Книга: Город без людей



Город без людей

Орхан Ханчерлиоглу

Город без людей

ПРЕДИСЛОВИЕ

Турецкий писатель Орхан Ханчерлиоглу вошел в литературу стремительно и уверенно. Ему было что сказать, и он знал, как это сделать.

Его первая повесть «Мир тьмы» (1951) сразу же привлекла к себе внимание читающей публики и была замечена критикой. Меж тем проблемы, поставленные писателем, равно как и сюжет его первой книги, вовсе не были открытием для турецкой литературы.

Молодой чиновник Ахмед, получив назначение на должность помощника судьи, преисполненный благих намерений уезжает в провинциальный городок Анатолии. Здесь он видит нищету, фанатизм, невежество. Чуть ли не на его глазах крестьяне, вместо того чтобы вызвать врача, кладут роженицу в навозную жижу. Сосед набрасывается на жену с топором. Жизнью и смертью бедняков распоряжается всесильный кулак — ага. Героя поражает косность и равнодушие его коллег, которые, вместо того чтобы нести в деревню «свет цивилизации» и заботиться о «благе народа», безропотно подчиняются средневековым нравам и обычаям. Молодой судья мечтает о серьезном большом деле. Наконец он выдвигает проект сооружения электростанции, которая должна прорезать лучом света окружающий его мир тьмы. Таков вкратце сюжет повести.

Столкновение идеалистически настроенного молодого человека, желающего служить народу, с мрачной действительностью деревенской жизни — конфликт, многократно встречавшийся в турецкой литературе и до Орхана Ханчерлиоглу. О нищете и невежестве крестьян говорили писатели самых различных направлений. Одни, вроде Решала Нури Гюнтекина (1892—1956), желая примирить героя и читателя с действительностью, к правдивому рассказу о жизни деревни приклеивали счастливый конец. Другие, вроде Махмуда Макала (род. в 1933 г.), видя многовековую отсталость турецкой деревни, впадали в беспросветное уныние. Писатели профашистского толка пытались нарисовать фигуру «интеллигента-сверхчеловека», который сплачивает вокруг себя кулаков и поденщиков, помещиков и батраков в единую «трогательную» семью и дарует деревне «благоденствие» Что касается писателей, связанных с народом, таких, как Садри Эртем (1900—1943) и Сабахаттин Али (1907—1948), то они в своих произведениях стремились доказать, что никакое просвещение, никакая благотворительность не принесут турецкой деревне «света цивилизации» до тех пор, пока не изменятся господствующие там социальные отношения.

Орхан Ханчерлиоглу видит полное равнодушие крестьян к различным благотворительным прожектам. Но и это не составляет открытия для турецкой литературы. Лет за десять до появления повести «Мир тьмы» Сабахаттин Али в одной из своих новелл рассказал о крестьянах, которые выгнали из деревни сельского учителя, осмелившегося возбудить перед властями ходатайство о постройке асфальтированного шоссе. Века угнетения приучили крестьянина видеть в любом нововведении, идущем сверху, лишь новые лишения и тяготы.

Чем же все-таки повесть Орхана Ханчерлиоглу привлекла к себе турецкого читателя, что открыла ему нового? Яснее всего об этом говорит финал книги.

Ахмеду удается собрать нужную сумму и осуществить свой проект. На улицах городка водружают семь фонарей, которые по ночам освещают навозные кучи и обложенные кизяком стены домов. И тогда один из героев повести спрашивает Ахмеда: «Какую пользу принесло электричество населению? Может, увеличилось плодородие полей?.. Народ перестал спать вместе со скотом? Хасан получил землю, а Хюсейн смог купить плуг?.. Ну скажи, что изменилось?» Молодой судья не находит ничего лучшего, как снова пробормотать несколько фраз о свете цивилизации, на что его собеседник замечает: «Сын мой, нам нужен не свет цивилизации, а она сама... Поставить в воду колесо и зажечь три лампочки не так уж сложно. Нужно сделать так, чтобы народ сам зажег эти лампочки. Когда ты слушаешь дело какого-нибудь Хасана и говоришь ему, что он прав, не думай, что это главное. Добейся, чтобы Хасан сам заявил, что он прав».

Никакие новшества и преобразования, совершенные помимо воли народа, без его сознательного участия, не могут принести плодов. И задача интеллигенции не в том, чтобы на словах признавать права народа, а в том, чтобы помочь ему осознать свои права. Такова центральная мысль повести, достаточно новая и смелая для турецкой литературы. Орхан Ханчерлиоглу не преподносит ее в готовом виде, а заставляет читателя выстрадать ее вместе со своим героем.

Духовный и идейный рост героя, который превращается из мечтательного неопытного юнца в зрелого мужа и принимает решение остаться в провинции, составляет основное содержание первой повести Орхана Ханчерлиоглу. Книга состоит из многочисленных эпизодов, на первый взгляд случайных и мало связанных между собой. Но каждый из них пробуждает мысль героя, оставляет след в его психологии.

Ахмед удручен разобщенностью крестьян, их пассивностью, равнодушием к злу. Но вот нагрянула беда: горная река затопила долину. И весь городок устремляется на помощь пострадавшим. «Значит, только несчастье, — размышляет Ахмед, — пробуждает их ото сна. Самый разительный тому пример — война за независимость[1]. Значит, для того, чтобы разбудить крестьян, им необходимо втолковать, что каждый день их существования — тоже несчастье». Многие подобные выводы, как и поступки Ахмеда, кажутся ему самому неожиданными, непроизвольными. Но для читателя они выглядят оправданно, закономерно.

В финале повести сказалась, однако, и ограниченность мировоззрения автора. Под занавес он вкладывает в уста начальника уезда — каймакама — слова, которые составляют его собственную положительную программу. Мы далеки от мысли, что во всей Турции нет и не может быть каймакамов, искренне озабоченных судьбой народа. Но высказывать вслух мысли о необходимости борьбы за права народа им настолько не положено по должности, что неправдоподобность ситуации ощущает и сам автор. «Каймакам спокойно потянулся, — пишет Орхан Ханчерлиоглу, — словно эти яркие, вдохновенные слова произносил не он, а кто-то другой». Но такого рода «оправдания» лишь усиливают ощущение фальши, ибо мысль о том, что нынешнее турецкое чиновничество (какими бы личными добродетелями ни обладал тот или иной его представитель) может помочь народу в борьбе за его права, по меньшей мере фантастична.

Орхан Ханчерлиоглу достаточно близко знает чиновничью среду. Окончив в 1939 году юридический факультет Стамбульского университета, он много лет сам был начальником уезда в провинции. Служба в Анатолии, без сомнения, помогла ему хорошо познакомиться с жизнью крестьян — в чиновничьей и крестьянской среде происходит действие почти всех его произведений. Но, очевидно, служебное положение помешало ему правдиво изобразить типическую фигуру уездного начальника. Положение, как говорится, обязывает.

Подобно большинству турецких писателей, Орхан Ханчерлиоглу не в состоянии заработать себе на жизнь литературным трудом — слишком ничтожен в Турции литературный гонорар, слишком дорога жизнь. Будучи уже известным писателем, Орхан Ханчерлиоглу продолжал служить инспектором Стамбульского муниципалитета, директором стамбульских театров и муниципальных предприятий, начальником юридического отдела трамвайного управления. И одновременно он выпускал по одной, а то и по две книги в год.

Орхан Ханчерлиоглу — писатель активный, ищущий. Судя по его последним книгам, эти поиски идут по двум направлениям — он стремится наиболее наглядно выявить взаимосвязанность людей и событий современности и одновременно передать трагическое одиночество человека в буржуазном мире. Орхан Ханчерлиоглу стремится нарисовать в своих произведениях как можно больше характеров, судеб, жизней и как можно глубже проникнуть во внутренний мир каждого из своих героев.

Есть турецкая поговорка — «рыба живет в море, ничего не зная о нем». Очевидно, из этой поговорки возникло название повести Орхана Ханчерлиоглу «Большие рыбы» (1952). Собственно говоря, это не повесть, а скорее цепь из тридцати пяти самостоятельных новелл. На ста страницах перед читателем проходит свыше пятидесяти персонажей, их дела, заботы, мечты и надежды, их прошлое и настоящее. Создавая характеры своих героев, Орхан Ханчерлиоглу использует разные приемы. Тут и диалог, и воспоминания, и непосредственное действие, и авторское отступление. Разнообразны герои повести: дельцы, торговцы, богатые бездельники, рантье, золотая молодежь, проститутки, гувернантки, актеры, мясники, адвокаты, чиновники, пенсионеры, светские дамы, инженеры, слуги, бродяги. Связи между отдельными новеллами, как и связи между героями, опять-таки совершенно произвольны, случайны. Это и спичка, от которой они прикурили, столкнувшись на улице, и кошка, перебежавшая им дорогу, и газета, которую один покупает у другого, и концерт, который одни слушают в зале, а другие — по радио, и случайно брошенный взгляд на один и тот же предмет. Но чем дальше читаешь повесть, тем все отчетливее вырисовывается закономерность этих случайностей. Они призваны передать и взаимозависимость и одновременно разобщенность людей буржуазного мира. Не случайно главное чувство, владеющее всеми героями, — это чувство одиночества, чувство неприкаянности. Одни пытаются вырваться из этого одиночества, предаваясь безлюбой любви, другие — находя забвение в невеселом веселье, третьи — привлекая к себе внимание бесславной славой. Но ни любовь, ни слава, ни деньги, ни власть не приносят счастья.

Герои Орхана Ханчерлиоглу ничего не знают о других людях, кроме того, что они могут в той или иной степени удовлетворять их собственные страсти, желания, интересы. У них нет иных целей, кроме выгоды, они не знают счастья давать, и поэтому их жизнь бессмысленна.

Маленькая девочка из богатой семьи разговаривает со своей гувернанткой: «А что едят рыбы, мисс?..» — «Других рыб, поменьше...» — «А что едят эти рыбы, поменьше?..» — «Других рыб, которые еще меньше...» — «Хорошо, ну а эти, которые еще меньше, что они едят?» — «Самые маленькие рыбы ничего не едят. Они привыкли жить впроголодь». И девочка с наивной мудростью андерсеновского ребенка, провозгласившего истину о голом короле, замечает: «Это вовсе нехорошо, что большие рыбы едят маленьких».

Орхан Ханчерлиоглу взял эпиграфом к своей повести строку из стихотворения классика турецкой диванной поэзии Недима: «Стамбул — это город, где...»

Стамбул Орхана Ханчерлиоглу — это город, где живут большие рыбы, пожирающие маленьких. Но Стамбула рабочего, борющегося в повести нет. Люди труда если и появляются на ее страницах, то лишь для контраста. И, может быть, потому, что писатель не выходит за рамки Стамбула буржуазного, в повести явственно звучат ноты мрачной иронии. Это ирония отчаяния, рожденная трагическим противоречием между миром, где люди живут без людей, и «вечно зеленым деревом жизни», где зимы и весны, печали и радости, красота и борьба — все для людей.

Теме безысходного одиночества человека буржуазного мира посвящен и один из лучших рассказов писателя «Город без людей», давший название целой книге его новелл, изданной в 1953 году. Герой рассказа, молодой чиновник, так любит свой родной город, что мечтает владеть им один. Он хочет, чтобы однажды с улиц города исчезли все люди. Несбыточная мечта героя осуществляется. Но как?! Он остается без работы, и в огромном городе не находится ни одного человека, который захотел бы ему помочь. На трех страничках этого рассказа Орхану Ханчерлиоглу удалось показать и эгоистичность мечтаний героя и античеловеческую сущность мира, порождающего подобные желания.

Страшны не материальные лишения сами по себе, на которые обречено большинство народа, страшно прежде всего эгоистическое одичание, духовное одиночество — такова основная мысль, проходящая через многие произведения Орхана Ханчерлиоглу.

В поисках новых форм Орхан Ханчерлиоглу, несомненно, опирается на опыт мастеров европейской литературы. Судя по его собственным замечаниям, он больше всего учился у Бальзака и у Достоевского. У первого — обнаруживать широкие связи между людьми, понимать, что ими движут не чувства, а интересы. У второго — проникать в самые потаенные уголки человеческой души, одевать идеи живой тканью художественных образов. Из писателей турецких наибольшее влияние на Орхана Ханчерлиоглу, без сомнения, оказал Саид Фаик (1907—1950), создавший новый в турецкой литературе жанр рассказа, где сюжетом служит не событие, а настроение героя. Особенно сказывается это влияние в таких новеллах писателя, как «Город без людей» и «В горы». Не избежал Орхан Ханчерлиоглу и влияния творчества Сабахаттина Али, в произведениях которого едва ли не впервые в турецкой прозе зазвучал голос крестьянской Анатолии.

В лучших рассказах Орхану Ханчерлиоглу удается выйти за пределы частного случая и дать широкие обобщения. Темы и идеи, намеченные в таких рассказах, он обычно продолжает затем развивать и углублять в повестях и романах. Так, из рассказа «Город без людей» вырос замысел повести «Большие рыбы», а рассказ «Земля» предвосхитил создание романа «Незасеянные земли» (1954). В этом романе Орхан Ханчерлиоглу попытался проследить историю одной крестьянской семьи на протяжении нескольких поколений.

Работа над историческим материалом, стремление осмыслить прошлое своего народа с современных позиций обострили социальное зрение писателя, что в свою очередь сказалось и на его творчестве. В 1957 году вышла в свет новая повесть Орхана Ханчерлиоглу «Седьмой день», в которой писатель впервые показал попытку человека буржуазного мира вырваться из плена духовного одиночества. Все действие повести развертывается в течение семи дней. Каждой главе-дню предпослан эпиграф из библейской «Книги бытия» — автор как бы заранее объявляет, что речь идет о воскресении человека, пытающегося заново создать самого себя, «как бог создал мир».

Герой повести, крупный анкарский чиновник Омер ударяет по лицу своего начальника. Затем он садится в самолет и улетает в Стамбул, чтобы здесь покончить с собой. Вначале Омер сам не понимает, почему ударил начальника, почему едет в Стамбул и даже почему решил застрелиться. Просто смерть представляется ему единственно возможным выходом, избавлением от всех привычек и обязанностей потерявшей для него всякий смысл жизни.

Лишь постепенно Омер осознает, что его поступок был стихийным бунтом всего человеческого, что еще в нем оставалось, против той государственной машины, которая автоматически штампует людей по заданному образцу.

В некоторых своих прежних произведениях Орхан Ханчерлиоглу любил щегольнуть тонкостью и разнообразием форм психологического анализа. В «Седьмом дне» он уже не демонстрирует свое умение вывернуть наизнанку человеческую душу, а экономно и органично использует свой дар психологического проникновения для решения стоящей перед ним художественной задачи. И читатель не удивляется наблюдательности автора, а с неослабным интересом и полным доверием следит за тон внутренней борьбой, которая идет в душе героя, за борьбой Омера-человека с Омером-сановником.

Омер перебирает в памяти всю свою жизнь и видит, что в ней не было ни цели, ни счастья. В мире нет ни души, которую бы он любил, как нет и человека, который понимал бы его, которому он был бы нужен. Даже для собственных детей отцовский авторитет Омера зиждился не на духовной близости и доверии, а на холодной надменности.

Ну, а что могло ждать его в будущем, если бы он даже стал министром? Разве тогда ему не пришлось бы по-прежнему быть всегда осторожным, трусливым и ограниченным, подавлять свои желания и естественные чувства, подчиняться правилам и распорядку осточертевшей ему жизни?

Запутавшийся, духовно опустошенный, Омер пытается найти свое место среди людей, занятых тяжелым физическим трудом. Но герой повести слишком чужд рабочей среде, слишком сильны в нем иллюзии независимости, которой, по его мнению, обладают всякого рода мелкие хозяйчики.

Орхану Ханчерлиоглу пока не удалось подняться выше представлений своего героя. Ему тоже кажется, что в среде лавочников люди живут для людей. Деревянное колесо водяной мельницы ближе его сердцу, чем холодные шестерни государственной машины и голый цифровой расчет большого бизнеса. Но стремительный поток современной жизни прорывает все патриархальные запруды, рушатся иллюзии независимости, мелкие хозяйчики лишаются своей мельницы и волей-неволей оказываются в городах без людей или находят людей там, где их на миг увидел герой повести «Седьмой день».

Будем надеяться, что здоровый, реалистический в своей основе талант Орхана Ханчерлиоглу окажется тем компасом, который окончательно выведет писателя из круга индивидуалистических представлений, господствующих в мире, где он вырос и живет, и приведет его в конце концов туда, где люди действительно живут, трудятся и борются для людей.



Р. Фиш

Рассказы

Город без людей

Перевод М. Малышева

Я так люблю этот город... до слез... Как хотел я, чтобы он был только моим, чтобы никого больше не было на его улицах и в парках, в магазинах и трамваях.

Засунув руки в карманы, я снова и снова брожу один по мокрым тротуарам. И хочу, чтобы в одно и то же время сияло солнце и моросил дождь и лицо мое ласкала городская прохлада.

И пусть снующие вокруг автомобили и трамваи будут совершенно пустые. Возможно, мне захочется даже сесть в один из них. Я прыгаю на подножку. В трамвае никого. Войдя в вагон, я спокойно устраиваюсь на переднем сиденье.

Когда мне надоедает ездить, я быстро соскакиваю и захожу в какой-то большой магазин. И здесь людей нет. Как хорошо, а то бы они мне мешали. Не вынимая рук из карманов, часами рассматриваю вещи. Но меня уже тянет в парк, в огромный парк, что раскинулся на берегу моря.

Я вытягиваюсь на зеленом газоне и засыпаю... В парке тоже никого: я один. Значит, и впрямь этот город мой... Да, сомнений уже нет. Город — мой...

Вот так я мечтал, лежа на кровати, и неожиданно заснул. Рано утром я встал и вышел на улицу.

За день до этого я покинул учреждение, где служил, чтобы больше никогда туда не возвращаться. Я остался без работы. Шли последние дни месяца. В карманах, кроме грязного носового платка да моих рук, была лишь одна-единственная бумажка в две с половиной лиры.

Я направился прямо к своему другу — чиновнику муниципалитета. Ведь у друга доброе сердце, он так меня любит... Я обнял его и рассказал о своих злоключениях. Этому человеку еще не было тридцати трех, но волосы у него уже поредели и на висках пробивалась седина. После долгих раздумий он сказал:

— Дорогой мой, ты же знаешь, шесть месяцев я добивался своего назначения. Где сейчас найти работу? Сколько выпускников институтов месяцами ждут очереди, чтобы получить должность сборщика налогов...

Я не мог ждать не только несколько месяцев, но даже несколько дней. Я ничего ему не сказал, да и что я мог сказать?

— Если ты нуждаешься ... — продолжал мой друг.

Я тотчас схватил его за руку, которую он сунул было во внутренний карман пиджака.

— Нет, мне ничего не нужно...

Время близилось к обеду. Я вышел, молча испив эту горестную чашу. Я отправился к приятелю, который когда-то был простым, скромным врачом и вел, в полном смысле этого слова, жизнь отшельника, но на последних выборах неожиданно умудрился попасть в бюллетень и стать депутатом меджлиса[2]. Теперь он расширил врачебную практику, обставил кабинет новыми сафьяновыми креслами.

— Душа моя, — начал он, — я не могу рекомендовать тебя ни в одно государственное учреждение. Всем ведь известно, что у нас и так слишком много чиновников. Теперь необходимо сократить штаты...

Казалось, он никогда не кончит говорить.

Меня терзал голод, и я подумал: «Пойду-ка я поскорее отсюда, истрачу половину оставшихся у меня денег и съем добрый кусок мяса с йогуртом[3]

Друг работы мне не дал, но написал на визитной карточке несколько строк. После обеда я решил наведаться в магазин к его знакомому, показать записку и просить работы.

Так я и сделал.

Хозяин магазина не придал большого значения записке и был, конечно, по-своему прав. Из того, что проситель — честный человек, еще ничего не следует. У бедняги и своих хлопот было по горло, к тому же ему никто не требовался — ни честный, ни бесчестный.

Где только я не был в тот день... Но беспомощность рождала во мне апатию. В конце концов я с безрассудной расточительностью пустил на ветер свои последние деньги.

Когда вечером я ложился спать, в кармане оставалось всего тридцать курушей[4].

— Эй, человееек, брось дурить! — сказал я себе. — Неужели можно умереть с голоду в этом огромном городе? Найдется какой-нибудь выход. Утро вечера мудренее.

Наступило утро. Впрочем, даже не одно...

И опять, засунув руки в карманы, бродил я один по мокрым тротуарам. Вокруг сновали автомобили и трамваи. Светило солнце, моросил дождь, и от тротуаров веяло прохладой. Я ничего не видел, ничего не слышал. Да, случилось так, как я хотел... Я остался один в этом городе, городе без людей.

Под солнцем и льдом

Перевод М. Малышева

Дневной свет с трудом пробивается сквозь щели сарая. Мехмед внимательно осматривает ногу осла: сплошная рана. Трава матушки Оркюшь не помогает. Мехмед страдальчески морщится и выходит из сарая, брови его нахмурены, усы уныло повисли. Что делать? С тоской смотрит он на равнину...

А что там, далеко-далеко за этой равниной? Как там живут люди, что едят, что пьют? Ведь они созданы из того же теста, что и мы, и, верно, мучаются так же?

Любопытно, конечно... Но сейчас Мехмеду не до того. Взгляд его рассеянно блуждает по голой равнине, похожей на опрокинутое небо. Там ждут копны пшеницы, сжатой всего несколько часов назад.

Мехмед, раздувая ноздри, нюхает воздух: да, лето на исходе... Камышовая крыша сарая тихо шелестит от набежавшего из-за гор ветерка. Над деревней тянутся косяки улетающих в дальние края птиц.

Сосед Сельман карабкается на пригорок, с трудом поспевая вслед за коровой.

— Ну, как осел? — спрашивает он.

— Э-э, все без толку, — нехотя бормочет Мехмед.

