женщины любят, ума не приложу // ну и друзья, двурушники (это Баев, польщенный) // у него прозвище было — «гриль» // а что, похож! // стилял немного, галстук-шнурок, черные очки // Данька, ты носил галстук?!! (это я, не выдержала) // компромата у нас завались, если понадобится, свисти // я вам свистну // вот еще, вспомнил — в третьем классе он в сочинении написал // бедная Анна Марковна // «мама — припадователь, а папа — уехал» // это у него папу в командировку отправили на неделю и тут доходяга, который караулил пустые бутылки, лежа на нижнем боковом, оглушительно захохотал; оказывается, он тоже слушал, и мы его угостили пивом, потому что ящик на четверых — это, пожалуй, многовато…


Во втором часу ночи идем по центральной улице — по Крещатику, который есть в каждом тамошнем городе. Старый кирпичный дом, с арками, внутренним двориком и зеркалами в парадном. На лестничных площадках коляски, санки, клюшки. Баев достает ключ, ювелирно орудует в замке, открывает без щелчка…

А в коридоре родители: долго же вы от вокзала добирались!

(Конечно, ведь мы останавливались под каждым фонарем, как и положено.)

Давайте ужинать и на боковую, остальное завтра.


Не получилось.

Просидели полночи, спохватились на рассвете, заселили меня в Данькину комнату, его прогнали в гостиную на диван. Переживешь ночку без меня?

Книжки, стол, покрытый зеленой бархатной бумагой, за которым ему полагалось делать уроки, и они думали, что он делал; старый проигрыватель (33, 45, 78), балкон со стеклянной дверью, на столе игрушечный волчок; я покрутила, цветные полосы слились в одну, глаза слипались; спрятала волчок под подушку, спать, спать. Комната изучала меня, прислушивалась к сиреневому туману в моей голове, утром сквозь сон обрывки телефонного разговора, ваша девочка у нас, да-да, конечно, пора бы и нам познакомиться, приезжайте обязательно, в отпуск, отдохнете на Днепре, Данька, неужели все это правда — это ты, это я?

— И притом неприглядная, потому что я неумыт и небрит, а уже перебежал к тебе под королевское хихиканье. Минуточку полежим — и по коням. Приготовься, сейчас нас начнут кормить.

— А это страшно?

— Это практически несовместимо с жизнью. Если удастся спастись, покажу тебе город, потом навестим Юльку с Султашкой и возьмем у них ключ. А сейчас Королева тебе все расскажет и даст инструкции по превращению меня в человека, но не это главное. Главное, зачем мы здесь — кушать и поправляться.

— А если я хочу голодать и худеть? А Королева — это кто?

— Тогда иди на кухню и скажи ей сама. Королева — это мама. Король — отец. Да-да-да, мы так друг друга называем, что смешного?

— А ты кто? Прынц? Наследник престола? — прыснула я. Такой суровый Баев, неприступный как скала, и на тебе — семейный очаг, игры в королей и капусту.

— Дети, завтракать, — позвала Королева из-за двери. Потом осторожно постучала. — Вы тут? Вставайте, отцу скоро на работу.


Не хочу, чтобы он поправлялся, не хочу вставать

его тело цвета отполированной бронзы

еще темнее на белой крахмальной простыне

не увлекайся, говорю я себе

самое большее, что мы можем себе позволить

это полежать под одним одеялком, как в детском садике

потому что папа и мама, и утро солнечное

солнце здесь не заходит

кажется, оно обогревает только одну часть земли

с эпицентром в Одесской области

а Москва в вечной полутени

(какая Москва, где она!)


длинная, как у наследника фараона, шея

твердо очерченные скулы

брови густые, вычерченные по линейке, без изгиба

очень похож на отца, но отец крепче, шире в плечах

трудно поверить, что ему почти семьдесят

работает, хотя мог бы позволить себе отдохнуть

и другие бы заодно не вставали

в полдвенадцатого утра.


— Мой отец — подполковник КГБ, — с гордостью сообщил Баев. — В отставке, конечно. Патологически честный и порядочный, такие тоже работают в органах. По международной линии, точнее не скажу, потому что не знаю, и не узнаю никогда, — Баева прямо-таки распирало от удовольствия. Папа Джеймс Бонд, не каждому в жизни так свезло! — Пока меня не было, они годами ошивались за границей. Папашка неплохо разбирается в живописи, собирает гравюры, если продать его коллекцию, можно в старости безбедно жить. Сейчас подрядился рыбинспектором, гоняет браконьеров. Работенка та еще, тем более для пенсионера, но он не пенсионер, нееет. До сих пор под парусом ходит. Все, хватит вопросов. Завтракать. И не пялься на него за столом — он сразу поймет, что я тебе растрепал.

— Не беспокойся, — говорю, — если я и буду пялиться, то по другой причине. Мне очень нравится твой отец, особенно теперь, когда я о нем такое узнала. Он не носит мятых футболок, курит трубку, разбирается в живописи, знает языки и к завтраку наверняка выйдет в белой рубашке, а ты даже побриться не успеешь, чудовище, все щеки мне исколол.


Барышня и хулиган, здесь таких парочек пруд пруди. Широкие южные улицы разматываются прямо в Днепр, по ним слоняются, заложив ручки в брючки, беспечные южные мальчики с затылками щеточкой, с ними девочки из хороших семей. Когда-то наш город был почти академгородком, а теперь вырождается до люмпена. И тем не менее… Это тебе не Москва — заметила, как дышится?

У фонтанов дежурят голуби, клянчят себе на пропитание; и эти вразвалочку — чувствуется близость Одессы, хотя моря нет; и все же Днепр — почти море, нечеловеческой ширины, уходит за горизонт; редкая птица из школьной программы дотянет до буйка, а мы с батей — на вертолетике! как только сезон охоты открывается, мы патрулируем; здесь столько птицы гнездится, по водохранилищу, чуть-чуть от города отплыть… Ничего, я тебе летом устрою… Плавать-то умеешь? Буду тебя под парус ставить, или на доску…


И еще он говорил — скоро зацветут абрикосы, и я отвечала — а я тебя люблю. У берега ходили яхты, и он объяснял, какие маневры они выполняют, хорошо или так себе, кривокосо, произносил без дефиса и написал бы наверняка без оного, а я снова говорила свое я-тебя-люблю. Не сбивай меня, сердился он, иначе я тоже перейду на междометия, и как прикажешь просить у Султана ключ?

Очень просто, скажи ему — ты мне друг, Султан, и я тебя люблю, но все-таки дай мне ключ, потому что она меня тоже любит, разве он не поймет? // Ну нельзя же так, в лоб — а светская беседа? // Ему одного взгляда будет достаточно, чтобы бросить ключ тебе под ноги и сбежать. // Я что, похож на бандита? // На безнадежно влюбленного бандита, который обдирает чужие сады для своей избранницы. Оставь эту веточку в покое, у меня их уже штук сто.

Я поставлю их в воду, и они зацветут. В Москве.

Кубок Вермута

Влетели с разбегу, да не тут-то было. Андрюха, прибитый пыльным мешком по голове, сидел на краешке кровати. Увидев нас, молча показал пальцем на соседнюю комнату, где Самсон говорил по телефону, едва сдерживая тот самый праведный гнев. Все понятно.

Привет, Павлик, — сказал Баев, ничуть не смутившись. — Телефончик поставили? Здоровско. Теперь меня мамашка будет вызванивать каждый день, приготовься.

Самсон, коротко поздоровавшись, добавил — «на два слова». Мне было столь же категорично предложено посидеть в коридоре. Я молча вышла и пристроилась на подоконнике. Снаружи шел снег, ему было плевать на нас и на календарь. На календаре, если не ошибаюсь, шестое апреля, и мы вернулись платить по счетам.

(Достать банку с одесским воздухом, нырнуть в нее с головой и не выныривать.)


Из комнаты выполз Андрюха, сел рядышком, закурил.

— Я тут ни при чем, — сказал он сразу, хотя кто его спрашивал. — Баев сам дурак. Спалил плитку, это раз. Кассету с «Аквариумом» кто зажевал, ну не я же? А видео, над которым Самсон дрожит как цуцик!.. Как можно было раздать по этажу и не озаботиться тем, чтобы вовремя собрать обратно! И вообще, по мнению Самсона, которое он не высказывал, но оно очевидно и без слов, в его комнате чрезмерно пахнет женским духом. Я уж не говорю о том, что в ней тусовался народ, который до сих пор, по старой памяти, вваливается к Пашке среди ночи.

У вас не было шансов. У меня их тоже осталось мало, но я уцелел. Пашка выбросил спасательный круг, я покаялся и теперь веду себя хорошо. Вас не топил, честно. Вы сами потонули, — сказал он с нажимом, затушил сигарету в консервной банке, стоявшей между рамами, и удалился.

Я молчала. А зачем говорить? Нет, не о том мечтали большевики. Снег, дождь, холодрыга. Задолженности. В кармане опять только на метро, глаза засыпаны песком, так бы сейчас и заснула на подоконнике. Самсон нас выселяет и его можно понять. Мягкой посадки не получилось. Ну здравствуй, Москва.

Ровно через два слова вышел Баев, крепко озадаченный, обнял за плечо — к Машке, к Машке. Что-нибудь придумаем. Я выставил Самсону ультиматум, сделал вид, что ухожу. Должно подействовать.


Машки не было, но Серега нам посочувствовал и где-то обнадежил — по выходным мы на даче у родителей, сейчас Машка придет и отчалим, следовательно, до понедельника комната ваша. Однако хочу спросить кое о чем, только чур не обижаться. Вам не приходило в голову самое простое решение? Ну о-о-очень простое и надежное, как электрический стул.

Какое же?

А расписаться! Мы с Машкой расписались, получили комнату и живем, горя не знаем. Вы же оба из МГУ, должны дать.

Чего? — изумленно спросил Баев, выпучив глаза.

Чего? — спросила я ошарашенно.

Чего? — спросили мы оба, недоумевая.

Серега поднял руки в знак капитуляции. Не горячитесь, ребята, вопросов больше нет. А вот и жена. Ты готова, солнышко, едем? Эти поборники свободной любви переночуют у нас, ничего? Чао, рагацци, в холодильнике котлетки, остальное сами.

Хороший он, Серега, сказала я. Везет нам на хороших людей. Вызываем Петьку и живем до понедельника, потом в ДАС.

Ниче, сказал Баев, не развалимся. Выходные это много, особенно если Петьку на ночь выгонять к маме. Раз в неделю — по статистике население так и живет, и даже воспроизводится. Чем мы хуже? Доставай котлетки, я пока пойду соберу твое барахлишко. Не будем мозолить глаза Самсону, мне с ним жить. Надеюсь, что недолго.


Когда я вернулась в ДАС, обнаружила, что и там тоже похолодало. Танька дулась.

Оказывается, я исчезла, не попрощавшись, бросила ее, приехала из Одессы не такая!.. Ты изменилась. (Укоризненно и без комментариев, со скорбью в голосе.)

Танька, ведь это была твоя идея, помнишь?

Допустим. И на старуху бывает проруха. Ты лучше скажи — он тебе хоть что-нибудь подарил? Кроме тех якобы французских духов, которые на самом деле польские?

Ай, причем тут это, отмахивалась я.

При том, настаивала Танька, что лучшего критерия пока не придумано, и он работает, и ты не ответила на вопрос.

(Ну откуда она такая прагматичная?)

Взялась за ум, учит немецкий, раздобыла лингафонный курс, крутит по вечерам, ломает язык, тявкает, шипит… Собралась переселяться, куда — неизвестно, вид загадочный, значит, нашелся тот самый, единственный, но тебе не скажу. Через пару дней оттаяла, достала из-под кровати банку варенья, мы залезли в нее двумя ложками, как раньше… Все-таки дуться — это серьезная работа, сил требует, и про единственного охота поговорить. Старше нас на восемь лет, экономист, москвич. Брошу все — и к нему. Надоел этот ДАС — тараканы, бычки, грязь. Дворники ходят в касках, потому что любой мусор выбрасывается сразу в окно. Мятые психфаковские мальчики в мятых маечках, изрядно разбавленные девочками, в пропорции один к двадцати. Тебе не кажется, что мы заслуживаем большего? Да нет, говорю, меня устраивает. Скептический взгляд, вздох сожаления — в жизни, Ася, должна быть цель, желательно конкретная, и желательно выше тебя на целую голову. А лучше на три — я высоких люблю.

(Остальное как прежде — и тельняшки, и диалоги по ночам. Танька она и есть Танька. С ней не поссоришься.)


Мертвая душа Наташа ожила и явилась нам воочию, потребовала жилплощадь, пригрозила разбирательством, оттяпала кусок кают-компании, завесила его тряпками, ужесточила режим. Ходит набыченная, на всех покрикивает, кто сквозняк устроил, ей нельзя, у нее гайморит, чьи волосы в ванной, негигиенично, почему в комнате посторонние, кто пропустил, сейчас охрану вызову… Выставила Баева за дверь, и он пошел. Баев — пошел! Юлька говорит — так продолжаться не может, давайте бунтовать, а сама мельтешит — Наташечка, душечка, поставить тебе чайничек, закрыть окошечко?..

Одно спасение — оазис имени Джорджа Харрисона, но не будешь же там круглые сутки торчать! Света нервничает. Рощин дописывает диплом. У Акиса с Танькой взаимопонимания еще меньше, чем было месяц назад. Остается пить пиво на улице и ждать выходных.

Или брать инициативу в свои руки.


Наташечка-душечка уведомила нас, что будет отсутствовать до завтрашнего вечера, грех не воспользоваться. Скинулись, сбегали на десятый этаж к спекулянтам, купили вина; Зурик приготовил плов с барбарисом (сильный ход, после бесплатного-то хлебушка, серых макарон и овсянки со шкурками). Жизнь налаживается?

Запах плова в коридорах, на лестницах, даже в лифте, к нам заглядывают, а нет ли соли, сахару, словарика, калькулятора, ой, а что это у вас, день рождения? Сейчас нас будет много, больше, чем может вместить одна даже очень большая комната, и мы увидим, как Михалина обнимается с Яськой, как Юлька пьет и добреет, и вот уже она всех любит — меня, Таньку, Акиса, Баева, которого до сих пор нет; Зурик откупоривает бутылку, штопор, поскрипывая, ввинчивается в пробку; его руки, открытые по локоть, подвернутый рукав рубашки, за столом он похож на дирижера, играет и пьет целый оркестр, но смотрят только на него; плавные жесты, улыбка, размноженная солнечным сквозняком; я тоже немножко пьяна, Баева все нет, окна настежь, огромные окна, которые не открываются, а переворачиваются, и вместе с ними улица с ног на голову; мрачный Рощин, которого с трудом оторвали от четвертой главы диплома, срок сдачи вчера, а еще введение и заключение, и ссылки не проставлены; взрослый, умный Рощин говорит мне — я не в обиде, Аська, я не в обиде, но если ты когда-нибудь захочешь посетить город Бердичев, вэлкам, это лучший город на свете, в котором никогда не отцветает жасмин.

Почему-то опять ощущение, что в последний раз, но я не поддамся; Баев пробирается ко мне по головам, курточка со сломанной молнией, под мышкой бутылка вермута; уберите руки, это приз; я объявляю конкурс бумажных самолетиков на кубок Вермута, быстрее, выше, дальше, у кого дальше, тому и приз.

И вот мы пыхтим по углам, складывая свои «Су» и «Ту», «боинги» и «конкорды»

папа-аэродинамик не гарантия, мои изделия никогда не летают, они врезаются носом в пол, вот и весь полет; в лучшем случае могу смастерить тебе шапку из газеты, бумажный тюльпан, лягушку или двухтрубный пароходик, который сразу же намокнет и потонет, но не поплывет

ерунда, говорит он, мы придумаем отличный самолет, разрисуем его, приделаем уши, а внутри обязательно текст послания — чтобы он гордился своей миссией и нес слово людям

мы хотим сообщить вам, выводила я, стенографируя

Баев диктовал, декретировал

всем, всем, всем

сегодня чудесный день и хочется выиграть кубок

но главное — все должны сегодня нас увидеть

потому что легкость и счастье заразительны.


Ушастый самолетик безошибочно выполнил петлю Нестерова, набрал высоту и взял курс на юг. Оставил позади крышу детского сада, на которой осело большинство летательных аппаратов, произведенных Акисом; уверенно обогнул тополь, прошел над пятиэтажкой, до которой не дотянули конкуренты-середнячки (Рощин, Танька, Зурик); поплыл медленно, любуясь солнцем, белея незапечатанным письмом; Акис завопил: «Ну!», и самолетик, планируя, покинул территорию Гагаринского района, Москвы, средней полосы; солнце било в глаза, наступил предел видимости. Танька захлопала в ладоши, Рощин, недоверчиво: «Ну и как у вас это получается?», бутылка была немедленно откупорена, мы победили.

* * *

Здравствуй, девочка.

Ты совсем пропала. Я терпел целый месяц и не вытерпел, отправился на поиски. Да, я должен знать, что ты здорова, весела и что тебя не отчислили. Мне кажется, с твой стороны это не потребует особых жертв. Ведь ты звонишь папе и маме, иногда бываешь у них. Допустим, они знают тебя двадцать лет, а я два с половиной года, почти три, но со временем эта разница сгладится, обещаю. Ты можешь включить меня в список дальних родственников в виде старенького дядюшки, которому раз в месяц нужно наносить визит милосердия. Почитать книжку, рассказать, какая на улице погода, попить чайку с баранками…

По совету Акиса съездил в ГЗ, видел Самсона и его нового соседа. Разговаривать с ними не стал, это было бы слишком. Какой-то клуб брошенных мужей, мыльная опера. Сочувствующий Акис — еще куда ни шло, но сочувствующий Самсон!.. Удивительно, как быстро он нашел замену. Баеву отставка вышла? Или Самсон что-то хочет ему доказать? Или просто скучно одному в двухкомнатной комнате?

Впрочем, меня это совершенно не касается. И если тебе показалось, что я без должного уважения отзываюсь о твоем нынешнем спутнике жизни, то это впечатление правильное. Хочу, чтобы ты не питала иллюзий: «дружить» мы не будем никогда.

Как вспомню эти твои слова, сразу делается дурно. Ты иногда бываешь чрезвычайно деспотичной, как и прочие изобретатели утопий. Ты пыталась убедить меня, что он хороший, и что я тоже должен им восхищаться. Им, тобой, вашим уникальным сходством, что ты еще там говорила взахлеб. А не кажется ли тебе, что здесь есть что-то не просто дурное, но прямо-таки пошлое? Плохой Трюффо? Пойми, дружба на троих — крайне скользкий вариант. В лучшем случае они втроем садятся в машину, а потом их достают оттуда автогеном, потому что машина — по неосторожности, наверное, — разбивается в лепешку.

Признаться, я был удивлен. Ты определенно не собиралась меня отпускать — и вовсе не потому, что я сделаю глупость. То ли ты боялась потерять меня, то ли не хотела оставаться с ним один на один… Зачем тебе понадобился третий, не думала?


Вчера я заходил к вам на лекцию, постоял в дверях, разглядывая ваш курс, пытаясь найти тебя, и не нашел. Какая-то девица, сидевшая рядом с Танькой, мечтательно грызла карандаш, глядя на доску, пока ее однокурсницы записывали пояснения лектора (боже мой, у вас там одни девчонки, как, должно быть, тебе поначалу было скучно!), потом заерзала, оглянулась на дверь, заметила меня и сразу же нырнула под стол. Наверное, карандаш уронила. Долго не могла найти. Танька забеспокоилась и тоже полезла под стол. Потом высунулась обратно и посмотрела на меня. Очень смешная сценка.

Нет, это была не ты. Это была какая-то другая девочка. Ты, вероятно, лекцию прогуляла, что меня совсем, совсем не удивляет.

Кстати, о лекциях. Посмотрел вчера расписание — читается как гомеровский список кораблей. Неужели у вас изучают все эти предметы! Я чрезвычайно горд тем, что сподвиг тебя поступить на психфак. Творческое мышление, арт-терапия, психодрама, лекции по психологии игры, семейной жизни, лжи и обмана — чего там только нет! Я выбрал несколько психоаналитических курсов, хочу походить-послушать, если время будет. Не беспокойся, не у вас, а у вечерников. Мы даже не будем с тобой сталкиваться в коридорах. Просто мне интересно. Мне кажется, я найду там что-то для себя.

Шпионить за тобой я не собираюсь, позвони мне, пожалуйста, сама. Я не буду вмешиваться в твою личную жизнь, уговаривать вернуться, ведь это бесполезно, не так ли? У меня накопилось множество новых книжек. Мы могли бы ходить в кино и на выставки. Уверен, что с начала года ты не посетила ни одной. А музыка? Ты забыла, что жить без нее не можешь? Я достал пластинку с Каллас, хотел подарить тебе на день рождения, но потом решил не откладывать. ДР вообще такая штука, которая может случиться в любой момент. Я пережил несколько за последние пару лет, но пока не уверен, что родился окончательно. Как там вас учат — человек рождается дважды? А умирает сколько раз?


Наши, как обычно, передают привет. Они очень расстроились, что тебя не было на экваторе. Антонио постоянно о тебе спрашивает, и даже новая девочка Настя, которую нам прислали из другого вуза, не смогла компенсировать потери, хотя и очень старалась. Настя чертовски умна, играет в «Что? Где? Когда?», у нее списывает полгруппы, но, увы, она не в моем вкусе. Я остался холоден, хотя и подвергся с ее стороны кратковременному артобстрелу. Пишу, чтобы тебя позлить, зная, что ты ни капельки не разозлишься.

Наташка, сделавшись в твое отсутствие королевой красоты, сначала попробовала свои чары на Олежке, потом ей удалось закогтить Костика. Позабыв о том, что он английский джентльмен, эдакий белый кролик при часах и перчатках, воспитанный и невозмутимый, Костик теперь убегает с конца лекции, чтобы занять ей очередь в буфет. Судя по всему, в ближайшем семестре мы наконец-то напьемся на комсомольской свадьбе.

Я скучаю без тебя, Аська, много учусь, пишу курсовую (а ты пишешь? не забыла?). Дела мои неплохи, Кузнецов грозится взять в штат. На кафедре закончена очередная коллективная статья, в соавторах, ближе к концу списка, есть и Г. Г., который открытий не совершал, но зато занимался расчетами, протиркой рабочих поверхностей и мытьем химпосуды. Статья будет переводной. Не для «Nature», конечно, но тоже неплохо. Все это ощутимо щекочет мое самолюбие. Оказывается, я самолюбив, и это прекрасно.

Следующий вопрос: хорошо ли ты кушаешь, девочка? Если что-то нужно, не стесняйся. Жизнь пошла странная, но мы еще держимся, в основном на отцовском распределителе. Приходи к нам на обед, не бойся. Я сказал маме, что мы оба много учимся и отложили вопросы личной жизни до лучших времен, и что инициатором был я. Мама долго кудахтала на тему моей бессердечности. И это мой сын, восклицала она? Оставить девушку в такой ситуации? А если она голодает? Что значит отложить, я вообще не понимаю! Ты какой-то чурбан, говорила она, вытирая глаза платочком, ты всегда был бесчувственным бревном, даже в детстве. Не хотел идти домой из детского садика. Я приходила за тобой, а ты прятался под стол. Тут я засмеялся, совсем некстати, вспомнилась та девица с карандашом. Пришлось успокаивать маму, и я пообещал время от времени тебя приводить.

И вообще, если возникнут проблемы — живи у нас. Это мама предложила. Не знаю, как она это себе представляет, но подписываюсь под ее предложением. Если вдруг.


Где же ты все-таки? Акис говорит, в ДАСе тебя уже месяц не видели, но вот твои вещи, учебники, дневничок. Это письмо как послание в бутылке, оставляю его в твоей непотопляемой тумбочке. Когда-нибудь оно найдет адресата. Мы сейчас на противоположных берегах океана, и самая надежная связь — это бутылка. Другая почта не ходит, потому что полковнику теперь никто не напишет.

Чувствую себя колонистом, которого выгрузили из трюма и бросили на земле, непригодной для жизни. Он упорный малый, все копает и копает, долбит камень, ищет воду, сажает картошку, строит дом, может быть и не из любви, а из чистого упрямства, или это инстинкт самосохранения, не знаю. Вообще-то я не верю в самосохранение, за которым ничего не стоит. Так не бывает.


P. S.

О бутылке. В нашем случае это «Монастырская изба». Мы с Акисом распили ее и пришли к единому мнению — братья-болгары ни бельмеса не смыслят в вине. Акису я доверяю, он потреблял сенсимилью, нам не чета. У них на Кипре есть даже сенсимилья. Хоть бы ты его выбрала, что ли, он замечательный мужик. Вокруг тебя столько замечательных мужиков, куда ты смотрела? Ну все, не буду. Пока.

Твой Г. Г.

(гастрономический гурман, астрономический обман, океанический туман, а при ближайшем рассмотрении — безнадежный клинический болван)

Не май месяц

Дорогие молодожены, сказал Серега, если будете себя хорошо вести, возьмем вас на дачу проветриться. Заодно поможете копать, сажать и строить. Моя любимая теща обо всем позаботилась, план строительно-огородных работ, а также канистра домашнего вина и домашние же люляки в количестве, достаточном для того, чтобы накормить целый взвод, дожидаются нас на месте. А место, я вам скажу!.. Ока в разливе, рыбалка!.. Жаль, что купальный сезон еще не открыт.

У нас он и не закрывался, проворчал Баев, проглотивший «молодоженов», правда, не без труда. Но Сереге можно, он Большой брат. Он вроде Зурика — старше, умней и выше на целую голову. Пишет диссертацию по теории катализа, черный пояс по кунг-фу, два иностранных языка свободно, один из них венгерский; впрочем, этот не иностранный, потому что Серега наполовину венгр, мадьяр; мне так больше нравится, звучит зажигательно, отдает цыганщиной-балканщиной — поле, ветер, конская грива и барышня через седло …

Серега тоже князь, потомок угасающего рода, последний представитель, единственный сын, согласно баевской справке, выданной мне трепетно, с почтением. Обычно Баев характеризует людей весьма своеобразно, с черного хода, но к Сереге только с парадного. Серега зубр, столп, авторитет. Я поражена — оказывается, есть люди, о которых Баев говорит с придыханием.

Это уже третий потомок за последний два года, замечаю я, не многовато ли? Неужели прослойка настолько тонка, и узок их круг, и далеки они от народа?

Тут народом и не пахнет, разве что в порядке исключения, ответил Баев. Целевой набор или самородки вроде Качусова — вот и весь народ. Наш Володечка Качусов, как Михайло Васильич, пешком в науку пришел, из деревни Дедушкины Порты, а теперь в Америку метит, и дойдет, верю в него. Я его на днях встретил в столовке, не узнал. Ест ножом и вилкой, галстучек, газета к чаю. Вот что карьеризм с человеком делает! Сереге же манеры прививать не надо. Знаешь, как они у себя в Ужгороде живут? Дома, сады, лошади, иномарки — другой мир, заграница…

Нет, к Сереге не подкопаться, он идеал. У него глаза черные, как маслины; волосы как проволока — смоляные, волнами, набриолиненные от природы; фигура танцора — узкое тело с перетяжкой в талии; тонкий с горбинкой нос и неисчерпаемые запасы сарказма в наш адрес. Машка, моя бывшая однокурсница — его любимая жена, подпольная кличка Рыжая или Мать. У нее практический склад ума и она не верит в перспективы нашего с Баевым союза, хотя он ей в целом вполне симпатичен. Машка видела всех моих предшественниц, отсюда и скепсис. Баев бывал здесь, и неоднократно — с Танькой, с Лией… с Тасей из сто одиннадцатой наверняка бывал… и Серега давал им ключ, и ели они котлетки из холодильника, майскими короткими ночами, под заливистые трели соловьев из университетского ботанического сада. Так что мой номер во втором десятке — и это в лучшем случае.

(Ну и что? Я-то знаю, что иду вне списка. Пусть только попробуют меня посчитать!..)

Баев у них с Серегой вроде великовозрастного сынка — пущай дитё веселится во дни юности своей, пока есть порох в пороховницах и ягоды в ягодицах. Или вроде любимчика-кота, которому можно то, чего нельзя хозяевам. Мне они искренне сочувствуют и хотели бы верить, что я сделаю из Баева человека, но в моих планах этого пункта нет — такого окультуривать только портить. Сама идея «делания» вызывает у меня глубочайшее отвращение. Манипуляции — это не к нам. Провалиться мне на месте, если я буду обращаться с Баевым, как с дрессированным пуделем. На что мне такой Баев?

И вообще, свобода, в том числе глубоко личная…

Постой-постой, говорит Серега, при чем тут свобода, я пока удовольствовался бы тем, что он не будет выкуривать мои заначки или бросать мокрое полотенце на кровати. Остальное — на ваше усмотрение. Однако как муж со стажем хочу заметить, что у тебя, Ася, несколько превратное представление о семейной жизни. Не все в ней безнадежно, есть и просветы. А так называемые «манипуляции», если они носят ритуально-игровой характер, очень освежают. Впрочем, откуда вам знать, желторотики. Вы же свято верите в то, что… Вы непроходимо серьезны с этой своей свободой, хотя…

Кончай философствовать, говорит Рыжая. Эти все равно не поймут. Сбегай-ка за хлебушком, дорогой, завтра будет не с руки — подъем в пять утра и никаких возражений.


И вот мы покидаем первомайскую Москву

встали раненько, чтобы опередить толпы дачников, вооруженных саженцами, граблями и лопатами

едем безоружными, заняли обе скамейки, расположились табором, потягиваем пиво «Жигулевское», отбиваясь от Серегиных острот, обсуждаем плюсы и минусы семейной жизни, заедая их свежей булочкой, купленной на вокзале

булочка одна, предназначалась самой толстой девочке, но по-братски поделена на четверых

(мы все теперь будем делить на четверых)

как будто мы попали в кадр из того фильма, где они мчатся по шоссе ранним утром, просыпаются, поют, обнимаются, босые ноги на ветровое стекло, из зимы в лето, спящий ребенок на руках

заметь, сказал Баев шепотом, Машка не пьет ни вина, ни пива, это подозрительно, это здорово, и род не угаснет, и земля не осиротеет

ветер треплет волосы, мы несемся по шоссе, прямому как стрела, рукой подать до Аризоны, а в плеере у меня, конечно же, доброе утро:

Good morning, star shine, the earth says hello,

You twinkle above us, we twinkle below.

Good morning, star shine, you led us alone,

My love and me as we sing our

Early morning singin’ song.


Дальше неразборчиво, gliddy glup gloopy, глупый, нежно любимый мною припев, пузырящаяся радость младенца; глупенький Баев обнимает меня, не обращая внимания на нападки женатого друга; saba sibi saba, nooby aba naba, и мне нечего возразить; lее la la lo lo, только бы ветер в открытое окно и вместе до конечной, loving a song, laughing a song, до последней станции, откуда электрички не возвращаются назад, а рассеиваются в утреннем тумане, song song song sing sing sing sing song.


Оказавшись на дачном участке, первым делом разулись, хотя это было неумно, земля еще не прогрелась, однако в наличии едва пробившаяся травка, или первая робкая вегетация, о которой сообщалось в газете, кем-то забытой в электричке. На завтра прогноз так себе, значит, надо взять от погоды сегодня же и ни грамма не расплескать.

Машка распределила роли. Мне доверили тяжелую, подбитую железом тачку, которую я катала по участку, напевая, нет, горланя — наверное, мимо нот, потому что в плеере плохо слышно. Баев и Серега нагружали тачку землей, оба очень красивые, молодцы-удальцы, похожие на героев-стахановцев; с лопатами, перепачканные, голодные, в закатанных по колено джинсах; мне тоже захотелось покопать, но они не дали, отправили рыхлить грядки, сеять морковку, таскать воду на полив, заниматься женской работой; и я занималась, с удовольствием, что было вдвойне удивительно, потому что я всегда презирала эту сельскохозяйственную возню. За прошедшие двадцать лет маме ни разу не удалось уговорить меня прополоть наш маленький огородик — и вдруг такой энтузиазм, спровоцированный, очевидно, международным днем солидарности трудящихся или личным примером двух молодых людей в закатанных по колено джинсах.

Машка готовила в открытой кухне, запах стоял над садом и не рассеивался — теплынь, безветрие — мы еле дотерпели до обеда. Откупорили канистру вина, выпили за простые радости, буколически разлеглись на травке, поместив канистру точно в геометрический центр, чтобы каждому было удобно. Не напивайтесь, сказала Рыжая строго, вам еще бревна ворочать, мама очень просила во-о-он ту кучку перекидать, потом собрать парник, он в сарае, а вечерком, на закуску, вырубить парочку кленов, которые прошлым летом обсеменили весь участок, хуже сорняков.

Нет, сказал Серега, прихлебывая из стакана, клены на закуску не годятся. Нет, сказал Баев, как можно?! Вырубать деревья — я против. Аськин, подпиши письмо протеста против уничтожения живой природы. Ты ведь тоже не за?

Ладно, сказала Машка, тогда вечером побелка яблонь, это-то вам подходит, гринписовцы недобитые? И еще сгоняйте на рынок за творожком, сделаю на ужин сырники.


Бабка, у которой мы покупали молоко, творог и сметану, умильно таращилась на наши, мягко говоря, не слишком новые одежды, на босые ноги, что-то прикидывала, потом внезапно спросила: «Дети, вы только что поженились?». Я поспешно сказала «НЕТ!», Баев тут же добавил «еще», чтобы не расстраивать бабульку, и мы понеслись по деревне, распевая lee la la lo lo, пугая кур, гусей и поросей.


Доставив творожок по назначению, занялись побелкой.

Легкие, невесомые, в одинаковых майках, с розовыми от недосыпа щеками, со взглядами, прилипшими друг к другу, с ведром известки, одна кисть на двоих

ну и работнички, за что вас только кормят, хохотнул Серега, проходя мимо с арматурой для парника

хорошо устроились, я вкалываю, а они опять целуются

на хлеб и воду, в карцер, выселим на ночь в неотапливаемое помещение, на веранду, я уже чувствую, чем дело кончится

непременно этим и кончится, сказал Баев серьезно

у нас все по графику, раз в неделю, вашими молитвами.

Серега посмотрел на него одобрительно, как мне показалось, и исчез, а мы продолжили, окуная кисточку в белое, раскрашивать все, что под руку подвернется

затеяли какой-то бессмысленный разговор

хорошо, что эти не слышат, засмеяли бы, забодали бы вконец.

— А ты что думаешь, у них было иначе? Обыкновенная дедовщина! Женатики потешаются над неженатиками, а сами черной завистью завидуют и готовы развестись, чтобы только повторить, но повторить невозможно.

— Чего мне меньше всего хотелось бы, так это сидеть на собственной свадьбе невестой, в платье из занавески, с занавеской же на голове, вставать по команде «горько», целоваться на счет… Нельзя ли как-то без этого обойтись?

— Аська, с чего ты взяла, что я тебе предлагаю занавеску! — рассердился Баев. — Я, может быть, хочу на нулевом километре, выездную сессию… Или возле Дюка, со второго люка, разобьем бутылку шампанского — и в плавание, так сказать, по жизни. Да мало ли вариантов! Главное — это сердечное согласие брачующихся, остальное детали.

— Откуда ты слова-то такие знаешь… Брачующихся… Мы на зоопсихологии как раз проходим…

— Я много разных слов знаю, кошенция, — перебил Баев. — Их безусловно хватит на то, чтобы сломить твое сопротивление, не слишком настойчивое, если честно. Ритуал ритуалом, но надо же и меру знать! Сдавайся, а текст капитуляции я составлю сам. К примеру: я, толстая девочка Ася Зверева, сдаюсь на милость победителя и обещаю делить с ним все булки и двойки, окурки и бутылки отсюда и до скончания века аминь.

— Данька, я и так буду делить, без клятв. Это Серега тебя с толку сбил? Не нужна мне расписка, и комната тоже не нужна…

— Да при чем тут комната!.. Ты сегодня какая-то скрипучая, Аська, руль у тебя заклинило… Короче, моя диспозиция проста. Имеется настроение праздника — делай праздник. Из ничего, из воздуха, паспорта, семейного положения, главное, чтобы несло. Я как раз в таком настроении, а ты мне палки в колеса суешь.

— Но…

— Никаких но. И перестань умничать, говори по-человечески — да или нет? Распишемся или будешь кочевряжиться еще пару лет, пойди туда, не знаю куда, принеси всего и побольше, и таблеток от жадности, сварись в молоке, изваляйся в муке, замороженную тушку дракона мне под балкон прикати…

— Данька, ты серьезно?

— Конечно. Я что, похож на шутника?

— Прямо сейчас?

— Конечно, прямо сейчас.

— Тогда пойдем и скажем им об этом?

(Конечно, не сказали, а потом забылось — за ненадобностью.)


Тем же вечером. Стояла под яблоней, смотрела на Баева, не подозревая, что в эту минуту огромная садовая лестница пошатнулась, отошла от ствола, накренилась… Затем случилось нечто вроде мгновенной телепортации — вот Баев в пяти метрах от меня и вот он уже здесь. Лестница хлопнулась в его ладонь и затихла.

Я получу свою награду? — поинтересовался он. Я только что тебя спас, если хочешь знать. Пятиметровая байда, да еще в свободном падении… а ближайшая больница в Москве, наверное… Здесь люди не болеют, им некогда, посевная-уборочная… Считай что родилась в рубашке, то есть в футболке, причем в моей.


Ночью. Выгнали на веранду (дайте уже поспать!), было холодно, чуть выше нуля, но награда нашла героя; когда мы вернулись, оказалось, что никто не спит — один другому греет застуженное ушко каким-то варварским способом, стаканом с горячей водой.

Рановато было тебе, Серега, разуваться, сказал Баев, не май месяц, по вашему-то календарю.

Ложись уже, рявкнул Серега, вы нам всю ночь отравили, мы с Рыжей гадаем и понять не можем, что такого надо сделать, чтобы произвести эти бесконечно интригующие звуки.

(Теперь я понимаю, до чего мы были невежливы и нескромны, и к тому же бескомпромиссно здоровы, несмотря на ночные заморозки на почве.)


Май закончился назавтра, второго числа.

Подул ледяной ветер, нагнал тучи; стволы потемнели, бревна намокли, приехали родители; мы героически пытались ходить босиком и даже валяться в траве, но от этого становилось так грустно, как будто мы имитировали самих себя, дергали за веревочки, тащили в гору то, что вчера само летело с горы; серое небо, трава, которая внезапно стала резать ноги; бледное, синеватое от холода лицо; яркие майки, никчемные подвиги; сужение, охлаждение, отмирание…

Наступила на осколок бутылки, Баев выковыривал его ножичком, смоченным в водке, пока испуганный Серега искал в домике йод. Ранка оказалась неглубокой, пустяковой, я сама дошла до электрички, потом Павелецкий вокзал, по зеленой ветке в сторону центра, не надо, не провожай, тебе на красную, мне на оранжевую, вчерашнее лето вернется, яблони зацветут, ранки заживут, сегодня только второе мая.

Вселучшееконечновпереди.

* * *

25.05

Забросила дневничок — некогда, нет времени. Жалко, если он захиреет — потом не восстановишь. Легкомысленное отношение там, где надо собирать в житницу. Как будто ничего нельзя упустить или забыть… Написала «потом», обогнав себя на двадцать лет, забежала вперед, в какое-то одинокое время, где я уже не я, а сорокалетняя тетя Ася. Неужели всеобщее неверие проникло и в меня тоже?

Капают и капают, ах, вы такие разные, дельфин и русалка, ах, вы еще вместе… Если не говорят, то подразумевают. Даже Нинка. А ты сказала родителям, что вы решили? Не сказала? Чего тянешь?

Тяну, потому что знаю своих родителят. Поставлю их перед фактом, чтобы не портить себе праздник. Как они смотрели на Даньку, когда я его наконец-то привезла домой!.. Могли бы сдержаться, сделать вид… А он все прекрасно понял. Ничего, говорит, нам с тобой спешить некуда, перевоспитаем. Родителята твердолобы, к ним подходец нужен и масса терпения.

Все, кроме Пети, Петя кремень, он за нас. И мне надо бы научиться ограждать себя. Баев умеет, а я нет. Напрягает что-то — нажимаем кнопочку эскейп, отряхиваемся, идем дальше — вот его девиз. Удивительно быстро ко всему приспосабливается. Свободен, текуч, непредсказуем, как кастанедовский дон Хуан. Настоящий охотник, да? Выскочит сухим из воды, впишется в любой интерьер?

В сущности, механизмы такой свободы просты, даже банальны. Многое из того, что я вижу, не вызывает восторга. И тем не менее — люблю. Точка. Я ответила?


Вчера разговаривала с В. П. относительно своих набросков. Это вы сами написали? Весьма своеобразно, заметил он, потом спохватился. Я хотел сказать — интересный ракурс, но, увы, главная мысль не просматривается.

Да знаю я! Надо меньше фантазировать и больше читать, литобзор куцый, выводы беспочвенные. В. П. деликатно разбомбил мое произведение и даже нашел за что похвалить: редко бывает, когда студент определяется на первом курсе. Тема крупная, нахрапом не берется, вот, почитайте на досуге — и вывалил на меня кучу ксероксов на английском. О чем он вообще думает — сессия на носу, какой досуг! Попрошу Гарика отксерить и отложу в долгий ящик. Сейчас основная задача проломиться на следующий курс, а не науку реформировать.

Да, мои «изыскания» — копошение в песочнице, однако тема пошла, я на крючке. Есть шанс, что именно мы окажемся первыми. И тогда — прощай, учебничек. У них память — это ряды стеллажей, запечатление, хранение, воспроизведение, скука смертная. Память работает не так! Лопну, но докажу. Знать бы еще, как она работает…

Все это распрекрасно, но курсовую — фиктивную — приходится писать у одной сумасшедшей тетки, которая круглый год ходит в меховой шапке, ненавидит женский пол, не может меня запомнить, каждый раз надо пояснять — здравствуйте, я у вас пишу, чего же боле. Анекдотическая ситуация… К В. П. не попала, поздно принесла заявление, у него нет мест, он популярен, а у тетки в шапке недобор, на нее никто не позарился. Будешь исправно учиться — станешь такой же, напоминаю я себе. И все-таки учусь, как завещал мне Гарик. Вздыхаю, глядя в окно, и обратно, в тетрадочки.

Май на исходе, весна заканчивается. Деловитая, сухая, вышколенная как секретарша, в костюмчике, на затылке пучок, подсовывает какие-то ксероксы, приказы, распоряжения… Конвейер. Я кругом должна. Семь зачетов, четыре экзамена… Мы с Танькой теперь мало отличаемся от Юльки. Того и гляди, подурнеем. Может быть, Юлька тоже была красавицей, пока не поступила на психфак. Да простятся мне эти нехорошие слова, потому что я теперь и Юльку полюбила, как существо, которое помогает, когда другие, мягко говоря…


Рассуждаю о психологии, хожу кругами… Надо, наконец, разбежаться и прыгнуть. О нем.

Как это трудно, проще исписать сто страниц рассуждениями на тему научных перспектив. Я как будто избегаю о нем говорить. Это все равно, что заводить «Битлз» при всех, вообще заводить «Битлз», когда можешь прослушать прямо с подкорки. Или, например, произносить слова побуквенно. Может быть, и не надо сейчас о нем, ведь есть же вещи «по умолчанию»?

Все держится на взаимной открытости: я не объект для манипуляций и он не объект. Вижу, как он жмет на педали, когда разговаривает с людьми, от которых ему что-то нужно. Упаковывает (его словечко). Нагло, недвусмысленно, и все-таки действует — тетки млеют, тают. Но не со мной, со мной никогда. На том и стоим.

Мне не нужны ни слова, ни доказательства любви, ни одобрение окружающих, чтобы быть с тем, кого я выбираю сама. Точка, последняя на сегодня.

Странная квартира

(Мария, ты не помнишь, какой у нее был номер?)


Танька загремела в больницу с аппендицитом, ее долго не отпускали, брали кровь, все вены искололи, что-то у нее там не заживало. Я приезжала, находила в палате одного и то же субъекта весьма привлекательной наружности, который с озабоченным видом держал ее за руку (все влюбленные глуповаты, это аксиома), ради приличия отсиживала свои пятнадцать минут и уматывала. Мне показалось или Танька не хотела нас знакомить, а познакомив, старалась развести по углам? Молодчина. Бережет свое сокровище, наверняка зная, что мне оно не сдалось. И она права, сокровище лучше поберечь. Кроме того, это комплимент в мою сторону, надо полагать. Так что обижаться не будем.

В отсутствие Таньки я внезапно осознала, что на курсе полно гуманоидов, с которыми можно вступать в межпланетные контакты. Хиппушка Даша приходила на зачеты с огромной спортивной сумкой, в которой спал ее младший сын Бублик. Если обстановка располагала, из сумки вынимались шпаргалки, бомбы или даже учебники, спрятанные под детским одеяльцем. Если списывать было неудобно, она начинала потихоньку трясти свое дитятко, подбрасывая сумку на коленках. Бублик просыпался, истошно вопя, Даша демонстративно вынимала грудь, кормила, получала свою положительную оценку и уходила на следующий зачет.

Это еще что, хвастала она. При необходимости можно задействовать тяжелую артиллерию — старшего сына Люсю, который будет пищать, размазывать сопли, проситься в туалет… Один ребенок — не ниже четырех, двое — не ниже пяти, простая арифметика.

(С третьим, подумала я, диплом должны выдавать автоматически, и ей проще завести еще одного, чем отмыть этих двух вымучивать все новые и новые зачеты.)

С Дашей было интересно поговорить о системе, она многое знала. Как правильно плести фенечки, путешествовать стопом, клянчить деньги, общаться с ментами… Потом ко мне прибился ее приятель, веселенький Мотя, мальчик с локонами пшеничного цвета, вздернутым носиком и справкой из психдиспансера, которой он тоже умело пользовался в затруднительных обстоятельствах. Не бывает плохого настроения, бывает плохая трава, говорил Мотя, скручивая косячок. Проверим?

Стайка девушек, куривших с ними на переменках. Высоченная рыжая ундина, похожая на Венеру Боттичелли в масштабе два к одному. Говорят, большого ума девка, но что она забыла на лестнице? Еще одна, амазонка, с сигаретой на мужской манер, большой и указательный палец колечком. Хрипло смеется, заигрывает с однокурсницами… Нет, эти мне совсем не нравились.

Мужчины, с ними тоже не очень. Гоша с гитарой, демобилизовавшийся из рядов СА, на общем субтильном фоне выглядел шварценеггером, однако пел печальные девичьи песенки, старательно выводя «ты ешь вишнё-оо-вое варе-е-енье». Одно это может отвратить, и отвращало, хотя в остальном Гоша был парень хоть куда. Другой демобилизованный, Мишка, автор новой теории темперамента, грозился переплавить всех меланхоликов в сангвиников. Гарантия пять лет, говорил он, предлагая потенциальным клиентам свои услуги, а мы отслеживали, кого он опять записал в меланхолики.

Нет, все не то. Я бродила неприкаянная, от лестницы к буфету, от буфета к лестнице, пила свой чай в одиночку и ни к кому не могла прибиться, пока не появилась Мария.


Почему я ее раньше не замечала? По-видимому, из-за Таньки, которая до сих пор прикрывала меня по всем фронтам и так некстати разболелась в разгар сессии. Танька умела доставать книжки, на которые в читалке записывались с раннего утра, по десять человек на сундук мертвеца. Ей давали дефицитные конспекты, а я даже не знала, у кого спрашивать, какими словами, мне почему-то не давали. Записавшись пятнадцатой на «Психологию эмоций», я разревелась прямо у окошка выдачи. И внезапно, над самым ухом — ангельский голосок, хрустальный, безмятежный (послышалось?):

— Хочешь, дам тебе свою? Только она дома.

Я обернулась. У ангела были черные-пречерные глаза и ресницы до небес. Опешив, я не нашла ничего лучше, чем спросить, откуда своя книжка.

— Дядя Сережа дал, просил не выносить. У меня к экзамену полный комплект, журналов только нет. Сейчас разберусь с журналами и приеду. Вот ключи, пиши адрес.

А кто такой дядя Сережа?

Неважно, смутилась она.

(Дядя Сережа оказался завкафедрой клинической психологии. Знаменитость, специалист по девиантному поведению, ужасно симпатичный дядька. Везет же некоторым…)

Огрызок карандаша, читательское требование, на обороте записываю: м. «Проспект Вернадского», ул. Раменки, автобус номер, дом, этаж…

Мария приехала с пачкой журналов, которые надо было прочесть и сдать в тот же день, но мы не сдали, не вышло. Слово за слово, просидели на кухне до утра, проснулись после обеда, я засобиралась было в читалку, в ДАС, восвояси, но очень не хотелось уходить. Мария, заметив мои мучения, сказала, что проще остаться здесь, и я осталась.


Мария жила в отдельной квартире, которую ей снимали родители. Хозяйку квартиры мы прозвали Сара Барабу. Почему? А просто так! У Сары был длинный нос и трудный ребенок Лёва, сорокалетний бездельник с телевидения, которого она сватала всем мало-мальски подходящим девицам, и нам в том числе, потому что мы были образованные. Под видом дружеского участия Сара регулярно наведывалась к нам и проверяла, все ли цело, обстоятельно обыскивала шкафы, делая вид, что ищет что-то остро необходимое, попутно излагая собственную точку зрения на идеального жильца или жиличку. Мы должны были слушать и мотать на ус. Также в наши обязанности входило кормить и развлекать хозяйского попугая Сеню. Дом стоял на холме, внизу был парк, а в парке лето.

Мария — только так, только полное имя. Ее улыбка — летняя ночь, волосы — темная ночная листва; она из Еревана, смешливая и серьезная, всегда немного удивленная, доверчивая; любит «Битлз», крыши и звезды, итого редкое единодушие во всем. Мы питаемся булочками, мармеладом, салатом и редиской, мы обе любим редиску, ее продают в магазине напротив; удивительный магазин, пережиток сытого прошлого; и еще — неочищенный арахис, в пыльных мягких чехольчиках, целая история его оттуда доставать; и кофе по-баевски. У него непревзойденный кофе — белая пенка, потом черная, потом кремовая; в этот момент надо снимать и разливать по чашечкам, и мы бросаем конспекты и бежим на кухню; потом, конечно, ночной треп, еще один заход на кофе, и в три часа ночи Баев отправляется домой, к Самсону, пешком.

В нашей квартире много всякой всячины — лопоухие растения в горшках, серванты, ковры, комоды, Сеня, который время от времени выдает Сариным голосом «Боже мой, боже мой, спать хочу» или «Надень шапочку, золотце», удачно попадая в контекст. Кухонный «уголок», обитый зеленым велюром (как раз на троих), магнитофон «Весна» с дефектом дикции (зажевывает и пришепетывает), хозяйские кассеты (несимпатичное нам диско), мягкая, как облако, кровать, на которой можно было бы и пять человек уложить, но мы не пускаем туда Баева, в наши разговоры и сны ему хода нет, мы прогоняем его посреди ночи, и он послушно идет домой, к Самсону, пешком.

Как будто я вернулась в десятый класс

приехала Нинка и можно болтать до утра

две бабочки-белянки, белые ночнушки, прозрачный тюль; мы не закрываем окна, не закрываем шторы, не слушаем диско

кресты и тени на стенах, внизу разворачиваются машины; жильцы паркуются, хлопают дверцами, входят в подъезд

и снова шум листвы, ветер, ночь


какая странная квартира, ей постоянно есть дело до нас в прихожей завелся незнакомый шарф, книжки поменялись закладками, телефонная трубка снята, Сенина клетка

распахнута, а он сидит на подоконнике — то ли уже вернулся, то ли еще собирается удрать


мы не закрываем окна

мы хотим сквозняков, чтобы белая шторка трепыхалась на ветру, чтобы снизу доносились крики играющих детей, собачий лай, шлепки футбольного мяча, цоканье каблуков, чириканье воробьев, художественный свист, громкий, но фальшивый

это Баев, он не любит звонить в дверь, а камешком не докинешь; когда свист не действует, он тоже кричит

Аськин, вы там уснули, что ли


высокий этаж, вид на лето

если высунуться с балкона, среди панельных домов обнаруживается высотка; меньше часа пешком, Баеву несказанно повезло и мы теперь не зависим даже от трамваев

балкон — вот что самое главное

подолгу стоим, облокотившись на поручни, смотрим вокруг; двор застроен симметрично, а ось симметрии — мы; справа плоский квадрат школы, слева точно такой квадрат детского сада, две башни, две улицы

молодцы, говорит Баев, постарались ради нас

мы снова на нулевом километре, в центре вселенной


год радуг и гроз, каждый день без передышки

сырая трава, мокрые ремешки босоножек, за ночь не высыхают; сушили феном, клали на горячий змеевик, пока кожа не потрескалась и ремешки не оторвались совсем

лужи, ручьи, дождевые реки

врытые в землю радуги, двойные, тройные

можно пересчитать цветные полосы, можно фотографировать, если тебя не смущает, что на снимке получится банальщина, типовой двор, типовой пейзаж, и лето все равно ускользнет


однажды, во время очередной грозы, к балкону приблизились белесые тучи, из них свисали волокна, тонкие путаные нити, водяные рыльца, атмосферный мох, мягенький серый ягель

я протянула руку, Мария оттащила меня, не трогай

у нее врожденное чувство опасности

выйти из дома за минуту до землетрясения

вытряхнуть пепельницу до появления Сары

убрать шпаргалку с колен


мало спали, мало ели, были счастливы, были беспечны

все получалось само — кофе, гроза

возвращение блудного попугая

экзамены, от которых почти ничего не осталось

лето, которое только начинается…


Баев приходил, заглядывал наугад в наши книжки и ему, как нарочно, попадалась особенно нелепая фраза, например, хрестоматийное: «Правда состоит в том, что действительный и действующий человек при помощи своего мозга и его органов воспринимает внешние объекты; их явление ему и есть их чувственный образ».

Да ну! — удивлялся Баев. Потом еще раз перечитывал фразу, смакуя подробности, и добавлял: «Ладно, занимайтесь, а я кофе сварю».

И да — мы бежали на кухню, захлопнув Леонтьева, от которого не было житья, потому что Леонтьев — это психологический Ленин, без него в светлое будущее не пускают, его надо зубрить, продираясь сквозь марксизмы и энгельсизмы к глубинному, потаенному смыслу самой правильной на свете теории деятельности, сидящей у всех отечественных психологов сами понимаете где.

Пока мы наслаждались кофе, Баев курил, сидя на подоконнике, эффектно свесив ноги наружу. Я подходила и держалась за него, на всякий случай, он довольно посмеивался. Читаете всякую муть, говорил он, девушкам это противопоказано, портит цвет лица. Предлагаю забить на книжки и прогуляться.


Прогулкой у него называлась весьма и весьма серьезная пробежка, потому что он внезапно загорелся идеей сделать из нас физически культурных людей. Мы бегали в парке, а парк был агромадный, почти лес. На третьем круге я обычно падала в изнеможении на мокрую траву, Баев наклонялся, легонько пинал — поднимайся, нельзя сачковать, сейчас придет второе дыхание.

А если пропало первое, как быть? — спрашивала я.

Вставай, говорил он, и беги, и когда-нибудь ты скажешь мне спасибо. Правда, у меня нет иллюзий, что ты скажешь это сегодня. Но когда-нибудь непременно.

Я нехотя поднималась, оставаясь при своем мнении, что бег трусцой — самое глупое спортивное изобретение человечества; основная причина инфарктов, инсультов и разводов; бездарно потраченное время; красная рожа и свистящее дыхание; мокрая майка спереди и сзади; отталкивающий внешний вид и ощущение собственного бессилия, которое, вопреки расхожему мнению, совершенно непреодолимо путем дополнительных тренировок, бега, бега и бега, а преодолимо разве что путем не-бега.

Его-то мы в конце концов и избрали.


Последний старт состоялся накануне баевского экзамена по физике. В отличие от нас, Баев не слишком усердствовал в учебе, но Самсон крепко держал его за шкирку, дергал за нужные ниточки, устраивал пересдачи, доставал медицинские справки, из которых явствовало, что студенту было не до сессии, что он отчаянно боролся за жизнь вместе с командой хирургов, отолариногологов и пульмонологов (чаще всего Баев болел острым бронхитом, терял слух или ломал себе верхние конечности, коих к настоящему моменту сломал уже несколько полных комплектов). Попирая собственный принцип не пользоваться служебным положением в личных целях, Самсон уговаривал знакомых аспирантов поставить раздолбаю зачет, а уж он-то в долгу не останется. Взятый на измор, раздолбай соглашался, являлся, мямлил, списывал, в общем, делал что мог. Однако в случае с физикой этот метод внезапно дал осечку.

Баев утверждал, что препод по фамилии Козлов его на дух не переносит. А ты к нему на лекции ходил? — спросила я. Им почему-то важно, чтобы ходили, как будто нельзя открыть книжку и прочитать… Конечно не ходил, возмущался Баев, но это не причина! А гениальные самоучки? А что, если я глух как тетерев (вот, и справка имеется)? А если мне его стиль изложения чужд? В общем, зачет мы с Пашечкой кое-как сдали, но к экзамену придется готовиться — Козлов сказал, что тройки нам не видать как собственных ушей.

(Я слушала и сочувствовала — да-да, у нас тоже есть такие, взять хотя бы Капустина… как он мне вчера противным таким голоском — «и не диспе-е-ерсия, Зверева, а стандартное отклоне-е-ение, все у вас плюс-минус лапоть, а математика наука то-о-очная…» Подумаешь, забыла про корень из n–1! А справочники на что?)

Я возненавидела Козлова заочно, но вскоре увидела его во сне. Козлов явился мне в испанском бархатном берете, камзоле и панталонах. По сюжету у них с Баевым была назначена решающая дуэль, на которую мой возлюбленный пришел в своем обычном наряде — джинсах и сиреневой футболке. Козлов поклонился, метя пером тротуар, Баев в ответ сделал козу и они скрестили шпаги.

Салют, en garde, удар, финт-финт-удар — и Баев прижат к стене. «Уши отрежу», — процедил Козлов, слегка надавливая кончиком шпаги на баевскую грудь. Перепуганный Баев заорал что-то вроде «мамочка» или «папочка» (Пашечку звал?), вынул зачетку, наколол ее на рапиру (в раскрытом виде), поднырнул под руку своего мучителя и пустился наутек.

И тут я заметила, что на рапире красуется целая стопка зачеток, а сам Козлов подозрительно смахивает на этого, у которого один зрачок черный, как игольное ушко. Ощупав свои карманы, я обнаружила, что моей зачетки тоже нет. Сообразила, не просыпаясь, что она давным-давно продырявлена тем же самым клинком, ведь на последней контрольной по матметодам я снова забыла про корень из n — 1.

Я была в шаге от понимания, что все преподы — магистры тайного ордена, могущественной организации, опутавшей мир паутиной статистики и психодиагностики, и Самсон в ней — всего лишь бедная толстая муха, которая надеется пролететь мимо клейких ниточек, не зацепив ни одной. Что уж говорить о таких, как мы, безымянных жертвах, пробормотала я, просыпаясь от звука собственного голоса. На часах шесть, Мария спит, волосы змеятся по подушке, незнакомая, грозная, лицо колхидской царевны Медеи… нет, Медея грузинка… а у них эта, как ее, Анаит, и еще ковчег… подумала я, повернулась на другой бок и заснула, теперь уже без сновидений.


Накануне экзамена Баев пришел с сумкой, в которой уже не булькало пиво — она была набита теми самыми книжками, которые портят цвет лица. Разложил учебники на кухонном столе, взялся за турку, поколдовал, перекурил… А ну-ка, девушки, сказал он после непродолжительного раздумья. А ну, хорошие, на старт.

Мы вышли на старт и тут в небе бабахнуло, и мы понеслись, как будто услышали сигнальный выстрел. Игрушечные молнии били в землю, по парковым аллеям, вздуваясь пузырями, текли потоки воды… Локти прижать, надрывался Баев, дышим через рот, не тормозим, наращиваем темп, но мы не слушали, размахивали руками, что было строжайше запрещено, потом начались пляски под дождем, и Баев сказал, что он слагает с себя полномочия, и сложил.

Раньше он заставлял нас бежать вверх по лестнице (после тренировки!), но в тот день Мария уехала на лифте, а Баев взял меня на руки и понес. Я говорила — дышим через рот, не тормозим, сейчас придет второе дыхание, в общем, припомнила ему все, потом мне надоело болтаться мокрым грузом и я спрыгнула. Мы поднимались медленно, останавливаясь между этажами, потому что Мария не Петька, при ней не обнимешься, а до субботы далеко, целая неделя…

Когда мы поднялись, чайник уже кипел. Мария внезапно вспомнила: «Даник, а экзамен?» Он досадливо кивнул — после ужина. Посижу на кухне, когда вы пойдете спать.


Утром мы обнаружили на кухонном столе инсталляцию, над которой Баев, по-видимому, трудился всю ночь.

В центре стола красовался таз, полный воды, в тазу плавал плот, утыканный зеленым луком. В луковой траве лежал человечек, ножки вывернуты, голова набок, руки болтаются в воде. Автор инсталляции хорошо изучил законы равновесия, потому что плот плавал и не переворачивался. Табличка, воткнутая в него, свидетельствовала о том, что жертва взывала о помощи, но ее не спасли. Для изготовления этого шедевра Баеву понадобился полугодовой запас спичек, остатки редиски, пробки, проволочки и другая мелочь, которую он подобрал на кухне. «И так будет с каждым, кто слишком много ботанеет» — гласила табличка. «Если я не вернусь, считайте меня физиком-героем, павшим в бою за законы Ома (я написал Ома, а не Юма, чтобы вам было понятней)» — сообщала записочка, подсунутая под тазик. И еще одна: «Буду в шесть, встречайте с помпой. Поищите в ванной — она там».

(И думает, что это ах как смешно.)

Вечером он с гордостью покрутил зачеткой у меня перед носом. Оценка «уд» была правдоподобной — по нашим подсчетам за время, оставшееся от ночного творчества, выучиться на «хор» было невозможно. Мы порадовались тройке и даже разделили эту радость с Сарой.

Какая прелесть! — сказала она, увидев человечка на плоту. Даниил, да у вас талант! Креативный ум! Вами надо заняться, добавила он игриво. Почему вы так редко у нас бываете?

Я хотела напомнить, что она запретила нам водить посторонних, тем более мужского пола, но Мария посмотрела на меня умоляюще. Если Сара уверена, что Баев обитает где-то в другом месте, не надо ее разубеждать.


В субботу мы с Баевым уехали в высотку, к Машке с Серегой. В коридоре я столкнулась с разгневанным Самсоном. Он отвел меня в сторонку и сообщил, что его знакомый аспирант прождал два часа, а затем вычеркнул из ведомости четверку, по доброте душевной поставленную Баеву авансом. Самсон возмущался, требовал, чтобы я подключилась к давлению на его подопечного, но я не слушала. Его учеба меня больше не волновала.

Я не могла понять, почему!.. Мелочь, муть, осадочек. Самсон — классная дама, а я мамаша, которую отчитывают на родительском собрании. Неужели не было других способов поставить в известность?

Да, я сваливаю, сказал Баев спокойно. Чему они меня могут научить? Программы старые, советские; кибернетика — вчерашняя продажная девка империализма; в учебниках — ламповые вычислители, перфокарты, двоичные коды; они даже не знают, что существует «си-плюс-плюс», а я на нем пишу! Мы с Петькой — первые люди в стране, которые на нем начали писать. Ну ладно, в первой сотне-тысяче, что тоже неплохо. И я должен ходить на физкультуру, политэкономию, философию, изучать «фортран»? Увольте. Что касается диплома — в наше время корочки значения не имеют, только мозги. А диплом, я цитирую, и подделать можно, в крайнем случае — купить. Решение принято, заявление подано. Если хочешь что-то добавить — добавь.

Я не хотела. Я только не могла понять, почему нельзя было…

Вопрос закрыт, отрезал Баев. Следующий вопрос — о хлебе насущном. Предлагаю выцепить Петю и пойти куда-нибудь, отметить мое освобождение. Сомневающиеся да будут посрамлены — я вчера был у Стеклова, получил по договору за первую программку. Стеклов доволен, заказал еще. Если удастся набиться к нему в сотрудники, к осени снимем себе квартиру в Раменках, раз уж ты к ним так привязалась.


Осадок растворился, потому что мы снова были втроем, на кухне, в открытое окно летел тополиный пух, этажом ниже жарили мясо и смотрели Гайдая, «будете у нас на Колыме…» и мы, свесившись из окна, кричали в один голос: «Уж лучше вы к нам!» Где-то безутешно плакал младенец, лаяли собаки, Баев показывал какой-то трюк с пачкой сигарет, Мария смеялась, и я смотрела на них, раскачиваясь на доживающем последние дни, расшатанном, доисторическом стуле, в долгом-долгом сне, где мы все еще на кухне, за окном парк, в парке лето, экзамены позади, по квартире разбросаны баевские записочки… А теперь Сара их собрала и, предварительно ознакомившись, выкинула в ведро, потому что учебный год закончился, Мария едет домой, квартира возвращается к Сариному Лёвке, который внезапно решил надеть шапочку и обзавестись семьей.

Мы отвезли книжки дяде Сереже, ликвидировали задолженность в журнальном зале, в последний раз покормили Сеню. Пришла Сара, закрыла окна (нам бы и в голову не пришло), взяла ключи, полюбезничала с Баевым и потом ни с того ни с сего сказала: «Не теряйте друг друга».

Вот тебе и раз, подумала я. Оказывается, Сара тоже человек: пафосно, но зато по делу.

Баев пафоса не вынес и по обыкновению начал острить. Сара коротко посмотрела на него, сказала: «Не забудьте захлопнуть дверь» — и ушла. И тогда мы поняли, что расстаемся, и что это был очень счастливый дом.

Как-то так.


P. S.

Через несколько лет Мария приехала в Москву в командировку. Мы встретились, погуляли по бульварам, потом я сломала каблук. Неподалеку, в «Художественном», давали «Аморальные истории». Мы запаслись пивом, орешками и пошли в кино — на эротику, средь бела дня. В холле Мария стала совать мне бутылку, чтобы я подержала, пока она поищет в кармане билеты; надо же, купила и сразу потеряла, растяпа; из карманов немедленно посыпалась мелочь, фисташки, телефонные жетончики; начали подбирать, уронили снова… Потом предстали перед билетершей: я, с двумя бутылками, и Мария, в руках билеты, липкие от пива. Обе хороши.

Фильм оказался смешным. Мы хихикали и мешали зрителям сосредоточиться. Сидевший впереди дядька в очках и с зонтом постоянно шикал на нас, пришлось уйти. Хромая, я проводила Марию до метро и мы договорились о встрече, которая так и не состоялась. О Баеве не было сказано ни слова.

Башенка

На лето мы переехали к Альгису, аспиранту химфака. Он и его друзья литовцы занимали целый этаж в одной из башенок на крыше ГЗ. Здесь тоже знали про баевский список и наверняка сравнивали. На всякий случай я решила обороняться — умничала по поводу и без, стремилась быть злой и тонкой, как иголка, бросалась цитатами, в общем, пылила. Однако вскоре выяснилось, что обороняться не от кого. Мои новые знакомые верительных грамот не требовали, они были мирные, симпатичные и практически непьющие. Более того, они были читающие и смотрящие. Поначалу, пока сообщество не разъехалось на каникулы, мы ходили в «Литву» на Тарковского, потом брели домой, распивая токайское, умничали, спорили, что означает перегоревшая лампочка, стакан воды, календарный листок, водоросли, паутина, разлитое молоко…

Он цитирует живопись! — говорила я, — причем цитирует как-то по-книжному, это его фирменный приемчик. Там Брейгель, тут Леонардо, здесь Пизанелло. Девочка в платке, которая стаканы взглядом двигает — это же портрет Беатриче д’Эсте, ну тот, который в бабочках. Андрей Арсеньич ее нарочно в финале в цветастый платок закутывает, чтобы это сходство подчеркнуть. Он вообще любит подчеркнуть для непонятливых.

Блин, Аська, восхитился Янис, а в письменном виде слабо? Напиши статью, я пристрою.

Вот ты и напиши, отвечала я, ты же теперь все знаешь. А мне некогда, у меня жизнь.

(И правда — жизнь. Каникулы!)

Самого Альгиса мы не застали — он отдыхал с семейством в Паланге. Мы будем тут поливать цветы, — сказал Баев. Новый эвфемизм? — обрадовалась я. Чего? — переспросил Баев, — новое чего? Твой словарный запас по-прежнему оставляет желать лучшего, Баев, ты как был Митрофанушкой, так и остался. Стараюсь, ответил он. Хочу сохранить себя девственно чистым от вашего словоблудия и, между прочим, раздобыл нам офигенную комнату. Что-то не устраивает?

Фантастическая комната, комната-сон… Шел дождь — и мы просыпались в облаке, как путешественники, застигнутые непогодой в альпийской хижине; хозяева обо всем позаботились: чистое белье, теплые одеяла, чай; в горах туман и морось, мы одни на сотни километров вокруг. Выглядывало солнце — и мы заводили «Dark side of the moon», устраивались на подоконнике, коленями друг к другу; оказывается, можно обнять коленками и в этом даже больше нежности; как оленята, да?

четыре ноги в обтрепанных джинсах

четыре руки, переплести пальцы и держаться

breathe, breathe in the air, don’t be afraid to care

пепельница посередине, колечки дыма одно в одно

не знаешь, куда смотреть — на тебя или в город

кого слушать — Гилмора или набережную

скрежет троллейбусов, рев мотоциклов

или гудки теплоходов,

расходящихся на середине реки.


Да! мы заполучили комнату в башенке! со своей лестницей и кухонькой, четыре двери на этаже, тишина, окно на Ленгоры, Новодевичий, все семь сталинских высоток здесь, капитаны стоят на башнях, яблочные дни наступили. Невероятная удача, таких счастливцев в ГЗ доли процента, плюс вид на набережную, итого p < 0,001, а это все равно, что выиграть «Волгу» в «Спринт». Трубы вон там я бы посшибала, и те ужасные коробки тоже надо снести. Много сносить придется, если уж начистоту. Не поднимаю, почему приезжие восхищаются — в сущности, город застроен безобразно, то ли дело Питер…

И все же Москва…

Ах, эта Москва под палисандровой крышкой рояля!..

Мир как струна, он звучит, он поет, а мы пифагорейцы, обитаем на небе, курим, пускаем колечки… Мы фабрика облаков — нужны же городу облака. Только нам известно, почему так бестолково застроена Москва — кругами, переулками — это чтобы никогда не попадать в нужное место сразу, а идти окольным путем и смотреть. Купальщики-заводы, пахнущие печеньем и шоколадом, сущие бездельники, сидят на берегу, глядятся в воду, опустив в Москву-реку неработающие трубы, ножками болтают. Мечтательные, невредные машины, поставленные тут не затем, чтобы производить, а чтобы быть, просто быть на реке.

Москва ночью — озеро света, тонкие ручейки вливаются в нее, и город растет, прирастает. Москва днем — распределение светотени, блики на стенах, сетка отражений, маленькие водяные зеркала, окна, много окон. Сады, дворики, парочки на скамейках, картонные задники старого кино… Отрешенность Москвы-воды, псевдодорические колонны, увитые розами, пустынные набережные, силуэты высоток, девушки в белом… Раньше носили белое, а теперь черное, почему так?..

Москва — город-на-реке даже в большей степени, чем Питер. Она стоит на живой воде, с лодочками, песнями, прогулками, черемухой; ее сады, ее грунтовые воды, противотечения, затопленные церкви, дворцы, палаты, клады; она вся окольцована, схвачена обручами как бочка — бульварное, садовое, трамвайное; под нами ее годовые кольца, переулки, дворы; голова кружится, кружится, теряется голова, остается одна Москва.

Это потому что ты сидишь на краю. Подвинься и возьмись за меня. Закрой глаза. Лучше?

For long you live and high you fly

     and smiles you’ll give and tears you cry

          and all you touch and all you see

               is all your life will ever be.

И что это мы, собственно, дома торчим? Поехали в Серебряный бор! Наговорила — так давай, возьми меня к реке, вымочи в живой воде, а то тут и засохнуть недолго. Посмотри на себя, какая ты бледная. И это моя девушка! Я хочу, чтобы ты была загорелая и дерзкая, в короткой юбочке // куда уж короче-то! // босиком //? // дикая и грязная //?? // dirty and sweet, windy and wild // а-аа, понятно! // и чтобы непременно научилась всем дерзить. Загорелой девочке легче дерзить, чем бледной. У нее это лучше получается.


Я загорела, но дерзить не научилась. Ровный июль, макушка лета, Баев приходит заполночь, остальные разъехались. Посещаю Музей кино с Гариком, Баеву молчок. Потому что лето надо с кем-то делить. И крышу…

Крыша — дом родной. На ней можно загорать, играть в бадминтон, в футбол или смотреть на звезды. Пока была компания и мы играли — упустили три мяча, не задумываясь о последствиях (получить футбольным мячом по голове, с такой-то высоты…). Потом Баев притащил сюда скамейку — читать или смотреть в небо. Я хвастала, что знаю звездное небо как свои пять пальцев, и жаждала обучить Баева азам, но он отмахивался — не сейчас. Это ты можешь гулять по крышам, мяукая, хвост трубой, а я не могу, мне утром на работу.

(На работу?)

Петька тоже занят, в кино ему ходить некогда. Или не хочется. Увиливает от разговоров об искусстве, оживляется только если при нем обсуждают сериал про Индиану Джонса. Обожает приключения и терпеть не может кина про сложные взаимоотношения между мужчинами и женщинами. Приходится рекрутировать Гарика, он всегда свободен, сидит на телефоне, ждет, когда ему позвонят.

Звонить очень просто — из лифта, это еще одно местное чудо. В лифтах висят доисторические, вечные телефоны, которые не боятся вандализма и не глотают двушки. Можно кататься и разговаривать, и никакой очереди, разве что тебя все слышат. Ну и пусть слышат, пусть завидуют, у меня этого добра навалом, могу с кем угодно поделиться — хорошим настроением, бездельем, «Книгой Мануэля», метеорными потоками, душным летом, сладким липовым цветом, которого у меня полные карманы, я грызу его вместо конфет, get it on, bang a gong, get it on! ты слушаешь меня // слушаю, отвечает Гарик, ты в лифте? вопи потише, а то оборвется // это не я, говорю, это «Ти-Рекс» // ты там с динозавром? он у тебя на веревочке? // ты что, Гарик, не знаешь Марка Болана? один ты не знаешь, как хорошо быть диким и ветреным, грязным и дерзким, and you’re my girl, конец сообщения, отбой.


Изучила Альгиса по фотографиям — от скуки. Высокий брюнет, жена Лена, дочка Раса. Раса значит «роса», красивое имя, красивая девочка, говорит Баев, а сам разве что не плачет от умиления. Ему нравится все несоветское, и если бы девочку звали Маша или Оля, он восхищался бы ей несколько меньше. Вообще-то Баев равнодушен к детям. Называет их «малые», «мелкие», «спиногрызы», что вполне типично для южанина (Нинка тоже так говорит). Ему интересно с ними играть или бодаться (версия южан: «играться»), однако пеленки, ночные вопли и каша, размазанная по лицу, быстро удалили бы его с игрового поля. Хотя кто знает…

В любом случае, это вопрос не ко мне. Когда Баев показывает фотографии Альгисова семейства, Расу в пеленках, трусиках, кружевном платьице, новогоднем костюмчике, я фиксирую только перемену нарядов, и ничего особенного не чувствую. Девочка как девочка. Семья как семья. Холостое положение всяко лучше.


Гарик появляется раз в неделю, долдонит свое «вернись, я все прощу», я терплю. К концу июля совсем раскисаю от безделья, все реже покидаю башенку, сижу на подоконнике, рисую в тетрадке, смотрю на набережную, где мамы катают коляски, а профессора и аспиранты бегают трусцой. По вечерам на пятачке возле главного входа собираются любители скейта и роликов, парни на маленьких велосипедах показывают чудеса акробатики, романтики запускают воздушных змеев, рокеры, сбившиеся в воронью стаю, с реактивным ревом несутся по улице Косыгина, значит, через два-три часа жди обратно. Соседка жалуется, что они ей мешают спать, я же сплю — из пушки не разбудишь. Отсыпаюсь за всю предыдущую жизнь.

Баев целыми днями где-то пропадает, я не спрашиваю. Не хочется выступать в роли сварливой жены, хочется рисовать, мечтать, вспоминать. Надо мной, кроме всего прочего, тяготеют идеалы свободной любви. Мне кажется, если я спрошу, то тем самым подорву базовое доверие, без которого, как известно, никуда. И вот я молчу, рисую, мечтаю и понемножку превращаюсь в цветочек на подоконнике комнаты Альгиса

фантастической комнаты с видом на набережную, бегающих профессоров и парочки, которые в избытке водятся в университетском парке, часами сидят на лавочках, не меняя позы

такие же сонные, как я, но только вдвоем.

Neverland

Да, тем ленивым летом у меня появилась странная привычка предаваться воспоминаниям. Я валялась в постели, вспоминая поезд, компостер, улицу Розы Люксембург, одесские задворки, «Гамбринус», суровое лицо дяди Вени, которое идеально дополняло историю до целого, придавая нашим в общем-то невинным похождениям оттенок авантюризма. Мы делали то, что нельзя — обнимались, ели прямо на улице (в дядивенином черном списке этот грех всегда стоял в первой десятке), покупая одну бутылку пива, незаметно прихватывали вторую, распевали песенки с непатриотическим содержанием, расхаживали в майках (это в апреле-то!), краснели и облезали на одесском солнышке, вместо того чтобы посещать лекции и семинары за две тысячи километров отсюда.

Казалось бы, нет ничего проще — встать с кровати, побросать вещи в сумку и отправиться на вокзал, но я с упоением мечтала о том, как мы встанем и поедем, и все будет как раньше.

Но что именно? Разве стало хуже? Ничуть не хуже — даже лучше, ровнее. Отношения должны развиваться, и они развиваются. Никто ведь не обещал, что дым будет валить из ушей бесконечно. Не поехали на Днепр? И правильно — там папа с мамой, а здесь только мы и Москва. И Петька, который тоже остался в городе, поэтому с хорошей периодичностью ночует у меня. Утром вскакивает, плещет себе на физиономию, надевает джинсы — и бегом в лабу, как будто там у него работа, как будто без него ядерную физику должны немедленно упразднить. Знаю, что за работа, называется «Цивилизация». Попробовала — не пошло. Воевать, торговать, добывать — скучно. Вообще скучно все.

И тут Баев говорит — хочешь в Киев на недельку? Мне надо в командировку, обещали гостиницу, билеты. Я буду работать, а ты гуляй, только не задавай вопросов.