Сейчас его беспокоят только копны пшеницы. Они представляются ему огромными, каждая — величиной с гору... Если их не убрать до наступления дождей... ох, и тяжко придется этой зимой, хуже, чем ослу... Ведь, кроме чеченской арбы да волосяного тюфяка, у Мехмеда ничего нет...

Конечно, если осел поправится, то дней за пять можно будет перевезти в амбар все копны. Тогда и по ночам не придется отдыхать. От соседей ждать помощи нечего. У них свои заботы, свои беды.

Мехмед задумчиво шагает к деревянной мечети. Не успевает он миновать липовую рощицу, как перед ним вырастает младший сын Сельмана.

— Дядя Мехмед! — запыхавшись, лепечет он. — Тебя там жандармы ждут...

Вот нечистая сила! Нашли время... Готовь теперь для них тюфяки, режь цыплят, подавай айран[5]... Уж не отказаться ли от должности мухтара, пользы никакой, одни расходы.

Мехмед ускоряет шаги, лицо его темнеет, словно угасающий день.

— Послушай, староста, где тебя черти носят? — сердится жандармский сержант. — Целый час тебя ждем!

— В сарае был.

— А ну-ка, иди сюда, да поближе, ну-ка... Почему это ты не приехал на собрание в касабу[6] на прошлой неделе?

Перед глазами Мехмеда все еще маячат копны.

— Я не знал...

— А что ты знаешь? Забрались к черту на рога... За сутки не доскачешь... Ну ладно, слушай хорошенько — мы сейчас уходим. И без вас много дела.

У Мехмеда словно камень свалился с души. Значит, не надо заботиться ни о тюфяках, ни о цыплятах, ни об айране... Теперь ему на все плевать, он ухмыляется:

— Остались бы до вечера.

— Так вот, слушай, — многозначительно продолжает сержант. — Завтра в касабе собрание старост. Прибудет сам господин губернатор. Господин губернатор желает с вами встретиться, поговорить, узнать все ваши беды, заботы. Ну так вот, собирайся-ка побыстрее в дорогу. Понял? Да не забудь захватить списки крестьян.

Мехмед подобострастно смотрит на жандарма, будто слушает его с превеликим вниманием. А перед глазами — больной осел.

— Ясно!

Сержант напоминает:

— Смотри не забудь списки.

— Что, и списки взять?

— Ну да! Нет у вас их, что ли?

— Н-нет!

Сержант перебирает все ругательства, какие помнил с детства и узнал за жандармскую службу, потом, добавив еще добрый десяток проклятий, придуманных им самим, грубо приказывает:

— Садись и немедленно составь списки всех крестьян.

Мехмед скалит зубы. «Хорошо! Не нужно ни тюфяков, ни цыплят, ни айрана». И бормочет:

— Все будет сделано, сержант.

— Явишься без списков — запомни, худо будет. Пеняй на себя. Господин губернатор желает знать, больше вас тут стало или меньше.

А Мехмеду на все плевать. Он не считает даже нужным сказать сержанту, что в деревне нет ни одного грамотного, и лишь твердит:

— Будет сделано... будет сделано...

Жандармы оставляют ему несколько листов разграфленной бумаги, велят сделать большую тетрадь и прошнуровать ее.

День угасает. По долине стелется сизый туман. В ушах у Мехмеда свистит северный ветер. Коровы и волы, мыча, бредут в свои стойла. По деревне вместе с дымом разносится запах печеного хлеба. А черные грозовые облака неумолимо ползут из-за горной гряды прямо на деревню. Мехмед смотрит на них, и сердце его разрывается от тревоги.

«О чем может говорить со мной господин губернатор? — думает Мехмед. — Пожелает, чтобы у осла зажила нога? Или, может, он прикажет дать мне здорового осла? Или по крайней мере несколько мешков? Может, он прикажет перевезти мои копны в сарай? А? О чем же еще говорить со мной господину губернатору?

А знает ли господин губернатор, как летом высыхает под солнцем вот эта земля? Сохнет, чернеет и превращается в камень. Захочешь пахать — не вспашешь; начнешь сеять — не засеешь; а будешь жать — ничего не соберешь. Попробуй-ка расковырять эту землю в засуху и напоить ее водой!

Так о чем же говорить со мной господину губернатору?

А знает ли господин губернатор, как зимой подо льдом вымерзает эта земля? Знает ли он, как от холода, словно от страшной отравы, гибнут посевы и кажется, будто ты сам умираешь вместе с ними. Разве можно разбить этот лед, освободить землю, которая так хочет жить?

А если не знает, так о чем же будет говорить со мной господин губернатор?»

На следующий вечер Мехмед осматривает своего осла, около которого провел целый день, и бормочет про себя:

— Э-эх! Выздоровел бы только осел! Тогда, пожалуй, можно и потолковать с господином губернатором!

Земля

Перевод Л. Медведко

Узеир нагнулся, чтобы ближе рассмотреть тонкие полоски, начерченные на земле. Он приложил мозолистую руку к земле и тотчас отдернул ее, словно коснулся огня. Земля горела.

Его оба зятя невесело переглянулись.

Узеир долго стоял, уставясь глазами в землю. Брови его нахмурились, морщины на лице стали еще глубже. Тяжело дыша, он словно сверлил взглядом землю. Потом внезапно обернулся и крикнул своим зятьям:

— Эй вы! Впрягайте волов да гоните их на другой конец поля!

Оба зятя засуетились. Один из них стал выводить волов, другой взялся за плуг.

Когда волы тронулись, волоча за собой плуг, Узеир не спеша зашагал вслед. Не мешало бы сейчас прочитать хоть небольшую молитву, но ни одной из них он не знал как следует. Об аллахе он вспоминал лишь в самых тяжелых случаях. Никаких просьб к аллаху у него обычно не было. Он прогнал мысль о молитве и только еще сильнее стал понукать волов.

Ощутив на своих хребтах конец длинной палки, волы рванулись вперед, и плуг, как пушинка, полетел за ними. Острый лемех плуга с легким скрежетом скользил по земле. Узеир оглянулся. На черной затвердевшей земле видна была только неглубокая, словно начерченная перочинным ножом полоска. Проклятая, тонкая, как волос, полоска... Узеир отхаркался и зло сплюнул на землю.

— Будь оно все проклято! Совсем засохла земля...

Зятья испуганно смотрели перед собой, не решаясь что-либо сказать.

— Совсем засохла земля... — продолжал разговаривать сам с собой Узеир. — Если дождя не будет, плуг тут не поможет. На этих волах я каменную скалу мог бы вспахать, а эта проклятая земля никакому плугу не поддается...

Разве не говорил он еще несколько месяцев назад, что от этой земли никакого проку нет и не будет? Вон сыновья Эмми переехали в касабу, открыли там по лавочке, сидят сейчас и скупают овечьи шкуры. Спокойно и прибыльно... К тому же касаба — это ведь не деревня. Вечером свет горит, на улицах всегда журчит вода. В свое время они и его приглашали к себе в компаньоны. «Обрабатывать землю — все равно, что колодец иглою рыть! — говорили ему тогда сыновья Эмми. — Сколько ни старайся, конца работы никогда не видно. Трудись, как вол, а толку никакого. То ли дело торговля! Сиди себе спокойно на одном месте. Купил за пять, продал за десять, положил деньги в карман и живи в свое удовольствие».

Узеир и сам об этом не раз подумывал. В душе он даже был согласен с ними. Но разве своей бабе втолкуешь что-нибудь? Ей хоть кол на голове теши, она все равно твердит свое: никуда, мол, из деревни не поеду... Послушался, дурак, бабу — теперь хоть ложись на плуг и помирай с голоду. Нет, хватит с него! На черта сдалась ему эта проклятая земля! Завтра же пусть жена собирается... И пусть только попробует теперь рот открыть! А если опять заартачится — всыплет ей, чтобы сидела да помалкивала, как и подобает бабе...

Размышляя так, Узеир немного успокоился. Он сам выпряг волов, снял с них ярмо и направился к телеге.

Зятья по-прежнему молчали.

На телеге лежал плуг и небольшой узелок с едой, который так и не пришлось развязать. Впереди шли оба зятя, тянувшие за собой волов, за телегой уныло плелся Узеир. Они шли к деревне, понуро опустив головы, словно придавленные к не побежденной ими затвердевшей земле.

В деревне около чешме[7] толпились девушки, каждая из них старалась быстрее подставить свой кувшин под тоненькую струйку воды. Горбатый сын хафиза[8] уселся на куче навоза и, ковыряя в носу, смотрел на толпившихся около чешме девушек. Старуха Уркюш с куском кизяка в руке, ругаясь, гнала коз, которые успели уже обгрызть кору на нескольких деревьях. Буйволы старосты, нигде, видимо, не найдя грязи, повалились прямо среди улицы в горячую пыль и мутными, ничего не выражающими глазами уставились на Узеира.

Войдя в дом, Узеир бросил в угол узелок с едой и подошел к жене:

— Завтра переезжаем в касабу. Сейчас же начинай собирать вещи! И слушать больше ничего не хочу!

Жена подняла голову и посмотрела на Узеира. Глаза его горели, ноздри раздувались, лицо как-то сразу почернело и осунулось, кончики усов задрожали и поднялись вверх. По всему его виду было заметно, что на этот раз он решил все окончательно и спорить с ним бесполезно.

Быстро собрав вещи и свалив их около двери в одну кучу, жена, дочери и зятья, усталые, повалились на свои тюфяки. На улице уже давно стемнело. В доме воцарилась тишина. Только один Узеир беспокойно ворочался с боку на бок в постели и никак не мог уснуть. Поняв наконец, что уснуть ему не удастся, он сел. Нащупал руками в темноте свои йемени[9], встал и направился во двор. Он зажег лучину и, высоко подняв ее над головой, чтобы искры не попали на лежавшую на земле солому, вошел в сарай. Волы уставились на него, блестя в темноте глазами. В другом углу, поодаль от волов, стоял хромой осел. «От него, пожалуй, толку не будет, — подумал Узеир. — В такую дальнюю дорогу, которая по меньшей мере займет часов двадцать, хромого осла не возьмешь. Придется выгнать его в поле, пусть себе гуляет...»

Он все же нагнулся и осторожно приподнял больную ногу осла. Лицо Узеира болезненно сморщилось. В сердце словно что-то оборвалось. Сверху доносился легкий шелест. Это по крыше сарая гулял ветерок. Чувствовалось приближение зимы. Узеир собрал разбросанную солому и сложил ее в угол. Потом, крепко обхватив шею осла, он потянул его в тот угол, где приготовил для него настил. Осел заупрямился, стал хрипеть, упираться и, забыв о своей хромой ноге, норовил даже лягнуть. С трудом уложив осла в углу на соломе, Узеир вышел. Лицо его было мрачно, брови нахмурены, концы усов обвисли. «Наступало бы скорее утро, — пробормотал он про себя. — Скорее бы в дорогу... Пусть останусь без осла, без дома, без земли, зато душа будет спокойна и голова освободится от всех этих забот...» Он потушил лучину, забросил ее в угол двора и, тяжело передвигая ногами, направился в дом, к своему тюфяку. Дай бог, чтобы больше не пришлось ложиться в эту постель. Ему казалось сейчас, что он ложится в свою могилу...

В доме темным-темно... И в этой темноте блестит лишь пара бессонных глаз, влажных от навернувшихся слез...

* * *

В ту ночь ветер внезапно утих. Небо вдруг заволокло тучами, и, словно из огромной бездонной бочки, хлынул проливной дождь.

Земля, раскрывая объятия, встречала падающие струи воды, трепетно прижимала их к своей груди, словно мать вернувшихся с войны сыновей. Узеир выскочил вместе с зятьями во двор и, промокнув до нитки, долго стоял, глядя на льющиеся потоки воды.

— Напилась землица, напилась, — бормотал Узеир. — Теперь бы пахать! Для этого ведь немного времени надо... Можно даже и вещи не развязывать... Поле один раз уже прошли, теперь бы еще разок быстро вспахать и можно будет трогаться. Пусть даже привязывают — все равно не останусь больше здесь, в деревне...

Зятья молча смотрели на вздувавшиеся пузырьками ручейки и тоже думали о земле, которая еще совсем недавно горела у них под ногами и, задыхаясь, молила о пощаде.

* * *

На улице валит снег. Узеир сидит около печи и не спеша ест тархану[10].

— Обязательно переедем, — говорит он жене. — Коли я так решил, отступать не буду. Я же тебе не раз твердил об этом. Но, видно, чтобы вбить что-нибудь в ваши бабьи мозги, нужно сначала их лемехом взрыхлить! Не моя же вина, что снег в этом году рано выпал? И помощников нанимал, а все равно не смогли вовремя управиться. Только двести киле[11] успели посеять — и снег выпал. Скорее бы наступал Хызыр-Ильяс[12]! Провалиться мне сквозь землю, если после него хоть на один день останусь в этой деревне!



— Что ж, мы уедем, не собрав даже урожая?

— Не вводи меня в грех! Сразу уедем. Устроимся, а потом можно будет приехать и урожай собрать. Невелика работа. За несколько дней управимся...

* * *

Наступил и Хызыр-Ильяс. Солнце опять стало пригревать землю. Деревня, спавшая, казалось, в течение всей зимы беспробудным сном, укутавшись в снежную простыню, начала понемногу оживать. Кое-кто из крестьян уже выгонял своих волов и направлялся в поле, другие возились около куч навоза, приводили в порядок свое хозяйство, ремонтировали телеги.

С юга потянулись птицы. Под толстой корой деревьев закопошились древесные жучки. Проснувшись после зимней спячки, они с усердием принялись грызть влажную древесину.

Громко ревели и резвились ослы, застоявшиеся за зиму в своих душных и сырых сараях.

На пастбище рассыпалось большое стадо овец. Маленькие козлята и ягнята блеяли, прыгали, бодались, пробуя свои силы.

Зеленые колоски пшеницы неудержимо тянулись к солнцу.

Закончив сборы, Узеир запряг волов. Тюфяки, завернутые в красные половики, привязанные друг к другу котелки, ковшики и кружки, деревянные клетки, в которых кудахтали куры, — все было уже сложено во дворе и готово к погрузке. Почуяв какие-то перемены, старый пес, прижав уши, терся около вещей.

В последний раз Узеир обошел вместе с зятьями дом и внимательно осмотрел все кругом — не осталось ли где чего? Впрочем, жена увязала в узлы все, что только могла, не забыв прихватить с собой даже совсем ненужные мелочи. Во всем доме пусто — хоть шаром покати. И все же Узеиру кажется, что в этих комнатах с голыми стенами он забыл что-то очень важное. Для успокоения совести он еще раз тщательно обшарил все углы и, не найдя ничего, с пустыми руками вышел во двор.

— Чего стоите! — заорал он на своих зятей срывающимся от злости голосом. — А ну, кладите на телегу узлы!..

Оба зятя сразу забегали, словно заведенные. Тюфяки, котелки, ведра, сундуки, клетки с курами тотчас были погружены на телегу. Маленький караван под палящими лучами солнца тронулся в дальний путь.

Далеко, насколько мог охватить глаз, раскинулись зеленые поля. На дороге, у чешме, как всегда, толпились девушки, по очереди подставляя свои кувшины под тоненькую струйку воды. На куче навоза так же сидел горбатый сын хафиза и, ковыряя в носу, глазел на них. Старуха Уркюш опять отгоняла коз от фруктовых деревьев. Буйволы старосты по-прежнему валялись в горячей пыли дороги, провожая Узеира мутными, ничего не выражающими глазами. Деревня, как обычно безмятежно спокойная, постепенно удалялась, скрываясь в туче пыли.

Когда они подъехали к своей полоске земли, сердце у Узеира сжалось, глаза стали влажными. «Ничего, — успокаивал он самого себя, — приедем в касабу, хорошенько устроимся, а тем временем и пшеница созреет. Потом приеду и за пару недель весь урожай соберу...»

Младший зять сошел с дороги и медленно шагал по полю. Старый пес, прижав уши и опустив хвост, уныло плелся сзади телеги. В деревянных клетках беспокойно кудахтали куры. Узеир невольно подумал о длинном двадцатичасовом пути, который ожидал их впереди. Если до вечера им удастся перевалить через гору, то на следующий день к полудню они будут на месте. А если нет, то придется провести две ночи подряд под открытым небом. «Лишь бы развязаться с этой землей, — размышлял вслух Узеир. — Невелика беда, если придется провести в поле не только две, но и сто две ночи...» А как хорошо, наверное, сейчас в касабе!.. Вечером горит свет, и воды — сколько хочешь на каждом шагу. А на этой выжженной целине за всю дорогу и маленького родника не найдешь. Пожалуй, одного кувшина с водой, взятого с собой в дорогу, не хватит... Голос младшего зятя вывел Узеира из задумчивости. Старший зять, тянувший за собой волов, остановился и, сощурив глаза, смотрел в поле.

— Эй, что там случилось? — крикнул Узеир. — Змею, что-ли, увидел?

Глаза у парня горели. Прерывающимся от волнения голосом он, заикаясь, выдавил из себя:

— Нет, отец... Не змею... Погляди-ка! — и он протянул руку, желая, очевидно, показать ему что-то на ладони.

Узеир спрыгнул с телеги.

— Что у тебя там? — заинтересовавшись, спросил он, подходя ближе.

Тот ничего не мог вымолвить и, вытянув вперед руку, твердил только одно:

— Погляди... Погляди... Погляди...

Узеир посмотрел. Не веря своим глазам, он нагнулся еще ниже к руке.

В ладони зятя лежало несколько уже совсем желтых зернышек пшеницы.

Земля, которая два года подряд не засевалась, а только вспахивалась, теперь сторицей возвращала свой долг.

На соседних участках пшеница была зеленая; пройдет не меньше месяца, прежде чем она созреет.

Узеир стоял как вкопанный. Вдруг он спохватился.

— Распрягайте волов! — приказал он глухим, словно не своим голосом. — Да побыстрее ворочайтесь... Сейчас же уберем пшеницу...

* * *

Прошли годы. Одно лето сменялось другим. Узеир стал уже восьмидесятилетним старцем, но по-прежнему жил в деревне. Ни на один день не забывал он о своем заветном желании переселиться в касабу, где по вечерам на улицах ярко горит свет и круглые сутки весело журчит вода. Он все время ждал для этого подходящего случая. Но что поделаешь, случая этого Узеир так и не дождался. Земля оказалась сильнее его... Она постоянно требовала к себе внимания и всегда сполна получала то, что требовала: ее вспахивали плугами, взрыхляли мотыгами, засевали семенами, стригли серпами, били цепами... А когда все работы заканчивались, она покрывалась снегом, потом ее сковывал гололед, затем дороги ее размывала грязь — и люди так и оставались на земле, которая никуда их от себя не отпускала.

Сострадание

Перевод Л. Медведко

Реджеб потянулся. Посмотрел на спящую рядом с ним жену. Бедняга разметалась в постели, словно в предсмертных муках. Слышалось ее тяжелое дыхание, прерываемое жалобными стонами. Ее грубые, мозолистые руки были крепко сжаты. Крупные капли пота одна за другой стекали у нее по лбу и, смывая грязь на лице, катились по загорелой шее, собирались во впадинах около ключиц и капля за каплей опять впитывались в смуглую кожу. Ее большие, бесформенные груди, словно два блина на сковороде, расплылись, сливаясь с окружающей их темнотой. Они опускались и тяжело подымались вновь при каждом глубоком вздохе... Реджеб долго смотрел на жену и наконец заключил про себя: «Да, пожалуй, только слепой может назвать ее женщиной...»

Было уже далеко за полночь, но по-прежнему стояла духота и в воздухе не чувствовалось никакой свежести. Пошарив руками, Реджеб нашел свои йемени. Уверенно шагая в темноте, направился к двери. Выйдя во двор, он лег на землю.

Деревня словно потонула и растворилась в темноте душной летней ночи.

Желая отвлечься от грустных мыслей, Реджеб достал свою деревянную табакерку и свернул папиросу. На душе было тяжело. Сердце сжимала непонятная тоска. Это чувство было совсем не похоже на то, какое он испытывал в тот день, когда его не избрали старостой. Его нельзя было также сравнить и с обидой, наполнявшей его душу в тот день, когда его избили жандармы... Пожалуй, оно мало чем напоминало и ту горечь, которую он испытал после того, как продал свою тележку за пять лир и через полчаса узнал, что мог бы ее продать за семь с половиной... А сейчас вроде и не произошло ничего такого, что могло бы его огорчить или как-то обеспокоить. Свеклу, кажется, посеяли вовремя, хромавшая буйволица уже выздоровела, корова отелилась, с жандармским чавушем[13] они помирились и даже как-то вместе с ним играли в кофейне в «шестьдесят шесть». Кажется, никаких причин, чтобы быть недовольным жизнью, не было. Реджеб несколько раз перевернулся на земле с боку на бок. Решив наконец больше не думать об этом, он успокоился и уснул.

* * *

Когда он проснулся, солнце стояло уже высоко. Жена и дочь, наверное, давно ушли работать в поле. Реджеб сладко потянулся, встал и не спеша направился к дому. Около печи он нашел кувшин айрана, накрошил туда хлеба и с аппетитом поел. С хозяйством жена уже управилась: постель убрала, лепешек приготовила, скотину напоила. Ему вроде делать нечего. Разве что пойти в кофейню и сыграть в «шестьдесят шесть»? Кажется, ничего такого не случилось, что могло бы испортить ему настроение. Но идти играть в карты сегодня почему-то не хотелось. Томившая душу тоска овладела сейчас всем его существом. Она, казалось, острым лемехом врезалась в самое сердце, все переворачивая у него внутри. Аллах, аллах! И какая только могла быть причина для этой тоски? Когда долго не бывает дождя, его тоже гложет тоска, но совсем не такая. Когда не всходят семена, он тоже страдает, но не так... Когда в дверях появляется сборщик налогов, тоже на душе становится тоскливо, но опять же не так...

«Сходить, что ли, на поле?.. — подумал Реджеб. — Может, там хоть немного развеюсь. Да заодно посмотрю, что женщины делают...»

Дождя давно не было, и земля, припекаемая солнцем, потрескалась. От куч навоза, наваленных в небольших загонах около домов, распространялся тяжелый, удушливый запах. Под палящими лучами солнца вся деревня словно вымерла: вокруг ни души, ни звука.

Пройдя последние дома деревни, Реджеб остановился, вытер платком мокрое от пота лицо. «Если и в аду такая жарища, — пробормотал он, — то надо будет постараться попасть в рай». Сощурив глаза, Реджеб посмотрел на поле. Все оно было словно усеяно работающими женщинами, напоминавшими издали в своих широких фиолетовых шароварах разбросанные по полю кочаны цветной капусты.

Капли пота, стекая с бровей, обжигали глаза. Сквозь дрожащее марево поле вырисовывалось где-то очень далеко, расплывчато и неясно, как во сне. Ему казалось, что его лихорадит сейчас в этой адской жаре. В воздухе, то подымаясь, то опускаясь, беспрерывно мелькали мотыги. Они без устали взрыхляли выжженную землю, спасая задыхавшиеся от жары маленькие свекольные корни.

Собрав последние силы, Реджеб кое-как проделал этот бесконечный для него путь и, найдя жену, остановился.

— Ну как, сделали хоть половину? — спросил он.

Не поднимая головы, с которой пот градом катился на сухую землю, жена со вздохом выдавила из себя:

— Еще двадцать денюмов осталось...

— Что же вы тут делали целых десять дней?

Жена ничего не ответила и молча продолжала махать мотыгой.

Реджеб, в котором заговорило его мужское самолюбие, совсем вышел из себя:

— Тебе я говорю или нет? Ты что, оглохла?

Жена подняла голову и, ни слова не говоря, укоризненно посмотрела на него. Она дышала так тяжело, что, казалось, вот-вот рухнет на землю, как выбившаяся из сил буйволица. Черные разводы грязи еще больше подчеркивали черноту ее глаз. Казалось, на лице ее можно было прочесть весь позор, всю нищету человечества и обездоленность жизни...

Реджеб вздрогнул. Ему вдруг стала ясна причина возникшего в нем чувства тоски и горечи, которое угнетало его все эти дни: ему было просто жаль жену.

* * *

На следующий вечер Реджеб вернулся из касабы с двумя фонарями.

— На вот, возьми эти фонари, — сказал он, протягивая их жене. — Днем вам работать жарко, устаете быстро. Теперь работать будете с фонарями, ночью...

Невеста и телка

Перевод Л. Медведко

— Как вы думаете, соседи, что, если мне продать свою телку? — спросил у односельчан Бекир, сын дядюшки Халиля.

Со всех сторон послышались возражения:

— И тебе не жалко?

— Кто же продает такую красивую двухгодовалую телку?

— В наше время продать легко, а приобрести снова куда трудней.

Бекир жестом руки успокоил соседей и продолжал:

— Я должен продать ее... Другого выхода у меня нет... Сегодня утром я ходил в Дугджалы, чтобы заполучить Халиме. А Муса-ага, как услышал в чем дело, сразу на дыбы: «Давай, — говорит, — калым в сто лир и не куруша меньше. А не то — не видать тебе моей дочки...» — Что ты, Муса-ага, помилуй ради бога, в такое время где я возьму сто лир? — начал я его упрашивать. А он как заорет на меня: «И слушать тебя не хочу! Я, пока свою дочку вырастил, по меньшей мере четыреста киле пшеницы на нее израсходовал, а сейчас только сто лир у тебя требую. Разве это много?..» Хлопнул дверью перед самым моим носом и разговаривать больше не стал. Так что сами видите — другого выхода у меня сейчас нет. Одно осталось — продать телку...

Соседи задумались. Положение и в самом деле серьезное... Каждый знает, что за человек Муса-ага, особенно когда он заупрямится. А о Бекире и говорить не приходится. Если парень этой осенью не женится, то до следующей осени он совсем измотается. После смерти матери он остался совсем один, помощница в доме ему до зарезу нужна…

— А Халиме такая же красивая, как твоя телка? — спросил Коджакафа Али. По словам односельчан, у него «немного не хватало». До десяти лет он совсем не умел говорить, а после десяти аллах, наверное, нарочно развязал ему язык, чтобы он всегда вот так невпопад что-нибудь брякал.

— А ты помолчи, не твоего ума дело... — зашикали на него сразу со всех сторон.

Коджакафа Али после этого не решался больше открыть рта. Он лишь еще несколько раз хихикнул и вскоре заснул в своем углу.

Соседи хорошо знали положение Бекира. Деньги у него, как правило, не водятся. Разве что от урожая в карман иногда попадет несколько монет. Но в этом году все всходы побило градом. Земля, которая давала раньше урожай сам-десять, а то и сам-пятнадцать, в этом году не вернет даже посеянные семена... Что и говорить, голодный год будет... За двухгодовалую телку лир восемьдесят, конечно, дадут. Но тогда хозяйство, в котором и так-то немного скотины, лишится еще и телки. К тому же такой телки, которая на следующий год могла бы уже ходить в паре.

— Ты уборку уже кончил? — спросил Бекира его сосед Мустафа, сын Коджа Ахмеда.

— Кончил. Невелика ведь работа была. Посеял тридцать киле зерна, а собрал — дай бог, если двадцать киле наберется. Из этого надо на семена отложить, да и есть еще что-то нужно. Вот и считай теперь, сколько останется.

Да, подсчитывать тут было нечего... В такие неурожайные годы подсчеты были излишни. Аллах в этом году был не очень милостив. Сначала — суровая зима, потом — град, а затем — засуха.

— Не продавай телку, Бекир, — заключил Мустафа. — Найдем выход.

— Какой же?.. Может, у тебя деньги есть, одолжишь мне?

— Нет... В такое время нет ничего труднее, как давать в долг. Мы лучше что-нибудь другое придумаем!

Этими словами все заинтересовались не меньше, чем сам Бекир. Мустафа считался в деревне толковым парнем. Он даже сам умел расписываться и уж попусту болтать не будет.

— Какой же выход? — спросили его все почти в один голос.

Мустафа загадочно улыбнулся.

— Значит, Муса-ага говорит, что не отдаст дочери без калыма в сто лир, так, что ли?

— Да...

— А мы тогда умыкнем у него Халиме...

Обычай похищать невесту в последнее время стал встречаться в деревнях все реже и реже. Парни вспоминают об этом удальстве своих дедов только в тех случаях, когда отцы невест начинают чересчур уж упрямиться. Тогда, чтобы справить дешево свадьбу, ничего не остается, как похитить любимую девушку. Для этого нужно только найти несколько хороших лошадей да удачно выбрать время, чтобы в поле ни с кем лишним не встретиться. Бекир уж и сам подумывал об этом. Но сейчас ведь не то время, что было раньше. Всякое насилие запрещено теперь законом.

Бекир решил поделиться своими сомнениями с односельчанами:

— Я тоже об этом думал. Но боюсь, как бы под суд не попасть...

— А разве сама Халиме равнодушна к тебе? — стал убеждать его Мустафа. — А коли вы оба согласны, что может суд сделать? Не присудит же он заплатить калым в сто лир Муса-аге?

Мустафа прав... К тому же никакого другого выхода нет...

На следующее утро, еще до восхода солнца, трое парней отправились в путь. Бекир вывел из конюшни свою лучшую, откормленную лошадь. В таком деле нужно вихрем донестись туда и вихрем прилететь обратно... На всякий случай друзья захватили с собой револьверы. Ведь у Муса-аги большая семья. Есть у него и сыновья, есть и зятья. Так что, может быть, придется и отстреливаться.

Они быстро пронеслись по полю мимо заскирдованных стогов и выстроившихся в ряд снопов. Дугджалы — небольшая деревушка, до нее было не больше полутора часов езды. А от деревни до участка Муса-аги, где они надеялись найти Халиме, нужно было ехать еще минут сорок.

Вскоре показалось и солнце, но месяц по-прежнему сиял на небосклоне. Казалось, эти светила сошлись на свиданье в бескрайней синеве неба. В воздухе носился запах земли и жнивья. У всех троих взволнованно бились сердца... Еще бы! Кто может отрицать, что увезти девушку в такое чудесное утро особенно приятно?

На первых порах все шло хорошо. Увидев Халиме, которая в это время была одна на току, они схватили ее и потянули за собой. Но сама Халиме не проявила большого желания, чтобы ее умыкали. Она принялась кричать и звать на помощь. Откуда ни возьмись появились зятья, готовившиеся поблизости к молотьбе, а за ними и сам Муса-ага вместе со старшим сыном Салихом. Бекир и его товарищи успели уже вскочить на лошадей. Теперь только гнать... Как можно быстрее гнать! Но сын Муса-аги, кажется, не собирался так легко оставить их в покое. Он тоже вскочил на лошадь и пустился за ними. Началась бешеная скачка, сопровождаемая все усиливающимися криками и воплями Халиме. Фыоть... фьють... — просвистели совсем рядом с Бекиром две пули. Значит, Салих, чтобы выиграть эту гонку, решил стрелять... В таком случае им надо отстреливаться... Раз дело начато — нужно доводить его до конца. Но в тот момент, когда Бекир стал вытаскивать из-за пояса револьвер, лошадь под ним вдруг упала, и он вместе с Халиме покатился на землю. Молодая кобылица с простреленным животом забилась в предсмертных судорогах. Товарищи Бекира спрыгнули с лошадей и открыли ответную стрельбу. Мешкать было нельзя — Салих вот-вот должен был их настигнуть.

Заметив, что по нему стреляют, Салих спрыгнул с лошади и залег в межу. Некоторое время он отвечал на выстрелы, а потом замолчал. Не могло быть, чтобы его убили. И в самом деле, вскоре беглецы увидели, как Салих, прячась за снопами, начал отступать. Выходит, у него просто кончились патроны и ему пришлось отказаться от преследования.

Мустафа был доволен. Ведь все обошлось благополучно, без крови.

На следующий день Бекир пришел в кофейню немного позже обычного. Вид у него был мрачный.

— Послушался вас, дураков! — закричал он еще с порога. — Нет, видно, мне свыше было предопределено продать телку. А я вас, дурные головы, послушался и прогорел на этом деле на целых пятьдесят лир. Подбили меня, черти, не давать Муса-аге калым в сто лир, а теперь я остался без своей лучшей кобылицы, которая все сто пятьдесят стоила. Чтоб вам пусто всем было за ваши советы!

Все молчали. Только придурковатый Коджакафа Али бестактно хихикнул в своем углу и открыл было уже рот, но, испугавшись, что на него опять все зашикают, так и остался сидеть с открытым ртом, не решаясь что-либо сказать.

Бородатая знаменитость

Перевод М. Малышева

Шофер маленького автобуса, который называют в народе «схватил-удрал» — «каптыкачты», смотрел на выстроившиеся вдоль дороги у вокзала грузовые и легковые автомобили. Он глубоко вздохнул и пробормотал:

— Ну и развелось счастливчиков!

Помощник шофера внимательно следил за пассажирами, сходящими с поезда. Белки его глаз так и сверкали из-под свисшего на лоб курчавого чуба.

Вдруг он словно нашел именно то, что искал, и закричал шоферу:

— Уста![14]

— Чего тебе?

— Смотри! Смотри сюда, скорей...

Шофер глянул в ту сторону, куда показывал помощник. Перед зданием вокзала в замешательстве топтался старик с большой окладистой бородой, напоминавшей подвязанную торбу, в ермолке такке, какие носят хаджи[15]. В руках у него была переметная сума — хейбе.

И словно два бегуна на стометровой дистанции после стартового выстрела, сорвались шофер и его помощник со своих мест и кинулись навстречу хаджи. Через секунду один тащил старика за руку, другой вцепился в суму.

— Машаллах![16] Милости просим, хаджибаба![17] Добро пожаловать!

Старик ничего не понимал и ошалело бормотал в ответ слова вежливой благодарности:

— Рад вас видеть... в добром здравии...

— Тебе, наверно, в касабу?

— Да вроде так...

— Вах, вах, машаллах!.. Эй, Али, а ну клади скорей мешочек нашего дорогого хаджибабы вот сюда!.. А ты, хаджибаба, давай садись впереди. Ты не чужой, сядешь со мной рядом, а то сзади тебе будет неудобно.

Старик с удовольствием залез в кабину и устроился на месте, которое предоставляют только самым уважаемым пассажирам.

— Они меня узнали, наверно, — забормотал он. — Да разве можно не узнать такого счастливчика? Ведь я единственный старик в касабе, совершивший паломничество в Мекку! Видно, слава обо мне дошла и до здешних мест!..

От этих приятных мыслей хаджибаба успокоился, несколько раз икнул и в ожидании отправления принялся перебирать четки.

Итак, первый пассажир был обеспечен. Шофер со своим помощником вернулись к железнодорожным путям и занялись подыскиванием новых клиентов.

Время шло. Уже четыре раза повторил хаджибаба все молитвы, которые он привык произносить, отправляясь в путь. Раз сорок перебрал он девяносто девять косточек своих четок... Но ни шофер, ни помощник не появлялись... И когда старик окончательно потерял терпение, в окно кабины просунулась вдруг ехидная физиономия помощника:

— Извини, хаджибаба, дорогой! Мы заставили тебя немного подождать. Но, сам понимаешь, приехал господин прокурор. Так что ты, пожалуйста, перейди в кузов, вот на это переднее сиденье... Ты ведь не чужой...

Старик обрадовался, что наконец машина тронется, и, потирая на ходу затекшую ногу, покорно перешел в кузов. Помощник втиснул в багажник несколько мешков, две головки сыра и захлопнул крышку. Машина начала рычать и хрипеть, содрогаясь на месте.

— Ну, поехали! Счастливого пути, бейим[18], — сказал шофер, заискивающе обращаясь к сидящему рядом прокурору.

Но только автобус тронулся с места, как раздался чей-то вопль:

— Хасан-эфенди! Хасан-эфенди!

Шофер затормозил, помощник открыл дверцу и высунулся.

— Хасан-эфенди, подожди немного...

— Вай, Бекир-ага, это ты?

— Да, я, конечно... и с семьей... Место есть?

— Ну как же, чтоб для тебя не было места, для Бекира-аги!

Помощник выскочил из машины, уложил на крыше автобуса тяжелые мешки Бекира-аги, затем, обернувшись к хаджи, сказал:

— Ты не чужой, хаджибаба. Пересядь, пожалуйста, на заднее сиденье. Уступи место пожилым женщинам.

Услышав, как его опять величают хаджибабой, старик безропотно встал и перелез на заднее сиденье. Ведь он искренне верил, что слава о нем разнеслась далеко за пределы родного городка и сделала его знаменитостью.

Толкая друг друга, Бекир-ага и его дородная супруга гречанка уселись в машине. Помощник снова захлопнул дверцу, машина опять зарычала, шофер вновь пожелал всем счастливого пути, и маленький автобус тронулся.

Часа через полтора машина остановилась у источника Соукпынар. Хаджибаба вместе со всеми пассажирами вылез из автобуса. Он умылся, напился воды и, усевшись под чинаром, принялся перебирать привычным движением свои четки. Одна за другой текли меж мягких, как желе, пальцев девяносто девять косточек.

Когда привал кончился, все встали и направились к машине. В это время из-за деревьев показались четыре крестьянина с тяжелыми мешками за спиной. От усталости они еле волочили ноги, рубахи на них почернели от пота — видно, путь их был долог. Самый пожилой из путников подошел к шоферу.

— Место есть? — спросил он.

Шофер почесал лоб.

— Есть... по лире с головы. Подойдет?

— Что ж, пусть так.

— Тогда быстро проходите назад...

Прокурор, Бекир-ага и его супруга уже уселись по своим местам. Хаджибаба и помощник топтались около машины. Толкая друг друга, крестьяне кинулись занимать свободные места. Мгновение — и крохотный автобус был забит до отказа людьми и мешками.

— Хаджибаба! Чего стоишь, забирайся скорей на верхний этаж! — крикнул помощник.

— Куда мне забираться?

— Давай лезь наверх! Быстро. Вот сюда, между мешками. Ты не чужой...

Хаджибаба задрал голову: снизу кузов автобуса казался таким же высоким, как минарет.

— Сынок, что ты говоришь!

— Лезь быстрее наверх, говорю, в машине мест не осталось.

— Как же это?

— Ну что случится, дорогой? Там лучше, прохладнее...

— Да разве так можно поступать?

— Тебе сказали, в машине мест нет.

— У меня было место, я же ехал, сидел, деньги тоже платил...

— Ну и что из того, что платил?

Старик вышел из себя:

— Сопляк, с кем говоришь! Перестань грубить, невежа!

— Да не ерепенься, старина...

— Я тебе покажу — старина! Нахал...

— Вот сейчас слезу и еще раз отправлю тебя в Мекку!

— Сукин сын, щенок! Вы видали, он меня в Мекку отправит! Да у меня борода больше тебя, паршивец...

— Сейчас я твоей бороде...

Но шофер уже завел машину, помощник прыгнул, повис на задке кузова и крикнул:

— Все в порядке, уста, поехали!

Автобус тронулся.

Под деревьями остался хаджибаба наедине со своей длинной бородой и громкой славой.

Все меньше и меньше становилась фигурка старика и наконец совсем скрылась из виду.

Дорога в рай

Перевод М. Малышева

Уже четыре часа я шагал по разбитой проселочной дороге, усеянной редкими камнями, оставшимися от того времени, когда здесь пролегало шоссе.

Не припомню сейчас, чего было во мне тогда больше: выносливости или скупости, только я умышленно пропустил автобус в надежде встретить крестьянскую арбу и проехать бесплатно.

Я так устал, что казалось, подметки мои вот-вот задымятся. Но, как назло, на пути не попадалось не то что арбы, но даже паршивой собаки.

Словно все обитатели вселенной вымерли, бросив меня одного на этой нескончаемой дороге, освещенной тусклым светом бледной луны, таким же слабым, как свет фонарей «люкс» на улицах касабы, где я находился всего четыре часа назад.

Надеюсь, вы поймете, как мне было плохо... Я чувствовал: еще мгновение — и я не смогу больше сделать ни шага, свалюсь, как куль с мукой, вот тут же, на месте, в придорожную канаву.

Я слышал, как ныли мои кости: все вместе, хором, и каждая в отдельности, на свой голос.

Проклиная себя в душе, я вспоминал обманчивые мечты, которым предавался, отправляясь в путь. О чем только я не мечтал: о том, как прогуляюсь по холодку при лунном свете, отдохну у ручья, где спокойно покурю, и, наконец, как встречу арбу с каким-нибудь добродушным крестьянином.

Я замер, погрузившись в эти мысли, как вдруг до меня донесся легкий стук колес.

Осознав наконец, что в темноте еле тащится телега, я выскочил на середину дороги и раскинул руки в таком отчаянном бессилии, что безусловно перещеголял самого распятого Христа.

Подъехала деревенская повозка, крытая циновками. Позади хилых кляч с трудом можно было различить человеческую голову. Не доезжая до меня нескольких шагов, возница натянул поводья и хриплым голосом спросил:

— Куда идешь?

«Господи, не все ли равно, куда я собирался идти...»

— А ты куда едешь?

— В ад...

— Ну вот, и мне туда же... — И, поставив ногу на колесо, я взобрался на телегу и уселся рядом с крестьянином.

Какое счастье, что не надо больше плестись пешком! Черт с ним, куда бы ни ехать! Во всяком случае, телега довезет меня до какой-нибудь деревни, где я смогу выпить чашку горячего кофе... О дальнейшем я уже не в состоянии был думать и понимал только одно: ноги мои неспособны больше ни на какие подвиги.

Долгое время мы хранили молчание. Возница ни о чем меня не спрашивал, а я не испытывал потребности благодарить его. Я пристроился на мешке с травой... Стук колес да мерное подрагивание телеги убаюкивали; тело мое, обретя наконец покой, сразу размякло.

Мы медленно плыли мимо черных грабов, выстроившихся по обе стороны дороги. Полузакрыв глаза, я изучал лицо возницы. Это был старик, и, наверно, упрямый. Встреча со мной, видимо, не удивила его и не вызывала в нем любопытства. Лицо старика так заросло, что нельзя было понять, где кончались усы и начиналась борода. Нос выдавался далеко вперед. Борода, казалось, росла и на лбу — так густы были его брови: из-под них сверкали большие совиные глаза.

Время от времени возница неохотно взмахивал кнутом и, подержав его несколько секунд в воздухе, медленно опускал на спины лошадей. Собственно говоря, в этом не было никакой необходимости: астматические клячи, хоть и задыхались на каждом шагу, проявляли удивительное рвение. Наверно, им очень хотелось как можно скорее добраться до конюшни.

Наконец возница, видимо, заметил, что я рассматриваю его, и обернулся ко мне с явным намерением поговорить.

— Да простит аллах наши прегрешения, — начал он все тем же хриплым голосом, без всяких вступлений. — Грешно говорить о недостатках покойного, но он был самый что ни на есть плохой человек. Его не только наши крестьяне, вся округа знала — в жизни ни одного доброго дела не совершил. Недаром про таких говорят: детей сиротами оставил, невест — вдовами. Да чего там... От его притеснений да издевательств родной сын рассудка лишился, в горы сбежал. Что тут можно сказать? Каждый сам за себя в ответе...

Старик достал из-за кушака грубый деревянный портсигар и протянул мне сигарету. Я чиркнул спичкой, закурил и спросил:

— Ты о ком это?

— Да вон про того, что сзади.

— Кто же там?

— Кто, кто! Кому же быть, как не нашему дядюшке Реджебу.

Я с любопытством оглянулся, но в повозке было темно, и я ничего не увидел.

— Два часа назад помер в касабе, — добавил старик. И туда я его вез... и теперь обратно я везу...