Оба-на, но ведь я и не задаю!

Ты не понимаешь. Вообще никаких вопросов.

Это было требование сугубо прагматическое, даже коммерческое. У него определенно пошли дела, он туманно намекал на какой финансовый прорыв, который намечался на ближайшие две-три недели. Я делала вид, что намеков не понимаю, но мне нравились сказки. Почему бы им не оказаться былью, в конце концов.


Еще бы я не хотела в Киев! Город белых улиц, колоколен, говорящей листвы, каштанов, тополей в три обхвата, крутых подъемов и спусков, художников, хиппов и хиппушек… Я снова и снова просматривала внутренние записи о том, как мы взяли Киев, а потом взяли Одессу, за полдня все обошли и переименовали. Наша лавочка, наш тополь, дырочки в листве, пробитой насквозь небесным компостером; другая карта поверх обычной, бумажной; другие улицы, вырванные из невнятной истории такого-то города с таким-то населением, транспортной системой, школами, больницами и градообразующими предприятиями… Чушь! Город образуется иначе, по нему нужно пройти без карты, ничего о нем не зная и ни на что не рассчитывая, пока прохожие спешат по своим делам, совершенно случайные люди, которые никогда не поднимут головы, чтобы увидеть небо, и уж тем более не полезут на крышу или в одноместный лифт вдвоем. Что они могут знать об этом городе?


Наши прошлогодние знакомые-хиппы знали все.

Ровно год и четыре месяца тому назад, покрутившись на Андреевском спуске, мы влились в компанию хайратых мальчиков и девочек, которые аскали на хавку, не будучи голодными, ради самого аска. Мы тоже попробовали, но успеха не добились. Безмазовый день, вздохнул мальчик Коля по прозвищу Кришна, пойдемте лучше на мост, пока солнышко не село.

Но солнышко и не думало садиться. Здесь все было в разы медленней, чем в Москве. Самый старый в Киеве мост был перегорожен шлагбаумом. Граница между там и здесь, глубокомысленно сказал Кришна, на той стороне — Neverland, страна, где исполняются мечты. Шизовое место для медитаций, менты здесь не водятся, добропорядочные граждане тоже, только пипл вроде нас. Сейчас покурим, поймете.

Мы перелезли через шлагбаум, но ничего не ощутили, наверное, потому что находились как раз в процессе сбычи мечт. Нам везде было хорошо — по ту сторону, по эту, в поезде, в городе или на мосту, заросшем травой, засеянном окурками, которые вот-вот должны взойти и зазеленеть конопляными листиками. Завтра здесь вырастет сигаретное дерево, сказал Баев, втыкая в щель между камнями тлеющий «Dunhill», последний. Жаль только, жить в эту пору прекрасную мы будем уже в другом городе. Впрочем, почему жаль — нас ждет море. А у них какие-то свои отношения со временем, они будут вечно лежать на мосту, как галапагосские черепахи, как тюлени, в морщинках и складочках, кайфующие при любой погоде. Никуда не торопятся, ничего не хотят, всему радуются, отмороженные, заторможенные, просветленные донельзя. Аська, слиняем? Даю тебе час, потом отрываемся от коллектива и летим. Надоело, ей-богу.


Полежали, покурили, пошли смотреть на каштаны, а каштаны везде, итого ходили долго, но солнышко висело над головами, прибитое гвоздем к небесной тверди; день застыл, растянулся; у него оказалась тысяча карманов, набитых разнообразной шмалью; наши друзья делались все более безмятежными, молчаливыми и чудными. Пресытившись каштанами, мы переключились на дома-обманки, обследовали их; убедились, что внутри пять этажей, а снаружи три; отказались ехать к памятнику мусоровозу; вместо этого были препровождены к самому маленькому в мире лифту — это недалеко, свернуть с Крещатика и буквально метров сто. Только вы вдвоем не влезете, сказали они.

Чепуха, ответил Баев, мы ж близнецы, мы вдвоем на третьей полке спали, а тут какой-то лифт.

(Что-то не припомню, сказала я, когда это? В будущем, ответил Баев. Если бы ты посмотрела сейчас в свои космические карты, то обнаружила бы, что именно так мы в Одессу и уехали, сегодня ночью.)

Лифт и правда крошечный. Надо обняться так, чтобы и одежды уже не чувствовать, выдохнуть и не вдыхать. Готова?

Снаружи поднажали, дверь закрылась. Лифт, лязгая на этажах, пополз вверх.

Слыхала, у них намечается визит в какую-то котельную с березками? — спросил Баев. С зависанием, с варкой всяческого зелья в котлах, а также с пением тантр и мантр. Ты как хочешь, но я пас.


И дольше века длится день у них, и нет ничего нового под солнцем; велеречивы они и улыбчивы; раскрывая свои чакры навстречу братьям по разуму, готовы обнять заодно и всю вселенную; льна курящегося не угасят, шага в суете не сделают, последнюю рубашку снимут для тебя и щеку для поцелуя подставят вторую. Возлежат они на земляничных полях форэва, в саду осьминогов, под мандариновыми деревьями и мармеладными небесами; окликни их и ты увидишь, как они медленно поворачивают головы, глядя на тебя калейдоскопическими глазами, твои старые новые друзья, обдолбанные в доску. Попрощайся, они и не заметят, для них расставаний нет, да и нас тоже — мы пришельцы, инопланетяне. Высадились, взяли образцы воздуха и домой, в свою галактику. Кто докажет, что мы вообще были?

Кроме всего прочего, ну не люблю я траву, от нее голова ватная, откровенничал Баев. И промокашки не люблю. И тебе не советую, ты девочка впечатлительная, всему веришь, все попробовать норовишь, а их Neverland устроен по системе ниппель — туда без проблем, обратно никак. Такие, как ты, тонут сразу, не успев даже пискнуть. Но зачем тонуть, если можно достичь желаемого и без сильнодействующих средств? Помнишь оранжевые шары?

Что да, то да — местечко их шизовое, мостик, оно непростое, заряженное местечко. Но и в Москве таких полно, взять хотя бы ГЗ. Башенки, лестницы, подземелье… Неопытного ходока засасывает сразу же, по самые уши. Я, между прочим, в каждой новой комнате первым делом рекогносцировку устраиваю, чтобы не налететь на какую-нибудь дыру в Neverland.

С рамочкой, что ли, ходишь? — спросила я.

Зачем мне рамочка? Я сам себе рамочка. И по Киеву могу водить не хуже этих. Айда на набережную, я тебе такую точку покажу, обзор почти круговой. Надоело на поводке, ей-богу. Система, система… То-то и оно, что система, они ж по рукам и ногам связаны, живут как зомбики. Но мы пойдем другим путем.

(Оторвал от новых друзей и повел. Дальше известно что — испорченный паспорт.)


Если мы снова окажемся в Киеве, можно будет навестить тот лифт и мост, посмотреть, на месте ли наш компостер, каштаны проинспектировать. А вопросы — кому они нужны?

Снова налегке

Сели в поезд, Баев сразу задрых, от скуки и я присоединилась, хотя вообще-то не люблю этого в дороге — безыдейно. В поезде надо первым делом дернуть окно вниз, высунуться (желательно по пояс), ловить ветер (и поймать его), пить железнодорожную воду, ну и так далее. Баев же покурил и сразу залег. Мне назавтра нужна свежая голова, сказал он, не обижайся.

(А я разве обижаюсь?)

С вокзала отправились на поиски гостиницы, покрутились в центре — дорого, мест нет. Плюнули, поехали по адресу, который был записан у Баева на бумажке. Сначала на метро, потом автобусом; пыль, духота, одинаковые пятиэтажки; неприветливая гостиница в спальном районе Киева, у черта на куличках; в холле продавленные кресла, из подлокотников торчит поролон; густо припорошенные пылью гардины, вечно задернутые; искусственный свет, искусственный фикус, календарь с котятами, кнопка пожарной тревоги, распредщиток; на полированном столике чешская пепельница и журнал «Огонек» за прошлый год; страничка с кроссвордом замусолена не одним поколением постояльцев, а пустые клетки остались. Я все тут изучила, пока Баев препирался с очкастой теткой-цербером, которая ни за какие коврижки не соглашалась пустить нас хотя бы на одну ночь.


Протокол 1.

Расшифровка переговоров командировочного Баева Д. А. с полномочным представителем гостиницы «Орбита» Медуновской Е. Н.{ФИО полномочного воспроизводится согласно бейджику, приколотому к представительской груди.}

1. …у вас забронировано? паспорт, будьте любезны;

(пожалуйста, пожалуйста)

2. …эта женщина кем вам приходится?

(она назвала меня женщиной! вот стервоза!)

3. какая жена, где это написано? а если завтра вы с другой придете, она вам тоже жена будет?

(кстати, резонное замечание)

4. …довожу до вашего сведения, что мы учреждение, а не дом свиданий;

(прямо так и сказала)

5. …и проверять не буду — мест нет; повторяю вам русским языком или вы неграмотные?

(одесную от нее табличка, на которой лошадиными буквами написано про мест нет, тоже на века)

6. …с какой стати мне входить в чье-то положение!..

(и не войдет, с такими-то габаритами)

7. …всем срочно, у всех горит, мы не пожарная команда;

(между тем народ в холле не толпится, и из номеров дым не валит, все как будто вымерло, и тетка сама типичный монстр из фильма ужасов, сейчас превратится в рептилию, разинет пасть и заглотнет целиком)

8. …что значит — решаемый вопрос, как это вы его решать собираетесь?

(методом тыка, как обычно — ткнуть в тетку конвертом, а в конверте…)

9. …вы знаете, на данный момент все забито, сезон отпусков…

(мягче, мягче, на полтона ниже, громкость убавляем почти до шепота, и вот оно, искомое)

10. …но я проверю, может быть, на четвертом этаже…

(И ушла.)

Баев, это ты сказал «отблагодарить» или мне послышалось? Дейл Карнеги, десять шагов к успеху, я посчитала. А в конверте что?

Аська, сиди, читай журнальчик и ни о чем не беспокойся. Ты — дерево, твое место в саду. Что там у тебя по горизонтали, река в Индонезии? И ты не знаешь? Стыд и позор! Пиши — Иньяхупетра. По буквам подходит, чего ж тебе еще надобно? А вот и наша благодетельница. Я твой паспорт кину ей в пасть, ладно? Мой завтра понадобится для сделки. Пиши объяснительную или что тут у них, карточка проживающего, а я пока осмотрю комнату, краны поверчу, сливной бачок потыркаю, шоб усе было в ажуре.

Да, вот еще. Сейчас я уеду, вернусь поздно. Ты погуляй сама, хорошо?


Я погуляла. Потом еще погуляла, но наращивание километража ни к чему не привело, счетчик не сработал даже на посадку. Город внезапно отказался меня узнавать, закрылся и не впустил. Я прошла по улицам, обозначенным на карте, не встретив ни одного знакомого дома, поднялась к замку Ричарда, спустилась на набережную, опять поднялась, посидела на холодной скамье в соборе, зачем-то свечку поставила… Все так делают, и я сделала. Загадала какую-то ерунду насчет лета, потом устыдилась и вышла вон.

Каштаны зеленели, солнце капало с листвы, по улицам неслись машины, весело сигналя, но все это было чужое. Я вернулась в гостиницу, с остервенением почистила зубы, чтобы перебить чувство голода, и легла спать.

Утром нашла баевскую записку:

«Драгоценная женушка!

Твой новый статус закреплен в документе, согласно которому нас тут поселили, поэтому не отпирайся, не отрекайся от меня, если будут спрашивать. А будут спрашивать настойчиво, пригрози, что я приеду и правильно! — разнесу этот клоповник вдребезги пополам. Сейчас-сейчас, перехожу к указаниям.

Указания будут такие. Жди меня, и я вернусь в аккурат к обеду. Карту забрал потому, что она мне самому нужна, я сегодня разъездной. Но ежели ты все-таки пойдешь гулять без карты и без меня, непременно потеряешься, сердитые девушки всегда теряются. Искать тебя повсюду я конечно буду, но это займет слишком много времени, посему лучше не теряйся.

Аська, я ужасно скучал, чтоб ты знала, горгулья ты киевская. Это еще одна достопримемемечательность, и не выговоришь, мне сегодня объяснили, что надо обязательно сходить на горгулью раз самый маленький лифт уже нами обкатан. Ты думаешь я бездельник и неуч, а я нашел тебе достопримеме, ну не буду продолжать, иначе до конца своего сообщения мне не добраться и до завтрашнего дня, в который я кстати смотрю с оптимизмом, чего явно не скажешь о тебе, зеленая ты гусеница, а должна быть бабочкой, и будешь уже сегодня.

Представь, каково же было мне скучающему и культурно озабоченному вернуться и увидеть то, что я собственно и увидел! Ты спала такая вредная, обиженная до глубины души, кипела от возмущения во сне аж уши вспотели. Повернулась ко мне спиной, на приветствие не ответила, плюшку в виде сердца посыпанную сахаром есть отказалась, а пироженце в форме трубочки выбросила в пропасть даже не взглянув на него. Знаешь я не рискнул тебя будить, потому что не хотел получить по башке, натурально. Меня ты никогда не простишь, я понял, но если хотя бы пироженце достойно реабилитации, то ты найдешь его в холодильнике.

Тумбочка у окна — это он.

(Хех, представляю, как ты проснешься, прочтешь это письмецо и рванешь к холодильнику.)

На всякий случай уходя пощупал твой нос, он сухой и теплый, для кошек это хорошо, даже очень. В общем, не придуривайся, ты здорова и весела, а я не такой уж козел.

Вечно твой, он же свой навсегда,

Данило-чудило,

(другие рифмы опускаю, а ты если хочешь, порифмуй до моего возвращения)».


Конечно, козел. Достопримеме. Одна грамматическая, полтора десятка запятых. Проставить, что ли? Или перестать злиться, тем более, что он, наверное, не виноват, он же при исполнении… Залп запятых, одна лишняя. Вводные слова, замечу, сами по себе еще не свидетельство интеллигентности, хотя они, вероятно, с ней до какой-то степени коррелируют. Или кореллируют. Короче, они связаны, но до известной степени. Повтор. Анкор. Пожалуй, я съела бы пироженце в форме трубочки. И плюшку.


Баев вернулся в шесть.

Устал, устал, чертовски устал. Намаялся с ними, тупицами. Пришлось водку пить, что для моего организма на разрыв аорты, но они без водки не подписывали. Ты все еще не задаешь вопросов? Умница моя. Тогда пойдем. Кам, как грится, тугезер.

Может, тебе лучше остаться? — спрашиваю. А я сбегаю за едой, если у нас есть на что.

Э, нет. Не для того мы в Киев ехали, чтобы за едой бегать, ответил Баев. Правда, планы придется слегка подкорректировать, не будет того головокружительного размаха, о котором я сообщал в своем утреннем коммюнике. Ты его получила? Продолжение в холодильнике нашла?

(Действительно, было и продолжение, в котором от имени пироженца он сообщал, что сгорает от нетерпения быть съеденным такой распрекрасной особой и проч. Что его засунули в холодильник, потому что он (оно?) так раздухарился(лось?), что едва не лопнул(ло?) от… от нетерпения, он повторился, да, я это отметила. Хотя записки в холодильнике — это свежо, такого в моей жизни еще не было.)

Одевайся и уматываем, мне подразмяться надо.


Лестница, холл с фикусами, унылые пятиэтажки, автобус, духота, пыль. Он молчит, я молчу. Метро, пересадка на … линию … станция … выход в город к … вокзалу… подробности стерлись все до единой.

Хочешь поменять билеты?

Я их уже поменял.

Мы кого-то встречаем? Идем покупать вокзальные пирожки?

Миновали кассы и пирожки, забрали сумку из камеры хранения (?), поднялись на перрон (??), свернули к поезду «Киев — Москва» (???), нумерация от головы состава, купейные кончились, пошел плацкарт, всего мест — 54, Баев вдавливает бычок в асфальт, достает из кармана билеты, показывает проводнице.

Ты остаешься?

Данька, я вот ни черта не понимаю, ты бы объяснил, что ли.

Баев слегка напрягся, скулы его затвердели, взгляд калибра тридцать восемь, быстрый как черная молния, расплющил, пригвоздил к перрону, и только легкий дымок из обоих стволов, только ветер свистит в проводах, и он объяснил, отчего ж не объяснить. Возвращаться в гостиницу нельзя, паспорт получишь новый. Точка. Контрольный в голову.

Но почему!.. ведь там мои вещи, я все собрала, думала, еду гулять… платье, пояс эластичный на кнопках, туфли… «Одно лето в аду», не мое… ветровка на вешалке, тоже чужая, Альгисовой жены… джинсы в шкафу, кассеты… Ты знал заранее? и не сказал? У меня ведь ничего не осталось, кроме того, что на мне…

Да не хнычь ты, ветровка, сморщился Баев. С вещами нас бы не выпустили. Они же следят, а у меня все деньги вышли, расплатиться нечем. Короче, купим тебе новое, как только, так сразу.

Не выпустили? Ты хочешь сказать…

Послушай, процедил Бутч Кэссиди, он же ковбой Мальборо и Данхилла, он же Мармеладный Джо, засовывая стволы за пояс, сплевывая на рельсы… послушай, маленькая, если ты едешь, твое место номер шесть. Лично я иду спать.

(А паспорт мой ты специально отдал? — хотела спросить я, но осеклась, потому что с ними не спорят.)


Ах, этот ковбой с квадратными скулами и взглядом Джона Уэйна!.. Он не обманул, он сделал в точности, как обещал, и когда я поднялась в вагон (за неимением других альтернатив), он уже храпел наверху, и рука его, жилистая рука короля прерий, свешивалась вниз, раскачиваясь в такт движению поезда, потому что поезд тронулся, а пояс эластичный на кнопках остался, и ветровка осталась, и туфли. Класть в багажное отделение было нечего. Мы снова налегке.

Я пошарила у него в куртке, нашла пачку сигарет и направилась в тамбур.

Очень хорошие сигареты

В тамбуре курили двое мужиков, обоим под пятьдесят, пивные животы, залысины. Интерес проявили стандартным способом, начали вокруг да около. Девушка, ну что за гадость вы курите, разве можно. Вот, угощайтесь, это «Магна», очень хорошие сигареты, импортные. Вы из какого вагона? Домой едете или отдыхать?

Это как получится, говорю, а вы?

А мы домой отдыхать, сказал тот, что повыше ростом. Заработались! Два месяца по командировкам, жены плачут, дети папочку зовут. К тому же неплохо подкалымили, вернемся на щите, то есть со щитом.

Ну это сколько выпить, гоготнул второй.

Не слушайте его, девушка, вылез вперед высокий, мы практически непьющие, но надо же как-то в поезде время коротать. Как насчет рюмочки мартини или чего покрепче? Нет, вы не думайте, мы интеллигентно побеседуем, то-се. Славик на Кубе пять лет прожил, он вам такого расскажет, о чем и по телевизору не говорят. Я дальше границ нашей необъятной родины нигде не бывал, но со своей стороны обещаю подборку анекдотов, исключительно приличных и смешных. Одна путешествуете?

А я им (еще взбешенная, еще не остывшая от перестрелки с ковбоем Мальборо, в которой я всего-то и успела, что перегреться): Одна, да не совсем. Муж мой командировочный на верхней полке дрыхнет, место номер восемь, тоже подзаработал, наверное, разит за полверсты.

А они (участливо и при этом покровительственно, мол, проблемы ваши не проблемы, но мы понимаем, прекрасно понимаем): Э-ээ, девушка, да вы никак обиделись на мужа-то! Бывает, дело житейское. Сами в таких раскладах участвовали, и не раз. Только и вы поймите — деньги сейчас непросто достаются. Вертеться надо, ловчить, шею подставлять. У вас, наверное, тоже запросы имеются, вы ведь не хотите туфельки фирмы «Скороход» носить и «Красную Москву» на себя прыскать. Поэтому мужей беречь надо — спит и пускай спит, сил набирается, а мы пока посидим, за его здоровье выпьем. Видели когда-нибудь ящик «Сникерсов»? А «Ригли сперминта»? А зажигалок одноразовых? Наверняка не видели. Это красиво, они новенькие, прозрачные, разноцветные, булькают. Неужели упустите возможность посмотреть?


Пили втроем, пили с проводницей, опять втроем; потом высокий, с трудом поднявшись на ноги, полез на верхнюю полку что-то искать; своротил сумку со «Сникерсами», они высыпались на столик, на пол, нам со Славиком на головы; высокий чертыхнулся (вполне литературно, отметила я, хотя сама уже плавала в тумане и едва могла отличить «Сникерс» от «Марса»), прошелся по товару на выход, в дверях постоял, соображая, ткнул пальцем в меня, в своего товарища и проревел — без меня не начинайте, я скоро.

Куда это он? — спрашиваю.

К проводнице, у них все обговорено, ответил Славик, неожиданно ловко вылез из-за столика, тоже прошелся по «Сникерсам» и запер дверь. Ну его, ввалится пьяный, пообщаться не даст. Ты это, не думай, я не жлоб какой-нибудь, в накладе не останешься.

Чего? — спросила я, не очень понимая, что происходит.

А того, ответил Славик. Пашка мой друг, но истина дороже. Он же свинья, особенно когда напивается, а ты существо нежное, как есть прекрасное с головы до ног и обратно. Я, можно сказать, тебя собою прикрыл. Или щас прикрою, добавил он, хихикая и обнимая меня левой рукой, а правой тем временем что-то заталкивая в задний карман юбки. Я вывернулась, сунула руку в карман, вытащила пачку червонцев и уставилась на них в недоумении.

Увесистая пачечка. Что-то вроде коробки одноразовых зажигалок, которую никто никогда не видел всю и сразу.

Я смотрела и смотрела, но смысл этих денег по-прежнему оставался неясен.

Тонна, сказал Славик самодовольно и дернул молнию на юбке — раз, два, три, ничего не получается, заело. Сладкая, прошептал он, обслюнявив мое ухо, так и будешь стоять или поможешь немножко?

И тут до меня наконец-то дошло.

— Убери лапы, — сказала я, стараясь изъясняться отчетливо и переходя на ты, что в подобной обстановке было вполне уместно, — или щас как заору, мало не покажется. У меня голосок знаешь какой звонкий, я в Большом детском хоре пела восемь лет! «Летите голуби, летите», «Взвейтесь кострами», «Веселые качели» — хочешь, и тебе спою? У меня божественное меццо-сопрано, правда, диапазон слабоват для сольной карьеры.

Почему-то стало смешно, хотя смешного в целом было мало. Я хрюкнула и запела «голубей». На Славика мой вокал впечатления не произвел. Он сопел и отклеиваться не собирался, однако на ногах держался нетвердо, и это обнадеживало.

— За кого ты меня принимаешь, интеллигент? — спросила я, продолжая стряхивать с себя пятую, шестую и седьмую руку Славика, который расслабленно улыбался, потный, пьяненький, для насильника какой-то слишком нелепый, даже жалкий.

— А за кого ж тебя принимать, хорошая моя, — отозвался Славик миролюбиво, все еще сражаясь с молнией, — пошла с двумя мужиками водку пить, юбочка, маечка, все дела… Мочалка она и есть мочалка. Или ты честная девушка? Ты хоть что умеешь-то, девушка? Петь про голубей, а еще?

— Придурок, я умею шить, вязать, диагностировать и интегрировать, если хочешь знать, — заявила я, высвобождаясь из его влажных объятий. — А еще могу рассчитать твой ай-кью, по-видимому, не слишком выдающийся, или профиль твоей сомнительной личности построить для криминалистической экспертизы. Если ты сумеешь ответить на вопросы, конечно… Вот, например: назовите четырех космонавтов, летавших в космос после Гагарина… — выдала я внезапно из опросника Векслера, содержание которого два месяца назад тщетно пыталась припомнить на зачете по психодиагностике, — …какова температура кипения воды, из чего делают резину, кто написал «Гамлета», что означает пословица «Куй железо, пока горячо»… Не знаешь? Откуда тебе знать, олигофрен, — сказала я, села на нижнюю полку и заплакала. Мне было очень обидно, очень. — Я, между прочим, в МГУ учусь, на второй курс без четверок перешла, а ты… лапы распускаешь…

Славик оторопел, приземлился рядом, достал из кармана пачку сигарет, сунул мне одну, себе другую, да не реви ты, не выношу женских слез. Не реви, сладкая, я тебе коробку шоколадок подарю, хочешь? Ой, ну детский сад, ей-богу! Сама хороша — чего поперлась, не видела разве, куда идешь? Пить не умеешь, курить не умеешь, раздеваться тоже не обучена… Что мне с тобой делать, отличница? Интегрировать? Поцелуй хотя бы, не убудет. Да поцелуй, не развалишься. В небритую щечку, в знак примирения, а то обижусь я.

И правда, думаю, не развалюсь, а Баеву так и надо. Будет знать в другой раз, если этот другой раз у него действительно будет.

Просидели до утра, закутавшись в один плед, потому что из кондиционера страшно дуло (купейный сервис, ворчал Славик, отсюда и прямиком на больничную койку, а у меня, между прочим, радикулит незалеченный). Изредка прикуривая одну сигаретку на двоих, медленно трезвели, ели товар, рассуждали о странном, необычном, неправдоподобном, о том, чего быть не должно, но происходит.

— Вот у меня, например, был случай, под качели упала. Здоровые такие качели, на шесть человек, там спинка была проломлена, я и упала. А качели замерли в воздухе и висят, на них однокласснички мои с разинутыми ртами, вцепились в поручни, звука вообще нет, тишина. Коляска стоит возле лавочки, воробьи скачут, в песочнице малышня куличики делает, а я лежу. Полежала, поднялась, отряхнулась, пошла домой. Дальше не помню.

— Сотрясение мозга?

— Да нет вроде. Я вообще везучая, со мной столько всякого было!.. Один раз чуть под машину не угодила, не люблю на светофоре стоять… Мне тогда сумку на правом боку снесло… Потом с велосипеда в речку свалилась, штанина в цепь попала… ну там неглубоко было, хотя и очень неприятно, тина, пиявки… Я лучше про сны расскажу, ладно?

— Я весь внимание, — сказал Славик, пряча улыбочку в стакане. Видимо, я недостаточно протрезвела и несла какую-то ахинею.

— Так вот. Это было летом, после девятого класса, — продолжала я, заводясь все больше и больше, как в пионерском лагере, когда все по очереди рассказывали про отрезанный палец, подтекающий кран или кровавое пятно на стене. — Снится мне, что я на турбазе, сижу у костра. Подходит какой-то тип, подает левую руку и говорит: я Андрей, а тебя как зовут? Фигня, конечно, ну Андрей, ну и что. Через неделю мы с родителями собираемся на эту самую турбазу, а у отца температура поднялась, кашель. Пришлось ехать одной. Приехала. Заселяюсь в домик, открываю окна, смотрю — на поляне мужики в пинг-понг играют, и один из них левша. Тут мне как-то нехорошо стало, но не сидеть же в домике! Беру ведро — и за водой. А навстречу тот самый, из сна. Девушка с пустым ведром, говорит, дурная примета, но я в приметы не верю. Я Андрей, а тебя как зовут? И левую руку мне протягивает.

— Круто, — кивает Славик. — Если не врешь, конечно. И что у тебя с ним было?

— Было, — говорю, — да ничего хорошего. Наутро я все бросила и сбежала, села в автобус, примчалась домой, притворилась, что заболела. День лежу, два лежу, на третий день звонок в дверь. Сестрица входит в комнату и говорит — там тебя какой-то тип незнакомый спрашивает, впустить? Нашел, заявился в дом, и еще смеялся, что я надеялась от него спрятаться — папу моего он прекрасно знает, они же коллеги, в соседних отделах работают. Папа типа начальник, а он мэнээс. На двенадцать лет старше, чего-то от меня добивался постоянно, примерно как ты сегодня, ультиматумы предъявлял, или ты со мной или я не с тобой… Мне надоело и я его бросила. Или он меня, не помню точно.

— А ты, значится, взрослых мужчин предпочитаешь? Чем же я не подошел? — спросил Славик, ставя стакан на стол. — Зуб даю, историю ты придумала на ходу. Романтическая ты особа, Ася, и имя у тебя соответствующее, как по заказу. Сидит такая тургеневская барышня в купе с пьяным мужиком и курит «Магну», ужасную гадость, между нами, девочками, говоря. Сны рассказывает. Налево собралась, вот умора. Куда твой муж-то смотрит? Я бы на его месте устроил бы тебе цыганочку с выходом.

— Это ты собрался налево, — говорю, — а я всего-то и хотела, что в тамбуре покурить.

— Да какая разница, — отмахнулся Славик. — Видела бы ты себя в этом тамбуре… Эх, если б нам раньше встретиться!.. Я тоже, кстати, эмгэушник. Химиком был когда-то, и неплохим. Химиком-технологом.

— Врешь, — оживилась я и вынырнула из-под Славиковой руки. — Скажи, что наврал. Я ведь тоже немножко химик. Ничего себе, совпаденьице…

— Да какое там совпаденьице, господи. Мало ли народу на химфаке училось. Хотя любопытно, да.

— А что ты на Кубе делал, расскажи?

— Работал.

— Ну Славик, ну расскажи! Интересно же, — не отставала я.

— Строил завод по производству сахара. Интересно?

— Еще бы. Между прочим, ты тоже обещал странное, твоя очередь.

— Поцелуешь в другую щечку — расскажу.

— Перебьешься, — сказала я твердо. В конце концов, Баеву я уже насолила, и дальше усердствовать было ни к чему.

— Грубиянка ты, а не эмгэушница. Тебе, кстати, не идет. И курить не идет — бросай ты это дело.

— Жену свою воспитывай. А ты, кстати, женат?

— Был, — сказал Славик мрачно.

— Как это был? А сейчас?

— А сейчас холостой. Тебе про жен моих рассказывать или про Кубу? Впрочем, тут все в одном флаконе. Слушай, раз уж напросилась, — он взялся за бутылку, налил стаканчик, опрокинул его и вздохнул, и я подумала, что история эта, наверное, очень длинная и очень печальная.

— Попал я туда по распределению, товарищ хороший помог, кубинец, из группы радиохимиков, — из нашей, двенадцатой, мысленно подпрыгнула я, усмотрев очередное совпаденьице, но промолчала. — Устроил мне вызов с Кубы. Жили мы под Гаваной, до города на автобусе полтора часа ползком, вот только автобус этот ходил раз в два дня, и то если водитель себе другого занятия не найдет. Поэтому мы скидывались, брали у местных машину — и в город на выходные. У нас и в поселке не скучно было, но в Гаване…

Я когда первый раз на набережную вышел, обалдел — все обнимаются, целуются, девушки полуголые, парни потные, ночь звездная, ром, океан, музыка грохочет и Большая Медведица на небе кверху ковшом висит. Остров Свободы, Куба либре. Если б еще работать не надо было…

Хотя чего там — жили мы хорошо, в отдельных домиках. В этом поселке сначала военная часть квартировала, потом строители, потом мы. От военных столовка осталась, футбол-волейбол, душ-туалет, всяко-разно. У местных были тархеты, карточки, они продукты по карточкам получали, вообще жили не очень. А в нашей столовке — борщ, котлетки и квас из ананасов. Да и в меркадо все что хочешь без карточек — были бы деньги. Мы-то на очень приличных зарплатах сидели. Квасили, конечно, по-черному, но выветривалось быстро — воздух, что ли, способствовал. Хотя климат там не приведи господь — живешь как в бане. Чуть пошевелился — весь мокрый. Москиты размером с кулак, джинсу прокусывают, тараканы летающие, ливни тропические, и повсюду плакаты с Фиделем, такой вот климат. — Славик снова наполнил стаканчик, поднес ко рту, потом подумал и поставил на стол нетронутым. — Хватит мне на сегодня, а то опять приставать начну и тогда держите меня семеро.

Так, о чем это я. А я любви.

Завелась у меня в поселке одна, на вид лет восемнадцать, а там кто ее знает, кубашки рано взрослеют. Не то что некоторые — интегрируют, а детство еще не отыграло. И чего я, старый дурак, на тебя позарился, ты ж дите малое… У кубашек к двадцати годам такой опыт имеется, который тебе за всю жизнь не наработать. Ух, и красотки!.. Самая задрипанная кубинская пейзанка не хуже королевы — осанка, взгляд, походочка. Выплывает такая на улицу, на голове самопальные бигуди, из рулончиков туалетной бумаги, фу ты ну ты… Отбрить может не хуже мужика. Как завернет — стоишь себе, просыхаешь, а она хохочет… Там даже не слова важны, а интонация, кураж… У девиц этих куража море. Вечером они, значит, снимают рулончики, распускают волосы, одеваются, если это можно так назвать… А у меня дома жена, между прочим. Любимая, между прочим. И что мне было делать?

— И что же ты делал?

— Да то же, что и остальные — я живой человек или кто? В городе девки по случаю, Лена вроде как постоянная. И не смотри на меня так, иначе не буду рассказывать.

— Да кто на тебя смотрит-то!.. И вообще — какое мое дело, — буркнула я, обидевшись, что меня приняли за моралистку. Обидеться также стоило и за сравнение с карибскими красотками не в мою пользу, но я удержалась, понимая, что Славик хочет отыграться за бездарно проведенный вечерок, контрибуцию, так сказать, получить. Мужа бедного поминает, типа спит он и ухом не ведет. Про своих баб врет — не краснеет. Меня поучает, чтобы выгодно оттенить свое джентльменское поведение. И пускай его, не жалко. Или, наоборот, жалко, но все равно пускай.

— Слушай дальше. Папаша моей Лены торговал гуарано, тростниковым соком, ходил по городским пляжам со своей машинкой. Что-то вроде мясорубки — засовываешь туда стебель тростника, подставляешь стаканчик, крутишь ручку и получается сок. На мой вкус не очень, но местные пьют. Папаши целыми днями дома не было, поэтому мы с Ленкой чувствовали себя очень свободно.

— С Ленкой?

— С Маддаленой. Я из-за нее два года лишних отработал, как тот библейский персонаж, забыл как зовут…

— Иаков.

— …точно. Сам попросился, чтобы меня оставили за производством наблюдать. Слетал ненадолго в Москву, с женой повидаться — и обратно. В Москве хмарь, сырость, люди злые, жена Наташка плачет — возвращайся, сколько можно, а я ей — заработаю на квартиру и вернусь. Заработал… Теперь вот зажигалками торгую, а мог бы на те деньги… все эти выкрутасы горбачевские, чтоб он был здоров…

Был у меня приятель-кубаш, на рыбалку вместе плавали, то-се, вылазки в Гавану. Сидим как-то после работы, выпили, разговоры, какие обычно между выпившими мужиками бывают… Зашла речь про баб. И он мне говорит — ты с Леной поосторожней, я слыхал, она мамба. Я тогда внимания не обратил — ну мамба и мамба, танцует, наверное. Потом и сам стал замечать — странная она.

Накануне моего первого отъезда в Москву пошли на море. Лежим на песочке, загораем, и тут она мне заявляет — если через месяц не вернешься, пеняй на себя. А я ей — в каком смысле? Она говорит — узнаешь. Но на всякий случай я на тебе метку оставлю, что ты мой. И как куснет в руку — вот, погляди, до сих пор шрам остался. Кровь брызнула, я ору — сдурела что ли, ведьма!.. А она смеется. Сорвала какой-то листик, пошептала над ним, приложила — и кровь сразу остановилась.

— Так, понятно…

— Понятно ей. Может, не рассказывать дальше-то?

— Нет уж, давай, раз начал.

— Ну спасибо. Слушатель из тебя — как из собачьего хвоста сито. Ладно, продолжаю. Отработал я эти два года, значит, и собираюсь уезжать — насовсем. Ночь, конечно, с Леной провел, на берегу. Повинился, про жену рассказал, то да се, родина-мать зовет. Ленка выслушала, вцепилась в меня, глаза как у кошки, волосы растрепаны. Останься, говорит, хуже будет. Я начал заливать — не могу, мол, контракт закончился, постараюсь новый найти, а сам знаю, что ни хера я стараться не буду, хочу домой и все тут. А она заладила — останься да останься. Потом встала, зыркнула на меня и ушла.

Ну покурил я, звезды посчитал и домой, на боковую. Как сейчас помню, снилась мне Наташка, как будто плачет она и просит — останься, не надо тебе приезжать. И волосы у нее черные, кольцами свиваются, как у Лены. Проснулся в холодном поту, решил в напоследок в море окунуться. Выполз на море, проплыл метров сто и вдруг слышу шум, как будто ветер поднимается. Оглянулся — кругом все спокойно, пальмы стоят, не шелохнутся. А шум приближается. Ну, думаю, машины по трассе пошли, наверное, и гребу себе дальше.

Доплываю до глубины и чувствую — что-то не то. Вода вокруг бурлит, закипает вроде. Пригляделся — е-мое, так это ж змеи! Целая армия гадов — и я посредине. От страха чуть не потонул, а им до меня дела нет, плывут куда-то в открытое море. Я скорей на берег, прибегаю в дом. Мои кореша ну ругаться, мы из-за тебя на самолет опаздываем, обыскались. А я им — вы че, братцы, я ж только окунуться, на пять минут. Смотрю на часы и глазам своим не верю — два часа корова языком слизала.

— Хи-хи, — говорю, — гражданин командировочный, а как вы относитесь к разного рода ужастикам, про ведьм, вуду, зомби и ты ды? Не злоупотребляете? «Сердце ангела», к примеру? Или про графа Дракулу?

— Эх, ты, — погрустнел Славик, — я ей, можно сказать, душу открыл, а она зубоскалит. Смешно ей… Ведь это еще не все, сладкая, у истории конец есть. Вернулся я домой, а через полгода Наташка моя умерла. Рак крови. Вот тебе и хи-хи. — И замолчал. Лицо серое, обыкновенный дядька предпенсионного возраста, с брюшком, лысиной и в несвежей футболке. Шумно выдохнул, потянулся. — Иди-ка ты спать.

— Славик, миленький, не сердись, — засуетилась я, — ну прости, я же не знала…

— Да ладно, чего там. Забирай свои «Сникерсы» и дуй к муженьку. Кстати, я бы на него посмотрел. Или ты его тоже выдумала, как левшу своего? Хочу узнать, кому ты меня предпочла. Утром покажешь?


Утром полуночный ковбой проснулся, достал сумку (ага, злорадно подумала я, свои вещички-то заранее из номера вынес), порылся в ней, вытащил винчестер зубную щетку и пошел умываться, ни слова не проронив, суровый и простой, как две копейки, привыкший стрелять без предупреждения обходиться малым, срываться с насиженных мест, свидетелей не оставлять, дважды в одном и том же месте не ночевать. Ему-то что — это мои портреты с надписью «Wanted» теперь будут расклеены по городам и весям нашей родины. Это мои фотографии в профиль, анфас и три четверти уже лежат во всех отделениях милиции, это на них по вечерам будут любоваться доблестные шерифы Киева, Жмеринки и Бердичева. Их разыскивает милиция за неуплату гостиничного сбора. Фиг с ними, с объяснениями, но хотя бы извиниться…

Баев вернулся с мокрой головой, не иначе как сунул ее под кран, для отрезвления, не для красоты же, надвинул шляпу на лоб, кинул взгляд на мою коробку с шоколадками, взвел курок и удалился. Принес два чая, я откушать не соизволила, он выпил оба стакана, и все это молча, с каменным лицом, обветренным лицом изи райдера, коему даже поездной чай не страшен, и поездная курица, и бутерброды с колбасой, которыми нас угощали соседи по вагону. Кажется, они так и не поняли, что мы с Баевым вообще знакомы. Вы, девушка, куда едете? а вы, молодой человек?

Вышли из вагона, на перроне Славик с Пашкой, пересчитывают сумки, баулы, коробки с райским наслаждением, со свежим дыханием, с толстым слоем чего надо (эх, не посмотрела на разноцветные зажигалки, когда теперь шанс представится!..). У Пашки видок помятый, у Славика не лучше, машут мне руками, кричат, от усердия из штанов выпрыгивают. Баев не может не заметить, но он не замечает. Не замечает!

Идем вдоль поезда, пятый вагон, третий, первый, он чуть впереди, я чуть позади, его напряженная спина, сейчас он развернется и даст в морду первому встречному. Или ждет, что его самого в спину саданут.

Ну и дела! Баев — молчит! Несет в зубах свою сумку и молчит в тряпочку! Черт с ними, с извинениями, ты спроси, я отвечу! Мне скрывать нечего, а тебе?

Нет, мир не рушится, вовсе нет. Я в каком-то злом возбуждении, готова к любой развязке. На остановочку? Правильное решение. Нужно выбрать между тэ-тридцать-четверкой, синим троллейбусом, который вечно застревает в пробках и роняет свои рожки, и сто девятнадцатым автобусом, который на поворотах складывается вдвое и скрипит как будто ему невмоготу, как будто гармошка у него сейчас лопнет, хвост автобусный на дороге останется, а голова уедет себе вперед. Вон он, на конечную пришел, отстаивается. Если побежишь — в аккурат успеешь. На сто девятнадцатом удобнее, он прямо ко входу в ГЗ подкатывает, раз — и ты в домике, и ничего не надо объяснять.


Сейчас соображу, куда мне теперь. Для начала в метро. Вещей нет, забирать нечего, книжки в ДАСе остались, а ту мелочевку, которая в башенке, Петька привезет. Или Гарик.

Пока я стояла и соображала, что бы такого хлесткого сказать, каким взглядом подарить на прощанье, Мармеладный Джо, закинув сумку на плечо, удалялся в сторону сто девятнадцатого. Нет, этот не побежит. Ни стона, ни проклятья не сорвалось с его запекшихся губ, я так и не услышала — прощай, чигита, прощай, мучачита, верная подруга моя, теперь мы в расчете, мы квиты, we are quits, estamos en paz

(он, конечно же, догадался про попутчиков, причем догадался с запасом, чего и не было — все понял)

безжалостный и бесстрастный, он пристрелил загнанную лошадь и ушел, не оглядываясь, навстречу новым приключениям

настоящий мужчина, a man with no regrets, un hombre sin piedad, без страха и упрека, я не успела метнуть ни одного, а могла бы

досадно, что обошлось без вопросов и теперь я не узнаю, от кого он сбежал и что за договор подписывал — уж не с дьяволом ли? с него станется

впрочем, лирика закончилась, началось что-то другое, малоприятное, но надо же было действовать, и я поехала к Нинке.


Я наконец-то вышла из ступора, развернулась и поехала к Нинке.

Той осенью (Гардель)

Погода в Москве отличалась от киевской не в лучшую сторону. При плюс пятнадцати в маечке было некомфортно, но не затем ли Баев натренировал меня легко переносить любые перепады температур, чтобы теперь я могла спокойно доехать до Нинки, даже не покрывшись гусиной кожей!..

Вспомнила, как мы мерзли на платформе «105 км» в ожидании электрички на Москву и он учил Серегу: подставься ветру, дай ему прощупать твои свиные ребрышки, впусти его по самое не могу — и согреешься. Электричка опаздывала или ее отменили вовсе, накрапывал дождь, Машка с Серегой прятались под козырьком, я дрожала от холода под двумя курточками (своей и баевской), а Баев, щуплый, синий, в футболке, парусящей на ветру, преспокойно курил, даже не вглядываясь в даль — едет или не едет.

Вот и теперь, стоит на остановке, дымит «Данхиллом», пока прочие граждане штурмуют автобус; запрыгнет в последний момент, повиснет где-нибудь на перекладине, как летучая мышь, сложит крылышки и спать. Ну и черт с тобой. Плакать не буду.


Вынула из кармана наушники, воткнула их и завела кассету, уцелевшую вместе с плеером, который я прихватила с собой, покидая гостеприимную гостиницу «Орбита».

Гардель. Вот кто мне поможет — он, он один.

(Te aconsejo que me olvides. Забудь меня и все такое.)

Любимый мужчина Карлос Гардель вырос за спиной, взял под руку, повел плавно, уверенно; его лакированные ботинки, мои позорные сандалики; незамысловатая мелодия на четыре четверти, там-там-там-та-да-дам, это очень просто, если есть хороший партнер и если ты все еще держишь осанку. Пойдем, девочка моя, этот calamaco мизинца твоего не стоит (вот и бабушка моя подтвердила бы — не стоит); я тебе спою и ты все на свете позабудешь, пока мы потихоньку, шаг за шагом, слово за слово, обгоняя друг друга, роняя и подхватывая у самой земли, будем спускаться в метро, ведь нам в метро?


Да, это был друг не хуже Петьки.

Гарделя мы с Гариком открыли давным-давно, еще в прошлой жизни, той осенью. Прочитали крошечное эссе Кортасара и поехали в консерву. Потолкались там, купили две кассеты tangos eternos, и я сразу же влипла в Гарделя по уши.

Миллионы его поклонниц, живых и умерших, меня не смущали. Женщины должны сходить от него с ума, это ясно, потому что он может обнять одним только голосом — из двадцатых! — так, как другие не обнимут здесь-и-теперь. Идеальный партнер, который ведет тебя в точности как хочешь ты, а ты хочешь как он. Довериться ему, обнаружить в себе желание быть ведомой, признать его, не чувствуя никакой ущербности — почему раньше казалось, что это так трудно? Потому что женское, следовательно, второсортное?

Сколько себя помню, женщиной я быть не хотела. Дурацкое словечко, скрежещущее, шипящее, пресмыкающееся; одна его фонетика наводила на ассоциации с обиталищем, вместилищем и еще чем-то совершенно неблагозвучным; с какими-то щенками; с широкими бедрами и подмышками; со всем телесным, земляным и грубым. Кем угодно, только не женщиной — девочкой, девушкой, читателем, носителем рваных джинсов, поедателем плюшек, студентом, пассажиром, человеком вообще… Однако музыка аргентинских предместий, которой я внезапно увлеклась, позволяла сыграть пресловутые гендерные роли иначе, примерив их как платье; положить руку на плечо, поймать неустойчивое равновесие, балансировать на острие; никогда не знать, в какую сторону сейчас качнешься, но быть уверенной в том, что в самой крайней точке тебя подхватят и, наверное, спасут.

Осознав свою новую роль, я решила положиться на Гарика, но Гарик внезапно сдал назад. Той осенью из-под него как будто выдернули опору, он падал. Подобно ежику из детского анекдота, Гарик забыл, как дышать, и умер, и я ждала, что он вспомнит и оживет. Мы даже записались на курсы танго, но у Гарика не получалось, он был какой-то неповоротливый, деревянный, и он не вел. Через пару месяцев он заявил, что с него довольно.

Тебе правда нравится? Эта пошлятина?! Пойми, Гардель, танго — это надрыв, черная бездна, а не аэробика для домохозяек… Впрочем, у тебя все из какого-то сора… Ведь про таких, как ты, сказано — блаженны нищие духом, если ты понимаешь, о чем речь.

(Нищие? У меня столько за душой, и все это поет, а теперь еще и танцует!)

Как видишь, танцор из меня неважнецкий. Я натура рефлексивная, привык смотреть себе под ноги, что для данного рода деятельности строго противопоказано. А ты несешься вперед, не разбирая дороги… Пары из нас никогда не получится, разве не ясно? Найди себе другого, вон их сколько тут, говорил он, указывая куда-то в танцзал, где упражнялось стадо теток за тридцать и две мужские особи неопределенного возраста, которые попали сюда по недоразумению или их притащили тетки.

(Конечно, мы же такие рафинированные!.. дрыгать ногами под музыку нам не пристало!.. я рефлексирую, следовательно, существую, а ты… короче, умеющие экстраполировать да экстраполируют.)

Иногда он старался уколоть меня побольнее, как будто для того, чтобы уравнять наши чувства, привести их в состояние сообщающихся сосудов. Ты все пела — это дело, хорошее дело, между прочим. Не пойму, зачем бросила — чтобы поплясать?

(Он был такой жалкий, когда это говорил, что я сердилась на него, если мне это было выгодно или просто хотелось от него отдохнуть.)


Гардель тогда меня просто-напросто спас. Каждый день он получал меня вредную, заносчивую и несчастную, отпускал же почти счастливой. Он был только мой и больше ничей (это эффект наушников или уверенность в том, что я одна его понимаю?); он пел о моей родине (mi Buenos Aires querido), на которую мне не суждено было вернуться (nunca volveré); с ним можно было лезть в драку, напиваться вдрызг и плакать, не стесняясь. Это меня обнимала та печаль, которая обнимала его; все, что он говорил, было понятно без перевода; с ним я уверенно переходила на испанский, черный как ночь, жгучий как само танго. Простые слова — la vida, el hombre, la mujer — слетали с губ, как пушинки одуванчика; одним только звуком, пусть даже бессмысленным, поскольку я понимала через пятое на десятое (ибо взятый в библиотеке самоучитель был глух и нем, а глазами такой язык не возьмешь), эта речь могла выразить все, абсолютно все — и горечь жизни, в тыщу раз более горькую (l’amargura), и счастье, рассыпающееся звездочками в ночном небе (el cielo), и солнце, соленое на языке, такое близкое под закрытыми веками (el sol). Да, Гарделя надо было слушать, закрыв глаза, во всяком случае, первое время, пока я еще не привыкла чинно ходить по улицам, неся в голове это ровное холодноватое пламя.


Именно на Гарделе Гарик сдался и завел собственный плеер. Мы встречались в метро, с потемневшими — ноябрь, милонга — глазами, оба несчастные, оба на взводе, готовые ссориться и мириться, бросать и возвращаться, стреляться и воскресать, и все это всерьез. Мы бродили по улицам и паркам Буэнос-Айреса, посреди которого с какой-то радости возвышался памятник Ломоносову, стояли на ступеньках химфака, дослушивая до точки, потом нажимали друг у друга кнопочку «стоп» и покидали этот город, чтобы через несколько часов снова оказаться на набережной Москвы-реки Ла Платы. Временно помешались на ретро-музыке, собрали коллекцию других тангеро — Аугустина Магальди, Тино Росси, Роситы Кироги — прослушали их разок-другой и бросили. Они тоже хорошие, но с ним никто не сравнится, говорила я сдавленным от восторга голосом. Ты права, детка, отвечал Гарик сдержанно, но по гамбургскому счету оркестрованный Гардель это кич. Я согласен с Хулио, в тридцатых годах танго становится продуктом на экспорт, примерно как русский балет или водка, и все-таки…

И все-таки Гардель дал нам последний шанс, который мы, конечно же, профукали, но он-то в этом не виноват. Что-то надломилось само, как в его собственном голосе в июне тридцать пятого года. Гарик даже не смеялся надо мной, когда я плакала оттого, что Гардель погиб. Одна женщина, сказал он, покончила с собой в тот день, когда его самолет упал на Медельин, город вечной весны, но ведь мы с тобой еще поживем?

Время, отмеренное по минутам — здесь три ровно, там три ноль пять; volvio una noсhe, mi noche triste; грустная осень, над которой его голос как крыло; в комнате Гарика все меньше места; наше прошлое истончается, становится хрупким, дотронься — и распадется, растрескается, рассыплется в пыль. Гарик знал, что так будет, — и не вмешивался; его покровительственный тон быстро испарился, когда он понял, что может все потерять; он стал безнадежно покладистым; он говорил — я прекрасно высплюсь на раскладушке, но я упорствовала, и он снова шел провожать меня до метро, потом до вокзала, потом до дома, чтобы не оставаться одному в той комнате, где когда-то мы просыпались от звука ключа, проворачивающегося в замке; мама возвращалась с работы, запирала входную дверь, шла на кухню; было слышно, как она открывает холодильник, зажигает газ, ставит чайник…

Не бойся, говорил он, сидя на подоконнике, так далеко, что бояться было нечего, — она никогда не войдет без стука и вообще не войдет, она все понимает.

Ох, лучше бы она не понимала, и мы тоже, и не надо было бы отворачиваться, прятать глаза, когда разговор опять заходил о том, что с нами будет дальше.


Уезжая в Киев, я прихватила с собой одну из кассет с tangos eternos, и вот теперь он один, Карлос Гардель, el Zorzal Criollo, спасся после землетрясения, пережитого нами на Киевском вокзале, остальные погибли в разломах земной коры, под завалами гостиницы, на улицах города, засыпанного лавой и пеплом, в который я уже точно никогда не вернусь, nunca volveré.

Пережив первый приступ бешенства, выговорившись в себя, я почувствовала, что изрядно пересолила с этими «никогда», потому что не так уж было холодно, и не очень-то грустно, но злость не уходила, хотелось ответить круче, в сто раз круче, а тут снова Гардель, и вот я бегу вниз по ступенькам, потом по мраморным квадратикам в переходе на радиальную, потом по мокрому тротуару, стараясь не влезать в самые глубокие лужи, и повторяю, как считалочку:

Hoy un juramento, // mañana una traiciуn,

amores de estudiante // flores de un dнa son.

Сегодня клянется в вечной любви и мычит «это ты, Аська, ты», завтра скажет, что твое место номер шесть, потому что любовь такого отморозка не более чем цветочек-однодневка, mi niña. И шут с ним, сейчас главное добраться до Нинки живой.

Барахолка

Нажав на кнопку звонка, вспомнила, что на дворе лето. Значит, они в Одессе, жуют сладкую вату, давятся дядивениной пшенкой, опрыскивают бабушкин виноградничек медным купоросом, плавают в холерном море, и только я одна в Москве или уже в Буэнос-Айресе, не знаю.

(На каком я свете, Карлос?)

Раздался приглушенный звук, похожий на рев пылесоса, дверь все-таки открылась, выглянула Нинка, под мышкой у нее барахтался огромный ребенок (неужели Сашка?), он натужно орал и требовал кафету; второй (или этот Сашка?) вышел в прихожую сам и, указав на меня пальцем, уверенно произнес: Ася.

Не удивляйся, сказала Нинка, мы всех знаем по фотографиям, включая папу. Бедный папа нас два месяца не видел. Повезло тебе, мы вернулись сегодня ночью. Там чемоданы, через них надо переступать. Ты как-то легкомысленно одета. Горячего супа хочешь?

Ходят, разговаривают, едят кафеты — давненько же меня тут не было. Слушай, а когда они успели всему научиться-то?

Ха-ха, сказала Нинка, они уже целый год ходят, а когда ты последний раз объявлялась (в мае, кажется?), Лешка уже говорил «дай сахай» и «дай калат».

(Ага, дай сахар и шоколад, значит, с кафетой — это Лешка… И чего она так тараторит? Неужели на мне написано, что я — потерпевшая сторона?)

Калату у меня целая коробка, сказала я, выкладывая на кухонный стол киевский трофей.

Ух ты, обрадовалась Нинка, откуда такое?

Гонорар за удачно рассказанную небылицу, говорю, или наоборот, за терпеливо выслушанную.

Давай возьмем парочку и спрячем, иначе Лешка сразу все сожрет и покроется волдырями, как жаба, сказала добрая мамочка Нина.

Открыли коробку и ахнули — поверх «Сникерсов» лежала пачка червонцев, которую вчера вечером я уже вытаскивала из заднего кармана юбки. Перетянутая банковской лентой Мебиуса, с бесконечной надписью «1000 руб. 1000 руб. 1000 руб.» и далее по кругу, если повертеть ее в руках, что я сделала. Проще говоря, тонна.

Подарок от поклонника, который пожелал остаться неизвестным, объяснила я. Подбросил под дверь и исчез. А если честно, то мне хотели заплатить за услуги, которые я вряд ли смогла бы оказать даже в нетрезвом состоянии. Меня перепутали, сама понимаешь с кем. По пьяни, конечно, но все равно неприятно. И потом этот благородный джентльмен решил загладить свою оплошность таким вот способом. Но это еще не конец истории. Мой паспорт лежит в киевской гостинице, счет за которую не оплачен. Там же все имущество. Любимого, наверное, ищут какие-то бандиты, и пусть ищут! — злобно выпалила я и разревелась.

Сашка и Лешка подтянулись поближе, до коробки не достали, захныкали. Так, а теперь супчик и по порядку, сказала Нинка, сунув им по яблоку таких размеров, что этого должно было хватить на ближайшие полчаса. Близнецы сразу перестали ныть и занялись делом. Папировка, первый дачный урожай, хочешь попробовать? На «Сникерсы» они пока не реагируют — не знают, что это такое, и слава богу. Супчик дня сегодня из крапивы. Между прочим, твоя мама научила. Вот сметана, вот яичко, ешь.


Выслушав мой отчет о поездке, напичканный предположениями о том, кто и зачем мог искать Баева, она отреагировала более чем спокойно. Допустим, Баев и правда влип в историю, но ведь он тебя вывез целой и невредимой. Забыл про твой багаж или сознательно решил им пожертвовать, а потом просто не знал, что с тобой делать… и тут этот пояс на кнопках, туфли, кассеты… паспорт на фоне кассет, конечно, досадное недоразумение… не забудь сразу пойти за новым, напиши, что потеряла, они не будут проверять.

Ничего себе! Я-то думала, мы сейчас начнем разбирать Баева на холодец!.. По-твоему, он герой?! — взъярилась я. Мне сказать ему спасибо?

Не надо утрировать, ответила Нинка, история действительно неприятная… Но на твоем месте я бы подождала немножко. Баев сам расскажет, особенно если есть чем прихвастнуть. Что касается ветровки… у тебя же куча денег — поезжай на Ждановскую и купи.

Взять Славиковы деньги?! И кто я буду после этого?

А ты с ним точно не… — начала было Нинка и осеклась, увидев мою свирепую физиономию. Ладно, не злись, я просто так спросила. Мне кажется, надо рассуждать не теоретически, а практически. Если ты перечислишь свои червонцы в Фонд мира, это вряд ли спасет мир, а отдельно взятую личность они могут спасти — от переохлаждения. В конце концов, прими это как подарок судьбы или компенсацию морального ущерба.

Как думаешь, Славик правду рассказал, ну, про Кубу?


Обогрели, накормили, спать уложили, выдали Баеву индульгенцию, червонцы отмыли добела, но сердца израненного, el corazуn espinado, не исцелили. Я по-прежнему считала, что Баев — типичный представитель отряда парнокопытных и прощать его рановато. Посмотрим, как он себя проявит. Если присочинит к вестерну красивый финал, со стрельбой, погоней, чистосердечным раскаяньем и затяжным поцелуем во весь экран, тогда может быть. Но не теперь, потому что теперь я намерена заняться Славиковой тонной.

Выспалась, погуляла с детьми, поела вчерашних крапивных щей и поехала на ждановскую барахолку. Бродила между столиков, заваленных носками, майками и колготками; пригнувшись, заныривала в одежные ряды, путаясь в сарафанах, развешенных над головами покупателей; разглядывала кофты на пуговицах, страшненькие болоньевые куртки, дермантиновые сумки размером со слона, сделанные, очевидно, из цельной слоновьей туши, морщинистые, нелепые, с аляповатыми золочеными блямбами; примеряла джинсы, пока пожилая вьетнамка держала тряпочку, оберегая меня от посторонних взглядов; прикладывала к руке пластиковые ноготки, выкрашенные во все цвета радуги; жевала сосиску в тесте, чувствуя, как в желудке разгорается адское пламя; заливала пламя молоком из пакета, прикидывая в уме, могу ли я позволить себе вон то платьице при условии, если все-таки куплю этот оранжевый сарафанчик.

В итоге получилось следующее:


Табл. 1. Перечень основных покупок от 7. 08. 91.

Составлен Зверевой А. А. по результатам отоваривания на ждановской барахолке.

Высотка

Высотка

Ну и что, утешилась?

А говорят — помогает, особенно девушкам…

Приеду домой, лягу на дно, и чтобы никто не трогал. Только я и Гардель. Под закрытыми веками.

Кто такой Станкевич

Дома встретили, как обычно, вопросами — где была, почему не звонила, сколько это будет продолжаться и так далее. На третий день напряжение спало, вопросы иссякли, зато появился список добрых дел — помыть, почистить, погладить, привести в порядок; я мыла, чистила, гладила, приводила, мне было все равно, чем заниматься, лишь бы не вспоминать о гостинице, вокзале, сто девятнадцатом автобусе и коробке со «Сникерсами». Мама заподозрила неладное — а здорова ли ты, девочка? — но в целом была довольна, что я дома, смирная, безответная, и что никто мне не звонит.

(Никто — это, конечно, Баев: nobody, nessuno, nadie, ninguno, нiхто, которого родителята так и не полюбили. Они делали вид, что его нет и не было, и я тоже, с переменным успехом.)

Гнали гулять — и я шла, сажали есть — ела. Разбирая кладовку (еще одно доброе дело, за которое никто не хотел приниматься), обнаружила старую теннисную ракетку, деревянную, с провисшими струнами. Кое-как затянула их, нашла подходящий объект для тренировки, — трансформаторную будку с глухой стеной, — обозначила мелом уровень сетки и принялась лупить по мячу, не обращая внимания на иронические замечания прохожих. День за днем упражнялась отбивать удар, теряя один мяч за другим, пока последний не оказался на крыше, и только тогда задумалась о том, что же делать дальше.

Возле будки остановилась женщина лет сорока и, указывая ребенку на битую, перетянутую синей изолентой ракетку в моей руке, назидательно сказала: «Это называется большой теннис, сынок». От неожиданности я моментально разморозилась. Так продолжаться не может. Нам надо поговорить.


(Наверное, те мячи до сих пор лежат на крыше трансформаторной будки, сдувшиеся, мокрые, изъеденные дождем. Теоретически их можно было бы достать, но только теоретически.)


Помучившись еще денек, позвонила Самсону.

Баева? — спросил он с подковыркой. А он разве не с тобой? Пропал мальчик? Нет, не видели, и не жаждем.

Пропал, и в отличие от Карлсона вряд ли вернется, милый. Чтобы и мне не пропасть зазря, я, недолго думая, набрала номер Гарика.


— Ты откуда звонишь? Длинные звонки, как по межгороду.

— Из дома, — сказала я нехотя, зная, что Гарик тут же воспрянет духом, и не ошиблась.

— Родителей решила навестить? — уточнил он аккуратно.

— Типа того.

— А я заходил в башенку, но тебя не застал. Этот, естественно, не в курсе… — Мне вдруг захотелось спросить — и как там этот? — но я удержалась. Нехорошо, негуманно. Значит, Баев жив и Альгис еще не вернулся. Но ведь это усугубляет дело! Если жив, мог бы и позвонить. Гарик помолчал, дожидаясь моей реакции. Не дождался, продолжил: — Как вообще?

— Плохо, — призналась я. — Прямо скажем, паршиво. Теннис не мой вид спорта, здесь смертельно скучно, лето кончается… Так, что еще…

— Батарейки сели?

— Пока нет, но скоро сядут. И надо будет идти в палатку, а на улице дождь и все такое.

— Я тебе зарядное устройство купил. Хочешь, привезу?

— Не хочу, — сказала я твердо. Если уж играть в несмеяну, то до конца.

— Понятно. Заберешь при случае. А что слушаешь?

— Не поверишь — Гарделя.

— Да ну, — удивился Гарик, — и я! Погода, наверное, способствует.

Проклятый эффект родственной души. Сейчас он вспомнит ту осень и подумает, что я из-за него, что Гардель — это хороший знак. Черт, черт. Ляпнула, не подумав, теперь молчи, потому что он обязательно найдет что-нибудь утешительное в любом звуке, который ты сейчас можешь издать.

Помолчали, потом Гарик осторожно начал:

— Вообще-то у меня есть идея получше зарядного устройства. Правда, это требует некоторой подготовки, но подготовка тоже экшн, тебе понравится.

— Ну если экшн, тогда валяй, выкладывай.

— Идея такая. На следующей неделе в «Иллюзионе» начинается неделя Фрица Ланга. Мы с тобой оденемся в ретро и пойдем. Прогуляемся по набережной, выпьем кофе в буфете, или шампанского, если его там еще подают.

— В ретро? Как во времена нэпа?

— Именно. Я положил глаз на дедушкину трость. У меня будет цветок в петличку, пробор в ниточку и шейный платок. Что касается тебя, то я это так себе представляю — губы кармин, маленькая сумочка, узкое платье или брючный костюм, тебе пойдет. Надо будет позаимствовать дедушкин мундштук. Вставим туда «Стюардессу» или что ты там куришь, «БТ»? — будет эффектно.

Что скажешь?

Гарик, ты гений.

Я схватила Катину ветровку и выскочила на улицу. Теперь я точно знала, что надо делать. Вырез лодочкой, талия занижена, с напуском, посадить на поясок… в универмаге купим две нитки пластмассового жемчуга, соединим в одну, завяжем узлом и перекинем на спину… нет, на спину не надо… а жуткая красная помада за три копейки сойдет за кармин… По-моему, неплохо.

Далее. Цветок в петличку… скажем, гардения…. знать бы еще, что это такое… ладно, на крайняк обойдемся геранью. Если Гарику немного напудрить лицо и зачернить веки, получится один в один какой-нибудь персонаж Мурнау. Нет, он не дастся, а жаль.

Теперь ноги. Катькины туфли с застежкой-перепонкой в самый раз будут. Она, конечно, зажмется, но я упрошу или так возьму, на один день можно… Чулки со стрелками, нарисуем карандашиком для бровей… Нет, стрелки — это пошло, и сеточка тоже не годится, иначе меня опять примут за …

Что бы еще учудить?


Добежала до ближайшего дома, оглядела себя с головы до ног в огромном запыленном окне… Да! Прямой покрой, заниженная талия и крупные мягкие складки, как на греческой тунике. Бабушка Шанель была бы мною довольна.

За окном, в мужском зале парикмахерской, во вращающемся кресле сидел пожилой мужчина и кротко глядел в зеркало. Судя по выражению его лица, клеенчатая попонка, завязанная сзади на бантик, сдавливала ему шею, но он терпел. Девушка с белыми перьями и черными отросшими корнями стригла его машинкой, машинка жужжала, волосы сыпались на пол. И тут меня осенило.

Я зашла внутрь и спросила, сколько стоит модельная стрижка. Пересчитав остатки Славикова гонорара, поняла, что хватит и на батарейки, и на жемчуга, и на смену имиджа. Конечно, надо было семь раз отмерить, но мне втемяшилось, и я должна была сделать это именно сейчас.

А не пожалеешь? — спросила одна из теток в цветастом халате, та, которая была свободна. Ой, не знаю, ответила я. Тетка выглядела устрашающе — стокилограммовая туша с голубыми перламутровыми веками и остатками волос, пережженных химией. Мне, пожалуйста, сзади коротко, а спереди длинно, — и чтобы пряди томно падали на лицо, добавила я мысленно.

Каре, что ли? — спросила цветастая.

Наверное. Вам видней — я никогда раньше не стриглась.

Тетка кивнула и взялась за ножницы, невозмутимая, как Чингачгук Большой Змей. Значит, сзади коротко?


Когда я вошла в квартиру, мама едва не расплакалась, а папа сказал, что я вылитая девушка его мечты — та самая, с которой он когда-то познакомился в очереди на колесо обозрения, когда приехал в Москву поступать на физтех. Помнишь, Аленка, у тебя была прическа модная, и на затылке вот так. Он показал на себе и мама засмеялась, потому что папа начал лысеть еще в институте, а к сорока годам вообще перестал посещать парикмахерскую за ненадобностью.

Катя покрутила пальцем у виска и ушла в свою комнату, Вика заявила, что у меня стервозный вид, еще более стервозный, чем обычно. Итого все правильно, и не надо было называть стокилограммовую «тушей». В следующий раз припасу для нее цветочков или конфет. Пожалуй, конфеты лучше. А еще лучше — кусок говядины, подумала я и тотчас устыдилась. Кусок говядины сейчас никому бы не помешал, но где ж его взять.

Повертелась у зеркала, любуясь на новенькую себя. Аккуратно уложенные пряди, в меру томные, обрамляли лицо, которое выглядело нежным, как на дагерротипе. А голове-то как полегчало!..


Когда мама обнаружила, что я распорола выпускное платье, у нее уже не было сил ругаться и она только спросила — зачем? Я ответила, что в университете будет костюмированный вечер.

Сейчас?! На каникулах? Но почему именно это платье? И не жалко тебе?

Ах, мама, я бы объяснила, но ты все равно не поймешь. Зеленый шелк, русалочье озеро, заросли ирисов и асфоделей… хотя нет, асфодели были раньше нэпа, лет на двадцать… ну, неважно… Значит, зеленый как сама жизнь, струящийся как река, продолжала я про себя, даже не поперхнувшись на банальностях, которые теперь звучали удивительно свежо. Дождь барабанил в ритме милонги, папа мурлыкал за чертежом кумпарситу, я отчетливо слышала, как он пропел финальное «цы-пле-нок табака», по радио клятвенно заверяли, что циклон вот-вот уйдет и мы таки увидим небо (el cielo) в алмазах (los diamantos).

И снова ножницы, юркие ласточки с раздвоенными хвостами, и шелк расходится надвое, точно вода за кормой, из этого мы сделаем платье, а обрезки пойдут на сумочку, и надо позвонить Гарику, чтобы купил гель для волос, иначе пробора в ниточку у него не получится.


Только-только выползла из постели, собиралась завтракать, и тут телефон умоляюще задребезжал (он у нас старенький, телефон-паркинсоник, блеет козленочком). Пришлось взять трубку. На голодный желудок доходило туговато. Отменяется? Почему? А я настроилась… Может, обойдется?

Сиди дома и никуда не суйся, орал Гарик (испуганно или мне показалось?), я тебя очень прошу, не надо приезжать. На, послушай — и он поднес трубку к окну, а окно выходило на Старую площадь, по которой с грохотом ползла бронетехника. Ты кина хотела, черно-белого? — вот тебе кино, Эйзенштейн с доставкой на дом, Бронетемкин Поносец. Утром первая волна прошла, теперь новые подтягиваются, на Кремль идут, наверное.

Гарик, что все это значит?

Фиг знает, но тебе лучше остаться дома. Я выясню, в чем дело, и позвоню.


Гарик звонил по пять раз на дню и докладывал. Садовое перегорожено баррикадами, по центру транспорт не ходит. Вокруг Манежной и на Тверской тоже были заграждения, но их уже разобрали. На мостах танки, стоят с расчехленными пушками, дулом прямо в народ. Народ не боится, лезет под гусеницы, стыдит оккупантов, а кое-кто их даже подкармливает, сам видел. Никаких оцеплений, пускают везде и всюду, этого я вообще понять не могу. На Тверской прямо народные гуляния, и хоть бы кто чего возразил.

Они как-то с самого начала дали слабину, а дядя Боря — молоток, перехватил инициативу, среагировал мгновенно, теперь им трудновато будет сделать вид, что все идет по плану, тараторил Гарик, захлебываясь от восторга. Что касается плана — могли бы подготовиться и получше. Утром девятнадцатого я не удержался, сбегал на Красную площадь — а там граждане гуляют, жуют мороженое. И это называется переворот!..

Несерьезно, не по-кремлевски. Объявили комендантский час, народ на него плевал. Закрыли СМИ, но что толку, если все равно печатают — и газеты, и листовки. «Свободу» не глушат, на улицах митинги, хотя формально они запрещены. Кто-то ходит на работу, моя мама, например, остальные борются за справедливость или просто глазеют на тех, кто борется. Да, я видел Ростроповича с калашом, представляешь? Нет, это не инструмент… Ты слушаешь «Эхо»? Настрой обязательно. Со мной? И не думай даже. Я пойду, конечно, но предварительно возьму с тебя честное слово…

Гарик, ну какие могут быть баррикады, когда у меня платье не доделано!

(Я обиделась, конечно, потому что он собрался пойти без меня.)

Ха-ха, сказал он, успокоила. И все же…

И все же предлагаю мероприятие не отменять. Завтра, как договаривались, смотрим Ланга. У них перформанс, у нас тоже, и еще неизвестно, что потом войдет в историю.

Почему ты такая аполитичная, Аська? Мне кажется, сегодня не зазорно побыть на стороне большинства.

Потому что я не люблю, когда мою отдельно взятую жизнь корректируют сверху. И народных гуляний тоже не люблю, и массового энтузиазма. Предпочитаю все штучное.

Боже, какая ты смешная. Ведь это и есть — штучное! Разве ты не чувствуешь, ну, этот — wind of change?

Кина не будет, стопудово, думала я, несясь галопом к станции; с противоположной стороны к платформе приближалась электричка и протяжно гудела — не успеешь, все равно не успеешь. Второе дыхание не пришло, в билетную кассу стоял хвост, электричка с шипением затормозила, открыла двери, впустила и выпустила пассажиров, ушла по расписанию на Москву, в которой, как сообщил Гарик, никакого дождя не прогнозируется. Небо над Москвой расчистилось, разбитые наголову тучи отступали в нашем направлении. Винд оф чейндж у них сегодня западный, как по заказу — все разогнал, празднуйте на здоровье. Почему бы не перестать вредничать и не присоединиться?

Опоздала совсем чуть-чуть — por una cabeza — вымокла, но не расстроилась, потому что платье и амуниция были в рюкзаке (салатовом! лимонном! голубом!). Стоило ли бежать, сломя голову, если электрички ходят каждые пятнадцать минут?

Стоило! еще как! не терпелось убежать, не отпрашиваясь у родителят, которые однозначно бы не пустили, а теперь я им позвоню из Москвы, подключу Гарика — и готово, потому что мама его обожает, верит каждому слову, даже если тот по моей просьбе беззастенчиво врет.


«…и безгранично доверял ежу»

прочла в папиной газете, где Горбачева сравнивали с Хрущевым, и не сразу поняла, что это опечатка

Михал Сергеич загорал, купался и слушал транзистор чтоб я так жил, сказал папа

тут все на ушах стоят, а у него каникулы, ему дела нет Никита бы не стерпел, он бы выкинул что-нибудь

впрочем, этот новый еще выкинет, попомните мое слово

небо понемногу прояснялось

дождевые тучи отползали на восток

станции проносились мимо со скоростью звука

щитовые домики, шлагбаумы, лодки, костры

дачники с ведрами, удочками и радиоприемниками

эфир был переполнен треском, щелканьем, соловьиными трелями, они проникали сквозь наушники, перебивая латиноамериканскую печаль

я не могла сосредоточиться на Карлосе и улице Корьентос, бархатных портьерах, попугаях и поцелуях

танго, войдя в диссонанс с музыкой революции

поблекло, осыпалось


с ума посходили от своей свободы, ворчала соседка справа

встречные поезда, взбудораженные пассажиры с газетами, все едут туда, одна я пока не в обойме, но скоро буду, заряда осталось минут на пятнадцать

прибалты требуют независимости и со дня на день ее получат, пророчествовала дама с «Комсомолкой» в руках, совку капец, подтвердил ее собеседник, паренек лет пятнадцати в куртке с заклепками, и все они понимали, хорошо это или плохо, а я нет


на вокзале столпотворение

Гарик у первого вагона, машет рукой

уставились друг на друга в изумлении

ну и видок у тебя, ха-ха // на себя-то посмотри

смешные тараканьи усики, как будто приклеенные

не тот ли это сюрприз, на который он намекал по телефону?

это для перформанса, потом сбрею, не пугайся

а где твои волосы?


ты похож на гаучо, заявила я, едва сдерживая смех

какая гнусная рожа

однако не могу не отметить, что это очень стильно, особенно если намазать голову гелем, кстати, ты купил?

я же сказал — сбрею, маме тоже не нравится, она меня за неделю пополам перепилила, но я терпел, и я купил

просмотр наверняка отменили, но мы пойдем

только не сегодня, ладно? и вот что — оставь, наконец,

свой плеер, ничего с ним не случится до утра.


Зашли на минутку, бросили рюкзак, взяли Гарикову штормовку, ту самую, из деревни, и влились в народные массы.

Москва гуляла на всю катушку, размахивая триколорами, выбрасывала вверх руки, сжатые в кулак, сложенные в козу; скандировала «хунте хана» и «Ельцин — ты нас только позови»; пестрела почти одесскими транспарантами и граффити; пила из горла и не пьянела; браталась сама с собой на углах; и хотя я по-прежнему ничего толком не понимала и не разделяла общего восторга относительно каламбура про тушку Пуго, все вокруг было каким-то первоапрельским, нашим. Я поймала себя на мысли, что Баев должен быть где-то рядом, он не пропустил бы такое, и мы обязательно столкнемся с ним — на этом перекрестке, или на следующем, надо только внимательно смотреть по сторонам.

Тогда, с Самсоном, ведь получилось, мы его встретили — а теперь? Володька Качусов с флажком — пожалуйста, Гариковы одноклассники — полный набор, психфаковские мальчики-доценты — налицо (В. П. с девицей лет двадцати пяти, интересненько), а этого нет как нет…

Может быть, потому, что Баев так и не объявился, я плохо запомнила тот день. От него остались обрывки лозунгов, привкус пива из металлической банки, пакет с сушками по кругу, пачка сигарет, открытая и сразу розданная на двадцатерых, гитара тоже по кругу, Галич, Окуджава, Цой, Кинчев, адская песенная смесь, и какая-то дикая покинутая радость оттого, что я здесь одна (а Гарик? а друзья-товарищи? а народ-победитель?). Я бродила по улицам, утверждаясь во мнении, что ни зеленое русалочье платье, ни ликующая Москва, ни гаучо Гарик меня не спасут. Уже поздно, совсем ночь, и этот больше не найдется, и нет сил даже прибавить рефрен — никогда.


Толпа несла нас в нужном направлении, по всем достопримечательностям, мимо бывших палаточных лагерей, перевернутых бетонных блоков, по улицам, которые два дня назад были перегорожены троллейбусами… Теперь Гарик несся вперед, а я смотрела под ноги. Ближе к полуночи мы оказались на Лубянке и там попали прямо в историю.

Нас доставили к памятнику Дзержинскому и притиснули к ограждению. Гарик был невероятно возбужден. Гляди — Станкевич! — кричал он мне на ухо, как будто Станкевич был по меньшей мере Ринго Старр и на него надо было смотреть снизу вверх. А это кто, с бородкой? Ну тот, который всем руководит, ты не знаешь, кто он? (А кто такой Станкевич?) Ты только погляди — гебня попряталась за занавесками, ждет, что дальше будет, пойдут их штурмовать или нет. Тараканы под диваны, а козявочки под лавочки. А что — покончить с ними раз и навсегда! — петушился он, очень смешной в этих своих усиках.

Но народ не хотел крови, он требовал хлеба и зрелищ. К Железному Феликсу подкатили кран, накинули на шею петлю, обвязали веревками, приподняли — и он поплыл над головами, несколько театрально, как мне показалось, одна рука в кармане, как у заправского чтеца. Освещаемый вспышками фотокамер, Феликс медленно вращался и раскланивался направо-налево, как бы благодаря зрителей или извиняясь за то, что его номер затянулся.

Трудно было отделаться от ощущения, что мы присутствуем при повешении. К проклятому чекисту-кровопийце я никакого сочувствия не испытывала, но тут из него прямо пионера-героя сделали или декабриста. Повесили табличку типа «поджигатель», вздернули, сняли, опрокинули на асфальт лицом вниз, пустив всех желающих попирать его ногами, что желающие и сделали. Потом на постамент влез парень с матюгальником, за ним другой, они начали размахивать триколором и митинговать, и я попросилась домой.

Аська устала, сказал Гарик, отведу ее и вернусь, не расходитесь.

Но никто и не думал расходиться. Провожать пошли все одноклассники, Качусов и еще какие-то приблудные новые друзья. Это было трогательно, но бесполезно, потому что я твердо решила, что лягу спать, и легла, и уснула мгновенно, как будто меня пытали в подвалах Лубянки целую неделю, не давая головы приклонить, обливали ледяной водой из ведра, а потом внезапно выпустили, не предъявив обвинения, так ничего и не объяснив.

Капитуляция

Гарик, опьяненный свободой, спал на раскладушке. Его пастернаковский профиль сделался еще более пастернаковским на фоне белоснежной наволочки, а спутанные влажные волосы довершали сходство с поэтом-романтиком. Бедняга, ему опять досталось слишком теплое одеяло. Он еле слышно сопел, приоткрыв рот, на висках завивались черные колечки. Не мешало бы ему постричься, иначе он скоро будет похож не на Пастернака, а на декабриста Рылеева, подумала я, взяла рюкзачок и тихонько проследовала к двери.

Вика права, ты самая настоящая стервоза. Зачем было звонить ему, обнадеживать, надевать штормовку, обниматься у ограждения, ночевать в комнате-шкафу… Неужели нельзя было разделить свое, так сказать, горе с кем-то еще? Платье испортила, волосы отрезала, одноклассников ввела в заблуждение, теперь они будут думать, что у нас с Гариком… И чего добилась? Тоска на месте, только к ней добавились осень второго курса и угрызения совести.

Ладно, неделю пересидим дома, потом снова ДАС, Танька, Зурик, буриме и радио «Европа-плюс». Пойдем к археологам, займемся ксероксами великого и ужасного В. П., закончим бессмертный труд по памяти, а волосы через годик-другой отрастут.

И я снова обратилась за сочувствием к Гарделю, но на этот раз почему-то не сработало. Y yo un estudiante, поделился он сразу же, с места, soñador y amante, que no pensó que aquel romance ter-mi-na-rí-a. Черт, да еще так внятно, все слова как зернышки рассыпаны. Склевала — и горечь во рту. Я был как ты балбесом, мечтателем-повесой, и не задумывался я… э-ээ… что спета песенка моя. Нет, не так, получается кричалка и бубнилка Винни Пуха, а не танго. Надо ближе к оригиналу — был влюблен, мечтал о тебе как законченный идиот… а ты…

И тут до меня наконец-то дошло.

Кажется, я поняла, о чем он поет. Это не имело никакого отношения к гардениям, крепким мужским объятиям и дымящимся сигаретам. Это была черная бездна (Гарик прав!), подобная той, что разверзлась передо мной вчера, в которую Гардель тоже кричал шестьдесят лет назад, но ответа так и не услышал.

Чертов портеньо, он хотел того, что по определению недостижимо. Остановить время, жить быстро, умереть молодым? Нет, не то… Любить и быть любимым? Формула для бедных. Человек не может успокоиться на любви, ему нужно больше, именно это я вчера так остро ощутила. Схватить всю жизнь в ее полноте? раскрыться в каждом ее возрасте? слиться с ней, совпасть с ее очертаниями, чтобы нигде не оставалось зазоров, войти в нее, как рука в перчатку — и отбросить, отказаться, выскользнуть, обрести, наконец, ту невозможную свободу, которая… которая… которой уже будет некому насладиться, закончила я мрачно.

Дверь захлопнулась, мысль ушла, черная дыра осталась.

Данька, почему все так глупо. Ведь у нас с тобой было это невозможное. Даже с Гариком его не было. И я больше никогда — вот оно, словечко-паразит — не буду слушать Гарделя. Во всяком случае, сегодня точно не буду.


Проснулась утром с тем же ощущением горечи во рту. В прихожей блеял телефон, но я и не думала подходить. Вика затопала по коридору, взяла трубку. Если это Гарик, меня нет дома, прошипела я. Сама разбирайся, отрезала Вика, потому что ты есть дома, и это не Гарик.

Аська, кончай дурить, сказал Петя. Покуражилась и будет. Тут Баев совсем рехнулся, по потолку бегает как муха, вопит: «верните мне ее, иначе жизни себя решу». То есть «лишу». Приперся в лабу, живет вторую неделю, в результате производительность моего труда катастрофически упала, но Стеклову-то не объяснишь…

А сам Баев, спрашиваю, язык проглотил?

Вот и чудненько, сказал Петя куда-то в сторону, она тебя зовет — иди, побеседуй.

Я чуть трубку не грохнула, но любопытство взяло верх и окончательно сгубило кошку.


Аська, я имбецил, раздался до боли знакомый невыразительный голосок. Я осел, помнишь мое давешнее открытие? Возвращайся, хватит уже. Ты мне всю жизнь испортила и остаток лета заодно. Люблю тебя, заразу, до коликов в селезенке, трамвай куплю обязательно, это ты хотела услышать? Петька, дурачина, покраснел, зажал уши и самоустранился из процесса трехсторонних переговоров. Чувствительная натура. Ну чего молчишь? Если бы он не самоустранился, то подтвердил бы, что стою я на коленях, и рожа у меня самая сокрушенная, и что я готов на любые контрибуции, только бы ты тут снова оказалась, кошатина ты вредная.

Врешь говорю, Баев, рожа у тебя наглая, и лежишь ты на охранниковом диванчике с сигареткой в зубах.

За дверью хрюкнула Вика и высунулась в коридор. Это твой благоверный звонит? Давай, отожги его сковородкой по голове!

Заткнись, сказала я бесцеремонно, потому что она мешала мне слушать, как Баев метет языком и причитает «mea culpa».

А хоть бы и так, но глубину моего раскаянья это отнюдь не умаляет, продолжал распинаться Баев. Блин, не сбивай меня. Я за эти три недели поседел как лунь, приезжай, увидишь, специально для тебя посыплю голову пеплом, три пепельницы уже накурил, четвертая скоро будет. Чуть с катушек не слетел, такая напряженная мысль у меня была. Слушай же, о неприступная, что я придумал.

Ты типа в отпуске была, а мы с Петькой тебя типа на вокзале встречаем, идет? С оркестром, с музычкой полковой и охапками цветов. Я на всякий случай изучил расписаньице, и вот что получается — первая дневная электричка уходит от вас в 12–17. Значит ровно в 13–10 мы с Петей на вокзале, у головного вагона, а ты такая выплываешь — с чемоданчиком, шляпной картонкой и маленькой собачонкой. Паровоз дает гудок, клубы пара, поцелуи, главные герои скрываются от назойливых глаз и надпись во весь экран — хеппи энд. Как тебе планчик?

И не забудь — первого сентября учебники получать, и никто, кроме меня, с доставкой на дом не справится. У вас на психфаке таких мальчиков нет, я хорошо изучил вопрос. Они могут поднять от силы две книжки и то сразу надорвутся. Аська, я больше не могу, приезжай. Трамвай куплю, как обещал, пока что игрушечный, а там посмотрим. Приедешь?

* * *

30.08

Здравствуй, мой зелененький дружочек.

Ты наверняка обижен, ведь я бросила тебя в ДАСе, с этими ужасными тетками!.. Я же не знала, что они совершат интервенцию и осквернят нашу комнату. Надеюсь, они тебя не тронули, но ни о чем не спрашиваю, ни о чем. Спешу поделиться свежими новостями — сегодня их есть у меня. Подборка газетных сенсаций, на первой полосе Петя в трусах и в майке. Интригует?

Еще как интригует. Жизнь пошла какая-то полосатая и чудесатая. На той неделе мы были несчастные и бездомные, а теперь — обладатели пятиместного матраса и кадки с лопухами. Комната огромная, в ней можно устроить бальную залу или конюшню (как выйдет), а в аппендиксе гардероб. Оказывается, если отселить соседей, снести шкафы и разобрать по винтикам кровати, тут столько места!.. Баев обещал завхозихе восстановить ДАСовский интерьер по первому же требованию. Она была очень недовольна, что мы все устроили по-своему, но смирилась.

Невероятно, но факт — мы живем здесь одни, без никого, если не считать Петю. «Академическая» ему как раз по дороге, и он намерен заезжать к нам часто, так он сказал.

А теперь подробности.


Баев ничего не объяснил, потому что я не спросила — не хотелось портить настроение. Поехали в ДАС заселяться — и на тебе, картина маслом. Танька умотала в Германию! Оказывается, ее старший брат обосновался на неметчине еще в прошлом году и теперь вызвал ее к себе. И я узнаю об этом от Юльки! Ну и черт с ней, переживем как-нибудь, не впервой.

Дальше. В нашей комнате оккупанты — две дуры с четвертого курса, наглые и мужеподобные. Матерятся непрерывно. Свалили мои вещи на пол, в темном углу (типа твое место возле параши), выпотрошили тумбочку, забрали себе, содержимое бросили (ну это ты и сам знаешь, дорогой). Кровать больше не моя. Кассеты валяются без коробок, с выдернутой лентой. Допустим, там не было ничего сверхценного, но чувство такое, что из тебя сделали пепельницу. Везет же мне на ДАСовских дур.

Юлька с Михалиной переехали в комнату напротив, к своим, у них полна коробочка, не втиснешься. Наташечка-душечка сидит на кровати ни жива ни мертва. Из обитателей оазиса уцелел только Акис. Рощина не взяли в аспирантуру — нет мест для мальчиков из Бердичева — и он вернулся домой. Зурика, наоборот, приняли на кафедру лаборантом и он снял комнату в Коньково. Света испарилась. Акис слоняется по пустой комнате и ждет, кого к нему подселят. Он тоже не знал про Таньку и тоже взбешен. Такие дела.

Э, нет, мартиролог пока не полон: Мария перевелась в Ереванский университет. Папа не пустил ее в Москву, испугался продувного ветра перемен. Заступничество дяди Сережи, сказал Акис, ни к чему не привело. Она уже забрала документы, тут тебе посылочка и адрес, можешь ей написать.

Написать?! Жалобу папе? Танькиному брату? В объединенный студком, чтобы научили дур литературно выражаться? Черт возьми, что вообще происходит!!

Ко всему прочему я без паспорта. Если нас отсюда попросят, то получить ордер на поселение я не смогу. А талоны на сахар и прочее? Где их теперь доставать?

Ладно, переходим к позитиву.


Переночевали у Акиса, и на следующий день — новоселье! Данька (не без помощи Самсона), договорился с завхозихой, и теперь мы живем в отдельной комнате, со своим душем! с матрасом, который мы составили из пяти одноместных, положив их прямо на пол! с кадкой лопухов, которую Баев спер из холла! с маленьким холодильником «Морозко», в котором пока ничего нет, и снова с Петей, хи-хи.

Еще бы я стала об этом рассказывать, не стану. Баеву знать необязательно, да и что тут знать? Так, невинные шалости, детсад на прогулке. Но записать для истории, пожалуй, будет невредно.

Итак, вчера вечером ко мне приехал Петя-вестовой и сообщил, что Баев страшно занят, ночевать не припожалует, поэтому выслал его для поднятия духа на местах. Мы сходили в киношку, погуляли вокруг ДАСа, легли спать, но не заснули. Поговорили невесело — Майк умер, Янка еще весной, БГ оправославился, Нау выдохся, есть нечего, голодно, холодно. С этого «холодно» все и началось. Универсальная отмычка какая-то, женщинам всегда холодно (даже если в комнате жарища, как у нас), а мужчинам всегда есть чем поделиться, чтобы согреть. И Петька купился как дитя.

Греться под одним одеялом я отказалась, ума хватило, но вот потом… Потом мне приспичило показывать из окна созвездия, ночь была ясная и безлунная и это создавало идеальные условия для наблюдения звездного неба. Пропустить условия я не могла, влезла на подоконник, распахнула окно и начала тыкать пальцем в небо — вот Капелла, вот Альдебаран, там Близнецы… Петя нервничал. Иди в постель, говорил он, замерзнешь.

(Нет-нет, я была одета, но, как бы так выразиться, не до конца. Ничего предосудительного, дружочек, ты же видел мою ночнушку. Ну эту, на тонких лямочках. Ох. Бедный Петька.)

Я вернулась в постель и ситуация осложнилась. Петя, красный (даже в темноте было видно, что красный), нервный, прядал ушами как конь, но не посягнул. Я ему еще вопросы задавала — о личной жизни, почему он так много работает и прочее, и прочее…

Закончилось все благополучно — игрой в щекотку. Баев может быть спокоен, Петя хороший друг, каких вообще не бывает. Пару раз ухитрился обнять меня под одеялом, под предлогом щекотки хватал за разные места, в основном за руки за ноги, иногда за талию — и ни разу не промахнулся. Ушел дико злой и невыспавшийся, проклиная всех женщин вместе взятых.

Почему мне так приятно об этом думать, не знаю. Немножко жалко, что он хороший друг, да?


Пишу лежа — сидеть особо не на чем, ни стола, ни стульев. Гости, когда они повалят, будут отгружаться сразу на матрас, для принятия участия в симпозиуме — и пусть это будет наш стиль жизни, наша марка. Интересно, много ли в ДАСе таких комнат, вычеркнутых из общего плана? И как Баев это устроил?

Впрочем, вопросов я пока не задаю, просто радуюсь жизни, тем более что жизни осталось-то… Послезавтра первое, а потом снова-здорово — практикум, курсовая, сессия. Где оно, лето? Загар так быстро смывается, особенно с лица, и вот мы уже снова бледные, зимние и озабоченные. И бесконечно скучные.

Что касается истории с Петей… Совестно, это да, но только самую малость. До смерти любопытно, какой Петька с девушками. Если бы это можно было выяснить как-нибудь на расстоянии, без практики…

Короче, кончай теоретизировать, бросай тетрадку и иди спать, Мессалина ты наша доморощенная. И оставь Петю в покое, экспериментируй на ком-нибудь другом. Нас и так мало, все меньше и меньше.

Грустно это. Баев давеча утешал — была бы комната, друзья набегут. Типичная баевская философия.

Жуть, какая длинная запись, даже рука занемела.

Все-все, спать. Вот уж и Плеяды взошли, а я все одна в постели.

Спокойной ночи, чудовище. Где ты? Скоро ли приедешь? И не посылай вместо себя Петьку, допосылаешься.

Вечно твоя.

Змеиный яд

Учебный год начался с того, что Баев спустил Гарика с лестницы.

Оказывается, это не фигуральное выражение, а вполне действенный, хотя и крайне неприглядный способ выяснять отношения. Баев, будучи ниже Гарика на целую голову, протащил его за шкирку по коридору, потом они вместе пересчитали ступеньки между седьмым и шестым этажом, потом Баев вернулся весьма довольный собой, и, отряхиваясь, пообещал, что повторит этот номер в случае необходимости, а сейчас пойдет и накостыляет Акису, который поддался на уговоры и сдал нашу явку врагу. А тебя запру на ключ, чтобы за руки не хватала. Не видишь разве, что можно случайно схлопотать по башке? И вообще — с какой стати ты за него заступаешься?

В самом деле — с какой стати? Я тоже была зла на Гарика, который явился с твердым намерением убить дракона, вызволить принцессу из темницы, выдернуть ее как морковку — за косу да на улицу, — образумить и перевоспитать. Надо ли говорить, что он в этом не очень-то преуспел?

Гарик досидел дотемна, излагая историю моего падения — в красках, в лицах и с вытекающей изо всех щелей моралью. Ты катишься по наклонной! — восклицал он, не замечая, что слово в слово воспроизводит нотации Володьки Качусова. Посмотри на себя, во что ты превратилась! Взвешивалась давно? Он тебя вообще кормит?

Ладно бы это! Хуже, что ты становишься похожей на него. Идешь по чужим жизням, как трамвай. Пользуешься мною, Петей, всеми без разбора… Не понимаю, что ты в нем нашла! Кто угодно другой, только не он!.. Я бы мог стерпеть даже этого недотепу Блинова… Ты думаешь, я не знал? Знал, конечно! Молчал, как дурак в тряпочку, полагая, что это долго не продлится, и был прав! Я и сейчас прав, только ты не хочешь этого признавать.

(Опаньки. Проведем взаимозачет?)

И она еще рассуждает о свободе!.. — распалялся Гарик все больше и больше, бегая по комнате из угла в угол, благо места теперь было много. О какой свободе может идти речь, если ты перед ним, как кролик перед удавом! Он тебя пожует и выплюнет, помяни мое слово!..

(Ощущение, что голова полна гвоздей, которые только что туда вколотили. Заезженная пластинка, игла ходит по внутренней дорожке и шипит, и скрежещет, и никто ее не снимет. Разве может мужчина так пресмыкаться, тем более из-за женщины, тем более если ему четко дали понять? Шаблонные фразы, несвежий платок, опять платок, хоть бы раз без него обошелся…)

Я возненавидела бы Гарика в конце концов, если бы не одно обстоятельство. Гарик, спускаемый с лестницы, затравленно размахивающий руками, жалкий и сопливый, в дурацкой жилетке с ромбиками и с разбитой губой мужественно боролся с ветряными мельницами; он выглядел нелепо, он нисколько не походил на героя и ни разу по Баеву не попал, но за ним чувствовалась какая-то правота, которой не было за нами.

(Тоже мне, князь Мышкин!.. А этот, значится, Парфен Рогожин. А я тогда кто? Распустили павлиньи хвосты, надулись оба как индюки. Пошли друг на друга, кто круче. Я разве переходящий приз?

Но. Почему же мне так неприятна баевская победа?)

Что опять не так?! — возмущался Баев. Я из-за нее в драку полез, а она недовольна. Кто-нибудь из-за тебя другому морду бил? Было такое? То-то же! Запиши в свою бальную книжечку и гордись до пенсии. А если он тут еще раз появится — я за себя не ручаюсь.


Примерно через неделю я зашла в комнату и услышала, как в дальнем углу сотрясается холодильник.

Включен! Неужели там что-то есть? Сосиска или пакет молока? или кусок сыра?

Лучше бы это была сосиска, решила я, облизнулась и открыла дверцу. В отделении для яиц лежала крошечная ампула, сантиметра полтора, с вязкой жидкостью янтарного цвета. У ампулы имелась крышечка, которую мог открыть только гном или русский умелец левша. Концентрат космического супа, наверное. Баев придет, спрошу у него, как правильно разводить.

Баев пришел и объяснил. Это яд гюрзы, сказал он. Один грамм на черном рынке стоит две тыщи баксов. Найдем покупателя — до конца года сыты. Если Акис согласится, переправим эту штукенцию на Кипр и загоним там. Материальчик не мой, да и Акису надо будет отстегнуть, но если мы сбагрим хотя бы одну ампулу, — он открыл холодильник и положил рядышком вторую, точно такую же, — двести гринов наши. Высокая степень очистки, хороший товар, с руками должны оторвать.

Как бы тебе голову не оторвали, сказала я.

Если будешь держать язык за зубами — не оторвут. Я осторожный пескарь — сижу под корягой, почем зря не высовываюсь. Акис, конечно, лох, но где нам взять другого Акиса, более сообразительного? Короче, следи за дверью. Если ты дома одна — запирайся и не открывай кому попало.

Запираться?

А что такого? Не в деревне живешь.

Заметив мое недовольство, он поспешно добавил — не бойся, эта хреновина недолго будет тут прохлаждаться. В любом случае я ее скоро унесу — Акису, покупателю или на базу. А если с ядом не выйдет, есть запасной аэродром — квартиры. С ними риска больше, но и приход соответствующий. Продашь одну — штука баксов твоя. Две — две. И так далее, простая линейная зависимость, годик-другой итераций и мы обзаведемся собственной квартиркой где-нибудь на Юго-Западе, нравится мне этот район. А пока с квартирами непонятки, надо попытать счастья с ядом. Авось выгорит.

Не хотел тебя вмешивать в это дело, но ты жутко любопытная, как все кошки. Не дай бог с голодухи захочешь попробовать на язычок. Поняла теперь?

(Как же, поняла… Что это за база такая, где всем желающим раздают квартиры и ампулы с ядом? Лучше бы он картошкой торговал или сахаром. Я бы сейчас не отказалась от картошки с сахаром, или от куска сыра, или от хорошо сваренного кожаного ремешка.)


В стране тем временем начался (или продолжался, а мы проспали?) самый настоящий голод. Чудесные ресурсы организма, на которых мы держались всю весну и лето, закончились, и я слетела в штопор. Произошло это в один день.

Я вернулась из ДАСовского киноклуба подавленная — посмотрела бергмановский фильм «Лицом к лицу». Взяла чайник, пошла в ванную налить воды. Мельком глянула в зеркало и почувствовала дурноту; внезапно вспомнились отдельные кадры: вот Лив Ульман всматривается в себя, как я сейчас; вот она открывает пузырек с таблетками; теперь мы видим ее по ту сторону жизни, она бежит по сужающимся коридорам, разыскивая давно умерших родителей; алый плащ, шапочка цвета артериальной крови; героиня обречена, она ищет и не найдет, потому что — домыслила я за режиссером — ее коридоры ведут в отстойник, в загончик для самоубийц, в тупик.

Бергман физиологичен как никто другой, продолжала рассуждать я, пытаясь отмахнуться от алого, которого становилось все больше и больше. Но отмахнуться не получилось — этот цвет жег изнутри, ему невозможно было противостоять. Отражение в зеркале поплыло, и вдруг я поняла, что вообще ничему не могу противостоять. С меня как будто содрали кожу и нервные окончания плавали в воздухе, содрогаясь от любой пылинки, от малейшего ветерка, от давления света, которое — вне всякого сомнения — открыл великий русский ученый Лебедев…

Мысль о Лебедеве была последней, потом свет в ванной погас.


Очнулась, когда Баев выплеснул на меня стакан холодной воды.

Ты опять не заперлась, сказал он укоризненно. Кажется, в таких случаях пострадавшего надо приводить в чувство пощечинами, но я не стал. Что с тобой? Ушиблась?


Со мной происходило что-то странное. Я чувствовала себя кинокамерой, которая должна регистрировать внешние воздействия и передавать их дальше, но вот куда? Не только афферентные, но и эфферентные звенья моей ЦНС болтались в атмосфере и не могли нашарить другого звена, чтобы войти в контакт, образовать передаточный синапс. Окружающий мир обессмыслился, распался на простые компоненты, заслоняющие края, поверхности, препятствия, укрытия и обрывы. Он сделался резиновым, вязким; он отторгал, выталкивал вон; в нем все было до отвращения густо, разлитый чай медленно растекался по столу и застывал в желе, соль не растворялась, капельки дождя плющились на подлете к земле и не падали, как в той папиной задачке… Я перестала переносить чай, перешла на хлеб и воду, на какие-то каши, остальное не лезло в глотку. Потом и есть расхотелось.

К концу осени я с трудом выползала из комнаты, чтобы съездить на психфак и там отметиться по возможности везде, где мое отсутствие могло привести к необратимым последствиям; в остальное время сидела на матрасе и слушала радио, то самое идиотское радио, над которым мы когда-то потешались, но теперь у него был один существенный плюс — оно почти не требовало энергии, ни душевной, ни электромагнитной, не надо было тратиться на лентопротяжный механизм, батареек хватало на несколько дней. Я слушала, положив наушники в металлическую кастрюлю; так было удобней, потому что уши тоже перестали выносить какое бы то ни было давление — поролон наушников, подушку, шапку; я чувствовала каждый шов своей одежды, каждый волос в заколке, каждую каплю дождя на жестяном подоконнике, который был продолжением моего невероятно расширившегося организма. Все имело ко мне отношение, все без исключения, и вместе с тем — ничего.

Гарик прислал письмо, я засунула его в коробку с розочками, не читая. Потом он передал через Акиса адаптер на 12 вольт, я воткнула его в плеер и забыла о Гарике в ту же секунду. Теперь можно было не думать о батарейках. Адаптер включился во внутреннюю сеть, встроился в нее и исчез из поля сознания.

Отупев от радио, попробовала вернуться к «Битлз», но при первых же звуках «Сержанта Пеппера» ощутила такой прилив дурноты, что с трудом дотянула до середины, вынула кассету и выкинула ее в окно. Галюциногенность этой музыки была запредельной, от нее все вокруг начинало мерцать и дробиться на разрозненные фрагменты, осколки ледяного космоса. Не раздражали разве что самые ранние битлы — о-йе, ша-ла-ла, плиз-плииз-ми — потому что они были как радио и не заглублялись под кожу ни на миллиметр. Я опасалась, что при мне кто-нибудь включит такую музыку, от которой закоротит навсегда.

Стрелки на часах прилипали друг к другу и не могли расцепиться. За окном висело одно и то же сумрачное солнце, дождь барабанил по жестяному подоконнику, но это было всего лишь возмущением на поверхности, на глубине время не двигалось; оно склеилось рыбьим жиром, свернулось, как переваренное яйцо, створожилось осенним туманом; оно держало в тисках, капая секундами, сочась минутами, истекая часами… Еще один день, еще один и тот же самый, и ты никогда отсюда не выберешься, из этого коридора, в котором кроме тебя никого нет, ни единой живой души, и мертвой тоже.


Что случилось? — спрашивал Баев озабоченно. Ты какая-то невеселая…

Не хотелось рассказывать — да и как об этом расскажешь? — а тут еще его ежедневные упражнения: огненные шары, конусы, прозрачные плоскости, свернутые в трубочку, которые надо развернуть, чтобы сбросить напряжение… Он хотел, чтобы я тоже освоила эту науку релаксации, но я видела только сетчатые дыры, которые засасывали взгляд, или жуткие фиолетовые рогатки, или бесконечно гибкие линии, хлеставшие по лицу, или ребристые черные туннели. Ты абсолютно не защищена, злился Баев, из тебя энергия хлещет, как кровища, перестань быть такой, соберись; еще немного и мы вырвемся отсюда; и ничего, что денег нет, это временно, сейчас их ни у кого нет.

А Стеклов? ты у него работаешь?

Конечно, но Стеклов — это для души, чтобы форму не терять.

А комната?

Успокойся, сказал Баев, за комнату мы не платим, Самсон устроил. Правда наша тетушка-управдом губы раскатала, домогается членских взносов… Вчера отнес ей сеточку лимонов, она сразу подобрела. Прикармливаю ее, шоб она сделалась ручная и смирная. Кстати, хочешь есть? — спрашивал он участливо. Сходим в столовку? Ограбим Машку?

Я отвечала — нет, не хочу, не надо.

Чем бы это кончилось, трудно предположить, но тут в дело вмешался Гарик.


Да, я снова не заперлась, чем облегчила ему задачу. Увидев меня на матрасе, Гарик ужаснулся и сказал — вставай, пошли. И поволок в коридор, к телефону. Набрал номер, переговорил, протянул мне трубку… Вадим очень хороший врач, расскажи ему все, только не ври, я тебя прошу.

Вообще-то я принципиальный противник консультаций по телефону, заявил Вадим, но Игорь настаивает, а я не могу ему отказать. У вас, судя по всему, эрозивный гастрит; течение безболезненное, так бывает; ваши странные симптомы — обыкновенная конверсия, наладите режим питания и они исчезнут; соблюдайте диету номер один, а именно: ешьте каши, налегайте на овсянку; картошечку, хлеб с маслом, сыр, мясо только отварное, котлеты паровые; если очень хочется выпить — лучше немного водки; курите? не стоит; купите в аптеке следующее лекарство — записываете? — примите пока это, а завтра к десяти на прием, сделаем гастроскопию, надо исключить более серьезный диагноз; в сто пятую горбольницу по адресу, явка натощак, и никакой самодеятельности, если не хотите заработать прободную язву; надеюсь, я понятно объяснил.

Что, что он тебе сказал? — пытал меня Гарик. Дай сюда бумажку, я куплю. Поедем в больницу вместе — знаю, где это находится, маму возил на прием. Не мо́хай, Аська, все будет хорошо, завтра доктор пришьет тебе новые ножки и будешь ты снова по дорожке скакать, зайка моя, бедолага.

(Однако. И этот вдруг повел.)

Нет, говорю, не поеду я к доктору. В коробочке из-под лекарства обычно лежит инструкция, в которой все подробно расписывается — чего, когда и скока. И кишку глотать не буду — знаю, что это такое, проходили. У меня гастрит еще со школы, но тогда ужасно болело, а сейчас нет, потому и не догадалась. Ты, кажется, в аптеку собрался — ну так иди, и заодно принеси чего-нибудь поесть, мне уже полегчало. Мечтатель твой Вадим — картошечка, хлеб с маслом, мясо отварное… Он вообще в какой стране живет?

Помолвка

Шкура постепенно задубела, мы кое-как приспособились. С Украины раз в месяц приходили родительские посылочки с орехами и крупой. В универсаме возле ДАСа продавали детскую молочную смесь «Малютка», жирную и сладкую; ее хотелось есть ложками, но Баев запрещал, потому что это верный путь к язве. Мы варили на ней кашу или, смешав с мукой, запекали в кастрюльке, получались кексы. Баев, вооружившись трубочкой, стрелял на улице голубей и потрошил их в ванной. Голубятина оказалась довольно вкусной, но кровь и перья в раковине отбивали всякий аппетит. Вскоре Баев пресытился охотой и мы обратились назад в вегетарианство. Иногда он приносил настоящие конфеты и выдавал мне маленькими порциями, как дистрофику, которому много нельзя, иначе он наестся до смерти. Сам он ни в чем не нуждался, не жаловался и даже как будто вовсе не ел.

С родителятами мы контактировали пунктирно, по необходимости. Мама стыдила меня гражданским браком, папа всякий раз, когда мы приезжали, сухо здоровался и уходил в свою комнату работать. Они оба надрывались у себя в институте, хотя зарплату им перестали выдавать еще летом, по вечерам подрабатывали уроками, уставали, болели, и мне вдруг захотелось устроить самый настоящий праздник, за общим столом, как в прежние времена, и привезти какой-нибудь подарок, наверное, первый в моей взрослой жизни. Мы с Баевым решили инсценировать нечто вроде помолвки, чтобы порадовать их — и себя заодно. В конце концов, кто знает — может быть, когда-нибудь…


ДАС был буквально утыкан объявлениями о продаже чего угодно — от косметики до жилплощади. Баев долго ухохатывался над бумажкой с лаконичным текстом: «Продам башенный кран. Недорого. Самовывоз». Почерк был крупный, корявый; ясно, что писал настоящий мужчина, которому кран продать — раз плюнуть, а везти его заказчику просто не хочется, нет времени. Пожалуй, кран — это слишком, сказал Баев, а вот сервиз, не учтенный на производстве и вынесенный под полой с черного хода — почему бы и нет.

Мы пошли во второй корпус, поторговались с мужичком нестуденческой внешности, который тем не менее жил в студенческой комнате, и купили большой сервиз. Изъятый из производства на середине цикла, сервиз остался не расписанным, и потому сразу мне понравился — ничего лишнего, только молочная белизна. Хорошие дети, удовлетворенно сказал Баев. Добытчики. Конечно, нам стоило бы поддерживать родителят, но для начала надо самим встать на ноги. Надеюсь, они это понимают. А теперь пойдем к барыгам на десятый этаж, купим курицу, приличного чая и коробку конфет. Гулять так гулять.


Праздника не получилось. Семейство сидело за столом как в воду опущенное, ковыряло курицу и от разговоров уклонялось. Позвонили баевским родителям, сообщили новость; пообещали, что приедем обязательно, а официальную часть отложим до лета. Они притворились, что верят. Ну и пусть.

Пока Баев с отцом сидели друг напротив друга, набычившись, и вели какую-то вязкую беседу о программировании в кодах («Вы, Даниил, тогда ходили пешком под стол и знать не знали, что такое ассемблер»), мы с мамой мыли посуду, перетирали бокалы, ложки-вилки. Белый некрашеный фарфор маме не понравился, но она выставила его на стол, чтобы сделать мне приятное. И, кажется, собиралась разместить его в стеклянной горке.

Я сдерживалась, чтобы не расплакаться, у мамы глаза были тоже на мокром месте. Она принарядилась, но выглядела неважно. А ведь когда-то и она была — ух! дерзкая и загорелая, в короткой юбочке цвета розовый шок, а теперь живет в заштатном городке, замужем за скромным завлабом, которого никогда не повысят до завотдела. Пополневшая, седая и очень, очень грустная.

Вилка выскользнула из рук, глухо шлепнулась на линолеум, истертый, вздувшийся; мы обе наклонились, чтобы поднять ее, мама спросила — ты счастлива? тебе хорошо с ним? — и, не дождавшись ответа: — где вам постелить?

(Господи, неужели она думает, что мы затеяли это зажигательное мероприятие только для того, чтобы легализовать наши ночевки у них?)

Не беспокойся, мама, сказала я, мы через полчасика уедем. У вас и так тесно. Катю с Викой в одной кровати положи — они ж передерутся. А мы отлично успеваем на электричку в 22–14, которая шпарит почти без остановок, очень удобно.


Да, у них теперь не повернешься. Мама сдала большую комнату под склад барахла, которым торговала наша соседка, бывшая папина сотрудница, уволившаяся из института, чтобы ездить в Лужу с баулами дешевого тряпья. Вместе с турецким товаром в квартиру проникла сиротская вонь паленой резины и курева, вытеснив запахи блинчиков, борща и земляничного варенья; гераней и амариллисов, собачьей шерсти, проявителя гидрохинонового; сосновой стружки, лаванды и мяты, разложенной в матерчатых мешочках по полкам платяного шкафа; смородиновой наливки, которая осенью стояла в пятилитровых бутыльках под папиным столом и, сбраживаясь, палец за пальцем поднимала резиновые перчатки, надетые на стеклянные горлышки…

Я вышла в коридор, чтобы побыть одной и успокоиться. Хриплые тетки, препираясь, подсчитывали выручку в той комнате, куда нам даже заглядывать запрещалось, когда папа работал. Что-то у них не сходилось. У нас тоже.

Баев выполз следом, в зубах сигаретка. Ночевать в одной комнате с родителями — сомнительная перспектива, сказала я. Баев был со мной солидарен. Валим отсюда, да поскорее. Твой папенька меня изрядно утомил — чего он добивается? Я достаточно большой мальчик, чтобы жить своим умом, ты тоже не школьница. Хватит миндальничать, заяви им о правах на собственную жизнь. Не устраивает — до свиданьица.

Данька, не надо так. И говори тише, пожалуйста.

А почему, собственно, не надо? Мы угрохали весь наш месячный, а то и двухмесячный бюджет на их родительское спокойствие — и что? И где?

Давай подождем с выводами. Я их знаю — они сначала должны сказать «нет», это как бы такое предварительное «да». Все образуется, не сразу, конечно, но…

Узнаю твой чертов характер — у вас что, вся семейка такая? До окончательного «да» я могу и не дожить. Твой папаша достаточно умен, чтобы понимать — нельзя вбивать клинья между… хотел сказать — между мужем и женой, но при таком раскладе… короче, ноги моей больше здесь не будет.

Ты уж извини. Так лучше для всех.

Свадебный заказ

«Здравствуй, девочка.

Пишу в никуда. Ты прочтешь это письмо через год или два, или вообще не прочтешь. У нас все по-прежнему: я тебе не нужен нисколечко, ты мне нужна до зарезу. Навязчивая идея? Да, но почему такая стойкая? Ты считаешь, что я пошел на принцип, накрутил сам себя… Возможно. И все же я понимаю, зачем мне это нужно, а ты? Ради чего ты его терпишь?

Можешь ругаться, обзываться, пинать меня ногами, но если я не скажу — никто не скажет. Ты с упоением играешь в Антигону, одна против всех. Придумала себе героя, стоишь за него стеной, а героя-то никакого и нет. Есть немножко амбиций, немножко хитрости, наглости, беспринципности — всего понемножку. И, наверное, бездна тщательно культивируемой — напоказ, на публику — мужской аттрактивности, я бы сказал — самцовости. Напускное это или органическое — не мне судить, но ведь должно же быть что-то сверх! Какая-то надстройка, прости пожалуйста. Что-то человеческое, да?

Ты тянешь его за собой, а ему это надо? Хочешь воскресить его из мертвых, как я тебя? Занятная получается цепочка, в которой нет ни одного выигравшего, все в пролете… Не лучше ли ее разорвать? Еще немного — и я буду готов это сделать. Может быть, прямо сейчас, в этом бездарном письме. А чтобы взять разбег, пока поболтаю немного о том о сем.


Итак, насколько тебе известно, я побывал сразу в двух ЗАГСах Москвы с двумя разными невестами. И знаешь — мне понравилось. Я бы сходил еще — это прекрасное средство в комплексной терапии обсцессивных расстройств, по принципу выбивания клина клином. На эту мысль меня навел Олежка, высказавший в общем-то довольно пошлую аксиому о том, что от женщины помогает только женщина. Я его обсмеял, а потом взял да и попробовал.

Пишу с удовольствием, вполне отдавая себе отчет, насколько я нелеп, ведь мои откровения вряд ли тебя заденут, скорее насмешат. Хотя смешного тут мало.

Настя, узнав о твоей задумке, заявила, что ей тоже нужно приглашение в магазин для новобрачных, и я не смог отказать. Ведь я такой мягкотелый!.. Мы сидели в коридорчике плечом к плечу, заполняли бумажки, смеялись, стыковали наши фамилии, прикидывали, как будет звучать двойная, не слишком ли напыщенно. Настя явно надеялась на продолжение банкета, но я устоял, хотя соблазн был велик: моя вторая невеста — крайне положительная девица, которая не задает лишних вопросов и ничего от меня не требует. Даже верности. Я переспал с ней на прошлой неделе, такой вот я подлец. И, наверное, не в последний раз. Тебе интересно?

Что ты купила в свадебном магазине — белые туфельки? золото по льготной цене? дефицитный польский бюстгальтер? Я обзавелся югославскими ботинками, приобрел отцу пару рубашек, а маме — постельное белье. Ну и продукты. Когда я принес домой свою долю заказа и начал выкладывать на стол — колбаса, рис, консервы, зефир, чай цейлонский, шампанское брют (ты все еще упрямишься? не желаешь приобщиться к нашему пиру духа?) — мама чуть с ума не сошла от радости. Что это? Ты был в Елисеевском? На какие шиши?

Это на свадьбу, сказал я. Дали по разнарядке для молодоженов. Потом выдержал паузу, насладился ее реакцией и добавил — свадьбы не будет. Мы подали заявление только ради приглашения в „Гименей“. На большее не рассчитывайте.

Я не хотел ее мучить (ее? маму? Настю?), я хотел отомстить тебе. Чтобы они не считали тебя невинной жертвой. Надоело делать вид, будто во всем виноват я один. Я сдал тебя, Аська, сдал с потрохами. Я даже привел в дом Настю, когда родители отсутствовали. Ей было не очень-то приятно, ведь в моей комнате повсюду ты, а у нее прекрасный нюх — и отменная выдержка. Если кто и убережет меня от неверного шага, то это она.

Не надо было писать о ней в таком тоне. Вжился в роль подлеца, надеялся сделать вид, что мне все равно — Настя, ты, кто угодно другой. Нет, не все равно. От этой раздвоенности я горю в собственном аду, который теперь не хуже твоего.

А ту бумажку, на которой отпечатана дата нашей свадьбы, я повесил на гвоздик над кроватью. Дождался, выпил, прямо скажем, надрался, но в 14 часов по местному времени все было кончено. Ты не стала моей женой и не станешь. Слава Б-гу. Я свободен.

И не пытайся стыдить меня за Настю — сам справлюсь. И потом, откуда тебе знать, что соединяет двух отчаявшихся людей, которые просто добры друг к другу, двух утопающих, вцепившихся в одну соломинку, которые понимают, что их не спасут, и они рано или поздно пойдут ко дну. В конце концов, это тоже способ жить честно.


На днях я посмотрел кино, называется „Belle de jour“, „Дневная красавица“. Удивительное попадание в образ. Белоснежка, мечтающая вываляться в грязи. Муж-паралитик, удобный персонаж, и еще этот гангстер с золотыми зубами… Короче, если вдруг захочешь узнать о себе что-то новенькое, пойди, не пожалеешь.

А если захочешь меня о чем-то спросить — звони, спрашивай.

Всегда твой,

Г. Г.

(гнусный гном — гидрофобный гидроцефал)».


Я прочла, но не ответила. За своей долей заказа не обратилась. Вычеркнула телефон Гарика из записной книжки, но он, зараза, был настолько простым, — как детская считалочка, эне, бене, раба, — что стереть его из памяти не удалось. По моим расчетам, Гарик должен был продержаться не больше месяца. Так оно и вышло — в конце декабря он явился с побитым видом и снова принялся за свое. Вернисьявсепрощу. Всебудеткакпрежде. Про Настю ни слова, но я поняла, что она никуда не делась и Гарик продолжает ее мурыжить почем зря.

Сначала я слушала его, потом перестала — привыкла к этому жужжанию, как к радиоволне «Европы-плюс». Присутствие Гарика больше ничего не означало, оно не раздражало палочек и колбочек, волосковых клеток среднего и внутреннего уха, полукружных каналов, височных и теменных долей головного мозга, вибро-, танго-, фото— и хеморецепторов. Соверши он на моих глазах сэпукку, — а он грозился, прямо-таки угрожал, показывая пачку рецептов на снотворное, собранную по разным врачам, — я, наверное, и не пошевелилась бы, чтобы вытащить в коридор его бездыханное тело. Гарик сделался фоновой составляющей, уровнем шума, мебелью, сопутствующими обстоятельствами вроде холодильника в углу, пьяных ДАСовцев за стеной или ветра во фрамуге. Если бы он исчез… если бы женился на Насте… Но он вернулся — и поэтому больше меня не интересовал.

Симулянтка

Жизнь определенно разваливалась.

Акис вусмерть разругался с Баевым, поймав его на какой-то финансовой махинации. Да, я хотел малость объегорить твоего Аполлона, пояснил Баев, но ведь он сам подставился, лопух. Ему на пользу пошло, кстати, раз уж он проявил бдительность и провел ревизию наших счетов.

А то, что он со мной теперь не разговаривает — это как? — спрашиваю.

Он еще и разговаривать умеет? — съязвил Баев. Вундеркинд! Чем меньше мужиков в нашей комнате, тем лучше. Хватит с тебя Петьки, а козленочку этому тут делать нечего, целее будет. Я и сам собирался с ним расплеваться — ненадежный товарищ. На такого чуть поднажмешь — вся жижа и вытечет.

Грубо. Грубо и несправедливо. В конце концов, Акис мой друг и я имею право…

Конечно, говорил Баев. Дружи — кто ж тебе не дает. Только не в этой комнате и без меня.


В финансовые вопросы я не встревала. Меня больше волновали вопросы учебные, а с учебой было просто швах. Англичанка наотрез отказалась ставить зачет из-за прогулов, несмотря на то что я бегло изъяснялась в простой грамматике и знала назубок все глаголы-исключения.

Со сложными временами, правда, так и не разобралась. Чтобы исправить это упущение, Гарик изобретал мнемонические приемы, присоединяя к делу наш общий рок-бэкграунд. Возьмем, скажем, past perfect continious в сочетании с обстоятельством времени since; страшно звучит? да ничего страшного: Since I’ve been loving you, с тех пор, как я тебя люблю, это не я сказал, а Роберт Плант; а я четвертый год мучаюсь с тех пор как. Лягушку тоже надо потренировать — помнишь первый курс? челюсть до колен? Прононс у тебя отнюдь не оксфордский, хотя и не безнадежно рязанский, но такие вещи можно набрать только практикой, твоя мымра права. Принести кассеты? Будешь заниматься?

Но мымре мои занятия не сдались — я должна была отсидеть положенное или вылететь из универа. Почему-то именно она поперла на принцип, тогда как другие этого не сделали, хотя предметы у них были поважней языка. На спецкурс к В. П., например, я не явилась ни разу, и все-таки он поставил зачет — с условием, что к лету я сдам долги и закончу литобзор по методике. Он! великий и ужасный В. П.! думал о моем будущем, а эта фифа в вечнозеленом жакетике интересовалась только тем, сколько часов мое седалище соприкасалось со скамейкой в ее аудитории. Speak English, говорила она презрительно, каждый раз, когда я открывала рот, чтобы объясниться, you should pay more attention to practice with native speakers.

Елки-моталки, откуда такая принципиальность!.. Сам Алексей Алексеич Леонтьев! знаменитый психолингвист и потомок незабвенного Алексея Николаича! сказал, что у меня прекрасная теоретическая голова (так и сказал!). Акула эксперименталки Корнеева! Татьяна Викторовна! поставила «отлично» за семестровую работу, которую я накатала, просидев в читалке всего три часа. Жуткий, как Франкенштейн, физиолог Арбенин, лысый, синегубый, дотошный, — и тот похвалил… не помню за что… кажется, за знание анатомической латыни, на которую обычно кладут с прибором… а она!.. грымза альбионская… ну что ей от меня надо?!

(Да, она как-то допустила ошибку в слове «consciousness», а я поправила. Неразумно было, невежливо, но ведь вся группа переписала буква в букву! И неужели же из-за этого…)


К середине января я собрала все зачеты, кроме английского — и не вышла в сессию. За первые два экзамена получила по баранке. Куратор курса, гладко причесанная активистка из тех, которые всюду суют свой нос, поймала меня на перемене, зажала в углу и завела беседу о личной жизни. Ася, ты какая-то дикая девочка. Другие студентки делятся своими увлечениями, интересами, от тебя же ни слова не дождешься. Пришлось расспрашивать твоих однокурсниц. Оказалось, ты много пропускаешь, дерзишь преподавателям, живешь якобы с каким-то бандитом, нерасписанная, это правда?

(Интересно, а расписанной с бандитом — лучше?)

Правда, говорю. Он главарь солнцевских братков, жуткий тип. Весь в наколках, зубы золотые, сам неграмотный. Какая уж тут учеба.

Гладкая криво улыбнулась. Опять ты за свое. А я, между прочим, вчера была в деканате, просила посодействовать. Зря, наверное.


Конечно, зря! Я в этом деканате разве что не ночевала, пытаясь спасти положение. Пошла в поликлинику, заручилась справкой о болезни… Не сработало. Статная, справная женщина замдекан, великанша с пластмассовыми клипсами в ушах, похожая на шолоховскую крестьянку, прилюдно обругала меня симулянткой. Потрясая справкой, она заявила, что с такими бумажками надо идти совсем в другое место (и это — наше академическое начальство?!). Несите более убедительную и не морочьте нам голову. Списки на отчисление уже готовы.

И тогда я вспомнила о своей намечающейся близорукости и решила поставить на нее. Пришла в поликлинику, поплакалась, однако тетенька-окулист на провокацию не поддалась. Вы когда-нибудь видели человека, который ушел в академотпуск по зрению? Я лично — ни разу, а зрение у меня стопроцентное (это профессиональный юмор?). Вот если бы у вас отсутствовал хотя бы один глаз!.. — мечтательно протянула она, но потом спохватилась — это тоже не помогло бы. Всего хорошего.

Я вернулась домой зареванная, растерзанная и упавшая духом ниже некуда. Баев выслушал и сказал — кинься, я все устрою (что значит — кинься? выкинься из окна?). Пошарил в карманах, выудил пару жетончиков и ушел звонить Самсону.

На следующий день меня пригласили в кабинет замдеканши, усадили в кресло и ласково спросили: как ваше здоровье? как вы себя чувствуете? От неожиданности я промямлила что-то невразумительное типа «спасибо-хорошо». К счастью, никаких речей и не требовалось. Самсон пообещал вывести из резерва ГЗшную площадь для сотрудников психфака, взамен я получила возможность быстро досдать экзамены. Запись «зачтено» в ведомости по курсу английского языка уже стояла — задним числом.


Пять (эксперименталка), четыре (восприятие), три (мат-стат), конец сессии. Вовремя, иначе я бы съехала до нуля. Трояк, по математике?! Статистика — примитивнейший раздел, для нее ума вообще не нужно, только считай! — возмущался Гарик. Но у меня не было сил — ни считать, ни терпеть нравоучения. По большому счету и жить тоже. Я бесцеремонно побеседовала с ним — в баевском стиле — и прогнала взашей. Через недельку увидела его возле ГЗ с Олежкой, который сочувственно кивал, держа потерпевшего под локоток. Они натоптали вокруг Ломоносова тропинку, как будто выслеживали сами себя. Я прикинулась ветошью и свернула на боковую аллею. Разберутся как-нибудь.


Я сказала — не было сил жить?

(Баев: никак не привыкну делить твои слова на сто, это называется гипербола, да?)

По правде говоря — просто негде. Завхозиха внезапно потребовала сдать постельное белье, собрать кровати и тумбочки и в двадцать четыре часа выметаться куда глаза глядят. По-видимому, чары Самсона не распространялись на ДАС в той же мере, что и на ГЗ. Зевсом он не был, несмотря на курчавую бороду и внушительного размера туловище. Нам вообще повезло, что поселили, признался Баев, теперь же удача повернулась к переду лесом, а к нам сама знаешь чем. И попробуй докажи ей, что она не права.

Догадавшись, что лавина нас наконец-то накрыла и погребла под собой, Баев почесал репу, посчитал оставшиеся деньги, занял у Пети недостающее, купил билет на поезд и отправил меня к маме.

Прошлогодняя трава

Затяжная провинциальная зима

куколка весны, спящая в ледяном коконе

слышишь ли ты, как движется лед?


тяжелая младенческая голова

крохотные пальчики, слипшиеся в кулак

короткие белесые ресницы

припухшие веки, глазные яблоки

обращенные внутрь

сколько дней мы провели в беспамятстве

сколько лет?


бумажная кожица

ниточки кровеносных сосудов

душа-эмбрион, защищенная от света

плодными оболочками, снегом, прелой листвой

ветками, картонными коробками

чужим теплом


дитя без особого места жительства

не все ли равно, кто носит тебя под сердцем

разговаривает с тобой пока ты спишь

ждет, когда ты появишься на свет?


(А он — разговаривает? Я прислушиваюсь — ничего. Шум крови в ушах, газовая колонка, вода в трубах, телевизор в соседней комнате — ничего.)

Данькина мама заботится обо мне — хлеб с маслом, картофельное пюре, куриный супчик; морские звездочки морковки, заросли укропа, остовы погибших кораблей, там ключица, здесь ребрышко, ешь, не стесняйся. И я ем — утром, днем, вечером, ночью, не думая о том, как ей это достается, какими трудами. Вооруженная молотком и донышком от старого утюга, часами колю орехи; выковыриваю все до крошки из лабиринта скорлупы; даже подпорченные не выбрасываю — ем; смотрю хоккей, ни за кого не болея; читаю «Манон», отмечая про себя сходство сюжетных линий и характеров, хотя в данный момент никакого характера у меня нет — я межклеточное вещество, протоплазма, ложноножка, съежившаяся на дне озера гидра…

Подружилась со старшей дочерью Анны Марковны, Любой. Люба веселая и кудрявая, она похожа на ударницу из производственной киноленты о передовой птицефабрике. Бойкая птичница в фартуке с кармашком, на кармашке желтый утенок, лужица, смеющееся солнышко, лучики врастопырку. Ни минуты без дела — откуда столько сил?

(Скоро, скоро будет тепло. Февраль позади, тонкий как папиросная бумага, прозрачный как стекло, февраль без тебя.)

У Любы бойкая дочка Юля, модница и воображуля; в садик не ходит, дома ей до смерти скучно, она изводит отца и мать, требуя то розовое платьице, то помаду, то маленькую мягкую зебру. Отец Юльки умеренно пьет, ему можно — он афганец, простой хороший парень, образования нет, работы нет, смысл трепыхаться —? Но Люба сама не промах — моет полы, ставит капельницы, выносит горшки, вяжет, шьет, тем и перебиваются.

Две комнаты и кухня, повернуться негде; повсюду плюшевые медвежата, слоники, собачки; на оконном стекле бумажные снежинки; прихожая заставлена стоптанной обувью, которую носить невозможно, а выбросить жаль; гладильная доска наготове, горы белья; на кухне баки для кипячения наволочек-простыней, стиральной машины нет; телевизор не выключается, тумбочка под ним забита боевиками; апокалипсис нау, надежды на лучшее тоже нет, но ведь и так можно жить, ни на что не надеясь.

Люба добрая. Одела меня с ног до головы; достала из-под кровати старенький чемодан, вытряхнула оттуда афганское — платья, джинсы, рубашки; носи, теперь это твое, я давно не влезаю и, наверное, не влезу. Люба ждет второго, говорят, будет мальчик.

(Отчего же не продала? Для Юльки держала? Почему тогда вывалила все и сразу — на меня, чужого, в сущности, человека?)


Обычный день: иду пешком на окраину города, несу продукты от Анны Марковны; сижу с Юлькой, изнывая от ее вечно недовольного голоска, от ее недетских рассуждений о том, за кого и по какой причине она выйдет замуж; потом — пока не стемнело — на берег Днепра. Там еще немного одиночества, там я могу быть собой, никому не благодарной, ни в чем не задействованной, девочкой со спичками, с тайной пачкой сигарет в кармане, о которой Данькина мама, кажется, уже знает, с невеселыми мыслями о… нет никаких мыслей, только ожидание, затянувшаяся зимовка на льдине, кто-то светит фонариком в лицо — девушка, вы одна? не боитесь? здесь гулять небезопасно, кричи не кричи — не услышат…

Брожу по берегу: обледеневший камыш, ветер, щетина прошлогодней травы. Земля мертва, глядит остекленевшим глазом речной воды, из-под короткого века мутный зрачок; смеркается, руки окоченели; согласиться на Любины вязаные варежки, прицепить их на резинку и носить. Или сшить себе муфточку из Данькиной школьной ушанки. Все равно заняться нечем — я ведь ничего не делаю в этой жизни. Иногда мою посуду, а так — ничего.

Земля мертва окончательно или спит, седые патлы кустов, распухшие сугробы, грязные улицы, облупившиеся стены домов, разоренные детские площадки, сбитые набок карусели. Летаргический сон, из которого ей больше не выйти. Надо мной темный ствол тополя, уходящий в небо, я прислоняюсь к нему и слушаю. Скрип, скрежет, пульса нет. За мостом проносится электричка, через час московский поезд, пустой, неотапливаемый, поезд-призрак, в котором снова нет тебя.

Зима проверяет зрачковый рефлекс, жива я или уже в коме, отключать аппарат искусственной вентиляции легких или еще погодить; оставить эти мысли о — смерти? черной речке? — или нырнуть в них как в туннель, на выходе из которого обжигающий свет и тишина, и не надо больше ждать невозможного, несбыточного, чудесного, нового, нового тебя.

Где ты? О чем думаешь? Радиограммы не уходят, точка-точка-тире, обрыв связи, рука на ключе, ключ в замке, замок заржавел, радиоволны увязают в эфире, в снеговых облаках, диспетчер закрывает воздушный коридор, третью неделю телефон молчит, мама мажет масло на булочку-плетенку, папа смотрит новости, Люба ставит капельницы, Юлька хнычет, я смотрю хоккей, наши опять проиграли. Мы ждем неизвестно чего, мы приспособлены под ожидание и не знаем, что делать с настоящим, которое кажется невероятным по своей наглости обманом, промежуточной станцией, боковым местом в плацкартном вагоне, взятым за неимением лучшего.

Это не всерьез, ненадолго, это пройдет и я буду другим, а к теперешнему мне какие могут быть вопросы?

* * *

1.03

Первый день весны.

Солнце, капель, бешеный ветер, вырывающий из рук мокрое белье, пахнущее ландышем, рекой, детством… Как будто мне снова восемь лет и я иду во двор, прижимая к себе тяжеленный эмалированный таз. На шее связка прищепок, веревка высоко, надо подпрыгивать. И это называется — помочь маме.

(Боже, как они меня терпели такую — я все пела, а стирал и гладил кто-то другой.)

Сегодня помогала Любе, потом мы обедали, и все это с какой-то щенячьей надеждой — год прошел, дальше будет лучше. Выпили немного, разоткровенничались. Она говорит, что Данька хороший, но злой. И как ее понимать? Чуть не подрались из-за стирки, она не разрешала, гнала меня вон из ванной — не трогай, ногтики испортишь…

Настояла все-таки. Пальцы стерла, конечно, но молчу. Ногтикам хоть бы что — шурупы можно заворачивать. У Любы коротко стриженые, ломаные, в мелких белых пятнышках. У Юльки маникюр — сама красила. А чем ей еще заниматься-то — по дому она ни черта не делает. Типа мала еще.

Смешная, милая Люба, я все большей к ней привязываюсь. Видела ее детские фотографии — она похожа на козочку, кудрявая голова, крошечные лаковые копытца. С Баевым ни малейшего сходства. Люба терпеливая, мягкая, Баев — оторви да брось. Младшенький, баловень семьи.


Александр Кимович и Баев разругались по телефону, две недели назад. Слышала из свой комнаты, как А. К. орал — купи ей хотя бы юбку, оборванец. Почему-то стало приятно, заступаются за сироту. Правда, теперь в этом нет необходимости, ведь Люба обеспечила меня «приданым». Сижу, подгоняю по фигуре. Работенка муторная — распарывать, ушивать, заклепки переставлять…

Подумала, что могу подрабатывать шитьем. Съезжу домой, возьму мамины журналы, вспомню, как это делается по правилам, а не методом прикладывания к себе и отрезания всего ненужного. Бабушкин «Зингер» заберу… Хотя он не делает оверлок. Ну и ладно, на руках буду обметывать. Или вот — напомнить Петьке, что он обещал мне устроить переводы. Словарь у меня свой, мюллеровский, справлюсь.


Все не то и не так. Баев изменился, он теперь чужой и зубастый, зеленый и плоский, чтоб лежать на газоне и было не видно. Деньги, ваучеры, валюта такая, валюта сякая, квадратные метры, литры, вагоны. Проекты моментального обогащения путем объегоривания каких-то чайников, разводки кого-то на что-то, сложная и одновременно примитивная по своей сути комбинаторика. Создается впечатление, что делается это а) ради объегоривания, б) ради красоты процесса. Деньги же — приятное следствие, потому и не паримся, если их по-прежнему нет.

Я тоже скуксилась, стала какая-то приземленная. Взять хотя бы дневничок. Помнится, начинала его с деклараций о том, что здесь не будет девчачьих соплей, а только мысли о судьбах человечества. Стартовала лихо — с обсуждения философских проблем теории относительности. Продержалась две страницы, потом сорвалась, пошли признания и прогулки при луне… Да хотя бы и так! А теперь о чем мы писать изволим? Оверлок, таз эмалированный, мюллеровский словарь.

Надо встряхнуться, вспомнить, что я кошка на веточке, которая гуляет сама по себе и презирает вареный минтай. Влюбиться в кого-нибудь, что ли? Да легко! За нами не заржавеет. Хуже того, это опять с нами приключилось, и мы снова в чуйствах.

Мы теперь симпатизируем А. К., правда, совсем платонически. Неудивительно, ведь А. К. это улучшенный Баев, настоящий полковник, немногословный, выдержанный, как коньяк «экстра олд». Сыну до папы — как до небес. Папа угощает меня щучьей икрой, бутербродики делает на поджаренном хлебе на ужин (не с утра же кормить — я сплю до обеда). Судака запекает — пальчики оближешь. Жену обожает — Аннушка то, Аннушка се, отдохни, я сам. Анна Марковна говорит, что его единственный мужской недостаток — это подледная рыбалка, на которой он заработал себе жесточайший бронхит. Кашляет и курит, курит и кашляет. По будням — браконьеры, по выходным — рыбалка. Видим его только вечером, а жаль.


Не надоело еще? Живешь, как растение подсолнух, интересы те же, что и в девятом классе — погода, юбочки, мальчики. Влюбляемся с полпинка, только пальчик покажи. И дневничок твой — бабская болтовня, и сама ты…

Решено. Для начала заявлю Баеву, чтобы забрал меня отседа. Но как заявить, если он пропал и не звонит? Или занять денег? Короче, любым способом в Москву — а там новая жизнь на новом посту. Заработаю, отдам, главное — уехать.

Что-то изменится, я это чувствую. Так зачем же откладывать на завтра?

Чужая кровь

Последнее воскресенье марта, посреди ночи десант прямо на голову. Свернулась клубочком, дрыхнет, лапой нос прикрыла; лечу, понимаешь, на крыльях любви, а она спит; почему не встретила, где цветочки? Подвинься хотя бы! Ух и растолстела ты на мамашкиных харчах, не узнать! Как я теперь тебя буду в поезд заталкивать?

Все, все складывается в нашу пользу, у тебя — комната в ГЗ, у меня — новый компаньон. Нашел мальчика, зовут Митька, Митяй. Хороший мальчик, годный, я с ним немного знаком по ВМК. Здоровый такой лоб, на вид медведь медведем, но башка варит — это что-то. Будем жить у него — Митькина жена очень кстати ушла к другому. Митьке одному в комнате тошно, итого он переезжает к Вану, а мы на диванчик. Представляешь, у него тоже диванчик, как у Самсона, везет же нам. И ВМКшная диаспора впридачу, будет тебе новый оазис. Короче, фигня это. Я зверски голоден и сейчас тебя съем.

Пойдем порыщем в холодильнике, там должно быть, отозвалась я спросонок.

Дурище ты. Неужели думаешь, мамашка меня не покормила? Охи-ахи, чайничек, первое-второе — а она и ухом не ведет. Ладно, спи. Недельку погостим — и домой. Есть у нас еще дома дела.


Неделя в аквариуме, две рыбки в комнате с эркером, за стеклом льется, разливается весна. Снаружи бурно, у нас тихо; вода с подогревом, каждое утро сверху сыплют корм; кто, чья рука — рыбки этого не знают, им все равно. Достали папин «Зенит», щелкали город, лужи, друг друга, Юлькиных зайцев; проявляли сразу же — в ванной, заставленной реактивами, стиральными порошками, тазиками; прихватывая прищепками за уголки, сушили на веревках; извели папины запасы фотобумаги, купили другую, стали резать на четвертушки, восьмушки, шестнадцатые, получалось множество маленьких осколков марта, весна в калейдоскопе, брызги, потеки, блики…

На несколько дней снова сделались близнецами, плавающими в одной амниотической вселенной — широко открытые глаза, рассеянный мартовский свет; дышать под водой, просеивая ресничками растворенный в ней кислород; слиться под одной оболочкой, перезимовать на глубине…

(Поначалу, наверное, так и было… Пытаюсь вспомнить и не могу — переболело. Реакция замещения прошла до конца, вещества отработаны, в зоне химической реакции только соль и вода).

Неделя, другая; проявляем, печатаем, в темноте только это; избегаем сложных ситуаций, вежливо расходимся в ванной, тебе больше не нужно? я закроюсь минут на десять? не обостряем, не смотрим в глаза — и ничего, ровным счетом ничего не происходит.

Я тебе неприятен? Что-то изменилось?

Сделались застенчивыми, как подростки; пьем воду, молчим, сон не идет; снова и снова пытаемся уснуть вместе; рука затекает, от невыносимой близости душно, приходится делить одеяло; прохлада ничейной середины, кто пошустрее, тот и займет, и под утро обнимет другого просто так, а не потому что тебе в кино показали, что надо засыпать, обнявшись. Что хорошо и что плохо — нам решать, ты же хочешь быть одновременно послушной и строптивой, нарушать правила, которые сама же и вызубрила. Делать то, что нельзя, поступая при этом как надо. Зачем усложнять? Не проще ли сразу делать то, что хочется?

Ты иногда бываешь такой нелепой, Ася. Ну вот сейчас — чего тебе не хватает для щастья? Ты как маленькая девочка, о которой кто-то постоянно должен заботиться. Кормить с ложечки, носик сопливый вытирать… Когда же ты вырастешь?

(Перевод мой, естественно. А последняя фраза — да, его.)

Когда, наконец, поймешь, что иногда нужно быть резкой, напористой, даже наглой, я бы сказал — пробивной. Острые углы, присоски, шрамы — так надо, это называется характер; тебя заряжают, засвечивают, тратят; половину на пустяки, треть на текущие расходы, только остатка не отдавай, держи; тот маленький черный хвостик, который остается в конце пленки, в итоге жизни; прочего не жалей, оно того не стоит. Впрочем, и хвостиком гордиться нечего — мы не лучше других, мы тоже утопнем и пойдем на корм акулам, хей-хо. И вся доблесть только в том, чтобы урвать от жизни свое и, может быть, с кем-то поделиться. Мне, например, одному столько не надо, я бы и дальше тащил тебя на буксире, если бы не одно «но».

(На этом заканчивается вторая неделя, идиллическая, и начинается третья — педагогическая. Я по-прежнему перевожу, я же не могу буквально. Иначе развалится все, что было раньше, осыплется до февраля, до основанья, а затем?)

Пойми, важен результат. Важно то, чего добился сам. А ты — что ты сможешь предъявить? Свои емоции и мячты? Прочитанные тобой хорошие и добрые книжки? Съеденные плюшки? Диплом о высшем образовании? Зачем ты вообще живешь — думала?

Перестань рассчитывать на меня, хватит уже. Я довел тебя до слез, потому что ты — отдельное существо, понимаешь?

(Наверное, он прав?)

А если бы я не приехал? Если бы у нас не было убежища? Ты бы тихо усопла? Быть беспомощной, ничем не замарать рук, подставлять кому попало вторую щеку — какая идиотская жизненная программа! Наверное, ты добрая или что там еще, но тебе не приходило в голову, что эти распрекрасные вещи ты позволяешь себе потому, что есть кто-то другой, кто по уши в дерьме, кто норовит врезать первым, протолкаться к кормушке, ухватить червячка, принести в клювике домой?

(Почти прямая речь. Взять посередине, надорвать, дальше расползется само.)

Я, может быть, потому так долго не возвращался, чтобы ты успела осознать: жизнь такова, какова она есть — и больше никакова. Твой папенька, кстати, любит повторять. Ему кажется, что это смешная шутка. Но это голая и неприкрытая правда — жизнь без розовых светофильтров выглядит несколько иначе, чем ты себе представляешь, и пахнет иначе. В любой из ее фракций надо уметь плавать, каким угодно стилем, лишь бы вперед. А если плавать не умеешь — как спасешь утопающего? Да и какой смысл самому идти на дно?

(Верно-верно. Но дело ведь не в правде, а в интонации… В этом непрерывно растущем зазоре, который, наверное, был всегда, просто я раньше не замечала.)

И вообще, твой излюбленный постулат о том, что люди по природе своей добры… да очухайся ты, человек как он есть — просто неприглядный кусок г… Ну ладно, продолжать не буду, можешь вынуть бананы из ушей, я все сказал.

(Как будто включили грязный сорокаваттный свет и все русалки в гидрохиноновых озерцах сдохли, задохнулись, всплыли брюхом кверху. Мыльные разводы, краска с потеками, белый больничный кафель; смеситель отечественный, ржавый, переключатель на душ заедает; резиновая затычка на цепочке, щербатые прищепки, влажная мочалка одна на всех. Ванная комната как она есть.)

Отвернулась, надулась, сейчас разревется. Ну и как мне с тобой объясняться, если ты слов не понимаешь. Жестами?


Ночью встретились на нейтральной территории, пока делили одеяло, разногласия куда-то подевались. Живи как хочешь, только не исчезай, не молчи, хотя бы повернись ко мне; не повернешься? тогда я сам, а ты притворяйся, что не слышишь, не чувствуешь, спишь.

Движения пловца, разглаживающего ладонями воду

его сносит течением, но он упрям

он стремится к началу, простому и беспечальному

когда в сумке лежало полотенце, зубная щетка и яблоки

а вопрос как ты хочешь смущал до безобразия

и нужно было непременно продержаться до утра

и повторить, даже если сил уже не осталось


кожа горит, губы обветрены, обметаны

прикосновения быстрые, как укусы летучей мыши

крошечные ранки, саднят мешают уснуть

что же нам с ними делать?


придет серенький волчок, высунет язычок

залижет тут и там, будет девочке

стыд и срам


вот такой я чудной поэт

на тебе, девочка, дополнительный плед


поэт-самородок

поцелую тебя в подбородок


недоделанный рифмоплет

(«здесь идет поцелуй в живот» — это ремарка такая, как в пьесе, поняла?)

полоумный гений

(тут должны быть, согласно правилам стихосложения, твои колени, перестань пинать меня, я ведь только рифмую)

предводитель летучих мышей, душегубец, головорез

унесет тебя, красная шапочка, в темный лес

вознесет тебя, девочка, до небес.


Утром Баев выволок сумку на середину комнаты и с остервенением начал забрасывать туда вещи. Сматываемся из этого подледного царства, да поскорее — здесь, как на Марсе, жизни нет. Ты прокисла, скапустилась, того и гляди зазеленеешь. Совместные посиделки дюже утомительны, Люба хороша только в гомеопатических дозах — я с трудом удержался вчера, чтобы не наорать на нее, не хотел мать расстраивать. Юродивая, ей-богу! Почему не пнуть своего мужика, чтобы он пошел и принес бабла? Надрывается, кофты вяжет, утки выносит… икон в доме понаставила… глаза бы мои не глядели!.. Она и раньше небольшого ума была, а теперь совсем сбрендила. Одно слово — чужая кровь.

Я тебе не говорил — Люба приемная, из детдома. Родители с ней нахлебались горюшка — гулена была, двоечница. Теперь проняло — семейные ценности, семейный же очаг. За что ни возьмется, все испортит. Колян мужик был что надо, и его ухайдокала, тьфу.

(Воску мне, и привяжите к мачте. Не слышу, ни единого слова. Их личные дела, их собственные скелеты в шкафу — кто я такая, чтобы судить?)

Комната 1331

«3.05.

Допрыгалась. Напророчила или, иначе говоря, накаркала.

Митя, Митька, Митяй.

Повторяй, пока не расхохочешься. После этого нехитрого мимического упражнения проще будет сохранять постный вид, чтобы не смущать окружающих, хотя твои секреты уже ни для кого не секреты. Митька по натуре сама прямота, ничего скрывать не умеет и не хочет. Я тоже не хочу, но скрываю. Из чувства сострадания стараюсь как можно меньше светить улыбочкой, исправно чищу картошку, протираю стол, вытряхиваю пепельницы, в общем, чем могу.

Что же с нами опять приключилось? Да ровно то же самое — влюбилась точно по заказу! Мы снова как бы втроем: мы хозяева, Митя гость. Баев делает вид, что так оно и должно быть, не вмешивается. Готовых решений нет ни у кого, и в случае перегрева рванет эта смесь не по-детски. Если Митька на что-то решится, или я, или тот же Баев, или кто-то из нас.

Ну что тут скажешь? Большое у тебя сердце, Ася Александровна. Все объемлет, все принимает — и никаких контрадикций. Несовместимое совмещается, с логикой у нас по-прежнему беда. Зато с психологией…

Я занимаюсь самоедством, потому что совесть надо как-то умащивать. Она говорит — низзя. А я ей — если немножечко, то мона и нуна, и потом — мы ведь ничего такого не делаем. Просто разговариваем. Просто смотрим друг на друга. Просто не расстаемся. Пьем чай, слушаем музыку в одни наушники, ходим за хлебом. По тонкому льду.

Митя, Митька, Митяй, мы летим прямо в лето, я держусь за тебя крепко-крепко — в воображении, не в жизни. Это необходимость такая, в жизни надо соблюдать дистанцию, иначе сорвешься с резьбы и поминай как звали. Никогда еще мне не приходилось краснеть, думала — не умею, а тут на тебе, стоит ему появиться в дверях, и у меня сразу пульс двести и щеки горят. А говоришь — скрывать.

Да на тебе все написано, печатными буквами, как на транспаранте — она влюбилась.

Остается надеяться, что не всерьез».


Митя огромный, улыбчивый, он с трудом помещается в ГЗшной комнате, он вообще нигде не помещается, такой масштаб. Вваливается поутру, чтобы меня, хорошую девочку соню, чем-нибудь молодецким ошарашить. Отхлебнуть из аквариума, например (я снова завела рыбок), якобы с бодуна (в его комнате вода из крана не течет, надо полагать). Нет, он приходит, чтобы меня увидеть, с самого утра, и тогда день сложится, и до вечера будет легко. Аквариум литров на пятнадцать поднимает играючи, я делаю вид, что злюсь, но глаза выдают — к черту рыбок, пусть пьет. Вода противная, в ней плавают сушеные дафнии, потому что за свежими червяками надо ехать в зоомагазин на Кузнецкий мост, а мне некогда, у меня опять жизнь. Но что нам какие-то дафнии, если девушка бросается спасать рыбок, и хочет спрятать улыбку, да не выходит, и ей возвращается вдвойне, и день начинается, когда солнце встает, и не заканчивается даже ночью?


У Митьки все с размахом, все по максимуму. Сорок шестой размер обуви (я спрашивала), шестидесятый шапки, которую он тоже не носит; зычный голос, легко перекрывающий грохот метро; грудная клетка гладиатора, о которую в первом же бою бесславно согнется неприятельское копье; вдобавок ко всему есенинская шевелюра, которую мы нещадно стрижем машинкой, но волосы прут как трава в огороде, три недели и снова надо стричь.

(И все кажется — мало сказано, недостаточно, не то. Ну что ж, усилим, доведем до точки.)

Волжский паренек, чуть-чуть не дотянувший до двух метров (честно признается, а другой бы округлил); всамделишный герой поэмы Маяковского «Хорошо!», красивый, двадцатидвухлетний капитан волейбольной сборной ВМК; былинный персонаж, которого не каждый конь выдержит — короче говоря, полное сумасшествие для женщин любых возрастных и социальных групп. И все это щедро обрушилось на меня, щедро и бескорыстно, делай что хочешь, решай сама.

(С бодуна, говоришь?

Глупости, Митька спортсмен, им пить не полагается. Это фигура речи такая, надо же что-то говорить, когда утром приходишь из аквариума отхлебнуть. Остальные менее аскетичны — высотка не просыхает сверху донизу, технари квасят по-черному, все больше водку, которую я не люблю, но тоже пью, а зачем — не знаю.)

Впрочем, по порядку.


Для начала мы познакомились не с Митей, а с его женой Ксенией. Баев откомандировал Петю на заселение меня, выдал ключ, приказал дождаться и только потом откупоривать пиво, коего он раздобыл цельный ящик, да не простого, а золотого. Пастеризованные «Хамовники» — это вам, чай, не у Пронькиных, сказал он самодовольно, выставив наши вещи и пиво за дверь Самсоновой комнаты. Идите, мне надо потолковать с профсоюзным боссом кой о чем, горячее будет объясненьице. Мы пожелали ему удачи и отправились обживаться в новой комнате за номером 1331, такой вот палиндромчик, а суеверия долой.

Вошли в комнату как в музей декоративно-прикладного искусства, сначала ничего не трогали, только смотрели. Рядовой студент так не живет. Митя у нас чей-то сынок или что? Но почему тогда в общаге? На столе электрический самовар (штука, ужасная с эстетической точки зрения, но полезная с практической — не надо будет с чайником на кухню топать), в шкафу сервиз на уйму персон, на тарелках тоненькие веточки сакуры (перевернула — мэйд ин Франс, фигасе), холодильник, диван, полка с книжками, стойка с кассетами, магнитофон… И настоящий, непроходимый богемный бардак, включающий пустую тару, стаканы, окурки, носки, журнал «PC Magazine», заплесневевший хлеб, бритву электрическую «Харкiв», эспандер, набор гантелей, кубки, волейбольный мяч с автографами не знаю кого… На полу пудовая гирька внушительного вида, в шкафу женская одежда, в ящике стола письма на имя Ксении Надеждиной и Дмитрия Соколовского (теперь мы знаем, как хозяев зовут, а то неудобно)… Бросилась к кассетам — наш человек, наш! Пинки, БГ, Алиса, Дорз, Дорз, Дорз. Дженис Джоплин — кто такая? чем знаменита? — выуживаем, ставим, знакомимся. Уже интересно — когда же он покажется, этот ваш Митя?

(Потом выяснилось, что бардак не его. Тут кто только не жил после того, как Митя съехал, вот и накопилось. У Митьки же всегда ни пылинки. Он ведь в армии был, рассказывал мне Кубик неделей позже, а я слушала и записывала в свой вечный фрейдовский блокнот. Про Митю интересно все. Теперь — особенно).


Велено ждать, я присела на диванчик, попрыгала слегка — мягкий. Обалдевший Петя упал рядышком, пиво греется, ждем.

— Занятно. Я даже не знаю, как выглядит хозяин комнаты, в которой мы теперь будем жить.

— У тебя всегда так. Птичка божия не знает, — проворчал Петя не без удовольствия. Мое легкомыслие, мнимое или реальное, выгодно оттеняло его взрослость и солидность. — Что там у Баева с Самсоном опять?

— Да ничего нового. Мужской разговор, раздел имущества. Баев надеется, что окончательный. Свежо предание, ага.

— И ты так спокойно об этом говоришь?

— А почему я должна беспокоиться? Если Самсон без памяти любит Баева — это его личное дело. Я его где-то понимаю — у меня к Баеву сходные чувства.

— Злая ты, — хмыкнул Петя. Я злая, он добрый, всегда есть чему поучиться друг у друга.

— Мне Пашку правда жалко. Кроме шуток, тут такая привязанность, на которую женщины, кажется, вообще неспособны. Удивляет другое — никто до сих пор не усомнился в баевской ориентации. Он такой мужской, наш Баев, пробы ставить негде.

— И это ты про своего возлюбленного.

— Мой возлюбленный тот еще фрукт.

Помолчали, поглядели на пиво, послушали, как тикают настенные часы — еще одно чудо цивилизации. И на что мне часы?

— Все бы хорошо, но пол здесь такой же пакостный, как и во всем ГЗ, жителя которого можно без труда узнать по желтым пяткам, тапкам и носкам, — вздохнул Петя. — Неужели они до сих пор натирают пол мастикой, как во времена культа личности?

— А я привыкла. Ну желтые, подумаешь. Зато здесь есть абсолютно все и можно ходить по мрамору в тапках. Один раз занырнул — и больше не выныриваешь, живешь на полном жизненном обеспечении. Здесь даже воздух свой собственный… Но самое главное — крыша. О, мой юный друг, ты не знаешь Москвы, если не бродил по крыше ГЗ!.. не стоял под часами с десятиметровой стрелкой!.. под барометром и гигрометром!..

— …который уже год как сломался и показывает великую сушь.

— В некотором роде это правильно. Тут у всех по утрам наступает великая сушь.


Пауза. Жестоко — после вчерашнего-то — всучить целый ящик и запретить его вскрывать. Вчера Петя снял нас с поезда тепленькими, в лабе продолжили, отдежурили ночную вахту, уговорили половину продовольственных запасов, выданных нам Данькиной мамой, плюс бутылочка домашней клюковки от А. К. Потому и жизнь теперь неспешная, и разговоры вялые, и шевелиться лень.