Только тогда наконец понял я к своему ужасу, что в телеге мы не одни, с нами еще покойник. Было от чего прийти в смятение. Но прикинув в уме, что лучше — терпеть такое соседство или опять шагать пешком, я решил не двигаться с места.

— А отчего же он умер?

Возница равнодушно пожал плечами, как бы давая понять, что причина уже не имеет значения, когда результат налицо.

— Кто от чего умирает, все от какой-нибудь напасти, — ответил он. — Вот бедняк — тот всегда от одного: от нищеты... Вчера утром, еще в деревне, бедняге совсем плохо стало. «Ладно уж, — думаю, — сделаю благое дело для этого грешника. Черт с ним, все одно дорога ему в ад». Все-таки мы в одной деревне родились, в одной деревне жили. Совесть-то у меня еще есть... Да только разве я знал, что так получится. Видно, судьба.

— В город возил?

— В вилайет[19].

— К доктору?

— В больницу... Да не взяли там. Говорят: «Коек нет, подождите несколько дней». Я им: «Смилуйтесь, разве может он ждать, в нем душа еле держится». Где там! Все напрасно, так и не уговорил. Слава аллаху, в больнице земляк оказался, наш деревенский, служителем работает. Он научил уму-разуму. Посоветовал подать прошение губернатору. Больной, мол, в тяжелом состоянии, ждать не может, ну и прочее-разное. Говорит, если сверху приказ будет, тогда сразу возьмут.

Сказано — сделано. Заплатили лиру писарю, он нам бумагу состряпал. На обороте гербовую марку наклеили за шестнадцать курушей. Шутка ли, сто шестнадцать курушей! И все из моего кармана... На Реджебе-то ничего, что можно было бы продать.

Ну, в общем принесли прошение в канцелярию губернатора. К нему нас, конечно, не пустили, сказали — надо к секретарю. Что ж, можно. Ищем этого начальника, господина секретаря... А он, видишь ли, еще не приходил, до обеда-то у него дела... И неизвестно, когда ждать. Так ничего и не добились. Ну да ладно, решили ждать, ничего не поделаешь.

А дядюшка Реджеб в телеге мучается, стонет. «Эх. Реджеб, — говорю я про себя, — это за грехи твои аллах наказание тебе послал. Наверно, и я грешен, коль ты на мою голову свалился».

Заехали мы в садик около здания канцелярии, поставили в уголок телегу. Примостились кое-как, закурили. А Реджеб все стонет да стонет, прямо покою из-за него нет... В общем господин секретарь явился только к третьему намазу[20]. Просмотрел он кое-как наше прошение и чего-то почеркал пером на обороте.

Помилуй аллах, из-за такого пустякового дела мы восемь часов ждали! Да еще ничего не спрашивай у него!.. Я ему: «Бейим, куда теперь с этой бумагой-то отправляться?» А он как рассердится да как закричит: «Эй, ты, дубина! Чего с глупыми расспросами пристаешь! Неужели я должен часами возиться тут с каждым! А ну, проваливай!»

Выкатился я, трижды три раза раскаиваясь в том, что спросил. «Осел ты, глупый, — проклинал я себя, — думаешь, еще остались на свете дураки вроде тебя, которые делают людям добро?» Ну, да что там, дело сделано, жаловаться без толку.

Подошел к привратнику и говорю ему: «Послушай, земляк, не сердись, ради бога... Читать я не умею. Куда теперь эту бумагу нести? Не покажешь ли дорогу?»

Аллаху было угодно, чтобы привратник оказался тоже неграмотным. Но человек он, видно, был сведущий, каждый день с бумагами дело имел. Долго он рассматривал да разглядывал наше прошение, наконец сказал: «Эту бумагу надо снести в отдел здравоохранения...» — «А где это место, что ты назвал?» — спросил я его. «Это не здесь, туда довольно далеко. Пойдешь сначала через базар, потом свернешь вправо, затем повернешь налево, ну а там уж рукой подать, кого-нибудь спросишь — всякий скажет».

Взобрались на телегу, поехали. Все углы пересчитали блуждая. Наконец нашли. Найти-то нашли, да дверь на замке оказалась. Прохожие объясняют: «В половине шестого все учреждения закрываются». Смотри ты, ну что за напасть на нашу голову!

Делать нечего, надо ждать до утра. Поставили телегу под дерево. Принялись укладываться. Реджеб — в одном углу, я — в другом... Но разве заснешь? Уж я его уговариваю: «Реджеб, ради аллаха, не стони ты, не тяни за душу! Ведь до утра только дождаться, там, глядишь, ты здоров будешь и я спасен». Да разве он понимает? Вижу, не помогают мои уговоры, разостлал я под деревом шкуру, кое-как улегся.

Реджеб стонет, я вздыхаю. Реджеб охает, я ворочаюсь... Вот так утра и дождались.

В отдел я вместе с уборщиками зашел. Целый час караулил, наконец какого-то пожилого мужчину увидел. Я к нему, а он ворчит: «Послушай, ты чего ни свет ни заря сюда заявился? Не даешь человеку за стол сесть и дух перевести!» Но я и внимания не обращаю, сую ему нашу бумагу.

Взял он ее нехотя, посмотрел, повертел. «Все хорошо, — говорит, — но к ней еще справка о бедности требуется. Откуда мы знаем, нуждаетесь вы или не нуждаетесь, бедные или богатые?»

Ну что ответишь на правильные слова? Тут я взмолился: «Сжалься, бейим. Я староста нашей деревни. Все бланки с печатью у меня вот тут, в сумке... Скажи, что нужно. Сейчас все быстро сделаем».

Впервые, кажется, я благодарил соседей за то, что они меня старостой выбрали. Иначе пришлось бы за справкой в деревню возвращаться.

Старик мне говорит: «Если так, то садись вот тут и пиши справку». Хорошо, но писать-то я не умею. У нас все справки в деревне писарь составляет, а я только печать ставлю.

Старик и тут выход нашел: «Вон там в углу сидит составитель прошений. Беги к нему, он тебе все напишет!» Сбегал я, еще лиру заплатил этому составителю. Дорого это нам обошлось — подтвердить нашу бедность, — двести шестнадцать курушей! И все, конечно, из моего кошелька! У Реджеба ничего нет, кроме души... Ну, принесли мы справку. «Теперь, — говорит, — все в порядке. Сейчас мы на обороте напишем, и неси эту бумагу в больницу без промедления».

Вознес я хвалу аллаху за то, что все наконец уладилось. В больнице нашел земляка и давай его упрашивать: «Послушай, избавь ты меня от этого Реджеба!» Парень смеется: «Подожди, не спеши! Сперва надо тебя к главному врачу отвести, прошение ваше подписать».

Помилуй господь, не слишком ли много подписей! Кто только не писал на нашем прошении...

Пришли мы к главному врачу, подписали бумагу. Ну, думаю, наконец-то я свободен, и самодовольно улыбаюсь. Но... человек предполагает, а господь располагает. Никогда не знаешь, когда аллах разгневается. Так и получилось.

Подошли мы к телеге и видим: дядюшка Реджеб приказал долго жить! Санитары говорят: «Он уже мертв! — Что правда, то правда, сам вижу, ведь не слепой! — Мы только больных принимаем, мертвых не берем...»

«Помилуйте, что же теперь делать?» — кричу я. «Что делать? Как что? Ты привез, ты и увози!»

Можешь теперь понять, каково мне. Вот и увожу дядюшку Реджеба. Только увожу не то, что привозил...

Что поделаешь! Так уж, очевидно, угодно было аллаху!

В горы

Перевод Л. Медведко

Ахмед заглянул в знакомую кондитерскую. От табачного дыма и яркого электрического света он невольно сощурил глаза. Сабахаттин был здесь, и вместе с ним было еще человек пятнадцать его товарищей.

— Здравствуйте! — взволнованно говорит Ахмед, надеясь, видимо, растрогать и поразить всех сразу.

Все удивленно смотрят на него. Сабахаттин, улыбаясь, поднимается ему навстречу:

— Здравствуй!

Затем он подводит его к своим товарищам и знакомит со всеми по очереди.

— Это поэт, это романист, а это художник. Ахмед ведь тоже пишет рассказы, — говорит Сабахаттин, обращаясь к друзьям, — но пока не печатается...

Те кривят губы: «Подумаешь, пишет рассказы! К тому же еще и не печатается...» И тут же быстро забывают о нем и опять возвращаются к своему спору о творчестве Сарояна.

— Где же ты пропадал? — спрашивает его Сабахаттин. — Давненько тебя не было видно!

— Да, уже два года...

Сабахаттин удивлен, что его «давненько», под которым он подразумевал три-четыре недели, оказалось двумя годами, но все же старается не показать вида.

— Где же ты был?

С трудом сдерживая волнение, Ахмед говорит глухим, сдавленным голосом:

— Я ведь теперь каймакам уезда Караисалы... — И он чувствует, как сердце его наполняется гордостью за самого себя.

— Ну! Значит, ты теперь каймакамом стал?

— Что поделаешь, в жизни чего не случается.

— Где же находится этот твой Караисалы? Что он собой представляет?

— Это у самого подножья Тавра... Большой, вернее, даже огромный уезд... Четыре тысячи пятьсот пятьдесят пять квадратных километров...

Но Ахмеда уже никто не слушает. Его последние слова тонут в шуме общего спора о Сарояне, к которому присоединяется и сам Сабахаттин.

«Вот пижоны, — думает Ахмед. — Что же это за Сароян, о котором они так спорят?»

— «My name is Aram»[21], — кричит кто-то из спорящих, — это такое произведение, каждая строчка которого проникнута любовью к человечеству...

«Да, — думает Ахмед, — но в любимом им человечестве вряд ли найдется место для простого человека, живущего в Караисалы или где-нибудь в горах Тавра... Какое мне дело до вашего Сарояна! А вот вы, как далеки вы все от простых людей мира тьмы! Как вы им чужды!»

Ему вдруг становится скучно здесь.

— А где можно найти сейчас Шакира? — спрашивает он у Сабахаттина.

— В студии... Он сейчас снимает фильм.

Ахмед встает. Вынырнув из дыма и света, он оказывается в темноте, под дождем, один посреди улицы. Ему вдруг вспоминается последний вечер перед отъездом из Караисалы. Разрешение в кармане, билет на поезд взят. Завтра вечером он покинет наконец этот маленький, темный мир и двинется в путь, навстречу большому и шумному городу, улицы которого круглые сутки залиты светом. Уездный судья, помощник прокурора, врач и директор школы смотрят на него с нескрываемой завистью. Каждый из них готов отдать сейчас все, только бы оказаться на его месте. Это легко прочесть на их лицах даже при скудном свете маленькой керосиновой лампы. Потом они подымают тост за большой город, где мужчины и женщины разгуливают под руку... На улице темно, хоть глаз выколи. Где-то далеко лают собаки. Судья просит привезти ему теплое нижнее белье, а помощник прокурора — галстук. «Честное слово, — умоляет его доктор, — для вас это будет совсем нетрудно. Всего лишь один маленький сверток. К тому же моя мать живет совсем недалеко». И у каждого из них перед глазами стоит какой-то квартал, улица, дом, кофейня, какая-нибудь девушка, ложа в кино, знакомый кусочек моря, лодка, лунные блики, гладкий асфальт, переполненный трамвай, чьи-то тонкие красивые губы и чьи-то теплые груди...

Каждый сейчас мысленно переносится в свой особый, только ему принадлежащий далекий мир, заново переживая дорогие для него солнечные дни, дождливые вечера, ветреные зимние ночи...

Хорошо в большом городе! Огромная площадь Таксим залита асфальтом, от которого с наступлением нового дня все больше и больше пышет теплом. Двери кондитерской «Джумхуриет» распахнуты настежь. Между столиков порхает белокурая девушка. Памятник Ататюрку блестит и переливается в лучах утреннего солнца. Судья сидит в кондитерской, не спеша пьет из белой чашки кофе с молоком и читает газету, на которой, как это ни странно, стоит дата сегодняшнего, только что наступившего дня. В нос бьет приятный смешанный аромат кофе и молока. Потом он встает, выходит на улицу и двигается вниз к площади Тунель, останавливаясь около красивых витрин, стекла которых поднимаются прямо от тротуара. Он молод и может дойти пешком до самого университета...

Хорошо в большом городе! Море, освещенное лунным светом, блестит, как днем. Лодка медленно скользит по водной глади залива Чам[22]. Помощник прокурора обнимает за талию светловолосую девушку, как зачарованный, следит за игрой лунного света на верхушках сосен, покрывающих склоны холмов и погружается в сладкие мечты о будущем. Кругом так тихо, словно они попали на какую-то необитаемую, давно забытую всеми землю.

Хорошо в большом городе! Зимняя ветреная ночь. Доктор стоит в битком набитом трамвае. Откуда-то из ночной тьмы прямо на запотевшие стекла вагона падают и тут же мгновенно тают маленькие нежные снежинки. Его нареченная стоит рядом с ним. Щеки ее разрумянились от холода. Воротник ее пальто расстегнут, и он чувствует исходящий от нее пьянящий запах женщины. Тела их тесно прижаты друг к другу. Кругом беспрерывно толкаются. Как все же хорошо стоять в тепле, когда на улице все мерзнут от холода, стоять вот так, среди людей, совершенно их не замечая, стоять рядом с ними и быть в то же время недосягаемо далеко от них...

Оглушительный шум киностудии вывел Ахмеда из задумчивости. Он очнулся. Шакир, дорогой друг Шакир крепко обнимает и целует его в обе щеки:

— Значит, ты теперь каймакамом Караисалы стал?

— Да, брат, каймакамом Караисалы, — подтверждает Ахмед.

Однако и Шакир не проявляет особого интереса к его Караисалы и к тому, что он стал теперь каймакамом.

Шакир извиняется. Начинается съемка очередной сцены фильма. У него и в самом деле нет времени не только поболтать, но даже дух перевести. Какой-то выступ огромной декорации ударяет Ахмеда по плечу. Чтобы не быть раздавленным, он отступает на несколько шагов, и, забившись в угол, прижимается к стене. Где-то рядом трещат доски, стучат молотки. Среди этого шума суетятся рабочие, перетаскивающие декорации с одного места на другое, бегают какие-то полуголые девицы, завершая на ходу свой туалет.

Из пустой рамы декоративного окна просовывается вдруг голова Лютфу, славного малого Лютфу, который, очевидно, выполняет здесь роль ассистента Шакира.

— Здорово, Ахмед! — кричит он.

Ахмед растерянно улыбается.

— Здорово...

— Где ты был?

— В Адане, — отвечает почему-то Ахмед. О Караисалы и о том, что он стал каймакамом, Ахмед на этот раз не упоминает. Он не ждет больше никаких расспросов о Караисалы, да и сам не испытывает больше никакого желания рассказывать о том, что его уезд занимает площадь в четыре тысячи пятьсот пятьдесят пять километров. Он только растерянно смотрит на Лютфу, стараясь уловить его слова сквозь шум и стук молотков.

— Как поживаешь? — кричит Лютфу. — Хорошо?

— Слава богу, хорошо, а ты?

— Сам видишь, работаем...

Да, действительно, они здесь все время работают. В этой огромной студии каждый трудится над тем, чтобы создать какой-то новый мир, воображаемый мир мечты.

Но, пожалуй, никто из них, никто в этом большом городе не замечает, что за этим искусственным светом существует огромный мир, мир, возможно, мрачный и темный, но все же реальный мир. И он, очевидно, интересует их гораздо меньше, чем какой-либо рассказ Сарояна, написанный на другом конце земного шара!

Да, большой город живет своей жизнью. Вертясь в этом адском круговороте, они не чувствуют никакой ответственности за тот мрачный мир, из которого он приехал, и ничего не хотят знать о нем.

Ахмед, как во сне, смотрит на декорации, на снующих в колеблющемся свете прожекторов полуголых девиц, и ему кажется, что все это он уже видел когда-то очень давно. Он почувствовал вдруг себя подавленным и опустошенным. Ему захотелось поскорее сесть в поезд, на котором еще только утром он летел сюда, как на крыльях, проведя перед этим бессонную ночь, полную радостных ожиданий. А теперь он готов, как на крыльях, улететь туда, в горы, в тот темный мир у подножья вершин, освещенных солнцем.

Повести

Мир тьмы

Перевод В. Лебедевой

I

Ахмед посмотрел на часы и невольно улыбнулся. До наступления Нового года оставалась одна минута. Он подошел к столу, на котором стояла керосиновая лампа. Тусклый свет ее отбрасывал длинные тени на кирпичной стене. По привычке, оставшейся с детства, Ахмед принялся отсчитывать секунды: раз, два, три, четыре... Новый год приближался медленно, не спеша... Ахмед потушил лампу и, раздвинув на окне занавески, прислонился горячим лбом к запотевшему стеклу.

Кругом непроглядная тьма. Ни души.

Днем Мазылык, утопающий в зелени оливковых деревьев и лужаек, казался ярким и оживленным. Но как только заходило солнце, воцарялась жуткая тишина. Словно огромный темный колпак, опускалась на Мазылык ночь. Жизнь замирала. Страшась зимних холодов, окна в одноэтажных кирпичных домишках делали крошечными — лишь бы можно было высунуть голову. Там, за этими окнами, спали люди, безропотно смирившиеся со своей судьбой.

Ахмед приехал в Мазылык ранним весенним утром. На станцию поезд пришел в полночь. До Мазылыка предстояло еще трястись пять часов на мулах. В слабом свете, падавшем из окон станции, Ахмед еще раз пробежал глазами письмо, полученное им от секретаря суда. «Поезд прибывает в Каракече в полночь. Сообщите дату вашего приезда. Мы вышлем кого-нибудь встретить вас». Ахмед дал телеграмму; может, не получили... Кроме станционного сторожа с фонарем в руках, никого не видно... Вот она, Анатолия, молчаливая, спокойная! Здравствуй!

Но что делать? Ахмед растерянно озирался по сторонам.

— Земляк! — обратился он к сторожу. — Меня должны были встречать из Мазылыка...

— Еще вечером приехал один на муле... Спит, болван.

Все пожитки Ахмеда умещались в одном чемодане. Он удобно уселся в широкое седло и, вдыхая свежий ночной воздух, пустился в путь, сопровождаемый сонным погонщиком. Ахмед долго ехал между скал, через сосновые рощицы, в которых заливались соловьи. Тишина, покой. Все это будило воспоминания: розовое здание начальной школы, большой сад, где он играл со своими сверстниками, ивы, лицей, волнующие встречи с девушками из квартала, университет, кофейни Беязита[23], крытый рынок, книги с яркими обложками, кинотеатры, трамваи, недовольный жизнью муж тети, ласковая, нежная тетя... Грустно было расставаться с ними. Ахмеду было пять лет, когда умерли его родители. Тетя, заменившая ему мать, при расставании горько плакала, а дядя, стараясь скрыть волнение, делал вид, что рассматривает прохожих. В свое время старик, конечно, хотел избавиться от него, но в момент расставания он был искренне расстроен.

— Держись, господин судья...

Начался спуск. Копыта мула то и дело скользили по крутой каменистой дороге.

Уже светало, когда они приехали в Мазылык. Минарет казался розовым в лучах восходящего солнца. Из труб домишек, выстроившихся на склоне холма, струился голубой дымок. Мул, добравшись до знакомой дороги, пошел быстрее, словно почуяв близкий отдых. Старик крестьянин, куривший, сидя на корточках под деревом, не обратил никакого внимания на Ахмеда. Но двое ребят, возившихся на навозной куче, заметили его. Один из них громко спросил, указывая на Ахмеда:

— Это кто такой?

Что ответил другой, Ахмед не расслышал.

Поселился он в комнате, которую заранее снял для него старший секретарь суда. Хозяйку-старуху звали Хатидже-нинэ. Пока Ахмед искал на стене с осыпавшейся штукатуркой гвоздь, чтобы повесить пальто, Хатидже-нинэ уже успела развязать ремни на его чемодане... Чемодан был наполовину заполнен книгами.

— А белья у тебя нет?

— Все, что есть, на мне.

Хатидже-нинэ промолчала и только покачала головой. Ну и страшна же была эта старуха! Тонкие, едва заметные губы, выпученные черные глаза, выдающийся вперед острый подбородок. Волосы совершенно седые, сгорбленная спина, но лицо молодое, руки сильные.

Долго пришлось привыкать Ахмеду к этому кирпичному дому с низкими потолками, к этой старухе с отталкивающим, неприятным лицом. По вечерам он пытался привести в порядок свой скудный бюджет: пять лир — подоходный налог, шесть лир пятьдесят курушей — налог на кризис[24], семь лир восемь курушей — налог бюджетного равновесия[25], четыре лиры — помощь авиации... Итого двадцать две лиры пятьдесят восемь курушей уходит на налоги. От жалованья остается семьдесят семь лир сорок два куруша. Надбавка на дороговизну — девятнадцать лир тридцать пять курушей, пятнадцать лир — материальная помощь... Получается сто одиннадцать лир семьдесят семь курушей — жалованье, которым должен довольствоваться помощник судьи.

Голова трещала от всех этих подсчетов. Ахмед вскакивал и подходил к окну. Прислонившись лбом к холодному стеклу, он смотрел на улицу. День только начинался. В навозных кучах рылись куры, из сараев лениво выходили ослы.

Большую часть свободного времени Ахмед читал. Чем может еще заняться человек, если он хочет забыть мир, в котором живет, забыть обо всем земном? Уйти в мир грез, погрузиться целиком в эти страницы, забыть о сухих юридических формулах, о Мазылыке...

В мечтах он жил одной жизнью с героями романов, делил с ними и горе и радость. Вместе с ними участвовал в восстаниях, был ранен, лежал в больнице, бродил по Риму, Берлину, Вашингтону, Шанхаю, Мадрасу. Он страдал вместе с Арманом Дювалем, ему становились понятными чувства отца Горио. То был жадным и алчным, как старик Гранде, то чистосердечным, как мальчик Алеша.

В городке скоро узнали об увлечении Ахмеда и заинтересовались, что это он читает тайком от всех. Председатель местной организации партии[26] Бекир-эфенди подошел однажды к Ахмеду и спросил, нельзя ли и ему почитать эти книги. А потом попросил второй том «Кара Давуда»[27]. Ахмед хотел было сказать, что читал это, еще когда ему было четырнадцать лет, но сдержался и ответил, что у него нет этой книги. Старик судья, которого прозвали Кадыбаба[28], тоже заговорил однажды о книгах. «В молодости и мы много читали, сын мой. Но теперь уже глаза не позволяют нам подолгу сидеть над книгами... Я был бы счастлив, если бы мог по утрам читать хоть несколько страничек из Бухариишерифа[29]». Веселый, жизнерадостный каймакам шутил: «Что ты так много читаешь? Или заришься на место председателя суда?» А председатель муниципалитета Хаджи Якуб регулярно присылал Ахмеду вилайетскую газету на одном листе, получаемую муниципалитетом бесплатно раз в неделю. К газете каждый раз прилагалась записка: «Посылаю Вам газету, полученную с последней почтой. Примите уверения в моем уважении к Вам».

Любил ли он эту жизнь, этот городок, этих людей? «Нет, — думал он, — я не люблю их, но и не чувствую к ним отвращения... Это моя родина, и я должен жить этой жизнью... А если не смогу? Кто же виноват?.. Если мы рабы, дорогой Брут, мы сами тому виной».

II

— Что получает крестьянин от жизни?

— То же, что и горожане... Гардэ!

— Но ведь между их образом жизни огромная разница!

— В основном они ведут одинаковую жизнь... Гардэ!

— То есть?

— Еда, работа, сон... Вы прозевали ладью, Ахмед-бей.

Ахмед и школьный учитель Бекир играют в шахматы в школьном саду. Ахмед делает ферзем ход назад, учитель спокойно забирает ладью.

— А искусство? Комфорт?..

— То, что неизведано, не существует.

— А мы?

— Шах!

Защищая короля, Ахмед ходит конем.

— Да, мы! Которые уже вкусили эти прелести! Что делать нам?

— Если не умеете ничего делать, не уезжайте из города...

— А если вынуждены?

— Тогда старайтесь привыкнуть.

— И можно привыкнуть, Бекир-бей?

— Можно, Ахмед-бей... Шах и мат!

Ахмед сдается.

III

Ахмед уже начал привыкать к Мазылыку, как вдруг произошло событие, очень огорчившее его. Неожиданно приехала младшая дочь Хатидже-нинэ, жившая до этого у своего дяди, в другом городе. Вряд ли кому понравится, что холостой мужчина живет под одной крышей с девушкой. Ахмед должен был покинуть эту маленькую комнатку, к которой он привык, как к другу. Правда, Хатидже-нинэ, видимо, не придавала значения подобным тонкостям. Никакой симпатии к Ахмеду она не питала, но ни разу даже не намекнула, что ему следует переменить квартиру. Ахмед приходил домой поздно вечером, когда все уже спали, а утром как можно раньше уходил, дабы не встречаться с дочерью хозяйки. Он и рад был бы поскорее переселиться на другую квартиру. Но куда? В городке, казалось, были заняты даже мышиные норы. Все это так огорчало Ахмеда, что, если бы прокурор не предупредил его о возможном в скором времени приезде судебного ревизора, он ночевал бы в зале суда, через обветшалый потолок которого можно было видеть звезды.

Однажды утром он встретился во дворе с Хатидже-нинэ. Старуха встала для утренней молитвы.

— Я подыскиваю комнату, Хатидже-нинэ. Я съеду, — виновато пробормотал Ахмед.

Хатидже-нинэ, прищурив свои страшные глаза, равнодушно спросила «почему?» и, не дожидаясь ответа, вошла в дом.

Ахмед любил гулять по утрам в роще неподалеку от городка. В безветренную, тихую погоду, когда не шелохнется ни один лист, огромные старые деревья стоят неподвижно, словно чего-то ожидая. И кажется, они многое знают, но предпочитают молчать.

Он вышел на улицу. Вот-вот взойдет солнце. Мазылык просыпается... Кадыбаба прозвал этот городок, в котором было около полусотни домов, Мозамбиком[30]. В Мозамбике колесо машины, что зовется временем, движется медленно. В лавке торговец лениво обслуживает покупателей, которых он презирает и которые целиком зависят от него. Чиновник подпишет несколько бумажек — на том работа и кончена. Пахарь трудится не спеша. Таков Мозамбик. Кадыбаба прав... Но почему я здесь, что мне здесь делать?

Ах, если бы дядя мог подождать еще два года... Я прошел бы в Стамбуле адвокатскую стажировку, открыл бы маленькую контору... Человек приносит пользу только в той среде, где он родился, вырос. А что я здесь?.. Ничто... Что толку от моего существования? Не станет меня — никто от этого ничего не потеряет. На своей родине я чувствую себя чужим, как немец, англичанин или японец... Наверное, житель Чикаго, отправившись в Атланту[31], испытывает такое же чувство. Но почему так? Должна же быть этому причина!

Подходя к роще, Ахмед встретил лесовода. Сухощавый, невысокого роста, тридцати пяти — сорока лет, лесовод очень гордился своим званием. Посылая своего слугу за спичками, он всякий раз наказывал ему: «Передашь привет от господина инженера». Звание инженера чрезвычайно льстило его самолюбию.

— На прогулку вышли? — поздоровавшись, спросил лесовод.

— Да.

— Я тоже гуляю... Осмотрел источник на склоне. Вы изволили говорить о нем вчера... В связи с электричеством...

Только сейчас Ахмед вспомнил, как, сидя в кофейне, он сказал, что при помощи Соукпынара[32] можно получить электричество. Удивительно, что лесовод запомнил все это. А ведь он сказал так просто, от нечего делать и давно уже забыл об этом.

— Мысль, которую вы подали, не дает мне покоя. В самом деле, почему бы нам не попробовать? Наконец сегодня я не выдержал и решил как следует осмотреть Соукпынар. Поток воды действительно сильный. Во всяком случае, для небольшой турбины вполне хватит.

— Да, и я думаю, что хватит.

— Только вот вряд ли я смогу все это объяснить каймакаму. Вы, наверное, знаете, что это бесчувственный человек.

— Ну что вы, он занят своим делом, неплохой человек...

— Да, своим делом он занят, но ведь это не значит, что он не должен интересоваться другими. Если бы он захотел, у нас было бы электричество...

— Но ведь на это нужно много денег, — вступился за каймакама Ахмед. — А у муниципалитета уж очень тощий бюджет. Что может сделать каймакам?

— Сколько же надо денег? Предположим, тысяч двадцать. Если каймакам захочет, он выжмет все эти деревушки, как лимон, и мигом достанет вам сорок тысяч. Вам кажется, что эти деревни нищи? Да каждый из этих негодяев богач. Они ходят босиком и носят чарыки[33] за поясом, дабы не износились, а у каждого полна кубышка денег. Надо начать сбор пожертвований.

— А можно?

— Почему бы и нет? Если мы во всем будем надеяться только на муниципалитет, все пропало. Бухгалтер муниципалитета, бедняга, от голода стал походить на паршивую гончую. Денег по бюджету так мало, что даже ему ничего не перепадает. Вчера чиновник из банка рассказывал, что на счету у муниципалитета в банке 126 курушей. Что на эти деньги сделаешь?

Лесовод без умолку тараторил, словно язык его вращал электромотор.

— Мне повезло, что я встретил вас, а не то пришлось бы явиться к вам незваным гостем. У вас хорошие отношения с каймакамом, хорошо бы вы сами об этом ему рассказали... Ваш немощный покорный слуга поможет вам во всем, что в его силах. А чтобы пожертвований было больше, я постараюсь привлечь к этому делу лесничих, уж они-то умеют содрать деньги с крестьян. Уверяю вас, собрать двадцать тысяч не так уж трудно, как вам кажется, лишь бы уездные руководители поддержали нас. Лично я верю, что, если вы примете участие, все будет в порядке!

Ахмеду хотелось как можно скорее остаться одному. Ему ничего не оставалось делать, как дать обещание, в выполнение которого он сам не очень-то верил. «Хорошо, — сказал он, — постараемся найти какой-нибудь выход».

Через несколько дней Ахмед вспомнил о своем обещании. Проходя мимо дома директора банка, он увидел каймакама. Тот сидел на балконе и обмахивался рукой, как веером. В знойные дни каймакам любил сидеть у директора сельскохозяйственного банка на деревянной террасе, похожей на корабельную палубу, и потягивать холодный айран. Директор банка, конечно, из кожи лез, стараясь угодить каймакаму. Он был владельцем единственного в городке двухэтажного дома. Нижний этаж директор приспособил под банк, а наверху расположился сам со своим семейством. На террасу вела полусгнившая лестница. Терраса находилась на северной стороне, поэтому там всегда было прохладно... Изнывавший от жары каймакам, пренебрегая опасностью свалиться с прогнившей лестницы, почти ежедневно после полудня навещал директора банка. Но не только терраса привлекала каймакама. В хлеву у директора банка стояла корова, дававшая много молока. А в саду был вырыт колодец, где айран, приготовленный из молока этой коровы, становился холодным как лед. Директора банка ничто не интересовало, кроме цифр, и говорить с ним по существу было не о чем. Но вышеупомянутые добродетели делали его вполне терпимым собеседником.

Как и всегда, каймакам весело встретил Ахмеда.

— А, младший судья... Пожалуйте на палубу «Гюльджемаля».

«Гюльджемаль» — единственное название парохода, которое помнил каймакам.

— Где ты пропадаешь?

— Я заходил к вам на работу, мне сказали, что вы здесь...

— Для меня везде служба. Ведь каймакам всегда при исполнении служебных обязанностей. А там настоящее пекло, не правда ли? Вот я и решил подышать свежим воздухом на палубе «Гюльджемаля». Капитан очень обходительный человек... Увидев тебя, он приказал принести айран, ну а поскольку непристойно глазеть, как ты будешь пить один, нам тоже заказал бокальчик. Не так ли, директор?

Директор, почтительно изогнувшись, пролепетал нечто вроде: «Помилуйте, что вы, на здоровье!»

— Ну, что новенького? Как поживают книги?

— Из-за жары не могу читать.

— Это верно... А если к тому же в доме живет красивая, как молодой месяц, девушка, мужчине уж и совсем не по себе, не до чтения.

Ахмед почувствовал, что краснеет.

Каймакам, подмигивая, усмехнулся:

— Ведь так, не правда ли? Только смотри, будь осторожен... Напрасно ты сердишь Кадыбабу.

— Чем же это?

— Да ты разве не знаешь? Подойди-ка, я скажу тебе на ушко. А то капитан «Гюльджемаля» услышит... Какой же ты недогадливый! Ведь он хочет выдать за тебя свою дочь...

— С чего это вы взяли? — растерянно пробормотал Ахмед.

— Да все только об этом и говорят. Сдается мне, что только ты этого не знаешь. Разве ты не заметил, что Кадыбаба смотрит на тебя как на зятя? А девушка недурна, женись, не прогадаешь...

Только теперь Ахмед понял, почему в последнее время Кадыбаба стал так внимателен к нему, почему так часто заговаривает о дочери. Ему и в голову не приходило ничего подобного. Дочери Кадыбабы он не видел. Но Кадыбаба частенько, улучив момент, ловко вставлял в разговор несколько слов о ней. Девушка окончила Женский институт в Анкаре и полгода назад приехала в Мазылык. Ей восемнадцать лет, шатенка. Немало пришлось похитрить Кадыбабе, чтобы рассказать это. «Я сторонник женского образования, — заявил однажды Кадыбаба. — Вот моя дочь окончила институт, разве это плохо? И обед приготовить умеет, и по-французски говорит, и на пианино играет. Всему этому она научилась в институте, а сидела бы дома — что бы она знала?» Потом как-то зашел разговор об атавизме. Кадыбаба сразу же нашелся: «Девочки всегда походят на отца, а мальчики — на мать. Дочь моя, так же как и я, шатенка, с голубыми глазами, а сын, как мать, смуглый, темноволосый». Да, на какие только хитрости ни пускался Кадыбаба, чтобы похвалить дочь в подходящий момент. Ахмеду стало жаль его. Бедняга, вернее, бедные чиновничьи дочери.

Прав был французский философ. Жизнь действительно похожа на плохо сшитый башмак.

IV

Когда в деревне Чальдере садится солнце, ветви смоковниц с крупными широкими листьями становятся красными. Багряно-зеленое море красок слепит глаза. В тростнике журчит ручей, вьющийся голубой лентой по равнине до самой реки, что в четырех часах ходьбы от деревни. Щеглы в красных фесочках, жаворонки в своей одежде цвета хаки, дятлы в зеленых джуппэ[34] разлетаются по своим гнездам на покой. Краски сливаются, темнеют, легкая синяя дымка окутывает все вокруг. С белого деревенского минарета доносится печальный эзан[35]. С сумками за спиной и с серпами на плече в деревню возвращаются усталые люди. Словно светлячки, мерцают в их руках фонари. Деревенские парни, собравшись в кофейнях с низкими земляными потолками, играют в «шестьдесят шесть».

Кадыбаба приехал в Чальдере расследовать одно дело. Сейчас он сидит в комнате для гостей у Дервиша-аги и потягивает кальян. Дервиш-ага — степенный седобородый старик с властным взглядом. Четверо его сыновей, каждому из которых за пятьдесят, стоят в знак уважения к отцу. Самому младшему внуку двадцать лет, старшему — пятьдесят. Им не разрешается даже войти в комнату, где сидит гость. Только дети этих внуков сидят у ног своего прадеда. Стоит Дервишу-аге взглянуть на сыновей, как почтенные старцы бросаются к медному чайнику на огне, торопясь наполнить душистым чаем пустые стаканы. Дрова в очаге потрескивают, по комнате разливается волна теплого воздуха. Глубоко затянувшись кальяном, Кадыбаба спрашивает:

— Что же он еще говорил?

Дервиш-ага с достоинством, не спеша продолжает:

— Умный парень, знает дело. Спросил меня, сколько денег я дам для того, чтобы в касабе был свет. Я сказал — дам, сколько смогу. Ведь это наша касаба. Нам тоже хочется, чтобы в ней стало веселее. И мы, старики, как-нибудь съездим туда, порадуемся. Конечно, поможем, насколько это будет в наших силах. Ахмед-бей говорил с нашим Сулейманом. Видно, всерьез взялся за дело... Мы не знаем, как получается свет от машины, жжем лучину, а достанем керосин — жжем керосин. Но лампочка, конечно, лучше, Ахмед-бей говорит — чистота будет. Нет запаха ни от лучины, ни от фитилей Будет вертеться колесо, как на нашей мельнице, и ночью в касабе станет светло, как днем.

«Ну, наш Ахмед не поскупился здесь на красноречие», — подумал про себя Кадыбаба и сказал:

— Умный парень, в городе вырос. Такими вещами очень интересуется.

Да, если этот умный парень захочет, он будет хорошим зятем... При одной только мысли об этом на душе у Кадыбабы становилось легче. Хоть он и говорил всем, что его дочери Джанан восемнадцать лет, на самом деле через два месяца ей исполнится двадцать три. Время летит, а женихов нет. Милостью аллаха ему послан холостой помощник. Упустить такой случай? До самой смерти не простит себе этого Кадыбаба. Он сделал все возможное, чтобы заинтересовать Ахмеда. Но в таких делах не следует спешить. Постепенно образуется. Лишь бы аллах благословил. Желая умилостивить аллаха молитвою, в последнее время по утрам Кадыбаба прочитывал Бухариишерифа на несколько страниц больше.

В комнату вошел староста деревни Сулейман, человек лет сорока с необыкновенно хитрым лицом. Не решаясь сесть, староста встал у порога, вместе с бородатыми сыновьями старика. По знаку Дервиша-аги он боязливо присел на самый крайний миндер[36]. Сулейман весь извивался, стараясь выразить свое уважение хозяину. Но глаза его оставались хитрыми, в них сквозила плохо скрываемая насмешка.

— Как больная? — небрежно спросил Дервиш-ага.

— Видно, хуже ей, Старший ага. (Все жители Чальдере, обращаясь к Дервишу-аге, называли его Старший ага, а его сыновей — Младший ага.) Жар у нее...

— У вас кто-то болен, староста? — спросил Кадыбаба, затягиваясь кальяном.

— Жена, господин судья... Старший ага о ней спрашивает.

— Что с ней?

— Наверное, лихорадка...

— К доктору не возили?

— Трудно возить больных в касабу, господин судья... Телеги у нас нет, а женщина разве проедет восемь часов верхом на муле... Если бы еще здоровая была! Да и стара уж...

— Жар большой? (Кадыбаба знал, что так в деревнях называют температуру.)

— Очень.

— Во что бы то ни стало завтра же отвези ее в касабу. Может, что-нибудь опасное.

Дервиш-ага поддержал Кадыбабу:

— Господин судья прав. Сделаешь носилки из досок, возьмешь моих батраков — понесете по очереди.

— Слушаюсь, Старший ага.

— Староста из Османджика уехал?

— Под вечер, вместе со сборщиком налогов.

— Зачем приезжал?

— Будто скот наш забрел на их пастбище. Пастухи подрались. Говорит, следите за скотом, а не то кровь прольется.

— Это еще что?

— Да так, попугать хочет.

Наступило молчание. Слышно было лишь, как потрескивали дрова в очаге да бурлил кальян. В тишине эти звуки казались необыкновенно громкими.

— Как урожай в этом году? — спросил Кадыбаба, желая нарушить наступившее молчание.

— Слава аллаху. Где хорошая земля, собрали сам восемь-десять. В прошлом году было плохо. А сейчас слава аллаху...

— А на будущий год что будете сеять?

«Ох уж эти образованные люди, чудаки такие», — подумал про себя Сулейман, но вида не подал и сказал:

— Все будем сеять — ячмень, пшеницу, рожь…

— Свеклу посадите, свеклу...

— Вот вы сказали свеклу, а я вспомнил Панчаоглу[37], — сказал Дервиш-ага. — Как там у него дела?

— Уговорил сборщика налогов, еще на пятнадцать дней отсрочили, Старший ага.

Дервиш-ага сердито затряс головой:

— Бездельник, все равно не уплатит долга. Когда придет сборщик налогов, приведи его ко мне, я заплачу, и все тут. А то посадят в тюрьму, пятно на всю деревню...

— Слушаюсь, Старший ага.

Кадыбаба улыбнулся:

— Дервиш-ага, ты что, как банк, всем открываешь кредит?

Дервиш-ага промолчал, но, казалось, был рад похвастаться. Весь вид его словно говорил: «Если бы ты знал, какие добрые дела я творю!»

За Дервиша-агу ответил староста:

— Да сохранит для нас аллах нашего агу. Бывает, он платит долги за всю деревню. Что бы с нами было, если бы он не помогал?

Все темы для разговора были исчерпаны. Настало время вечерней молитвы.

Ночевал Кадыбаба в комнате для гостей у Дервиша-аги. Проснулся он с утренней молитвой, которая словно приветствовала пробуждающуюся природу. В лучах восходящего солнца ветви смоковницы снова стали красными. В ослепительно голубом небе порхали щеглы, жаворонки, дятлы. Крестьяне с сумками за спиной и серпами шли в поля навстречу жизни.

V

— Вчера я читал Декарта, Бекир-бей... «Я мыслю, следовательно, я существую», — говорит он. Я так перефразировал это выражение: «Я ем, следовательно, я существую».

День клонился к вечеру, Ахмед и учитель Бекир медленно шли к роще.

— Вы сомневаетесь в своем существовании, Ахмед-бей?

— Приехав в Мазылык, я стал сомневаться во всем. И все-таки я уже привык к этой жизни.

— Откуда же эти сомнения?

— Я привык, но мне кажется, что в существовании моем нет никакого смысла... В этом мире всё, даже камни, земля, деревья, жучки, имеет какой-то смысл. Как же мне не сомневаться в себе?

— Хоть вы и говорите, что привыкли, на самом деле вы еще не привыкли.

— Привыкнуть — значит терпеть, соглашаться, не жаловаться; следовательно, я привык.

— Привыкнуть — это быть довольным всем, быть веселым, счастливым.

— В известной степени я и с этим согласен.

— В таком случае, почему вы ощущаете свое существование, только когда едите?

— Потому что я не могу мыслить.

Учитель остановился и стал выковыривать носком ботинка торчавший из земли камень.

— Я познакомился с Декартом во время занятий по философии в лицее. Мне мало что известно о нем... Но думаю, что его выражение «я мыслю, следовательно, я существую» надо понимать шире. Это не только «я двигаюсь, дышу, ем и, следовательно, существую». Смысл этого выражения гораздо тоньше и шире...

— Что же мне делать?

— Надо мыслить...

VI

В полночь Ахмед проснулся от ужасных криков, доносившихся из соседнего дома. Он быстро вскочил с кровати, оделся, зажег лампу. Было три часа утра. Пока Ахмед разыскивал в полутемной комнате домашние туфли, в голове его вихрем носились всякие догадки. Пожар? Или медведь-сосед задушил жену? Ахмед начал изучать соседа-дровосека с первого же дня, как увидел его. Этот человек, служивший прекрасной иллюстрацией типа, названного Ломброзо преступником от рождения, очень походил на медведя. У него был череп дикого животного и бессмысленное выражение лица, свидетельствовавшее о тупости. Изо дня в день занимаясь рубкой деревьев, он и сам стал вроде чурбана. «Какое удовольствие получает от жизни этот человек? — частенько думал Ахмед. — Этот крепкий автомат не замечает ничего, что окружает его, ни восхода солнца, ни пения птиц, ни смены времен года. Для чего он живет?»

Выйдя во двор с лампой в руках, Ахмед увидел, что неподалеку от него кто-то стоит. Но в темноте он не мог узнать лица. Крики в соседнем доме становились все громче и громче. Его объял страх.