— Помню свой первый раз на крыше. Как поднимались на лифте, шли какими-то галереями… Круглые окна под потолком, ну эти, похожие на иллюминаторы… И стены метровой толщины. В такой стене даже небольшое окошко кажется подзорной трубой, как будто ты внутри подводной лодки.

— Тогда перископом.

— Что? А, да. (Доходит с трудом, мысли в голове катаются, как железные шарики: наклонишь голову — и покатились). Для кого эти окна — для небесного воинства?.. ГЗ вообще странноватое здание — лестницы сумасшедшие, которые никуда не ведут, коридоры, лифты с телефонами… О чем это я, собственно?..

— О твоем первом разе на крыше, — отозвался Петя (слушает все-таки).

— Точно. Мы доехали до геологического музея, повертелись там, и Данька сказал, что дальше нас не пустят, но он знает, как попасть на звездочку, на самый верх.

— И что, попали?

— Не-а. Кое-как до ротонды добрались, но нас оттуда турнули.

— Правильно. На шпиле и смотреть-то нечего — метеорологическое оборудование, парочка локаторов, сигнальные огни, ерунда, короче. Сама звезда из желтой стекляшки, изрядно покоцанной, вот и все.

— Откуда знаешь?

— Был однажды, проводил высотный эксперимент. И с высоты вам шлем привет.

— А Данька сказал, что на звездочке сидит третий отдел.

— Твой Данька болтун.

— Вообще-то у него отец — подполковник КГБ.

— Ну тогда я умолкаю.

Опять с подковыркой. А ведь я и ответить могу!.. Сейчас, правда, неохота, да и Петька такой милый с похмелья, сонный, ворчливый. Завалиться бы на этот диванчик и придавить как следует, но не время, ждем-с.


— Еще он мне рассказывал про подземелье…

— Я так и знал.

(Нет, Петенька, сарказм — это не твое. Глаза к небу и голосок попротивнее — я таак и зна-а-ал — иначе неясно, что именно ты зна-а-ал и как именно таак.)

— Можешь сколько угодно иронизировать, но мы там были. Я думала, что подземелье — это пещеры, вода по колено и диггеры. Ничего подобного — все освещено, чистенько, культурно, до определенного уровня, конечно, дальше непролазная грязь. Однажды мы нашли комнату, в которой хранились какие-то припасы, консервы, банки с вареньем… и каждая подписана — сорт, дата заготовки… Данька стащил одну. Между прочим, трехлитровый баллончик с земляникой. Знаешь, что такое собирать землянику? Три литра — это одному целый день пахать, с раннего утра… И зачем оно в подвале? В общем, впечатление гнетущее — кажется, если перестанешь считать повороты, сразу сгинешь.

— Не сгинешь, там толпы любопытных бродят. Видал я ваше подземелье.

(Видал, а придуриваешься. Все мы в свое время ГЗшным фольклором увлекались, и теперь еще не остыло. Надо бы, кстати, наведаться, ну хотя бы на крышу…)

— Прошлым летом на верхотуре было клево, помнишь? Ночью ходили смотреть на звезды, ты один не ходил… У меня пунктик такой, отец в детстве пристрастил, ну ты знаешь.

— Только тогда и звезды были побольше, и варенье погуще…

— Именно. Мы с папой в три ночи часа поднимались на крышу с термосом…

— А, так ты вставала покушать! Зачем же на крышу лезть? Можно было в тепле, на кухоньке.

— Да ну тебя. Не буду ничего рассказывать. Хотела открыть страшную тайну, как увидеть зимнее небо летом и наоборот, теперь не открою.

— Тебе надо в планетарии работать. Детишкам про тайны вселенной рассказывать.

— Я бы не отказалась. Но в астрономы меня не возьмут, зрение не стопроцентное. Я звезды вижу больше по памяти, чем своими глазами. Наверное, те самые, которые были пятнадцать лет назад.

— Детство у тебя задержалось, это точно. Авторитетно заявляю, что в современной астрономии невооруженным глазом делать нечего.

Еще немного и язык онемеет. В ГЗ до сих пор не отключили отопление, жара неимоверная, сейчас сморит. В полусне слышим стук в дверь. Наконец-то!


Входит незнакомая девушка, на ней сумка-кенгуру, в сумке младенец. Гостья, близоруко улыбаясь, разглядывает комнату:

— Всем привет, а где Дима?

— Дима здесь больше не живет. (Оба, одновременно.)

Девушка, рассеянно: — Он что, женился?

— Как раз наоборот, развелся.

— В самом деле? (Улыбается.) Вообще-то я его бывшая жена.

(Оба-на. А мы-то тут расселись…)

— Очень приятно. Меня зовут Ася, а он — Петя. Мы типа Митькины друзья, но пока что с ним не знакомы.

— Понятно. Точнее, ничего не понятно. Меня зовут Ксения, а в кенгуру у нас Кирилл Анатольевич.

— Спит?

— Спит.

Хрестоматийная картина, мадонна с мадоненком, прямо сейчас в альбом. На вид совсем девочка, что, впрочем, тоже вполне традиционно для подобного сюжета. Петя, недолго думая, выкладывает начистоту:

— Дело в том, что Дима предложил нам здесь пожить.

Ксения, удивленно:

— Как же так, ведь вы не знакомы?

(Надо срочно встревать, иначе совсем запутаемся.)

— Объясняю: Петя — москвич, он мой друг, ему общага нужна только для погулять, а не для пожить. Но другой мой друг типа муж, который как раз и знаком с Димой, должен скоро прийти. Он-то и будет здесь обитать.

Ксения, запутанная окончательно: — Петя-друг, вы не подумайте, мне все равно, живите сколько угодно. Я пришла забрать учебники, библиотека требует.

— Как же вы понесете? Давайте я помогу, — добрый Петя, тимуровец, но помочь девушке надо, чего там.

— Спасибо, не стоит. Две книжки я и сама донесу.

— Погодите, — встрепенулась я, — а с письмами что делать? Полный ящик бумаг…

Ксения открывает ящик, вытаскивает наугад, читает: — «Димка, давай дружить». Скучная была лекция, мы стали перебрасываться записками, нас выставили за дверь…

Кладет записку в ящик, проводит рукой по корешкам книг, вытаскивает парочку. Вот они. Когда-то мне здесь было хорошо, и вам того же желаю. Димке не говорите, что я приходила. Вряд ли его это обрадует.


— Крепко маленькие дети спят. Ты мог бы уснуть стоя или даже вися?

— Нет такого слова — вися. Я иногда так уматываюсь, что в метро начинаю дремать, стоя в толпе. Один мой товарищ утверждает, что в армии во время маршев он спал на ходу.

— Нет такого слова — маршев, понял?

— В армии все есть. А она симпатичная.

— Ничего особенного. Офелия, о нимфа!..

— Потому что у нее все хорошо, это сразу видно.

— Хорошо, что Митяя не было. Как она эту записочку, за хвостик — и обратно в стол… Не надо ей. Что было, то быльем поросло. А он хранит…

— Хранил бы, забрал с собой, он же не забрал.

— Может, ему трудно у себя держать, а выбросить рука не поднимается…

— Психолог ты наш, инженер человеческих душ, — вздыхает Петя. — Человека не видела, а уже дедуцирует. И вообще, какое наше дело, а?

Вялая перепалка, жара, коротенькая стрелка на часах по двинулась на одну двенадцатую, сколько нам еще тут сидеть?

В коридоре топот. Вбегает Баев, пытается запереть дверь, мечется по комнате, ищет, где можно спрятаться, открывает шкафы, заглядывает под диван:

— Тьфу ты, черт. Низкий, не залезешь. Короче, запирайтесь и сидите тихо. Сюда Самсон разгневанный несется.

Снова топот, дверь сотрясается от ударов. Голос Самсона: Баев, открой! Я знаю, ты здесь. Не дури, чесслово!

Баев вспрыгивает на подоконник, перебирается на карниз и, держась руками за откос, скрывается из виду, сделав на прощание победную козу.

Петя: Не надо паники, там широченный подоконник, общий с соседями, ты же знаешь.

Я: У Баева семь жизней, одной больше, одной меньше, какая разница. Он падать будет — сальто сделает, чтобы народ внизу потешить, а потом встанет на ножки и дальше пойдет.

Петя: Высокие у вас отношения. У всех троих.


В комнату врывается Самсон:

— Где Баев? Только не говорите, что его нет. Я видел, как он сюда заруливал.

Деловито исследует углы, потом направляется к соседней двери, откуда раздается веселый ржач на два голоса. Снова колотит в дверь, появляется Баев, за ним еще какой-то долговязый. Самсон хватает Баева за рукав и выводит в коридор. Долговязый, давясь от хохота, обращается к нам:

— Предупреждать надо, а то я уже решил, что у меня белая горячка началась.

— Мы сами не ожидали. Привет, я Алексей, а это Ася.

— Привет. Я ваша соседка, новая жена Митяя.

(Сорвалось, не удержалась, но зато какой эффект!..)

— Аська, брось свои шуточки, — отмахивается Петя. — Дмитрий, которого я пока не имею чести знать, пустил на свою жилплощадь эту барышню и ее мужа, который только что влез к вам в окно.

— Энергичное начало дня, — отвечает сосед, плюхаясь рядом с нами. Руки-ноги длиннющие, как будто пополам сложился.

— Ничего себе начало, уже три часа, — замечаю я вскользь.

— Обычное дело. У нас тут нечто вроде клуба по интересам, общество юных физиков и математиков…

— …с которыми вы, по всей видимости, до утра интегрировали?

— Могу и вас порекомендовать в члены нашего кружка. На этом этаже и на следующем сплошные кружковцы.

— Давайте перейдем на ты. И скажи наконец, как тебя зовут.

— Как у Лермонтова: Максим Максимыч. Но мои ученые товарищи зовут меня Кубик.

— Почему Кубик? Ты вроде бы такой… продолговатый.

— Потому что я еще и Максимов, да.

— А, понятно.

— Что тебе может быть понятно, если ты математики не знаешь, — встревает Петя, которому кажется, что я слишком усердно улыбаюсь соседу.

— Между прочим, у меня по математике снова пять. Я пересдала.

— Да хоть десять. Гуманитарий, что с нее возьмешь, — это он Кубику, чтобы провести демаркацию границ — мы, мол, с тобой, парни хоть куда, а она вылезла в калашный ряд. — Поставлю самовар, выпьем за знакомство. Ух и натерпелся я, когда Баев в окно полез…

— А представьте, каково мне было! Сплю я, значит, и снится мне, что в комнату кто-то ломится. Продираю глаза и вижу, что в окно — на тринадцатом-то этаже — ногой стучит неизвестный гражданин: «Пусти, мужик, очень надо!». А потом в дверь начинает колотить другой мужик, которому тоже очень надо. Что они там не поделили?


Входит Баев, рожа вороватая, довольная, как у кота. Уладил конфликт, да так скоро!.. Наелся сметаны. Видимо, с Самсоном мы и в новом сезоне не расстанемся.

— Ладно, ребята, не буду вам мешать, — засобирался Кубик, юноша интеллигентный и занятой.

— По-моему, это мы тебе помешали, — учтиво поправил его Баев.

— Вы очень кстати меня разбудили, на работу пора. Я вечером зайду. Будете дома?

— Сколько я с ними знаком, а еще ни разу не слышал ответа на этот простой вопрос, — сказал Петя с нажимом, наболело у него.

— Заходи когда хочешь, — сказал Баев, — здесь недалеко.

— Лады. Могу устроить вам экскурсию по ГЗ и по этажу, с нашими познакомлю. Ну, до вечера.


Баев: Митяй заходил? Петя: Нет, зашла его жена. Я: И ребенок зашел. П., с досадой: Опять ты… Я: А как надо было сказать? Что его внесли и вынесли? Б.: Ну и фиг с ним. А что у нас есть поесть? П.: Кажется, я это уже где-то слышал. Махнем в Питер?


Так мы и познакомились с тринадцатым этажом. Митя в тот вечер не объявился; Кубик провел нас аллюром по всем комнатам, мужским и женским, пьяным и трезвым, и я снова вспомнила, что такое общажная перенаселенность, перекрестность и взаимоопыляемость, густая, как питательный бульон, в котором ты плаваешь, как маленькая инфузория, прозрачная от макушки до пят, со всеми своими рибосомами и митохондриями, романами и разводами, просветлениями и хандрой; где не удается остаться одному и это здорово, потому что сейчас время быть с кем-то; где ящик пива «Хамовники» принимается как должное и расходится в момент, но закон сохранения количества вещества ненарушим, поэтому на мели остаться немыслимо; сегодня ты, завтра кто-то другой, а взаимозачеты пускай ведет небесная канцелярия; и пусть это ненадолго — а что здесь вообще надолго? — спасибо таинственному Дмитрию Соколовскому за второе дыхание, уж теперь-то мы своего не упустим, ужо покажем тебе, держись, высотка!..


Может, этот день был лучшим из наших дней? И ночь принесла, и осыпала нас, и оставила вдвоем?

Как бы не так. Петя, конечно, заснул на диване. Потом повалили новые знакомые. Потом Митька… Одна крошечная зацепка: тикающие часы, сонная тишина, светает, и Баев говорит мне — Аська, мы дома, понимаешь? Глаза блестят, вот-вот расплачется, как в былые времена.

Давненько мы его слез не видали. Говори мне теперь, что человек по природе своей зол. Ни за что не поверю.

P. S.

Спустя энное количество лет побывала в секторе «Б», занесла нелегкая. На дверном косяке те же зарубки — ремонта это здание, видимо, не дождется. Первое сентября, день рождения Кота, ему подарили кошку, кошка сбежала, Рижанка обиделась, гости уверенно повышали градус, и пока они еще держались на ногах, мы поставили их к стенке и увековечили, а потом Митька вышиб Лёхе дверь, и я укладывала его спать… Романы, попойки, экзамены, ничего особенного, банальщина. Как там у Гарделя: Hacen bien de divertirse y tirar por la ventana // ese cacho de la vidа que se llama: «juventud». И они развлеклись на всю катушку, а потом выкинули в форточку эту хрень, которая называется «прекрасная молодость». Нам конкретно за тридцать, в Митькиной комнате живет ботанического вида юноша, он любезно пустил меня сфотографировать зарубки, для истории, и вот что получилось:

— 1.97 (Митя недосягаемый)

— 1.90 (Кубик, тоже мальчик не маленький, но уж больно худой, не впечатляет)

— 1.82 (Ван молчаливый, впустил Митьку на свою жилплощадь, хотя закадычными друзьями они не были; меня всегда недолюбливал, не глянулась я ему)

— 1.80 (Босс, загадочная личность, говорят, у него какой-то мелкий бизнес имеется; охотно верю, но зачем он связался с теми типами? может, не знал?)

— 1.78 (Баев и Петя, близнецы-братья, через год разругались вдрызг)

— 1.76 (Лёха Бочкарев, страшный скупердяй, комната закрыта на ключ, даже если он дома)

— 1.75 (Рижанка, экспортный вариант; цвет волос натуральный блонд, почти платина, глаза голубые — и это главное)

— 1.70 (Элька, идеальный рост, идеальная девушка)

— 1.66 (Сашка-лягушка, знаменита тем, что могла засунуть в рот кулак, что и делала по первому же требованию; дура дурой, если честно, потому я о ней больше ничего вспомнить и не могу)

— 1.64 (Ася… хм, неужто я?.. стояла у косяка, Баев водил по макушке карандашом)

— 1.60 (Кот, размерчиком не вышел, зато темперамент…)

— 1.55 (Власта, Баев за глаза называл ее девушкой в ластах, серьезная особа с серьезными намерениями, вот только Митя ей не достался, никому не достался)

— 0.12 (безымянные, это кошка и есть, которой имя дать не успели).

Музыкальная пауза. Приду в себя — дорасскажу про ДР. Сейчас все равно не получится.

Капитан волейбольной сборной

Растрепанная веснушчатая горлопанка Дженис, как же мне тебя не хватало!.. Солнечная, безбашенная, сердце безразмерное, открытое для первого встречного-поперечного, take another little piece of my heart, а если первый обманет — найдем второго, не обманет — все равно найдем. Жизнь — это автобан, скоростная трасса до Нью-Орлеана, если можешь — обгоняй, не можешь — плетись в хвосте. Мы высовываемся из окна нашего драндулета, потрясая бутылками пива «Хамовники», осыпая проклятьями скучный сельский пейзаж и мирных граждан, ползущих с разрешенной скоростью каждый в своем ряду, нам сигналят, орут что-то непотребное, выразительно поднимая к небу средний палец правой руки (ого, граждане не такие уж и мирные), мы отвечаем тем же, но разница в том, что мы их обошли, подрезали, сделали, и что нам на это по большому счету наплевать. У тебя еще осталось? Все выхлестали? Я такая же, как ты, только не знала этого. Теперь знаю.

Me and Bobby McGee, я, Митяй и Дженис сходим с ума от майского тепла, наматываем круги вокруг ГЗ, а говорим о чем? — да о разводе, конечно. Надо же внести ясность! Тем более что у обоих, кажется, вот-вот начнется заново. I know she told you that she loved you // much more than I did // but all I know is that she left you // and you swear that you just don’t know why. Значит, это был не тот человек, убежденно повторяю я, и Митя как будто соглашается. Радуйся, что вы оба поняли это раньше, чем нарожали детей и окислились от совместной жизни. Кстати, ребенок по имени Кирилл, он чей?

(Это вопрос в лоб, предусмотренный. Мы постановили похерить все игры, в которые играют люди, кроме одной — игры в прямоту, но в нее втянулись основательно, задаем вопросики, отвечаем как на духу.)

Ребенок не мой, вздыхает Митя, хотя я был готов…

Опять?! — взвиваюсь я, опять за старое? Я тебя лечу самым современным средством — рационально-эмотивной терапией, сокращенно РЭТ, нам вчера на практикуме кино показывали, как это делается… а ты берешь и рецидивируешь, то есть регрессируешь без предупреждения. Ты противный пациент, но я от тебя не откажусь. Дай руку. А слабо сейчас…

Не дослушав, Митька утверждает, что не слабо.

Какое там! У него руки — каждая как три моих, верхние ноги, сказал Баев, воспроизведя чью-то шуточку. У него подачка-неберучка и пушечный удар с задней линии. И улыбка — открытая, бесшабашная, хочется встать на цыпочки, дотянуться и спрятать ее в ладони, чтобы была моя, только моя. Поймать как бабочку и отпустить.


Впервые этот удар я увидела на следующий день после заселения в комнату-палиндром. Баев привел меня в Трехзальный корпус, на матч с участием Митькиной команды, первый в моей жизни волейбольный матч. Когда кто-то из своих зевнул на блоке, здоровенный детина, похожий на Тора-громовержца или как минимум на Харальда Сурового, досадливо саданул мячом об пол. Мяч отскочил, смачно шлепнул в потолок и на обратном пути снес пару стульев, с которых едва успели эвакуироваться запасные игроки.

А вот и Митенька, сказал Баев, наш новый благодетель. Впечатляет?

В третьем тайме какой-то растяпа кинулся наперерез Митьке за откровенно не своим мячом и попал под каток. Митя не успел затормозить, споткнулся о беднягу и рухнул сверху. Бедняга упал на согнутую руку, раздался душераздирающий вопль, сидевшая в соседнем ряду девица с прической типа «конский хвост» завизжала и бросилась к потерпевшему. Так она при нем! — догадался Баев, то-то я смотрю, ее всю дорогу интересовала только одна сторона поля. Ты подумай, какова сила любви! Другой бы разразился парочкой крылатых фраз, а этот немногословен, «А!» да «О!»… Сейчас ему сделают заморозку — и в лазарет, и прощай волейбол. Но будем надеяться, будем… Представляю, как Митька переживает — он у нас дико совестливый. Виноват — не виноват, а все равно нехорошо вышло. Кстати, знаешь загадку? Мальчик упал с высоты пяти ступенек и сломал одну руку. Сколько рук сломает мальчик, если упадет с двадцати ступенек? А вот и неправильно — только одну, ведь другую он уже сломал.

(И снова за кем-то повторил, наверное. Я уже начала различать по интонации, когда он отсебятину несет, а когда плагиатом занимается. Пуд соли вместе съели, даже с поправкой на то, что есть было особо-то и нечего.)


Игры в прямоту увлекательны, но если мы и дальше будем слоняться по парку, то непременно влипнем, иначе и быть не может. И тогда, согласно правилам игры, тот, кто первым почувствовал в себе проклятый вирус, сразу же должен об этом сообщить куда следует, то есть другому. Ты еще не влюбилась? Держишься?

Как говорится, не дождетесь. Психотерапевту не положено влюбляться, мы только переносим, и то с пользой для дела, поэтому не волнуйся, я из тебя обратно человека сделаю, а потом живи как знаешь, со мной или без меня, лучше без меня, потому что характер у меня вздорный, я много треплюсь, даже во сне, а ты? Что тебе снится? Ты любишь вареную картошку или жареную? Кто у тебя еще был кроме жены? Ты тоже считаешь, что я балаболка, которая…

Нет, смущается Митя, какая же ты балаболка. Хотя психотерапевту, насколько мне известно, положено внимательно слушать и поддакивать в нужных местах. Ты же и словечка вставить не даешь. Это если честно.

По-честному оказывается, что и у него тоже было. Извини, без имен — мне кажется, это не повод для открытости. Я-то по сравнению с остальными сущий младенец, хвастать особо нечем. Наш тесный кружок кое-как держится, у прочих же — нормальная общажная жизнь, все со всеми, тринадцатый этаж слежался, на других ровно то же самое. Get it while you can, yeah! — подхватываю я, а он смотрит на меня сверху вниз и головой качает, ну точно как папа мой. Не знаю, говорит, не уверен… Ведь когда у тебя все хорошо…

И, глядя на мое недоуменное лицо, поспешно добавляет: это я так, не бери в голову… Кстати, нас с тобой уже посчитали, ну, сама понимаешь… Прошелся с девушкой вокруг ГЗ — и привет. Тем более, если не раз прошелся. Кто теперь поверит, что мы книжку Берна обсуждаем? Ты сама-то веришь?


Еще через неделю. Обошли ГЗ четыре раза, заходим на пятый круг, надо бы сменить направление. Голова гудит, в груди давление зашкаливает, но я по-прежнему делаю вид, что мы просто разговариваем. Я же не могу вот так взять и сдаться. Но Митя, как всегда, честнее. Я влюбился, говорит он, растерянно улыбаясь.

(Митя обескуражен и не может понять, почему так быстро; прошло-то всего ничего с тех пор, как он получил на руки бумажку о расторжении брака и еще пару недель назад был совершенно убит этим обстоятельством.)

Я наконец-то почувствовал, что живу. Ты меня вытащила, теперь бросишь?

Нет, говорю, мне тебя надо курировать до полного выздоровления. Мы же в ответе за тех, кого приручили. За саратовских медведей.

(А сама тем временем фиксирую формулировку — «влюбился». Это честно, это и у меня по сто раз на дню бывает. И черт возьми — как это здорово!).

Болтушка, говорит Митя. Ничего, скоро и тебя пригреет. Еще день-два такой жизни вокруг ГЗ… Спорим?

Клиническая картина

И пригрело.

Конец мая, мы с Митькой варим борщ. Чистим картошку над одной миской, голова к голове, сталкиваемся взглядами и обратно, в миску. Блуждающая улыбка — от одного к другому, ни к чему не обязывающая игра, в которую грех не сыграть. Митя говорит — надо было два параллельных борща забабахать, чтобы все могли путем сравнения постичь разницу между мужской версией и женской. Тем более что борщ без мяса — дело тонкое, он требует жесткого соблюдения технологии, и никаких кубиков. А я ему — жену поучи щи варить. Спохватываюсь, конечно, но он не обижается. Я учил, да что толку… Поручил ей как-то раз свеклу потереть. Она поковыряла и бросила — скучно. Руки потом не отмоешь, говорит, три сам. Вот и вся учеба.

Я тоже не хочу возиться со свеклой, из тех же соображений. Предлагаю ему на спор картошку почистить — у кого стружка длиннее выйдет. На десять щелбанов. А кто проиграет — тому свекла. Митя ничуть не сомневается в исходе дела, хвастает, что выбьет мне все с первого же щелчка (ага, Кубик же говорил, что он не в кадетском корпусе воспитывался), но на второй минуте сходит с дистанции — видите ли, у него картофелина мельче была. Он подставляет лоб и я с удовлетворением отбиваю ему положенные десять щелбанов, едва удержавшись, чтобы не… но мы условились — держать дистанцию, и я держу. Щелбаны прекрасный заменитель, пар выпущен, можно возвращаться к борщу.


На плите тем временем варится чья-то курица. Кто-то забыл, говорит Митя. Он уже раза три приподнял крышку, чтобы поглядеть, достаточно ли воды. Очень опрометчиво — целая курица, с ножками, с ручками, и без присмотра. Запах от нее идет не слишком аппетитный (вареная курятина — диета номер один для больных и расслабленных), но Митька обеспокоен, как дворовый пес, учуявший в сумке прохожего колбасу. Он давно не ел мяса, а хлебом и макаронами такого не прокормишь. Чтобы отвлечься, опять принимается меня воспитывать. Ты зачем у луковицы хвост отрезала? За него удобно держаться, когда режешь. Наверное, он и жену свою точно также, и меня будет, если…

Как будто для того, чтобы спасти меня от подобных мыслей, в дверях появляется Элька с блюдцем и шумовкой. Застукав нас за приготовлением борща, делает шаг назад, но кастрюля-то на плите, не бросать же ее, выкипит… На кухне моментально становится тесно, и я не выдерживаю, сматываюсь якобы за перцем.

Не боишься с ним наедине остаться? Он голоден как не знаю кто, говорю я ей.

(И не успеваю перехватить эту фразу, а она глупая донельзя. Показать, кто тут главный.)

Не впервой, отвечает Элька. Правда, Дима?

(Ну вот, показала.)

Футы нуты. Ниче, и мне есть чем заняться — мы про сметану забыли. Сбегаю пока в магазин или Петю пошлю, он у нас без дела болтается. Точно, пошлю Петю, а сама помогу Кубику на стол накрыть, таким образом все и разведаю.


Услав Петю, начинаю подкапываться.

Отчего эти двое на кухне разойтись не могут по своим кастрюлям, или мне показалось? У Митяя спрашивать неудобно, но попасть впросак тоже не хочется. Может, я им помешала чем? Расскажи, будь другом, очень надо.

Кубик поначалу запирался, потом все выложил. Еще бы — история крайне занимательная.


Рассказ Кубика

(стенограмма, записанная на подкорку девушкой с психфака Зверевой А. А.)

…но я предупредил. Ты его вроде как лечить собралась, что ж — ветер тебе в спину. Митяя у нас многие полечить хотели бы, он парень хоть куда. Элька, к примеру, нашего героя на ноги поставила, когда традиционная медицина ему практически отказала. Интересно?

(Как бы мне этот интерес проявлять, чтобы в глаза не бросалось…)

Элька девушка с характером, сама из Алма-Аты, папа военный. Все умеет, все понимает. Митьке за нее обеими руками держаться надо, и не только из благодарности. Я бы сам держался, но меня отвергли, так-то вот. Что касается Митяя, то он выпал из окна, а Элька его выходила.

(Как это выпал?)

Спроси чего полегче. Митяй у нас скромный, хвастать не будет, ему вообще об этом вспоминать тошно. Но я, существо болтливое, расскажу, чтобы ты его самого не дергала.

Однажды они с Ксюхой поехали в гости к Женьке, ну ты не знаешь, он из триста шестой группы, москвич, живет в Кузьминках. Непростой райончик, да. Зашли в подъезд, поднялись по лестнице, а там гопники. Думаю, их было не двое и не трое, иначе они бы не справились — чтобы Митьку одолеть, на него надо ордой навалиться. У них еще всякая фигня была, отвертки, цепи… В общем, мрак. Видела, у Митьки бровь рассечена? В Склифе зашивали. И на затылке… ну, сейчас не заметно, оброс…

Дело было зимой, потому и закончилось лучше, чем могло быть — Митяй упал в сугроб. Полежал, отдохнул и пошел назад. Когда Женька обнаружил его на площадке, на пятом, между прочим, этаже, он выражал настойчивое желание продолжить разговор. Слава богу, «скорую» долго ждать не пришлось. Прикатили санитары, отвезли его в Склиф, там сделали рентген — перелом позвоночника. Никто не мог объяснить, как этот малахольный сам по лестнице поднялся.

(А Ксения? взяла и сбежала? бросила мужа в сугробе? Кто она вообще такая, эта Митькина жена?)

Скажешь тоже. Она «скорую» и вызвала… хотя потом — да, сбежала. Испугалась. А ты не испугалась бы?

Ксюха — типичная девочка из хорошей семьи, папа партийный босс самого высокого ранга. В ее номенклатурной юности было все, о чем только можно мечтать, включая детство, проведенное в Цюрихе, а слоненка веселого не было. Тут ей Митяй и подвернулся. Разве могла она его пропустить?

Я в каком-то смысле понимаю наших девушек. Митька в любой момент может свой фан-клуб открывать, ничего особенно для этого не делая. На него после развода знаешь какая очередь выстроилась!.. А тут ты со своими методами… и еще удивляешься, почему не все с тобой приветливы…

В общем, они с Ксюхой погуляли для виду месяца два и поженились. Ксюхины родители в ярости были, но, поскольку они люди интеллигентные, виду не подавали. Тактику избрали сложную, но верную — они Митьку как-то исподтишка хотели дискредитировать, что ли. Отправили их в свадебное путешествие с шиком — в Париж на Рождество, потом Берлин, Вена, от сессии справками отмазали. Митяй приехал растерянный, уже понял, чем пахнет.

Дальше больше. Родители комнату выделили, машина у Ксюхи с шестнадцати лет своя, и пошло-поехало. Запросы у девочки не детские, она привыкла, что папа платит за все. Ладно папа, он еще ничего, нормальный мужик. А мамаша при каждом удобном случае Митьке тыкала, что он прихлебатель, у него поначалу за душой одна стипендия была. Потом Митька начал вагоны разгружать, уговорил Ксюху в общагу переселиться. Надо отдать ей должное, она согласилась, и как-то по-умному себя повела, с родителями не рассорилась. Год они тут прожили и ничего, как говорится, не предвещало…

И вот однажды папаша вычислил момент, когда их не было, и приехал. Попросил открыть комнату, хотел посмотреть, как дети живут. Я сначала не давался, но вижу — он чуть не плачет. Солидный такой дядька в дорогущем пальто, шарфик шелковый, а на улице минус пятнадцать. Я и открыл, у меня запасной ключ есть, Митяй дал на случай… Угадай, на какой? Не угадала — он вообще ничего не теряет. На случай, если мне понадобится… Вот, ты уже и подумала!.. А речь идет всего-то о самоваре, да. Хожу кипяточком разжиться. Теперь вот ты на мою голову… Я сразу понял, как тебя в Митькиной комнате увидел — покоя нам больше не будет, никому.

Продолжаю. Папаша походил-походил и успокоился. А через неделю привезли они магнитофон, вот этот. Маменька мне заявляет с порога: Ксения без музыки не может, она десять лет на роялях обучалась, надежды подавала, а ваш иван безродный ее с толку сбил. И что он ей может дать, голодранец!.. Я ей отвечаю, что, мол, Ксения в МГУ сама поступила, учится, все в порядке, какие могут быть претензии к мужу-то? А маменька как заведется с полоборота: сама, сама, да она в жизни ничего сама не сделала, на одних репетиторов сколько ушло, ну и так далее. В общем, оставили и уехали. И что мне было делать?

Митя, конечно, подарочку не обрадовался, но на него общественность надавила, мол, тебе не надо, а нам еще как надо. Митька побузил и смирился. А тут папа стал новые вбрасывания готовить, которым Ксюха уже не смогла противостоять.

(Троянского коня ты привел, получается?)

Вроде того. Короче, через какое-то время Ксенька сообразила, что ей от жизни другого хочется. У Митяя на первом месте что — семейные ценности. Он вообще какой-то реликтовый — построить дом, посадить дерево, дети опять же. Ксенька приходила ко мне, жаловалась — какие дети, зачем вся эта лабуда, хозяйство… я еще свое от жизни не взяла… Девчонка, какой с нее спрос! Ей борщ варить неинтересно. Стирает он, посуду тоже он… Я ее ни разу за мытьем посуды не видел, может, плохо смотрел?

Быт в ГЗ — сама видишь, нравы простые. Учеба тоже штука не шибко увлекательная, чем девушке заняться? А тем временем Толик, который новый муж теперь, а в прошлом лучший друг Митяя, такая вот деталька, да, свою траншею копает, ходит кругами. Не хочу напраслину возводить, но у Ксюхи машина, квартира родительская, двойное гражданство, все дела, перспективная девочка, хоть и замужняя… Потом побоище это в Кузьминках. Ну и всякое другое, о чем Митя тогда и не догадывался.

Каша заварилась та еще. Митька в больнице лежит парализованный, и ему говорят, что такого размера инвалидную коляску трудновато найти будет. Ксюха тем временем как бы забыла про него, ну вот да, представь себе… Может, она решила, что он больше не встанет? Не знаю, я человек посторонний, но мне, ей-богу, странно было, что не она, а Элька ему в больницу бульоны носит…

(Куриные?)

Всякие. А когда Митяй из больницы вышел, тут многое обнаружилось, о чем и говорить-то не хочется. В общем, крутило его по-страшному, и если бы не Элька… Не знаю, как ей это удалось, но он, как видишь, обошелся без коляски. За какие-то полгода вернулся в спорт, что вообще уму не растяжимо. Однако кроме благодарности и прочего Митяй особых чувств к Эльке, похоже, не питает. Не знаю, наверное, так было не всегда, я даже подозреваю, что все у них было как надо, но сейчас… Короче, эта сказка, вопреки жанру святочного рассказа, свадьбой не закончится. Жаль, конечно — кроме Эльки никто его не выдержит и года, учти.

(Имя-то какое — Элька… И кстати, при чем тут я?!)

А разве не ты Эльке дорогу перебежала? Впрочем, это ваши женские дела. Ее зовут Оля, Олька. Лёха Бочкарев как-то брякнул, что все Ольги обязательно блондинки и дуры, исключения редки. Он к ней подъезжал, она отказала, ну Бочкарик и отомстил, как мог. А ее почему-то задело.

(И она перекрасилась?)

Нет, она исключение.


На этой невыносимо высокой ноте рассказ Кубика прерывается, потому что на пороге возник Петя со стаканом сметаны в руках.

— В столовке купил, стакан надо вернуть.

— Петя, тут Кубик про всех рассказывает. На очереди Кот — почему он, собственно, Кот?

— У него положение еще хуже моего. Я хотя бы Максим Максимыч, а он Александр Сергеевич Кошкин. Вы смеетесь, а человеку с этим жить. Так что он просто Кот.

— А Рижанка? Ее тоже зовут Фекла или как?

— Ее зовут Илона и она из Риги. Кот страшно гордится ее нордической наружностью, он и назвал.

— Она как раз блондинка. (Не могу отказать себе в удовольствии.) Вчера мы с Петькой сидели у Кота и ее вдруг понесло на тему «очевидное-невероятное», а Кот делал страшные рожи, чтобы не дай бог никто не засмеялся. Цитирую: Эйнштейн доказал, что мужчины состоят из кварков, а женщины — из антикварков…

— …что души нет, а есть одни рефлексы, — подхватывает Петя.

— …что земные полюса постепенно перемагничиваются, север на юг, юг на север, и в результате красного смещения Земли нас ждет конец света в 2012 году.

— Очень похоже, хотя все было не совсем так, — подтвердил Петя дипломатично.

— Когда мой друг Петя говорит, что все было не совсем так, он имеет ввиду, что все было совсем не так. Однако Рижанка не безнадежна, мы с ней успели найти общие темы. Я помогаю ей бесить Кота, держать его в спортивной форме. Сообща мы доводим его до кондиции. Хватит Коту кочевряжиться. Прошелся с девушкой вокруг ГЗ — женись, я так считаю.

— Ты бы свое искусство обратила на Баева, — советует Петя.

Мое терпение иссякло и я намереваюсь его поколотить. Некоторое время мы бегаем вокруг стола, потом я запираю его в угол и бью по голове «Теориями личности» Солсо. Основополагающий труд, увесистый, каждому психологу надо иметь в личной библиотеке.

— Интересное дело, а борщ кто варит? — спохватился Кубик.

— Елки-палки, я про него совсем забыла. Кубик, дай перцу, пойду всыплю Митьке.

— Поосторожнее с перцем. Я, может быть, не просто так сказки рассказывал.

А вот при Пете не надо было, ни к чему. Возмутилась, ответила невпопад и ушла без перца. Клиническая картина, можешь теперь не оправдываться, симптомы налицо. Осталось только борщ пересолить, или за меня это Митька сделает.


Почему сам-то не рассказал? Вот тебе и игры в прямоту. Утаил, затер, а все потому что Элька не случайный эпизод, она вроде Ксюхи — заноза, сразу не вытащишь. Или меня травмировать не хотел? Ну, на то у нас и аптечка психологическая, чтобы царапины и ссадины зеленкой замазывать. Заживет как на собаке.

Небо без луны

Прохладный, дождливый июнь, на нашем же градуснике ртуть потихоньку ползет вверх, уже пересекла красную отметку, уже субфебрильно. Я дозрела до ночных покатушек, и пусть Баев думает что хочет, раз остальные давно подумали и терять нам нечего.

(Я не сказала? У Митьки собственная «Ява», подержанная, но своя, и водительский стаж, еще с армии. Права такие, права сякие, можем водить грузовик, можем легковушку или мотоцикл — было бы что водить… А мне все равно на чем кататься, главное — Митька. Я сажусь, обнимаю его и еду. И слушаю Дженис.)

Trusting me, baby, и я верю — в счастливую Дженис, в несчастную Дженис, во все, что она мне говорит, в Митькину спину, за которой можно спрятаться от ветра, в ночную Москву, которая мне теперь нравится больше дневной, потому что она уже вдоль и поперек изъезжена, одомашнена, приручена…

Ночь лучше уже тем, что за нами нет чужих глаз, мы свободны; носимся по городу, оглашая спящие улицы бодрым дрдрдрдддддыдыдыыыы; возвращаемся под утро озябшие, вызываем лифт; долго стоим у двери, обнявшись, я не достаю ему даже до подбородка; Митя запахивает куртку и застегивает ее вместе с моей головой — спи, я посторожу; through all kind of weather, through everythin’ that we done, hey Bobby baby kept me from the cold; и никаких поцелуев; потом мы снимаем в предбаннике обувь, осторожно открываем дверь, Баев спит; садимся за стол, молча смотрим друг на друга час, другой; Баев открывает один глаз и говорит: купи ей хотя бы шлем, а то угробишь, а мне потом в инвалидной коляске катать, ты же не будешь, ты только на развалюхе своей, и засыпает; сидим, как загипнотизированные, которых некому извлечь из транса, бросили, ушли; до завтра, я зайду в шесть, нет, до сегодня, все-таки очень правильно гулять по ночам — не приходится потом ждать целый день.

(Их поступь легка, как белая ночь // их лица светлы, они чувствуют дождь // карнизов и крыш // и так хочется прыгнуть в открытый пролет // но уже утро зевает из окон, утро встает // cпи, малыш.)


На последний экзамен Митька подкатывает меня прямо ко входу на психфак. Навстречу Акис, за ручку с сероглазой девочкой. Здоровается, заговорщицки подмигивает. Это твой новый бандит, о котором все говорят? Не похож вроде на бандита, откуда взялся? Смотритесь вы прекрасно, Аська, даже если ты будешь все отрицать. Меня не проведешь!

(А год назад утверждал, что я прекрасно смотрюсь рядом с чудовищем… Как быстро у людей вкусы меняются!)

Акис два месяца женат на сероглазой, поэтому светел и добр, на следующий курс перебирается без единого трояка, ну и я заодно. Значит, дадут стипу, а пока я подрабатываю техническим переводом в том самом журнале «PC Magazine», который до сих пор лежит на Митькином столе (и не потому, что бардак, а потому, что я его как подставку под горячее использую).

В журнал Петя устроил. Пробный текст перевела сносно, взяли на испытательный срок. Петька потешается, правя мои опусы, поскольку терминологию я изобретаю на ходу. «Two billion dollars» ничтоже сумняшеся превратила в «два биллиона». Представь себе фирмочку с оборотом в два биллиона долларов!.. Билл Гейтс отдыхает… Баев льет крокодиловы слезы… но в целом ты молоток, могло быть хуже.

Спасибо Пете, спасибо «PC Magazine», я опускаю в щель последний жеточник на метро и еду за гонораром. Если сейчас денег не дадут, чапать мне через всю Москву пешком, или штурмовать турникет под истеричные свистки дежурной по станции, или клянчить жетончик у добрых людей. «Золотой единый» почему-то потерял свою силу, не действует — баевские штучки, наверное.

Добрый дяденька редактор наскоро просматривает нашу с Петей работу, кладет в ящик стола, открывает другой и достает конверт. Ура! Ура! Значит, меня ждет слойка и батончик с райским наслаждением, а вечером Митя, Митька, Митяй.

Лето, я изжарен как котлета, мы все изжарены, живем на пляже в Серебряном бору. Кот продал бабушкин резной секретер, пропиваем (оказывается, у него бабушка в Москве! и чего он тогда по общагам мается? за компанию?). Сидим по горло в реке, в голове волшебные пивные пузырьки, мир определенно становится все лучше и лучше. Устроили конкурс нырков, кто техничней войдет в воду. Митька и Кот сплетают руки, я забираюсь на этот помост и, не удержавшись, плюхаюсь в воду, хватаясь за что придется. Клок есенинских волос остается в ладони, Баев аплодирует и советует Коту встать под водой на табуретку, чтобы уравновесить разницу в росте, иначе Митька быстро облысеет, а Кот нет, а это нечестно. На третьей попытке я весьма убедительно врезаюсь головой в дно, прыжок засчитан и мы приступаем к водному волейболу.

Маленький полосатый мячик порхает над водой, Митька бросается за ним, демонстрируя шумный, но далекий от классического образца баттерфляй (Баев говорит — стиль «бешеный кашалот», новинка сезона). Кот покатывается со смеху и сообщает мне доверительно — он еще и не так может, если перестанет дурить, у него же по плаванию разряд и целая коллекция медалек за академичку. За что? переспрашиваю я, Кот смотрит на меня с жалостью — женщина, что с нее взять.


Женщина — впервые это слово не режет слух

и когда он снимал через голову футболку

(через голову, Ася, ты бы еще сказала, двумя руками

это называется — язык отнялся, да?)

я смотрела, оглушенная

не понимая, что со мной происходит

раньше ничего подобного

я бы и смотреть не стала


тонкая мужская талия, пропорционально развитый торс

и придет же в голову — торс, да еще пропорциональный

откуда выскочило, из какого словаря

потому что без головы, как у Ники Самофракийской

пока футболка не снята, еще один стоп-кадр

пока он не видит, что я — вижу


чувствуя все, что положено чувствовать

плюс какую-то растерянность

смотрю и не могу отвести взгляд

понимая, что проиграла на старте

(а фору тебе выдали будь здоров

и то не помогло)


говорю себе — ты больше не первая

ты всего лишь самая красивая девушка Москвы

и Московской области

обыкновенная девушка, каких много

что ты здесь делаешь, такая сякая немазаная

рядом с ним?


мед и масло июльского полдня

растекающегося по плечам

как у тех юношей

которые боролись друг с другом на палестре

чернофигурные, неуязвимые

выскальзывающие из захвата, привычные к наготе

к играм на открытом воздухе

в меловой пыли, в песке, под дельфийским солнцем

свободные по праву рождения

как ласточки в нарисованных

голубых небесах


(а ты прикована к скале и ждешь, когда тебя сожрет кит вот она, твоя мифология)


все это я видела раньше, и не раз

but who knows where or when

в какой из своих прошлых жизней

которые сейчас отслаиваются одна за одной

волна за волной


(где видела? да в музее!

в залах с пятнадцатого по восемнадцатый

на экскурсии с десятым бэ

с ума можно сойти от твоих академических ассоциаций

взять и сойти с ума)


нечто подобное, наверное, пытался изобразить

товарищ Поликлет, сочиняя свой канон

и другие древнегреческие товарищи

когда-либо терзавшие мрамор

в поисках идеальной гармонии души и тела

(я правильно формулирую, Гарик?)


уверенная лепка, безупречный рельеф

белый песок, полотенце

и его мальчишеская улыбка

немного виноватая — да, я такой

но при чем тут это

айда в воду


(значит, он уже снял футболку, очнись, дурочка

отвернись, а то так недолго и покраснеть

ведь ты наконец-то освоила

этот нехитрый женский трюк?)


и потом, когда он бросил в меня тот мячик

я подумала — не слишком поспешно

умерь свой восторг, Ася Зверюшкина

покажи, что ты тоже не умеешь плавать

хоть ты умей сто раз — и под водой, и над

и дышать раз на четыре, как того требует

классический стиль кроль


промахнись, помедли немного

иначе сейчас тебя расшифруют

и твоя мертвая письменность, все эти значки и символы

запечатанные уста, закованные руки

и прочая культурологическая дребедень

разомкнется, разрешится в тонику


но ведь нам еще нужны диссонансы

нам нужны нестройные сочетания

чтобы не было так больно

от совершенных как космос пропроций

от бьющего в глаза античного солнца

обратившего тебя

в пепел


(ха! да ты влипла, бедняжка

вопреки всем правилам психотерапии

влипла, как та смертная, которая раздобыла свечу

подстерегла, увидела, обомлела

рука дрогнула и воск обжег его спящего


и он прекрасно все понял

еще бы, ты битый час на него глазела

раскрыв рот


пойди докажи теперь, что тебя посчитали зря что ты ничего такого не имела в виду


давай, заяви что-нибудь, ты же можешь

или язык отнялся?)


Я выхожу из космического ступора, в земной жизни это выражается в том, что я говорю как бы невзначай — а не пора ли по пиву, и мы вынимаем из заветной ямки охлажденное пиво и раскладываемся на берегу. Баев лениво поднимается, идет в сторону вышки; его тело цвета обожженной глины; на фоне густо-синего неба он еще темней и тоньше, еще легче; постояв на краю доски, отталкивается, летит; входит в воду как лезвие, без единого всплеска.

— Ух ты! — восхищается Митя, — Баев крут.

(Господи, кто такой Баев, где он?)

— Это что! — говорю я. — Видел бы ты, как он сиганул вниз головой в карьер, в прошлом году, и не выплывал… Я уж думала, мы его потеряли…

Потеряли, позабыли, кто есть кто

похерили сострадание, осторожность, что там еще

but then who cares, baby

сause we may not be here tomorrow, no

я же говорил, это игры опасные и вполне предсказуемые

не думать о белой обезьяне

а разность потенциалов растет

вольтова дуга при таком раскладе явление неизбежное

а тут еще лифт застрял и ни с места


под его футболкой безразмерное сердце

колотится просится на волю

лает, поскуливает, хоть раз в жизни

отпустите с поводка


расстояние испаряется, как капля воды

на раскаленном листе железа

губы пересохли, хочется пить

(и пиво дает о себе знать, две бутылки

что же мне теперь делать, терпеть?

куда деваться с этой подводной лодки?)


нашарили кнопку вызова

охрипший со сна диспетчер посоветовал не паниковать

дожидаться помощи свыше

дышать медленно, равномерно

не расходовать кислород почем зря


и мы дышим

надо мной в темноте его огромное лицо

как небо без луны

со вспышками молний, освещающими нёбо

а говорили — никаких поцелуев

теперь молчим

иногда, в перерывах, отвечаем диспетчеру

что все в порядке, живы

и можем вот так хоть всю жизнь


потрогай здесь, языком, у меня кусочек зуба откололся

чувствуешь, ты, медвежья лапа

налетел на меня со своими поцелуями


и прекрасно, отвечает он, отметина на всю жизнь

теперь ты меня точно не забудешь

пока сюда не поставят зубной протез


губы как будто наждаком стерты, болят ужасно

вот, вот здесь, маленький уголочек, видишь

не вижу, темно


тут темно, хоть глаз выколи, и дальше мы не пойдем

обещай мне, что мы не пойдем дальше


перестань реветь, говорит он, потерпи немного

сейчас придет электрик и вызволит нас отсюда

господи, хоть бы он подольше не приходил

нам с тобой нигде нет места

на целом свете одна только шахта лифта

которая приютила нас

в эту последнюю летнюю ночь.

Мой день рождения Кота

Народ вернулся после каникул, понавезли припасов, на тринадцатом этаже оживление — новенькие заселились, и сразу же новые комбинации, кто с кем. Решили гульнуть, тем более что и повод есть — день рождения Кота, он у нас ровно к 1 сентября подоспел. Обобществили продовольствие, накрыли стол, заготовили подарок — кота в мешке, точнее, кошку. Кубик произнес длинную речь о том, что такому мужчине негоже ходить холостым и пора бы взять на себя ответственность за одно милое существо, которое жаждет оказаться под его юрисдикцией. Кот аж побледнел, бедолага, решил, что его сейчас женят прямо на месте, поэтому был несказанно счастлив, развязав мешок и обнаружив там комочек шерсти, два уха, четыре лапы и хвост.

Ути-пусеньки, сказала Рижанка, а-ба-жающая котят.

Не догадалась в мешке спрятаться, хохотнул Лёха, была бы теперь в шоколаде.

Оставьте девушку в покое, у нее сегодня трудный день, вступился за свою подругу уже хорошенький, теплый Кот.

А я молчу. Смотрю на Митьку.

А Митька смотрит на меня сквозь граненый стакан.

Между нами луч света — и никакие стеклянные поверхности его рассеять не в состоянии.

Думаешь, если ты спрятался за стаканом, если твое лицо размыто, Митя, то я тебя не узнаю, перепутаю с кем-то другим? Не смогу разглядеть?

И не надейся. Я все вижу.

Самые красивые в мире глаза, Митя. Серо-голубые.

Иногда голубые как лед — если ты взволнован.

(Или это ты сидишь на солнечной стороне, а они все — на теневой?)

И ничего, что сквозь стакан у тебя уже четыре глаза, а сквозь мой — целых восемь. И я не замечаю, как Баев пополняет его, просто отхлебываю, пью чаёк. Самое время остановиться, иначе восемь превратится в эн факториал, но я не могу. У меня, наверное, сейчас тоже голубые глаза.

И пусть эти, с обратной стороны Луны, думают что угодно.


На теневой стороне шумно, весело, а где шум, там и менты. Свои, разумеется, из шестого отделения.

— Здравствуйте, граждане студенты. Опять безобразие нарушаем? — Михалыч навис над нами откуда ни возьмись, в форме, но фуражки на голове нет. Добрая примета.

— Михалч, ты воремя, давай за стол, — обрадовался Кот, который к тому времени далеко не все звуки выговаривал, и не так быстро, как хотелось бы.

— Опять соседи стукнули… — это Босс, с досадой. — Зануды хреновы, бёздник отгулять не дадут.

— Не опять, а снова, — усмехается Михалыч. — Я с соседями вашими каждый день встречаюсь как с любимой женщиной, но радости мне от этого никакой.

— Михалч, ты паадресу. Выпьем, тсзть, заздаровье. — Кот попытался подняться из-за стола, но у него не вышло.

— Да ты, Александр Сергеич, я смотрю, нагрузился уже, налимонился, друг мой дорогой. А ведь мы с тобой давеча толковали, помнишь? И ты мне обещал…

— Сева, хватит тебе, — вмешивается Рижанка, тоже не слишком трезвая. — Рабочий день окончен, присоединяйся, я за тобой поухаживаю. Я теперь девушка свободная, Кот себе другую завел.

— Давай, садись, — обращается Михалыч к напарнику, — я тебе говорил, у Кота масленица.

(Ну вот, все и устроилось. Ритуал, по-видимому, разыгрывается не впервые. Но я при виде ментов всегда немножко нервничаю, и это естественно. Кто в нашей стране не вздрогнет при виде мента?)


Тем временем Митьке внезапно становится небезразличной дальнейшая судьба кошки. Он озабоченно заглядывает под стол, цепляя локтем только что наполненный стакан (пропали боевые сто грамм). А где кошка-то? Куда, зараза, подевалась? О, а это идея! — назовем ее Зараза. Прекрасное женское имя, я считаю.

Давай уложим Димыча в постель, предлагает Элька.

Эта мысль мне нравится, отвечает Митя, но в постель потом — сейчас я иду спасать кошку, а вы, девушки, будете мне ассистировать. И как Ильюша Муромец, просидевший тридцать лет и три года на полатях, поднимается он на белы ноженьки и, своротив еще некоторое количество предметов, а именно — бутылку горькой, два стула и собственно Кота, на одном из стульев восседавшего, ломится в коридор, стряхивая с себя висящих девушек-ассистенток. Засиделся я, не удержите теперь, потянуло на подвиги, раззудись плечо и все такое.

В коридоре Митька замирает, покачиваясь, приложив к губам указательный палец, физиономия насупленная, и требует ми-нут-точку тишины. Откуда-то доносится сдавленный писк. Слыхали? Это она!

И действительно, за дверью Лёхи Бочкарева кто-то мяукает. Сам Лёха, пригубив раз, два, три, на бровях отчалил к маме на выходные.

Мама — это святое, сказал он. Пока доеду — выветрится.

Верится с трудом. А дверь заперта.

Что делать будем?


Ключ! — ревет Митька, — дайте мне ключ! или я за себя не отвечаю.

Какой ключ, говорит Элька спокойно, Бочкарев не ты, он кому попало ключей не дает.

Митя, жалостно: она же там помрет с голоду, она ведь еще такая ма-аленкая, малю-ю-юсенькая. Ей надо непременно молочка. Теплого.

И, не долго думая, отходит на три шага назад и с размаху вышибает дубовую дверь. Из комнаты вальяжно выходит кошка — да не та. Не на ша!

Мы с Элькой, помирая со смеху, ловим чужое животное. Перепуганная Рижанка, бросив Севу на попечение Власты, выскакивает на шум и присоединяется к нам. Теперь у Митяя уже три ассистентки.

Дураки, шипит Рижанка, это же Бочкарева кот, Лёха себе кота завел. Вы рехнулись? У нас менты, а они двери выламывают.

Митя, обиженно: а я что, знал? Мне Лёха не докладывается. Не боись, красавица, менты ваши давно прикормленные. (А сам довольный такой, разлегся на поваленной двери, отдыхает.) Вот что я вам скажу, мне тут нравится. Поживу пока у Лёхи, ключи вроде как уже не нужны.

Остряк.

Куда его теперь? — деловито спрашивает Элька. К Вану?

Не, говорит Митя, к Вану не получится. У него обстоятельства. Если не ошибаюсь, на этот раз с филфака. С такими неправдоподобно маленькими туфельками, как у Золушки. Могут быть у парня обстоятельства или нет?

Тогда ко мне, командую я, и мы дружно берем Митю за руки за ноги и волочем в комнату-палиндром; взваливаем на диван, стаскиваем ботинки, снимаем все, что снимается; Митька хохочет и вполне трезвым голосом интересуется, как далеко мы намереваемся зайти, но кто ж его теперь будет слушать; поворачиваем на бочок, укрываем, гасим свет.

Элька: что скажет Баев, когда увидит его в своей постели?


Предчувствуя, что сегодняшний вечер даром не пройдет, решаю изготовить себе спальное место заранее. Составляю в ряд стулья, выдергиваю из-под Митьки вторую подушку, одеяло. Обычно он спит на стульях, когда у Вана обстоятельства, но сегодня этот номер нам точно не по зубам.

— Это что еще за баррикады? — спрашивает Митя недовольно.

— Спи, надоел ты мне, честное слово, — отмахиваюсь я.

— Аська, — гудит он, явно готовясь произнести что-то непроизносимое.

— Ну что опять…

— Ты думаешь, я пьян?

— Ты глуп, — а приятно обзывать такого здоровенного мужика и ничего за это не схлопотать.

— Не спорю.

— Завтра будешь Лёхе дверь чинить, потому что…

— Аська, я тебя люблю.

(Вот так, без подготовки.

Я сделала вид, что увлечена вдеванием одеяла в пододеяльник (хм, вроде оно и так заправлено, Ася), спряталась в нем, чтобы не было видно, хотя в комнате темно, темнотища, и только фонари возле входа в ГЗ… Постаралась ответить самым обыкновенным голосом. Ну не дура ли?)

— Спи, герой, утром обсудим.

— Обещаешь?

(И немедленно захрапел.

Нервы у парня, однако. Спит крепко, как дитя, — потому что совесть чиста.)


Я возвращаюсь в строй, там уже поют «По полю танки грохотали», в перерывах между куплетами соседи снизу долбят в пол чем-то тяжелым, менты давно ушли, Баев прикрывает мой стакан ладонью: ей хватит. Почему это! — возмущаюсь я, ничего не хватит! И вообще, кому лучше знать — тебе или мне?

Баев отвратительно зануден и трезв, даже когда молчит, а он молчит именно теперь, когда мне такое сказали!.. Ну и шут с ним. Я принимаюсь толковать с Котом о Кьеркегоре, но не получается — не выговоришь (отличный алкотест — произнесите-ка, гражданин нарушитель: Серен Мутабор (зачеркнуто) Кьеркегор). Кот тоже лыка не вяжет и я перехожу на Канта, так проще, ведь старик иногда бывал удивительно ясен, как звездное небо и моральный закон, который нам явно не писан, ведь мы столько раз его в этом ГЗ попирали… Тогда на крышу — звезды считать?.. Кот мотает головой: ни-ни, попирать мы не будем, на крышу тоже нет, я высоты боюсь, а вот выпить — завсегда пожалуйста.

Баев и Рижанка о чем-то между собой шепчутся. Это заговор! они хотят нас обесстаканить, транспортировать на-хауз и тем самым лишить звездного неба…

Нефиг! — отвечает Кот. Пусть только попробуют!.. Мы же свободные люди или где?!


Мой день рождения Кота подходит к концу. Со словами «Критика чистого разума» я уверенно падаю под стол и оттуда успеваю отдать приказ: «1331», что означает номер комнаты, в которую меня нужно отнести, как будто они сами не знают, что я живу у Митьки, а он у Вана, а Ван меня терпеть не может. Что ни говори, но некоторая доблесть в этом есть — отключиться с именем Канта на устах, думаю я и проваливаюсь в темноту.

Диванный мастер

Да, да, у расписания — там и подкараулил. Ты же шьешь, говорит, а нам надо срочно. Мы с Олежкой фирму открыли по околачиванию диванов, ремонтом мягкой мебели занялись. Называется — ты только не смейся — «Дизайн-сервис». Олежка придумал, я не сумел его переубедить. Короче, предлагаю работу — шить мебельные чехлы. Получается приблизительно десять твоих повышенных стипендий — в месяц причем, не в год. Вся организационная сторона за нами — ты, главное, шей хорошо, ничего мне больше от тебя и не нужно.

Гарик серьезный, деловитый. Письмами не бомбардирует, аккуратно обходит острые углы, чтобы я не подумала, что он зачем-то. Привозит на дом рулоны гобелена, велюр, бархат, сатин в полосочку, помогает кроить, ждет, пока я закончу шитье, развлекает философскими беседами. С Митей ровен, но неразговорчив — подозревает, наверное. Итого мир, дружба и хозрасчет — вот новая модель наших отношений, которая меня вполне устраивает, и Гарика, кажется, тоже.

Сообразив, что на заказах как таковых можно заработать больше, сразу же набиваюсь к нему в подручные, перенимать мастерство. За две недели осваиваю полный производственный цикл: потрошу диванные подушки так, чтобы начинка, свалявшаяся до состояния пластилина, не изгадила всю квартиру; ремонтирую пружинный блок; клею внутренние коробочки из поролона, одуревая за день от запаха «Супермомента» и ацетона; шкурю подлокотники, лачу их или вощу, натирая тряпочкой. Ругаюсь, но таскаю на заказы бабушкин «Зингер». Хорошо, когда у хозяев есть машинка, меньше хлопот, но «Зингер» надежней, пришьет так пришьет, а для дивана это существенно — дети скачут, взрослые туда-сюда… Освоила Гариков ящик с железками — степлер, скоба на двенадцать, скоба на семнадцать, тэкс, молоток, плоскогубцы, кусачки, кривые иглы, гвоздодер — знаю эту канитель как свои пять пальцев. Я единственный мастер в команде, который и обивает, и шьет. Очень удобно — подгоняем чехлы на месте, не надо возить на примерку. Олежка, впрочем, опасается высылать меня одну, норовит сунуть напарника, а я не против — должен же кто-то диваны на попа ставить и обратно.

Хозяева сочувствуют, кормят, наливают (почему-то считается, что мастер должен крепко выпить, чтобы работа пошла). Какие вы молодцы! И мы соглашаемся — да, молодцы, и ничего, что шея ноет, и спина, и все пальцы исколоты. Зато впервые в жизни — полная экономическая свобода.

Я теперь другая — читается за версту. Распрямилась, преобразилась, на не работающих руками смотрю свысока. Пролетарий, чудо-девушка, вроде первых летчиц или проходчиков метро, щеголяю профессиональным сленгом, становлюсь похожей на человека, а не на женщину, даже поролон иногда сама на заказы доставляю, если больше некому.

(Диванного мастера, говорит Гарик, можно без труда узнать по двум рулонам поролона, прикрепленным за спиной. Мы похожи на аквалангистов, да? А издалека кажется, что крылья…)

Олежка на заказы не выезжает, он только за ниточки дергает. Достает материал, улаживает конфликты, зарплату выдает. Гарик делит ее по-своему, наверняка с гаком в мою пользу, но еще чуть-чуть и я накоплю на машинку с оверлоком, а от этого будет польза всем, не только мне, но и хозяевам диванов, их женам, детям и дальним родственникам, приезжающим в Москву погостить.

Все работы хороши, выбирай на вкус, учили нас в школе, и выучили. Проверила на себе, убедилась — да! Интересно, например, снимать тканевые слои со старой мебели, постепенно перемещаясь из двадцатого века в девятнадцатый (доверить такое нам, самозванцам! а если испортим?). Интересно пить с напарниками пиво на бульваре, после рабочего-то дня. Но самое смачное — это звонить в дверь и на вопрос «кто там?» отвечать тоненьким голоском — МАСТЕР.

Вы бы открыли?


Баев по-прежнему что-то крутит втихомолку, мухлюет (с квартирами? ядом? баксами?). Законтачил с Элькой — ходит к ней как на работу, жалуется, наверное. Ждет, когда же я сорвусь, но мы с Митей после того эпизода в лифте дальше не пошли. Остановились на краю, сели, сидим, разговоры разговариваем. Тринадцатый этаж пусть делает что угодно, но не мы. У нас же все не как у людей, правда, Митька?

Оазис словно вымер, мы одни, в коридоре тишина; в комнате мало места, взгляду некуда деться и он мечется, как бабочка, которую накрыли сачком; и я ничего не понимаю, так колотится сердце, и не слышу того, что он мне сейчас говорит.

Хочешь, я буду ждать? Хочешь, поговорю с Баевым? Нет?

Это неважно, я буду ждать.

(Просто и без пафоса. Пафос — это вообще не его. Может, потому я ни черта и не поняла? Это как вещь, которую ищешь, а она на самом видном месте лежит. А ты не замечаешь.)

Ну что я могла сказать?

Я и сказала — нет.

(Благородно поступила? Типа оставь надежду всякий, входящий в комнату 1331? Подумала вдруг, что похожа на его жену, которая тоже девочка, стриженая в каре… что у него декомпрессия и ему кажется… или он решил клин клином, как обычно советуют братья по оружию… Или правда — влюбился? Но ведь это еще хуже…

Хуже для всех.)


Митя, которого не берет ни мороз, ни ледяной ветер, ни водка, ждет меня у выхода из метро «Университет». Давай машинку. Говорил же, нельзя столько работать — спину сорвешь. Обижаешь, Аська, я все-таки не калека. Если что-то нужно — скажи, зачем надрываться. Хотя да, тебе явно на пользу пошло. Самостоятельная стала — жуть.

Стой. Покажи руки. Так и знал — опять по пальцам саданула. Не женское это дело, Ася, молоток обхождения требует. Хочешь, научу, как надо? А ты меня научи этому вашему диванному искусству, в жизни пригодится. Если освою — в напарники возьмешь? Где чего перевернуть или прибить… а уж пиво на бульваре…

Кстати, сообщаю тебе — весна пришла. Сегодня первое марта, если ты еще не заметила.

(Остановился, поставил машинку на снег, снежинки тают на лице. И у меня.)

И в кого ты меня превратила, самому противно! — говорит он с коротким смешком и смотрит на меня пристально, сверху вниз (а как же еще?). Саратовский медведь, что ходит по цепи кругом. А все потому, что у нас упрямства на целое ослиное стадо, или нам моральный кодекс не позволяет, или мы просто трусим. Ты трусиха, Аська, это если честно.

Я отворачиваюсь, молчу, что тут скажешь? потом утыкаюсь носом в его мокрый рукав, отяжелевшая куртка истошно пахнет кожей, нас поливает снегом-дождем, вода хлюпает в ботинках, сырость, жалость, сиротство какое-то, но «Зингеру» хоть бы хны, он не заржавеет, а вот мы с тобой…

Митя, миленький, я, наверное, тебя ужасно люблю, но что же делать?

Только не говори мне, что Баева ты любишь тоже — задушу голыми руками.

А я и не говорю. Я не знаю. Ничего не знаю, не понимаю, и работа самое что ни на есть благо — двинешь разок по пальцу молотком и сразу забываешь обо всем, наслаждаясь моментом полной и безграничной нирваны. Все страшно запуталось, и проясняется только когда я стою с тобой вот так и слушаю ветер; там, под твоей курткой, гул зимнего моря, шторм; ты что-то говоришь, но слова расплываются, как будто и слух мой тоже слезится; только море, голос и запах талого снега; все это вместе — ты, которого я, наверное, ужасно люблю. Или нет.

Один день из жизни Дмитрия Соколовского

(пьеса в трех действиях, без пролога и морали)

Действие первое

Комната Б-1331, стол завален инструментами, на полу огромная алюминиевая кастрюля. На табуретке стоит Кот в новых брюках швами наружу, Ася с булавками во рту наметывает вытачки. Кот гримасничает — он то встает в позу Наполеона, скрестив руки на груди, то в позу Ленина на броневике, одна рука за воображаемую жилетку, другая вперед. Беседа, как всегда, чрезвычайно содержательна.

КОТ: Товагищи! Доколе, я вас спгашиваю, ходить нам без штанов, когда пгоклятая гидга капитализма…

АСЯ (вынимая изо рта булавку): Кот, не вертись, уколю.

Входит Петренко.

ПЕТРЕНКО: Коту костюмчик справить решили? Ты что, женишься? Или в цирке работу нашел?

Кот икает.

АСЯ: Выбирай выражения, не видишь, человек на иголках.

КОТ: Вот именно. Моя жизнь в руках этой женщины, поаккуратней с гипотезами.

АСЯ: Твоя жизнь, Кот, давно в руках совсем другой женщины. Которое тут временное, слазь. Погуляй пока, скоро будет.

Кот снимает брюки и надевает джинсы. На нем семейные трусы с якорем на самом видном месте. Якорь выполнен, судя по всему, люминесцентной краской. Если такие трусы днем засветить как следует, ночью точно не ошибешься.

ПЕТРЕНКО (показывая на кастрюлю): А это для пролетариев, Владимир Ильич, общий котел, так сказать?

КОТ: Это баевский проект, разработанный для повышения благосостояния всех трудящихся нашего этажа.

ПЕТРЕНКО: Опять двадцать пять. И что на этот раз?

КОТ: Докладываю. По распоряжению Баева мы с Лёхой провели мониторинг окружающей среды, иначе говоря, ходили в народ.

ПЕТРЕНКО: Так.

КОТ: И выяснили, что народ нынче на распутье. С одной стороны, он жаждет попкорна — это дань буржуазной моде. С другой стороны, он ностальгирует по коммунистическому прошлому, и в нем, народе, остро ощущается недостаток сахарной ваты.

ПЕТРЕНКО: На чем же вы остановились?

КОТ: Чертежи и макеты экспериментальных установок мы сделали для обоих случаев. Вот, погляди. (Показывает маленькую кастрюльку, к ней прикручены моторчик, вентилятор и разная другая дребедень.)

ПЕТРЕНКО (хохочет): Гравицапу изобрели. Ради этого вас родина четыре года учила?

КОТ: Продолжаю, игнорируя злопыхательские выпады Антанты. Для попкорна, как мы выяснили, нужен специальный сорт кукурузы, который у нас не растет. Поэтому модель попкорновой установки как идеологически чуждое явление отправляется в музей «Поля чудес». А с ватой все пучком — сахар он и в Африке сахар.

ПЕТРЕНКО: И каков основной принцип вашего устройства?

КОТ: Слушай сюда. В этой железке делаются пропилы, через каждые полтора сантиметра. (Берет со стола металлический предмет, похожий на коробку от кинофильма, показывает.) Под ней помещается так называемый ТЭН, или теплонагревательный элемент, проще говоря, спираль от электроплитки (приподнимает со стола, кладет назад). На ней нагревается сахар. Под железкой расположен электромоторчик, соединенный приводом с сахарораспылителем. Последний, вращаясь, разбрызгивает расплавленное сырь е, которое оседает на внешней кастрюле в виде длинных, тонких и сладких нитей. Оператор при помощи стерильной ватной палочки собирает эти нити в одну большую мочалку. Экономический эффект достигает 1000 %. Просто, как все гениальное.

ПЕТРЕНКО: А это и есть та внешняя кастрюля, на которую должно оседать сырье?

КОТ: Точно так.

ПЕТРЕНКО: Побольше не нашли?

КОТ: Напрасно вы, батенька, иронизируете. Предварительные расчеты показали, что нить окажется тонкой только в том случае, если диаметр внешней кастрюли будет составлять 1 м и более. Мы за ней полдня в столовке охотились. Сторговали за вполне приемлемую сумму, потому что просто слямзить не удалось.

ПЕТРЕНКО: Не хотите ли продать вашу идею в Дубну? Там как раз ломают голову над подобными штуками. И на сахар тратиться не надо.

КОТ: А троцкистов-нигилистов мы будем исключать из числа пайщиков-концессионеров.

ПЕТРЕНКО: Я бы на вашем месте не горячился, товарищ Кот. У меня в лабе есть то, чем можно перепилить такую железку. Но сам пилить не возьмусь — не на один час работенка.

КОТ: Отлично, тащи. И без тебя справимся.

В дверь пытается пройти Митя. Он катит деревянный круг диаметром метра полтора.

ПЕТРЕНКО: Вторая серия.

АСЯ (отрывается от шитья): Митька, или ты или она, вдвоем вы не пройдете.

МИТЯ: Помогли бы лучше.

Вдвоем с Петренко они вкатывают деревяшку и пристраивают у шкафа.

МИТЯ: Поздравьте меня, я больше не дружу с Уголовным кодексом. Я ее спер.

АСЯ: И что это такое?

МИТЯ: Дубовая столешница. Стояла в фойе зоны «К». До сих пор не пойму, как меня пропустили на вахте. Сознательные граждане даже помогали в лифт загрузиться.

АСЯ: Митька, это нехорошо.

МИТЯ: Верну, когда разбогатеем. Вот только придется дырочки на время провертеть.

ПЕТРЕНКО: Для чего она вообще нужна?

КОТ: Согласно генплану, кастрюля и мотор должны крепиться на прочное основание.

ПЕТРЕНКО: Как же вы будете перевозить вашу установку на место назначения?

КОТ: Мда, недочетец… Ничего, сообразим. Ты обещал ножовку.

ПЕТРЕНКО: Уже несу.

Уходит.

АСЯ: Кот, снимай штаны.

КОТ: Вот так всегда. Задумаешься о судьбах народов, а женщина тебе — снимай штаны. (Снимает, Ася дает ему брюки, Кот надевает их и влезает на табуретку.) Впервые на арене! Дрессированные котики…

Митя кидает ему диванную подушку. Кот кладет ее на голову, балансирует на одной ноге.

АСЯ: Стой смирно, уколю.

Входит Баев.

МИТЯ: А вот и автор проекта.

Пожимают друг другу руки.

БАЕВ (Коту): Привет, Санька.

КОТ: И тебе, Данька, привет. Твоя жена мне буквально проходу не дает.

БАЕВ: И правильно делает. Нам сегодня железяку пилить, каждый человек на счету.

КОТ (умоляюще): Братцы, отпустите меня, я вернусь! У вас тут на столе одни шурупы, а мне Илонка ужин приготовила. Я без топлива работать не могу.

БАЕВ: Валяй.

АСЯ: Погоди, булавки выну. (Достает булавки.) Все, иди.

Кот опять снимает брюки и надевает джинсы.

КОТ: Ну так я пошел?

Уходит.

Действие второе

Та же комната поздно вечером. Вой ножовки по металлу. Посреди комнаты Митя пилит железку, Баев за столом паяет под лампой, Кот сверлит дырку в столешнице, прислоненной к стене. Ася сидит на диване с шитьем в руках. Петренко скучает в уголке.

Митя перестает пилить, озабоченно качает головой.

ПЕТРЕНКО (встает): Все, не могу больше. Пошел к Кубику ночевать.

АСЯ: Кубик сам не спит. У него ненамного лучше.

ПЕТРЕНКО: Тогда в лабу. Раскладушка, чайник, на работу идти не надо — проснулся и работай. Успеха!

Уходит.

БАЕВ: Пошел в «Doom» играть. Я ничего тут не пропустил? Соседи уже прорезались, ментов вызывали?

МИТЯ: Не-а. Они в отъезде. Приходили другие, сбоку, но мы их убедили, что нам трех часов хватит. Наврали, как водится. (Пилит, через пару минут останавливается.) Фу, устал. Сидим целый вечер, а сделали всего пять пропилов.

БАЕВ: Сменить тебя? Я-то еще свеженький…

МИТЯ: Скажи мне, кудесник, ты действительно веришь в эту затею?

БАЕВ: Тебя сменить или как?

МИТЯ (пилит, опять останавливается): Перекусить бы. Кот, у тебя что-нибудь осталось?

КОТ: Хлеб, яйца, больше ничего.

БАЕВ: Отлично. Аська, соорудишь нам яичницу?

АСЯ: Не-а. Как представлю себе, что надо идти на кухню, ночью… а там тараканы…

БАЕВ: Не надо никуда идти. Есть идея.

МИТЯ: Креативный ты наш.

БАЕВ: Спокойно. Результат гарантирован. Где у нас утюг? (Ася достает из шкафа утюг, подает ему.) Берем две табуретки. Митька, слезай. Главное, чтобы они были одной высоты. (Ставит их рядом.) Зажимаем утюг между табуретками, подошвой кверху, включаем в сеть, регулятор на «лен». Готово. Теперь берем сковородку. Кот, чего сидишь, где яйца?

Кот убегает.

БАЕВ (вдогонку): Масло не забудь!

МИТЯ: Баев, да ты Кулибин!

БАЕВ: Есть маненько.

АСЯ: Самородок необработанный… Поставь самовар, Кулибин, пока суть да дело…

КОТ возвращается с продуктами.

БАЕВ (плюет на утюг): Пора!

АСЯ: Сейчас все будет. (Занимается яичницей.)

КОТ: Я пока сверлить не буду, а то пробки вылетят.

МИТЯ: Я тоже сачкану.

АСЯ: Ты мне только под руку советов не давай. Прилипнет — не отдерешь.

БАЕВ (сгребая железки на столе в один угол): Так, что у нас с посудой деется… (Достает из шкафа две тарелки.) Не густо. Остальное немытое, что ли? По мне, со сковородки даже вкуснее…

АСЯ: Укропчику бы. Держите, я не буду.

МИТЯ: Худеешь?

АСЯ: Тут от силы на двоих.

МИТЯ: Жертвую.

АСЯ: Не надо, Митя, я не хочу.

Идет к дивану, берет шитье, остальные садятся вокруг сковородки, едят.

БАЕВ: Молочка бы да муки!.. Навертели бы отличные треугольные блины, на утюге-то.

МИТЯ (подбирая хлебом остатки яичницы): Маловато будет.

БАЕВ: Погоди, завтра начнется новая жизнь.

КОТ: Это вряд ли.

БАЕВ: Ну послезавтра.

МИТЯ: Ладно, за работу.

Пододвигает табуретку и снова начинает пилить. Баев ставит немытую посуду под стол, раскладывает железки. Кот берется за дрель. Страшный шум. Минут через десять Митя перестает пилить.

Смотрите, Аська спит.

КОТ: Зверева, не спи!

БАЕВ: Тише ты. (Подходит к дивану.) И правда спит.

МИТЯ: Забери у нее иголку.

Баев осторожно вынимает шитье из рук Аси. Укладывает ее, накрывает пледом.

И что нам теперь делать?

КОТ: Надо поддерживать постоянный уровень шума.

БАЕВ: Ну-ка, Митенька, попили. (Митя пилит.) Спит.

КОТ: Мне бы такую психику. Тут не только спать, тут жить невозможно.

МИТЯ (бурчит): Я жил и ничего. (Продолжает пилить.)

Действие третье и последнее

Прихожая, дверь в комнату открыта. Кубик в ванной, моет посуду. Входит Петренко, они разговаривают в дверях.

ПЕТРЕНКО: Привет, соседи дома?

КУБИК: Никого. Ася на диванах, остальные на испытаниях гравицапы. Я уже затрудняюсь определить, кто тут живет, но они все там.

ПЕТРЕНКО: Новостей нет?

КУБИК: Пока нет. Вчера был пробный пуск. Девиц набилось как сельдей в бочку. По коридору летали клочки сладкой ваты, потому что у них сначала получались слишком тонкие волокна и она летала. Потом Митька подпилил еще немного и она осела. К вечеру на вату никто смотреть не мог без отвращения, а извели только кило песку.

В дверь влетает КОТ.

КОТ: О! Вас-то мне и надо. Руки в ноги — и бегом.

КУБИК: Куда бегом?

КОТ: К метро. Там такое делается!.. Петька, врубай форсаж, некогда.

ПЕТРЕНКО: Врубил бы, но я вроде как исключен из партии.

КОТ: Считай, что партия берет тебя на поруки. Погнали!

ПЕТРЕНКО: Что там у вас опять стряслось?

КОТ: У Бочкарика очередной бенефис.

КУБИК: Ты конкретно можешь или только образно, Александр ты наш Сергеевич?

КОТ: В двух словах не расскажешь, дети мои… Короче, Митька поймал машину, подвез гравицапу к метро, договорился в палатке насчет электричества, подключились мы и давай вату гнать. Народ валом валил — за час на стольник наторговали. Потом подошли братки, но, увидев все это дело, кастрюльку нашу то есть, заржали, взяли ваты и ушли.

ПЕТРЕНКО: Дуракам везет.

КОТ: Мы стоим, замерзли как цуцики. Баев за сахаром умотал. Бочкарик говорит — неужели мы с тобой не заработали на погреться. Ну я пошел. Я же не знал, что он так накачается с одного глотка. Начал раздавать девушкам вату, деньги… сроду за ним не замечал… он ведь на земле увидит копеечку — подберет, а тут, понимаешь, русская душа в нем проснулась… Потом подошли другие ребятишки — их там пруд пруди, между собой в контрах, кто кого крышует — сами не знают. Ну Лёха им и говорит… Короче, понеслись, по дороге расскажу… Черт, такое место запороли!.. А ведь можно было стоять и стоять, если по уму…

ПЕТРЕНКО: Первый баевский проект, который едва не закончился победой.

КУБИК: Все, одеваюсь. (Уходит в комнату.)

КОТ: Пошли Лёху с Ваном искать. А Босс где?

Не дождавшись ответа, убегает. Петренко за ним.

Занавес.

Финал

Кое-как отбились — повезло, ребятишки несерьезные оказались, а то бы каюк. У Кубика вывихнуто плечо, у Митьки фингал на пол-лица, Петька похож на алкаша, вся рожа синяя. Кот отделался легким испугом, Лёха так и не понял, чего он такого сделал. Гравицапу бросили в кювете, сахар съели, железные опилки из комнаты вымели. Посуду перемыли. Сладкую вату возненавидели. Попкорн так и не полюбили.

Вот теперь занавес.


(Митя: Аська, хватит, ей-богу. Ты же здесь зачахнешь, причем уже очень скоро. В зеркало давно смотрелась? Да и я, признаться, чертовски устал от ночных посиделок на лестнице и от хождения по этажам в поисках не знаю чего. И вообще, надоело всем колхозом…

Я вот что подумал. Хочешь, мы тебе комнату устроим? Это проще простого: заработал — снял. А гордость свою… ну в общем, сама знаешь, как с ней поступить. Пойми, я не могу сидеть сложа руки, пока ты тут свои вопросы вечные мусолишь…

Если так и дальше пойдет, съеду из ГЗ. Я серьезно.


Баев: Валить отсюда надо. У меня печень одна, другой не будет. Да и народец какой-то тухлый, не развернешься… скучный народец, безынициативный…

Аська, если ты сейчас смоешься, я пропал. Честно. Да, я дрянь-человек, а Митька типа человек-гора. Допустим, ну и? Он и без тебя простоит, никуда не денется, а я слечу с катушек и усе. Так кому надо помогать-то?

Ты это, погоди пока концы рубить. У меня просвет намечается на март-апрель, потерпи малёк. Вот увидишь, все наладится, обещаю. Ты ведь, это, в ответе за меня, да?)

Шнурки

Обрывки ниток, маленькие водяные корешки, я их стряхиваю, они липнут, не отстают. Все рукава в нитках, все коленки, стол засыпан, на полу скоро нитяная трава вырастет. Распарываю и снова строчу, и снова распарываю. Чертовы шнурки.

Самое противное — это чехлы с окантовкой, где-нибудь да перекосит. У Анюты, которую неделю назад на работу взяли, с ними полный порядочек, она у нас бойкая швея, веселая, ямочки на щеках. А у меня опять концы с концами не сходятся, шнурок из рук выскальзывает, противный, как удав, наглотавшийся кроликов, бугристый, перекрученный. Мысли самые мрачные. Хотела работой отвлечься — не выходит. Шью, ничего не соображаю, только свербит за вчерашнее. За что именно — сама не пойму, ведь я кругом права и от своей правоты отрекаться вроде бы не собираюсь…

Выставили, из родного дома!.. Мама сказала — отрезанный ломоть. Похоже, ты окончательно исчерпала свой лимит (это уже Катя, учителка наша, воспитателка). Появилась — молодец. Выполнила дочерний долг — спасибо. Возьми с полки пирожок и не мозоль матери глаза. Что касается ее здоровья — у меня сейчас времени много, я побуду. А ты учись, учись. Тебе ведь учиться надо?

(Папа втихую денег сунул, так я эти деньги ему — в карман пальто, не надо мне подачек, сама заработаю.)

Чего такого сказала? Да ничего особенного. Свадьбы не будет, живу я не в ДАСе, пью, курю и морально разлагаюсь, как-то так. Глупый вышел разговор, но зачем было с порога допрос устраивать!.. Месяц с духом собиралась, чтобы к ним приехать, а они… Прижали к стенке, подозрения, намеки… Устроили коллективную обструкцию, ну я и взорвалась…

И Баев до кучи. Почему ты позволяешь ноги об себя вытирать? Я сейчас не их имею в виду. Не обращала внимания, как с тобой люди разговаривают? Сама же и провоцируешь кротостью своей неземной…

Короче, поездил по ушам и смылся. А работу надо к вечеру сдать, на эмоции времени нет.


Ну что ты, Аська, говорит Митя, из-за каких-то шнурков. Давай помогу.

Встает, осторожно перекладывает Заразу на диван, отряхивает колени. Та даже не проснулась, только нос лапой прикрыла. Урчит, довольная. Ей тепло, она дома, а я…


Вообще-то Митька ненавидит кошек, и это понятно: он скорее из клана собак, кошачьи выкрутасы не для него. Но делать-то нечего, я уже завела уличную кошку, пеструю, как лоскутное одеяло, с двумя разными глазами — желтым и зеленым. Подобрала ее на помойке, отмыла, гнездышко приготовила в коробке с тряпьем, прекрасным женским именем нарекла… Но Зараза коробку не любит, удирает на волю, иногда возвращается поесть, норовит сожрать рыбок, одну уже выловила, гуляет с нами по набережной, бежит рядышком, садится на травку, ждет… Прилипла к Митьке как банный лист, нашла себе покровителя. А Митька грозится повесить ее на первом же дереве, если она не прекратит… Да, она не очень-то поддается дрессировке, пакостит под столом, и под кроватью, и в шкафу… Беспризорница, трудное детство, но зато какая умница, домашние такими не бывают, тараторю я, заслоняя ее собой от Митьки, который уже готов выкинуть ее прямо в окно…

Так и живем. Я за машинкой, она у Митьки на коленях. А коробка стоит пустая.


Митя забирает у меня замусоленный шнурок, поднимает его за хвост, как гадюку. На пузе у гадюки топорщится нитяная бахрома — еще бы, столько раз пришивать. Нет, говорит, этот уже не жилец. И в два счета, вжик-вжик, приложив мертвую гадюку к длинному обрезку гобелена, выкраивает новый шнурок, точно, как по линейке. А теперь внутреннюю веревочку. Наметывать будем или сразу прошьем? — спрашивает он, по-видимому, получая тайное удовольствие от созерцания моего вытянувшегося лица.

Слезай, говорит, освободи рабочее место. Отдохни на диванчике.

Я послушно пересаживаюсь на диван и оттуда смотрю, как он крупными стежками прометывает шнурок, потом поднимает лапку «Зингера», опускает ее, делает пробную строчку на гобеленовом квадратике, насквозь пропитанном моими слезами.

У тебя натяжение нитки стоит на шестерке, видела? Потому и тянет. А мы на ступенечку понизим… Ну что, куда пришивать? Вот здесь, по длинной стороне?


Через час с небольшим работа окончена, все шнурки как заиньки на местах, стыки идеальные, в точку, углы совмещены. Остолбенело смотрю, как он складывает готовые чехлы в Гариков рюкзак, аккуратно, стопочками, как будто это не чехлы, а свежеотглаженное белье… Туда же обрезки гобелена… Я, конечно, понимаю, что он все умеет, и борщ, и переключение скоростей, и интегрировать, но шнурки!..

Ничего особенного, говорит Митя. Еще и не тому научишься. В армии знаешь какую форму выдают — кому как повезет. С моим ростом вообще мучение одно. Сидит как на пугале огородном, а я этого не люблю.

А швейные машинки тоже выдают, спрашиваю, вместе с формой?

Ну это я дома, перед присягой. Все-таки курсантам больше свободы, чем рядовым. Лето можно отгулять по-человечески.

Курсантам?

Так точно. Я ведь полтора года в военной академии оттрубил, в Питере. Потом одумался, прошел комиссию и в армии дослуживал сколько оставалось до срока.

Какую, говорю, комиссию — по отчислению? «Компот»? А почему молчал-то?

А зачем рассказывать? Ничего особенного — поступил, поучился, понял — не мое. Муштра, уставщина, ты сам ничего не решаешь, все за тебя. Не могу я так. Уходить было нелегко, высокая мечта давила, офицером хотел стать… Но голову-то на гражданке не оставишь… Короче, фигня это, давай сменим тему.

Нет, упираюсь я, не давай. Рассказывай все. Что ты еще умеешь — цветы разводить? вязать крючком? петь колыбельные песни? шарлотку печь?

Крючком не умею, смеется Митька. Пробовал, да бросил — муторное дело, накид, столбик, еще накид… А на машинке вязать особого ума не надо. Вот этот свитер, который на мне, я прошлым летом сообразил, когда домой ездил после сессии, от развода отмокать.

Оба-на, говорю. Что-то не припомню, когда ты уезжал, кажется, все время тут, рядом…

Конечно, не помнишь. Конечно, рядом. Что касается шарлотки, то вопрос, как обычно, упирается в «было бы из чего».

Кстати, не пожарить ли нам картошки? Картошка в наличии. Посмотрим, есть ли у нее женская и мужская версия?

Не, говорю, не люблю картошку. И не увиливай, колись, что еще за тобой числится, какие такие грехи. Может, ты и книжки читать умеешь? Что-то мне речь твоя в последнее время не нравится. Женская версия, мужская…

Ты Павича имеешь в виду? — спрашивает Митька обиженно, и спохватывается — литературный диспут на голодный желудок штука сомнительная. Пошли в столовку, там поедим, а то опять будешь соду глотать. Сколько раз говорил тебе — нельзя соду, от нее только хуже. Ты ведь бывший химик, да? Что такое буферный раствор, знаешь? Так вот…

Митька, взрываюсь я, хватит меня воспитывать, ей-богу!.. Ты сегодня не с той ноги встал, что ли, все поучаешь… Расскажи лучше про академию, страсть как интересно. Не могу себе представить, ты — и в форме!.. Стриженый налысо!.. Значит, все-таки кадетский корпус?.. А винтовка у тебя была? На стрельбище ездили? Обожаю стрелять, меня папа с детства в тир водил. Я же как мальчишка — по банкам да по банкам пуляла, один раз даже здоровенного медведя выиграла… до сих пор у меня дома живет… я, когда дома бываю, всегда его к себе в кровать утаскиваю… а он старенький, из него вата лезет…

И реву.

Нет, говорит он тихо, это ты расскажи, что у тебя стряслось. Вдруг я могу еще что-то где-то пристрочить…

Ничего, отвечаю я, вытирая нос рукавом. Мне надо домой съездить дня на три-четыре, присмотришь за скотинкой, ладно? Ты спокойно можешь здесь оставаться — Баев свалил. Его до понедельника точно не будет. Может, и до пятницы. Или вообще.

(А про себя думаю — ну спроси, спроси у меня. Я же сама не скажу. С какой стати?)

Да нет, отвечает Митя, я у Вана прижился, а здесь… Короче, кошку под мышку и пошли подзаправимся. Я ее, кстати, на днях застукал за попрошайничеством, она что-то трескала под соседним столиком и сделала вид, что меня знать не знает. Одно слово — зараза.

Вот что, ты мне напиши, куда позвонить, я завтра позвоню, расскажу, как мы с твоей скотинкой поживаем, идет? Ну и ты мне расскажешь что-нибудь.

И опять улыбается.

(И я. А про себя отмечаю — не спросил.


И не надо. Пусть так.

Так даже лучше.)

Оторва

13.04.

Мысли всякие, одна другой новее, мой зелененький дружок.

Работа-учеба, учеба-работа, поесть-поспать, что еще… Комнату проветрить — душно стало, не продохнуть. Баев ночует через два дня на третий, иногда целый день спит, и это дико раздражает — больше, чем его отсутствие. Разговоры через губу. Окурки в банке. А чего ты, спрашивается, хотела?

Хотела бы я быть Заразой и не о чем не думать, Митька. Потому что повело меня не в ту сторону — на этот раз, наверное, от безысходности. Или по другой, не менее уважительной причине. Меня же оставь наедине с собой, я сразу начинаю акценты расставлять. Тем более что оказалась я в зависимом положении — ты мне можешь позвонить, а я тебе нет, некуда.

Просидела неделю дома, от звонка до звонка. Подбегала к телефону, как в былые времена, с изменившимся лицом.

Родители мялись, но вопросов не задавали, потому что худой мир лучше доброй ссоры. Впрочем, худого мира я больше недели не вынесла, примчалась сюда. А ты — вот он, на тринадцатом этаже. И вдруг какая-то дистанция, как будто теперь — не просто друзья.

Ох, что я говорю — друзья. Когда такое было? Разговоры про Ксению вокруг ГЗ, они еще кое-как в нейтральной зоне, а остальное…


Пытаюсь вспомнить, с чего все началось. Ну, чтобы это — искра проскочила. С какого дня отсчитывать? Может быть, с нашего похода в корпус «А»?

Что-то они там с Баевым на компьютере делали, а я на соседнем вражеские самолеты сбивала, давила на гашетку. Как водится, нас заперли, и только под утро мы сообразили, что вчера была пятница, а сегодня суббота, следовательно, мы опечатаны, выпустят только послезавтра. Долго искали окно без обводки, чтобы сигнализация не сработала. Потом Баев меня из окна свешивал, а Митька ловил.

Знакомый разворот?

Вот так сразу — и на руки. Что почувствовала?

Что я в тюльпане. На ладонь положили, другой накрыли, как будто пчелка в цветке, дюймовочка. Голова закружилась уже на земле.

Подумала — нет, нельзя. Ведь это слишком просто — влюбиться. А ты продержись хоть немного. Ну посопротивляйся. Прояви характер, у парня и без тебя забот хватает.

И ведь это был, наверное, тот случай, когда не стоило себя одергивать…

P. S.

Нет, тот день точно не первый. Еще были какие-то гулянки по задворкам биофака… Помню лужи, осторожные беседы на расстоянии вытянутой руки, чтобы без личных тем. И как шли, то в ногу, то не в ногу, потому что у него шаг — два моих. Мокрые кроссовки помню, а Митьку — почти нет. Как будто он всегда был, Митька, и запоминать его специально нет никаких причин.


Сижу, никого не трогаю, зубрю мышление. Завтра семинар у Воробьева, надо быть в форме. Хоть раз да выпендриться, иначе зачета мне не видать — посещаемость подгуляла, равно как и способность держать строку при чтении. Одно и то же по сто раз: «С бессубъективностью мыслительного процесса связана его реактивность, обусловленность внешней ситуацией. Действительно, субъект, лишенный внутренней направленности, пассивно подчинен либо собственным диффузным ассоциациям, либо механизмам обусловливания стимульно-реактивных связей, либо выполняемой алгоритмической программе».

Что это значит, черт побери? А если у субъекта впервые в жизни кое-как складывается внутренняя направленность, но диффузные ассоциации пока преобладают? «Влюбился и завалил сессию» — так это называется, да? Ведь можно же — в двух словах, зачем рассусоливать. И если тебе сказали — я буду ждать…


Стук в дверь, входит Кот.

(Постучался, надо же, не все такие интеллигентные. Им кажется, если дверь не запирается, то все дозволено. А как я ее запру, когда Баев опять типа ключ посеял? Является среди ночи, крадется как тать к дивану, ложится в свой уголок, отключается в момент…)

А я к тебе, товарищ, говорит Кот. Побалакаем?

На ночь глядя, товарищ? — удивляюсь я.

(На часах десять. Я специально мышлением озаботилась, чтобы на ночь, чтобы запомнилось хорошо, а этот пришел с видом заговорщика, сейчас будет платком душить, если не ошибаюсь… И получается интерференция, как ее, ретроактивная. Все, что Кот мне сейчас наплетет, останется, а мышление тронется, тьфу, забудется. Впрочем, послушать, какие в народных массах имеются чаяния, не вредно. Не на Луне ведь живу.)

На ночь? — переспрашивает Кот и тоже глядит на часы. Ты спать собралась? А как же мы, кто наше общество скрасит?

Не, говорю, я сегодня скрашивать не могу, у меня другие планы. С тобой побеседую и к планам своим неотложным вернусь.

А Кот ничего, не обиделся.

Ты знаешь, Аська, как я к тебе отношусь, сказал он в общем-то вполне доброжелательно.

Нет, отвечаю я, не знаю. Но ведь ты мне сейчас расскажешь, правда?

Не обращая внимания на мой едкий сарказм (а я вложила в эту фразу все, на что была способна), Кот сел за стол, вынул из кармана бутылку, взял чайную чашку с веточкой сакуры, оглядел ее придирчиво (нечего глядеть, я их только что вымыла, гость дорогой), поставил на стол, рядом вторую, и, откупорив бутылку, налил по полной (а это, между прочим, грамм двести, не меньше, но я же не в гостях и не обязана пить до дна?). Будем, сказал он, и чокнулся с моей чашкой. Чашка звякнула, Кот махнул, не глядя, и тут я заметила, что он пришел не просто так. Судя по тремору верхних конечностей, он пришел подготовленный. Речь за пазухой, сейчас достанет и огласит.

Так вот, отношусь я к тебе хорошо, а как же иначе? Ты у нас девушка — какая — ха-ро-шая! Может быть, даже слишком. Ты не думай, я все понимаю — с Баевым не первый год знаком. Но, Ася, если уж взялся за гуж… а ты ведь взялась… ну и держись! И не надо с ветки на ветку скакать, ни к чему это.

(Чувствую, что сейчас закипать начну, но виду не подаю.)

С ветки на ветку?

Вот именно. Баев придурок тот еще, но это дело вкуса. Если надо рожна, то лучшей кандидатуры не сыскать. Это я тебе как брат по разуму говорю, потому что мне тоже надо рожна. Видишь, я с тобой как на духу и без всякой задней мысли.

Тоже?

Ай, дэвушка, ни нада, ни нада так. Не горячись. Выпей лучше. Твое здоровье.

Налил, чокнулся, выпил да призадумался. Забыл, надо полагать, что дальше.

(Какого черта я его слушаю? И водка у него противная, теплая. Долго он ее под сердцем носил? Тоже небось не сразу решился. Третьего дня похожую бодягу завести пытался, рулил-рулил, да не вырулил. О, еще одна скороговорочка. А выговорить слабо?)


Ах, да. Не о Баеве, естесно, речь, а о тебе, цветок ты наш полевой. Глаз у тебя — ватерпас, Зверева. И ладно бы с дальним прицелом! Так нет же — от скуки. А что человеку жизнь переехала — это мелочи.

Ты кого-то конкретно имеешь в виду? — спрашиваю.

Ой, Ася, я тебя умоляю… У Митьки одна большая беда в жизни была — Ксюха. Тебе до нее далеко, конечно, но ему сейчас многого и не надо. Он только с виду такой крепкий… Знала бы ты, сколько писем он Ксюхе настрочил, уже после… Слава богу, она сразу не сообразила… Потом бегала за ним — прости, дорогой, погорячилась… Она ведь до сих пор его достает, но мы с Лёхой не подпускаем. Митька только-только начал в себя приходить, встрепенулся, а тут ты… как снег на голову. Еще одно стихийное бедствие.

Что ты себе позволяешь, котовская морда, говорю я по-прежнему спокойным голосом.

Это я позволяю?! — заводится Кот. А знаешь ли ты, дитя мое, что Митьку позавчера со всех матчей сняли? За систематическое нарушение спортивной дисциплины? Ну не может человек, который не спит ни днем, ни ночью, быть олимпийским чемпионом! Я удивляюсь, что он в таком режиме целый год протянул…

Как это — сняли? Кто его снимет — он же капитан, без него не начнут.

Какой к ляду капитан! Его еще в том году в рядовые разжаловали! Она даже не в курсе — во дает!.. О чем ты вообще думаешь, Зверева! Парню от тебя конкретно отдохнуть надо, на нем лица нет. Или тебе все равно?

(Так и будешь молчать, глядя в чашку? Сама справишься или маму на помощь позовем? Мама, помоги, меня тут в песочнице обижают…)


Моя чашка пуста, сакура на ней цветет и не отцветает. Эту чашку, наверное, Митька в ванной мыл, пока жена ресницы красила. Или вон ту. И на стульях ее сарафанчики постиранные развешивал, как я сейчас с баевскими футболками поступаю…


Не хотел я, но раз пошла такая пьянка… Кто этот типчик, который тут на Митькином стуле просиживает свои штаны? Тоже фигура занимательная. Что думает Баев, мне пофиг, но Митька — он что, по-твоему, думать должен?

Ты Гарика имеешь в виду? Он мой напарник, мы вместе диваны околачиваем.

Ты сама себя слышишь хоть? Напарник!.. Запасливая ты, Аська. Такую запасливость нечасто встретишь. Я понимаю, когда на двух стульях сидят, сам практикую, но когда на трех!.. Парней так много холостых на улицах Саратова… — прогундосил Кот и снова налил по полной.

(Что, опять пить?)

Сказал бы я тебе, да язык не поворачивается. Короче, прошу по-человечески, по-доброму — оставь Митьку в покое. Или давай думай быстрей, нервы-то не железные.


И вот тут дело доходит до песочницы и я начинаю тихонько всхлипывать. Кот вскакивает, суетится, баевскую футболку мне подает — нос утирать…

Аська, ну ты что… Я же как лучше… ну перестань… Выпьем и забудем, лады? Ты пойми, мне Митька как брат, а ты воду мутишь… Съездила бы домой недельки на три, маму проведать. Поразмысли на досуге, как бы нам реогранизовать этот рабкрин, будь он неладен…

И так далее, и тому подобное. Я молчу, Кот разглагольствует, время идет.

Хочешь по-чесноку? Только без обид? Ты, конечно, девчонка хоть куда, но Митьке другую надо. Тихую, милую, домашнюю. Чтобы на сторону не смотрела. А ты, Зверева, оторва. Дома у тебя вон что делается — проходной двор. Скажи еще, что я не прав! Опять кого-то принесла нелегкая…


Стук в дверь, повторный, кажется. Входит Митька и сразу ко мне.

Кот, ты сбрендил?! Говорил, не наливайте ей! Девчонка, а все туда же. Водку хлещет, чтобы вам, дуракам, показать, что ни в чем не уступит. Не подходи, убьет — вот как это называется.

Ася, ты-то чем думала? Ну ладно Кот, он же неандерталец, у него там мозговая косточка, и та проспиртована, но ты!.. Давай, Котяра, дуй отсюда, пока я добрый. Сам дойдешь?


Митя, говорю я, Митя… Как здорово, что ты пришел… Я и правда назюзюкалась.

Вижу, улыбается Митька, ты хорошая-прехорошая, и язык заплетается. Наконец-то.

Митя, мне Кот все мозги выполоскал, ничего не соображаю… Ты не подумай, он от чистого, такскать, сердца. Он у нас как дитя, истину глаголет. Тебя спасти хотел.

От кого спасти-то? Уж не от тебя ли? А что, пора?

Давно пора. Я теперь все знаю, Митька, продолжаю я решительно, и про спортивный режим, и про то, как ты жене послания строчил, пока я пребывала в уверенности, что вылечила тебя от несчастной любви. Как говорится, пишите письма. Сейчас соберусь — и к маме, только на этот раз навсегда. А ты, Митенька, живи как жил. Капитань.

Ладно, это я сам решу, без посторонней помощи, отвечает Митя. А вот ты, Аська, без посторонней помощи даже до дивана не доберешься. Погоди, сейчас разложу и баиньки. Утро вечера мудренее.

Как это, говорю, не доберусь. Очень даже доберусь!

Встаю, пытаюсь найти баланс, боковым зрением вижу одну чашку, другую, причем уже в замедленном падении, потом доходит звуковая волна, весьма характерный звук… Значит, и правда разбила. И это Митька меня обратно на стул усаживает. Кажется, так.

На счастье, говорю. Что-то у меня с ним не складывается.


Где у тебя веник? За дверью? — спрашивает Митька. Сиди, не падай, я сейчас.

Возвращается с веником. Вижу, что смешно ему, а чего смешного? Ну разбила, с кем не бывает! Подбираю ноги и смотрю, как он подметает осколки. Коротко стриженый затылок, так и хочется потрогать. Не иначе, Кот его машинкой облагородил, предварительно встав на табуретку, нет, не иначе. Рукава рубашки подвернуты, а руки… боже мой, какие руки красивые… фиг с ними, с бицепсами-трицепсами, часто ли ты видела, чтобы и ниже локтя тоже были — вот такие!.. Чуть длиннее, чем по канону, как будто он еще подросток… а ладонь широкая, мужская… Заглянул под шкаф, не попало ли туда… я бы не стала, кому оно, под шкафом, мешает?

(Митька, вот это, наверное, счастье и есть?)

Митя собирает осколки на совок, уходит, опять возвращается. Я смотрю на него, рот до ушей. Видок, наверное, глупее не придумаешь. А что мне еще остается делать? Только на нем взгляд и фокусируется.

Приметила, значит, слона?


Ладно, там в сервизе еще четыре должно быть, говорит Митя. Ну и что мне с тобой делать, Ася Александровна?

Побалакаем, говорю. Не хочу спать, хочу всю правду. Расскажи мне, Митька, когда я тебя первый раз увидела, ни черта не помню. Помню только, что лицо твое до боли знакомым показалось, и я весь свой внутренний каталог перерыла в поисках соответствий, но ничего не нашла. Может, актер какой?.. Нет, вроде не актер… и не одноклассник… и не рок-звезда… Ты вообще кто? С какой планеты?

О, да у нас вечер воспоминаний!.. (Митька смотрит на меня скептически, доходят ли его реплики или можно не стараться.) Рассказать могу, конечно, если надо. Вышел я после матча, вся кодла встречает, на подоконнике пиво пьет. И там — ты. Волосы на солнце, лица не видно… Подошел поближе — все разглядел. У тебя были такие рваные джинсы, что сразу захотелось взять иголку и заштопать. И по попе, чтобы в следующий раз сама штопала.

Чтоб ты понимал… это я нарочно… это идеология хиппи… мэйк лав нот во… перевести или сам догадаешься?.. А потом? Что было потом?

А потом ты сказала — присоединяйся, у нас море пива.

Господи, ну и дура. И про веселые пузырьки небось тоже?

Тоже. Я сразу понял, что мне тебя слушать — не переслушать.

А дальше?

Дальше пошли гулять, день был теплый. Пока мы обсуждали пиво и все такое прочее, впередиидущие приняли решение возлечь на газоне и позагорать, что мы и сделали, помнишь?

Не-а. Даже удивительно. Я же люблю загорать на газоне. И ты всю дорогу мне внимал?

Нет, конечно. Я отключился. Смотрел. У тебя очень смешно кончик носа двигается во время разговора. Как будто ты отдельно, а он отдельно.

Знаешь что, Митенька…

Знаю, знаю. Все, что ты собираешься сказать — чистая правда. Я такой.

Ты даже не представляешь, какой ты… Ты… ты…

(А придумать ничего не могу. И на стуле сидеть больше не получается. Сейчас встану и сделаю то, что хочется, а не то, что надо, можно или нельзя.)


Аська, что ты делаешь, щекотно. Ну щекотно же, смеется Митя. В ГЗ топят будь здоров, ты перегрелась. Тебя надо в душ, да под холодную воду, но боюсь, не поможет.

Митька, бормочу я, почему на твоей рубашке столько пуговиц… и, главное дело, мелочь такая, не слушаются… у меня, между прочим, с мелкой моторикой все в порядке… шью, вяжу, починяю примус, то есть эти, как их, диваны… а тут ты со своими пуговицами… откуда взялся?

Не знаю, что со мной такое приключилось, вдруг, без предупреждения, как будто рябь побежала по поверхности и ум патиной покрылся, помутился — и все, и мышления нет, а есть один только Митька, прекрасный, как изваяние работы Фидия.

Впрочем, Фидия тоже нет, он тоже выдумка

есть только теплый мрамор плеча, облитый июльским солнцем, и я, девушка из Московской области, которой по-хорошему надо бы под ледяной душ, только это, Митенька, и в самом деле не поможет, хоть головой в сугроб

и я точно теперь от тебя не отлипну, нет такой силы

ни ньютоновой, ни не-ньютоновой

реактивной, инерционной, гравитационной

ни этой, как ее, форца дель дестино

которая могла бы меня от тебя оторвать

хочешь, скажу тебе об этом?


Митька, ну какой ты дурак, говорю я сердито, потому что наткнулась на неожиданное препятствие. Ты носишь майку?! Как ребенок, ей-богу! И что мне теперь делать с твоей майкой… (а сама чуть не плачу, силы в пуговицы ушли, на майку уже не хватает). Меня мама ругала, что я надеваю шерсть на голое тело, как эта, женщина легкого поведения… у мамы представления о падших женщинах весьма гуманистические… и она добивалась, чтобы я носила майку или что там у девчонок должно быть, не помню… комбинашку, да… а я не хотела, — мало того, что она противная, электризуется, еще и кусачие синтетические кружева… и тогда мама в очередной Нинкин приезд решила меня авторитетом старшей сестры подавить… спрашивает у нее — Ниночка, а ты носишь? ну, эту самую… а Нинка засмеялась и говорит — нет, тетя Аля, не ношу… вот и все воспитание… Чего ты смеешься?!

Видела бы ты себя сейчас, говорит Митька, берет меня в охапку и сажает на подоконник. Погоди, я все-таки диван разложу. Спать пора, уснул бычок, лег в кроватку на бочок и спит. А ты чем хуже?

Вот, совсем другое дело, радуюсь я с подоконника и обнимаю его за шею. Теперь я вижу, какой ты… А то при этой разнице в росте глаза в глаза не посмотришь и целоваться неудобно… Ой, что я говорю… Как в лифте, да? Ты надо мной наклонялся в три погибели… очень трогательно, но хлопотно… у тебя, наверное, шея затекла, и болела потом… И ты меня вспоминал добрым словом, я надеюсь… Вспоминал? или забыл уже?

Митька, я такая неудобная… Правильно Кубик тогда сказал — покой нам только снится, и тебе в первую очередь (или это не он сказал?). Я же не просто так, у меня идеи в голове… Я же не могу просто взять и поцеловаться… или могу?.. Митька, ты такой огромный, до неба, аж голова кружится…

Что голова кружится — это вполне объяснимо, говорит Митька. Но вот все остальное… И смотрит на меня… а во взгляде… как бы это сказать… удивление? надежда? новая жизнь?

Совершенно счастливые глаза.


Нет, внезапно трезвею я, в этой комнате я тебя целовать не буду, нет… Тут все чужое, не мое, не твое… Я лучше обниму тебя до самого утра… Ты ведь останешься?.. одеялком укрыть, водички… и вообще… оставайся вообще… но что с твоей майкой делать, ума не приложу… Где у нее верх?

Митька не выдерживает и снова смеется. Отчаявшись разобраться с майкой, я обнимаю его еще крепче и прижимаюсь ухом к его груди. Все-таки разницу в росте так просто не устранишь. И не надо.

Я молчу, слушаю. Митька стоит, не шелохнувшись. Дышит. А у меня — волны, поднимаюсь и опускаюсь, вверх и вниз, прислушиваюсь — ничего. Только шум моря.

Митька, говорю, куда ты сердце подевал, где оно? Все еще там?

Там, отвечает. Как обычно у людей и бывает — слева, а ты сейчас справа.

И голос как из-под воды. Как будто сквозь водяную линзу. Густой, темно-зеленый, свет застревает и не движется.


А ты человек? Мне иногда кажется, что ты засланный, ну, оттуда… (говорю я, а Митька меня обнимает; осторожно, как будто я стеклянная; потеряю равновенсию, упаду — и вдребезги, и другой такой не будет…) Точно, засланный. Который зачем-то майку надел. Ему там, на небе, сказали, что так надо. Устаревшие сведения, давно языка не брали. Ты оттуда? Чтобы у меня все было хорошо, да?

Конечно, говорит он твердо, а потом опять — уголки губ разъезжаются, и все по новой. Хи-хи-хи да ха-ха-ха. Держись, не падай, я сейчас.

(И перекладывает обе мои руки, и я почему-то слушаюсь, наблюдаю, как он разбирает диван

достает одеяло,

подушку, вверх вниз

а у меня волны —

вверх вниз

вверх вниз

вверх вниз.)

Ну что, разделась? — спрашивает он, сдерживая очередное хи-хи. Повернуться можно?

Забираюсь под одеяло с головой, чувствую, будет мне завтра апокалипсис. Подготовилась к семинару, ага…

Не уходи, прошу я сквозь толстый шерстяной слой и два слоя тонких, хлопковых, побудь со мной и все такое. (Надо же, романс прорезался, который моя Татьяна Александровна на отчетном концерте исполняла. Побудь со мною, пылает страсть в моей груди… я поцелуями покрою глаза и уши и лицо… Неловко — тетенька пенсионного возраста и слезы на глазах… что-то вспомнила?.. наверное, и она не всегда была учительницей пения в детской музыкальной школе?)

Руку из-под одеяла потихоньку выпускаю, ищу, есть ли кто снаружи живой, здесь ли.


Здесь, здесь. Рука теплая, ладонь широкая. Побуду, говорит, пока ты не уснешь. Хотя бы нос высунула, задохнешься ведь.

И не проси, говорю. Может, я хочу задохнуться. Может, у меня дыхание сперло и обратно не возвращается. Митька, мне завтра будет стыдно, да?

Обязательно, отвечает он. Приду с утра посмотреть, как ты краснеешь. Принесу живой воды, есть у меня тайный рецепт, чтобы с того света выручать. Ни о чем не думай, спи. Доброй ночи, Ася Зверюшкина.

И за руку держит.

Вы бы уснули?


Я — да. Сразу и без задних ног.

Словно в ночи луна

Проснулась от звука его голоса, из-за двери.

Аська, вставай, я тебе шлем купил. Сейчас проверим, правильно ли я представляю себе размер твоей умной головы. Уже одиннадцать, ты просила разбудить, семинар по мышлению, помнишь?

(Разве просила? Не помню, честное слово. Пуговицы помню прекрасно. И жутко стыдно, как и следовало ожидать.)

Между прочим, я принес обещанный эликсир. Сообщаю по секрету, что если взять обычный нашатырный спирт да накапать его в стакан с водой…

(Собственно, что было-то?.. Я попыталась расстегнуть на нем все пуговицы, сверху донизу… ладно хоть не на себе… и за ремень, кажется, взялась нетвердою рукой, а он?.. Разложил диванчик, потом отвернулся, потом подержал за руку и ушел… Ушел от такой женщины, да? Я должна ему спасибо сказать или обидеться?)

…и выпить залпом, то будешь как огурчик. Только накапать надо точно, иначе никакая скорая не откачает. Носитель секретной информации — я один, так что открывай.

(Господи, Митька, да ты кремень! Если уж у меня пульс двести, то у тебя сколько вчера было? И ничего — обнял, успокоил, разложил диван и ушел… Кто же тогда дверь запер? — внезапно удивляюсь я, разлепляю глаза и вижу… О господи… ну конечно… Укрылся курточкой, спит, в ус не дует…)

Нашатырный спирт, если уж продолжать тему, связывает кетоновые тела. Именно они отвечают за столь знакомые нам обоим ощущения, именуемые в литературе «абстинентный синдром»… Голова болит? Координация нарушена? Значит, все идет по плану. Выпьешь моей водички, потом отвезу тебя на психфак. Тьфу, сколько раз произносил, а все не могу привыкнуть, тем более в женском обществе…

Митька, говорю я хриплым голосом, уже в замочную скважину (и как возле двери оказалась, не знаю, в одно мгновение), тихо-тихо, чтобы этого не разбудить — я страшна как смерть… ну чисто ведьма, ладно бы голова… Приведу себя в чувство и сама зайду. Ты у Вана?

А ты обратно не заснешь? — спрашивает Митька, и голос у него на полтона выше и дребезжит немного.

Куда там, ты же весь этаж перебудил. В каждой комнате теперь знают, что у меня семинар по мышлению и что я вчера надралась, дверь открыть не могу…

Да все у нее нормально, внезапно встревает Баев из своего угла. Голова как голова. Сейчас она прочухается и поедет на семинар. А ты, Митенька, ступай домой, все у нас хорошо.

(Митька, кричу я про себя, это не то, что ты думаешь!.. Про себя — потому что стоит только сказать вслух, как он подумает, наверняка… Ну Митька же!.. разве ты не понимаешь… это ерунда, полная притом!..)

Митя, не молчи!.. — прошу я еще тише, так, что и сама не слышу.

Ладно, отвечает Митька изменившимся голосом, спокойно-преспокойно. Настоящие мужчины из старого кино типа «Касабланка» примерно таким макаром ключевые реплики и подают (что-то вроде: «я любил тебя больше ангелов и Самого, а теперь, уж извини…»). Вечером зайду. У меня три пары, потом за запчастями — тачка сдохла. Увидимся.

И звук аккуратно прикрытой двери.

Баев сел, облачился в куртку, похлопал себя по карману, выбил пачку сигарет…

И не смотри на меня. Что я, собственно, сделал? Или надо было дальше послушать про то, как нашатырный спирт связывает кетоновые тела? Дык я и сам знаю, не выветрилось исчо. А ты давай, умывай физию, приводи себя в ажур — и на семинар. Зря, что ли, разбудили… Это ж надо так орать под дверью добропорядочных граждан! В самом деле, весь этаж теперь знает, что у тебя птичья болезнь, «перепил» называется. Позор, ох, позор на мою многострадальную башку — жинка-алкоголичка.

Какая я тебе жинка, говорю. И перестань курить в комнате. Ничего не вижу, дым глаза ест.

Это тебе правда глаза ест, отозвался Баев, затягиваясь. А что не видишь — не удивлен. Ты у нас слепа, как крот. Меня-то заметила, любимого и единственного? Не забыла еще, что я тоже здесь обитаю?.. Да ты не парься, зверюшенция. Если надо уйти — я ведь уйду. Это тебе деваться некуда, а для таких, как я, под каждым под кустом готов этот, как его, и стол и дом. Только скажу свое веское слово, потом тоже физию умою и пойду.

Прозвучит, ясный пень, как твоя долбаная серенада утренней зари, но ты не зазнавайся, не стоит. Твоей заслуги тут нет. Просто так сложилось, что ты у меня одна словно в ночи луна, словно в печи сосна, словно в глазу бревна, потому мы с тобой и стакнулись. Я ведь тоже генетическая ошибка родителей и их педагогический, такскать, провал. А чего они хотели? Мамашка говорила, они уже и не ждали подвоха, Любу вон взяли зачем-то… Пили коньяк, радовались жызни и ты ды, а мамашке, между прочим, сорок два, и тут такой сюрприз. Мне кажется, они с этим сюрпризом до сих пор не свыклись. Фиг с ними, не об этом речь.

По натуре я — ну ты знаешь. Одиночка. Могу жить в бункере — и жил, пока тебя не было. Ни в ком не нуждался, ни от кого не зависел. А потом ты со своими предсказаниями… И я тебя впустил, понимаешь? Да ни черта не понимаешь, по глазам вижу! Думаешь, опять он погнал, из жизни одиноких мужчин, на жалость бьет. Почему бы и нет — бью. С тобой все средства хороши — ты же у нас в средствах не стесняешься…

Короче, Ася, я первым не нарываюсь, в пузырь не лезу. Однако следую простому правилу: тронут мое — загрызу. Усекла?

Пока, зверюшенция.

И дверью — бабах.


Все на этот раз? Или нет?


Доброе утро, сказал Кубик, доброе. Ну вы даете, братцы. А я-то, дурак, выспаться хотел в свой единственный выходной. Кипяточком разжиться можно? Я включу?

Делай что хочешь, отвечаю, мне все равно.

Знаю, кивает он. Это основная версия общественности — ей все равно. Я, Асенька, регулярно слушаю сводки новостей, причем как с одного фронта, так и с другого. Третий пока не открыт.

Ожидаем высадки союзников?

Да какие там союзники… Не икалось тебе? Тринадцатый этаж в полном составе бедному Митьке мозги компостирует. Мы с Ваном кое-как соблюдаем нейтралитет, девчонки тоже, а остальные…

Что же я такого сделала?

Ой, Ася, тебе ли не знать, как люди любят совать нос в чужие дела, вопросами задаваться… В нашем же случае вопрос явно животрепещет, причем до такой степени, что хоть стенгазету-молнию выпускай. ГЗ — большая коммуналка, здесь личной жизни нет ни у кого. Короче, сочувствуют Митьке, Баеву, этому даже больше, но что касается тебя…

Ты-то сам кому сочувствуешь?

Всем понемножку, сказал Кубик, открывая краник самовара. И все же поверь старой больной черепахе Тортилле, сокращенно СБЧ, что надо бы как-то иначе… Продолжение редко бывает лучше начала.

М-мм, что ты имеешь в виду?

Сам не знаю. Ладно, забудь. И, главное, поменьше слушай доброжелателей. Митьке повезло, что Ван такой немногословный, иначе куда бы ему деваться с тринадцатого этажа?..

(Как же, забудь. Прямо сразу и вспомнила. Накрывали на стол после зимних каникул, и оказалось, что хлеба нет. Митька говорит — я в палатку, кто со мной? Одеваюсь, ищу свой шарф (понавесили тут, ничего не найдешь), а Лёха меня в дверях перехватывает — не ходи с ним. Я Лёху отодвинула — и вперед. У лифта Петя догоняет, на два слова — и тоже, буква в букву. Петя!! Который сроду мне моралей не читал!..

А я ему: Петренко, мы за хлебом, хочешь с нами?)


Ты пойми, у Митьки вот такая пробоина от Ксюхи осталась, вздохнул Кубик, глядя на меня с сожалением. И никому эту пробоину не залатать — ни тебе, ни Эльке, никому. Через год или два — другое дело, но не теперь. Не повезло тебе, Ася… Или наоборот — повезло? Столько всего произошло — в ГЗ поквартировала, Москву изучила… Ксюха мне сказала однажды, что для нее теперь Москва — только ночная и непременно на скорости… А по каким улицам Митька тебя катал и что на этих улицах искал, лучше не спрашивать. Незнание лучше знания бывает, я так считаю.

Вот ему, Митьке, точно не повезло. Видела бы ты его, когда он свидетельство о разводе получил… Заперся и три дня не выходил, даже Ван дозваться не мог.


Кубик помолчал, соображая, хватит мне или добавить. И решил добавить.

Ася, я ведь ваш разговор под дверью слышал. Не нарочно, конечно, меня Митька своей трубой иерихонской разбудил. Голосище у него… Еще бы, при таком-то резонаторе… Не хотел я говорить, но придется.

Митяй тогда из больницы сбежал, надоело ему без дела лежать. Вернулся, так сказать, раньше срока, ну а тут… Блин, такая лажа получается, Ася… Короче, заперлись они, Митька стучал-стучал — не открывают. Собрался было дверь выносить, а Толик ему из-за двери, ну точно теми же словами — у нас все в порядке, Митенька, не ломись, не надо… Ты только представь, что он должен был испытать, когда под этой самой дверью…

Я Митьку не первый год знаю. Если сказал — увидимся, значит, увидитесь. Не сегодня-завтра вернется, как и не было ничего. Но ты хорошенько подумай, надо ли оно — не тебе! — а ему. Если ты в состоянии думать сейчас о ком-то, кроме себя.

И вообще, я бы только за, но сама посуди — не выходит каменный цветок.

Не получается.

На другой берег

Как я ни упиралась, Митя и Кот выцарапали меня из-за стола, учебник по социалке отняли, дали пять минут на сборы и повели на ВМК отмечать день программиста. Какой изумительный праздник, но в нем явно не хватает нас. Говорила же вам — напрасная трата времени. Народ пьет-гуляет, я одна с постной физиономией; программерский юмор не доходит — нет биоса (Кот сострил); кругом веселятся, а я думаю о социалке (зачет послезавтра, еще не бралась); Митя переводит с программерского на русский: «мама» — это материнская плата, понимаешь? А тут вообще понятно без перевода: «connect 1970 — no carrier 1993», эпитафия хакеру. Молодцы первокурсники, достойная смена растет.

На сцене появляется чтец, обряженный в белую простыню, ватная борода, ночной колпак — типа Господь Бог; или это у них евангелист Иоанн так выглядит?

«Вначале было слово, и слово было два байта, а больше ничего не было. И отделил Бог единицу от нуля, и увидел, что это хорошо».

(Митя, пойдем? Или оставайся, я сама пойду.)

«…и сотворил компьютеры, и назвал их хардом, и отделил хард от софта».

(Дай дослушать, говорит Митька, это святое — библия программиста, отличный номер.)

«И сказал Бог: создадим программиста по образу и подобию Нашему, и пусть он владычествуют над компьютерами, и над программами, и над данными.

И создал Бог программиста, и поселил его в своем ВЦ, чтобы работал в нем.

И повел Он программиста к дереву каталогов и заповедал ему: из всякого каталога можешь запускать программы, только из каталога Windows не запускай, ибо маст дай».

(Митька, я ушла…

Боже, какая ты зануда. Ну ладно, двинули.)

Совестно, что выдернула его, он бы еще послушал. Глупо, вообще глупо все. В кармане приватизационный чек на 360Кб, которым меня одарили на входе — и что теперь с ним делать? Бочкарев и компания выдали водку для протирки контактов — ах, как свежо!.. Контакты наши блестят как новенькие, у обоих. Конечно, тут на каждом углу наливают, а есть по-прежнему нечего. Чувствую, придется завтра Митькиным способом себя реанимировать, нашатырный спирт в стаканчик капать точно по рецепту.

Митька не обижается — ты не в духе, да? Мы с Котом хотели как лучше, вытащили погулять, а ты злая, как не знаю кто. Пойдем на лавочку, разговор есть.


Та самая лавочка под кустом сирени, на которой два года назад (или три?) я уснула, дожидаясь, пока Гарик закончит тему «Титрование» в аналитическом практикуме. Он все титровал и титровал, и я сама не знаю, как это получилось… Просыпаюсь, на дворе темно, надо мной стоят два гаврика и обсуждают, будить или не будить, и что у нее там на спине написано — I love чего? — она на последнем слове лежит, не видно. Повернем на другой бок? Я вскакиваю, как ошпаренная — ну, Гарик, держись. Что-то ты мне в свое оправдание скажешь?

А он, оказывается, просто забыл! Закончил титровать, пошел покушал, потом взял в читалке журналы… Забыл! про меня!

Гарик сконфуженно извиняется, в конце фразы рот кривится в дурацкой улыбке, очень ему смешно — и то, что он забыл, и что я как бомжиха на лавочке, и что насыпалась на него, со сна не очухавшись. Пытается согнать улыбочку, опять извиняется, но только разжигает этим мое негодование. Заснула, а если дождь? А если вот так до утра?!

Раздосадованная, заявляю ему, что никогда мне не приходилось ждать мужчин по шесть часов кряду; Гарик, уже понимая, что потонул, заявляет — надо же когда-то начинать! — и опять хихикает, довольный, что не только я ему, но и он мне чем-то досадил. Доказал, что не подкаблучник.

Я тогда с ним на две недели рассорилась, а думала, что навсегда.

А еще раньше на той же лавочке Баев сидел с книжкой, открытой на нужном месте, про нехорошую квартиру, и это был день декаданса. Сегодня тоже день декаданса. У нас с Митей накалилось, вот-вот сдетонирует.


Лавочка мокрая, Митька бросает на нее свою куртку — садись, говорю. Садимся, молчим, жидкость для протирки контактов красноречия не прибавляет ни мне, ни ему. Грустно, холодно. Митя смотрит на меня, серьезно так смотрит, тяжело. Я не выдерживаю, отвожу взгляд, он берет меня за подбородок, поворачивает к себе, держит, не дает отвернуться, а лицо у него…

Отпусти, говорю, Митя, больно. Челюсть свернешь. Мало тебе зуба выбитого, теперь еще это. Ты вроде поговорить хотел, так давай.

(Не надо было, неостроумно, не по делу… Нахамила от усталости, и кому!..)

ОК, поговорим. Помнишь, что я сказал в тот день, когда мы Лёхе дверь вынесли? Или забыла уже? Я ведь и повторить могу. Я тебя люблю, ты меня тоже — откуда нафиг столько сложностей?! Давай что-то решать, а если не можешь — я решу. Сидишь в своей проклятой комнате, строчишь из пулемета марки «Зингер», позеленела вся от моральных мучений, развела достоевщину. Не надоело?

Сижу я, между прочим, в твоей проклятой комнате, и, если ты успел заметить, не одна.

Это детали, отмахнулся Митька. Если дело в Баеве, я с ним побеседую.

О чем? — усмехаюсь я, ничего же не было.

Будет, отвечает он твердо.

Ты чокнутый, Митька, откуда такая уверенность?!

От верблюда. Короче, я все беру на себя.

Митя, ты оглох — я же сказала, нет! в смысле — не надо с Баевым ничего выяснять.

(Говорить, конечно, лучше, чем в гляделки играть. Только надо бы ясней выражаться — «да» или «нет», одно из двух, а я ему «нет, в смысле»… опять на смыслы повело.)

А я тебе соврал, заявляет Митька, откидываясь на спинку скамейки. Я уже побеседовал с Баевым. У вас все кончено, это вопрос времени. Он тебя не уважает — цитирую дословно. А теперь, Офелия, пойди и утопись.

(Сейчас он помолчит немного и скажет: я тебя любую приму, даже с подмоченной репутацией. И это будет полный конец. Не лучше ли остановиться до?

Про Баева блеф, но почему тогда зацепило… Потому что Баев мог. Правда, на его месте я бы про уважение и не заикалась — сидит в засаде, ждет, пока река принесет ему труп его врага… У Баева это игра, я ему не очень-то и нужна, так, жалко собственность потерять, а у Митьки всерьез. Вот и доигрались.)

На, выпей яду, говорит Митька, вынимая из кармана фляжку.

(Фляжка армейская, вижу ее впервые. Раньше не доводилось.)

Холодно здесь, уши стынут. Пойдем домой?


Дома еще хуже: отопление отключено, свет зажигать не хочется, бардак; мое пальто пахнет псиной, мокрой шерстью, Митькину куртку теперь неделю сушить придется; локти протерлись, залоснились; там, где я носом утыкалась, наверное, проплешина; садимся за стол, не раздеваясь; из кармана перчатки, приватизационный чек, ключи; Митя, не глядя на меня, барабанит по столу; по этажу бродят подвыпившие программеры, гогочут, хлопают дверьми; голова болит, не надо было сегодня пить, ни с какой стороны — не надо.

Все когда-нибудь кончается, тихо говорит Митя, снимая руку со стола, тихо и спокойно, он решил. Трудный был год, но я благодарен тебе. Во всяком случае, мы можем прямо смотреть друг другу в глаза. Только не плачь, не разводи сырость, тут и так ее выше крыши. Я пойду.


Молчи, не отвечай. И не смотри на него. Ничего с ним не случится — доберется до Вана, отлежится, потом Кот с гулянки придет, выслушает, поддакнет, нальет, все будет хорошо. Я запираю дверь, все кончено, и слава богу.

(Помнишь, что тебе Кот говорил? Вот-вот. Отпусти наконец, дай свободу. Себе и другим.)

Не думать, не ходить кругами, не застревать. Гнать поганой метлой, придавить чем-нибудь тяжелым, учебником по социалке, например… Сейчас заведу самовар, разгребу на столе, посуду вымою, нюхну нашатыря и позанимаюсь чуток. Групповая динамика, социометрия. Звезды, аутсайдеры, типичная малая группа с типичным распределением ролей. Взаимные и невзаимные выборы. Треугольники. Отверженные. Социологи — простые ребята: нарисовал вместо людей морковки, соединил прямыми линиями — и готово. А если мы тут все звезды? Митя, Баев, Кот?

Тогда, на матче, я смотрела на него, а он не знал. Можно было переиграть, сдать по новой, но я выбрала — и тоже не знала. Только не плачь, сказал он, хотя и так понятно, что я буду. Хотя бы раз, еще раз постоять возле шахты лифта, зарывшись головой в теплый свитер, чувствуя, как он прикасается губами к моей макушке и думает, что я не замечаю…

Митя, огромный как гора, бесхитростный, открытый для любого грабежа, вот и я тебя ограбила, на целый год, который не вычеркнешь… В этот самый момент, когда приняли правильное решение — что чувствуем? Ничего. Тупо сижу за столом, тупо разглядываю баевские окурки в пепельнице, сейчас он придет, или завтра, или послезавтра, и мне с ним жить. Ведь так надо, так правильно? Если не я, то кто же?


Осторожный стук. Аська, открой. Я дурак, открой. Не знаю, что на меня нашло… Я не могу так уйти, слышишь? Открой, ты ведь там.


Продолжаю плакать, раз уж начала. Почему все должно повторяться? Бежим по кругу, как в цирке, свернуть некуда. Сейчас Митька вынесет дверь, потом… Тот лифт не вернешь, он застрял где-то между десятым и одиннадцатым этажом, чуть-чуть не дотянув до пункта назначения… Господи, опять лифт, опять рифма… В этом сценарии все спутано, смешано… Где один, там другой, а как их вообще можно ставить рядом!.. Как это в твоей голове укладывается, Ася!.. Рифмуешь, не глядя! И потом получается то, что получается. Каждый отрезок жизни по два раза, сначала счастье, потом — на том же месте — опустошение. От разговора на лавочке вот тут как будто сигаретой дырку прожгли. Больно, грязно.

Митя, не дождавшись, пока я найду в темноте ключ (зачем, ведь можно просто повернуть?.. это снаружи ключ нужен, а изнутри защелка… о Дон Гуан, как сердцем я слаба…) высаживает стекло кулаком, просовывает руку внутрь, нащупывает защелку; в темноте он кажется еще больше; одноглазый циклоп, пересчитывающий своих овец; медведь, который вернулся и спрашивает — кто пил из моей чашки? кто сидел на моем стуле? кто залез в мою кровать? но мне не страшно; страшно, если бы он этого не сделал.


На руку даже не взглянул

там могут быть осколки, Митя, надо промыть

к черту, иди сюда, говорит он, задыхаясь

отрывисто, заглатывая слова как рыболовные крючки

на этот раз мы прорвем сеть и уйдем

на другой берег, где нас никто не найдет


(не делай так больше, повторял он как заведенный, пока я стаскивала с него куртку, не делай так никогда, не говори

со мной, как будто я тебе докучаю, как будто я у тебя в долг прошу, я же живой, вот, погляди, кровь)


и снова это движение вверх через голову

футболка пятнами

лицо, исполосованное уличным светом

грудная клетка гладиатора

стянутая кожаными ремнями

на груди ни царапины

зеленый новичок

и как таких выпускают на арену


к черту футболку, к черту ремни

freedom is just another word for nothin’ left to lose

nothin’ don’t mean nothin’ hon’ if it ain’t free

сними это, не бойся

просто сними и обними меня

ничего больше


(сам вижу, что это пошло до безобразия — и выбитое стекло, и кровь, и этот паршивый треугольник, говорит он и его сердце успокаивается, все медленней, все тише, тум-тум-тум, тум-тум, тум-тум, секс странная штука, иногда после него даже хуже, у тебя такое было?)


почему, когда мы ехали по ночной Москве

и я обнимала тебя, прячась от ветра —

моя водолазка, ветровка, твой свитер, майка

столько слоев, чтобы сдержать обещание и не влипнуть

почему мы были ближе, чем теперь

когда нам никто не может помешать?


ужасный день, ужасная ночь

в этой комнате все чужое

она давным-давно не наша, не твоя, не моя

ветер надсаживается, рвет рамы с мясом

дождь перемогается в снег

мы поднимаем с пола вещь за вещью

слой за слоем одеваемся молча

думая о том, что они не поверят

ты сама-то — веришь?


(кровь, осколки, темнота

все компоненты приведены в соприкосновение

фитилек запален, могло ли не рвануть?)


заколдованный круг

что бы ты ни делал, нет исхода

конечно, до завтра, до утра

будем ремонтировать дверь, что-нибудь придумаем

выйдем на лестницу, обнимемся, поговорим

или просто сядем за руль, газанем и уедем

в прошлогоднюю Москву, на другой берег

где нас никто не найдет.


Митя ушел, я заснула; ночью просыпалась, пила воду; было плохо, прямо скажем, хреново; мутило, мотало, трясло; кетоновые тела резвились в крови и не собирались из нее вымываться; на внутренней стороне век вздувалась какая-то асфальтовая волна, лопаясь сотнями глаз… Это была не просто птичья болезнь, это было похоже на конец света; море серы и полчища саранчи, и ангел, выливающий расплавленное железо в рот грешнику, который много знал пил, и трубы страшного суда в виде сирены «скорой помощи», едущей по улице к кому-то другому…

Утром встала рано, через не могу, хотя смысла в этом подъеме не было. Баев так и не появился, на полу битое стекло, в двери пробоина, надо подмести, убрать, помыть, навести порядочек. Если с умом взяться за дело, то можно занять себя до завтрашнего дня. Или до конца недели. Если собраться с духом и вывезти отсюда всю грязь. Выучить все уроки. Отдать долги. Исправить непоправимое.

На столе открытка, Самсон принес, Баев еще не видел.


Данечка и Ася!

Давно от вас не было весточки. Как живете, как учеба, здоровы ли? Асенька, милая, напиши нам хотя бы ты, от этого турка не дождешься. Пусть сходит к Павлику и позвонит нам, или на почту — разве это так трудно? Или ты сходи, когда будет время.

Наши дела то так, то сяк, в письме не напишешь. Александр Кимович всю зиму и весну проболел, лежал в стационаре, сейчас он дома, чувствует себя неплохо. Я держусь, у Любы все по-старому, малыш беспокойный, по ночам плачет, кормится по два-три раза, днем тоже много хлопот. Она очень устает, мы по мере сил помогаем, берем Юлечку на выходные, ходим в магазин, на рынок, в общем, как-то справляемся.

Напишите ваш новый адрес. Мы собрали посылку, но куда отправлять не знаем. Ждем вас летом, приезжайте сразу, как сдадите экзамены. Передавайте привет Александру Яковлевичу и Алене Викторовне.

Ася, когда у мамы день рождения, я запамятовала? Где-то в этих числах должно быть. Позвони мне, чтобы я успела ее поздравить.

А. К. и А. М.

Хорошие новости

Приехали баевские одноклассники, курсанты Рязанского училища ВДВ.

К нам заселился Мыкола, крепкий парень с бритым затылком (чувствуется баевский стиль, «мальчики из провинции»). Спит на полу, в жизни непритязателен, изъясняется афоризмами, мимо меня без шутки не пройдет, каждый раз что-нибудь отчебучит, посему я нахожусь в состоянии полной боевой готовности, чтобы дать отпор. Нет-нет, все культурно. Подозреваю, что таким способом Мыкола выражает симпатию к девушке своего друга. Даже приятно, если отвлечься от громоподобного храпа, который будит не только меня, но и Кубика, и ничего, что тот через стенку.

Самсонова постояльца зовут Уткин, он же Крякин, он же Квакин, а также Пушкин, Ушкин, Сушкин, Дудкин и Парашюткин — не человек, а Тимур и его команда.

Гусев, а на самом деле ты кто? — спрашивает Баев, это такой жест на публику. Да я уже забыл! — отвечает Плюшкин добродушно, ему не впервой. Маленького росточка, с тонкими чертами лица, легкий как пушинка, наверное. Хорошо это для десантника или нет?

* * *

21.06

Живу я теперь среди военных, красивые оба, здоровенный только Мыкола. Меня они за человека не считают, но военным так положено. Не обижают, и на том спасибо. Я добиваю сессию, в который раз иду по канату, нужно сохранять спокойствие, пребывать в равновесном состоянии. Жую билеты, пережевываю, на побочные факторы не отвлекаюсь. Сдам дяде Сереже девиантное поведение и тогда распылюсь на атомы, а пока нам распыляться нельзя. Самсон дважды спасать не станет.

Перед В. П. стыдно, впрочем, чувство это перманентное. Он подмахнул очередную курсовую, закрыв глаза на недоделки. Я вас измором возьму, говорит. Вроде того чудака, который караулил меня в перерывах между лекциями, чтобы заманить в университетский хор (и откуда только узнал!). На осень запланирован эксперимент, я буду занята на тестировании, если доживу, конечно. В методике — ваша малая толика, говорит В. П., зачем же отдавать ее кому бы то ни было, даже мне?


Митька взял и объявился. Где пропадал, с какой целью — нет ответа. Мои девятнадцать версий — по числу дней, которые он отсутствовал — я похоронила заживо, перетерла от и до и успокоилась. Не все ли равно? Он же тебе отказал, ну, тогда… Или это ты ему отказала? Короче, куда ни кинь…

Залег на дно, полежал, выплыл — без подробностей. Из пальца вынули три осколка, один сустав поврежден, заживать будет долго. О волейболе и речи нет. Остальное в силе. Гуляем вокруг ГЗ, дремлем на лавочках. Я, естественно, вопросов не задаю. Пришел-ушел, да на здоровье!.. Если без объяснения причин, значит, и не было никаких причин…

Ох, что-то я сегодня действительно не в духе.


Стекло мы так и не вставили, кое-как законопатили дыру картонкой, можно просунуть руку и открыть. Об этом все знают и пользуются. Придешь, бывало, с заказа, усталая как собака, а у тебя гулянка (или чего похуже, встреча тет-а-тет). Садись, говорят, Зверева, с нами. Ну хорошо хоть не ложись.

Боюсь себе признаться, что запуталась вконец. Почему я продолжаю жить здесь, откуда дурацкие идеи о спасении Баева от него же самого? Разговоры, после которых я на все соглашаюсь, да, потерпеть, еще немного… Безволие какое-то. Желание стиснуть зубы и доиграть до конца. Вытащить, реанимировать и отпустить на все четыре стороны. И остаться одной, чтобы никто не давил, не промывал мозги. Домой, что ли поехать? Летом Вика в лагере, а это считай что тишина и одиночество.

Домой… И где он, мой дом? Мы с Заразой два сапога пара — обе помоечные. Наверное, осознав этот факт, Зараза взяла и смылась. Без предупреждения. Теперь у меня нет даже кошки.


О чем вчера думала, пока бродила вокруг ГЗ. Пять кругов, пока голова не одурела окончательно.

Митька. Хотела зачеркнуть — не получается. Не дается.

Мы здорово перегрелись в нашей нейтральной зоне, Митя. И все же я, наверное, понимаю, почему ты тогда меня «отверг» и почему никогда не настаивал. Потому что я у тебя не просто так, и мы не такие, как они. Как тринадцатый этаж. И ты прав — это должно было произойти по-другому. Вот только цена вопроса выросла до небес, а вероятность события упала ниже чистой случайности. И мы снова гуляем по улицам. Еще немного — и до книжки Берна дойдет. Об играх, в которые играют люди.


То утро после дня рождения Кота, когда я проснулась на стульях… Баева не было, он не ночевал, а Митька еще дрых. Не смогла больше заснуть — и не потому, что неудобно, а потому, что он здесь, так близко… Спит, и даже во сне — улыбка.

И я подумала тогда, что Митька — единственный на свете человек, который может надраться в дым и остаться чистым. К нему вообще ничего не липнет. Другие в подобной кондиции противны все, а Митька — нисколько. Он был такой большой и хороший, такой беспомощный, как кит на суше… Сам до кровати дойти не мог. Или прикидывался?

До сих пор не знаю, что это было. Теперь мне кажется, он вполне себя контролировал, а беспомощность разыграл, чтобы сказать о главном. Иначе почему он так быстро и картинно захрапел?

Перестарался, друг мой. Я же знаю, какой ты во сне. Ты же на стульях не меньше месяца проспал, бедняга, в общей-то сложности. И, в отличие от прочих, ты еще и не храпишь.

Других на агрессию развозит, на «ты меня уважаешь», на мат, на пошлость, на мордобой, а он кошку спасает. Еще один подвиг, который должен был меня обрадовать. Если честно, я ужасно обрадовалась. Я просто ликовала, что вот, ради меня дверь вышибли. Ладно бы дверь, он ведь тогда и косяк снес, особенно-то не усердствуя. Помню, как они с Ваном дверь на место вешали, а я приходила посмотреть. У Митьки был виноватый вид, он поглядывал на меня искоса, один раз даже по пальцам стукнул молотком (а еще поучает, работничек!), хотя мне показалось, что он думал вовсе не о том, хорошо это или плохо — вламываться в чужое жилище, а о том, помню ли я наш разговор и что из этого следует — для него и для меня.

Допустим, со стороны это выглядело глупо. И что? Я-то поняла, но почему же промолчала, в пододеяльник спряталась?

Тогда все было просто, а теперь… Он, кажется, уже и не пытается. Молчит. Неужели я столь ясно высказалась? И он услышал «нет» вместо этого вечного «не знаю»? Или тоже реанимирует меня, хотя давным-давно у него перегорело… Нет, стоп. Не могу дальше. Стоп.


Каждый раз говорю себе — сейчас, сейчас. Сдам то, напишу это, осознаю, пойму — и начнется. А оно не начинается. Похоже, что единственный правдивый модус моего существования — вот это не-начало, ожидание, готовность к. К чему?

Ладно, иду зубрить, дело привычное. На третьем курсе сдаешь, не глядя. Кажется, не существует такой науки, которую наши зубы не перегрызли бы за одну ночь.


Сдала, выдохнула, упала за финишной чертой, надеялась отоспаться после экзаменов, да не тут-то было.

Рано утром — зажигательный призыв: «Рр-рота, подъем! На поверку, свиньи!» и баевский испуганный шепот: «Сдурел, Колян, заткнись». Это десантники высадились в комнате-палиндроме, голодные, но не холодные, а вовсе даже наоборот — подогретые.

Хозяйка, все что есть в печи, на стол мечи, продолжает трубить Колян. Не пугай девушку, одергивает его Баев, потом командует — быстренько, одевайся-умывайся, мы такой спецзаказ оторвали, закачаешься. Балык, сыр, ветчина. Уткин высовывается из-за баевского плеча и показывает сумку, чем-то до отказа набитую.

Пока я одеваюсь и умываюсь, гости по-военному оперативно накрывают на стол. И зачем будили, спрашивается, если им женщина для этого дела не нужна? Выхожу из ванной, Мыкола сдергивает салфетку со стола — опля, прошу к нашему шалашу. На столе океан еды и бутылка водки.

— Извините нас, хозяюшка, за внезапное вторжение, мы люди подневольные, у нас сутки по-другому устроены, — говорит Мыкола, отработанным жестом снимая с бутылки алюминиевый козырек.

— Год за два, — вторит ему Уткин, хихикая.

— Типун тебе на язык. На гражданке есть утро и вечер, а у нас как начальник прикажет. Мы тут по ответственному спецзаданию, но детали раскрыть не могу, не просите — военная тайна. — Мыкола наливает водку в стопки и со стуком ставит перед каждым участником трапезы, исключая меня (есть свои плюсы в том, что ты не человек). Тянется через стол. — Баев, по маленькой.

— Не, Колян, без меня. — У Баева утомленный вид. Наверное, всю ночь таскался по спецзаданиям.

— Как знаешь. Здоровье прекрасной хозяйки дома. — Чокаются с Уткиным, выпивают, закусывают.

— Ты ешь, не стесняйся. — Мыкола внезапно переходит на ты, хотя все эти дни держался церемонно, на вы и по имени-отчеству, своего рода гусарский шик. — Отвыкла? Что же ты, гад, семью впроголодь держишь! — Это он Баеву. — Ничего, мы это исправим, правда, Гусев?

— Пристал как банный лист, — говорит Баев, засовывает в рот балычную стружку и встает. — Аська, мы сейчас уходим, ложись поспи. К обеду буду. Мыкола, закругляйся.

— Погоди, самовар еще не закипел.

— Это потому, что я его нарочно не включил.

— Жлобина ты, Баев, человеку согреться не даешь, — сетует Мыкола с набитым ртом, наливает еще по маленькой, ставит на стол.

— Коля, мы уходим, — напоминает ему Дудкин и тоже встает. Они с Баевым одеваются, вынимают Мыколу из-за стола, суют в руки куртку, Баев нахлобучивает ему на голову кепку. — Коленька, скажи барышне до свиданья и пошли.

Мыкола делает «наше вам с кисточкой», метя кепкой пол, хватает на ходу бутылку и направляется к двери. Баев отбирает бутылку, ставит ее на стол. Мусин-Пушкин, он же Мухин-Сушкин на прощанье пытается поцеловать ручку, и тут-то я замечаю, что он пьянее всех остальных. Инвалидная команда. Что у них там за миссия? Продегустировать местную ликеро-водочную продукцию?


Спустя пару часов опять стук в дверь. Митька:

— Ася, спишь?

— Как же, — говорю. — Подожди, сейчас оденусь.

— Разбудил?

— Не ты первый, не ты последний. У нас же проходной двор, а с недавних пор еще и постоялый… Митя, у тебя фантастический нюх на еду. Десантники целую авоську деликатесов притаранили.

— Плохо ты обо мне думаешь, — отзывается Митька из-за двери, — я тоже притаранил. Открывай уже.

— Сам открывай — знаешь как.


Сижу в одеяле, вылезать из постели не хочется. Митя вошел, кинул взгляд на бутылку, от комментариев воздержался. Вид решительный, сейчас будем рубить с плеча:

— У меня к тебе дело, но для начала новости, числом три.

Первая — я все сдал и съезжаю от Вана. Вторая — собираюсь домой своим ходом, карты уже раздобыл. Третья, пока окончательно не утвержденная — думаю осенью забрать документы и перейти на вольные хлеба. Работу найти не проблема.

— Митька, ты в своем уме?! — недоумеваю я. — До трех он считать научился!.. А до пяти слабо? Пятый курс, осталось всего ничего! И какую работу — вагоны разгружать?

— Да хоть бы и так! Те ребята, с которыми я на погрузке вкалывал, они делом занимались, а я баклуши бью. Тебе этого не понять, несмотря на весь твой диванный опыт. Оно и правильно — ты ж не мужик… Если честно, я даже иногда скучаю по своим ночным сменам. Утром выходишь на пути, а там туман, огоньки… запах железа и солярки… вдохнешь его — и все винтики внутри дребезжат… Короче, Ася Александровна, как ты уже должна была заметить, я человек простой, односложный, мне конкретное дело нужно, чтоб его конкретно выполнять. А висеть между «да» и «нет», пробавляться всякими «не знаю» или «может быть» — это не мое. Поэтому мы определимся незамедлительно, здесь и сейчас. Тянуть некуда.

— Романтика, ёклмн. — Розыгрыш или очередная удаль? Уж больно текст для Митьки нетипичный — он еще никогда кулаком по столу не стучал. Того и гляди стукнет. Интересно. — Ты Платонова читал? Кинь в меня халатом и отвернись.

— Опять ты за свое!.. Читал — не читал… Ты небось читала, а сидишь здесь как пришитая. Москва Честнова. Спящая красавица, вся такая воздушная, к поцелуям резистентная… Повернуться можно? А то неудобно как-то спиной разговаривать.

— Да пожалуйста, — сказала я, завязывая поясок халата. Все-таки надо потише, покладистость изобразить. У Митьки ни с того ни с сего гендер попер… Ладно, займем симметричную позицию, сугубо женскую. Чего бы такого спросить-то, из женского репертуара… — Чай будешь? Поставить?

— Какой, к лешему, чай!.. Сосредоточься, Ася, иначе и я собьюсь… Дело в следующем. Позавчера ко мне приехал брат. Вообще-то не ко мне, а в командировку, но не суть. Встретил его, побеседовали — и вдруг у меня в голове что-то щелкнуло, и я понял, что сейчас, в этот момент, от меня требуется, и от тебя заодно.

Ты когда-нибудь на Волге была? Тогда поверь мне на слово: жизнь — она не тут, в ГЗ, она там. Дом, воля, друзья — все там. Ночью цикады орут — оглохнуть можно, а звезды!.. В Москве и звезд-то никаких нет — так, плевочки одни, да и кто на них смотрит, кроме тебя?

Устал я от вашей Москвы. Смеяться будешь, но мне тут места мало, дышать нечем. Морды злые, замки крепкие. Я долго привыкал, чтобы не лыбиться почем зря — не понимает этого народ… Ну, не буду дальше распространяться — не я первый, не я последний. Да, Москву люблю, но жить в ней, ей-богу, невозможно или надо себя так перелицовывать, что свои не узнают. А я к перелицовке мало пригоден — все снаружи, внутри-то ничего нет, Ася. Все мое — твое. И никаких таинственных глубин. Я прав? Таким ты меня представляешь?

— Митька, ты чего?! — возмутилась я, потому что все-все, что он говорит, принимаю всерьез. Даже если он при этом улыбается, как сейчас.

— Знаешь, я ведь тоже путешествовать люблю, — сказал он, не особенно реагируя на мое возмущение. И этот научился подкалывать — неужто я такой благодарный объект? — Я наше Поволжье стопом объехал — и никто денег не взял. За спасибо возили. А здесь?

Впрочем, нам теперь стоп не актуален — сядем да поедем. Маршрут пока не просматривал, вместе разберемся. Или ну его? Мне тоже нравится, когда плана нет. Летом вообще многое упрощается — можно и без крыши над головой, а если дождь — ниче, постоим под деревом, мы ведь это умеем, правда? Мама у меня хорошая, тебе будет рада, тем более что у нас в доме одни мужики — дед, отец и два брата. Поживешь немного на воле, придешь в себя, отъешься, а если передумаешь — отвезу обратно в Москву.

(Кажется, что-то похожее я уже слышала, но где и когда…)

— Что значит — передумаешь? Митя, все не так просто.

— Все очень просто. Я тебя люблю, остальное приложится, — сказал он буднично, скомкал, чтобы не заострять и не провоцировать на ненужные возражения. — И вот еще. Заведи себе самый обыкновенный паспорт, а то мне с тобой на некоторые темы разговаривать трудно. Знаю, что ты ответишь, проходили.

Поднялся, обошел диван, встал у окна, отодвинул штору, молчит. Я тоже молчу, хотя надо бы как-то проявиться, обозначиться…

(Не такой реакции ты ждал, Митька? Думал, наверное, что я сразу на шею и в слезы. И тон нарочито волжский, мол, я парень простой, конкретный, односложный. Заговорил рублеными фразами, чтобы колебания отсечь… И речь-то заготовил, про «звезд ночной полет»!.. и про паспорт — ловко у него получилось, хотя вроде бы ничего такого и не сказал, да? А ты и обрадовалась…

Неужто обрадовалась? Ася, честное слово, я тебя не узнаю! Где же твои непоколебимые принципы?!

Еще бы — гроссмейстер сделал ход конем…

А что — правильно сделал, убедительно. В этом весь Митя, за это я его и…)


— Даю тебе полдня на сборы, — подытожил он почти сердито. — Много барахла не бери, не нужно. Машинку я унесу, чтобы отрезать пути к отступлению. Ты без нее жить не можешь, значит, как минимум придешь ее выручать. И придешь сегодня, потому что завтра поздно будет… Встречаемся у лифта в шесть. Опоздаешь — буду ждать час, потом еще час, потом все. И не надо ничего Баеву объяснять — он тебе мозги прокомпостирует, а мне сначала начинай…

(Ох, Митя… Это называется — «я сказал». Хотя впечатляет, да… Машинку, конечно, не отдам… и вообще…)


— Постой, постой… Так ночью и поедем, отсюда и прямо на Волгу?

— Струсила? Правильно. Со здравым смыслом тоже иногда дружить надо. Не хочешь своим ходом — давай по железке. Я уже обзавелся билетами, а «Ява» это так, для затравки — ты ж у нас лягушка-путешественница… Короче, «Яву» оставим на лето Вану, пусть девушек катает… А нам здесь больше делать нечего. Пересидели мы в Москве, пора на волю.

Поедешь со мной — так и быть, отучусь до диплома. Не поедешь — дома останусь. Точка.

(Ага, ясно. Не собирается он отчисляться, это прием, для затравки, чтобы меня из спячки выманить. Господи, Митя, ну какой ты смешной… Все твои приемы вот так на два счета раскалываются…)

Постоял за спиной, отбил щелбанчик по затылку, потом наклонился, прикоснулся губами, как будто ребенка в макушку поцеловал.

— У лифта в шесть. Смотри у меня…

(«В залог прощанья мирный поцелуй…

Какой ты неотвязчивый! на, вот он.

Что там за стук?.. о скройся, Дон Гуан».)


А это Баев, пьяный в дупель. На колесе восьмерка, Элька его под уздцы ведет.

(Это ее основная функция — поддерживать чужих мужей.)

— Аськин, я к обеду, как обещал. Обед на столе? Привет, Митяй. Уходишь?

— Ему бы чаю горячего и в постель, — говорит хорошая девушка Элька.

(И в постель укладывать — тоже ее, фирменное, отмечаю я и тут же себя одергиваю; привели мужика — скажи спасибо; хотя я бы не возражала, если б этот мужик сегодня заблудился в ГЗшных коридорах; свернул на развилке не туда — и сказке конец.)

— Скажи мне, Митенька, что у вас новенького? — Баев сел на диван, глаза мутные, тончик такой нейтральный. — Я сам, сам. Еще не хватало. Я сам разденусь.

— Я же тебе говорила, все нормально, все в порядке, видишь? — продолжает увещевать его хорошая, потом отзывает меня «на два слова» в предбанник и там, под звук капающего крана, внушает что-то до одури знакомое: — Не мое дело, конечно, но так дальше нельзя. Впервые вижу, чтобы Баев нажрался. По-моему, он боялся домой возвращаться. Время тянул, дожидался, пока Димыч уйдет… Короче, Данька у меня борсетку оставил, вечером заберешь.

(Гарнизонная выучка, ни одного лишнего слова. И все продиктованы исключительно заботой, больше ничем…

Опять съязвила, Ася Зверюшкина?

Конечно, Элька не ты, она добрый самаритянин и не будет рассуждать, кому надо помочь, а кому не надо… Лучше бы Митька на ней женился, у нее ведь и паспорт есть, и все остальное. Малина в тумбочке, например. Кто тебе тогда банку малины принес, когда ты свалилась с температурой? Кто бульончиком-то отпаивал? Когда Митька пропал, а ты думала, что с концами…)

Баев лежит на спине, одеяло на нос натянул, чтобы не разило, щека сухая, небритая.

— Данька, что случилось? Как миссия — удачно?

— Все, зверюшенция, кончились наши мучения. В среду съезжаем отсюда. Я квартиру присмотрел.