— Хатидже-нинэ, это ты? — тревожно окликнул он. В ответ послышался незнакомый приятный голос:

— Мама пошла к соседям... Вам что-нибудь нужно?

Ахмед поднял лампу повыше и увидел смуглую девушку.

— Я услышал крики... Должно быть, это у соседей... — смущенно пробормотал он.

Несколько месяцев жили они под одной крышей, а встретились впервые. Ахмед растерялся, не зная, как следует вести себя в подобном положении. Вернуться в комнату или выйти на улицу? Не совершил ли он бестактность, заговорив с ней?

Девушка была совершенно спокойна.

— Это рядом, — сказала она. — У соседа жена заболела.

— Вдруг эти крики... Я подумал — пожар, — словно оправдывался Ахмед.

— Нет, пожара нет.

Живя, в городе, Ахмед частенько бывал в обществе женщин, поэтому сейчас он злился на себя за то, что так робеет перед этой девушкой. Как может измениться человек за несколько лет! Неужели он потерял даже свое мужское достоинство в этом Мозамбике! Гордость его была уязвлена. Стараясь держаться развязно, он спросил:

— Как тебя зовут?

— Седеф.

— Ты дочь Хатидже-нинэ?

Девушка улыбнулась, словно говоря: «Ведь ты это прекрасно знаешь», — но ответила:

— Да.

— Ты откуда приехала?

— Из Адапазары.

В этот момент появилась Хатидже-нинэ. И как раз вовремя, иначе Ахмед не удержался бы и наговорил такое, о чем потом наверняка бы пожалел.

Седеф, увидев мать, молча повернулась и вошла в дом.

Ахмед, чувствуя, что необходимо что-нибудь сказать, забормотал:

— Я услышал крики... решил узнать, в чем дело. Жена соседа заболела?

Хатидже-нинэ утвердительно кивнула головой.

— А что с ней?

Старуха, направляясь к дому, коротко бросила:

— Восьмого ребенка рожает...

Так вот для чего живет Медведь!

Близилось утро. Раздеваться не было смысла. Ахмед лег одетый на кровать и стал вспоминать беседу с учителем Бекиром: «Надо мыслить», — сказал он... Пусть будет так... Но о чем, как мыслить? Думать о прошлом бесполезно. А будущее так мрачно, неясно. Иногда и я, подобно лесоводу, начинаю верить, что этот мрак можно рассеять, но у меня нет сил, чтобы начать действовать.

А бессилие — это своего рода смерть... Следовательно, я не могу существовать. Я пытаюсь думать, но все мои мысли убеждают меня лишь в том, что я не существую... Возможно ли изменить что-либо? Сейчас все в Мозамбике спят... Настанет день, но они не проснутся. Да, начнут двигаться, но не проснутся. Сон царит здесь века, и днем и ночью, — беспробудный сон... Ночью — неподвижный, днем — сон в движении. Это движение — движение лунатиков, которые бродят инстинктивно, по привычке, вне всякой связи с окружающей жизнью... Но ведь я не такой, как они, я способен мыслить. Я должен заставить себя существовать... Необходимо чем-нибудь заняться. Ведь это мне первому пришло в голову, что при помощи Соукпынара можно получить электричество. Надо претворить в жизнь эту идею. Может быть, это придаст смысл моему существованию.

Утомленный раздумьем, Ахмед заснул лишь под утро. Во сне он увидел Мазылык. Горело электричество... На проселочных дорогах оживление. Ночь, а фабрики работают... По улицам мчатся грузовики, шумя, как пчелы в улье... Лавки — в два ряда — полны покупателей... Народ, с веселыми возгласами вышедший из кино, столпился у ярко освещенной витрины... Идет такая торговля!.. Крестьяне рассаживаются по автобусам, которые увезут их в родные деревни, и рассказывают друг другу виденные фильмы... Жизнь прекрасная, радостная, чистая...

С той ночи Ахмед начал действовать вовсю. Ему помогали лесовод, агроном и учителя. Только каймакам не одобрял их затеи и издевался над ними. Электричество в Мозамбике!.. Ну как тут не посмеяться? Все шло так спокойно... Какой смысл ни с того ни с сего брать на себя такую обузу?

Председатель муниципалитета Хаджи Якуб-эфенди оказался более тактичным. Хитрый, как лиса, он прекрасно понимал, что в его интересах жить в дружбе с судьями. Сердить Ахмеда, конечно, не следовало. В любой день можно попасть к нему в руки. Ведь своим скудным бюджетом муниципалитет был обязан исключительно махинациям Хаджи Якуба. Поэтому-то он находил затею с электричеством вполне осуществимой. «Вашими стараниями все возможно. Почему невозможно?» — говорил он. Но было ясно, что Хаджи рьяно за дело не возьмется.

Как ни странно, лучше всех отнеслись к ним крестьяне.

Ахмед, которому по роду службы своей случалось бывать в деревнях, всюду рассказывал о предполагаемом строительстве. Крестьяне терпеливо слушали его. Может быть, не совсем понимали, но и не высмеивали... Многие помогали деньгами. Эта щедрость крестьян окончательно воодушевила Ахмеда. Он и его друзья взяли в оборот председателя муниципалитета. Хитрый Хаджи Якуб, поняв, что ему теперь уже не отделаться от них словами: «Вашими стараниями все возможно», — вынужден был начать сбор пожертвований. Но будучи предусмотрительным, он постарался избавиться от всякой ответственности и сказал Ахмеду:

— Ваша милость, конечно, изволят согласиться с тем, что гораздо целесообразнее поместить все эти пожертвования на отдельный счет. Несомненно, благодаря вашей милости дело завершится успешно. Но, собирая пожертвования на строительство электростанции — на которую не отпущено ассигнований — не от имени муниципалитета, вы спасете вашего покорного слугу от неприятных последствий, могущих иметь место в будущем. После того как электростанция будет построена, инициаторы этого дела во главе с вашей милостью передадут ее в ведение муниципалитета. Да будут благословенны ваши труды. Жители касабы встретят это с признательностью и благодарностью и будут вечно чтить вас...

Лицемерие Хаджи Якуба очень расстроило Ахмеда, но он промолчал. Дело начато. Любым способом, любой ценой оно должно быть завершено.

Зажиточные крестьяне сдержали свое слово и оказали посильную помощь. Но когда подвели итог, оказалось, что за десять дней собрано всего четыре тысячи лир. Можно ли начать большое дело с такими скудными средствами? Необходимо было вовлечь в него деревни, находящиеся на расстоянии десяти-двенадцати часов езды от касабы.

Однажды вечером лесовод, агроном и учителя собрались у Ахмеда. Хатидже-нинэ не понравилось это сборище — дом стал походить на базар, но она ничего не сказала, только неприязненно посмотрела на них.

Ахмед старательно расставил вокруг стола стулья, взятые напрокат в единственной кофейне касабы. Кроме сигарет «Кёйлю», угощать было нечем. Но для них, чьи сердца горели идеей, и этого было много... В тот вечер бурно и долго говорили, спорили, принимали решения. А Мозамбик, для которого они так хотели добыть электричество, крепко спал в кромешной тьме.

Лесовод перечислил выгоды, которые, по его мнению, принесет с собой электричество.

— Я и Али-агу уговорил построить электрическую мельницу. Увидите тогда, как будут одна за другой вымирать средневековые водяные и ветряные мельницы...

Ахмед подумал, что расхваливать эти мельницы скорее вредно, нежели полезно, но промолчал: не хотелось нарушать охвативший всех восторженный подъем.

— Да что там мельницы, — говорил агроном. — С электричеством все что хочешь можно сделать. Построим пекарню, деревообделочную мастерскую, может быть, даже маленький кинотеатр...

Учитель Назми оживился:

— Кинотеатр... ах, кинотеатр... Сколько лет я уже не был в кино...

Он долго сидел со счастливой улыбкой, полуоткрыв рот, запрокинув назад голову, словно видел на потолке какой-то фильм.

Учитель Бекир старался подсчитать приблизительную стоимость строительства.

— Потребуется, видимо, около двадцати пяти тысяч лир, — огорченно сказал он.

Будучи человеком тихим, Бекир-бей легко поддавался отчаянию. В противоположность ему лесовод и учитель Нихад были настроены явно оптимистически. Они привели такие доводы, что в конце концов все, даже Бекир-бей, перестали сомневаться в успехе дела.

— Что такое двадцать пять тысяч? — говорил лесовод. — В уезде сто двадцать деревень. Если каждая из них даст двести пятьдесят лир, вот вам уже тридцать тысяч.

Учитель Нихад возбужденно кричал:

— Решимость все победит! Этот край вверен нам. Наш долг приблизить его к современной цивилизации. Мы готовы на любые жертвы, лишь бы увидеть свет науки в этих жалких деревушках, которые веками варятся в собственном соку...

Ахмед слушал, и чувства, одно противоречивее другого, овладевали им. Его раздражали эти шаблонные выражения, заимствованные из официальных речей. Но в то же время он радовался, как ребенок, видя, что дело значительно упрощается. «Прав лесовод! Как бы там ни было, любое дело, осуществленное в этих безнадзорных Мозамбиках, оказывает благотворное влияние. Не время бесполезно спорить», — убеждал себя Ахмед. Под утро все твердо верили в то, что цивилизация войдет в Мозамбик вместе с электрической искрой.

На следующий день, согласно принятому накануне решению, лесовод отправился в губернский центр поговорить там с инженером и точно определить, во что обойдется строительство. Сбор пожертвований шел пока еще медленно. Учителя, желая ускорить дело, написали своим знакомым, жившим в деревнях, и просили помочь им. Агроном под предлогом борьбы с мышами отправился в большую пропагандистскую поездку. Побывал он и в горной деревушке Тойлук. Крестьяне равнинных деревень не любят горцев — смуглых, плечистых, с орлиным взглядом — и пользуются любым случаем, чтобы унизить их. Горцы же не любят крестьян с равнины. По их мнению, то, что сделает один горец, не под силу и десяти крестьянам, живущим на равнине. Горцы были смелы, но невежественны, чистосердечны, но тупы. Агроном измучился, рассказывая собравшимся в мечети жителям Тойлука о строительстве электростанции. Он то и дело вытирал платком пот, струившийся ручьями со лба. Ничего не понимая, крестьяне кричали, перебивая его:

— Если в касабе будет свет, нам-то что от этого?

— Как что? — пытаясь придумать что-нибудь, переспрашивал агроном. — Ведь касаба принадлежит и вам тоже! Разве вы не хотите, чтобы там был свет?

— А разве сейчас в ней темно? Как же там живут?

— Не в темноте, конечно; лучину жгут, керосин. А мы хотим, чтобы свет давала машина. Вся касаба будет залита светом, пусть ей завидуют другие. Но для этого нужна ваша помощь... Если вы дадите по нескольку курушей, мы сделаем машину, которой нет нигде по соседству. Приедете в касабу — увидите, что в ней ночью светло, как днем, и тоже порадуетесь.

— А мы туда не ездим.

— Как не ездите? Или у вас никогда не бывает дел в касабе?

— Если когда и поедем, так не остаемся там до вечера, после третьего намаза возвращаемся.

Агроном невольно вспомнил каймакама. Несмотря на свою беззаботность и равнодушие, каймакам был умный человек и умел говорить с крестьянами. Однажды, когда строился мост через речушку Солаклы, ему пришла мысль использовать для этого надгробные камни, но он натолкнулся на решительное сопротивление крестьян. Каймакама это ничуть не смутило, он спокойно спросил их:

— Вы мусульмане?

— Мусульмане, господин каймакам.

— А если вы мусульмане, то должны верить, что настанет день — и мертвые воскреснут.

— Мы верим, господин каймакам.

— В таком случае скажите мне, разве ваши родственники, воскреснув, не захотят прийти в Мазылык?

Крестьяне растеряны, молчат, потом, осклабившись, хором отвечают:

— Конечно, захотят, почему бы им не захотеть?

— Да как же они придут, если не будет моста?

Крестьянам нечего было возразить. Они своими руками вырыли надгробные камни и перетащили их к месту строительства.

Ах, был бы здесь сейчас каймакам, он мигом бы уговорил этих упрямцев! Жаль, что его нет и что он вообще не хочет браться за это дело. Агроном уже пожалел, что заехал в эту горную деревушку, где его никто не понимал.

Ему надоел этот бесполезный разговор; желая поскорее окончить его, он коротко сказал:

— Вот так, друзья... Я рассказал вам все как есть. Поможете — очень хорошо, не поможете — ну что ж, дело ваше. Мы ничего не требуем, а просим от чистого сердца. А вы решайте...

В это время поднялся какой-то старец. Он, видимо, был уполномочен говорить от имени всей деревни:

— Мы не очень поняли, что ты нам рассказывал, — начал он. — Никто из нас не видел машины, которая дает свет. Но мы поможем, насколько это в наших силах. — И гордо, но немного презрительно добавил: — Пусть куруши горцев помогут жителям Мазылыка.

Остальные не проронили ни слова. Но было видно, что все одобряют слова старика. Уже стемнело. Высыпали звезды. Уставшие за день крестьяне стали расходиться. Вечерняя молитва и сон звали их в мир тишины и покоя.

* * *

Ахмед радовался, как ребенок, видя, как идея его медленно, но уверенно начинает претворяться в жизнь. Со спокойным сердцем работал он весь день и рано закончил все дела. Даже проливной дождь, лишивший его привычной прогулки по свежему воздуху, не испортил ему настроения. Наоборот — ему становилось весело, когда он смотрел на хрустальные капельки, скользившие по стеклу. Ему казалось, будто не гром, а приступ смеха сотрясает небо. Не черные тучи закрыли горизонт, а опустился театральный занавес, который через несколько минут откроет взору величественную сцену. Молния слепила глаза, как раскаленное добела железо, и сверкала, словно искра будущей электростанции.

Делать ему было нечего. И он решил, что лучше пойти домой почитать, нежели слушать бесконечные наставления Кадыбабы. Да и Кадыбаба будет избавлен от необходимости выискивать повод, чтобы где-нибудь в своих длинных проповедях вставить несколько слов о достоинствах своей дочери.

Когда он вошел к себе в комнату, его взору предстала неожиданная картина. Дочь Хатидже-нинэ, Седеф, сидела у стола и перелистывала одну из его книг. Увидев его, девушка встала и спокойно сказала:

— Мать велела подмести вашу комнату.

Ахмед молча направился к столу. Он не любил, когда посторонние рылись в его книгах. Ахмед взглянул на книгу, которую листала Седеф. Это был роман Питигриля с нескромным рисунком на обложке. К счастью, рисунок, исполненный художником-футуристом, трудно было понять человеку, незнакомому с этим искусством. Должно быть, и девушка ничего не поняла.

— Ты умеешь читать?

— Нет.

— Что же ты делала с книгой?

— Смотрела картинки.

Неужели поняла?.. Ахмед почувствовал, что краснеет.

— Хатидже-нинэ дома?

— Нет.

Странно... Девушка совершенно не стеснялась его.

— Гм... Ну, хорошо... Значит, ты картинки смотрела?

Ахмед снял кепку, повесил ее на гвоздь в двери. Потом, делая вид, что не обращает внимания на девушку, сел на кровать.

— Тебе нравятся книги с картинками? Садись... Что же ты стоишь?

— Я пойду, у меня дело есть...

Ахмед пожалел, что предложил ей сесть.

— Ну, хорошо. Если мать разрешит, в свободное время я могу научить тебя читать.

Девушка сразу оживилась.

— Правда, можете?

— Конечно.

— А трудно научиться читать?

— Это зависит от способностей... Ты, кажется, неглупая девушка, будешь стараться — научишься...

— И тогда я смогу читать эти книги?

— Читать-то, наверное, сможешь, но не поймешь.

Радость девушки сразу угасла.

— Почему?

— Почему? Видишь ли... — Ахмед с трудом подбирал слова. — Для того чтобы понять эти книги, недостаточно только уметь читать...

Седеф молча взяла веник и пошла к двери. Ахмеду не хотелось обрывать приятно начавшийся разговор. Может, девушка не так глупа, как ему кажется?

— Что же ты уходишь? Ведь мы разговариваем...

— Надо подмести другую комнату, скоро мать придет.

— Верно... Если твоя мать увидит, что мы с тобой говорим, она рассердится, конечно.

— Почему?

— А разве нет?

— Не рассердится.

Хатидже-нинэ действительно не сердилась. Ахмед понял это потом, когда начал учить Седеф грамоте. Старая, сварливая Хатидже-нинэ почему-то не замечала, что дочь ее подружилась с постояльцем.

Теперь, кроме хлопот, связанных со строительством электростанции, у Ахмеда появилось еще одно приятное для него занятие. Ему доставляло большое удовольствие заниматься с Седеф, часто видеть ее. С каждым днем он все более и более убеждался в том, что она очень красива. У Седеф был маленький нос, полные губы и черные, как уголь, глаза. В лице ее была какая-то необыкновенная привлекательность, приводившая его в смятение. Особенно красивы были глаза... Черные-черные! Когда Ахмед пытался что-нибудь прочесть во взгляде девушки, у него было такое ощущение, словно он проваливается в кромешную тьму.

Вела себя Седеф очень строго и степенно, как равная с равным. Как ни старался Ахмед относиться к ней свысока, у него ничего не получалось, и в конце концов он от этого отказался. В качестве платы за обучение девушка, не обращая внимания на протесты Ахмеда, подметала его комнату. Но признательности или благодарности никогда не выражала.

Ахмед чувствовал себя удивительно спокойно, когда Седеф была рядом с ним. Вечером он старался поскорее закончить дела и, словно молодожен, спешил домой. Он перестал обращать внимание на шушукание сплетников, не боялся теперь ни упреков Кадыбабы, ни насмешек каймакама. Собственно говоря, единственным человеком, беседы с которым доставляли ему удовольствие, был учитель Бекир. К каймакаму Ахмед охладел с того самого дня, когда тот высмеял их затею со строительством электростанции. Каймакам относился к нему слишком покровительственно, как старший к младшему, и это раздражало Ахмеда.

— Мой юный судья, — сказал ему однажды каймакам, — лучше бы ты занимался своими делами... Ну зачем тебе эта затея с электричеством?.. Судья ты или председатель муниципалитета? С какой стати утруждать себя всем этим?

В душе Ахмед был согласен с ним, но ответил, что дело это касается всех жителей и необходимо трудиться сообща. Кадыбаба был на стороне каймакама, ему не нравилось, что Ахмед выступил зачинателем этого дела. Он считал долгом своей совести наставить на путь истинный будущего зятя. «Дитя мое, — говорил он, — электричество, действительно, хорошая вещь. Особенно для тех, кто, подобно тебе, любит читать... Дочь моя тоже все время твердит: «Вот если бы у нас было электричество, сидела бы да читала...» Но ведь бюджет муниципалитета составляет всего две с половиной тысячи лир. А разве можно строить подобные фантастические планы в расчете на какие-то пожертвования?»

Ахмед не слушал их. Мозамбик медленно, но уверенно двигался к свету.

Огорчало Ахмеда только одно: он не мог видеть Седеф, когда хотел. Девушка училась с большой охотой, но уроки посещала нерегулярно. Случалось, что Ахмед не видел ее по нескольку дней. Стремясь застать девушку, когда она подметает его комнату, Ахмед частенько откладывая свои дела, спешил домой. И бывал по-настоящему счастлив, когда, войдя к себе в комнату, видел Седеф, листающую одну из его книг. Так беззаботно счастливы бывают лишь молодость да птицы.

— Разве тебе интересно смотреть книги без картинок? — иногда спрашивал он девушку.

Седеф, смело глядя на него черными глазами, отвечала:

— Я ищу в них буквы, которые уже знаю.

— Находишь?

— Да.

Потом, раскрыв книгу наугад, показывала знакомые буквы. Она знала уже четырнадцать букв — от «А» до «К». Ахмед получал большое удовольствие, заставляя ее находить эти буквы в длинных фразах. Написав на листке бумаги «я люблю тебя», он, радуясь словно ребенок, говорил девушке:

— Ну-ка, найди буквы, которые ты знаешь.

В этой фразе она знала лишь «Б» и «Е».

Хотя Седеф и не могла еще прочесть этой фразы, Ахмед без конца писал ее и маленькими, и прописными буквами, и печатными. Он испытывал огромное наслаждение от этой игры. Ахмед радовался тому, что, не унизив себя перед девушкой, может высказать свои чувства, тешил свою гордость тем, что с видом победителя писал девушке «я люблю тебя» — признание побежденного.

Иногда, увлекшись разговором, они забывали о занятиях.

— Ты довольна, что учишься читать? — спрашивал Ахмед.

— Да.

— Через месяц мы закончим алфавит... Тогда ты сможешь читать книги.

— Правда?

— Конечно... Я заказал для тебя интересную книгу с картинками... Будешь читать ее — еще больше всего узнаешь.

— Что узнаю?

Ахмеду хотелось рассказать Седеф, что мир — это не только Мазылык. Но Седеф, словно угадывая его мысли, меняла тему разговора:

— Вам здесь скучно!

— Где?

— В Мазылыке.

— Почему ты так думаешь?

— Горожанам не нравится жить в деревне.

— Кто тебе это сказал?

— Мой дядя, который живет в Адапазары, часто ездил в Стамбул. Он говорил...

— Твой дядя неправ... Везде можно найти что-то хорошее. Адапазары тоже большой город; раз ты там жила, значит, и ты горожанка...

— Дядя рассказывал, что Адапазары по сравнению со Стамбулом такой же маленький, как Мазылык.

— Ну нет. В Адапазары есть электричество, места развлечений, магазины.

— Но в Стамбуле по-другому, правда?

— Может быть, в Стамбуле и по-другому. Но почему, когда мы говорим о городе, ты непременно вспоминаешь Стамбул? Ведь Конья, Кайсери, Нигдэ тоже большие города.

— Говорят, в Стамбуле громадные-прегромадные мечети.

— Видимо, твоему дяде очень нравится Стамбул.

— Да... очень...