Надо бы спросить — какую, где, но я не буду. Почему-то эта тема сейчас режет слух. Скажу ему вот что.

— Митька тоже съезжает, собрался домой. Осенью думает отчисляться.

Баев отворачивается к стене, закрывает глаза, уши, отгораживается известковой створкой, уходит в последний виток раковины, как улитка:

— Отличная новость. На сегодня мне новостей достаточно.

— Баев, давай поговорим. Пожалуйста.

— Вечером. Сейчас не могу — перебрал слегонца. А Коляну хоть бы хны — они с Хавкиным на смотровую пошли. Ну все, я заснул.

Притворно храпит. Под одеялом кажется маленьким, несерьезным. От него пахнет куревом и мылом. И зачем придуриваться?

— Я у девчонок. Не заснешь, приходи.

(Знаю, что он сейчас делает. Откидывает одеяло, поднимается с постели совершенно трезвый. Придвигает стул, садится за стол. Щелкает выключателем настольной лампы. Лампа то потухнет, то погаснет — перегорела.)


Слонялась вокруг ГЗ (в одиночку совсем не то, невесело в одиночку), зашла в буфет, в книжный, на лестнице посидела, а ясности не прибавилось. Куда сиротке податься? Мне нужно сейчас что-нибудь очень простое и без подковырки. Что-нибудь душевное, доходчивое и не слишком близкое. Пожалуй, Рижанка в самый раз будет. Она пощебечет, я подумаю. На Волгу — это, конечно, бред, но Митьку нужно удержать от глупостей. А вдруг он тоже на принцип пойдет, мол, «я сказал», значит сделаю…

(Ищем благовидный предлог? Чем плохо, если Митя уедет, а вы с Баевым друг дружку перегрызете? Реализуешь свою миссию по спасению одной заблудшей овцы… Мать Тереза ты наша, умница, доброе сердце. Ведь совершенно ясно, что надо делать, ясно всем, кроме тебя.)


У Рижанки комната как шкатулка, оклеенная изнутри — виды-виды-виды, песчаный берег, сосны-крыши, home, sweet home. На подоконнике кактусы, на столе салфеточки вязаные; котовская толстовка, с прилежанием отглаженная, расправлена на спинке стула. Глядя на эту валькирию, ни за что не скажешь, что она умеет гладить. В лучшем случае — красить ногти на ногах без посторонней помощи. По общему габитусу — фамм фаталь, носит облегающее, светлое, в отличие от других вээмкашниц, затянутых в черную кожу, как сардельки, с перевязочками. Шпилька при любых обстоятельствах, ноготки тигриные, ухоженные, хвост от затылка до самой попы, цвет умопомрачительный — и никакого гидроперита. Все искусственное естественно, как будто с маникюром родилась. Говорит так шикарно, с акцентом, если не вслушиваться, конечно, что говорит:

…давно выписываю из Германии, года два. Очень удоб-

…попала в аварию и ей сделали операцию, после которой

но. Делаешь заказ, почта доставляет. На, полистай, новый

ее голос приобрел не-под-ра-жаемую хрипотцу и она ста-

каталог прислали на осень. Надо измерить здесь, здесь и

ла петь, как Род Стюарт, хотя ей больше нравится срав-

здесь, только не утягивайся, потом не влезешь. У них что

нение с Тиной Тернер. (Идиоты, нашли суперзвезду — та

хорошо — длина полноценная. Тебе может и надо подши-

же Дженис, только изрядно усеченная, без харизмы, горло

вать, а мне надо. На мой рост с ума сойдешь длинные

дерет почем зря.) Да, да и еще раз да!! Вы угадали! Это

джинсы искать, и чтобы по бедрам было не широко. Обувь

Bon-nie Tay-ler! Не вешайте трубочку, Дима, оставайтесь

тоже ничего, колодки удобные. Ходишь как в тапках, ноги

на линии, и мы расскажем, как забрать приз. А вы, доро-

не устают. (Посмотрела на ее ноги — тапки на каблуке, с

гие радиослушатели, врубайте громкость на полную —

с пушистым меховым помпоном, а вот это уже хорошим

так, чтобы и соседи могли насладиться (бедные соседи,

вкусом не назовешь, мдя). Белье на все случаи жизни…

под нами семейная пара, на вид симпатичные, но позна-

на отстегивающихся бретельках, это на свадьбу или если

комиться поближе шансов не было — мы им за этот год

открытый лиф… на прозрачных — летом под сарафанчик…

дали прикурить. Враг номер один в комнате тринадцать

Правда я их не люблю, они к телу липнут… Купила новый

тридцать один. Ненавидят, и надо признать — у них были

пуловер — мохеровый, мягенький. Померить хочешь?

причины). Turn around, every now and then I get a little bit

Раздевайся, не стесняйся. Кот на экзамене, заявится не-

lonely and you’re never coming round (ну, понеслась непод-

скоро. А я досрочно сдала — думала раньше на каникулы

ражаемая…). Turn around, every now and then I get a little

уехать, да не вышло (надо же, сдала — и небось без проб-

bit nervous that the best of all years have gone by («nervous» —

лем, а Кот на второй круг пошел). Какая-то ты сегодня

не то слово, один на жалость бьет, другой… Кубик гово-

сонная. Как сессия, все в порядке? Тебе, между прочим,

рил — Митька домостроевец, у него семейные ценности,

фиолетовый будет хорошо. В этом сезоне модно ягодные

этого ты боишься? что его так много? что у него все

цвета — вишневый, клубничный, черничный. Если понра-

просто, а нам нужны сложности?), a little bit helpless and

вится, можем в следующий раз вместе заказать. Хотя тебе

I’m lying like a child in your arms (сочетание самоуверенно-

зачем — ты у нас шьешь, молодец. Я пробовала, но так и

сти и беспомощности — вот что их привлекает, пото-

не научилась, терпения не хватает. (Тарахтит, чтобы я не

му и липнут, как мухи на мед, а теперь, когда я научилась

напрягалась, не откровенничала, прямо как Нинка. Уни-

работать молотком, один Митька и остался), every now

версальный женский прием, отвлекающий маневр. И не

and then I fall apart and I dream of something wild (черт, как

так уж глупа, если разобраться. Почему я с ней раньше не

некстати мы реветь собираемся, windy and wild, когда-

дружила? Почему я вообще с девушками редко дружу?

то и я была другой, но все растеряла… проклятое радио,

Это у меня с детства. Гоняла на велике без рук, лазила по

надо заткнуть уши и не слушать, но ведь это правда,

деревьям, дискутировала на тему равенства полов, запоем

Митя — я обыкновенная женщина, только с самомнением,

цитировала Ницше, выражая тем самым презрение к сла-

гонором, со сложностями, и я тебе не пара), Аnd I need

бому полу, плавала кролем, старательно дыша раз на четы-

you now tonight (бедняга Бонни, как разоралась, сейчас

ре, пока одноклассницы, пища, заходили в воду, боязливо

треснет), Аnd I need you more than ever, And you only hold

окунались и барахтались в воде по-собачьи, вытянув шеи

me tight and be holding on forever (других рифм, что ли,

держа голову над водой, чтобы не замочить прически и не

нет — эва-форева, ботинки-полуботинки, а еще бывает —

размазать по лицу тушь; носила рваные джинсы, покури-

форэва-тугезер, я поэт, зовусь Незнайка, от меня вам

вала, держа сигарету по-мужски, между указательным

балалайка), And we’ll only be making it right ‘cause we’ll

пальцем и большим; шапки презирала, замуж не собира-

never be wrong, Together we can take it to the end of the line,

лась НИКОГДА, а оно все равно проступает, женское.

Your love is like a shadow on me all for the time (как тень,

Чем больше ты ерепенишься, тем более очевидно, что

потому что он такой огромный, тебе уже и места не

против кармы не попрешь. И Митька это пытался до тебя

осталось, ты сама-то где? очнись, приди в себя, какая

донести. Помнится, излагала я ему свое, выстраданное —

Волга, какие друзья!..), I don’t know what to do and I’m

о том, как плохо быть женщиной, и про замуж, что, мол,

always in the dark, W’re living in a powder keg and giving

не пойду, хоть режь, а он слушал с недоумением: на что

of sparks (прожили целый год, пока не рвануло), I really

силы тратишь, Аська!.. против ветра плевать — занятие

need you tonight, forever’s gonna start tonight (не надо,

неблагодарное и глупое притом…) Ван говорит, Митяй

не подсовывайте мне вечность, не выкручивайте руки,

от него съехал. На каникулы все куда-то деваются. Не

я сама, однажды эта «Европа-плюс» уже подсказала,

знаешь, он домой собрался? Что у него происходит?

хватит, мне никто не нужен, мне нужна тишина.

Взялся за ум, сессию с лету сдал, трезвенником

Уважаемый диджей, сделайте, пожалуйста,

заделался… посерьезнел… С чего бы?

тишину, и я все пойму, прямо сейчас.)

Нашел себе кого-нибудь?


Once upon a time I was falling in love

but now I’m only falling apart,

There’s nothing I can do a total eclipse of the heart,

Там-тарам-пам-пам,

Total eclipse of the heart.

Степной волк

И снова крыша ГЗ (не к Баеву же идти!) — место, которое никогда не подводило. Осматриваю свои владения: балюстрада с подгнившими колоннами, по правую сторону выбиты, по левую подновлены, как вставные зубы; крыша утыкана антеннами, устлана черным толем; ряды прожекторов, проржавевших, но исправных; провода с фарфоровыми изоляторами; здесь кажется, что даже звезды висят на проводах. Впрочем, сегодня никаких звезд — белые ночи плюс атлантический циклон (об этом тоже поведало радио «Европа-плюс», все-то оно знает), небо так близко, что можно потрогать. Шпиль-звездочка в облаке, я в облаке, мы висим в пространстве неопределенных величин, считай, что нас нет совсем.

Мы — это я и незнакомец, высокий худощавый парень в камуфляжной майке, с хвостиком, аккуратно собранным в черную резинку, волосок к волоску. Красиво. Расположился на моей скамейке, как у себя дома.

Добрый вечер, говорит он, я занял ваше место?

(Реминисценция, дежа-вю. Однажды, давным-давно, пришла на крышу и обнаружила забавный натюрморт: за ограждением, на краю карниза красовалась пара ободранных ботинок, рядом дырявая шляпа и книжка, обложкой вниз. Мне стало жуть как любопытно, и я перелезла через ограждение, которое, надо сказать, и тогда было очень ветхим. Оказалось, что это Гессе, «Степной волк». Взяла на ночь почитать, в ботинок сунула записку. Наутро пришла вернуть книжку, а на карнизе пусто. Владелец приходил или просто сперли?

С тех пор ожидаю увидеть здесь кого-то… какого-то оригинала, вроде этого хвостатого. Вид у него добродушный, но с хитрецой. А по мне сразу видно, что я рассчитывала на место у окошка.)

— Почему вы решили, что оно мое?

— Мне так показалось. Вы очень по-хозяйски на меня посмотрели, — ответил незнакомец, улыбаясь. — Но если я мешаю…

— Нет-нет, не уходите. Вообще-то вы угадали. Эту скамейку притащил мой… э-эээ… приятель — в качестве подвига.

— И был прав. Отсюда отличный вид на Ленгоры.

— Это если встать у края, у балкончиков. А со скамейки лучше всего видны звезды, но теперь не сезон. Света слишком много. И у меня сейчас плохое зрение. И настроение тоже.

(Ну вот, нагрубила зачем-то хорошему человеку. Надо бы извиниться…)

Вон те башенки мне часто снятся. Как будто я живу там, на большой высоте, в облаке, и со мной кто-то еще. Он появляется только ночью и я не могу разглядеть его лица. Знаю, знаю — миф о Психее, проходили. Но от этого знания ничего не меняется — ни во сне, ни в жизни… И еще созвездия…

(Зачем я ему это рассказываю? Любишь ты сразу и про главное. Ладно, раз уж начала…)

В сновидениях звезды всегда соединены между собой тоненькими ниточками или пунктиром, как на картах. Почему так?

— Для ясности. Во сне наша жизнь наводится на фокус. Иногда, если мы особенно непонятливы, нам подсовывают пропись или тетрадь в линеечку. Какое у вас любимое созвездие?

— Наверное, Лебедь. Он летит сквозь Млечный Путь, а на шее у него белый платок. Яркая такая звезочка.

— Бета Цигнус, Альбирео.

— Откуда знаете? Первый раз встречаю человека, который разбирается в звездах.

(Хотела добавить — не хуже меня, но что-то помешало.)

— Работа такая. Однако я не представился — Никита Соловей.

— Очень приятно, я Ася. Зверюшкина. А Соловей — это фамилия или прозвище? Вы умеете свистеть? Я умею. Я здорово умею свистеть в монетку. Дайте монетку — покажу.

— Сейчас посмотрим, — роется в карманах. — Увы.

(А с ним хорошо молчать. И говорить хорошо — как будто знаешь сто лет. Пожалуй, это лучше, чем сидеть здесь одной и разбираться со своей гендерной идентичностью.)

— Никита, вы ангел?

— Я физик. Астрофизик, если быть точным. Ваш друг Петя говорит, что я единственный человек в Москве, с которым можно поговорить про монополь Т’Хоофта — Полякова.

— Вы знаете Петю?!

— Не то слово. Мы школьные друзья.

— Почему же я про вас ничего не слышала?

— Дело в том, Ася, что я давно уехал отсюда, скажем так, за границу, и в Москве бываю редко. Зашел навестить кое-кого в ГЗ, завтра собираюсь с Петей пересечься.

— Зачем же ждать до завтра? Пойдемте к нему в лабу, представляю, как он обрадуется!

— Он сегодня занят, так что можем еще немного здесь посидеть.

(Вот бы с Петей сейчас поговорить!.. Хотя Петя не поймет. Он как разрывался тогда между мной и Баевым, так и теперь — то мне благоволит, то Баеву, то Митьке, ничего от него не добьешься. Мычит как теленок — не знаю, не знаю…)

— Почему у меня такое чувство, что если я повернусь к вам спиной, вы исчезнете?

— Я случайный собеседник — наверное, поэтому. Вы думаете, что разговариваете со мной, но на моем месте — для вас — находится кто-то другой. Может быть, Петя.

— Кстати, откуда вам известно, что Петя мой друг?

— Никакой мистики, — смеется, в уголках глаз мелкие морщинки. Сколько ему лет? На вид постарше нас будет или это только кажется? — Поговорили по телефону, Петя дал ваши координаты: Б-1331, правильно? И посоветовал на крыше поискать, если вас нет дома. Остальное по приметам.

— Петьке надо в милиции сидеть, фотороботы составлять.

— И про то, что вы любите всех подначивать, он тоже рассказывал, так что я вооружен.

(Говорила же, крыша — это хронотоп! Тут сингулярность какая-то заложена, как на полюсе — все может произойти.)

— Раз вы все знаете, Никита Соловей, посоветуйте, ехать мне или не ехать?

— Я должен сказать наугад — «да» или «нет»?

— Хотя бы. Не могу принять решение, не получается.

— Есть сомнения?

— Вот именно.

— Тогда оставайтесь.

— Если я останусь, сомнений будет еще больше.

(Тоже мне, физик. А я-то хотела его как «Книгу Перемен», вторая строка сверху. Или он почувствовал и, как заправский психотерапевт, отражает. Что я ему, то и он мне, знакомая техника. Еще надо эмпатически угукать. Помню, мы устраивали голосование — у кого из наших преподов самое эмпатическое угу. В. П. занял почетное второе место, с небольшим отрывом от вечно первого Пузырея.)

— Скажите лучше, может ли человек узнать свою судьбу, если она не подает ему знаков? Я ничего не чувствую. Сейчас решается моя жизнь, а у меня анестезия на всю голову.

— Это означает, что двери открыты, — глубокомысленно заметил Никита.

(Шутит или всерьез? Глубины многовато — как для шутки, так и для серьеза.)

— Это означает, что мой выбор будет случайным.

— Другими словами — ничего не предопределено.

— Нет, гораздо хуже. Где-то там на меня махнули рукой, вычеркнули из списка действующих лиц.

— А если все ровно наоборот? — Никита вынул из кармана сигареты, предложил мне, закурил, закинул ногу на ногу. На Кубика похож — складной, как перочинный ножик. Как кузнечик. — Может быть, вы не нуждаетесь в особых знаках… Хотите, чтобы вас непременно поучали, что можно, а чего нельзя? Вели бы за ручку, так?

— Я хочу на что-то опереться. Вокруг меня пустота.

— Или простор. Это похоже на то, о чем вы говорили. Жить на большой высоте.

— И кто этот человек, в комнате?

— Может быть, вы его пока не встретили, или уже забыли, или просто не разглядели в тумане вашем, в облаке.

— Все это слова — может быть, похоже, как будто…

— Таковы правила игры — мы ничего не знаем наверняка.

— Где-то я это уже слышала. Или читала. Или мне Петька говорил.

(Утешил, называется. Однако мне пора собираться, если я все-таки буду собираться. В шесть у лифта. Сколько сейчас? Вечно у них часы на башенках сломаны…)

— Пора. Спасибо вам, Никита Соловей. Вы мне очень помогли.

— Не знаю чем, но я рад.


До свиданья, всего хорошего. Шесть наверняка было, может быть, даже семь. Баев давно проснулся и собраться при нем будет непросто. Машинку выручать не пойду — пусть Митька не думает, что со мной такими методами можно управляться. Что я, Митьку не знаю? — он уже остыл, утих и двадцать раз переиграл туда-обратно. Мы же в цирке, нам только по кругу. Зайду к Вану, впервые сама, плюну на то, что он обо мне думает…


Бочкарев: у Митяя гениальная башка, ему, между прочим, аспирантуру предлагали — при том, что он в прошлом году сессию чуть не завалил, из-за жены. У нас тоже не дураки сидят — видят, кто есть кто. А Митяйка все нахрапом берет. Сел — и за ночь выучил. Мне бы такие мозги… Если бы не ты, Зверева!.. Живешь с Баевым, в Митькиной комнате, в ус не дуешь… Эти ваши штучки с Митькой, конечно, не моего ума дело, но знаешь — я бы так не смог.

И посмотрел укоризненно.

(Смог бы ты, Лешенька, и не так смог бы, потому и говоришь. Кто третьего дня зажал меня в предбаннике с вопросом, как пройти в библиотеку? Хорошо, что Кубик из комнаты выглянул… Надо было врезать тебе по физиономии, но не обучена я, и сразу не сообразила, к чему дело идет… Господи, девке двадцать лет с гаком, а она до сих пор ни черта не соображает…

Что бы ты подумала на месте Кубика? Баев через два дня на третий, Митька на стульях и этот, в предбаннике… Ах да, Гарик еще… Ну, положим, Кубик не подумает, он свой. А Кот — существо простодушное, о чем вижу, о том и пою. Вот они Митьке-то и напели… влили в уши яд… Мало тебе жены — изволь. Вторая серия, римейк…

Осточертело, сил никаких нет… но не буду же я, в самом деле, доказывать…)


Уехать, уехать. На месяц, на два, в глушь, в Саратов. Пожалуй, это мысль. Как минимум пять человек вздохнет спокойно.

Не стыдно тебе, Зверева, держать в напряжении пять человек?

(Хм, пять человек. А кто пятый-то?)

Just another word for nothing

1.07, утро, но не раннее (точнее не скажу — часы встали).

Батарейка села, часы встали. Еще немного — и я буду хохмить, как Мыкола. Впрочем, мне сегодня передышка вышла. Десантников нет, Баев отсутствует…

Вскочила, чтобы записать, пока помню. Хотя такое забудешь!.. Странный сон, жутковатый. И все взаправду, как будто только сейчас с Митькой говорила…


Начинается с того, что я просыпаюсь — где? в нашей комнате? Ночь, я на диване, а наверху еще одно спальное место, вроде полки. Сажусь в постели, стукаюсь головой — полка низкая. Пытаюсь наощупь понять, что происходит, натыкаюсь на чью-то руку, она сверху свешивается. Спрашиваю — кто здесь? Голос, Митькин: это я, иди ко мне.

Митя… Ты вернулся? Где мы, в поезде?

Не знаю. Давай руку.

Забираюсь наверх, там тесно, душно, вдвоем разве что лежа… Обнимаю его, он меня, но темнотища такая, что лица не видно, только голос. Разговор примерно следующий:

Митя, я вчера не пришла.

Я все понял, не надо.

Ты только не уезжай.

Не могу. Меня ждут.

Останься, Митька, мне без тебя будет совсем плохо.

Поначалу будет, потом пройдет. Ты ведь не одна. У тебя Петя есть, Гарик твой, да мало ли охотников…

Как же ты не понимаешь, это другое!.. И вообще, мне столько надо тебе сказать… Я тут думала-думала…

У меня так мало времени, Ася… Поехали со мной?

Мне здесь что-то не нравится. Почему все деревянное — это старый вагон?

Я не знаю.


Помолчали немного, потом он говорит — мне пора. Время, время вышло. Так прямо и повторил дважды — время, время. Как бы механически и в то же время с надсадой, как будто у него болит, а он не может понять где.

Я к тебе приеду, Митя, разберусь немного и приеду.

А он отвечает: иди вниз, поспи, еще рано.

Я его спрашиваю — утром обсудим? И тут же вспоминаю — мы это уже говорили однажды, и смеюсь. А смех, как известно, разрушает сон, у сновидений ткань неплотная, им многого не надо…

Поднимаюсь, ноги в тапки, чувствую — покачивает, и стук колес — тыгдым-тыгдым-тыгдым. Светает, окно на месте, диван на месте, только верхней полки нет.

Ощущение не для слабонервных. Подушка мокрая, и я — как мышь. Как будто жар сошел.


Что бы написал об этом дедюшка Фрейд? А дядушка Юнг? Кстати, мотив ящика, тесного пространства, встречается в «Толковании сновидений». Эпизод с пациентом, который видел во сне своего брата, запертого в ящике. Фрейд переводит — shrдnkt sich ein, «ваш брат ограничивает себя». Митька, конечно, ограничивает — я ему развернуться не даю. Он теряет со мной время, время и время, трижды. И еще тот мотив лифта, в котором мы застряли…

Или это меня касается? Я заперта в ящике? Откуда не выбраться ни за какие коврижки, хоть три психфака закончи?

Чудной сон. Что в нем на фокус наводится, не понимаю. Впрочем, сны и не обязаны быть ясными, Никита вчера насчет прописей хватил. Он вообще был как-то избыточно афористичен — простор, на большой высоте, тот, кого вы не встретили… А я и рада, меня хлебом не корми, метафоры подавай. Поэтическая натура — крыша, звезды, башенки… Таким и правда на Волге надо жить, а не в Москве. Не исключено, что в Саратове я была бы гораздо счастливей.


Итак, собираем вещи, но куда? В ДАС без мазы, там круговая оборона. У мамы все наладилось, я им не очень-то нужна. Нинка в Одессе. Гарик опять предлагал к нему, он вроде бы съезжает к другу. Со своей мамой жить не могу, а с Гариковой типа да. Ну неважно. Соберусь, там видно будет.

А вдруг Митька вернулся?

Размечталась. Он же сказал — потом все. Вот оно все и наступило.


Устала я, дорогой дневничок, и хочу забросить тебя куда подальше. Мешает одно — видеть не могу пустые страницы. У меня какое-то пристрастие к заполнению пустого места чем ни попадя. Осталось чуть-чуть — два разворота.

Допишу и выброшу, если хватит сил.

Тихое, тихое утро. Начала с уборки — время потянуть. Вынула из шкафа тележку на колесиках, и опять засвербило, опять сомнения — действительно, их стало еще больше. Может, письмо оставить? Нет, письмо не годится, да и писать, в сущности, нечего.

Баев пришел такой жалкий… ощипанный, но непобежденный… и почему он не купит себе новую куртку, вместо этой, со сломанной молнией!.. Озаботился нашим благополучием, квартиру подыскал… Вспомнила, как он переговаривался с Юлькой через тряпичную занавеску, тот Баев. Как это все случилось, в какие вечера? Митька появился, когда уже было нечего терять…

Тот Баев, который тащил меня по улице Карла Либкнехта, вскапывал Машкин огород, экспериментировал с «Зенитом», где он? Который тогда, в поезде, держался даже во сне…

Тарелка выскользнула из рук, разбилась, мелкие осколки в слив, и прекрасно, не придется подбирать. Вообще какого черта я тут мою! Военные — справные ребята, к порядку приучены, сами разберутся. Без меня.


Вчера.

Скатилась по лестнице до десятого этажа, села на ступеньку, лицо руками закрыла. Люди ходят вверх-вниз, перешагивают, мной не интересуются, и слава богу. Разговор с Баевым. Состоялся, хотя кто его об этом просил.

Ты меня извини, Аська, но ты ведь как женщина — ноль без палочки. Да во всех отношениях! Я тебя терплю, потому что ты мне нужна, а больше никому не нужна, и не воображай, что тут каждый готов ради тебя в лепешку расшибиться. Это они по недомыслию, ты ж у нас умеешь на себя напустить. Разговорчики, то-се, философия, искусство кино, ах, какие мы образованные, знаем, что такое теорема Коши, правило трех сигм кое-как освоили… А посмотреть на тебя вблизи… Завтрак в постель не подает, разносолами не балует, целый день с книжками, с чужими мужиками, кошек развела, которые по углам гадят, вечно какие-то фортеля, сама подумай, кто тебя такую дольше двух дней выдержит!.. И, не к ночи будь сказано, ты это, ну в личной жизни… Сколько я на тебя времени угробил, а результата не добился. Как была, так и осталась — сама невинность. Ни хрена не умеешь.

(Знаю, он это в отместку — виноград-то зелен. Личная жизнь закончилась давным-давно, в городке на Днепре…)

Эх, не хотел я этого говорить…. У тебя надежды на какого-то спасителя имеются? Что он тебя отсюда вытащит, из преисподней, значится? А спаситель твой, между прочим, уже принял правильное решение — и не в твою пользу.

Откуда знаю? Мы с Митенькой щас пересеклись немножко, побеседовали, ну он все понял, все. Да не дергайся ты, обошлось без рук. И я видел, куда он пошел отсюдова, в какую такую дверь. Ты ж у него не одна. Оно и правильно, надо подстраховочку иметь. Кроме всего прочего, у Эльки вот такенное преимущество, фора. Она ведь раньше тебя и лучше тебя. Я же говорил — мы одинаковые, факт. И они одинаковые, вот и получается пара на пару, и не надо ничего изобретать.

(Я понимаю, ему больно. Больно, потому и ведет его. Митя к Эльке по-своему привязан, он ей, наверное, такое рассказывает, чего мне никогда не скажет, но…)

В самом деле, чем ты лучше его жены? Она на два фронта и ты на два фронта. А как это назвать? Ну не спишь ты со мной, так ведь я и это переживу, не впервой. Собиралась, да не ушла!.. Тащишь в светлое будущее!.. И он тебя тащит — такая вот ирония судьбы. И если вовремя не сбежит, будет хуже. Если ты успеешь его собой осчастливить.

Протухло у вас, протухло. Да и не было нифига, разговоры одни. Ты ж его как мужика отвергла, я правильно понимаю? Ну и че теперь хочешь? Мужиков нельзя держать в черном теле, Ася, они этого не прощают. Я, конечно, исключение, потому что — правильно! — мы одинаковые, близнецы однояйцевые, блин. Я, я тебя пойму, потому что сам из того же теста! А у спасителя — одни иллюзии. Он тебя не знает, вот и топчется вокруг, а узнает — дернет отсюда как ошпаренный. Уже дернул — и молодчага. И я счастлив, что помог ему сделать правильный выбор в трудной, ох какой трудной ситуации.

А ты, зверюшенция, не пропадешь, я за тебя спокоен. Вон Лёха глазами ест, подсиживает, ждет, пока освободишься. Давай, действуй. Или он тебе не подходит? Надо же, а я думал, ты всеядная.

(А сам чуть не плачет. Развезло парня. Накипело. Ну хоть высказался.)

Чувствую, как по всему телу яд расползается, нервно-паралитический, и молчу. Насчет Эльки — вранье, бессовестное вранье. Придумал на ходу, даже концы с концами не состыковал. Стал бы Митька с ним разговаривать, как же!.. Но если он прав в остальном?

Ведь я Митьки действительно не стою. Не стою. Не стою!

Я ноль без палочки, Барби. Одна наружность. Занимаю чье-то место. Трачу чье-то время.

И никто меня от этого не спасет.

А вот и Петя, очень кстати.

Представь себе, Петька, я переезжаю. Свершилось. Ты рад? А где Никита, почему ты без него? (Никита?) Мы с ним вчера на крыше познакомились, бывает же… (Никита? вчера?! — повторяет Петька, наморщив лоб.) Где он, кстати, живет — в Германии? (В Германии? — опять переспрашивает Петя, и это начинает надоедать. Ася, тут такое дело, говорит он, не до Никиты мне… погоди, сейчас… все одно к одному…) Вот и хорошо, говорю, давай, помогай книжки вязать, а я пока из шкафа вещички на пол вывалю.

Ёпрст, как же надоел этот хлам! Старались не наживать, а нажили. Половину выкинуть, остальное раздать бедным… Что это за хрень? Впервые вижу. Баевское, что ли?

Выражаться ты стала… — бурчит Петя. Тебе это не идет, перестань.

Вынимаю из ящика для белья какое-то устройство в пластиковом корпусе, на корпусе маркировка, в ящике еще парочка таких же. Буквы и циферки прочесть не успеваю, потому что Петя, присвистнув, роняет пачку книжек, командует:

— Так, аккуратно клади на стол. Я сказал — аккуратно. Положи и не трожь. Ничего себе, находочка.

Петя, что это?

С этой штукой я сам дела не имел, но макет изучал. На сборах. Предположим, это тоже макет. Не боись (берет штуковину в руки, рассматривает), к ней еще заряд нужен, чтобы она сработала, а заряда вроде нет.

Интересное кино!.. — лихорадочно соображаю я. Погоди-ка… Неделю назад ее тут точно не было, я в шкафу разбиралась… А потом пришли десантники с колбасой. И Баев намекал на какой-то очередной проект. (И что с того?) Погоди. Вчера он сказал, что мы переезжаем на новую квартиру… (Подзаработал?) Я даже догадываюсь, каким образом. (Ты же не знаешь наверняка!) Нет, ты подумай… кому они это продают, ты подумай!.. а еще ВДВ… (Ася, как насчет доказательств?!) Хорош Баев! Спрятал в шкаф и ничего не сказал! Он бы еще в женское белье завернул для надежности! (Если не ошибаюсь, это называется паранойя? Впрочем, специалист у нас ты, тебе видней…)

Петя, но эта штука на столе. А Баев разбогател. Плюс его школьные друзья из ВДВ. Все сходится.

Аська, ты даже не знаешь, боевая она или учебная! И зачем она тут лежит. Пока мы не поговорим с Баевым, я никаких выводов делать не буду, говорит Петя твердо, верный друг лучше новых двух.

А я буду. Давай, помогай мне или топай к Баеву и выясняй с ним что хочешь, я пас. Мне сейчас главное с ним не пересечься. Вот только куда я пойду… Митька уехал, в ДАСе меня тоже никто не ждет, мягко говоря.

Петя отвел глаза, мнется. Ну что там еще?


Наши думали, как тебе сообщить, если ты не в курсе… хотя откуда тебе знать… ну вот, послали меня, как будто я могу чем-то… Ася, Митька никуда не уехал.

???

Он не уехал даже за пределы кольцевой. ДТП.

Пошел на обгон, а там другой перестраивался, через две полосы, на скорости за сто. Я видел схему у ментов. Митя попытался сманеврировать, вылетел на встречку. Был бы в шлеме, все равно не спасся бы — лобовое столкновение, мотоцикл всмятку. Не виноват, естественно, ни секунды. Вызвали брата, у Митьки в кармане адрес нашли, телефон. Хорошо, что документы были при себе, а то как его…


Еще не понимая, как будто в книжке прочла… Петя, ведь я собиралась… Я должна была сзади сидеть, прятаться от ветра. Баев ему говорил — купи шлем, и он купил… Это мое место, понимаешь?

Петя, срывается: Чушь собачья!.. Да что ты за человек! Митяй разбился, а она — мое, мое… Ну прости, прости, пожалуйста (пошел на меня с раскрытыми объятьями, опухшие веки, на подбородке щетина, впервые вижу его небритым, думала, что у него и борода-то не растет, на нежных отроческих щеках)… Фигня какая-то… Ночью пришел Михалыч, тебя будить не стали, пожалели. Весь этаж не спал, ты одна. Я в лабе был, меня Кубик сразу вызвал, на случай, если ты вдруг проснешься и надо будет что-то говорить.

Митя… он… мы ходили с братом на опознание… Брат старший, они похожи как черт знает что… Кот сдрейфил, даже Кубик — и тот сдрейфил. Поклялся, что останется возле тебя, на вахте. Просидел под дверью до утра, потом срубился. Пили, естественно… У наших шок, слова закончились, остались одни междометия. А я, выходит, крайний, у меня не закончились… Хоронить будут дома, поедешь?

Обнимает меня, плачет, наверное. Или просто сопит по-мужски, как они это делают в трудную минуту. Приносивших дурные вести когда-то убивали на месте. Вести на месте. Значит, они знали с ночи, а я спала. Они ездили смотреть на мотоцикл и на Митьку, а я нет. Похороны. Какие, к черту, похороны?

Продолжаю пребывать в тупом недоумении — как в тот день, когда мы с Митькой все правильно сделали. Каменная, бессловесная и опять кем-то обманутая. Наконец-то замолчала — может, хоть теперь услышишь? Настоящие психотерапевты должны уметь слушать и в нужный момент вставлять эмпатическое угу. А у тебя рот не закрывается, это если честно.

Потом он пришел и сказал… что же он такого сказал…


Стою, в руках пододеяльник с голубенькими цветочками, мама подарила, пропускаю мимо Петины бессвязные, в голове ни пылинки, ни ветерка, голова как новенькая, аж звенит, на столе штука с проводками, и я куда-то собиралась как раз…

Ах, да.


Петька, он со мной попрощался. Ну, перед отъездом.

Петя, устало: А со мной нет. Тебе повезло.


Да, мне повезло.


One day up near Salinas, Lord, I left him slip away

He’s lookin’ for that home and I hope he finds it

But I’d trade all of my tomorrows for one single yesterday

To be holdin’ Bobby’s body next to mine


Freedom’s just another word for nothin’ _______

_____________________________________

Два бумажных кораблика

(Один потопили, другой сожгли)

14.07.

Пишу не плачу, Митя. Соблюдаю твои заветы, не развожу сырость. Теперь они говорят, что тебе якобы было «суждено». Видеть их не могу. Хотела забрать вещи, твою футболку, ту, что была на тебе, но Петя отговорил — не надо, не ходи, не трави душу. С Петей тоже что-то надломилось и как раньше уже не станет. Что за напасть у человека — вечно быть свидетелем.

Все наше оставила, Митька, взяла только Джима и Дженис. Из комнаты вымелась, потому что ты теперь не жилец, и учебная часть в этом убеждена. Баев тоже вымелся, где живет, не знаю. Впрочем, что тут нового? Только то, что ты с ним, кажется, уже никогда не поговоришь.


Митя, Митька, Митяй. Я вызываю тебя, выкликаю по имени, потому что имя это вещь, это нить, веревочка от колокольчика. Слышишь меня? У нас все равно ничего не вышло бы, Митя. Когда я так говорю — сама себя ненавижу. Вроде тех умников, которые точно знают, что кому на роду написано. Надо собраться с духом и сказать — люблю, хотя бы теперь, задним числом, в надежде, что по какой-то кривой, по кривой торможения оно дойдет туда, где ты. Правда это или нет — тебе теперь лучше знать.

И все равно не вышло бы. Я права, Митя?

Такие, как я, любить не умеют. Такие, как ты, не умеют ничего другого, кроме. И ты думал, что тут возможно взять и сложить? Я снова курю, но ты меня не воспитывай, я уже взрослая, Митя. Вот, веду ручку по бумаге, пепел сыплется, в комнате хоть топор вешай, и — ничего. Пустота.


Последний листок. Вырву его, сложу кораблик и отправлю вниз по Москве-реке. Она впадает в Каспийское море? Она должна впадать, куда ей еще.

Надеюсь, у тебя началась та новая жизнь, о которой тут столько говорят. У тебя там воля, дом, друзья?

Обещай, что встретишь меня. Эта чертова машинка такая тяжелая.

А.

* * *

ветрено мало солнца

лето ушло в воду в волгу

искала тебя на дне

на небе в траве

в чайной ложке

возвращалась в постель

пыталась разбудить

холодно мало солнца

лето разбилось на кусочки

колени локти в ссадинах

сахар на губах

колени к лицу

за стеклом в пыли

проносятся мимо и не видят

никто нас не замечает

проведем ночь на обочине

в траве на небе

окна крест-накрест

рукава завязаны

будем беречь тепло

смотреть на дорогу

Лето после меня

Два дня и две ночи в лабе у Пети, под деликатное молчание Стеклова. Ася, съешь булочку, а то засохнет, чайник вскипел, завари нам, пожалуйста, последи за приборчиком, если стрелка выскочит за три ампера, позовешь. (Он хочет занять меня чем-нибудь, он правильно делает.) Вымотанный Петя, не был дома трое суток, не ложился совсем, ночные посиделки, возня со сбором денег, покупкой билетов, тебе, как ты просила, не взял. Уезжаю завтра, справишься?

Что-то говорила Стеклову, мы курили на лестнице, он держал меня под локоть. Про Митю, про ту ночь с вынесенной дверью, про лифт… Господи, Стеклов-то тут причем!.. гений с лысиной во всю макушку, у которого простаивает установка, стрелка амперметра мечется туда-сюда и никто за ней не следит.

Нет, надо сматываться. В лабе аврал, а тут я со своей тележкой. Машинка еще, Ван принес. Твоя? Почему-то у нас оказалась.

Гарик, я не еду в Саратов, я еду к тебе. Потом расскажу.


Комната-пенал, полутемный футляр, в котором, если так и дальше пойдет, наконец-то станет все равно. Надо мной навесные полки с Декартом и Витгенштейном, книжки зачитаны, исчирканы карандашом, заложены и перезаложены листками, выдранными из блокнота, на которых Гарик что-то спешно излагал, чтобы не потерять, ухватить, почерк неразборчивый, но разбираться в нем я не буду, просто лежу и смотрю на корешки, или в потолок, или в себя.

На философском обнаружился потрясающий дядька, возбужденно докладывает Гарик, глаза горят, он явно вспомнил, как дышать, и дышит, энергичный, подкованный, похожий на молодого Витгенштейна, портрет которого он переснял из книжки, увеличил и повесил над столом. В другое время я бы его обсмеяла, но не сейчас. Сейчас я слушаю плеер и молчу.

На этого дядьку вся Москва побежала, одна ты без понятия, продолжает Гарик, не смущаясь отсутствием у меня ориентировочной реакции. Он не читает лекций, он говорит, да как! Простыми словами — и сразу о мире, не больше и не меньше. Целый мир, спасенный, собранный, освещенный в каждой точке… Если бы Сократ решил явиться нынешнему поколению, он, наверное, так и выглядел бы. Задрипанный портфельчик, лысая голова и над ней — сияние. Поточные аудитории битком, люди на полу сидят, я прихожу заранее, чтобы место занять и диктофон поближе пристроить. Его зовут Бибихин, Владимир Вениаминович. В сентябре пойди обязательно. Говорят, у него книжка вышла, но я пока не достал. Зато записал все, с первой лекции. Слышишь? Да вынь ты это из ушей, ты же себя доводишь до полной невменяемости! Что там у тебя?

Гарик втыкает в правое ухо наушник и ему доверительно сообщают: this is the end, my only friend, the end… of everything that stands, the end… no safety or surprise, the end… I’ll never look into your eyes again… Гарик отключается, досадливо плюет — и чего же ты хочешь теперь? Естественно, тут остается только убиться об стену. Тупик.

(Согласна, Гарик. Лучше бы мне и по сей день ходить девочкой, обожающей Пола Маккартни… Но теперь я слушаю «Дорз».

И все же ты прав, пора остановиться. Джиму нужно было под откос, а мне не нужно. Но инерция велика, и я не могу затормозить. Митя говорит — поехали со мной, и я еду, держась за него обеими руками, ветер в лицо, сумерки, скоро мост, там все и произойдет, если верить протоколу.)


Утром, спросонья, об навесные полки можно удариться головой, особенно об угол очень больно, и это тоже немного приводит, но не в чувство, а в бесчувственность. Целый мир для меня чересчур велик, а пенал в самый раз. Между книжками и кроватью свободных тридцать сантиметров, узкая колея к столу, на столе еще тридцать, но квадратных; книги, журналы, дедушкина чернильница, деревянные слоники; из окна пустынный двор с помойкой, желтые стены, пятнистые от сырости, за углом мемориальная доска в честь дважды Героя Советского Союза летчика Хрюкина.

Представляешь, говорит Гарик, у него пять взрослых дочерей, и все Хрюкины. (Он хочет меня рассмешить, он правильно делает. Наверное, это и правда смешно — пять дочерей Хрюкиных.) Бабушка частенько ходила к ним играть в преферанс, в молодые годы она этим даже зарабатывала. Девушка с косами, переводчик, разве такая может грамотно пульку расписать? Все так думали, и генерал думал. Азартный был мужик, продувался в ноль — считать не любил. Бабушка никогда с ним на деньги не играла, только на пуговицы, и то он чуть семью не разорил, со всех польт пуговицы спорол.

(Спасибо, Гарик, я поняла.)


Гарикова мама участлива. Не знаю почему, ведь от меня ей только хлопоты и сын на раскладушке. Бабушка не церемонится, болтает без умолку, и за это ей отдельное спасибо. Стопроцентный экстраверт, в ее восемьдесят жизнь интересна как никогда. Изучает очередной азиатский язык, ходит на выставки, в «Иллюзион», благо тут рядом, дважды в неделю — в «Иностранку». Тонких и опасных мест не замечает, со мной, как и со всеми остальными, отстраненно-весела, пересказала по сто раз все мало-мальски интересные истории из жизни (сколько же я здесь нахожусь?), и это тоже помогает. Когда тобой не интересуются.

(А у Джима с Дженис едва не случился роман. Они заявились вместе на вечеринку и все такое, но потом Джим упился в стельку, а Дженис стукнула его по башке бутылкой пива «Хамовники» «Southern Comfort» и ушла. Наутро Джим протрезвел, начал клянчить ее телефон, ему понравился номер с бутылкой, это его здорово завело — ну и женщина, повторял он, какая потрясающая женщина!.. Ему сказали — кинься, эта штучка не про тебя, все равно ничего не получится. И он утешился, ему было с кем утешиться, это же Джим.)


Бабушка вручила мне пачку старых журналов «Юный художник» — просмотреть, есть ли что-то ценное. Хорошие репродукции вырезать, остальное в мусорку. Одуреть от бесконечных передвижников и бедных людей я так и не успела, в третьем номере — голландский ренессанс, неизвестный художник, портрет молодого мужчины. Тускло-зеленый колорит, простой фон, из фона выхвачено лицо, прямой, открытый взгляд, крупные черты, разве что волосы почему-то темные. И улыбки нет.

Так не бывает, Митька. Не бывает.

Разогнула скрепки, вынула лист, приклеила скотчем к стеллажу, который прямо над головой — теперь можно смотреть, не просыпаясь. Гарик вошел, увидел, вздрогнул от неожиданности. Вот и борись потом с доктриной реинкарнации… Может, лучше на стенку повесим? Будешь хотя бы иногда подниматься с кровати… Нельзя так, Аськин, вредно лежать без движения, растолстеешь. Ладно, ухожу. Я, собственно, здесь по маминому поручению, она обедать зовет.

(В доме какая-то возня, разговоры, Гарик убеждает родителей, что так надо, но я не вникаю, это их личные дела. Что-то про переезд, но куда, зачем…)


Оказывается, Гарик получил диплом. Пойдем со мной, говорит, в ГЗ вручение с попойкой, я могу пригласить одно лицо, например, твое. Заберем корочки, обмоем их с нашими, погуляем на Ленгорах, закатимся к Олежке праздновать — он себе шикарную квартиру снял, вот буржуй. На простых диванных мастерах разбогател.

А Настя? — спрашиваю. Нет уж, ей будет неприятно, да и зачем я вам. Я же не химик и никогда им не была. Так, разбила пару дефлегматоров и один раз накапала сдуру на подложку. Иди сам.

(Женщина-психолог — не психолог, не химик и не женщина. Лечила-лечила, вопросики задавала всякие, на которые ответа нет… Ну конечно, Митька трудный случай, но ведь и ты непростой… И он как-то терпел, а ты… Отняла у одного, у которого много, чтобы спасти другого, обделенного? Почему люди постоянно ведутся на эту глупость, что хорошие и сами как-нибудь проживут!..

Да нет, причем тут «спасти», чушь это. Просто не поверила. Что тебя — такую — форева. Эгоцентричную, инфантильную и этически недоразвитую. А надо было слушать Кубика и обеими руками держаться. Как Элька. Если у них с Митькой было… если было и он успел хоть что-то пережить… узнать, засветиться, потратить себя… побыть счастливым, впитать солнце, соль, ветер… и за свои двадцать четыре…

Где же ты была, Ася, ты?)


Еще через две недели (после чего?) Гарик вваливается в комнату довольный, с безразмерным рюкзаком, в который предстоит все это сложить. «Все это» навалено на кухне, громоздится бесформенными кучами на полу и блокирует маме доступ к кухонным шкафчикам с крупой. Впрочем, крупу из шкафчиков уже подчистили, она перекочевала на пол вместе с вермишелью, чаем, концентратом клюквенного киселя, спичками, солью и спиртом «Рояль», который в доме держат для хозяйственных нужд.

Мы идем в поход, Аська. Ты ведь даже не знаешь, где твоя метафизическая родина. Живешь и не знаешь, что такое горный Крым, пещеры, карсты, реликтовые леса, дикая земляника, море, наконец. Э, нет, Одесса твоя не считается, разве ж это море, когда без гор. Серьезно, вштырывает по полной. Там твои места. Ты же хотела, как у Битлз:

Soon we’ll be away from here,

Step on the gas and wipe that tear away,

One sweet dream came true today (Yes it did!).

Понесешь сиреневый рюкзак, он ерундовый, килограмм на десять-двенадцать. Детский, короче говоря. А я возьму черный, размером с грузовик. Если хочешь помучиться — давай поменяемся. Общий замысел таков — только ты и я, тушенка, гречка и карамель «Мечта». Ну хорошо, на первое время возьмем еще ириски. Остальное на месте прикупим.

(…my only friend, the end… it hurts to set you free… but you never follow me… the end of laugher and soft lies… the end of nights we tried to die… this is the end… the end… the end…)

Мои места

В Крыму было хорошо, но начала я не запомнила.

Какие-то обрывки, как будто сидишь у телевизора с тарелкой гречки, жуешь, смотришь, потом спать. Земля каменная, пенка под спальником тонкая, но я отрубаюсь мгновенно, сплю крепко, без сновидений.

Из выдающегося — самопальная палатка, которую Гарик называет «Дворец съездов». Сшил сам, из парашютного шелка, еще в школе, в нее входит — я подчеркиваю, входит, а не вползает на карачках, говорит он с гордостью — восемь человек. Белая, непромокаемая (если как следует полиэтиленчиком укрыть), никогда не перегреется. Мы ее можем пополам перегородить, как у вас в ДАСе делали. Готов отдать под это собственный спальник.

(Гарик, я не идиотка, не надо ничего перегораживать, сойдет и так.)


Жаркое лето, речка Ангара обмелела, речка Суук-Су пересохла; идем по дну, по камням; солнце пятнает землю, буковые, сосновые, тисовые леса, есть даже роща из настоящих секвой, говорит Гарик, тут сплошные эндемики, я поражаюсь, как они разрешают костры разводить…

Ханское озеро с красной глинистой водой и гигантскими водомерками; ржавый танк, безымянная могила с облупившейся звездочкой; лесники, которые выпили весь наш спирт («отсюда и до Алушты три часа в одну сторону, не наездишься, а жить как-то надо»); спелеологи, презирающие туряг («ползают поверху и воображают, что узнали Крым»); школьницы, гуськом за физруком, мальчиком лет двадцати пяти, необычайно похожим на Васю Бородина, мечтают о перекусе, перешептываются («у них там точно личная жизнь, в палатке, и никаких учителей»); персики местного сорта «Белый лебедь», купленные на перевале, с машины; мытье головы в ледяной воде; родничок вниз по склону, надо спуститься метров на сто, а потом наверх, с канистрой; над нами скалистая громада Чатырдага, затемненная проливным дождем, верхушка в тучах, стоим.

«Запорожец» на нижнем плато — как въехал? а это местный, грибы собирает, показал чернобыльского калибра шампиньон — во всю авоську, можно целую семью накормить. Стоим, палатка все-таки промокает; Гарик бодр, он при деле, он, как Чип и Дейл, пришел на помощь и оказывает ее, про отношения ни слова. Из восьми потенциальных палаточных мест сухим осталось только одно, приходится спать под общим спальником, дыхание изо рта в рот, если во сне повернуться лицом.

Он как будто не помнит, с чего мы когда-то начинали; спокоен, ровен, весел — излечился? навсегда? С ним хорошо, так хорошо никогда не было, даже в деревне.


Наконец-то солнце, бросили вещи сушиться, ушли в радиалку. Вернулись оглохшими, онемевшими — другими. А подъему-то всего на полторы тыщи. Что же с теми бывает, что на восемь забирается?

Камень, мох, орлиные гнезда. Последний отрезок вверх — и вот мы на вершине мира, сердце останавливается и молчит. Теперь мне придется брать другое имя, да? Потому что это мои места. И потому что я больше не я. Побудем здесь, пока не стемнеет. Обрыв.


Лунная поверхность плато Караби, святой источник из водопроводной трубы, чай из тимьяна и мяты, сладкая до черноты ежевика на трассе, где нас никто не подбирает. Гарик, нам обязательно возвращаться? ну, в Москву?.. ведь и в Крыму люди живут, — значит, можно? Продать там, купить здесь, смотреть зимой на эти солончаки, валуны, сосны, воду брать из колонки, на почту ходить за десять верст…

Не ожидал, что действительно вштырит по полной? Сомневаешься, что я высижу тут хотя бы одну зиму? Правильно, и давай не будет об этом, чтобы не отравлять. Впереди последняя часть путешествия — море.


Южный берег, ЮБК, «юбка».

Палатка все-таки нагревается, днем в ней невозможно; на коже лопается соль, которую негде смыть; костер у моря проблематично — а дрова, а ветер, а тросик на что нацепить? Рюкзаки превратились в хранилище нестиранной одежды, в запасе только джинсы и майка — в поезд; больше и не нужно, ходим круглые сутки в плавках. Деньги заканчиваются, отложили на дорогу, остальное проедаем и пропиваем — полюбили местный херес, да под дыню «Колхозница»; ходим воровать виноград, рискуя получить заряд соли в пятую точку (здесь это еще практикуют); виноградом и питаемся, когда есть нечего. Соседи потихоньку подкармливают, хотя они и сами такие же туряги, как мы.

Образовалась милая палаточная компания: две семейные пары, мать-одиночка, молодежная палатка, набитая под завязку, как огурец семечками, ее обитателям по восемнадцать, салаги, орут днем и ночью, пить не умеют, и мы такими были, даже не верится.

Женщина-водитель-троллейбуса из палатки справа говорит: самое главное в нашей работе — научиться есть обед на завтрак. Те, которые не научились, нажили себе язву, а я в четыре-пять утра сажусь — и по супчику, а потом по котлетке с гарниром. Супчики у нее отменные, в палатке двое мальчишек, шести и восьми лет, мы их учим звездам. Здесь это просто — звезды толстые, величиной с кулак, немного потрясти — сыплются с неба, знай карманы подставляй. Прямо перед нами, над морем, висят Скорпион и Стрелец, мои любимчики, а в Москве еле-еле видно хохолок от Стрельца. Чем не повод остаться?


Я снова читаю Юнга, у моря так надо. О девочке, которая подарила папе тетрадку со своими сновидениями: многорогий агнец Апокалипсиса, пожирающий других животных, ветвящаяся жизнь в капле воды, муравьиный шар, языческие пляски на небесах… Девочке семь лет, она записала это в тетрадку, сшила ее, раскрасила и умерла. Зачем такая короткая жизнь? Кому предназначались те сны — ей, папе, Юнгу, чудищу Апокалипсиса?

У меня тоже есть тетрадка с ветвящейся жизнью. Я записываю то, что прошивает меня насквозь, адресованное кому-то другому, не мне. Затмения, войны, остывающее солнце. Смерть разлита в мире, в море, перемешана с жизнью, и как я раньше этого не замечала?

Я все реже чувствую, что Митя — это Митя; он меня больше не слышит или ему теперь нужно молчать.


Мы все чаще говорим об этом с Гариком. Его тоже волнует тема «кого я и правда любил», которая у меня теперь совмещается с темой «кому я чего не сказал». В самом деле, сказать теперь, когда Митьке все доставляется даже не с утренней почтой, а в режиме реального времени?.. Я и произнести-то не успеваю, а он уже знает. Ему теперь лучше видно, когда я вру, а не врать невозможно. Человек — существо, которое лжет, чье это определение, киников? Забыла напрочь, Гарик, не с кем было о высоком рассуждать.

Не обманывай себя, даже под благородным соусом, говорит он. Конечно, теперь это будет восприниматься как предательство, но я уверен, что правда лучше. Могу допустить, что ты любила или даже любишь этого (догадываюсь, куда ты побежишь, когда мы вернемся в Москву), но Митя… Ты просто не могла мимо него пройти.

Черт, неужели он прав?..

Да нет же! Он ведь ничего не знает, кроме фактов, а фактов кот наплакал. Комната, мотоцикл, авария… Конечно, не могла пройти (у нас ни одна девица не могла, все по нему сохли), но важно другое — то, что было потом…

Подумала, и сразу же перестало дребезжать, отпустило. Ведь это была моя мысль, Гарик ее только озвучил. Вытащили на свет — она и растаяла. Кучка грязного снега, лужица, еще один призрак побежден. Можно двигаться дальше.


Гарик отнял у меня чересчур радикальную, на его взгляд, музыку. Лучше без слов, говорит он, или там, где слова ничего не значат. Извлек из недр рюкзака-грузовика припрятанные до поры кассеты, и теперь я слушаю «Искателей жемчуга», вылавливая из моря отдельные слова-жемчужины, раковины, облепленные водорослями неразборчивого бормотания, ныряю на глубину и не тону, потому что бабушка Гарика успела обучить меня азам французского, потому что я их освоила как надо, в бессознательном состоянии, перед сном, после сна, во сне.

Море снаружи, море внутри; волна за волной, что-то стирается, другое, наоборот, отмыто добела, отшлифовано; острые края скруглены, не порежешься, даже если очень захотеть, но я не хочу. Я пытаюсь освободить от песка и тины хотя бы то, что осталось; наш первый день, наш последний день и что-то там посередине; серединка хуже всего, в полном соответствии с хрестоматией под ред. Воробьева В. В.; позиционная кривая припоминания, по центру провал почти до нуля; я совсем забыла ту весну, Митя, когда мы уже так устали, что начали ссориться. И хорошо, что забыла.

Ставлю суровую, серебристо-лунную «Норму», которая дает мне столько одиночества, сколько нужно в этом непрерывном гвалте, плеске, хохоте; наслушавшись «Нормы», ставлю все подряд, все, что Гарик мне припас, и море отдает меня назад, я медленно дрейфую вверх, расту сквозь морскую траву; солнце тянет за руку, пойдем

я покажу тебе дальний берег

утро, лодки, слоистые облака

горячий песок


вдвоем по берегу

мы сбежали от них, вернемся затемно


какой прекрасный сон, Митя, chi il bel sogno

(на этом месте я вдруг начинаю реветь вопреки твоим указаниям, впервые этим летом, потому что слишком хорошо понимаю слова, итальянский невозможно не понять, даже если его совсем не знаешь)

un giorno uno studente in bocca la baciу

e fu quell bacio rivelazione

fu la passione, folle amore, folle ebbrezza

(слова никудышные, ведь это опера, а там иначе не бывает, лямур-тужур, любовь-морковь, но если ты пережил, а потом потерял, пойдешь по любой стрелке и она приведет тебя, когда-нибудь приведет)

uno studente, una ragazza

примеры употребления неопределенного артикля

с существительными мужского и женского рода

он поцеловал ее в лифте

потом в коридоре тринадцатого этажа

и на следующей день

когда им совсем было некуда деваться

поцеловал прямо на лестнице

ведущей от главного входа на набережную

все так и было, как она поет


да, мне сейчас нужен голос, остальное мимо

chi la sottil carezza d’un bacio cosi ardente mai ridir potrб

кто может рассказать об этом? какими словами?

вот он садится на краешек кровати

in questa stanza, в этой комнате, non mi baci, mai

потому что она давно нам не принадлежит

я побуду здесь, пока ты не уснешь, говорит он

потом встает и уходит, тихонько прикрыв дверь за собой

но я этого уже не слышу

потому что всегда засыпаю раньше


(он ушел, тихонько прикрыв дверь

и никто не решился меня разбудить).


Гарик: где ты была?! Мы обыскались, думали в милицию идти!.. Обещай, что больше так не будешь, иначе я слагаю с себя полномочия старшего по группе.

Действительно, в начале путешествия нам выдали бумажку на группу из двух человек, один из которых старший, а другой младший. Якобы без нее нельзя пересекать границы заповедников. Но никто этой бумажкой не интересовался, пропускали так, иногда за спирт «Рояль», это если поговорить хотелось.

Вот и я пересекла какую-то границу, Митя.

Теперь главное не потерять преимущество, не сдаваться даже в ситуации очевидного проигрыша, а я проиграла, вчистую, тема закрыта, заглушка, тупик. Двадцать четыре года — и это все.

(Где ты? Почему не снишься — чтобы не тревожить? Слишком больно? Да, мне не нужно возвращаться на тот перекресток, и я правильно сделала, что проспала все, что было потом, когда они везли тебя домой. Я приеду к тебе, я найду, но не сейчас, а через время, когда смогу нырнуть на глубину и остаться в живых.)


Гарик, курирующий меня до полного выздоровления, сложив ручки на груди, следит за тем, чтобы игра продолжалась по правилам и без трюков.

«Дорз», говорит он, это подножка, ломовой прием; к тому же Моррисон неплохой поэт, что в твоем случае заметно усиливает негативный эффект; я больше двух треков подряд не выдерживаю, впадаю в какой-то шаманский транс; это самая загрузочная музыка, которую я когда-либо слышал — ex profundis, замаскированный под вопрос о том, как найти ближайший виски-бар; отчаянье, сцементрированное до такого состояния, что по нему можно ходить, как по толстому льду, не рискуя провалиться даже в смерть… Все сказано, и нам остается только повторять. Отсюда длинные проигрыши, навязчивый ритм… Нет-нет, здесь задерживаться ни к чему. Кстати, нам и в самом деле не помешало бы перебазироваться.

Наш палаточный лагерь разросся, он сделался чересчур популярным, и мы прощаемся с водительницей троллейбуса, с парочками, с огуречными семечками, складываем палатку, ловим попутку и уезжаем из Морского в Коктебель.

Да, это было в Морском.


Конечно, толпы, конечно, в тыщу раз больше, чем в Морском, которое теперь кажется уголком нетронутой природы. У воды не поставишься — занято; с пенкой не сядешь, если с утречка место не застолбить; деревенские уроки инсоляции трехлетней давности на пользу не пошли, я лежу в палатке обгоревшая, красная как помидор — и это после целой жизни на юге; в полудреме слышу знакомые голоса, вот только чьи; в проеме — Маринка, Антон и Эдик, ведут велосипеды (глюк?); снова голоса, вторая ходка — теперь они тащат за углы спальник, нагруженный какими-то вещами (слишком конкретно для глюка); и правда — они; я обрадовалась, хотя мы раньше не особо дружили, так, здоровались в коридорах психфака или в курилке иногда.

Подошел Гарик с двумя чебуреками (сам ешь, смотреть на них не могу), расспросили, выяснили: Маринка и Антон после сессии расписались и уехали в свадебное путешествие, на велосипедах (!), зачем-то прихватив третьего (!), т. е. Эдика, который быстро перебрался к ним в палатку, потому что свою спалил до основанья, а затем. Затем он свалился в пропасть, но неглубоко, сломал руку, покорежил велосипед; пришлось бинтовать запястье, приматывая к нему палочки; разбитое средство передвижения бросить на месте аварии, конвоировать пострадавшего в ближайший травмопункт, ведя на поводу новенькие велосипеды.

Эдик постоянно с ними, ни на секунду не отходит, и я не возьму в толк, что это за медовый месяц такой. Но молодожены счастливы, несмотря на то что у них украли рюкзак и деньги. Маринка собирает сухоцветы, делает букетики и пытается продать их на набережной, но у нее не берут. Антон, преодолев врожденный снобизм, садится у домика Волошина и букетики за несколько часов улетают со свистом. Покупательницы в основном женщины за сорок, и их можно понять: у Антона зеленые, нет, аквамариновые глаза, курчавая грива волос, а борода, которой он оброс за время свадебного путешествия, делает его похожим на фавна. Я учу его играть на дудочке, и на голове у него тут же вырастают рожки, в моем воображении, конечно — ему очень идет.

Маленькая Маринка — образец добродетели. Все умеет, все делает правильно, на пять с плюсом. Овсяную кашу с персиками, овощное рагу, блинчики на костре. Зафиксировать сломанную руку, сделать искусственное дыхание, вправить вывих… Может даже велосипед отремонтировать. Настоящая подруга экстремала, Баеву бы такую.

(Кстати, они однофамильцы, вот так. Захочешь забыть — не забудешь.)

Ну Эдик понятно: интеллигент, синефил. Маменькин сынок, но скоро всему научится. Умопомрачительно похож на молодого Рахманинова. Презирает все массовое и несложное. Страдает от отсутствия горячей воды, о чем может говорить полдня. Вторую половину — о кино.

(Удачно я зашла, да?)

Облюбовали виноградник с янтарным мускатом, который только в Крыму и растет (эндемик); совершили пару налетов, половину добычи выбросили — зеленое; кое-как продержались три дня, потом Гарик получил перевод от мамы и мы сразу же вдарили по хересу, по шашлыку из осетрины, закупили гречку впрок; через неделю перевод кончился, ну что, опять садимся на виноград или переходим на арбузы?

(Но я еще не досказала о море. Оно лучше музыки (неужели я это произнесла! какое кощунство!), оно зализывает рану влажным собачьим языком и молчит. Я вижу, как вместе со звездами в нем тонет моя жизнь, и перемешивается с другими, и возвращается обратно. Мне не жалко отдавать, потому что там сохраняется все, все, все.)


Под занавес, тридцатого августа, неприятный казус. Маринка с Антоном и велосипедами успевают до, а мы попадаем в самое пекло. В силу вступило постановление о том, что на проездных документах должны быть указаны паспортные данные. А кто купил билеты до постановления, как мы? У кого без фамилий? А те прямиком на выход, и без разговоров, или милости просим в КПЗ.

По поезду идет бригада контролеров с ментами, ссаживают без разбора, перрон полон возмущенными, отчаявшимися отпускниками, семейными, детными, которым послезавтра на-работу-в-школу, и ни денег, ни билетов, ничего. Что они будут делать, задумчиво глядя в окно, говорит Гарик (они?! ты хотел сказать — мы?), дополнительных поездов не предусмотрено, переводы пока дойдут, билеты обратно сдать нельзя — без фамилий не принимают… Как у них, однако, лихо закручено — и ментам корм, и билетным жучкам, и еще кому-нибудь, кого мы вообще знать не знаем.

(Баеву теперь придется менять тактику молниеносной посадки в поезд, думаю я. Или жучки приспособятся. Да, наверное, скоро все будет по-старому.)

Мы в хвостовом вагоне, ждем, чем закончится. Отправление через десять минут, авось пронесет. Эдик, пассажир четвертого вагона, кантуется у нас; бледный, покрытый мучнистой росой, нервничает, но старается не подавать виду, заводит разговор о «новой волне». Почему у «Мужского женского» такой странный финал? я бы снял по-другому, говорит он со знанием дела. А ты похожа на девушку Годара, у тебя внешность из шестидесятых. Может, ты еще и петь умеешь?

Поезд трогается без предупреждения, на перроне плачущие матери, отцы и дети… Нам, неотягощенным бездельникам, опять повезло, но надолго ли? до следующей станции?


Появляются проводники, с ними начальник поезда, приготовьте билетики, пожалуйста. Так-с, что мы тут имеем — да ничего не имеем, придется в Джанкое сойти. Добродушно, как будто приглашают приятно отобедать.

И тут меня прорывает.

Дяденьки, говорю, неужели вы ссадите посреди степи двух бедных студентов и одну бесконечно бедную студентку в бесконечно рваных джинсах!.. Вот, посмотрите, одни дыры (джинсы — предмет моей особой гордости, на уровне колена состоят из ниток, а через прореху на попе виден краешек сиреневых трусиков, и они сейчас непременно увидят, когда я полезу за рюкзаком), денег нет, еды нет (поднимаю нижнюю полку, достаю Эдиков рюкзак, развязываю, а там ворованный мускат), родственников в Джанкое тоже нет, да и в Москве (всхлипываю я, чтобы подавить смешок, который никак не соответствует моей жалостной речи), в Москве-то никого и сами-то мы не местные.

Начальник поезда, конечно, еще и не такое слыхал, причем конкретно сегодня. Видно, что не впечатлен, но брошенный конец веревки подхватывает, сочувственно кивает, слушает, получается забавная, ни к чему не обязывающая игра, ставка в которой —?

Вы, ребята, бездомные, бомжи? Может, у вас и паспортов нету? Предъявите хоть один, будет о чем поговорить.

(Черт, попал в точку, у меня нету, а у Гарика прописка самая что ни на есть московская. Поздравляю вас, гражданочка, соврамши.)

И тут Эдик выходит из оцепенения и вынимает из кармана паспорт с мытищинским адресом. Видите? глухомань-то какая, Мытищи, одно название чего стоит. Не каждому, знаете ли, выпадает счастье в Симферополе жить. А Συμφερουπολη по-гречески означает: город, который собирает всех, столица мира. Гостеприимный, иными словами. И где же ваше хваленое гостеприимство? Мы-то чем виноваты, что постарались билеты заранее взять, в государственной, между прочим, кассе? А я вообще инвалид, добавляет Эдик, озаренный повторно. На руку мою поглядите. Правая, между прочим. Мне что теперь, подаяние левой рукой просить на вашем распрекрасном вокзале?

(Для Эдика чересчур нагло, это он от страха. Гарик молчит, дар речи потерял.)

В Крыму где жили-то? — не отстает начальник. Без регистрации небось? За это вкатим дополнительно, когда высадим в Джанкое. Ладно-ладно, добавляет он и внезапно расплывается в улыбке. Грамотные? греческим владеете? древне— или ново-? пишите объяснительную, на двух языках. Занесете ко мне в купе, почитаем.


Гарик чешет в затылке — неожиданный финал, господа. Не пойму, что подействовало — Аськины джинсы, Симферополь — мать городов русских, Мытищи-мачеха, или просто надоело ему? Начальник поезда тоже человек, наверное, студентом был когда-то. Может, в этом разгадка? Обратите внимание, из вагона никого не выгнали. Все это фарс и наше дело правое, hoc vince, сим победиши.

Ищем бумагу, ищем ручку; налегая на деепричастные обороты и эпистолярные формулировки времен царской империи, витиевато излагаем сопутствующие обстоятельства, и про денег нет, и про цвет отечественной науки, который должен отдыхать в Крыму, и насчет в следующий раз изучать постановления заблаговременно, до выхода в свет. На обороте Гарик через пень-колоду пишет греческими буковками изречение из Гераклита, позаимствованное у Бибихина. Ксинос (или ксюнос? кто знает, как здесь произносится ипсилон?) гар о койнос, всеобщее присуще каждому, зачитывает он вслух, у нас возражений нет.

И последний вопрос — как начальник поезда отнесется к тому, что Эдик сумел достать только детский билет, купил с рук, по нему и едет, а у нас с Гариком один взрослый на двоих (я же говорю — у нашего пространства неевклидова метрика, в нем три равно непонятно чему, ни два, ни полтора.) Напишем, что мы единое целое, и что это наш с Гариком великовозрастный сын.

Написали, вычеркнули. Нечего раньше времени сдаваться, пущай сам спросит, чей ребенок и куда его мама смотрит.

Хихикая, несем заявление через полупустой состав, и чем ближе к головному вагону, тем больше похоже на поезд-призрак. У Эдика в четвертом рай, нижние полки свободны, надо бы перебраться сюда. Необычный начальник, утирая слезы, читает нашу челобитную; не зря старались, потешили старика; требует честного пионерского, что в следующий раз мы сделаем все, как полагается, зашьем штаны, например, или проясним свои родственные отношения. Отсмеявшись, выдает индульгенцию до самой Москвы.

Уф. Теперь можно и о Годаре.


В Джанкое мы, для надежности отойдя на соседние пути и спрятавшись за составом «Москва — Керчь», покупаем персики, пирожки и пиво, потому что у Эдика в паспорте, оказывается, все это время лежала заначка на непредвиденный случай, которую папа с мамой выдали, но тратить запретили (интересно, дяденька заметил?). Очень быстро граница Крыма, Красноперекопск, Сиваш, в суматохе я не успеваю попрощаться, и прекрасно — ненавижу прощания. Болеть будет уже в Москве и, кажется, очень долго. Может быть, всю жизнь.

Москва встречает нас летним теплом, запахом сухой листвы, дыма, бензина… Хочется увидеть Петю, наших. Как там мои засвинцованные яблони вокруг ГЗ? Дорожки, посыпанные гравием, куст сирени, смотровая?.. Поскорее встретиться с Маринкой и Антоном, мы обменялись телефонами, у них на Автозаводской комната в коммуналке. Скорей бы всё.

Эдик надевает на спину рюкзак с янтарным мускатом и ныряет в метро, ему на серую ветку, в Отрадное (а вовсе не в Мытищи). Никогда не была в Отрадном — это правда Москва?


Хочешь, пройдемся? — предлагает Гарик, с рюкзаками да по столице мира, тут недалеко.

Хватит с меня походов, говорю, и неожиданно добавляю — а ведь хороший был август. Спасибо тебе, вот такущее спасибо, только не зазнавайся.

Гарик растроган. Хмурится, чтобы растроганным не выглядеть. Еще бы — дождаться от такой спасиба. Не могу припомнить, говорила ли я ему хоть раз что-то подобное? Не «спаси-и-ибо тебе, удружил», а именно «спасибо»? Но вот, сказала.

Надо же когда-то начинать, верно?

Не будем загадывать

Постучал, вошел, подвинул книжки, сел верхом на стол, спокойный как удав, просветленный, как принц Гаутама под баньяном.

Я уезжаю, Аська, это единственный выход. Ты избавишься от моего надзора, а я смогу выскочить из ситуации и понять, куда дальше. Что буду делать? Не знаю. Судя по тому, что пишут оттуда мои одноклассники, диплом МГУ никому не сдался и придется снова учиться, учиться и учиться, как завещал великий Саурон. Не читала? И про то, что Петя настоящий хоббит, тоже не знаешь? Завидую и оставляю наедине с моей библиотекой, наслаждайся.

Маме все объяснил, она, как водится, на твоей стороне. Что сказал? Правду. Отслужу как надо и вернусь. Это не фигура речи, придется пойти в местную армию, что всяко лучше, чем за здорово живешь отправиться в советскую. В общем, отслужу, разведусь и вытащу тебя отсюда — если захочешь, конечно.

(Ох, нелегкая это работа, Гарик. А лексикон-то — вытащу! Хотя да, другие мечтают об этом, рвутся из болота вон, любым способом, вот и ты туда же…)

Настя умница, я очень ей благодарен, если слова благодарности тут вообще уместны. У нас давно все обговорено — что брак фиктивный, но не совсем. Хозяйство, расходы, друзья пополам, за исключением одного момента, ну ты понимаешь. Мы не спим вместе, а так — идеальный союз. Ее родители обеспеченные люди, у них под Иерусалимом собственный дом. Пойдем в местное МВД, оформим брак как полагается и начнем ломать комедию перед родителями в надежде, что они на первых порах будут нам помогать. Не знаю, получится ли, но Настя просит им правду не говорить.

Мама у нее совершенно сумасшедшая. Ко мне, правда, относится хорошо, даже проговорилась как-то, что они с тестем квартиру подыскивают под наше семейное гнездышко. Мы с Настей посоветовались и решили, что это лишнее, снимем сами как-нибудь. Кроме того, в Израиле живет штук десять моих одноклассников. Будет с кем поговорить или даже пожить коммуной — боюсь, что квартиру нам с Настей не потянуть.

(Мы, мы с Настей, друг с другом… Что же получается, она его взяла и отпустила со мной в Крым? Не женщина, а монумент.)

Иначе не уехать, ведь ты знаешь, я ни малейшего отношения к репатриантам не имею, разве что одноклассники мои по пятьдесят седьмой школе за родственников сойдут. Помню, был страшно удивлен, обнаружив у собственной бабушки, интеллигентнейшей бабушки из дома Антоновой, что на Литейном, зачатки примитивного антисемитизма. Она разговаривала с мамой на кухне, я все слышал. Игорек совершенно объевреился, ты не находишь? — спросила она у мамы. Неужели в этой школе других мальчиков нет? Беспокоюсь, как бы… — тут я не выдержал и вошел, и бабушка замолчала. Представь, каково ей думать, что я еду прямо туда, в геенну огненную.

Ладно, переживет бабушка. Тут другой момент имеется, более острый. Наши отношения с Настей, так сказать, неравные — я не могу ей дать то, чего она хочет. Придется проявлять несвойственную мне чуткость, круглые сутки, день за днем, чтобы ничем ее не задеть… А ты живи и не забивай себе голову ненужным. Мама пообещала, что проклянет меня, если я не вернусь, и добавила, что ты остаешься у нас на правах члена семьи, вот так.

Бабушке про женитьбу не сообщили, имей в виду. Папа, как ни странно, меня поддержал. Он понимает, что Израиль это перевалочный пункт, откуда мы можем уехать в Штаты или в Канаду, как выйдет. Но не будем загадывать.

(В Канаду? МЫ? Втроем или как? И что я там буду делать?)

Конечно, я писал тебе, хотя и не слишком часто. Думал, соберу письма в мешок и отдам. Потом взял и выкинул — хлам. Но если захочешь почитать о том, что здесь происходило последние пару лет, загляни в комп, в мою директорию. Я не предполагал, что кто-то другой увидит, но поскольку другой — это ты, а ты — это я и даже больше, читай спокойно. Там про тебя немного, но зато самое главное. И это не выпендреж — перед кем мне было выпендриваться? Короче, захочешь — прочтешь.

В Шереметьево поедешь платочком помахать? Не бойся, Настя уже на месте, она два месяца назад улетела. Расписались когда? Первого апреля, кроме шуток.

(Ого. Это значит — я с чужим муженьком в отпуск съездила?)

Ладно, не настаиваю. Рейс неудобный, утренний, вставать рано. Я рад, что ты отнеслась к этому спокойно. (Спокойно? да я просто в ступоре, Гарик!) Олежка в беде не бросит, он уже определил тебе нового напарника, лучше прежнего. Самое трудное будет в него тут же не влюбиться, как я понимаю. Совместная работа по забиванию мебельной скобы отлично сближает, тем более ты у нас такой мастер. Ты ж его учить будешь всему, желторотика. Молчу, молчу. Это у меня нервное. Раньше плакал, теперь вот смеюсь.

Может, оденемся в ретро и сходим в «Иллюзион»? В Питер смотаемся на пару дней? Посидим у Ломоносова? Или просто выпьем кофе в «Старом фото»? Погоды вон какие стоят. Уезжать из Москвы в сентябре — варварство. Самый лучший месяц в году… Ты что, плачешь? Неужели из-за меня?

Опаньки. Не надо, Аська, это пустое. Ну считай, что я еду делать карьеру. Или за бесплатной колбасой. Или искать приключений на свою задницу. Бросаю тебя на произвол судьбы. Давай, настраивайся против меня и пойдем. Золотая осень, все дела. Golden Slumbers. Помню, как ты рыдала, когда порвала пленку, и мы ее клеили, и у Маккартни появилось едва заметное заикание на том самом месте, на твоих золотых снах. Это был, если не ошибаюсь, октябрь месяц, но какой теплый! Помнишь, мы ездили в лес, на травке валялись? Когда ты уже заведешь собственный платок! Девушка, называется.

(И собственный молоток, говорю я обиженно, и тут же умолкаю, потому что шутка плоская, да и говорить ничего не хочется. Он все сказал.)

Да, ящичек с инструментами у папы возьмешь. Сама не таскай, пусть этот новенький надрывается. Хотел бы я на него посмотреть, а то не знаешь, кому тебя с рук на руки передаю. Олежка велел ему остаток поролона отвезти, завтра в пять на Ленинском. Как бы отвертеться? Жалко последние деньки на поролон тратить.

Может, все-таки в Питер?

Узнай себя

Конечно, сразу полезла в дневник, просмотрела по диагонали; про меня три с половиной предложения, мол, самое главное, смысл жизни и т. д.; перечитала снова, расстроилась, что так мало; порадовалась, что про Настю и того меньше; подробности одинокой жизни Гарика пропустила, равно как и пространные философские штудии на тему «γνωθι θαυτον или узнай себя», а также картезианские заскоки относительно управления страстями души.

Оказывается, на протяжении двух последних лет Гарик честно пытался обуздать эти самые страсти, скрупулезно следуя методу великого рационалиста, и поначалу не очень-то преуспевал — декларации благих намерений перемежались отчаянными заявлениями urbi et orbi, что он больше так не может, что он сейчас покончит с этой бессмыслицей одним махом. Однако к концу дневника тон его высказываний изменился, он стал сдержанным (но будет время — и я обопрусь о платан, вот как это звучало), в нем появилась сила, которую я за Гариком раньше не чувствовала — сила сжатой пружины, готовой распрямиться и перевести потенциальную энергию в кинетическую, в решительный праксис.

С этого места я пошла читать внимательней, Гарик внезапно сделался интересен; про меня было предсказуемо, а про отъезд — нет. Взгляд скользил по тексту, выхватывая то, что важно мне, но разве кто-то читает иначе?

«Героям „Сталкера“ страшно зайти в комнату, где исполняется заветное желание. Переступи порог — и получишь кучу денег. Какой-то подобный порог я уже переступил и мне показали, что игры в мужчинские поступки — это одно, а действительно вести себя великодушно — совсем другое. Животные духи бегают по жилам и скручивают в бараний рог. Ревность, злость, отчаяние — и все это под вывеской вечной любви. Как же мне научиться любить? Способен ли я?»

(Ого! Оказывается, нас мучают одни и те же вопросы, Гарик.)

«А. думает, что я по дурости поставил на нее как на темную лошадку, а потом втянулся и не могу бросить, виной всему инертность и т. д. Чушь! С самого первого дня мне было своего рода откровение (Воробьев сказал бы — эпифания, он любит звучные термины), что это и есть мой шанс. Высокопарно выражаясь — шанс на спасение. Там нас спросят, и она скажет: „я смотрела на звезды“, а я отвечу: „я любил ее“. И дай Б-г, чтобы это оказалось правдой, чтобы не обнаружить на месте декларируемой любви одно только желание, ревность или упрямство.

В любом случае выбор сделан, я уже в той комнате, где исполняются мечты. И очень скоро смогу проверить, действительно ли я рад тому, что она счастлива здесь, без меня.

Однако зададимся вопросом, является ли такая проверка валидной. На расстоянии легко вообразить…»

Тут его повело и он пошел писать про мнимое и действительное, про несомненность одного только сомнения, я снова стала пропускать и включилась когда состав притормозил у конечной станции:

«…сама возможность отъезда сделала меня другим. Приняв решение, я почувствовал себя освобожденным — пока что не свободным, но буквально в двух шагах. Естественно, эти два шага и будут самыми трудными, как последний отрезок скалы для альпиниста, штурмующего крутой склон.

Вот, кстати, недурная аналогия — альпинистов тоже подозревают в беспочвенном упрямстве и сумасшествии. Одно мне ясно как простая гамма — из этой ситуации можно выйти только вертикально вверх, решения на плоскости нет. Одолевая очередной подъем, понимаешь, что А. здесь уже практически ни при чем. В конце концов, каждый будет стоять перед Ним в одиночку».

(Вот оно как! А. ни при чем! Ну ладно, в одиночку так в одиночку. Пора задуматься о новом месте жительства. Вернуться в ДАС? побороться за свое место под солнцем? или для начала навестить высотку и…)

Все женщины… э-эээ…

Петя смущенно промямлил — Аська, извини, я никак… давай без меня… видишь, что творится — Стеклов бесится, грозится поубивать, за лето все пришло в запустение, а у нас, между прочим, еще в мае прорыв наметился, почти открыли, но повторить не можем. Повторим — будет нам посмертная слава. Тем более что про Баева я не в курсах.

(Так-так, откуда металл в голосе? Спросить или замять?)

Да, я пытался с ним поговорить о той хреновине, но он послал подальше, прямым текстом. А я, знаешь ли, к такому обращению не привык. Короче, мы теперь два берега у одной реки. Это если коротко. Советую тебе потрясти Кота, он должен знать.


Кот открыл дверь и сразу же скорбную мину. А я-то налетела — лето, горы, погода, что у вас, когда ДР гулять будем… Притормозила, смотрю — Кота конкретно перекосило, он со мной как со вдовой героя, ожидал ритуального самосожжения, наверное, а я вот она — здоровенькая и даже где-то веселенькая. Все женщины … э-ээ… таковы, думает Кот, и мысль эта бегущей строкой пересекает его нахмуренный лоб.

Баевым интересуешься? Они с Боссом на Фрунзенскую переехали. Телефончик? Могу дать телефончик. Конечно, заходи, когда время будет — и дверью хлоп, и на два оборота.

(ДР, очевидно, пройдет без меня.)


Сняла с полочки телефонный аппарат, еще дедушкин, тяжелый, пыльный, трубка на высоком рычаге, оглушительный зуммер; унесла в комнату Гарика, еле-еле хватило шнурка; прикрыла дверь, развернула бумажку с котовскими каракулями, палец в дырочку, два четыре семь, нет, не могу. Брякнула трубку, сердце в ухе застряло, ничего не слышу, кроме собственного пульса (а говорят, что оно в пятки уходит…). Допустим, Баев там, и что я ему скажу — здравствуй, Данила? Лето, горы, погода? А эта штука с проводками — сработала?

Аппарат устроился на коленях как объевшийся кот, согрелся, задремал… Смотрю на ренессансного юношу, кто первый глаза отведет, отвернет от лобовой, сжалится над противником… Игра в гляделки, это мы умеем, Митя. Ты-то не будь как тот именинник, который за тебя горой только потому, что тебя вроде бы нет, а раньше был за Баева, хотя Баев и теперь жив-живехонек.

Где логика? Нет никакой логики. Мне нужен ты, больше чем когда-либо, а поеду я к Баеву. И не смотри на меня, я все равно это сделаю.


— Здравствуйте, — говорю, — позовите, пожалуйста, Даниила.

— Ася? Привет-привет. Баева нет, завтра позвони, — это Босс, его прокуренный басок.

— Завтра?

— Да, после обеда. Он сегодня не вернется, я думаю. Ты вообще где, как жизнь? — и этот сочувствует, голос осторожный, как у сапера, который по минному полю идет. Интересно, Баев тоже утешать будет?

— Жизнь прекрасна, Баеву привет. Если что, он мой номер знает, я на Лубянке. — Спохватилась, что Босс не поймет, ну да ладно. Потом объясню.

(Значит, не вернется… А чего ты хотела-то? Собрала вещи, укатила в неизвестном направлении, с чужим мужем в одной палатке лето проспала, живешь на Лубянке — какие могут быть вопросы? Ему разве нельзя того же и без хлеба?)

Все это в моей жизни уже было — и «позовите Баева», и «перезвоните завтра», и сочувствующие на проводе. Не надо было приветов передавать… Он ведь не перезвонит, ежу понятно. Этому ежу вполне можно доверять, он наш надежный информатор. В конце концов, целое лето телефон молчал, разве что в августе…


Вытерпела понедельник, вторник и среду, кое-как проскрипела четверг и пятницу; съездила к Маринке, они как раз фотографии печатали, было чем заняться.

Серо-белый Коктебель, палатки, каша с персиками; Гарик моет кан, Маринка развешивает Антошины носки; на снимках всем минус-пять-лет, Эдик — неблагополучный подросток в бегах, новобрачные — два влюбленных восьмиклассника, мы с Гариком на общем фоне старые перечницы…

Маринка спрашивает — а где Игорь, почему ты одна; Антон, вручая стопочку книг — надо прочесть, потом поговорим (очевидно, я растормаживаю у образованных мужчин какой-то педагогический рефлекс, и теперь меня снова будут окультуривать); Эдик привел девочку Олю, у нее густая шелковистая челка, как у пони из мультика, и обманчиво наивные глаза (Оля книжки давно прочла, позор мне, позор, сегодня же начну); жутко умная Инна, забравшись с ногами на диван, рассуждает о Юнге; я презрительно молчу — что она может знать о Юнге, если она не была в Морском, а она не была, это сразу видно. Но слушать-то слушаю — хорошо говорит, не хуже меня.

Виноград закончился, пошли арбузы; Маринка заливает их красным сухим, получается крюшон; мы едим его ложками и пьянеем, как первокурсники; водки тут не держат, бранных слов не употребляют, специализируются, в основном, по траве, и то без фанатизма; на подоконнике под опекой Антона растет настоящий пейот, за ним глаз да глаз, потому что каждый норовит отколупать кусочек, не дожидаясь, пока пейот дойдет до кондиции, а он не доходит, собака, вот настолько вырос весной и заглох, вздыхает Антон; от них ощущение выпускного класса или — чем черт не шутит! — второго дыхания (новый оазис?).

Постепенно подключаюсь к коллективным радостям, к дискуссиям о Хайдеггере и Ницше; выясняю эмпирическим путем, что трава меня не берет; внезапно проникаюсь симпатией к Инне, потому что она не просто умная, она уникум, таких не бывает — полжизни по больницам, что-то наследственное и неизлечимое, перспективы туманные, если не сказать хуже, а драйв, как у игрока в покер, которому весь вечер прет; мы ходим вокруг да около, потом кладем карты на стол, ничья; кажется, у меня теперь будет с кем поделиться.

(Странно, почему я раньше к ним не прибилась — вроде бы в одном здании на Моховой обретаемся…)

И — да, наконец-то я при деле, у меня теперь компания, а Баев пусть идет лесом.

Ты не найдешь

Субботу и воскресенье по инерции, в понедельник практически избавилась от завихрений, и вдруг мама Гарика:

— Ася, тебя к телефону.

Дальше неинтересно и где-то предсказуемо. Речь, вводящая в транс на первой же минуте тайма, на воротах никого, бей — не хочу. Только на этот раз с вызовом — не хочу. Я бы пришел, но ты ведь не придешь, и правильно, и умненько-благоразумненько. Нет, давай на Фрунзенской в пять, на ступеньках.

Выходишь из транса — ничего не помню, неужели я все это говорила?

Запоздало испугалась, что а) в самом деле приду на Фрунзенскую и б) не узнаю его. Голос в трубке был как будто баевский, но… Допустим, в пять, а дальше? Привет, что поделываешь, держаться эдак непринужденно, погулять по набережной, продемонстрировать, что сожалений нет как нет, расстаться во-о-от такими друзьями, потом запереться в комнате-шкафу и рыдать. Нравится?


Назавтра стою на ступеньках, готовая к любому исходу, слезы подпирают, по сторонам не смотрю, сам подойдет. И подошел.

Аськин, мы здесь.

Баев и Босс, оба в белых рубашках (а где же раздолбайская майка? не чувствуешь себя голым без нее?), белые отглаженные пятна, улица потекла, я уже плачу, так быстро? Ни-ни, не дождетесь. Да и цена женской слезе, сами знаете… может, я сейчас свои босоножки оплакиваю, в которых вода хлюпает…

Надо зайти в магазин, говорит Баев, и мы идем в магазин. По асфальту несутся потоки воды, она прибывает; автомобили на подводных крыльях рассекают зеленую гладь Кооперативной улицы, кильватерные струи сходятся в центре, гасят друг друга; из-под крыла веером вода, направо и налево, пешеходы вжимаются в стену, но это не помогает, особенно тем, у кого рубашки белые (далась тебе эта рубашка, ей-богу); водостоки забиты, по зебре не перейти — ее больше нет; вот так, наверное, когда-то начинался всемирный потоп, с рядового дождичка, и беспечные земляне думали, что это пройдет.

Ты удачно отсиделась в подземке, продолжает беседу Баев. Здесь бушевал природный катаклизьм, а на Усачева, говорят, даже дерево повалило. Самолично видел машинку с проломленными стеклышками. Я слушаю и не слышу, отмечая про себя, что он по-прежнему злоупотребляет уменьшительными суффиксами, да и рассказ его звучит несколько однообразно, как метеосводка, но я-то и подавно молчу.

Разулся, идет босиком, ботинки в руках, брюки подвернуты (дожили — Баев променял джинсы на обыкновенные мужские штаны); в магазине за ним дорожка мокрых следов, ведущая сначала в овощи, потом в мясо, потом в йогурты, и хоть бы кто ему слово сказал (Баев, ты ешь йогурты? заботишься о кислотно-щелочном балансе? а кефирчик тоже тебе?); наконец, мы пристраиваемся в очередь на кассу; хлеб, сникерсы, сигареты, батарейки, жвачка и прочее, я не стала смотреть, что он взял, что-то взял.


Сталинский дом, громыхающий лифт, железная дверь; квартира-трешка, темная, мрачная; окна во двор, за окном густая зелень, едва тронутая желтизной. Это поправимо, скоро осень, листья опадут и будет светлее. Босс вручает мне пакеты, помоги, пожалуйста, мы тут без женщин совсем одичали. У нас с Баевым работенка примерно на час, хозяйничай.

Баев: ты никуда не торопишься? Я потом тебя провожу до метро.


Я послушно ставлю пакеты на стол, а покорность есть главная женская добродетель, говорит Антон, Маринка смотрит на него исподлобья, все это очень кстати всплывает у меня в памяти, но ведь Антон прикалывается, ему просто доставляет удовольствие словесно тиранить жену, и окружающие это понимают, даже Маринка, бедная, понимает…

Стол, покрытый затертой клеенкой. Нарисованы: бананы, апельсины, яблоки, а также почему-то помидоры и шишки, тест на исключенное третье, на логику, которой по-прежнему нигде не видно. Банка кофе, пара пепельниц, он слишком много курит, думаю я и, спохватившись, пытаюсь притушить эту мысль как сигарету, вдавить ее поглубже в песок; на крючке чистое полотенце, возле раковины «Фэйри», маленькая лимонная фея; жильцы этого дома прекрасно обходятся и без женщин; к черту обед, что я вообще здесь делаю; до метро я могу и сама дойти, разве не так?


Пыльное зеркало в прихожей, босоножки раскисли, но если нам нечего терять, то почему бы не пройтись босиком. Поднимаю глаза, вижу в зеркале себя сердитую, готовую к любому исходу, а за левым плечом, в радужной пыли — темный ореол, тень дракона, этот.

(Олежка: мальчик из гитлерюгенда. Гарик: черт узкоглазый. Акис: волчарка. Я: первозмей. И все мы были уверены, что знаем, кто он такой.

И все ошибались — он никто, nobody, nessuno, ninguno, нiхто; он просто умеет отражать то, что ему посылают; фиктивная зеркальная плоскость нулевой глубины.)


Узкие губы, железные скулы, желваки

как будто резали автогеном

в зеркале еще четче, идеально острый край

поранишься и не заметишь.

(Взгляд, как у собаки, которую запирают в доме одну. Если сейчас провести все оптические линии, окажется, что мы оба смотрим в никуда; пересекаемся в точке, которой нет; мы — отражения, проекции; ты видишь меня, я вижу тебя; отвернись — и я исчезну. Но что будет с тобой? Что ты расскажешь ему?

Да ничего не будет. Вопрос риторический, я всего лишь перепеваю БГ.)

По ту сторону зеркального стекла

все происходит безболезненно и бескровно

если двое решили разойтись без шума и пыли

кто может им помешать?

(С точки зрения стороннего наблюдателя, коим поневоле становится Босс — самая обычная интермедия. Она в дверях, он проводить вышел. Прощайтесь быстрее, что за церемонии, елки-палки).

Уходишь? говорит Баев. Так скоро?

(Только не отвечай, слово это зацепка, а мы должны быть зеркально гладкими, мы должны отражать.)

Кто первым поведется, ответит

сорвется с нейтрального тона

приоткроется для удара под дых

покажет, куда целиться

тот и проиграл.

(А когда вернешься — опять никогда? продолжает Баев в том же духе, и он прав — не оставляй путей к отступлению. Еще бы усмехнулся кривенько, как он умеет…)

Что за странные игры

противники расходятся, стреляют по команде

обе пули навылет, на заднем плане крики «врача, врача»

Босс высунулся из комнаты

Саныч, ты скоро?

(Знаешь, что дальше? Они полежат немного, потом встанут, отряхнутся, и начнут сначала. Эта пленка закольцована сама на себя.)

Не хочу знать, что будет дальше, потому что будет

это очевидно, это легко просчитывается

ты знал, что я приду, я знала, что ты знал

и все-таки пришла

поговорили о погоде, прошвырнулись по улице

купили мясо, хлеб, сигареты, что-то еще

можно продолжать в том же духе до бесконечности

если бы не было так больно.

Останься, говорит он сдавленным голосом, ты же меня без ножа режешь. Хочешь, чтобы я объелся сырого мяса и умер от заворота кишок? Какая поучительная смерть! Меня наверняка покажут по телевизору в новостях, в разделе «происшествия»… Босс правду сказал — мы тут окончательно дошли до ручки. Готовить некому, я не по этой части. Максимум — кофе сварить. Босс тоже не умеет, он доводит мясо до состояния химически чистого углерода. Видела бы ты его макароны — из них получается отличный обойный клей. Знаешь, сколько я съел такого клея? Остальные те еще придурки, завтра сама убедишься. Аська, я чуть не сдох тут без тебя. Исправно выл на луну. Как только она покажется — встаю на четвереньки и вою. Спроси у придурков, или вон у соседей снизу. Кстати, я купил твое любимое овсяное печеньице. В тот же день, когда ты позвонила.

А ты не позвонил.

А я не позвонил.

(Черт, как больно. Каждое слово под дых, даже если не целиться. Натужный юмор, петросянистый, плоский, шуточки в заусенцах. Раньше он был изобретательней, несло вдоль по Питерской с ветерком… А сейчас говорит и сам себя ненавидит, но ведь надо что-то говорить…

Больно, и у боли есть один существенный плюс — она показывает, что ты еще жив. Dolore ergo sum. Не обращай внимания, я всего лишь редактирую Декарта, добавляя в его афоризмы свои грамматические ошибки.)

Я всего лишь собираюсь заплакать

потому что ты меня уже опередил

теперь можно размазывать по щекам сообща

я это не раз и по самым ничтожным поводам типа

не вовремя поставленного БГ или февральского солнца

рефлекторная реакция, простая вегетатика

щекочет в носу, щиплет глаза, трудно удержаться

молодец, что не комплексует

мужчина должен уметь плакать — красиво, сдержанно

чтобы ни один мускул не дрогнул.

(Я продолжаю, у иронии мощный анестетический эффект. Она поможет мне удержаться. Или не поможет.)

Да, сейчас все разрешится в тонику

в самую устойчивую из комбинаций

ты и я, кофе, овсяное печенье

и придурки.

Здесь вообще-то живет тьма народу, говорит Баев, но сегодня они на базе. И я наврал про метро — я вовсе не собирался тебя провожать. Метро затопило, туда не пускают, пути назад отрезаны. А от потопа можно укрыться здесь, тем более что мы заблаговременно запаслись провизией. Кроме печеньица у меня есть также и мороженце. Крем-брюле на вафельках, ты ведь любишь.

(Послушать его — самоуверенный пижон, и если бы не этот взгляд… как у собаки, которую везут усыплять.)

Данька, кричит Босс, харе трепаться

я к шефу опаздываю.

(Сварим кофе, сядем на подоконник… Подоконник в сталинском доме — не об этом ли ты мечтала? На нем свободно можно жить. Не знаю, будет ли тебе хорошо в этой квартире. Мне было плохо, очень. Я сидел тут один и, в полном соответствии с вышесказанным, выл на луну. Вот и все, что я делал тут без тебя.)

Вот и все, хватит трепаться, плакать, обнимать

это неправильные глаголы, в нашем лексиконе их нет

вцепились друг в друга как утопающие

как будто от этого зависит наша жизнь

расцепишься — и пойдешь ко дну

топориком пойдешь, некрасиво

неправильно, внахлест сросшиеся души

с общими легкими, почками и селезенкой

разделить невозможно, даже под общим наркозом

ты по-прежнему думаешь, что это любовь?


Полчаса, Аська, говорит Баев. Потому что другие полчаса мы уже у Босса украли. Не хочешь на кухню, иди в большую комнату, там есть бандура с кассетами, займись ею. Или просто ляг поспи, потому что нас ждет бессонная ночь. Ты ведь расскажешь мне, что в мире происходит? Как ты, Аська? Жива? Где шлялась?

Впрочем, есть идея получше. Накупили провизии — будем праздновать Новый год. Мы знакомы со времен потопа, а настоящего Нового года не было ни разу… Да иду я, иду! — орет он по направлению к Боссу. Я могу тебя оставить без присмотра, не исчезнешь?

Можешь, говорю. Я не сбегу. Ведь кто-то должен поджарить мясо.


(Я же тебе сказала, Митя, я это сделаю. Кто бы теперь объяснил, зачем… Не из жалости, факт, потому что у зеркала оба были жалкими донельзя. От скуки (еще одна версия Гарика)? Возможно, но скорее как гипотеза второго плана. Про любовь давай не будем.

Если все это последовательно вычесть — что останется?)

В тихом омуте

Зачем-то живу на Фрунзенской, в квартире-трешке. Листья осыпались, за окном потемнело еще больше, потому что ночь наступает и солнца снова нет. Готовлю еду на семь человек, иногда на восемь, если приезжает Ян. Правда, Ян ее никогда не ест. Предложила однажды и была молниеносно расстреляна в упор, бац-бац, даже говорить ничего не пришлось. Кто я такая, в сущности? Женщина Баева, без имени и права голоса. Что-то вроде домашнего животного, которое должно сидеть на коврике, причем сидеть тихо или его выкинут на улицу. Но я все равно готовлю на восьмерых — из чувства противоречия, и потом — у нас не пропадет, придурки сожрут.

Ян — начальник, шеф. Приезжает раз в неделю устраивать придуркам головомойку. Я при этом не присутствую, но по рожам его подчиненных, выползающих на кухню покурить, могу домыслить остальное. Ян не повышает голоса и ничего не повторяет дважды. Аспирант мехмата, высокий, худой, с лицом гуманоида с планеты Зюк — широко расставленные глаза, непропорциональной большой лоб, скулы обтянуты желтоватой кожей. Вылитый профессор Мориарти.

Придурки — это Мальчок, Паря, Кулак (то бишь Кулаков) и Ведро. Как их зовут — не выясняла. Приходят, сжирают все без разбора, полночи гогочут, обсуждая каких-то лохов и тупиц, смотрят «Назад в будущее», «Горца» и порнушку. Мальчок у них самый несчастный — он предназначен для битья, он шестерка. Заискивает перед всеми, даже передо мной, и тем не менее остается бессменным козлом отпущения. Затрещины и фофаны ему отпускаются без счета, что уж говорить о бычках, каждое утро всплывающих в его чашечке кофе (кашечке чофе, говорит Баев).

Баев и Босс — интеллигенция. С ними Ян обходится мягче, платит больше. Это Мальчок мне нажаловался, мол, несправедливо — они с придурками носом землю роют, а Баев с Боссом сидят в офисе, чистенькие, бумажками заведуют. И что за бумажки? — спрашиваю. Да так, накладные, приход-расход. Мы компьютеры продаем — тебе Баев разве не сказал?

Баев котируется выше остальных, хотя и к нему Ян обращается презрительно — Архангел, или даже Архангел Гавриил. Архангел кривится, но терпит — заработок приличный, зеленью. Мы мечтаем съехать отсюда (и могли бы, ведь я тоже зарабатываю), но Ян на это добро не даст, а Баев поперек никогда не выступит.

(Баев, или мы оба крепостные?)


Возвращаюсь с диванов убитая, без Гарика трудно, почти неподъемно. Дали нового напарника, он оказался на редкость молчаливым. Пиво на бульваре пить отказывается, говорит — я лучше дома, нет привычки на улице выпивать. Видали?

На прошлой неделе работала без него, получилось не очень — кинули. Работу приняли, денег не заплатили. Олежка ругается — как мне теперь из них выбивать? Я похож на рэкетира? А за материал, поролон и прочее кто заплатит, Пушкин? Ладно, вот тебе аванс, живи. А то помрешь на производстве, я потом отвечай… Какая-то ты умученная, Арутюновна. Может, погуляешь недельку так, без поролона?


Хорошо, когда никого нет дома или мы с Баевым одни. Завариваем длинный-длинный чай из жестянки; листья-иголочки, вкус дыма и речной воды; пьем его на кухне, на диванчике, как раньше. Баев устает, но не жалуется. Засыпает на полуслове, положив голову мне на колени, и я сижу, не шелохнувшись, пока в дом не вламываются придурки.

Home, home again, I like to be here when I can, нет, не нравится и не звучит, эта музыка теперь чужая. Я было завела, но Баев посмотрел умоляюще. Нет.

Спим на одноместной кровати, обнявшись, как близнецы в утробе, потому что иначе не поместишься — и это все. Брат и сестра, небо и земля, вода и камень — это и есть платонические отношения? Ты же хотела как в кино, говорит Баев, вот тебе кино. Даже подушка одна на двоих.

Теперь очень бережно. Так бережно не бывает, когда все хорошо. Но мы и не строим иллюзий. Сейчас главное продержаться на плаву и не потопить другого.

(А здесь рассвет, но мы не потеряли ничего:

Сегодня тот же день, что был вчера.)


Кот и Ко оттаяли и легализовали мое присутствие в ГЗ. Мы навещаем высотку, Баева здесь ждут, на него прибегают смотреть, ему рады. Баев не может ударить в грязь лицом, скупает окрестные ларьки, проставляется пивом и плюшками. У него гостевая гигантомания — он должен всех накормить. Мне это приятно — когда-то нас кормили, теперь мы. И ничего, что зелень улетает так же быстро, как и незелень. У меня все есть, у Баева тоже. Чай, пальто, ботинки. Живем.

(В первый же день совершили обход по всем комнатам, кроме одной. Там до сих пор стекло не вставлено. Обыкновенная дверь, одна из. Не оборачивайся, если хочешь остаться в живых.

А я очень хочу. Мне вдруг приспичило жить — неважно как, лишь бы не на том перекрестке. Я ведь по-прежнему там, Митя. Толпа разошлась, обломки убрали, движение восстановлено, а я стою как дура и ни с места… Нет, не надо, хватит. Это ты меня бросил, ты. Господи, как ты мог. Двадцать четыре года. Но я забыла, все забыла — ведь ты мне даже не снишься. Митька. Митька.)

Однофамильцы Баевы — Даниил и Маринка — сдружились не на шутку. По выходным мы навещаем молодоженов, и пока Маринка режет что-то на кухне, Баев развлекает ее своими фирменными штучками. Она совсем невеселая, надо срочно что-то делать, например просветить ее насчет оранжевых шаров. Вот едешь ты в метро, говорит он, и кто-то противный сверлит тебя глазами или, хуже того, докапывается. А ты — рраз! — огненную стеночку вокруг себя сооруди. Или стеклянную, пуленепробиваемую, от нее вся фигня будет отскакивать — бэу-бэу, бамц-бамц. Как услышишь этот звук, знай, что защиту ты поставила такую, что ни один интервент не проломит.

Маринка доверчиво слушает, ярко-синие глаза, тонкие бровки, ловкие пальчики с коротко обрезанными ноготками. Теперь она готовит на восьмерых, я помогаю. Остальные все больше по книжкам.

В фаворе экзистенциализм, здесь принято любить Сартра и Камю, а также непроизносимого Кьеркегора. От Сартра меня тошнит, о чем я с порога и заявляю, завоевывая без лишних усилий статус маргинала. Новые имена: Хабермас и Левинас, для меня пока неразличимые, но я и о них разглагольствую — звание маргинала обязывает. По выходным мы смотрим артхаус и слушаем Антонов ликбез на тему новейших тенденций в кинематографе. Мама Антона — известный кинокритик, папа — звукорежиссер на «Мосфильме». Я с ними не живу, говорит Антон, они богемные, посуду не моют, курят, вещи разбрасывают, ложатся в шесть… Вот, сбежал в коммуналку, наслаждаюсь покоем.


Конец ноября, я даже день недели помню — суббота. Собирались в гости, пошли за тортиком в кулинарию, что под «Балатоном». «Прагу» возьмем или «Марику»? — задумался Баев. Или оба сразу? Народу будет тьма, что такое один тортик, давай два.

Встали в очередь, «Марика» закончилась, но еще есть «Журавушка», авось достанется. Баев довольный, его даже очередь не раздражает — выходной. Улыбается, снял черные очки, балагурит.

Какой хороший день, суббота.


Двое в штатском, третий чуть поотстал; заходят с разных сторон, берут в кольцо. Пройдемте с нами. И вы, девушка, пройдемте.

А как же очередь? У меня там «Журавушка»…

Очередь с любопытством смотрит, чем кончится. Лицом к стене, руки на стену. Щелк, щелк, фигасе, наручники. И мне тоже — руки на стену? Вам не обязательно.

И повели.

Люди оглядываются. В очереди шепчут — надо же, и девицу. А на вид приличная…

В отделении процедура повторяется — лицом к стене, руки на стену… Обыскали, отстегнули. Часы, ремень, шнурки вынимаем — и в обезьянник.

А девушка тут посидит, на коврике стульчике, пока не вызовут.


Монолог следователя по району Раменки, майора юстиции Приходько Е. Н.

(записанный опять же на подкорку, крепко-накрепко, захочешь — не сотрешь)

А ведь мы с вами знакомы, уважаемая Ася Александровна. Вы-то меня не знаете, зато я вас знаю. И тем не менее для протокола вы мне еще разочек все расскажете. ФИО, год рождения, место жительства… Документы при себе имеются? А чего так? Ну тогда с ваших слов и запишем, а кто-нибудь из подруг подвезет. Нет подруг? Одни друзья-уголовнички?

Откуда знаю? Да очень просто. Квартира три месяца под наблюдением, телефон на прослушке. Голосок у вас приятный, Ася, мелодичный, вам бы на радио работать, а не дурью маяться. Нельзя же быть такой беспечной, милая барышня… Вы трубку снимали? Снимали. Они просили передать то-то и то-то? например, что на Спортивной делать нечего и надо ехать в центр, помните? и вы передавали? теперь все у нас, на пленке. Хотите послушать?

<…>

Позвольте вопрос. Кем вам, собственно, приходится Баев Д. А.? Да что вы! ничего не перепутали? Муж — это совсем, совсем другое! В вашем случае не муж, а сожитель. Нет, дорогая моя, именно сожитель. Брак нигде не зарегистрирован, на что живете — ну очень большой вопрос. Его я тоже задам, чуть позже, а пока мы с вашей помощью опознаем преступников. Вы же в самой что ни на есть малине жили, навидались всякого, для очной ставки кандидатура вполне подходящая.

Что значит не надо? Как это не надо? Кому лучше знать — мне или вам?

<…>

Что же вы, Ася Александровна… Девушка молодая, симпатичная, а связались с подонками. Насколько надо не уважать себя, чтобы оказаться в подобном окружении! Родителям, педагогам сообщим, конечно, пусть примут меры. Опять не надо?

А вы отдаете себе отчет, чем занимался ваш так называемый муж и остальная гоп-компания? Нет, это я вас спрашиваю! (Прибавляет громкость.) Расскажите все, что знаете: кто, где, когда и с кем, вот тогда и посмотрим, сообщать родителям или нет, проводить вас по делу свидетелем или, напротив, соучастником хамовнической преступной группировки.

<…>

Слезами горю не поможешь, Ася. Самое невинное, за что можно упечь вашего сожителя — это подделка документов. Напечатали на цветном принтере накладные, пошли на склад и получили десять писишек. Кстати, кто такой Павел Самсоненко? За него, голубчики, и расписались. В настоящий момент мы и его проверяем на причастность к делу.

(Боже мой, они и Самсона подставили…)

Но это еще цветочки. Телевизор смотрите? новости, криминальную хронику? слыхали, что такое рэкет? Ознакомьтесь, за ради интереса, с показаниями одного из членов банды, а именно Малых Н. Н., подпольная кличка Мальчок: Баев Д. А. являлся по указанным адресам, где проводил беседы угрожающего характера. Проще говоря, шантажом занимался.

(Так вот зачем ему черные очки!..)

Правда, делал он это весьма осмотрительно. Записки на принтере распечатывал, по телефону выражался уклончиво — если вы дорожите своим покоем… я просто хочу дать совет… Изобретательный товарищ. Документы не подмахивал, со учредителем фирмы не являлся. Прокололся по-глупому — понес записку, сунул в ящик, на записке пальчики. Однако припереть его к стенке, доказать все честь по чести очень сложно. Умысел, так сказать, обнаружить и злостное намерение.

<…>

Ваши так называемые «придурки» — мелкая сошка. Это край паутины, а ниточки от нее ведут… куда надо ведут… Они же прижали к ногтю весь район, а проштрафились на ерунде, на записочках. Не шестерки, конечно, и даже не ваш инфернальный профессор Мориарти (да-да, мы знаем, как вы его называете), он тоже не первой степени величина, но вот над ними… Милая моя, да тут мокрое дело. Четыре трупа, это вам не хрен собачий, извините. А вы как думали? Стал бы я тут с вами беседовать на ночь глядя…

<…>

Я к чему это говорю, Ася. Сожитель ваш осознал тяжесть содеянного и на седьмом часу разговора пошел навстречу следствию. Весьма своевременно — остальные пятеро давным-давно друг друга сдали, народец-то гнилой. За ними много чего числится, а за Баевым Д. А. — скромная бумажка с угрозами да туманные записи телефонных переговоров, ну и еще кое-что по мелочи. Я думаю, мы изыщем возможность провести его по делу свидетелем, если он и дальше будет вести себя как человек разумный. Отпустим под подписку о невыезде, с условием, что он будет регулярно, раз в неделю, являться ко мне для соответствующей беседы. И вы заходите, если захочется побеседовать по душам.

(На крючке держать собираетесь?)

В этом деле я очень рассчитываю на вас. Вы должны о нем позаботиться, удержать от неверного шага и т. д. Вы же же… де… Надо взять себя в ру… Надо иметь го… и му…

Подумайте о бу… Отнеситесь к этому се…

(Там в конце запись испорчена. Заедает.)

By air mail / Par avion

Не понимаешь разве, они на понт берут! Тебя припугнули — а вдруг чего по недомыслию разболтаешь. На меня у них ничего нет, иначе не отпустили бы. Разговоры про одолжения — в пользу бедных. Тебя, бедняжечку, поразить в самое сердце, чтобы ты думала — вот какая у нас милиция человечная, бережливая.

(А мне следователь сказал, что ты всех продал…)

Блин, Аська, пораскинь мозгами, кого я мог продать?! Придурков? Когда нас с тобой в отделеньице доставили, они уже несколько часов на вопросы отвечали. Мне показывали протокольчики, подписанные ими с утречка. Кроме придурков я ни с кем всерьез не контактировал, все делал анонимно, в белых, тсзть, перчатках. Ну разговоры. Так ведь я не убивал, не грабил, подписи не подделывал, по чужому паспорту не проживал… Видела бы ты, с кем приходилось работать!.. С такими харями пообщаться — и сразу под амнистию. Короче, считайте меня санитаром леса, если уж на то пошло.

Ян смылся — вот почему они прицепились. Темнят, не говорят напрямую, но я догадался. В протокольчиках следователи интересуются местонахождением главаря хамовнической преступной группировки и его ближайших подручных. На живца хотели поймать, но надежд особых не питают — доперли уже, что я самая что ни на есть мелкая шестерня и Яну на меня выходить нет резона. Отсидится где-нибудь до лучших времен и вынырнет в дальнем зарубежье. А если им хочется, чтоб я являлся раз в неделю на профилактический осмотр — нет проблем. И знал бы — не сдал. Я не дебил! Ян разнюхает и устроит варфоломеевскую ночь. А я только жить начинаю и до пенсии мне далеко.

Короче, тебе придется пару недель посидеть у Гарика, или у Нинки, или дома. Давно дома-то не была? Отличный повод навестить родичей. А мне Самсон обещал место сторожа в егойной конторе, при казенном складе. Самсон с Андрюхой свое дело открыли, приписались к какой-то местной хозяйственной организации, типа они тут госслужащие. Самсон умеет вмедведиться в любую берлогу, уважаю. И так легальненько, комар носу не подточит.

Безусловно, сторож — это блестящее начало карьеры: можно вскарабкаться на самый верх служебной лестницы!.. до завхоза!.. Впрочем, я по ней карабкаться не собираюсь — Пашка говорит, им программное обеспечение писать надо. А сторож — это для отчетности, надо же как-то оформить. Кроме того, мне как сторожу полагается ГЗшная жилплощадь, ведь я университетские складики охраняю. И вот тогда…


Я позвонила Гариковой маме. Ну конечно, деточка, мы тебя ждем. Писем скопилось — сама увидишь. Удивляюсь, когда Игорек успевает, у него же теперь работа, дом…

Заявилась с тележкой, спряталась в пенале, провела полдня за чтением. Пришла в себя, вдохнула, выдохнула — жить можно. И с Гариком вроде бы все хорошо, даже слишком.


«…безумно скучаю и хочу, чтобы ты приехала. Это вполне реально. Я нашел одну работенку типа околачивания мебели — мою окна в офисах. Накоплю деньжат и ближе к весне постараюсь выслать тебе на билет.

Ты обязательно должна здесь побывать — эта страна просто создана для тебя. Море теплое, небо южное, ночь пахнет кипарисами и магнолиями, а в супермаркетах можно есть конфеты в неограниченных количествах».


«Мама говорит, от тебя никаких вестей. Наверное, так и должно было случиться, но мне почему-то обидно. Неужели я прав и ты опять сбежала туда. Если бы ты знала, как противно все время быть правым…».


«…со мной произошло то, что Воробьев назвал бы „расширением поля опыта“, или „встречей с Другим“, или „поворотом сердца“ (что-то он вам сейчас рассказывает — не поиздержался еще?). В Москве я читал Декарта (да-да, и нечего хихикать), про всемогущего и всеобъемлющего Б-га, causa sui, сферу с центром везде и окружностью нигде, а в Иерусалиме увидел камень, на котором этот всеобъемлющий лежал мертвым. Лежал и знал, что именно сегодня я приду к нему, напишу это письмо… И я внезапно понял, где нахожусь со своими жалкими желаниями и страстями. Any power you have, comes to you from far beyond. Everything is fixed, and you can't change it… Но ведь ради чего-то Он пришел сюда, в этот город и умер здесь, на этом камне?

Дело не в свободе, Ася, дело в каких-то ростках настоящего, которые мы должны сберечь. Если содрать с меня все оболочки, то останется, быть может, одна робкая надежда, что я тебя люблю. И ты хочешь, чтобы я выполол ее и насадил что-то другое?»


«Расскажу о своем новом окружении — все лучше, чем опять перетирать старое.

Помнишь Миру? Вы встречались в августе девяносто первого, ну тогда, ночью. Она тебя помнит, между прочим. Спрашивала. Мои скупые ответы только подогрели ее интерес к твоей персоне, и я внезапно превратился в эдакого благородно страдальца „с прошлым“. Зато теперь я могу часами валяться на матрасе, предаваясь сладостному безделью, и никто не осмелится меня побеспокоить ради какого-нибудь хозяйственного вопроса.

Мира — опорный элемент нашей семьи, здесь все на ней держится. Она круглосуточно чем-то занята — работой, домом, нами. Из всех нас она единственная получает стабильную зарплату. Платят сущие копейки, поэтому Мира находится в постоянном поиске другой работы, пока безрезультатном. Как сказал один умник, чтобы ее взяли на нормальную должность, ей нужно выбросить ребенка и сменить пол (к сожалению, это правда). Ребенка зовут Пупся, ему семь месяцев, он вредный, хотя и довольно прикольный.

Мира дружит со своим бывшим мужем по прозвищу Крокодил. То, что он вот-вот женится на другой, ее нисколько не расстраивает, наоборот, она искренне радуется за Крокодила, что у него наконец-то сложилось. При этом существует другой мужчина по имени Лёня, который очень любит Миру. После короткого периода ухаживания он ее как бы „завоевал“, после чего переселился к нам и считает, что Мира его жена со всеми вытекающими. И конечно, жутко ревнует ее к Крокодилу. Когда мы играли в „сказочку“, у него весь сюжет разворачивался вокруг двух мужчин, один из которых убил другого из-за женщины. Знакомая ситуация, не правда ли? Лёня достал Миру своей ревностью, и она мне постоянно жалуется, но я не могу бросить в него камень в него, потому что сам такой.

Мы с Настей разыгрываем безупречную семью, и даже ею являемся, за исключением одного момента, ну ты знаешь. А еще есть Ирка — единственная свободная женщина в этом доме. Она влюблена в своего музыкального руководителя Юру Вайнштейна, который когда-то играл со Спиваковым, а теперь первый альт в израильской филармонии. Помимо глубокого чувства к Юре у нее есть и другие, не менее глубокие, а ее сексуальная активность хаотична и безмерна, потому что она не зацикливается на таких мелочах, как пол и возраст. Благодаря ей в доме ночуют самые разные мужчины и женщины, говорящие на разных языках. С ними занятно беседовать на темы свободной любви — чего только не услышишь.

И вообще — про нашу коммунальную жизнь можно писать роман. Я теперь понимаю, почему ты так рвалась в общагу. Оказавшись в сходной ситуации, я тоже подсел на коммунальность. И ничего не хочу менять. Во всяком случае, пока».


«Раз в неделю из Хайфы приезжает мой лучший друг Сид, тоже бывший одноклассник, а ныне преуспевающий журналист. Он один из немногих, кому я могу сказать: „А помнишь, десять лет назад…“, что в условиях оторванности от корней приобретает особый смысл. За это время Сид здорово обуржуазился, разъезжает по Хайфе на „вольво“, в кармане сотовый телефон. Друзей у него нет, а есть некий круг людей, показавшийся мне скучным до безобразия. Офисные работники, развлекаются многочасовыми трипами по задворкам Хайфы или курением травы. Больше ничего не умеют.

Вчера мы ездили на озеро Кинерет. Искупались там, где в него впадает Иордан. Оказывается „иорданские струи“ — это отнюдь не метафора. Здесь он дробится на множество ручейков, по берегам которых стоят римские мельницы. Жалею, что не взял фотоаппарат, потому что Сид выглядел весьма колоритно — с хайром до плеч и библейским профилем, он сидел в Иордане и окроплял всех водой на фоне евангельского пейзажа».


«…работа накрылась и я снова сижу с Пупсей, больше некому. Исполнилась мечта идиота — у меня теперь есть ребенок. Ему надо менять памперсы и забрасывать обратно в манеж игрушки, которые он прицельно пуляет мне в голову. Когда я кормлю его овощным супом, он смотрит на меня с ненавистью, но я имею распоряжение вышестоящего начальства на этот счет, поэтому пусть удавится, но съест. Пупся сообразительный малый и я надеюсь, что когда он наконец заговорит, нам будет что обсудить. Читаю ему на ночь Декарта и Хайдеггера, чтобы жизнь медом не казалась, а еще „Илиаду“ — по причине того невероятно усыпляющего действия, которое она производит на всех, включая и меня самого».


«У вас там уже холодно, снег?

Утром мы загорали на крыше, и я между делом вспомнил о те бе и твоих бесконечных простудах. Написал маме, чтобы она проследила за тобой, хотя сомневаюсь, что ей это удастся. А у нас только-только начался сезон апельсинов. Неподалеку есть колхозный сад, который совершенно не охраняется. Мы совершаем на него набеги с моим рюкзаком.

Видишь, со времен Крыма ничего не изменилось. Мне иногда кажется, что я в Крыму, только очень не хватает тебя».


«Увы, гражданства мне опять не дали, только вид на жительство. Но теперь я счастливый обладатель медицинской страховки и новой работы. Устроился сторожем на молочный склад, обжираюсь йогуртами, творожками и сыром 100 сортов от пуза. Выносить не пробовал — здесь с этим строго, хотя соблазн, конечно, велик. Моя порядочность основывается скорее на трусости и на боязни потерять это дивное место, чем на каких-то моральных устоях, однако важен результат — я на хорошем счету и через пару месяцев наконец-то смогу выписать тебя сюда. Присмотрел билет с пересадкой на Кипре — получается заметно дешевле, а разница по времени ерундовая — часа два-три. И если ты еще не подала документы на загранпаспорт, то сейчас самое время это сделать.

Продолжаю рассылать письма по различным канадским учреждениям, которые теоретически могли бы мною заинтересоваться и дать какую-нибудь стипендию или грант. Пока приходят одни отказы, но ведь никто не говорил, что будет легко. Сидеть в Израиле до скончания века бессмысленно, хотя на данный момент я абсолютно всем доволен, включая самого себя. Репертуар моих ролей значительно расширился. Теперь я могу, например, взять машину, бросить Пупсю на Лёню и уехать в пустыню для медитаций (в пустыне прекрасно идет Витгенштейн). Или битый час препираться с соседями, которые вечно занимают наше машиноместо (я довольно бегло болтаю на иврите, хотя и с кошмарным акцентом, но пусть попробуют не понять). Или пойти в филармонию слушать Бэлу Бартока (что я сегодня вечером и сделаю, непременно, потому что Ирка устроила мне проходку на все вечерние концерты, где задействована она или ее коллеги по цеху).

А еще я осмелел и заявил Настиной маме, чтобы она не лезла в нашу жизнь, потому что это уже невыносимо. За свои деньги она хочет полной осведомленности относительно того, что мы делаем с утра до вечера и даже ночью. Прижала меня к стенке вопросом почему у нас до сих пор нет детей, представляешь? Ну и как я должен был реагировать? Естественно, я высказал все, что думаю о ее манере посягать на неотъмлемое право каждого гражданина на частную жизнь. Получилось недурно. Правда, Настя потом все испортила — уехала на неделю к родителям, умаслила их и вернулась с новым траншем на квартиру. Ты поставил под удар не только меня, но и остальных, сказала она. И вообще, можешь катиться куда угодно, если мы тебе так уж надоели. Каково? Я извинился, конечно, но продолжаю считать, что я прав.

Видишь, сколько подвигов на моем счету? Осталось разве что жениться на канадской гражданке тем же макаром, каким я однажды женился на израильской. Если у тебя на примете будет кто-то — свистни немедленно. Остальное дело техники, которой меня интенсивно обучает Ирка. Я провел с ней весьма познавательную ночь и теперь понимаю тех, кто бегает за ней хвостом. Наверное, я ей скоро надоем и она переключится на кого-то другого. Оно и к лучшему, потому что Настя, как и следовало ожидать, отнеслась к этой истории болезненно, хотя и сделала вид, что рада моим успехам.

Напиши хотя бы три слова, я ужасно скучаю. Не хочешь три — напиши одно. Жду».


«…объелся философией и теперь мой организм ее уверенно отторгает. Открываю Декарта — и сразу хочется закрыть. Это влияние Сида, который при всей своей склонности к словоблудию никогда любовью к мудрости не отличался. Оно и понятно — он прирожденный антифилософ, т. е. софист. Помню, Бибихин нам говорил, что в основе философии лежит простой вопрос — отчего мир есть, а не нет его (или это был Ахутин?), и что она растет из этого, в общем-то, детского удивления. А Сид вопросов не задает и не удивляется — он и так все знает. Он может только изрекать, что и делает с неподражаемой резонерский интонацией, которую я тщился у него перенять, но не смог.

В результате я совершенно перестал читать книги, зато слушаю много всякой музыки. Особенно подсел на одного пакистанского мужика по имени Нусрат Фатех али Хан. Он поет под гармошку и барабан, получается умопомрачительная суфийская музыка, которая напоминает Баха — та же радость жизни, замешанная на глубокой религиозности, поэтому слушать его можно бесконечно.

Али Хан и другие Сидовские вбрасывания — все новое в моей жизни сейчас исходит от него — окончательно вытеснили то, чем мы увлекались в Москве. Когда Лёня ставит что-то из прошлой жизни, я зажимаю уши и удаляюсь в свою комнату. Эти джоны, джимы и дженис… Они вопят, надрываются, рвут на груди тельняшки, не замечая, что их давным-давно нет на свете. Впрочем, БГ об этом сказал лучше меня. Рок-н-ролл мертв, однозначно. Или я опять не прав?

Короче, посылаю тебе с оказией это письмо и кассеты. Приобщись к моему Фатеху али, только предварительно привяжи себя к креслу, иначе я могу предположить, чем все закончится. Ты начнешь ерзать, потом тебе захочется попить, потом пописать, и под этим благовидным предлогом ты сбежишь и никакого поворота сердца не испытаешь.

Передай маме, что я позвоню в пятницу вечером. Это намек. Буду рад, если ты случайно окажешься дома».

Комната 1551

Квадратная, двенадцать метров вместо обычных восьми, окнами на все величественное и потерянное, что когда-то было нашим, а потом ушло с молотка или досталось наследникам

та самая молодая шпана, а мы стерты

стерты с лица земли давным-давно


скверики, крыши, здания, лимонные на закате

старые яблони, каштаны, голуби

фонтаны, дорожки, посыпанные гравием

(сколько раз тебе говорить — это вентиляционные шахты, а не фонтаны, злится Баев, запомни уже, наконец)

и все-таки глазами первокурсника, причисленного к сонму счастливчиков, принятого в ряды, где каждый из ряда вон, уникум, олимпиадник, гений

вот он идет, получил читательский билет, тащит авоську книг, за которыми отстоял километровую очередь, еще не зная, что читать их не будет, разве что ближе к сессии, но поначалу они тоже кажутся прекрасными, и тем прекрасней,

чем больше изодраны и изрисованы другими, успевшими приникнуть к источнику до него

конечно, первые главы и первые практикумы

общие тетради, трехцветные ручки, подчеркивания, молярный вес, прокалили и на выходе

а потом начнутся кляксы, дыры, курица лапой нацарапанные выводы

ошибки в расчетах, вырванные страницы, пропуски, пропуски, пятна, методом подстановки, должно быть где-то так

сгодится, прокатит, сойдет


да, глазами первокурсника, это невозможно перекрыть никакой усталостью, разочарованием или цинизмом, который Баев насаждает под тем предлогом, что я сделалась какая-то мягкая, податливая, не держу удар

(учись бить на опережение, не научишься — сдохнешь, говорит он)

и только саднит вот здесь немного, когда видишь их, идущих по аллеям с авоськами книг

они кажутся моложе, еще моложе, невероятно юными, с фарфоровыми лицами, папиными очками, которые им велики, бантиками, из которых они выросли, но снять забыли, хот-догами в руках, пирожками с котятиной

неужели мы были такими?

когда это кончилось, ты заметил?

глупыши с невидимыми ранцами

школьный вид, который они скоро потеряют

и станут как мы


отсюда кажется, что не станут никогда

мы проиграли, они удержатся, непременно

иначе зачем эта осень, высотка, надежды

разговоры на подоконниках, зачем все…


А спальное место мы быстренько организуем, не впервой, сказал Баев, осмотревшись в новой комнате. Конечно, ведь это его специализация. Разорим пару кроватей, стащим матрасы — и на пол, как обычно. Мы спим на полу, у нас теперь есть свой дом, совсем свой, потому что Баев, кривясь и отпуская обычные баевские шуточки, только что написал бумагу следующего содержания:

начальнику хозяйственной части ГЗ МГУ

очень большому человеку такому-то

от бездельника и тунеядца Раздолбаева Д. А.

по которому веревка плачет

ЗАЯВЛЕНЬИЦЕ

Прошу принять меня горемычного на работу в должности сторожа.

Сами-то мы не местные и паспорт у нас не в порядке, так для того челом и бьем, чтобы вы, дяденька, нам поможили бы и с прописочкой и с комнаткой.

Обещаю что буду паинькой иначе выметаться мне из столицы в свою провинцию или чего доброго идти на работу как она есть а не хочется.

А еще обещаю дяденька Жуков старожить на совесть насколько она мне вапще позволяет.

и подпись с закорючкой собственноручственно

такой-то распоследний негодяй

сего дня месяца года лапу приложил

Теперь-то твоя душенька довольна? Верной дорогой иду, исправляюсь, вскорости повесят меня на доске передовиков и цветы возложат торжественно, под похоронную музыку великого этого. Обживайся, я скоро буду.


Комната квадратная, словно шапочка бакалавра. Голубые стены, штор пока нет, но он достанет или я у мамы попрошу. Здесь надо писать трактаты, это настоящая средневековая келья, тигль, реторта, но слова и мысли испарились, вынули какой-то титановый стержень, который держал всю конструкцию, и я обмякла, расплылась, спать, спать.

Денег снова нет, я временно завязала с диванами — учиться надо, а силы на исходе. Зима берет свое, докторша в поликлинике сказала, что мое состояние вызвано авитаминозом, и если сейчас начать правильно питаться, то последствия обратимы. Значит, опять диета номер один, и опять не вовремя.

Пристрастилась к «Натсу», иногда за день он один да чай из трухи. Или сразу слопать, или резать в течение дня по кусочку, откалывать, откусывать, потом облизать бумажку, хотя на ней обычно ни крошки, но она — пахнет. И так день за днем, лимонные здания, темнота, сквозняки, короткие сутки, снег, падающий вверх…


Никогда раньше не было столько времени для наблюдения за снегом. Огибающий ветер, теплые стены, конвекция, да что угодно, но он падает вверх, поднимается в небо, как будто все должно вернуться на круги своя, в долгий младенческий сон, в неразличение дня и ночи, в тот безвременный покой, когда ты укрыт с головой, когда у тебя нет ни глаз, ни ушей, ничего нет, и ты маленький комочек плоти, развивающийся назад, от рептилии к рыбе, от рыбы к губке, от губки к жгутику белкового вещества.

Возобновила дневник сновидений, они множились, теснили друг друга, я не успевала записывать; сыпались новые, цитируя старые, передразнивая, пересмешничая; ребус громоздился на ребус; и все тот же снег, и остаточное тепло внутри, которое мог удержать от распыления только сон, подобный летаргии.

В постели не было теплее вдвоем, одному было теплее, но мы сражались; одеяло общее, подоткнутое со всех сторон; свитер, носки, на ночь я надевала баевские

мы спим на полу, мы никогда не ляжем в кровать; из щели между матрасами свистит, они разъезжаются, наутро надо стаскивать обратно

когда мерзнуть невмоготу, согреваюсь в душе; вода идет просто кипяток, выхожу розовая, щеки пятнистые от хлорки, нос блестит; что вид ужасный и не догадываюсь

ведь если тебя принимают такой, какая ты есть…


Попросила Баева — возьмем Маринку к нам, ей от Антоши просто житья нет,

а у нас двенадцать метров в квадрате; она хорошая, потерянная, поживет немного тут, оттает; будем ходить на лекции, зубрить методологию…

Баев не возражал, ждал, пока вопрос исчерпает себя

ей оттуда, где муж, двадцать минут, отсюда час

да и с какой стати съезжать из собственной квартиры

раз поженились, надо развестись

поделить имущество честь по чести

мы-то тут причем?

(Какие странные мечты, однако… Ну где ей было жить? с нами третьей? что за ерунда! Это было другое желание, которое никогда не давало о себе знать. Скажи мне кто, обсмеяла бы: Маринка маленькая, потерянная, как ребенок.)


Маринку мы не взяли, зато завели Милку, купили «за копеечку» по объявлению. И правильно — ребенку не выжить в этом холоде, сне, вертикальных потоках, яичной скорлупе… Как будто кругом трещины в штукатурке и дует со всех сторон, а Милке все нипочем.

Милка была заразой, она была принцессой; ледяные глаза, хриплое мяуканье, хвост крючком; где-то я вычитала, что на этот крючок тайские императрицы вешали свои кольца, когда шли купаться, но колец у меня не было, ведь это совсем другая история…

Зараза писалась в пододеяльник, в баевские ботинки

жалобно пищала, тряслась от холода

тыкала черным носиком в ладонь, дай, дай

презирала нашу еду, требовала свою

коричневые сухарики с запахом воблы

грызла их, как мышиные косточки

с хрустом, с остервенением

наевшись, сворачивалась в клубок

в этом мы с ней были равны

спать, спать.

Он придет поздно, если вообще придет

не кажется ли тебе, Милка, нам надо что-то делать

муррр, делать, мррр, скорей бы весна, а там, мррр

есть она вообще, эта весна? как ты считаешь?

All by myself

Долежала в анабиозе до марта. Пробудилась, получив от Гарика разгневанное письмо.

Если бы я знал, куда тебе позвонить, не стал бы дожидаться, но мама опять не знает, где ты и что с тобой. Мне кажется, ты получаешь извращенное удовольствие от этих заковыристых ситуаций!.. Как там у классика — ты принимаешь форму сосуда и трам-пам-пам. С одним она читает Кортасара, с другим — ворует в магазине шоколадки, с третьим… И все это с энтузиазмом, с полной самоотдачей! Идеальная подруга террориста!.. Пройтись по головам, бросить семью, укрыться в подполье, готовить на кухне коктейль Молотова, носить заложникам баланду — это твое истинное призвание?!

Вот скажи, почему ты не спросила про бомбу? А про нынешнюю хозяйственную деятельность на складе? Не пойму, что в этом зазорного! Или у вас раздельный бюджет? Милая моя, это давно уже не в моде, даже в Израиле раздельный бюджет теперь встречается крайне редко. И почему ты опять голодаешь, если он вышел на работу? Решила похудеть? Растолстела от лежачей жизни?


Да, я заметила, что Баев слегка приоделся, повеселел, а еды в нашем доме не прибавилось. Спрашивать про склад или про зарплату было противно, и я снова взялась за старое, то есть за диваны.

Олежка запретил мне работать в одиночку, новые напарники отнюдь не горели желанием ошибаться в расчетах в мою пользу, как это когда-то делал Гарик, но через месяц я восстановила свой финансовый статус-кво и впервые в жизни оказалась в состоянии покупать книжки, а не брать их почитать на ночь-другую. Это был упоительный опыт, я шила все быстрее, чтобы быстрее читать. Комната 1551 загромождалась не так стремительно, как мне хотелось бы, но к концу апреля я внезапно уперлась в вопрос о необходимости приобретения книжных полок, который меня изрядно позабавил.

Я — и мебель! Нет уж, подождем лет эдак дцать, а пока потратим излишки на подержанную стиральную машину.

Покупка машинки привела в восторг Антона. Посетив нашу ванную, он сказал, что если люди обзаводятся такими вещами, то можно с уверенностью заявить, что семья состоялась. Маринка осмотрела машинку и заметила — точно такая же десять лет назад была у моей мамы, только с крышкой, но все лучше, чем ничего. Милка запрыгнула с разбегу и чуть не намоталась на винт; выскочила чисто вымытая, скрипящая от стирального порошка и смирная, как овечка; подбежала к своему лотку, устроилась в нем и сделала большую лужу, а потом просидела до вечера в дальнем углу комнаты и даже ни разу не вякнула (мне показалось, что она восприняла случившееся как божью кару). Баев снисходительно похвалил меня, упомянув в заключительной части своей речи, что теперь в ванной не повернешься. Но зато я получила возможность менять постельное белье когда вздумается, не дожидаясь обмена, который происходил у нас на этаже раз в месяц. И не надо было тереть джинсы руками, обдирая пальцы, и так уже обихоженные молотком.


All by myself, угодливо подсказывало радио «Европа-плюс», напоминая дорогим радиослушателям об одиночестве человека в большом-пребольшом городе. Очередной голосистый разрывался соловьем, ему было плохо, ему сочувствовал весь мир, даже Петькина лаба, где тоже не удержались и завели радиоприемник под тем предлогом, что в тишине паять скучно. When I was young I never needed anyone, and making love was just for fun, these days are gone.

И правда, думала я, невольно втягиваясь в текст — у меня ведь привычка такая, не могу пройти мимо текста — мы давным-давно и по обоюдному согласию завязали с практикой, осталась одна теория. Мы ведь живем вместе не поэтому. Мы поднялись до таких духовных высот, что нам это больше не нужно (или в ГЗ стали лучше топить?).

(Иногда я просыпаюсь оттого, что Баев курит, сидя на краю матраса, и смотрит на меня. Я с тобой, Аська. Просто я сейчас такой. Ты подожди немного, пройдет.)

Hard to be sure, sometimes I feel so insecure and love so distant and obscure remains the cure. Вот оно. Ради этой строки. Дистанция между мной и тобой, Митя, которую никаким усилием воли не преодолеть. Нам заменили лифты, и теперь вместо прежних деревянных новые скоростные — не застрянешь. Где все это было? Где кнопка диспетчера, который вызволит меня отсюда?

Не знаю, интересует ли тебя моя новая жизнь, меня вот не очень, но я все-таки расскажу — привыкла выкладывать напрямую. Сделала очередную глупость, Митя. Сижу на пятом этаже, в комнате у малознакомой девицы, и слушаю радио, разинув рот. Радио, подаренное родителями (сама бы ни за что не купила), принесла с собой, потому что девица в прошлый раз нажаловалась, что ей скучно паять сверлить без музыки. Она студентка стоматологического института, подрабатывает на дому, берет по двести рублей за пломбу, дешево и сердито. У нее имеется собственный бор с ножным приводом, она светит в рот пациенту обыкновенной настольной лампочкой и жмет на педаль, бор вращается и производит свою очистительную работу. На выходе получается катарсис.

Я тебе сделаю аккуратно и не больно, говорит она. У тебя пять малюсеньких дырочек — знаешь? Уф, устала руку на весу держать. Пойдем в коридор покурим, заодно и продезинфицируем, прежде чем пломбы заливать. А вот этот зубик, передний — не хочешь немного нарастить? Там кусочек отколот, остался режущий край, мешает, наверное… да и с точки зрения эстетики… Ася, ты что, я ведь просто спросила!.. не хочешь — не надо…

Так и живу, Митя.

(Зачем ты ей оставила приемник, злится Баев, она же не вернет. Почему не вернет, удивляюсь я, обещала через неделю занести. Я ей номер комнаты на бумажке записала…

Ну-ну, говорит Баев.

Неделя, другая, приемника нет. Может, потеряла бумажку?

Иду на пятый этаж, стучу в дверь… Съехала? Ну и ладно. Зачем мне радио, когда есть плеер?

Обидно другое. Я ведь к ней по-человечески…)


Лекции, диваны, книжки. Диваны, книжки, лекции. Зачеты. Три позиции переменных, одна постоянная, получается сколько вариаций? Сколько бы не получалось, все уже исчерпаны и нет ничего нового под солнцем, и если ты не соберешься с духом и не рванешь отсюда куда глаза глядят…

Не беспокоить

Оказалось, нет ничего проще.

Возвращаюсь домой в неурочное время — напарники прогнали домой. Ты, говорят, мерки сняла? вот и поезжай, а мы пока деревянную часть ремонтировать будем. Или ты обеда ждешь?

Нужен мне ваш обед, возмущаюсь я, сидя в автобусе. У меня за окном две куриные ножки и суп из перловки. Я теперь один раз в день питаюсь полноценно, доктор Вадим был бы мною доволен процентов на сорок, не меньше. У меня теперь режим — вовремя поесть, вовремя лечь спать, тем более что никто не мешает, нiхто сделался виртуальным, и только запах дыма поутру свидетельствует о том, что в комнате находились посторонние, дядюшка Посторонним В. с портсигаром, полным беленьких цилиндриков, марку которых я могу определить с закрытыми глазами или даже во сне.

Да, очень кстати они меня прогнали, потому что теперь времени хватит и на чехлы, и на психолингвистику, ведь если ее не повторить, будет мне завтра от Алексей Алексеича незачет, а незачета не хочется, еще меньше хочется расстраивать Алексей Алексеича. Он ужасно симпатичный и старенький, все его любят и я туда же. Надорвусь, а сдам.

Тащу машинку по коридору, подсчитываю, хватит ли мне этого заказа, чтобы… И тут — хлобысь, на моей двери скотчем приклеена бумажка, я пытаюсь сфокусироваться на тексте, но он прыгает перед глазами, буквы крупные, слишком крупные, в слова не складываются, приплясывают, дрыгают ножками, прячутся друг за друга.

…Е…СП…КО… постой-ка, а ведь и это в моей жизни было …И…БЕ… Баев с Татьяной, точно, он тогда был с Татьяной, заходите в шесть …СТ…КА… мы с Олежкой стучали-стучали, не достучались, решили посидеть у Наташки. …Н…ВХ…Д… встретили их через час, довольных, умиротворенных …ИТЬ!.. Мы были в столовке, сказал Баев, для убедительности поглаживая себя по животу. Не были они ни в какой столовке, прошипел Олежка злобно. Я сразу понял, тебя не хотел расстраивать, но зачем тогда позвали, спрашивается!..

Я подергала за ручку и убедилась, что дверь заперта, и только после этого прочла

НЕ БЕСПОКОИТЬ

БЕЗ СТУКА НЕ ВХОДИТЬ

Как чувствует себя человек, впадающий в бешенство, в холодное бешенство? Отлично чувствует. Ему больше не хочется ни есть, ни спать, ни задавать вопросы. Я поставила машинку на пол, достала из кармана ключ и открыла дверь. Все.


В комнате никого, на столе корзина с базовым продуктовым набором настоящего джентльмена. Упаковка со свадебными цветочками и рюшечками по краю. Шампанское, икра, пирожные. Горлышко бутылки, обернутое золотистой фольгой, целлофан в натяг. Розы на случай, если девушка любит розовые лепестки, если она как жывотное.

(Почему я сразу догадалась, что это не мне? Ведь естественно было подумать…)

Холодное бешенство хорошо тем, что позволяет сохранить если не чистый разум, то хотя бы способность суждения. Тебя по-прежнему ожидают две куриные ножки и перловый суп. А они сейчас вернутся. Наверное, забыли что-то купить на кассе.

И действительно, в дверях появляется Баев, под мышкой у него две пачки сока «Джей севен», апельсиновый и вишневый. Холодное бешенство также существенно повышает остроту зрения, поэтому даже сквозь дверь я вижу, что за ней, снаружи, кто-то стоит.


А, ты здесь. Что так рано — заказ отменили? Пошла бы погуляла немножко. Ну нет так нет. Не беспокойся, мы сейчас уйдем.

(«Эндшпиль — это заключительная стадия игры, в которой у игроков остается мало фигур, а доска практически свободна. Не все партии доходят до стадии эндшпиля, бывает, что игра заканчивается матом еще в миттельшпиле или даже в дебюте».)

Мне надо забрать вон ту штуковину. И еще кое-что, из шкафа.

(«В самом типичном случае у игроков остается король, ладья и несколько пешек. Основная стратегия эндшпиля — координировать игру оставшихся фигур. Они должны поддерживать друг друга, а не мешать».)

Да ничего не происходит. У начальства ДР, намечается небольшой сабантуйчик… Ну ладно, не вынуждай меня…

(«Нельзя позволять противнику проводить пешку к задней линии, иначе вы окажетесь в невыгодной позиции. Поставьте свою ладью на открытой вертикали либо в тылу проходной пешки».)

Некогда мне, Ася, вечером потолкуем. Завтра вечером.

(«с8(Ф), белая пешка добралась до поля превращения, черный король был слишком далеко, чтобы это предотвратить».)

Баев, говорю, это полотенце мокрое, оставь его в покое. Я его в аккурат с утречка постирала. Прям как знала… Возьми другое, в шкафу.

И сразу же прикусила язык. Это от досады, непроизвольное, как коленный рефлекс… Не стыдно тебе? У них еще конфетно-букетная стадия в разгаре, и он ей собирается что-то важное сказать… наверное, про негасимую любовь… про то, как они похожи, он и она, небо и земля, а тут еще молния любви проскочила, получается иерогамия… приходит он и проливается золотым дождем на иссушенную землю, и снова весна…

(«Kph7, новенький белый ферзь заставляет черных уводить своего короля. Если бы черные не открыли поле h7, они бы получили шах на последней линии».)

Знала она. Дай пройти. Ну дай пройти, ёшкин кот. Заберу вещички и потом комната твоя, раз уж ты сегодня дома.

(«Какой ход должны сделать белые, чтобы закончить партию матом в два хода?»)


Самое мерзкое в этой истории не присутствие третьего лица (кто я такая, чтобы бросить в Баева камень?), а жратва. Вроде того краснознаменного десантного балыка. Когда ты варишь суп из перловки и давишься им, потому что надо есть суп, а кто-то в это время покупает шампанское «Asti Mondoro», и пирожное штафетка, посыпанное ореховой крошкой, и икру зернистую высший сорт масса нетто 125 гр. Укладывает в корзину, заворачивает в целлофан со свадебными рюшечками, завязывает бантик и ножницами вжик по свободно свисающему концу — и получается спиралька, локон, получается праздник, который всегда с тобой.

Какая же я дура, Митька. Предлагала ему суп… думала, что у нас все пополам, что хлеба горбушка — и та… я думала…


Что ты думала, орет Баев в ванной вечером следующего дня, стоя по ту сторону от стиральной машинки, в которой крутится очередной комплект белья. Я с остервенением все перестирываю, а сушить негде, даже развесить негде. Слышно, наверное, до тридцать третьего этажа, до самой звездочки, на которой сидит третий отдел.

Ё-моё, Ася, ты иногда бываешь <пи-пи-пи>, как <пи-пи> <пи-пи-пи>.

Ого, а Баев-то у нас не лыком шит — азбуку Морзе знает. С таким в открытом море не пропадешь.

(«Белые матуют g8. Черным ничего не остается, как…»)

Ты повела себя как дура, понимаешь ты это или нет? Человек за дверью стоит, а она… Думаешь, приятно?

Я что-то не пойму… мне надо было вас обоих пригласить? В гости? Потерпите до завтра. Раньше я не успею отсюда съехать. Вы же не хотите, что вам мешали, правда? — отвечаю я со своей стороны стиральной машинки, которую начинает крупно трясти, потому что она переходит на отжим.

Как ты сказала?.. Да кто ты такая вообще!..

Молниеносный удар, получается глуховато, невыразительно, в кино это делают иначе — с размахом, но здесь практически нет места, черные заперты в угол, и я даже не успеваю прикрыть лицо, правая щека горит, не подставить ли теперь и левую?

(Да-да, наши посиделки на лавочке, когда Митька мне черным по белому, шершавым языком плаката… Он. Тебя. Не. Уважает. Ты думала, он таким образом конкурента хотел с поля удалить? удар ниже пояса? Митька — и запрещенный прием?

Год прошел с тех пор. Серьезно, какие еще нужны доказательства?)


Ну, дальше опять неинтересно. Слезы-розы-морозы, прости меня, прости, что я наделал, не уезжай, don’t leave me, я все исправлю, куплю трамвай, и для этой машинки крышку, и для крышки крышку, а на нее еще одну, книжный шкаф до неба, полный самых умных, самых поучительных книг, новую швейную самобеглую машинку, которая умеет вышивать гладью, стирать и мыть посуду, набор сапожника-инквизитора, говорящий молоток с самонаведением, кривые иглы, чтобы выколоть мне глаза, ятаганы, чтобы отрезать мне… м-мм… уши, осиновый кол, чтобы всадить его в самое сердце мое, на, бей куда хочешь, только не уезжай, прости, отпусти, еще можно спасти и прочая сериальная мура. Я остолбенело держусь за щеку, потому что какие-то вещи иногда с человеком происходят в первый раз, и что с этим делать прямо сейчас — непонятно.

Уеду, конечно. Разве я могу после такого остаться?


Баев высказался, вытряхнул все свои опилки и сдулся, потух. Не привык к тому, чтобы его вдохновенные речи не давали моментального эффекта. Неет, это тебе придется потерпеть меня еще одну ночь, бросил он зло. Мне сегодня идти некуда. Если хочешь, можем растащить матрасы. Если тебе противно.

Мне все равно, говорю.


Это правда. Кто-то пришел и выключил радиоприемник, и унес его на пятый этаж, а там дубовая дверь, за которой, кажется, больше никто не живет.

Она моя

…дело было в ФДСе, на химфаке. Ты слушаешь? Мы с Наташкой всю ночь не спали, потому что эта придурошная мышь бегала по комнате и таскала за собой мышеловку. А потом она знаешь что сделала? Отгрызла себе лапку и убежала.

Блин, говорит Петя, баснописец Крылов позеленел от зависти. Вот это история! Давай перегрызай скорее лапку, нас машина ждет.

Петька, он меня ударил.

Ну что, прям ногами избил, сказал Петя мрачно, потом спохватился, — извини, я пошутить хотел, надо же как-то разговор поддерживать. Значит, уходишь? Ну и правильно.

И взялся за сумку.

Погоди, начнем с коробок. Я выпросила у соседей две коробки, иначе не влезло бы.

Ого, кряхтит Петя, поднимая одну из коробок. Аська, когда вы успели обрасти имуществом! Года не прошло, как я тебя от Баева в последний раз вывозил… Тогда одна сумка была и машинка, а теперь… Это же смерть на взлете. С каких пор ты заделалась Коробочкой, а?

Здесь книжки, говорю, они тяжелые. А тут мои инструменты.

Что? — переспрашивает Петя. Ах да, ты же у нас мастер. Ломастер. Которого дело боится.

Зато ты сегодня хоть куда, искришь.

А что мне делать, говорит он беспомощно, искрю как могу, мы ж под напряжением. Не плакать же… Нет, это в одиночку не поднять. Соседи дома? (И тут он внезапно воззрился на окно, зажмурился, театрально помотал головой как-бы-не-веря-глазам-своим.) Ты что, и занавески сняла?

Они мои. Мне их мама дала.

Оставила бы лучше потомкам, пусть потомки мучаются. Нет? Значит, все сорвала и уехала? Туалетную бумагу тоже заберешь, последний рулончик?

Погоди, говорю, самое главное у нас в ванной, потому что стиральная машинка — отличный контейнер для перевозки чего угодно.

(Космическая ракета, готовая к старту, люки задраены, полная автономия.)

И ее тоже?! Она ж не влезет!.. Знал бы, поймал грузовик…

Влезет, говорю я твердо. Давай с двух сторон, потому что соседей все равно нет.

Чем ты ее набила, если не секрет? Камнями? Обет послушания такой?

Посудой. Потому что она моя.

(Ложки-вилки, пара кастрюль-сковородок, разрозненный сервиз, тот самый, подаренный, который мама отдала нам; все побитое, в чайном налете; я хочу забрать обломки, чтобы потом склеить или выбросить, но для начала вывезти отсюда, добраться до места назначения и там уже рассыпаться в пыль, в пыль, в пыль.)


Водитель, добродушный мужик лет пятидесяти, всю дорогу трепался то ли с Петей, то ли сам с собой.

Молодожены? Переезжаете? Помню, как мы с женой шифоньер на трамвае везли, шутка ли, от самого магазина, а потом на новой «копейке» чугунную ванну. Вот те крест, вошла в салон как огурчик, а она побольше будет, чем ваш агрегат. Кстати, что это там брякает, не разобьется? Хорошая машина «копейка», не то, что нынешние, и ванна хоть куда, до сих пор ни царапины. Жена нудит, чтоб я ее в покраску отдал. Нашла дурака! Ее ж перед покраской обдерут, е-мое, эмаль снимут и прости прощай.

(Слушай, а у Баева ключ есть? — беспокоится Петя. Он домой попадет?)

Кота не забудьте первым выпустить, продолжает водитель, пусть все лишнее на себя соберет, квартирка чище будет.

Это кошка, уточняю я.

Тем более, оживляется он, кошки такие гадские существа, хуже котов. Сейчас я вам расскажу. Приходит к нам один тип, бывший одноклассник моей жены…

(Ты как? — шепчет Петя. Потерпи, уже полдороги проехали. Между прочим, мне даже приятно. Я потому и не стал его разубеждать, ничего?)

…и как эти бестии поняли, что я его на дух не переношу!.. А он разделся, значит, и шапку свою на галошницу положил. Нет чтобы на полку, как люди. Ну, значит, мой тузик эту шапку хвать и под стол. Обгрыз завязки, обслюнявил, наморщил ушаночку-то и потом на место вернул, як тут и було. А кошка моя, Матрешка, стащила котлету и в шапку ее сховала. Посидели мы, значит, выпили, пошли гостя провожать, он за шапку, е-мое!..

(Позвони мне завтра, только обязательно. Сходим куда-нибудь, снова шепчет Петя, который тоже внезапно стал разговорчивым.

Не могу, я послезавтра дифференциалку сдаю, у меня же как сессия, так обязательно что-нибудь приключается. Тебе, аспиранту недорезанному, не понять.

Чего это мне не понять, обижается Петя, я тоже буду сдавать, кандидатский минимум. Английский, например. Подтянешь? А то я на бытовые темы не очень…)

…или вот кормежка, тот еще номер. Одной наложишь в миску — морду воротит, другому — та же картина. А стоит только сказать: «Тузик, щас Матрешке отдам», так он сразу несется и из кошачьей миски жрет. Мы им так и кладем, каждому в чужую посудину, верняк.

(Узнаю у наших, говорит Петя, может, кто на лето съезжать будет.

Не надо, отвечаю, лучше домой. Жила же я там на первом курсе, и ничего.)


У подъезда Руслан, встречает. Они с Петей перетащили мой багаж наверх и испарились — работа. Родителей тоже нет, и это прекрасно, потому что стиральная машина теперь стоит посреди прихожей, и в прихожей снова не повернешься.

Сашка и Лешка с увлечением погнали Милку. Милка, обдирая обои, взлетела по косяку под потолок, опасливо смотрит вниз, на близнецов, примеривается, допрыгнет ли до ближайшего шкафа… Ну вот, им есть чем заняться, а мы пока вещи разберем, говорит Нинка.

Боже, какие ужасные занавески. Мы их на тряпки пустим, не возражаешь? И вот эти чашки я бы тоже… нам как раз черепки нужны, мы мозаикой занялись, собираем по знакомым, у кого чего разбилось. Правда, нам лучше плоские, от тарелок, но и эти сойдут. Например, если вазу инкрустировать, там требуются выпуклые элементы.

Погоди, хороший ножичек, оставь. Наточим его, будет как новенький. А пепельницу зачем прихватила? Ты что, куришь?

Потому что она моя.


Машинка простояла в прихожей полгода, потом ее наконец-то выкинули. Остатки посуды вернулись к маме, под мои книжки папа завел еще одну полку (а мне казалось — библиотека). Ну а дальше все ясно.

Сезонка на электричку, сразу на квартал — сидеть мне летом в городе, не пересидеть. Извернуться, но купить новую швейную машинку, которая будет весить не более пяти килограмм и иметь функцию «оверлок». С Олежкой договориться, чтобы заказы давал поближе к дому, на юго-востоке. Гарику написать, написать, заставить себя. Допустим, одно письмо или половинку. На Викины фокусы не реагировать. Милку жестокими мерами — вплоть до мордобития газетой — к лотку приучить. Книжку Янссена законспектировать. Раздобыть у В. П. статпакет для обработки результатов эксперимента, и пусть папа установит. Прекратить закупаться «Натсом», вообще вычеркнуть его из рациона. Баевскую зачетку с фотографией времен «Аквариума» отнести на помойку. К Маринке больше не ездить, потому что шанс встретиться там с Баевым весьма велик. Считай, что твои новые друзья отошли к нему, что это компенсация за Милку, быть может, не вполне адекватная, но победителей не судят. Вообще само слово «Баев» из словаря вымарать со всеми примыкающими к нему однокоренными. Получить паспорт. Забрать из комнаты Гарика портрет молодого мужчины и повесить его здесь, под стекло. Нет, под стекло не получится. Ему не место под стеклом. Вытряхнуть из стола свои школьные тетрадки, которые родители зачем-то хранили. Отдать Пете долг. Он будет отказываться, ну и пусть. Что еще?

Кажется, все.

Будь

«…что такое сидеть на чемоданах. Жду ответа из Канады, где, тьфу-тьфу-тьфу, начало что-то складываться. Невероятно, но факт — та самая статья, в соавторы которой меня когда-то включил Кузнецов, пошла в американский журнал с приличным импакт-фактором и теперь может склонить чашу весов в мою пользу. А я-то, дурак, упорствовал, чтобы меня убрали из списка. Помню, Кузнецов сказал — никогда не знаешь, что в жизни пригодится. Как в воду глядел. Впрочем, тебе это наверняка неинтересно.