— Почему же он не живет там?

— Там, говорит, нет картофельных полей...

— Вот видишь! Громадные мечети есть, а картофельных полей нет... В этом-то и дело. Если ты так же умна, как твой дядя, Седеф, ты быстро научишься читать...

VII

Радость, как и горе, не приходит одна. В тот же день Ахмед получил два письма, очень обрадовавших его. Его товарищ, живший в Анкаре, сообщал, что вопрос о повышении Ахмеда находится на утверждении в высших инстанциях. Заработок его повышался со ста одиннадцати лир семидесяти семи курушей до ста двадцати пяти лир шестидесяти трех курушей. Прибавка — четырнадцать лир, а это значит, что он сможет покупать пять-шесть новых книг.

Второе письмо было от лесовода из губернского центра. Лесовод сообщал следующее.

В результате переговоров с инженером и произведенных совместно с ним подсчетов выяснилось, что строительство электростанции обойдется гораздо дешевле, чем они предполагали. На одной из фабрик он нашел динамо в очень хорошем состоянии. Хозяин фабрики, старый его друг, продал динамо недорого, за две с половиной тысячи лир. Турбина обойдется в три тысячи лир, распределительный щит — в восемьсот лир. С мастером, которого рекомендовал для строительства инженер, лесовод сторговался за четыреста лир. Дороже всего обойдется провод. Нужно будет пятьсот килограммов провода, на это уйдет пять-шесть тысяч лир. Одним словом, электрооборудование будет стоить тринадцать-четырнадцать тысяч лир, то есть значительно дешевле, нежели они подсчитали. Через несколько дней лесовод привезет инженера, чтобы составить проект. Этот проект должен быть утвержден в министерстве благоустройства, но и здесь нужно найти какую-нибудь лазейку. А то утверждение может затянуться, если вообще проект не отклонят. Самое лучшее, не давая всему этому официального хода, как можно скорее приступить к делу. Конечно, председатель муниципалитета Хаджи Якуб может пострадать, да что им за дело?

Хоть таким образом этот пройдоха будет наконец наказан за свои аферы.

Если бы не одно судебное дело, которое Ахмед только что закончил, каким бы счастливым был для него сегодняшний день! Но образ осужденного крестьянина стоял перед его глазами и омрачал радостное настроение. Лет пятидесяти, рослый, с грустными глазами крестьянин обвинялся в том, что ранил агу[38]. Крестьянин был такой жалкий и тихий, что, если бы не показания многочисленных свидетелей, Ахмед ни за что бы не поверил, что он способен на это. У двери комнаты, где происходил суд, крестьянина ждала жена. Двое ребят ухватились за подол ее юбки, третьего она держала на руках. Молодая женщина хоть и бранила плачущих детей, но и сама не могла удержаться от слез. Было ясно, что перед судом стоял не просто человек, а единственная опора семьи.

Ахмед как можно ласковее спросил у обвиняемого:

— Должно быть, была причина для твоего поступка? Он тебе тоже что-нибудь сделал? Может, оскорбил?

Крестьянин спокойно посмотрел на него и ничего не ответил. Полчаса бился Ахмед, стараясь заставить заговорить молчаливого крестьянина. Но тот словно онемел. Наконец, открыв рот, он произнес фразу, которой поначалу Ахмед не придал значения:

— Поле — его, семена — его, волы — его...

После этого он снова замолчал и до окончания суда не произнес ни слова.

Тяжело было на сердце у Ахмеда, когда он вышел из суда. Прежде чем пойти домой, Ахмед решил завернуть в лавку к Хасану-эфенди, где собирались в свободное время чиновники, и поделиться своими огорчениями с приятелями-учителями. Хасан-эфенди, уроженец Яньи[39], в свое время приехал в Мазылык с тем, чтобы продать эту лавочку, доставшуюся в наследство его жене. Не найдя подходящего покупателя, он поселился здесь и начал торговать сам. Вечно улыбающийся, сладкоречивый, хитрый Хасан скоро почувствовал вкус к торговле, приносившей ему сто процентов прибыли. В его лавке можно было купить колбасу и домашние туфли, сыр и чулки, тахинную халву и веллингтонские макароны. Хасан питал чрезвычайную благосклонность к чиновникам городка и был счастлив, что его лавка стала своего рода клубом. Чтобы содействовать этим собраниям, он купил стулья и аккуратно расставил их среди ящиков с инжиром и изюмом.

Когда Ахмед вошел в лавку, Хасан-эфенди был один. Он тотчас вскочил и низко поклонился.

— Пожалуйте, господин судья.

— Как поживаешь, Хасан-эфенди?

— Благодарю. Да продлит аллах вам жизнь, господин судья.

Ахмед сел и закурил сигарету, предложенную хозяином лавки.

— Учителя не приходили?

— Вот-вот придут.

В лавке стоял неприятный тухлый запах.

— Ну рассказывай, Хасан-эфенди, у тебя всегда куча новостей.

— Откуда у нас быть новостям, господин судья, — начал ломаться Хасан. — С утра до вечера сижу в этих четырех стенах.

— Ну, не говори... Если каждый, кто заходит в лавку, скажет тебе пять слов, к вечеру новостей хватит на целую газету.

Хасан хитро улыбнулся:

— Иногда бывает, господин судья, придет кто-нибудь и не пять, а десять слов скажет, но все чепуха — и говорить-то не о чем. Бабьи сплетни и ничего больше...

— Ну, ну... Что тебе рассказали, например, сегодня?

— Слышал о вашем повышении, очень обрадовался, господин судья. Поздравляю вас.

— Ну и быстро же ты узнал! Если бы немного постарался, узнал бы, наверное, раньше меня... Кто тебе сказал?

— Недавно судебный пристав заходил... Он от господина прокурора слышал... Еще говорят — купили динамо для станции, через несколько дней к нам приедет техник, составит проект.

— Да что ты! От кого же ты это узнал?

— Сын нашего Хафыза ездил в губернский центр. Сегодня утром вернулся... Он и рассказал.

Хасан-эфенди замолчал, ему, видно, хотелось сообщить еще что-то, но он колебался.

— Есть еще одна новость, но... боюсь расстроить вас...

— Что такое?

— Ей-богу, сплетни... бабьи сплетни, господин судья.

— Ну-ну, рассказывай.

— Что ж, говорят — лучше сказать, чем промолчать... Вы знаете, я всегда был верным слугой вашей милости. И расскажу вам об этом только ради вашего блага.

— Ну?

— Руководитель местной организации демократической партии и председатель муниципалитета подали на вас жалобу. Все из-за этого электричества.

— Вот как?

— Написали, будто с крестьян силой собирают деньги... Ах, господин судья, вы не знаете этого дьявола Хаджи Якуба. Такой подлый, окаянный человек...

Сердце Ахмеда сжалось, но, стараясь не показать вида, он спокойно сказал:

— Не обращай внимания... А мне не привыкать. Если бы мы пасовали перед каждой жалобой, наша песенка давно была бы спета.

Ахмед говорил неправду. За все время, что он работал, это была первая жалоба на него. Он был очень расстроен, но не напуган. И готов был держать ответ. В самом деле, что произошло? Что они, убили кого или украли что-нибудь? Все на виду — сколько собрали, сколько истратили... Пусть кто хочет проверит расчеты. Дело, которое начато от чистого сердца, с желанием принести пользу, не может быть осуждено.

— Ваш покорный слуга, когда услышал об этом, очень огорчился, честное слово. Но ведь точно-то еще ничего не известно. Может, это только сплетни... Если вы прикажете, я хорошенько обо всем разузнаю и сегодня же доложу вам.

— Благодарю, Хасан-эфенди, я ничего не хочу об этом знать. Говорят, чему быть, того не миновать. Если они действительно сделали это, им же в конце концов будет стыдно.

— Это, конечно, господин судья... Ах, этот дьявол Хаджи, голову оторвать ему мало... Бекир — тот просто дурак. Хаджи играет им, как куклой. Кто знает, на какую хитрость пустился он, чтобы использовать в этом деле глупца Бекира!

— Не стоит думать об этом, Хасан-эфенди.

— Извините, но я прихожу в ярость, ничего не могу поделать с собой. Если бы вы знали, как я расстроен. Я все-таки узнаю, в чем тут дело. Нет дыма без огня. Не может быть, чтобы я не разгадал козней Хаджи Якуба. Дело, которое вы предпринимаете, — дело чести всех жителей касабы. Ваша милость проявили к нам больше внимания, чем господин каймакам, старались во имя нашего блага! Мы все благодарны вам — и вдруг такое!

Ахмед был уверен, что лавочник нисколько не расстроен, но все-таки сказал:

— Полно тебе Хасан-эфенди, успокойся.

— Да разве это в моих силах? Как только я вспоминаю об этом, я прихожу в ярость, мне стыдно. Единственно, что утешает меня — я вовремя предупредил вашу милость.

В лавку, шаркая старыми башмаками, вошла маленькая девочка. За два яйца, которые она принесла, хозяин лавки насыпал ей кулек тыквенных семечек. На улице девочка разделила их с братишкой, ждавшим ее у двери. Должно быть, они тайком от матери стащили яйца из курятника.

Проводив девочку, Хасан-эфенди предложил Ахмеду еще одну сигарету. Пользуясь удобным случаем, он льстил Ахмеду, стараясь расположить его к себе. Лавочник был конкурентом Хаджи Якуба на муниципальных выборах. Добиваясь своего избрания, он считал более разумным завоевывать сердца верхушки городка, нежели избирателей.

Выйдя из лавки, Ахмед почувствовал еще большее желание увидеть учителя. Весть, которую он услышал от лавочника, как медленно действующий яд, постепенно сковала все его тело. Когда Ахмед, миновав рынок, очутился на площади перед зданием муниципалитета, ему стало казаться невероятным, что он мог так спокойно выслушать сообщение лавочника. Зачем он оборвал разговор и не попытался узнать, кто еще приложил руку к этому доносу... Лавочник Хасан сам вызвался помочь, а он, словно заносчивый мальчишка, отказался. Как глупо... Разве люди, борющиеся за идею, не должны быть более хитрыми, более предприимчивыми и бдительными? Сильное беспокойство овладело Ахмедом при этих мыслях. Так хотелось поделиться с кем-нибудь своими огорчениями.

В учительской комнате уполномоченный министерства просвещения, занимавший одновременно должность старшего учителя, проверял ученические тетради. Встреча с этим человеком, которого он совершенно не выносил, совсем расстроила Ахмеда.

— Я ищу господина Бекира, — сказал он устало.

Старший учитель привстал:

— Они (это прозвучало у него как «ваши дружки»), должно быть, пошли погулять в лес... Пожалуйста, садитесь...

— Благодарю. Вы заняты делом, я не хочу отрывать вас.

— Помилуйте, что вы! Прошу вас.

— Я зайду позже, до свиданья.

Ох... Как невыносимо присутствие дурака!

Ахмед вышел из школы и сразу почувствовал облегчение.

По пути в рощу он встретил троих учителей. Взявшись за руки, молодые люди возвращались с вечерней прогулки. Прохладная тенистая сосновая роща была единственным украшением Мазылыка. Багровый диск раскаленного солнца коснулся вершины видневшейся на горизонте горы.

Ахмед коротко рассказал друзьям все, что услышал от лавочника.

— Разузнавать что-либо еще я не захотел. А, пожалуй, надо было.

— Если даже удар не опасен, — сказал Бекир, — правильнее будет принять меры к защите... Нужно узнать, что за жалоба послана и кто все это затеял. А уж соответственно этому будем действовать...

— Хасан уже предложил мне свои услуги, но я отказался...

— Напрасно, Ахмед. Хасан хитер, как лиса. Кроме того, он самый большой враг Хаджи Якуба и поэтому мог бы быть чрезвычайно полезен.

— Это верно. Но теперь уж ничего не поделаешь.

— Да вы не расстраивайтесь, наш Назми по вечерам играет с Хасаном в нарды[40]. Они приятели.

— Я завтра же с ним увижусь и постараюсь все узнать, — подтвердил Назми.

Солнце на вершине горы пылало ярким пламенем, словно пронзенное кинжалом сердце.

Бекир, обращаясь к Назми, наказывал:

— Главное — постарайся узнать, почему так осмелел Хаджи Якуб. Не замешан ли здесь каймакам?

— Ну нет, что вы... — вступился Ахмед.

— Не верится мне, что Хаджи, несмотря на всю свою наглость, осмелился бы на такой поступок без поддержки каймакама.

— Нет, каймакам этого не сделает.

— Кто знает? Чужая душа потемки...

— Хотите, я на рынке отколочу палкой этого негодяя Хаджи Якуба? — сказал учитель Нихад, высокий, атлетического телосложения, настоящий Геркулес двадцатого века.

Все рассмеялись.

Расставаясь на площади, учитель Бекир спросил Ахмеда:

— Деньги собраны почти все?

— Да.

— Что вы думаете делать?

Ахмед, угадав его мысли, улыбнулся:

— Расходовать.

— Прекрасно. Я тоже так думаю, но спросил, чтобы потом вы не оказались в неловком положении.

— Мы доведем начатое дело до конца.

Они крепко пожали друг другу руки.

Когда Ахмед вернулся домой, во дворе его встретила Седеф. При виде ее он почувствовал необыкновенную радость.

— Господин судья заболел, просил вас прийти.

— Какой судья?

Девушка холодно ответила:

— Старый судья.

Она не хотела назвать его Кадыбабой, а настоящего имени старого судьи почти никто не знал.

— Что с ним?

— Не знаю. Пристав приходил, сказал, судья хочет видеть вас.

— А где он?

— Дома.

Смерив Ахмеда с головы до ног своим таинственным взглядом, Седеф повернулась и вошла в дом.

Что за странное создание была эта Седеф! Когда они встречались, Ахмед чувствовал и видел, что она рада этому. Но в то же время никогда Седеф не старалась быть к нему ближе. Словно они не смотрели вместе картинки в книгах, не занимались, не говорили обо всем... Даже с малознакомым человеком не держатся так холодно.

Ломая голову над этой загадкой, Ахмед вышел из дому и начал карабкаться по крутой тропинке, ведущей к дому Кадыбабы. Тропинка была такая узкая, что, если бы на ее противоположном конце показалась корова, Ахмед вынужден бы был вернуться. А коровы из верхнего квартала вечно спускались по этой тропинке. Ах, Мозамбик... Царство узких и темных улочек...

У калитки Ахмеда встретила Джанан, дочь Кадыбабы. Ахмед видел ее впервые. Он нашел, что она меньше ростом и красивее, нежели описывал отец.

— Желаю выздоровления отцу. Надеюсь, не очень опасно?

Девушка, не смущаясь, улыбнулась:

— Спасибо. Под вечер он почувствовал себя усталым и разбитым. Должно быть, простыл...

— Мне только что сказали. Я сразу прибежал.

— Беспокойство вам... Пожалуйста, проходите.

Девушка открыла дверь, и Ахмед вошел в комнату.

— Отец... Да встаньте же. Ахмед-бей пришел.

Кадыбаба откинул одеяло и, моргая глазами, словно со сна, посмотрел на Ахмеда. Потом, делая вид, что только сейчас узнал его, сел в постели:

— Ах, это ты, сынок! Пришел!

Ахмед сел на стул, принесенный Джанан.

— Желаю скорого выздоровления. Мне только сейчас сообщили, что вы хотели меня видеть.

— Спасибо, сынок, я, должно быть, немного простудился.

— Как вы себя чувствуете?

— Уже лучше, гораздо лучше, но несколько дней мне еще придется полежать.

Кадыбаба снова натянул на себя одеяло.

— Завтра у нас много дел, сын мой. Вот почему я и позвал тебя. Вместо меня заседание проведешь ты, хорошо?

Джанан стояла у двери и, пряча невольную улыбку, слушала отца.

Кадыбаба, словно только сейчас заметив ее, сказал:

— Дочка... ты разве здесь?

На этот раз, не удержавшись, девушка громко засмеялась.

— Здесь. А что, я должна прятаться от господина Ахмеда?

— Да нет, что ты. Зачем прятаться, ведь он тебе как старший брат.

Ахмед почувствовал, что необходимо хоть что-нибудь сказать:

— Я вижу сестрицу впервые. Только что имел честь познакомиться.

— Ах, так! Это она открыла тебе дверь?

— Да.

— Ну и как ты нашел мою дочь? — Кадыбаба напоминал крестьянина, который хвалит свою пшеницу. — Похожа на меня, не правда ли?

— Да... Похожа... — заикаясь, промямлил Ахмед. Проклятая застенчивость снова сковала его. Не мог же он сказать: «Девушка очень красива и совсем не похожа на тебя».

Однажды, когда Кадыбаба вернулся под вечер домой, он заметил, что жена его чем-то сильно расстроена. Эта пятидесятилетняя женщина обладала счастливым характером, благодаря которому смогла привыкнуть к тяжелым перипетиям чиновничьей жизни. Восемнадцатилетней девушкой вышла она замуж за Кадыбабу. С тех пор только и делала, что переезжала с ним из одного Мозамбика в другой, заботилась о починке треснувшей во время переезда мебели, приводила в порядок хозяйство. Первое время эта однообразная, скучная жизнь казалась ей невыносимой. Но постепенно она привыкла и через несколько лет была уже настоящей чиновничьей женой, которая абсолютно довольна своим положением. Настроение у нее портилось лишь тогда, когда к этому была основательная причина.

— Что случилось? — спросил Кадыбаба.

— Знаешь, что я сегодня слышала?

— Что?

— Очень расстроилась...

— Да не тяни ты, что такое?

— Говорят, судья Ахмед-бей...

— Ну?

— ...часами сидит, закрывшись в одной комнате с дочерью Хатидже-нинэ...

— Не может быть...

— Тебе все не может быть...

— С этой деревенщиной?

— С какой деревенщиной? Она с десяти лет жила в Адапазары... Себе на уме девица, точь-в-точь как мать.

— Тут что-нибудь не так.

— А твой молодой помощник тоже беспутный... Седеф улыбнулась ему пару раз, а он уж и забыл обо всем... Правда, говорят, сердце мужчины в этом возрасте, что лучина...

— Ахмед не такой. Это серьезный, рассудительный молодой человек.

— Ах, аллах... Разве есть на свете рассудительные мужчины?

Кадыбаба в душе был согласен с женой, но попытался возразить:

— Не все мужчины одинаковы, жена.

— Не знаю, но будет тебе известно: мы упускаем из рук холостого мужчину.

— Что же делать?

— Тебе лучше знать.

— Не могу же я взять его за ухо и силой посадить в одну комнату с нашей дочерью!

— Кто тебе об этом говорит?

— А что же еще можно сделать?

— Ты ни разу не пригласил Ахмед-бея к нам, не показал ему дочь.

— Ну, это уж слишком! — рассердился Кадыбаба. — Чтобы обо мне зубоскалил весь городок!

— А что особенного? Мы же не крестьяне, чтобы считаться с их обычаями. Если жить, как они, разве можно было посылать Джанан учиться в Анкару?

Кадыбаба опять подумал, что жена права. Он сделал все, чтобы дать Джанан хорошее образование. А теперь воспитанная по-современному девушка вынуждена с утра до вечера сидеть взаперти и ждать сватов. Нелепо! Странные вещи происходят в этих Мозамбиках. Приезжающие сюда, вместо того чтобы оказать влияние на местных жителей, сами, как послушные ученики, подчиняются их обычаям. И с такой покорностью, словно боятся сказать что-либо невпопад и оказаться в неловком положении. Крестьянин знает в десятки раз меньше горожанина. Но его знания прочны и крепки, как его тело, загоревшее на солнце и окрепшее во время работы на поле. Свое невежество он считает вполне естественным, а горожанам не прощает неведения даже в самых незначительных вещах. Самолет, электричество, танки, волны Герца, закон Архимеда, геометрия Эвклида, теория относительности Эйнштейна... Крестьянин может всего этого не знать и не стыдиться. Но смешно и очень стыдно, когда горожанин не отличает колосящийся ячмень от пшеницы. Кадыбаба вспомнил случай, который произошел с ним в молодости. Он только что приехал в городок, куда назначен был помощником кадия. Оставив вещи на постоялом дворе, он отправился в муниципалитет, утопая по колено в грязи.

Знакомясь с товарищами по работе, он пожаловался:

— Извините меня, я весь в грязи... Дорога ужасна...

Те рассмеялись:

— Ничего, привыкнете.

— Нет, — ответил тогда молодой Кадыбаба. — Я к этим дорогам не привыкну.

Это был первый и последний бунт Кадыбабы против Мозамбиков. Прошли годы. Он давно уже смирился с грязными дорогами.

После короткого молчания жена продолжала:

— В городах девушки находят себе мужей на улице, а мы стесняемся пригласить в дом молодого человека, достойного быть нашим зятем. Мы непременно должны что-нибудь придумать и показать ему нашу дочь. Надо спешить.

Поразмыслив, они решили пригласить Ахмеда под предлогом болезни Кадыбабы. Другого способа познакомить в Мазылыке девушку с молодым человеком придумать было невозможно. Ахмед, даже не подозревавший, что играет в этой комедии главную роль, на следующий день после работы снова вынужден был зайти к старому судье. Кадыбаба уже встал с постели и бродил по дому в ватной куртке. Ахмед обрадовался, видя, что Кадыбабе стало лучше. Болезнь старого судьи изрядно осложняла его дела. Кадыбаба, сказав, что хочет сам заварить чай для гостя, вышел из комнаты. Ахмед и Джанан остались одни. Девушка стояла у окна. Освещенная лучами заходящего солнца, пробивавшимися сквозь полотняные занавески, Джанан казалась еще более бледной и еще более красивой.

— Вам, наверное, скучно здесь? — спросил Ахмед.

— Немножко...

— Вспоминаете Анкару?

— Иногда.

— Анкара красивый город.

— Да. Но я жила при институте, поэтому не могла всего увидеть. Не так часто удавалось погулять по городу.

— А как вы проводите время здесь?

— У меня есть подруги, мы собираемся почти каждый день.