Меня также вдохновляет пример Крокодила, которого мы на прошлой неделе проводили в Штаты. Мира ничуть не расстроилась, ей только жалко Пупсю, который не увидит отца до следующего лета. Она говорит, что люди не могут потерять друг друга, если они друг другу нужны. Мне бы ее уверенность».


«…в армию, если не успею умотать в Канаду. Впрочем, служба здесь не тягостная, мальчики и девочки живут в общих казармах, строем не ходят, по выходным едут на побывку домой и т. д. Может, оно и неплохо — находишься на полном государственном обеспечении и не надо каждый день контактировать с Настей, общение с которой меня чрезвычайно утомляет. Мы, кажется, дозрели до развода, но пока об этом речи не идет, т. к. с социальной точки зрения этот шаг ударит по нам обоим. Кроме того, я как честный человек должен помочь ей выбраться отсюда, если и сам когда-нибудь выберусь.

А вообще — скука смертная. Я сделался брюзглив до невозможности, потому что… Потому что всегда был таким. И не надеюсь, что новеньким понравлюсь тебе больше. Впрочем, и меньше уже явно не. Так и хочется написать вялой рукой — fare thee well and if forever, still forever fare theе well. На понимание не рассчитываю, хотя к „Евгению Онегину“ все же отошлю. Давно не заглядывала?»


«Аська, привет. Мы столько времени не общались, что я даже не знаю, с чего начать.

Моя внешняя жизнь постепенно налаживается после периода безработицы и безденежья. Я нашел более или менее приличную работу в одной фирме, организующей разного рода курсы: языки, делопроизводство, бухучет и прочее.

Как нашел? Да очень просто — через газету. А чтобы взяли, придумал фокус в духе этого — отсканировал свой диплом, в графе „специальность“ подтер слово „химия“ и написал „психология“, и что бы ты думала — сошло! Теперь занимаюсь всем понемногу — беседую с клиентами, преподаю математику, русский, логику и подготовку к психологическому тестированию. Последнее особенно восхищает степенью своей профанации. К примеру, я, учу людей „правильно“ отвечать на вопросы MMPI или описывать картинки ТАТ. Особенно радуюсь за тех психологов, которые потом обрабатывают эти тесты и делают глубокомысленные выводы на основании письменных ответов.

Математика с логикой тоже штука забавная. Самый офигительный кайф рассказывать группке восемнадцатилетних девиц про парадокс лжеца, латинский квадрат и строение силлогизма. Они смотрят широко открытыми глазами и ничего не понимают. Это здорово поднимает самооценку.

Кроме того, наша контора выпускает учебники по подготовке к психометрии, в чем я тоже принимаю участие. Выдумываю задачи типа:

„Все слоны обладают длинным хоботом и большими ушами. Некоторые животные принадлежат к отряду хоботных. Из этого следует, что:

1) слоны из отряда хоботных;

2) некоторые животные — слоны;

3) только хоботные — слоны;

4) размахивая ушами, слоны могут летать, поэтому они трубят в хобот, чтобы не столкнуться в воздухе“.

Как бы ты ответила? Уверен, что с логикой у тебя отношения по-прежнему неважнецкие, иначе ты не сказала бы мне тогда по телефону, что с удовольствием приехала бы, но как-нибудь в другой раз».


«Если бы ты увидела меня на службе, ты бы умерла — я хожу в белой рубашке, пиджаке и галстуке, тщательно выбритый и пахнущий Escadой. Иногда смотрю на себя в зеркале и удивляюсь, как дошел до жизни такой — выгляжу словно торговец гербалайфом. Терпеть не могу разговоров по телефону — и все же занимаюсь этим по 12 часов в сутки. Благодаря новой работе избавился от многих интеллигентских комплексов. Мне теперь ничего не стоит позвонить незнакомому человеку в 9 утра, возможно, поднять его с постели и начать втюхивать что-нибудь ненужное.

Зато у меня появился новый комплекс, от которого так просто не избавишься. Меня тут спросили, сколько мне лет, причем совершенно неожиданно. Этот вопрос исходил от одной 17-летней ученицы, которая любыми способами пыталась меня закадрить. Наверное, мы кажемся им интригующе взрослыми, не знаю, но я внезапно почувствовал себя старой развалиной. Мы учим, поучаем, принимаем зачеты, экзамены… Ходим на работу, пьем коньяк… Платим за квартиру, спим по ночам… И что дальше?

С этого-то все и началось. Я как будто вернулся обратно — томление в груди, дрожь в коленках, короткие взгляды — я у доски, она в классе. Недавно прождал два часа под дождем с букетом цветов, а она не пришла. И тогда я подумал — какого черта! Куда я полез, зачем? Повторить захотелось? Но мне не нужны повторения. Мне вообще ничего не нужно. Я больше не думаю о тебе и, кажется, забыл, какого цвета у тебя глаза. Карие?

„О, души, слепленные из грязи, нежности и грусти!..“ Непредвиденное, чудесное закончилось, впереди только нормальная жизнь. Работа, квартира, коньяк.

Впрочем, свои тихие радости есть и у взрослых. Поскольку я теперь состоятельный, то начал одеваться не просто так, а с выбором. Открыл целый мир магазинов дорогой одежды и обуви, и теперь с каждой зарплаты покупаю себе то новый пиджак, то ботинки.


Нечто похожее, только хуже, происходит с Сидом. Хуже — потому что он к рефлексии не склонен и изменений не отслеживает. Он тухнет в своем болоте, именуемом Хайфой, ругается с женой и проклинает судьбу. Недавно призывал меня ехать в какой-то киббуц на Голанах, чтобы прыгать там с банджи — это веревка, которой тебя привязывают за ноги, и ты прыгаешь с обрыва вниз, мордой в природу. Но потом все обломилось из-за того, что Сид не дозвонился до киббуца и не смог уточнить, есть ли там сейчас этот аттракцион. Поехать же просто так ему было западло, потому что банджа, видите ли, находится по дороге к его тестю с тещей. Он стал совершенно несносен, ноет, что работа достала, денег нет и т. д. — и это притом, что на работе он достиг значительных успехов и его еженедельный вкладыш к „Вестям“ получил какую-то суперпрестижную премию… Да ну его к Б-гу! Сегодня позвонил ему, поздравил с днем рождения, пожелал много денег, он был очень рад».

«Мира с Настей собрались в Москву, зазывали меня, но я отказался. Понял, что пока не готов увидеть тебя, маму… Мой дом здесь. Временный, разумеется, но все же дом. В нем тишина и покой. Никто не нарушает моих границ, не топчет походными ботинками мой внутренний дворик. И я могу вырастить в нем столько капусты, сколько захочется, и никому не давать отчета о том, почему я живу именно так, а не иначе.

Сегодня иду в филармонию слушать Ирку, потом мы вместе с ее богемными друзьями-альтистами поедем к морю пить фалернское вино. В Москве же нет ни моря, ни альтистов, ни фалернского. С Москвой меня связывают только болезненные воспоминания, которые постепенно изглаживаются, освобождая место для чего-то нового. И оно скоро наступит, потому что лучшее, конечно, впереди».


«Аська, привет.

Пишу коротко, нет никаких сил чинно сидеть за столом и водить ручкой по бумаге. Когда ты уже заведешь себе электронную почту! Это просто и удобно, а отказываться от такого удобства — форменное мракобесие.

Я молчал, пока не было полной определенности, но теперь можно. Сообщаю новость: мне дали стипендию в университете Торонто. Теперь бегаю по инстанциям, оформляю отъезд, нервничаю, терзаюсь беспочвенными страхами (вдруг что-то накроется в последний момент, бумаги не придут, они передумают и т. д.), но и это скорее заводит, чем выбивает из колеи. Да, я снова стану новичком, но только такая позиция и заставляет нас меняться.

Не говори ничего маме, я сообщу ей оттуда. Если хочешь подробностей — позвони в четверг вечером, только не поздно, потому что мы уезжаем в Эйлат отгулять последние выходные. Мира пишет тебе письмо, но в мой конверт она точно не успеет, потому что Сид — а в роли оказии сегодня выступает именно он — уже двести раз повторил, что если я сейчас же не остановлю свой мутный эпистолярный поток, то он опоздает на самолет… Он вообще страшный брюзга и мизантроп, еще почище моего. Если он будет на тебя косо смотреть, не молчи, не терпи, а скажи, что нажалуешься мне.

Все, заклеиваю конверт и прощаюсь до Канады.

Будь».

Skating away

Давно хочу написать тебе, но каждый раз что-то останавливает.

Зачем? Чего ты обо мне такого не знаешь?

Впрочем, одна новость имеется — я теперь совсем мало говорю. Зато с увлечением слушаю: шаги на лестнице, папин кашель, дождь, гудение газовой колонки, скрип половиц, свисток чайника, постукивание в стиральной машинке, где крутятся наши с Викой джинсы и царапают заклепками стеклянную дверцу… Вот папа дописывает фразу, встает, снимает чайник с плиты… Скрипучий ящик буфета, чайная ложка, жестянка с заваркой. Через пять минут он позовет пить чай, и я пойду.

Папа сегодня настроен на обсуждение какой-то новой хронологии, но я не настроена, однако почему не побыть трансформаторной будкой, о которую кто-то лупит теннисным мячом, отрабатывая подачу. На что я еще могу сейчас сгодиться?

Буду пить чай с баранками, рассеянно поддакивать в нужных местах и думать о тебе.

* * *

Тишина в нашем доме, моя комната. Кассеты в ящике, месяц его не открывала. За окном холодная, ясная весна, снег никак не сойдет. Сейчас все так чисто, так безлиственно под тоненькой ледяной коркой, намерзающей к утру, что плохому негде угнездиться. Прошлое бледнеет, отслаивается, остается зеленая сердцевина, которая переживет любые холода.

Я вдруг обнаружила в себе это неуничтожимое начало, которое будет и тогда, когда кривая сердцебиения на экране осциллографа превратится в прямую. Что-то вроде невидимого сердца дерева, понимаешь? Или подъемной силы под крылом.

Там, во мне, как будто бы пустота, но только на нее я могу опереться. Всегда.

* * *

«Тихое безмолвие мира не оставляет человека в покое, наоборот, захватывает. Захваченность поднимает человеческое существо. Прикосновение к миру неслышно снимает его, как лодку с мели».

Кто бы мог подумать, что я все-таки пойду на философский факультет, в ту самую поточную аудиторию, чтобы послушать человека, который говорит о целом мире. Но я пошла.

Пожалуй, это главное, что сейчас происходит, остальное фоном.

* * *

Боюсь, мое новое спокойствие хрупко, как первый лед. Оно пока слишком ненадежно. Силы не уходят на трение, поэтому кажется, что их стало больше. Но это иллюзия — я не живу даже на обогрев пространства, а только пытаюсь согреться сама, и никак не могу.

* * *

Ну хорошо, если ты настаиваешь.

Баев женился, еще прошлым летом. На блондинке, которую зовут Валерия (боже, что за имечко). Та самая, которой был предназначен продуктовый набор. Она работает секретаршей в конторе Самсона — звонки, бумаги, факсы и т. д.

(Спроси меня, чего это я так надрываюсь, ведь Баев точно не читал «Лолиту». А ты?)

Трудно поверить, что он не придуривается, но факт остается фактом — Маринку пригласили на свадьбу, потом вывезли на дачу, она лежала в гамаке, пила шампанское. Баев укутывал ее пледом, подтыкал с боков, чтоб не дуло. Я видела фотографии, когда была у Маринки в гостях. Сама напросилась. Покажи, говорю, обещаю в ненавистную рожу не плевать и непечатных выражений не использовать. Очень интересно было, как это выглядит хотя бы на снимках.

Ну как — обычно выглядит. Дача, грядки, шесть соток. Отмотаем на три дня назад — районный ЗАГС, приходно-расходная книга записи новобрачных, тетка с указкой, невеста в занавеске, жених в черном. Лица у обоих вполне счастливые. Маринка говорит — Лера хорошая девушка, спокойная, хозяйственная, к баевским выкрутасам пиетета не испытывает. Баев опять погнал, говорит она снисходительно. Может быть, это и есть то самое качество, без которого немыслим прочный союз с мужчиной-гонщиком — умение пропускать мимо ушей?

Видишь, я опять завелась, обсуждаю чужую личную жизнь — и это после того, как целый год о Баеве и не вспоминала.


Мне кажется, все дело в снимках. Одно дело услышать, другое — увидеть своими глазами. Прав был Баев, правы были мы оба, что не снимались для потомков. Пусть останется только световой отпечаток — в одесском воздухе, над морем, над февральской тающей Москвой. Пусть достанется всем и никому.

* * *

Прости, я молчала эти дни, они были трудными.

Не поехала с нашими на пикник, сидела дома, смотрела в окно.

Выгоревший асфальт кажется белым в жаркий день. Прохожие, коляска, несколько машин за углом. У них лето, а у меня по-прежнему начало мая, деревья в зеленой дымке, никто никому не заслоняет солнца, потом маленькие смогут жить в тени больших, а пока столько света, что куда бы ты ни пошел, не обнаружишь границ. Мы тогда ездили на электричке за город, и у нас было много дел — вскопать, посадить, побелить, вырубить парочку кленов, собрать парник.

Теплая сухая земля, пригодная для хождения по ней в легкой открытой обуви. Или без нее. Особенно если ты на даче, и руки у тебя в побелке, и уже очень хочется есть, а никак не зовут.

Мне показалось, что снова наступило второе мая, и теперь оно будет длиться вечно.

* * *

Все, с нытьем завязали. Теперь об успехах.

Мы с В. П. обнаружили один интересный эффект, но что с ним дальше делать, пока не ясно. Написали статью, отдали в «Вопросы психологии», ждем. Страсть как хочется увидеть ее в печати, но у них очередь года на два. За это время, говорит В. П., и мы что-нибудь новенькое накопаем.

Сейчас объясню. Есть такая штука — реминисцентный максимум. Несложная штука, подсчитывается по методике Рубина. Собираем автобиографические отчеты, выделяем значимые события, большая часть которых придется на период от десяти до тридцати лет. То есть у этой кривой имеется некоторый эксцесс, но в целом она вполне гауссова и описывает самое обыкновенное, нормальное распределение событий, хранящихся в автобиографической памяти.

(Тоже мне, откровение! Коллеги-голландцы открыли вечную истину! И я так знала, что после тридцати тут делать нечего. Ну ладно, ладно. Перехожу к сути дела.)

Мы модифицировали методику и получили другой, менее тривиальный результат. Оказывается, есть не только пик запоминания, но и пик забывания. Назвали его по аналогии — реминисцентный минимум. Получается, хуже всего испытуемые помнят то, что с ними было примерно пятнадцать лет назад. Это как бы скользящая тень, которая движется по всем возрастам. А что это значит, догадываешься?

А это значит, что я забуду нашу лавочку, и Большую химическую, и коридоры ГЗ, и слова песен «Pink Floyd» и себя двадцатилетнюю, останется голая схема, «прекрасная юность», «развеселая студенческая жизнь», Кировско-Фрунзенская линия метро, записная книжка с ненужными адресами, кассеты с порванной пленкой и дырочки в зубах, высверленные бором с ножным приводом.

(Ты веришь в эту чушь? Я не верю, но циферки — упрямая вещь.)

А потом, когда мне будет конкретно за тридцать, склеротическая тень уйдет. События будут выплывать из-под нее постепенно, одно за другим. Сначала дырочки, которые к тому времени придется перелечивать (передний зуб с отколотым краем депульпировать, опилить и спрятать под коронку), потом слова песен, винные этикетки, номера комнат, имена попутчиков… Автобиография размотается как клубок, до зеленой сердцевины, до того ощущения чуда, которое было со мной, когда я поднималась по лестнице химфака, в сумочке ручка, шоколадка, пять рублей денег и «Двенадцать стульев». И каждое событие проявится в совершенно ином качестве и с иной смысловой нагрузкой.

Впрочем, это совсем свежая тема и мы ее пока толком не обработали.

(Ну и как к этому относиться?

Да никак. Из любого правила бывают исключения.

Ты, например.)

* * *

Когда готовилась к госам, совершила еще одно открытие.

Автор учебника по теории памяти — женщина! Мне кажется, даже наши преподы этого не знают. Клацки, Роберт — так записано в конспектах, так я думала до вчерашнего дня. Но оказывается, она вовсе не Роберт, а Роберта! На титульном листе посвящение — памяти моего мужа Арнольда.

Муж, страдающий забывчивостью? Не донес жене цветочков?

Неудачная шутка, а все потому что я взволнована. Открыла книгу — и из нее вылетела пыльца девяносто первого года, и я вдохнула хорошенькую порцию одесского воздуха, почувствовала запах свежесваренного кофе, дачного шашлыка и Машкиных сырников, листового салата и редиски, хотя Баев авторитетно утверждал, что редиска не пахнет, и что нам с Марией это только кажется. Но она пахнет, и салат, и даже воздух в районе станции метро «Университет» совсем не такой, как уже, скажем, на «Спортивной».

Книжка библиотечная, наверняка именно та, по которой я готовилась, они ведь у нас часто бывают в одном экземпляре, отсюда и утренняя давка в читалке. Темно-синяя обложка, стилизованная под перфокарту — потому что Роберта Клацки когнитивист, она верит в компьютеры и программы, точнее, в то, что нас можно уподобить вычислительному устройству, спереди вход, сзади выход, посредине черный ящик… Смешно, не правда ли?


Регистры, энграммы, сетевые модели; ретроактивная интерференция, ошибки воспроизведения, зачет послезавтра; конкурс бумажных самолетиков, летотехника, платформа сто пятый километр; каталоги образов, визуальное и семантическое кодирование, высокий этаж, вид на лето; мы не закрываем окна, мы не спим вообще никогда, потому что жалко тратить время на сон…

Если бы Петя незаметно подсунул в мою стопку книг монографию о бозонах, сигма-гиперонах и странных кварках, я бы и ее освоила, не ощутив перехода.

Волна цветения, волна тепла… Экзамены отскакивают один за другим.

Все это приметы легкости.


Память удерживает на лету бумажный самолетик, она удерживает нас прежними. Я захлопываю эту книгу и ставлю ее на полку, беру другую, но на титульном листе снова девяносто первый год, вместо текста разглаженный лист, который когда-то был самолетиком, немного потрепанный на сгибах, и буквы сбегают с него по одной, сегодня чудесный день, а легкость и счастье заразительны.

* * *

Что труднее всего простить?

Конечно, хорошее. То, что оно сначала было (и ведь было же!), а потом его поставили под вопрос. Как будто ты один это выдумал, сидя у окна и глядя на выгоревший асфальт. Тебя разыграли как дурачка, объегорили, выманили все, что было в карманах, и бросили ни с чем. Дайте хоть на трамвай, кричишь ты, верните пять копеек. Смешно.

* * *

Нелепо себя повела, позорно, нелогично — вывезла посуду, занавески, потом выбросила — но именно этот нелепый жест и придает финальному эпизоду что-то человеческое. Я рада, что дала слабину. А держаться гордо и с достоинством можно и потом.


Некоторое время пребывала в уверенности, что Баев этого так не оставит. Найдет меня. Допустим, я столкнусь с ним у Маринки, или в трамвае, да где угодно. Через год, два, три. Ведь историй без точки не бывает. Мы обязательно встретимся, и вот тогда…

И что, собственно, «тогда»? Обнимемся и расплачемся? Распишемся? Проясним все вопросы, подобьем счета? Покажем друг другу фотографии детей?

Стоит вот так перечислить, как сразу же наступает отрезвление. Правда, оно сейчас надолго не задерживается. У меня явный рецидив, который бог знает сколько будет продолжаться.

Потерпи меня, пожалуйста. Это как вирус — сиди дома, пей чай с малиной, потей. Пока как следует не пропотеешь, не избавишься.


Кстати о точках — сегодня выбросила баевскую зачетку. Страница семь, третья строка сверху, двадцать пятое июня, физика, «уд». Подпись, как говорит Самсон, подделана, и не слишком умело. Да, это было адресовано учебной части, не мне, но все-таки…

Он там такой смешной на фотографии — в галстуке. Снимался на взрослый документ, наверное, еще на химфаке или при поступлении. На вид лет семнадцать, не больше. Мальчик из провинции, немного растерянный, море амбиций, олимпиадник-всесоюзник, затылок щеточкой, глаза злые. Круглосуточное шоу, чтобы доказать в первую очередь самому себе. А мы думали, что это ради нас.

* * *

Что забудется первым? Говорят, вытесняется плохое, но это верно лишь отчасти.

То хорошее, потерю которого трудно перенести, забывается еще быстрее. Остаются только знаки — годы, города, действующие лица, и некий общий радикал — «было дело», «вычеркиваем» или «хранить вечно». Знаки-стрелки, указывающие друг на друга, легко выстраиваются в цепочку. История загерметизирована, свидетели в заговоре, они давно перетерли между собой все показания, комар носа не подточит. Событие превратилось в сюжет, доступно для пересказа, при желании его даже можно экранизировать. Каноническая версия готова. С ней удобно жить, она не причинит боли, потому что она тебя больше не касается.

Когда-то я надеялась на дневник, что он сохранит, удержит, что с ним я собираю, а не расточаю, но в дневнике снова даты, города, действующие лица, нечитаемая интонация, наивный юношеский романтизм, беспомощный набор букв… Медвежьи междометия, предназначенные для живой речи, на бумаге совершенно теряют смысл. Мой дневник вопит — «смотри! разуй глаза!», но я ничего не вижу. Хуже того — читая его, я как бы прохожусь ластиком по тексту. Чем больше читаешь, тем меньше остается. Текст вызубрен наизусть, он волнует не больше, чем таблица умножения.

Да, отчуждение началось, оно захватывает день за днем. Скучающий школьник чиркает ручкой в тетрадке, потом выдирает испорченный лист, комкает его и сует в парту. Такая вот смысловая переработка.

* * *

Странно, но все, что связано с тобой, ведет себя иначе. Незатопляемый островок, солнечная сторона. За эти два года деревья подросли еще немного. Да, они растут медленно, но ведь так и должно быть.

Лодка на привязи, мостки. Обрывистый берег, лес.

Здесь хочется остаться. Хочется построить дом.

* * *

Возьмем временные отрезки от нуля до Баева и от Баева до тебя и дальше — что получится? Диспропорция. Долгая предыстория, за ней наконец-то свободная жизнь, любопытство, азарт и просто хорошее настроение; потом тот самый февраль, когда я была уверена, что середина моей жизни, ее максимум взят и пройден; потом ничего; за этим ничего — крошечный отрезок, в котором все так сплавлено, слеплено, перемешано; диваны, учеба, ночная Москва на скорости сто километров в час; угрызения совести, попойки, мокрый снег; пуговицы и шнурки, нетерпение и готовность ждать сколько потребуется… И вот оказывается, плотность этого отрезка такова, что я до сих пор в нем нахожусь и никак не могу прожить его насквозь.

Он раскрывается в каждой точке, у него какой-то бесконечный объем — того, что мы успели и чего не успели. Мы никогда не были на море, но почему-то я точно знаю, что ты видел Морское, и Симферополь, и Коктебель. И что именно ты помогал нам с Петькой тащить стиральную машинку, набитую черт-те чем, иначе мы б ее даже с места не сдвинули.

Ты не уходишь, наверное, потому что это нужно нам обоим. Я ощущаю твое присутствие отнюдь не символически, не умственно, и даже — да простится мне бранное слово — не экзистенциально. Я ощущаю тебя физически — как чувствуют тепло или дыхание. Я слышу, как скрипят половицы, прогибаясь под тяжестью твоих шагов. Ты молчишь, смотришь в окно, мы беседуем ни о чем, потом ты, как раньше, садишься на край кровати, чтобы побыть рядом, пока я не усну. Это присутствие поделено пополам, потому что мы еще не обрели самостоятельность. Тебя нет без меня — и обратно.

Когда необходимость в этом отпадет, ты уйдешь.

* * *

Целый вечер провисела на телефоне, разговаривала с В. П. Папа делал вид, что работает, но ухо-то свое в коридор выставил. Он любопытен, как пятилетний мальчишка, сейчас вот ударился в психологию, приставал с вопросами про НЛП… Подсовывает мне брошюрки про холотропное сознание, психотронную энергию или двадцать пятый кадр, мол, объясни, что это значит. Я объясняю — ничего не значит, чушь, ерундистика. А он заводится — из-за таких, как ты, ретроградов, наука и пробуксовывает в границах легко познаваемого. Вы объявляете бессмыслицей то, что не в состоянии постигнуть сейчас, но будущее покажет и т. д. И сразу, без перехода — а ну-ка расскажи мне про этот ваш реминисцентный провал. Может, и я чем пригожусь. Вам, гуманитариям-недоучкам, разумная критика технаря очень даже не повредит.

Я рассказываю, он хохочет — и это все? Нарисовали пару кривулек и думаете, что внесли свой вклад в золотой фонд? Ошибаетесь, ребятушки, это только начало. Вы же по сути ничего не узнали. Так, первые пилотные прикидки.

* * *

Конечно же, одной статистикой не обойтись, говорит В. П. Допустим, мы проанализировали количественный аспект, но ведь есть же еще и качественный. Вопрос «сколько» нужно менять на вопросы «как» и «почему». Дедушка Фрейд может многое пояснить (к примеру, почему забывается неприятное), но мы хотим знать, как именно выстраивается прошлое, как оно перелицовывается, есть ли какие-то общие конфигурации событий, которые соответствуют, условно говоря, юности, молодости, зрелости… Нащупать динамику изменений, понять, что становится важным, а что теряет свою смысловую насыщенность и становится проходным эпизодом, одним из.

К Фрейду у нас, безусловно, есть претензии, мы же леонтьевцы, нас учили критиковать, может быть, только этому и учили. Отец психоанализа подробно расписал вытеснение, т. е. движение вниз. А путь вверх?

Нечто, бывшее неважным, вдруг приобретает смысл, глубину, детализируется. Прожитые годы работают как увеличительное стекло. Именно это и происходит с детством, которое, как пишет Янссен, только в старости воспринимается выпукло и отчетливо.


Но тогда возникает другой вопрос — должен ли человек осознавать, что вот сейчас, в эту минуту, день, час происходит нечто важное? Обязательно ли ключевому событию сопутствует особое чувство — волнение, подъем, что-то еще? Или оно может пройти незамеченным?

Взять то же детство. О каком-либо осознании, в нашем, взрослом смысле слова, тут речь не идет. Это другой способ запечатления — всем телом, со всеми ниточками-корешками-ризомами, которыми бытие сцеплено с тобой. Бывает, из детства остаются два-три фрагмента, на первый взгляд совершенно невыразительные, но с течением времени они обрастают связями, настаиваются, густеют…

Но тогда как это возможно — отобрать событие из многих других, сохранить, создать преимущество на годы вперед? Могу ли я пройти мимо самого главного в своей жизни, не опознав его, и все-таки не потерять, сохранить доступ, отложить до лучших времен?

Если не ошибаюсь, именно это со мной и произошло.

* * *

Даже если память удерживает все — а эту гипотезу еще никто не опроверг — то она удерживает каждый эпизод с какой-то меткой, не нейтрально. Но тогда есть как минимум две альтернативы — либо переосмысление жизни сводится к переписыванию таких меток (или к переклеиванию ярлычков), либо оно связано с изменением самой ткани памяти. Согласно нашей, отечественной литературе, имеется и третье решение, которое связано с появлением новых способов управления памятью, а сам ее состав при этом остается неизменным. Базовые мнемические слои встраиваются в новую структуру (личность-то изменилась! я в десять лет и я в сорок — две большие разницы, как говорят в Одессе) и начинают работать по новым принципам. Так сказать, эффект системы. Звучит как пресловутый переход количества в качество, в который ни один здравомыслящий человек не верит.

(Видишь, как меня выучили — от зубов отскакивает. Не пойму, когда они успели, ведь я прогуляла все, что можно и чего нельзя.)

Вот тебе три гипотезы на выбор, но как к ним подобраться?

У нас это называется — операционализация переменных, самое уязвимое место в любом исследовании.


И как быть, если я по-прежнему слышу твой голос, Аська, я буду ждать, и ни в какую систему он не встраивается. Ты по-прежнему ждешь?

Голос — единственное, что останется. Может, он один и останется, чтобы мы могли найти друг друга на большой высоте.

* * *

Сколько раз я слышала от других: прежде чем понять, нужно потерять…

Убедилась на себе — пониманию предшествует разрыв, но когда оно происходит, разрыв преодолевается одним прыжком, мгновенно. И вот ты снова со мной, и я снова не могу сказать ничего вразумительного о том, как это произошло.

Воображение здесь ни при чем. Я просто радуюсь тебе, держусь за тебя, засыпаю с тобой. Это странно, это дико, но здесь нужно говорить не о памяти, а о жизни. Мы проживаем то, чего не было и, наверное, быть не могло. Где мы более реальны — в прошлом или теперь?

How I wish, how I wish you were here, мне очень тебя не хватает, Митя. Голос — да, но губы, глаза…

Просыпаюсь в отчаянье, плачу… Я только что обнимала тебя, и весна на обледенелых улицах была точно такая же, и сияние еще тлело в комнате, но тебя уже не было, не было совсем, не было нигде.

* * *

Решила не поступать в аспирантуру — по крайней мере, в этом году. В. П. в ярости, но он, как и прежде, «все понимает». Папа хмыкнул — одобрительно? — и только. Мама довольна тем, что я дома и наконец-то получила диплом.

Пойду пока на кафедру лаборантом, у них освободилось полставки. А чтобы не терять форму и умаслить В. П., возьму в перевод книжку Янссена — на год мне этой забавы хватит. Ты будешь смеяться, но сейчас я уверена, что мое призвание — языки. Думаю освоить голландский, просто так, ради собственного удовольствия. Я становлюсь похожей на бабушку Гарика, сумасшедшую полиглотку, которой до всего есть дело. Записалась в «Иностранку», преодолеваю свою неприязнь к библиотекам. Купила аудиокурс. Ну и лингва, доложу я тебе, язык свернешь. Говорят, венгерский еще хуже, марсианское наречие, а уж восточные…


Когда мне будет семьдесят лет, Митя, я буду владеть семьюдесятью языками, человеческими и ангельскими, и пошлю семьдесят тысяч прошений о свидании, на всех языках, какое-нибудь да разжалобит или насмешит, особенно если в нем будет много грамматических ошибок.

Я совершенно уверена, что нам разрешат. Я добьюсь.

* * *

Да, я снова с плеером, но на этот раз мои музыкальные пристрастия никто не поддерживает. Петя говорит — заумь. Маринка вообще такое не любит. Она пыталась подсадить меня на Саймона и Гарфанкеля, но я не подсела, хотя Саймон очень мил. Еще бы — приклеишься в момент, потонешь в сиропе. У нас с тобой другая школа, не так ли?

Вот, послушай.

(Один наушник к его уху, привычным жестом. И он бросает все и слушает. Ничего не изменилось.)

One day you'll wake up in the present day

A million generations removed from expectations

Of being who you really want to be.

Понимаешь, о чем это? Для чего неровный, синкопированный ритм, флейта, дыхание?

Наш собственный пульс тоже синкопирован и состоит из неровностей. Сердце не метроном. Не странно ли, что оно не бьется равномерно — тум-тум, тум-тум, как часы? Ведь это проще, в том числе с инженерной точки зрения.

А повторы?

Skating away, skating away, skating away

On the thin ice of the new day.

Сколько раз мы уже просыпались, сколько раз еще проснемся, но почему-то мне кажется, что сейчас, именно сейчас, я вижу себя промежуточным звеном в непрерывной цепочке жизней. Как если бы мир был гигантским живым существом, как если бы он не знал, сколько миллионов клеточек в нем дышит, вырабатывает энергию, вспыхивает, не выдерживая пропущенного через них тока, смысла, бессмыслицы.

Или нет. Я закрываю глаза и вижу — идет волна, она поднимает нас вверх. Мы на гребне. Таких, как мы, миллиарды, но сейчас подняты, вынесены к солнцу именно мы. Вот что такое отдельная жизнь.

For those who choose to stay,

Will live just one more day

To do the things they should have done.

Какая ерунда думать, что тебя нет. Ведь разница между нами только в пространственном положении — мое окно сейчас освещено солнцем, а твое в тени… Или все ровно наоборот? Твое солнце не заходит даже ночью, но наши глаза не выносят прямого света. Поэтому мы не можем видеть прямо, лицом к лицу, а можем только гадать…

Откуда я знаю, что у тебя все хорошо, что ты ждешь? Безумие?

Я не гадаю, Митя. Я просто знаю, когда ты здесь. Это присутствие длится волнами — сейчас человек с тобой, в одной комнате, потом он вышел за хлебом, или уехал на работу, вечером вернется. И если есть в жизни какая-то достоверность, то вот она — ты со мной. Доказательства не нужны.


У нас прекрасный летний день. Наши уехали на турбазу, я присоединюсь к ним завтра. Хотела побыть здесь с тобой, без никого. Этот дом все больше и больше становится не только моим, но и твоим.

* * *

Мне не догнать тебя, конечно. Я не пришла в шесть, потом опоздала на поезд, потом занималась посудой, занавесками, дневником. Переводила, правила, формулировала. Я опоздала, я проспала весь день и вышла к закату, и увидела только краешек солнца. А потом наступила ночь.

Теперь не ты, а я должна ждать, должна надеяться, не имея никакой надежды, потому что солнце каждый день новое, Митя, и на входящего в реку текут все новые и новые воды.

Невозможность до тебя дотянуться, мучительное ощущение на кончиках пальцев, какая-то дурацкая, неумирающая надежда на то, что они там все напутали, и это был не ты, а кто-то другой… С этой надеждой можно прожить годы, а исцелит от нее трезвое понимание того, что я никогда уже не увижу тебя. Никогда. Свидания не будет.

Не будет ничего.

* * *

(В скобках, такое возможно только в скобках, чтобы заключить в рамки, изолировать, не дать расползтись вокруг, не позволить залить чернилами отчаянья… Как они везли тебя в Саратов, к маме, что было дальше. Вычертить твой маршрут до моста, потом удар. Толпа зевак, которым заняться больше нечем. Ты один, без меня, я не пришла. Снова и снова зажмуриться, чтобы принять на себя хотя бы тысячную часть, и, кажется, что если ударит тысячу раз, то снимется с тебя, что тебе там не будет больно… Это иллюзия, конечно, на себя не перебросишь, но что-то в ней есть. Отголоски какой-то правды, большей, чем свидетельство о смерти, где в графе «причина» полужирным курсивом выведено «травматический шок».

У них это называется «посмотреть правде в глаза». Я смотрю, куда денешься. Ведь это навязчивая практика — снова и снова вычерчивать маршрут, выскакивать на встречку, чувствовать боль, думать о том, как тебя везут в Саратов, что там. Я ежедневно вхожу в этот туннель, распыляясь до бессмысленного первичного вещества, чтобы каким-то чудом снова вынырнуть там, где свет. Потому что в туннеле правды нет, одна чернота.)

* * *

«Никогда» выдергивает из оцепенения, из бесконечных разговоров с-тобой-якобы-живым, и это очень больно. Выдергивает и забрасывает вперед. Получается что-то вроде стрелы. Я не могу дотянуться, а моя боль — может.

Боль — это удлиненное чувство, бумеранг, который каждый раз возвращается ко мне от настоящего тебя. Когда вдруг понимаешь, что вернулось больше, чем ты вложил.

Путано? Конечно. А ты попробуй своими словами.

* * *

Да, я теперь должна разобраться со своей замечательной теорией о том, что ничего нельзя упустить. Может быть, на это не хватит и целой жизни, но я все-таки рискну.

Вот, слушаю и каждый раз мороз по коже, и восторг, и желание сорваться с места:

Двигаться дальше,

Как страшно двигаться дальше,

Выстроил дом, в доме становится тесно,

На улице мокрый снег.

Ветер и луна, цветы абрикоса —

Какая терпкая сладость;

Ветер и луна, все время одно и то же;

Хочется сделать шаг.


Как думаешь, получится у меня?

* * *

Усталая, после работы, ехала в метро. Освободилось место, я села, вернее, втиснулась — и оказалась зажатой между двумя бортами, между двумя корпулентными дядечками, которые и хотели бы, да не могли подвинуться — некуда, и теперь не распрямиться, не пошевелиться, но зато можно закрыть глаза и отдыхать, не думать, вздремнуть.

И вдруг меня перестало колотить, навязчивые вопросы исчезли. Где ты, слышишь ли, твой ли это голос или всего лишь эхо, мое отраженное желание во что бы то ни стало получить ответ. Представить, как бы мы жили, ссорились, путешествовали, ходили бы на родительские собрания, взрослели, старели… И самый беспощадный вопрос — имею ли я право распоряжаться твоей жизнью, проигрывая ее в себе снова и снова, когда ты по ту сторону, когда ты беззащитен перед моей волей, памятью, воображением, перед попытками дотянуться, проявить, спасти…

Как будто ты ждал, пока я выговорюсь, вывернусь наизнанку, переболею, перемучаюсь всеми вопросами, мнимыми и не очень. Когда, наконец, замолчу.

И вот я заткнулась, что называется, «сделала тишину». Не от большого ума, а от усталости, само получилось. И тут же, не сходя с места, поняла, что ты никуда и не исчезал.


Поезд остановился в туннеле, потом тронулся, потом опять остановился перед станцией, как бы раздумывая, не повернуть ли назад. Ты обнимал меня, тихо, бережно — и это было настоящим. Такое не выдумаешь.

Я устроилась на твоем плече и заснула.

Когда я проснулась, ты все еще был со мной.

(И зачем я это пишу — ведь ты и так знаешь.)

* * *

«Хранение себя как места, где целый мир, упущенный и невосстановимый, продолжает присутствовать своим незабытым отсутствием, когда нигде уже больше его нет и, похоже, не может быть — это, может быть, и безумное, но единственное дело, оставшееся достойным человека.

Но не нужно думать, будто стоит нам занять ту или иную позицию, как произойдет что-то вроде хранения мира. Целое присутствует только в нашем надрыве от того, что его нет.

Спрашивается, что же такое человек, если он может узнать себя только в целом мире, при том, что целый мир невозвратим? Впрочем, незнание человека, может быть, еще не самая большая беда, — во всяком случае, не такая, чтобы сразу спешить во что бы то ни стало свести тут концы с концами».


Можно, я здесь не буду ничего говорить?

Тот самый день

(еще один день из жизни Аси Зверевой)

Это утро, равно как и предыдущие пятнадцать, началось с горчичников.

Ты ужасно дохала ночью, сказала мама, обертывая меня байковым одеялом. Знаю, буркнула я. Ну, лежи. Как невмоготу станет — позовешь, сниму. Какой-то у тебя кашель дурной, въедливый, как у курильщика. Надо будет записаться на бронохскопию. Ничего-ничего, не трусь. Спроси у отца, он делал. Тебе порезать яблочко в чай?


И я сразу же вспомнила — первый курс, ДАС. Лежу с бронхитом, мучаясь от безделья. Танька вернулась с вокзала, ездила за посылкой из дома. Ящик яблок, конфеты, чай. Краснодарский, с гордостью сказала она, наш. Я промолчала, потому что патриотических чувств к нашему чаю не испытывала — он был феноменальной дрянью, которую надо было не заваривать, а раскуривать, наверное. Да и вообще, говорить не очень-то получалось — вместо звуков из груди вырывался собачий лай. Я старалась побольше молчать, хотя мне это было очень, очень тяжело.

Ну, как там наш больной Шариков? — голос Рощина из-за занавески. — Я ему почитать принес, а то одичает совсем.

Отодвинул штору, вошел, остановился возле кровати, руки в карманы, покачивается с носка на пятку, на физиономии — ликование. Еще бы — увидеть меня лежачую, неумытую, под двумя одеялами да в пижаме. Не каждому такая удача в жизни выпадает.

У тебя есть полчаса, потом Шурику отнесу. Это неопубликованное, ксерокс дали на кафедре. Так что прими вертикальное положение и читай. Должно быть в тему — про неизлечимого больного и его жизненный оптимизм. Ты же у нас Выготским увлекаешься? Я так и думал. Пассионарный был мужчина, Наше психологическое все. От него полстраны с ума сходит, ну и ты, конечно… Сколько можно лежать, Зверева! Тоже мне, уважительная причина, температурит она! Пока ты оттемпературишь, в киноклубе Иоселиани закончится, черно-белую трилогию показали, начались французские. Хватит уже, вставай. Возьми постель свою и ходи.

Пять минут, сказала я. Что? переспросил он. Пять минут прошло, осталось двадцать пять.

Я посижу, сказал Рощин, Танька, ты не возражаешь?


Они приходили меня навещать, но Танька строго контролировала очередность. Не надо утомлять больного, сердито сказала она Гарику, который на пятом часу навещания не понимал, что ему пора. Она перевозбудится, ночью спать не будет…

Аська? — удивился Гарик, — да она спит как пехотинец после марш-броска! — хохотнул, сконфузился и деловито кашлянул в кулак.

Вот-вот, прокомментировала Танька, только новой заразы нам и не хватало. Сеанс окончен, посетителям просьба очистить помещение, сейчас мы будем проводить его полную дезинфекцию. И пошла на него со шваброй.

(Точно, это был Гарик. Он сидел возле меня, пока Танька ездила на вокзал, а Рощин приходил раньше.)

Она выпроводила Гарика, распаковала посылку, достала румяное яблоко величиной с собачью голову, полюбовалась им и спросила — тебе порезать яблочко в чай?


Когда я болею в лежку, под подушкой держу письма Нашего всего, но не Выготского, этот при температуре не идет, а АСП, Солнца русской поэзии (Гарикова наводка, естественно). На форзаце размашистый росчерк моего деда и дата — 19 21/II 63 г.

(Мама злится, что дед всю библиотеку перепортил, а мне кажется, он был абсолютно прав. Я иногда раскрываю его книжки просто так, не для чтения. Чтобы оттуда вылетела пыльца шестидесятых, например.)

Из писем следовало, что Солнце весьма своеобразно обращался со своей любимой женой. К примеру: «Радуюсь за тебя; как-то, мой ангел, удадутся ли тебе балы? В самом деле, не забрюхатела ли ты? что ты за недотыка? Прощай, душа. Я что-то сегодня не очень здоров. Животик болит, как у Александрова».

Ай да классик, ай молодца! Если бы я получила такое, будучи хорошо воспитанной молодой особой — обиделась бы? Но вот же, читаю и не могу оторваться! Забыла, что полчаса назад мне прилепили свеженькие горчичники и теперь спина, наверное… как будто сквозь строй прогнали… красная, вареная, следы от вчерашних банок… о новом сарафанчике с открытыми плечами можно забыть.

И угораздило же схватить бронхит летом. Недотыка.

Мама, кричу я, мне невмоготу. Крика не получается, снова лай, но мама уже идет с тазиком теплой воды и губкой.

Опять лежа читаешь? — сердится она, смывая со спины остатки горчицы. Мало тебе твоих минусов? Прими вертикальное положение, мысленно заканчиваю я и тут же… на ровном месте…


Митя: «Оставь Эльку в покое, не язви. Ты счастливая, у тебя каждый день все сначала, а у нее планы, она должна знать наперед. И ничего смешного. Помоталась бы ты вот так по гарнизонам, из дома в дом, из общаги в общагу… Ей просто не повезло со мной, она большего заслуживает. На таких девушках надо жениться сразу, не сходя с места. Так что давай не будем… Ты, конечно, домохозяйка та еще, но это как раз тот случай, когда не в домашнем уюте дело. Хотя побороться за него стоило бы. В твой борщ еще много усовершенствований можно внести».


Больно? — спрашивает мама, горит? Спину-то сожгли!.. Эх, я растяпа, завозилась на кухне с запеканкой… Но ты-то о чем думала! Давай пантенолом побрызгаем. Погоди, не переворачивайся.

Холодный пантенол, чистая пижама, чай с медом, нехитрые радости больного обструктивным бронхитом. Посиди немного на стульчике, сменим белье. Вика спрашивает, можно ей надеть твои джинсы? Я сказала — можно. Ниночка приедет ближе к вечеру, поэтому давай уколы на вечер перенесем, у нее рука легкая. Знаю-знаю, мне тоже пенициллин кололи, и тоже попа была фиолетовая, но надо же довести дело до конца. Ну вот, готово. Сейчас запеканки принесу. С вареньем?


Ввалились домой засветло, в комнате 1331 никого, Баев у родителей, вернется завтра. Ладно, говорит Митя, я пошел. Доброго утра тебе.

Куда ты пойдешь? — спрашиваю, Ван там с Ленкой, наверняка закрылись и не пустят. Нужен ты им, соседушка. Оставайся, это же твоя комната. Чаю хочешь?

Нет, отвечает, это уже давно не моя комната. И потом, я терпеть не могу анекдотов про мужа, который возвращается из командировки. Я лучше на улице покемарю, ночь теплая была. Авось не заметут.

Тогда и я с тобой. Пойдем на зады, где фонтан-бассейн, там лавочки длинные, широкие и народу никого. Одеяло возьмем, вот это, в клеточку.

На зады? — смеется Митька, ну давай. На лавочках мы с тобой еще не бомжевали, кажется.


Я тебе положила вишневое, потому что земляничное отец вчера вечером слопал, говорит мама. Вроде оставалась последняя банка, маленькая, шестисотграммовая, теперь и ее нет. Он ужасно много сахара ест, а зубам хоть бы хны. Пару лет назад у него впервые в жизни заболел зубик — на шестом-то десятке. Мы с Катей заставили его пойти к врачу, и он вернулся оттуда обиженный до глубины души. Конечно, ему там сделали бо-бо, а виноваты мы. В следующий раз, говорит, не поддамся на уговоры. Поболит и перестанет, эка невидаль. Это всё вы, пастушьи сумки, накумекали.

(Ага, это наше с Викой прозвище, одно на двоих. Как-то раз мы друг друга обзывали, вооружившись справочниками лекарственных растений. Выбирали, что похлеще: эй ты, дурнишник обыкновенный, а ты пырей ползучий, а ты… а ты бешеный огурец, коровяк скипедровидный, мордовник, золотушная трава!.. И тут папа с кухни: тише вы, пастушьи сумки, у меня от вас голова трещит!.. И ведь прижилось!)

И что? — спрашиваю.

Представь себе, поболело и перестало! С тех пор не болит. Мы посрамлены, как всегда, а он над нами потешается, когда мы опять идем к зубному. Ну ты знаешь, он это умеет… Ася, давай поедем за земляникой?

(Сколько здесь живу, а все не могу привыкнуть к маминым перескокам. Правда, у меня то же самое — Гарик жаловался, и неоднократно, что у него каждый раз смысловое головокружение…)

Отец говорит, там восстановили наши домики, газ провели. Первый заезд на следующей неделе. Нинку возьмем с мальчиками, Катя с практики вернется. Как ты на это смотришь?


Улеглись на лавочку, укрылись одеялком.

Спи, говорит Митька, я тебя посторожу.

Не хочу спать. Буду обнимать тебя до завтрашнего утра. Гляди, вон опять тот смешной бульдог идет с хозяином. Мы его вчера видели. Сколько сейчас? шесть?

Полседьмого, отвечает Митя. У собачников такая жизнь собачья — вставать с петухами. Давай, кстати, обсудим наши взгляды на проблему домашних животных, чтобы потом разногласий не было. Ты кого предпочитаешь — собак или кошек, или, может быть, хомячков? Ну да, про кошек я уже понял. А картошку какую любишь — вареную или жареную? Впрочем, это я тоже знаю — никакую. О чем бы таком еще спросить, чего ты мне сама до сих пор не выложила?


Тебе письмо, говорит мама. Из Канады. Вика с утра почту доставала. Она у нас теперь по десять раз на дню к почтовому ящику бегает. Мне кажется, ей кто-то записки туда бросает. Только отцу не говори.

Да, мама, конечно, отвечаю я, не вникая. Запеканка теплая, чай остыл, глотать больно, потому что еще и ангина, фолликулярная, как будто одного бронхита недостаточно, но дело нужно довести до конца, чтобы очередной раз быть принятой в ряды общества чистых тарелок. Если я не съем, мама расстроится, лучше съесть.


А тебе очень идет белый, Митя. Твой цвет. Что бы ты ни делал, что бы ни замутил, остается одно и то же ощущение чистоты. Ну не странно ли так говорить о здоровенном парне размером с дом, куртка которого пропахла бензином, а волосы опять отросли и лезут в глаза, который выносит соседу дверь, чтобы спасти кошку, спит на стульях, с грохотом валится на пол посреди ночи, пьет из аквариума

носит майку, шьет, вяжет, за руку держит

ничего о себе не рассказывает — а зачем?

величиной со все, что в мире есть хорошего

ростом до луны, до солнца

беспомощный как младенец

первый человек на земле.

Между твоим телом и футболкой ни миллиметра зазора, только ровное тепло. Хочется пробраться туда и погреть руки. Ты боишься щекотки? А холода, а бездомности? Нет, не похоже… Даже вегетарианский борщ в его женской версии тебя почему-то не пугает… Конечно, засланный — другого объяснения нет.

Холодно, Митя, еще не лето, до лета далеко. Я замерзла, но не признаюсь. Буду тянуть время, чтобы оставаться здесь до последнего. Обнимать тебя до утра.

Твой белый цвет пахнет лилией

ландышем, лавандой, липой

всеми растениями на букву «л»

(однажды видела, как ты стираешь

обыкновенным мылом

а получается как из прачечной)

яблоневый цвет, яблони зацвели

белая, сонная, засыпанная лепестками Москва

нам в подарок, просто так, ни за что

на баевскую командировочную неделю

быстро же она закончилась

а мы опять ничего не решили.


(wond'ring aloud _ how we feel today

last night sipped the sunset _ my hands in her hair

we are our own saviours _ as we start both our hearts

beating life _ into each other)


Знаешь, говорит он, я иногда все-таки сплю, урывками. Вчера мне приснился сон, как будто тебе исполнилось сто лет.

Я мгновенно отлипла от него, приподнялась на локте, слушаю.

Ну хорошо, семьдесят. Ты была совсем седая, сухонькая такая старушенция с черными глазами, стриженая под мальчишку. Мы сидели на кухне и я мешал тебе резать лук для какого-то салата. Как обычно, давал советы, потому что ты снова отхватила у несчастной луковицы хвост и сердилась на нее, что она выскальзывает из рук. Гости на подходе, в доме разгром, на плите что-то выкипает… В общем, ты была сердитая и к разговорам не расположенная.

И тогда я принялся тебя рассматривать. Твои руки немножко дрожали, совсем чуть-чуть. А на лбу морщинки, вот здесь и здесь, сказал он и легонько прочертил две поперечных линии возле переносицы, потом прошелся вдоль лба, нарисовал несколько волн

нет, не волн, потому что сегодня безветренно, штиль

мы в самом сердце антициклона, над нами ни облачка

и это просто линии где-то у горизонта.

Вся твоя жизнь была написана на лице, и я ее читал, и она была мне открыта. Странное это ощущение… как будто смотрю на тебя откуда-то сверху… В общем, вот здесь и здесь. И луковица без хвоста. Ты, в сущности, мало изменилась.


Я сбросила его руку, ощупала лоб, как будто хотела стереть…

Не надо, сказал Митька, оставь. Никогда не видел таких красивых старушек. Возможно, все дело в том, что я элементарно необъективен. Или у меня неправильные представления о красоте.

Веришь ли, продолжал он как ни в чем ни бывало, глядя в небо, нога на ногу (тон такой ни к чему не обязывающий, а я уже готова реветь, глаза на мокром месте), я и правда хотел бы увидеть, какая ты там… Я бы дорого дал, чтобы посмотреть, как ты будешь подписывать школьный дневник с двойками, готовить обед, пылесосить, пришивать пуговицы… На кого будут похожи твои дети? А внуки?.. Ты растолстеешь? Будешь ходить непричесанная, в халате?.. Сомнительно. Жрать столько шоколада и ни грамма не прибавить…

Он повернулся на бок, лицом ко мне — оказывается, только затем, чтобы вынуть из заднего кармана джинсов раздавленную шоколадку.

Совсем забыл. Куда ее теперь, птичкам?

Я все выдумал, Ася, ты же знаешь, мне сны не снятся. Черт, чуть не свалился. Вдвоем тут не очень-то полежишь… Обиделась? И напрасно — хороший получился сюжет… Я бы мог предложить нечто подобное, если бы у тебя были уши, чтобы слышать. Но увы мне. Ты, наверное, думаешь, что все эти гонки-пьянки-гулянки и есть жизнь. Что люди должны доживать до двадцати пяти, остальное ни к чему. А я тебе скажу — дальше-то и будет самое интересное. Я это совсем недавно понял, а ты, судя по всему, еще нет.


Ася! — зовет мама из коридора. К телефону, будешь говорить?

— Аська, ты как там? Прохрипи что-нибудь. Хотел приехать, но не получается. Стеклов прижал, кровь из носу надо отчет сдавать, — у Пети, наверное, сокрушенный вид, он ведь не умеет просто так в трубку врать, все на лице отражается.

— Не надо, — сиплю я из последних сил. — Я заразная.

— Я чего звоню, — продолжает Петя, не слушая. — Мы с Оксаной… Короче, Оксана спрашивает, можешь ли ты один день побыть свидетелем, то есть этой, как ее, свидетельницей. Не сейчас, конечно, а через месяц. Мы тут сходили в это самое заведение…

— Офигеть, — ору я и голос на мгновение возвращается. — Петька, поздр… — ага, как же, громкость снова на нуле или вообще ушла в минус.

— Понял, так и передам. Выздоравливай, — сказал он и бросил трубку.

Да, Оксана хорошая девушка, но Петю мы потеряли. Не видать нам больше Пети, факт.


Кто это? — спросила мама.

Да так, ты не знаешь.

И тут я поняла, что она никогда не видела Петю. И тебя тоже не видела.


Эй, чудаки, — чей-то голос прямо над нами, — что это вы тут делаете?

А, Михалыч! — обрадовался Митька. Патрулируешь? Я ключ потерял, домой попасть не могу.

Другого места не нашли? Прямо перед главным входом разлеглись, во дают. Одеяло казенное, к выносу из ГЗ запрещенное. А ты, шалава, куда смотришь! — внезапно напустился на меня Михалыч. — У Кошкина два привода, у Бочкарева один, что тоже не мало, у этого переростка пока нет, но сейчас образуется.

Не, говорит Митя, не образуется. Мы уже сваливаем, замерз я чегой-то. А она теперь будет смотреть в оба, я как раз проинструктировал.

Ну-ну, хмыкнул Михалыч. Дайте закурить, оборванцы. Нужны вы мне как собаке пятая нога. Это я так, припугнуть. Не курите? Тоже мне, молодежь пошла. Вы б еще подушку захватили, инвалиды умственного труда. Хватит по лавочкам обжиматься, жопу отморозите. Домой, я сказал!

А глаза такие добрые-добрые. Настоящий мент из будущего.


Вернулась домой и долго не могла понять, на каком я теперь свете.

Села на подоконник, завернулась в казенное одеяло, смотрю на улицу. Вот человек с собакой, но другой. Поливальная машина. Потянулись учащиеся, парочками, кучками, по одному…

Допустим, я бы сейчас растолстела, или облысела, или сломала бы себе шею… не говоря уже о детях. Узнав о таком казусе, Баев сделал бы ноги, не раздумывая. Даже Гарику не все равно, есть у меня талия или нет. И я бы очень не хотела, чтобы они видели мои морщины.

А этому, выходит, неважно?

Врет!

Разговоры про двойки и так далее, они меня, честно говоря, удивили. Какие еще двойки?! Я не собираюсь заводить детей, во всяком случае, в ближайшие десять лет, и ходить нечесаной в халате тоже. Мне глубоко противна сама мысль о том, что внутри меня может кто-то окопаться, как крот в норе. Шевелиться, толкаться ножками, брр. Прочие ужасы, родильная горячка, схватки, потуги…

Помню, мама рассказывала, как ее бросили в предродовой, а через сутки здоровая тетка-гренадерша, обнаружив, что она до сих пор сама не справилась, обматерила ее и со всей дури нажала на живот. Ты выскочила как ошпаренная, сказала мама, они еле успели поймать. Потом зашивали на живую нитку… Я была рада, что с тобой все в порядке. Остальные радости материнства пришли не сразу — наверное, гораздо позже, чем полагается… Но ты не бойся, сейчас времена другие. И не тяни до последнего. Поверь мне на слово, что это самое главное, а остальное, включая твои романы, — факультатив.


Со мной все в порядке, мама, но детей я не хочу. Ведь это естественно для девушки двадцати с небольшим лет… Митька тоже хорош — «старушенция», «халат», «проинструктировал»… Ненавижу мужской шовинизм. Когда снисходительно, сверху вниз, с усмешечкой. Не хочу быть объектом планирования, старушенцией тем более. Я буду вечно молодой, мама, или не буду совсем. Не надо мне детей, только вот это одеяло в клеточку. И белую футболку, чтобы греть под ней руки. И бессонницу, как сейчас.

(wond'ring aloud _ will the years treat us well

as she floats in the kitchen _ I'm tasting the smell

of toast as the butter runs _ then she comes

spilling crumbs on the bed _ and I shake my head

and it's only the giving _ that makes you what you are)

А что он потом сделал, знаешь? Мы встали со скамейки, сложили одеяло, и тут Митька оглядел меня, улыбнулся и… Ну что, дал шлепка. Чуть-чуть, еле прикоснулся, но видела бы ты его выражение лица!.. Он как будто сделал то, о чем давно мечтал, он торжествовал победу, я бы сказала — футбольную победу, мужскую, о которой женщины даже и понятия не имеют, потому что смотрят они в экран, болеют вроде как, даже словечки могут употребять правильные, типа «офсайд» или «горчичник», а красивый гол или так себе — этого им понять не дано, нет соответствующих мозговых полей.

(Ты думаешь? — спрашивает мама. А мне кажется — он тебя как ребенка… ну, как маленькую девочку… ты ж у нас непоротая росла… вот и выросла — а взрослости не прибавилось…)

Да разве я могу такое молча снести, мама! Я возмутилась, конечно, и говорю — медведь саратовский, недотепа, и это твои методы за девушками ухаживать — по заду хлоп? А он мне: иди, я тебя еще раз провожу, но чтобы на сегодня в последний раз. Дуреха ты. Я тебя ужасно люблю — так, кажется, ты говоришь?

Аська, после того эпизода с дверью я за наше будущее совершенно спокоен. То, что ты упряма как верблюд, который никогда не повернет назад, это ни для кого не секрет. Но я тут подумал — сколько ты еще продержишься? Ну год, ну два. Пустяки, право слово… Это как с пивом, если его много выпить и потом застрять в лифте.

Он потянулся, размял шею, замер на мгновение, очень похожий на монумент работы скульптора Мухиной (или это общая обстановка главного входа ГЗ так действует на восприятие?), приобнял за плечо, чуть-чуть подтолкнул вперед.

Пойдем спать, я уже не фокусируюсь. Послезавтра дифуры сдавать, а я гуляю тут с тобой, как будто заняться больше нечем (и смеется — нечем, нечем!). На, твой ключ. Выронила и не заметила. Дуреха — одно слово.


Я тогда совершенно не поняла, что он хотел этим сказать и почему смеялся. Я даже не могла определить, похоже это на счастье или нет. Пришла домой, завернулась в то самое одеяло, села на подоконник. Смотрела, как просыпается Москва. Думала о старости и о морщинках, что они не так страшны, как кажется, и что Митька, наверное, единственный ради кого я могла бы стерпеть какую-нибудь женскую работу. Или сделать ее с радостью. Почистить свеклу, например.

(В кого ты меня превратил, Митя, самой противно.)

И тому подобную ерунду.

(И это было до безобразия похоже на счастье.)


А потом я заснула и увидела его огромную голову, лохматую, как будто ее год не стригли. Он приложил ухо к моему животу и слушал. Было немного щекотно.

Вот и весь сон.


Бедная Ася, говорит мама. Бедная. Я ничего не знала. Мы с отцом были уверены…

Я тоже, говорю. Еще не так давно была уверена, и вдруг… Расскажи кому — засмеют. Лучше просто помолчать. Тем более что я вроде бы научилась — молчать о главном.

И что теперь? — спрашивает мама. Что ты собираешься делать?


Дайте мне ручку и тетрадку, пожалуйста.

Я все-таки попробую.

Вместо послесловия

ну вот, сейчас начнется

налетят и заклюют, и поделом

Гарик изничтожит меня знанием английской грамматики

всех этих since, until и while в придаточных предложениях

предпрошедшего времени

и добавит — напрасно ты забила на общезначимое

ведь девяностые годы интересны

не только твоей личной жизнью, indeed?

я уж не говорю о том, что у тебя получилась сказочка

о спящей царевне и семи богатырях

нескромно, Зверева, нескромно

можно подумать, ты у нас маленькое пушистое чудо

котенок или щенок

который выглядывает из сумки пассажира метро

и весь вагон ему умиляется

ах, какие перышки, какой носок

и, верно, ангельский быть должен голосок

хотя ты нам так ни разу и не спела


ладно, перехожу к положительным формулировкам

несмотря на то, что ты отнеслась к реальности весьма вольно

(услала меня в Канаду, наделила Баева красноречием

дважды женатого Петьку выставила лопухом и т. д.)

я бы твою версию поддержал

потому что та самая пыльца времени

каким-то образом все же осела между строк

а реальность — я правильно выражаюсь? —

пускай идет лесом

однако держу пари, ты даже не догадываешься

что в твоем опусе самое главное

думаешь, это мы? наши поступки, диалоги, письма?

как бы не так!

главное — это ГЗ в тумане и дымка над Ломоносовым

символы отрыва, вернейший опознавательный знак

а вовсе не музыка, и уж тем более не пиво «Хамовники»

про свободу я тут не буду распространяться

так как не всем это приятно

однако на досуге поразмысли

почему твоя свобода непременно связана с бегством?

изречет Гарик и, довольный, откинется на спинку стула

magister dixit, nunc plaudite


Баев, по обыкновению, будет гаерничать:

ну и что? натрепала языком, а где результат?

где, так сказать, мораль сей басни?

я ни фига не понял, переведи с кошачьего на человеческий

и эти, как их, акценты почетче

один, мол, интеллигент в двадцать пятом поколении

а другой бандит недорезанный

вот тогда и поглядим


Петя скажет: я отсидел с тобой

столько человеко-часов в кино

что выставлять меня киноненавистником

по меньшей мере несправедливо

а если хочешь, чтобы я был лаконичным, как спартанец

вот тебе мой вердикт: зацепило

остальное Гарик объяснит и по полочкам разложит, я пас

периодически в комнату вламываются остальные

а че это вы тут делаете?

но, решив, что у нас разборки

испаряются, стрельнув у Баева сигаретку «Dunhill»

он своим привычкам не изменяет

шапочку так и не надел

хотя просили, и не раз


Митя улыбается и молчит

иногда бросает на меня короткий взгляд

и я слышу звук «бамц»

как будто скрестились два клинка


остальные не слышат

Баев, насупившись, сидит в углу

поигрывая брелком от ключей

у него теперь есть дом, есть ключ, на кой мы ему сдались?

так, морока одна, позвали — я пришел

скоро там у вас финальные титры?


Петя тоже намеревается сбежать под шумок

ему очень надо, он обязательный, он занятой

если бы не это, посидел бы еще


в комнате тринадцать тридцать один

двадцать один ноль четыре

четырнадцать ноль шесть

дым стоит столбом

пепельницу три раза вытряхивали, давно здесь сидим

Гарик мусолит проблему выбора между истиной и опытом

уже разложил по Декарту, переходит к Витгенштейну

Баев сейчас пошлет всех на три буковки

Петя ловит тачку, он безбожно опоздал

а тут еще пробки, чтоб их

у Митьки совершенно счастливые глаза

я успеваю это заметить в промежутке

между тирадами Гарика

которого слушаю, между прочим

очень внимательно


если честно, Гарик, у меня вообще не было выбора

когда я решила рассказать о нас, как я это помню

все происходило единственным образом — и никак иначе

но я уверена, что это не передается

(разве что взять и поставить Дженис?)

не бывает одесского воздуха, закупоренного в банке

и ничего нельзя зафиксировать, тем более воспроизвести

(даже Дженис на пленке поет каждый раз заново)

а кто не пережил — не поймет

(но есть хотя бы один, кто не пережил?)


да, я была счастлива, когда писала о нас

потому что искала и нашла, и вряд ли когда-нибудь потеряю

но ведь это ничего не значит — мое отдельно взятое щастье

(или все-таки значит?)


Баев притушил окурок, поднялся, руки в карманы

Петя давно на совещании

и не скажешь, что когда-то гонял по коридорам козлов

и заправлялся под лестницей из аптечки

в комнату врывается Кот

парни, ну сколько можно, у нас давно нолито

каждую секунду испаряется двести молекулярных слоев

Зурик там такое приготовил — набежали с верхних этажей

невозможно находиться рядом без риска для жизни

вас только и ждем


Акис, усланный в магазин за плюшками

нажимает на кнопочку вызова

и лифт, трясясь от старости

останавливается на тринадцатом этаже

Самсон караулит Баева в коридоре

Танька с интересом разглядывает Митю

Митя улыбается и молчит


мы в той же комнате, ничего не изменилось

комната подвешена за уголки

в пространстве неопределенных

свет, огибая шпиль ГЗ

несется со скоростью Митькиной «Явы»

приблизительно триста тысяч километров в секунду

нам по двадцать, все как у других

а кажется, что это происходит только с тобой


папа сидит на моей лавочке у Ломоносова

с бутылкой кефира в руках

мама занимает очередь на колесо обозрения

ее подруга пошла покупать мороженое

сейчас самый удачный момент

обратиться с дурацким вопросом

к девушке его мечты


переводчик идет по весенней Варшаве

«Голубой Дунай», кипенно-белая черемуха

очумелые соловьи


бабушка скоро выучит польский

и у нее это будет пятый

нет, у нее это будет первый

всечеловеческий птичий язык

на котором можно бесконечно молчать о любви

(мама говорила — из них ни слова не вытянешь

и если бы не дядя Коля, убежденный холостяк

тот самый военный переводчик

мы бы никогда не узнали)


ради этого, наверное

стоило пускаться на поиски времени

которое невозможно утратить

пройтись ранним утром по городу, по щиколотку в воде

дождь закончился только что, ночи не было вообще

сейчас мне выдадут экзаменационный лист

подойдет Олежка, спросит — что это ты читаешь

и все начнется с начала

(yes, it did!)


ради этого надо было извести столько чернил

чтобы остаться вдвоем

чтобы счастливое сердце

выстукивало на весь мир

я с тобой, с тобой, с тобой

и больше не покину тебя


дождаться, когда комната опустеет

когда все действующие лица и исполнители

переместятся в котовскую распивочную

и двести молекулярных слоев в секунду

будут спасены от испарения

взяться за дверную ручку одновременно

посмотреть друг на друга и рассмеяться

вниз по лестнице бегом

(тут такие лестницы, что грешно ездить на лифте)

шаг на четыре по нотным линеечкам

тени все длинней, где чья

руки перекрещены за спиной, пальцы в петельку джинсов

(обниматься уже научились, разговаривать пока нет)

огромный мир, любопытные глаза

улицы, бульвары, деревья

это музыка серебряных спиц

это бодрое дрдрдрдддыдыдыыы

we will thumb a diesel down

step on the gas and wipe that tear away


прощай, главное здание, прощай, смотровая

охотный ряд дом номер строение девять

лубянский проезд площадь трех вокзалов

скоростное шоссе на нью-орлеан

будем останавливаться, где захочешь

а соскучишься по Москве — вот она, Москва

озеро света, бликующая вода, силуэты высоток

садовое кольцо на срезе

трамвайного дерева


линия на ладони

отметина на всю жизнь

теперь ты точно не забудешь

колючий свитер, ветер в лицо

теперь можно и без крыши над головой

ведь мы это умеем, правда

жить на большой высоте

в траве на небе


и снова расширенное сердце или солнце

вышедшее из берегов

ведь это так просто — отпустить

то, что нам не принадлежит

оставить им эту комнату, высотку, Москву

вдохнуть горячий ветер

вспыхнуть звездочкой на шпиле

рассеяться в пыль на бесконечности

чтобы когда-нибудь оказаться там

где наши линии жизни сходятся без остатка

до последнего знака

после запятой


и где я наконец-то скажу тебе

я узнала тебя, это ты

да, это ты

Приложение

Краткие биографические справки

Голицын Игорь (Гарик). Специалист в области бизнес-консультирования, женат, трое детей. Живет в Лондоне, в Москву приезжает по делам. Его гармоничные аспекты в полной мере реализованы в новой жизни (не наврал гороскоп), только на философию времени не остается. Может, и не нужно теперь?


Баев Даниил. Открываю новостной сайт, а там пишут: «Интерпол разыскивает хакеров, взломавших почтовый сервер… мошенники украли около десяти миллионов долларов… помощью вируса типа „троян“ они похищали личную информацию о паролях и счетах рядовых американцев… Виктор, Хреков Александр, Никитин Кирилл, Баев Даниил. Среди хакеров есть одна женщина, это выпускница Харьковского университета…». Однофамилец?

Через неделю сталкиваюсь с «мошенником» носом к носу, у метро «Университет». Никто его не разыскивает, он на Ломоносовском палатку держит, хлебобулкой торгует, лавашом, чебуреками. Не сам, конечно, на это узбеки есть. А сына, говорит, зовут Сашкой. Когда он появился на свет, в тот же год отец ушел. Имя свое передал. А ты как поживаешь? Муж, дети есть?


Пикулев Олег (Олежка). Химфак закончил, но карьеру сделал не в химии, а в спорте. Точнее, в наставничестве и судействе. Олежка — доцент кафедры физического воспитания

МГУ, тренер сборной МГУ по волейболу, судья международного класса. Пузатый дядька в трениках и олимпийке, орет благим матом на своих волейболисток, не женат, но жизнью доволен, что в двадцать, что в сорок, далее везде. Свисток у него теперь английский. Чувство юмора фирменное.


Блинов Александр (Шурик). Работает охранником в средней школе г. Тула. Очень удобно — рядом с домом, сидишь в тепле, разве что скучно немного.


Нина Гершман (Нинка). Беленькая девочка с куклой — ее младшая дочь. Старшие сыновья оба поступили на физфак. Еще в доме живут родители, муж, попугай, собака и три кошки. Полная гармония видов, как в раю. Теоретически она уже могла бы стать бабушкой, и наверняка в ближайшие пять лет ею станет. Думаете, она домохозяйка и все? Ничего подобного. Она работает в школе, ведет продленку и кружки, а еще занимается ткачеством, керамикой и кружевоплетением. И танцует — в студии латиноамериканского танца. Моей бы маме да такую дочку.


Самсонов Павел (Самсон). Что ему сделается? — на той же должности, в той же позиции. Приютил очередного андрюху, кормит, поит, трудоустраивает.


Качусов Владимир. Пи эйч ди, химии не изменил. До Америки добрался еще в начале девяностых. Интенсивно подает надежды, кое-где уже оправдал. Один раз даже по телевизору показали — рассказывал про новейшие сверхпроводящие сплавы, которые…


Татьяна Лаврова. Вышла замуж за израильтянина, живет в Хайфе. Трое взрослых детей, четвертый совсем маленький. Не понимаю, как это возможно, но талия у нее по-прежнему тоньше моей.


Юлия Гальцева (Юлька). Замужем за доцентом психфака, работает в учебной части методистом. Недавно видела ее возле ГЗ с коляской. Первый вопрос про Баева: как он, где, чем занимается. Крепко же Баев поразил ее воображение — до сих пор не отошла.


Агалидис Михалакис (Акис). Закончил университет, увез сероглазую на Кипр, думали — все, с концами. Через год я полетела в гости к Мире, транзитом через Ларнаку. В самолете меня развлекал общительный киприот лет пятидесяти, а потом выяснилось, что наш Акис приходится ему племянником. Так мы и нашлись — до всяких «Одноклассников».

На тот момент у Акиса был один сын, теперь их четверо плюс одна дочка. Неплохо, да?


Рощин Сергей. Уехал домой в Бердичев и пропал. Отчего же не попрощался?


Гиоргадзе Зураб (Зурик). Кандидат наук, младший научный сотрудник факультета психологии МГУ. По-прежнему младший. А что делать — мест нет. У Зурика жена Лена и сын от первого брака. Раз в год я приезжаю к нему на кулинарный мастер-класс и вообще, подзарядиться. Хотелось бы чаще, но не получается.


Петренко Алексей (Петя). Директор консалтинговой компании, специалист в области управления эффективностью интернет-проектов. Не изменился вообще, если такое бывает. С будущей женой познакомился в коридоре физфака.


Юля и Султан Аввасовы. Развелись, разъехались — это просто, благо детей нет. Через пару лет снова поженились, живут в Питере. Кто бы сомневался.


Мария Даниэлян. Сотрудник Института Гражданского общества в Ереване, объездила все армянские СИЗО, проводит тренинги по мониторингу и защите общественных интересов. Фотограф, участник нескольких крупных фотовыставок. Недавно снялась в кино, можно сказать, в главной роли. Правда, кино авторское — вряд ли его покажут в «Художественном». Там теперь полный апокалипсис нау.


Мария Майко (Рыжая). Управляет персоналом компании по производству научного софта, начальствует над программерами, в нерабочее время вывозит их за город попрыгать с парашютом. Замужем, сын — чемпион Москвы по айкидо среди старшеклассников.


Чебышев Сергей (Серега). Убит в ГЗ при невыясненных обстоятельствах. Следствие предполагает, что убийцы перепутали названия секторов «Б» и «В». В секторе «Б», в комнате с аналогичным номером, «незаконно проживала компания вьетнамских челноков. При обыске у них нашли значительную сумму денег в американской валюте».

Похоронен в Ужгороде.


Кошкин Александр (Кот). Владелец мелкого агентства недвижимости. Женат на девушке, которая младше его на пятнадцать лет и выше на двадцать сантиметров.


Максимов Максим (Кубик). 32 года, инсульт. По слухам, никто ничего толком не знает. Пробовали через интернет, бесполезно — попробуйте забить такую фамилию в поисковик, что получится?


Венгеров Александр (Босс). В середине девяностых открыл маленький банчок, который вскорости лопнул, потом снова открылся под другой вывеской, потом опять лопнул и так далее. Тем и живет. Его гардероб наполовину состоит из белых рубашек.


Марина и Антон Минины. Развелись, продали комнату № 26, тихо-мирно, без скандалов. У обоих новые семьи, дети, интересы. Все правильно.

Дискография

«The Beatles»: Revolver (1966); The Beatles, White Album (1968); Abbey road (1969)

«Pink Floyd»: Meddle (1971); Dark side of the moon (1973); Wish you were here (1975)

«Doors»: The Doors (1967); Strange days (1967)

Janis Joplin: Cheap Thrills (1968); Pearl (1971)

«Led Zeppelin»: Led Zeppelin III (1970)

T. Rex: Electric warrior (1971)

Jethro Tull: Aqualung (1971); War child (1973)

Carlos Gardel: Mi noche triste (1917); A media luz (1924); Te aconsejo que me olvides (1926); Esta noche mе emborracho (1928); Estudiante (1932); Mi Buenos Aires querido (1934); Por una cabeza (1935)

Marilyn Monroe: You’d be surprised (1954)

«Аквариум»: Синий альбом (1981); Треугольник (1981); Электричество (1981); Акустика (1982); Радио Африка (1983); Ихтиология (1984); День серебра (1984); Дети декабря (1985); Десять стрел (1986); Равноденствие (1987)

«Алиса»: Энергия (1985); Для тех, кто свалился с Луны (1993)

«Крематорий»: Кома (1988)


«Европа-плюс»: Beverly Craven, Promise me (1991); Bony Tyler, Total eclipse of the heart (1983); Eric Carmen, All by myself (1975).

Цитаты из оперы «La rondine» (Дж. Пуччини), из рок-опер «Hair» и «Jesus Christ Superstar», а также из книг В. В. Бибихина «Мир», А. Н. Леонтьева «Деятельность, сознание, личность», «Хрестоматии по общей психологии. Психология мышления» (М.: МГУ) и задачника Э. Доулби «Шахматы. Как стать хорошим шахматистом».

Ключи

к. 1406 (Татьяна)

к. 305 (профилак МГУ)

к. 1156 (Самсон)

кв. 19 (А. К. и А. М.)

кв. 4 (Юля и Султан)

кв.??? (Мария)

к. 1331 (Митя, Митька, Митяй)

кв. 33 (Босс и Ко)

к. 1551 (Милка)

к. 1149 (Машка и Серега)

к. 2104 (Альгис и Лена)

кв. 29 (мама Гарика)

кв. 26 (Маринка и Антон)

Фотографии

1. Петя в ЗАГСе, вид изможденный. Много хлопот — гости, машины, зал. Они с Оксаной хотели расписаться по-тихому, но родственники не дали.

2. Кафедра общей психологии, выпуск 1995 г. Меня на снимке нет, я этот торжественный момент прогуляла — с пивом на бульваре.

3. Дача баевской жены. Маринка в гамаке. No comments.

4. Черно-белый Коктебель. Палатка, ласты, котелок с персиками. Эдик с Гариком схлестнулись на тему адекватного перевода термина cogito, как сейчас помню. Гарик отчаянно жестикулирует, ему кажется, что с помощью таких шаманских штучек можно обратить Эдика в картезианство.

5. Новый год. Кто снимал — не знаю (Кот?). Если бы Митька вышел на три минуты позже, у меня бы осталась его фотография, пусть и ужасного качества. Хотя бы одна.

6. Вид на Раменки. Радуга, балкон, Мария. Она всегда хорошо получается на снимках, даже если ее щелкнули дешевенькой мыльницей.

7. Потемкинская лестница и мы с Баевым, два влюбленных идиота.

8. День рождения Нинки. Стоим в дверях, соображаем, куда бы повесить куртки.

9. Капустник. Мы с Олежкой танцуем канкан, в первом ряду кафедра радиохимии в полном составе.

10. Товарищ Морфлот. Подарил снимок с памятной надписью: «Милой Асеньке от старого пирата». На снимке юноша лет двадцати пяти. А мне тогда казалось — взрослый.

11. Девочка в белом фартуке и пионерском галстуке. Поет. За спиной — профиль Ильича и слоган о решении съезда в жизнь.

12. Березовый лес. Физики и их дети на турбазе.

13. Серебряный бор. Родители, транзистор, книга на одеяле. Меня тогда еще не было, они только-только поженились.

14. Девушка с высокой прической, письменный стол, доска, уравнение в частных производных (я бы такое не решила). На двери календарь, на календаре «1967».

15. Мама улыбается, но кому? Кажется, они с папой не были знакомы тогда, или я ошибаюсь… Может быть, все-таки папе?

Для заметок

Сюда можно записывать жалобы и предложения, если вы уверены, что все было совсем не так.


на главную | Высотка | настройки

Текст книги загружен, загружаются изображения



Оцените эту книгу