— Читаете?

Девушка улыбнулась:

— Нет.

(А Кадыбаба говорил, что она вечно с книгой.)

— Почему?

— А зачем?

— Чтобы развлечься...

— Книги меня не развлекают.

— Тогда для того, чтобы узнать новое.

— Я не хочу много знать. Знания делают человека несчастным... В Анкаре я прочла одну книгу. После этого мне захотелось поехать в Америку и стать кинозвездой. И я очень расстроилась, когда узнала, что для меня это невозможно.

— Вы сами виноваты. Вы захотели сразу же осуществить в жизни то, что узнали.

— А если это невозможно, зачем узнавать?

Ахмед на мгновение задумался.

— Вы изучали физику?

— Да.

— Закон Архимеда, конечно, знаете?

— Знаю.

— А проверяли ли вы когда-нибудь вес чашки, погруженной в воду?

Девушка, стараясь понять ход мысли Ахмеда, ответила:

— По правде говоря, нет. Мне даже в голову не приходило...

— Жаль.

— Почему?

— Зачем было узнавать, если это не применяется в жизни?

Они рассмеялись. Девушка наконец поняла, что он хотел сказать.

— Может быть, вы и правы.

— Вы очень милосердны. Откровенно говоря, может быть, и вы правы.

В дверях показался Кадыбаба в своей куртке. Поднеся стакан с чаем к свету, он сказал:

— Вот это называется настоящий ризийский[41] чай, сын мой.

VIII

В тот вечер, встретившись с учителем Бекиром, Ахмед сказал:

— Я завидую вашей судьбе... Захотели вы стать учителем — и вот вы учитель. У вас хорошая, дружная семья, прекрасные дети. Днем вам приносит удовлетворение ваша работа, вечером — семья. Вы довольны Мазылыком, в котором живете. Все мечты ваши осуществляются.

— Вы правы. Слава богу, жизнью я доволен.

— А я! Хотел стать адвокатом — не смог. Ни семьи, ни детей. Меня не удовлетворяет моя работа. Комната, в которой вечером я закрываюсь от всех, тоже не доставляет мне никакого удовольствия. Я привык к Мазылыку, но, должен сознаться, несчастлив. Осуществление моих мечтаний невозможно. Какая-то безысходная тоска.

— Почему вы не женитесь?

Ахмед задумался.

— Боюсь, — сказал он. — Жениться — это значит взять на себя большую ответственность за жизнь какого-то другого существа, дышащего, мыслящего, страдающего. Я боюсь немощности своих плеч, которые и свой-то груз не в состоянии нести.

— Вы преувеличиваете.

— Я говорю правду.

— Эта ответственность не так страшна, как вам кажется. Оглянитесь вокруг себя — многие, у кого нет ни постоянной работы, подобно вашей, ни здоровья, ни имущества, женаты... И прекрасно живут.

— Я восхищаюсь их храбростью. И они счастливы?

— Счастье — это другое дело... По-моему, чтобы быть счастливым, необходимо уметь быть счастливым. Да ведь и счастье толкуется каждым по-разному... Вы знаете Идриса, старосту деревни Феттахлы?

— Нет.

— У этого человека два декара[42] земли, две козы и четыре курицы. Земли деревни, где он живет, очень запущены. Дай бог, чтобы он собирал с этих двух декаров четыре центнера пшеницы. Он продает молоко и яйца, взамен покупает соль и табак. Покуривает трубку и блаженствует.

— Счастлив?

— Еще как! Всегда весел. Я ни разу не видел его озабоченным, грустным. В позапрошлом году их деревне было велено построить школу. На строительство потребовалось бы самое меньшее пятнадцать тысяч лир. Идрис ничуть не огорчился. В хорошем настроении отправился он в городок к каймакаму. «Господин, — сказал он, — в нашей деревне одиннадцать дворов. Вчера вечером мы обсудили с соседями это дело, со школой. Решили вот что: вы дайте нам эти пятнадцать тысяч лир, а мы всей деревней переедем в городок. В городке станет больше народу, а наши дети будут ходить в здешнюю школу... Да и государству выгодно, меньше учителей нужно будет держать». Как, нравится?

— А это неплохо придумано, хорошая мысль.

— Вот вам логика Идриса. Он всегда легко принимает жизнь и счастлив.

— Но у него есть одно преимущество, он живет в своем родном ему мире.

— Мы все живем в одном мире, только по-разному смотрим на него.

— Идрис женат?

— Конечно, женат. А вы видели хоть одного холостого крестьянина?

— Действительно. Есть бедные, есть богатые крестьяне, больные, вшивые, но холостых нет.

— Холостяцкая жизнь свойственна горожанам. Вы сделали неправильный вывод. Необходимо жениться не тогда, когда улучшаются условия жизни, а, наоборот, когда они ухудшаются.

— Странно...

— Странно, но это истина.

IX

Возвращаясь домой, Ахмед встретился с Хатидже-нинэ, которая отправилась в верхний квартал. Темнело. Войдя в комнату, Ахмед зажег лампу, потянулся и посмотрел на свою тень на стене. Потягивается какой-то великан... Ахмед стал медленно приближаться к стене. Великан начал уменьшаться в размерах. Ахмед сделал несколько шагов назад — на стене снова великан... Ахмед улыбнулся. Как ясно, что наша тень принадлежит нам. Когда к нам приближаются, мы тоже становимся мельче. Если же, испугавшись, от нас убегают, мы становимся великанами. Даже тень наша не теряет человеческого облика.

Он лениво разделся. Взяв книгу, растянулся в постели и наугад открыл страницу: «Знаменитый доктор Теофраст фон Гохенгейм, известный в науке под именем Парацельсий, считал, что тела, видимые и относящиеся к земле, и тела, невидимые и относящиеся к звездам, состоят из духа, ведущего свое начало от бога...» За кирпичной перегородкой послышался шорох. Ахмед прислушался. Да, это Седеф... А Хатидже-нинэ ушла. Значит, в доме нет никого, кроме них двоих... Интересно, что делает Седеф? Раздевается? Может быть, в этот момент она совсем разделась... Ахмед вздохнул и продолжал читать: «...и следовательно, обладающий этим составом человек...» Каким составом? Ах да, тела на земле и тела на звездах... Вот сейчас мое тело лежит на этой кровати. Но душа в соседней комнате. Рядом с Седеф... «То есть если малый мир будет изучен, несомненно, что и большой мир будет познан». Господин Парацельсий намолол этот вздор четыре века тому назад... Прав был Физули[43], говоря: «Любовь — это все на свете, а наука — лишь сплетня...» Седеф там в комнате... совершенно нагая...

Ахмед раздраженно перевернул несколько страниц и снова принялся читать: «Чтобы познать природу, не должно слепо следовать традициям, поддаваться тонким гипотезам. Природа познается непосредственно, путем опыта...» Нет, это негодное наставление... Рядом со мной в комнате великолепная натура, которую я хочу познать. Что ж, я должен познать ее путем опыта? Дьявол, притаившийся в этих строчках, советует мне избрать путь опыта, а разум мой и гордость — наблюдение... О бог разума и гордости, помоги мне... А не то метод практики погубит меня в этом Мазылыке...

Ахмед отшвырнул книгу и, потушив лампу, закрыл глаза. Стараясь уснуть, он начал считать до ста и обратно до единицы. Сон совсем прошел. Ахмед поднялся, достал из-под стола глиняный кувшин с водой, стал пить. В этот момент послышались шаги возвращавшейся домой Хатидже-нинэ. Ахмед снова лег, но, сколько ни ворочался, так и не уснул до утра.

На следующий день Ахмед допустил много ошибок при рассмотрении дел и недобрым словом помянул так не вовремя заболевшего Кадыбабу. Приехали лесовод с инженером и сразу же пришли к Ахмеду. Инженер изложил свои соображения Ахмеду, сумевшему кое-как сделать десятиминутный перерыв.

— Я инженер-гидролог, но мне уже приходилось строить электростанции. Если течение воды действительно так сильно, как рассказывает ваш товарищ, то для одной турбины этого вполне достаточно. Если же оно окажется слабее, можно будет увеличить число оборотов, поставив второй маховик. Динамо, купленное вами, в прекрасном состоянии. Мастер, которого я привез с собою, может выполнить всевозможные монтажные работы. Турбину мы закажем в вилайете. Это я беру на себя. Будет ничем не хуже европейских, но обойдется значительно дешевле. Об этом не беспокойтесь...

Ахмед с признательностью пожал руку инженеру. Этот человек был так уверен в себе, что вселял уверенность и в других.

Лесовод с инженером отправились к Соукпынару измерить силу течения и определить место будущего сооружения. Как хотелось Ахмеду быть сейчас вместе с ними! Но бесконечные папки с делами приковывали его к залу суда.

С трудом дождался он вечера. Если бы не чувство жалости к пришедшим издалека крестьянам, он бросил бы все и отправился к Соукпынару. Закончив последнее дело, он схватил свою шапку и выскочил на улицу.

Лесовод и инженер ждали его в лавке Хасана-эфенди. С ними был учитель Бекир.

— Источник очень сильный, — говорил инженер.

— Как я и предполагал, — вставил лесовод.

— Строить можно.

— Ведь я говорил...

Учитель Бекир улыбнулся:

— Вы забыли самое главное: где мы сегодня устроим господина инженера?

— Не беспокойтесь, — подскочил лесовод. — Я об этом подумал. Предлагаю господину раскладушку, оставшуюся у меня после службы в армии, а я лягу на полу. Для мастера я приказал приготовить постель у нас в управлении.

— Хорошо.

— Всех вас сегодня приглашаю на ужин к себе. Я кое-что купил у лавочника. Понимаете ли вы, что в нашем Мозамбике наконец будет свет! А ты, Хасан, пошли кого-нибудь к нашей Кумаш, скажи, господин инженер велел кланяться...

— Что за Кумаш? — спросил гость.

— Нет, это не дефицитная индийская ткань[44], а наша тетушка Кумаш, которая готовит нам обед.

— Что же это за имя?

— Ей-богу, не знаю. Отец с матерью так назвали. Женщина толстая и крепкая, как английское сукно, но готовит вкусно.

— А кёфте[45] с сыринкой умеет готовить?

— Да еще как! Скажу наперед только одно: закуски из настоящего козьего мяса...

Лавочник вертелся юлой, стараясь не упустить представившейся возможности угодить им.

— Из Солаклы привезли прекрасную речную рыбу, разве я мог прозевать ее? Я знал, что у вас сегодня вечером гости. Взял рыбу и отослал ее тетушке Кумаш, чтобы поджарила...

— Браво, Хасан... Ты достоин быть председателем муниципалитета.

Они вышли из лавки и собирались уже отправиться к лесоводу, как перед ними вырос унтер-офицер, помощник начальника жандармерии. Настроение у Ахмеда сразу испортилось. Поздоровавшись, унтер-офицер сказал:

— Господин судья, я за вашей милостью...

— Что случилось?

— Совершено преступление.

Все остановились.

— Опять кто-нибудь подрался? — спросил лесовод.

— Нет, господин инженер, не драка, а ранение...

Ахмед выругался про себя: в кои-то веки собрался повеселиться, и вот на тебе — все испорчено.

— Кого ранили?

— Дровосек Салих, тот, что живет рядом с вами, ранил топором свою жену.

Медведь?.. Значит, Медведь... Наконец!

— Прокурору сообщили?

— Да.

— Ну хорошо, я иду.

Ахмед извинился перед товарищами и, распрощавшись с ними, стал торопливо взбираться по крутой тропинке, ведущей к зданию суда. Он был очень расстроен. Значит, Медведь все-таки обнаружил свою звериную натуру и поднял руку на женщину, которая родила ему восьмерых детей! Что разгневало этого огромного Медведя? Ахмед попробовал представить себе, как это произошло. Шумно сопя носом, заросшим волосами, Медведь вскакивает с места, хватается своими длинными, похожими на сучья руками за деревянное топорище... И дикая сила, родившаяся от соединения дерева с деревом, обрушивается, как удар молнии, на бедную женщину... Обливаясь кровью, она падает замертво. А он, Ахмед, в это время сидит в лавке с приятелями и занимается бог знает чем! Собирается провести в Мозамбик электричество, повесить лампочку в берлоге Медведя, зажечь свет перед его дикими глазами... Глазами, которые даже днем темны, как ночь. Такими дикими, что их нужно освещать не снаружи, а изнутри... Но как, бог ты мой, как?

И вот он в комнате прокурора.

— Снова пришлось тебя побеспокоить, Ахмед-бей. Что-то долго болеет Кадыбаба.

Ахмед повесил кепку на гвоздь. Надевая принесенную слугой черную мантию, он попытался даже улыбнуться:

— Что-нибудь серьезное?

— Да нет, обычная семейная ссора...

— Женщина в состоянии дать показания?

— Она тараторит, как сорока... Разругались с мужем... Он схватил топор и кинулся на нее. Но промахнулся, ободрал ей слегка ногу, вот и все...

Ахмед в душе поблагодарил силу, изменившую направление удара. По пути в комнату, где должно было слушаться дело, в узком коридорчике, он увидел Хатидже-нинэ, а немного поодаль, в полутемном углу, — неподвижно застывшую Седеф. Ахмед покраснел и чуть было не спросил, что она здесь делает. Но тут же стояли жандармы, державшие дровосека Салиха, и крестьяне. Говорить с Седеф в присутствии Хатидже-нинэ и всей этой толпы было невозможно. Опустив голову, Ахмед прошел в зал суда и сел за кафедру, над которой небрежно были повешены портреты государственных деятелей, словно ими старались закрыть трещины в стене с облупившейся штукатуркой.

Слушание дела отняло много времени. Пострадавшая с трудом держалась на ногах, опираясь на Хатидже-нинэ. Одним духом она рассказала о ссоре. В тот день муж пришел из лесу расстроенный; лесничие отобрали у него дрова, которые он нарубил в недозволенном месте. Придя домой, он начал придираться и осыпать всех бранью. И надо же было, чтобы именно в этот момент шестилетний сынишка опрокинул стоявшую на огне кастрюлю. Муж бросился к нему и нечаянно наступил на ногу пятилетней девочке. Плач ее разбудил ребенка, спавшего в люльке, и поднялся шум до небес. Обезумевший от гнева Медведь стал топтать мальчика, опрокинувшего кастрюлю. Когда же мать хотела заступиться...

Дровосек никак не мог понять, почему его подвергают допросу из-за какого-то пустяка.

— Разве это не моя жена? Хочу — бью, хочу — ругаю...

— А если бы она умерла? — спросил Ахмед.

Если бы умерла... Дровосек даже посинел от гнева. Он должен давать отчет этому молокососу? Да кто он такой? Дровосек еще больше разъярился и возненавидел Ахмеда.

Последней из числа свидетелей была заслушана Седеф. По знаку судебного пристава она встала. От обычной ее смелости не осталось и следа. Не поднимая глаз, заикаясь, рассказала она все, что видела. Ахмеду было приятно смотреть на нее, такую застенчивую и робкую.

Когда суд кончился, было уже совсем темно. Сквозь дырявый потолок мерцали звезды. Слуга давно зажег керосиновую лампу и, поставив ее на край кафедры, отправился к Кадыбабе, отнести йогурт. Сторож, выполнявший одновременно обязанности личного секретаря и слуги прокурора, болтал в коридоре с жандармами. Выйдя на улицу, Ахмед почувствовал глубокое успокоение. Ночь была темная, тихая. Возвращавшийся от Кадыбабы слуга, проходя мимо него, приветливо улыбнулся. Какая-то старуха, ворча, загоняла в хлев норовистого теленка.

У лесовода Ахмеда ждали с нетерпением. Все уже были навеселе, а потому давно забыли о дровосеке и с аппетитом ели и пили. Ахмед был рад, что не надо рассказывать, как прошел суд, объяснять, по какой статье он судил обвиняемого. И хотя он не любил пить, но сейчас с удовольствием выпил полбокала.

Лесовод, задыхаясь от смеха, рассказывал:

— Ну и новости у нас, Ахмед-бей. Трех бутылок ракы[46] стоят...

Учитель Бекир поддержал его:

— Ведь я говорил вам, что Назми бедовый парень.

Сидевший в углу Назми посмеивался:

— Прежде чем говорить с лавочником, я взялся за секретаря каймакама. За полбутылки ракы он наговорит вам четыре бутыли новостей. Оказывается, министерство внутренних дел прислало запрос каймакаму по поводу жалобы, которую состряпал скотина Хаджи Якуб...

Ахмед залпом осушил свой бокал. Значит, дело зашло так далеко?

— Ну?

— Господин каймакам дал превосходный ответ. Мне даже удалось выудить у секретаря копию, читайте сами.

Лесовод, радуясь предлогу, выпил за здоровье каймакама стакан ракы и схватил бумагу, которую Назми протянул Ахмеду.

— Слушайте: «В высшее губернское управление. В ответ на ваш срочный запрос от такого-то числа за номером таким-то... В связи с запросом министерства внутренних дел по поводу сделанного заявления было произведено расследование, в результате которого выяснилось, что достойный и добродетельный молодой человек, по имени Ахмед, являющийся помощником судьи нашего уезда, держит себя с народом всегда вежливо и обходительно, а если он и поощряет строительство электростанции в центре нашего уезда, то никого не притесняет, и к нам по этому поводу никаких жалоб не поступало. Таким образом, я свидетельствую, что вышеупомянутое заявление не соответствует действительному положению вещей. С уважением каймакам Мазылыка».

Когда письмо было прочитано, все, кроме Ахмеда, хором закричали:

— Молодец каймакам!

Лесовод встал, покачиваясь. Он с трудом удерживал в руке стакан:

— Выпьем, друзья... За здоровье Диогена...

— Почему?

— Он сказал: «Не заслоняй мне солнце, другой милости я не желаю...»

Раздались восторженные возгласы, все подняли бокалы.

Молчал только Ахмед. Сердце его было полно любви и благодарности.

X

Утром Ахмед проснулся с ощущением отвратительного горького привкуса во рту. Голова гудела, как котел. Открыв глаза, он увидел перед собой Хатидже-нинэ.

— Ну и разоспался ты... скоро уж третий намаз... Слуга с утра обивает порог — тебя зовет старший судья...

Ахмед с трудом встал с постели, открыл окно и, высунувшись наружу, облил голову холодной водой. Некоторое время он следил за тонкими струйками воды, сбегавшими по его мокрым волосам на землю. Вода освежила. Быстро одевшись, он проскочил через двор, где всегда пахло плесенью, и вышел на улицу.

У Кадыбабы дверь ему снова открыла Джанан. Девушка казалась свежей, как только что сорванная гроздь винограда.

— Пожалуйста, Ахмед-бей, отец ждет вас.

Ахмед улыбнулся:

— Мне тоже что-то нездоровится, еле поднялся. Должно быть, я заставил себя долго ждать?

— Не беда. У нас каймакам-бей, они вместе с отцом.

Приоткрыв дверь, Джанан отошла в сторону. Она не хотела, чтобы каймакам увидел ее с Ахмедом.

Ахмед вошел в комнату.

— А, младший судья! Добро пожаловать! Ну что, казнить тебя или помиловать? — закричал каймакам, обращаясь к Ахмеду, словно тот пришел не к Кадыбабе, а к нему, каймакаму. Он всюду чувствовал себя, как в своем кабинете, и любое событие рассматривал как относящееся непосредственно к его персоне. Это чувство привилегированного положения, порожденное долгими годами власти, было у него своего рода вторым слоем кожи.

Ахмед с благодарностью крепко пожал ему руку. Кадыбаба, очень недовольный этой неожиданной встречей, сказал, указывая на стул:

— Добро пожаловать, сын мой. Сюда, пожалуйста... Я расхворался не на шутку, ты, должно быть, устал...

— Да, уж ты постарался, Кадыбаба, — подхватил каймакам. — Свалил все дела на беднягу, а сам полеживаешь... Ведь у тебя и нет ничего, ты как огурчик... Я больных по лицу узнаю.

— Простуда, — забормотал Кадыбаба и, несмотря на всю свою опытность, покраснел.

— Где же ты простудился в такую жару? Сомнительно! Ну да ладно, все же я желаю тебе скорого выздоровления и оставляю наедине с твоим помощником.

Каймакам встал и, прощаясь с Ахмедом, сказал:

— Что же ты совсем не заглядываешь ко мне?

«Работы много, не могу выбрать времени», — хотел было сказать Ахмед, но каймакам опередил его:

— Ну-ну... Разговоры о времени — это болтовня, на выпивки у лесовода ты, однако, находишь время...

Как быстро обо всем узнают в этом Мазылыке!

— Только смотри, как бы тебя не приучили пить. Я знаю лесовода, он бутылями пьет...

Кадыбаба, проводив каймакама, повеселел. Удобно расположившись на миндере, он спросил:

— Ну, рассказывай, сын мой, как ты провел вчерашнее дело?

Ахмед рассказал об истории с дровосеком и о том, какое он вынес по этому делу решение. По мнению Кадыбабы, Ахмед правильно выбрал статью кодекса и определил срок заключения.

Через некоторое время благодаря заботам ловкого Кадыбабы Ахмед снова остался наедине с Джанан.

Сегодня девушка была одета особенно изысканно. Ее золотистые волосы, разделенные посередине ровным пробором, кокетливо ниспадали на плечи. Абрикосового цвета пушистый свитер, плотно облегавший фигуру, подчеркивал красивую форму груди и бедер. При малейшем движении маленькие девичьи груди вздрагивали. С трудом поддерживая пустую болтовню, Ахмед вдруг почувствовал, что он молод и холост... «В самом деле, почему я не женюсь на этой девушке? — думал он. — Родители согласны выдать ее за меня... Достаточно протянуть руку — и я обниму это молодое тело...»

Девушка, словно угадав его мысли, стояла потупившись. Они молчали. В доме тишина. Будто нет ни Кадыбабы, ни его жены — ушли и оставили их вдвоем. Ни звука. Неподвижны даже мухи, облепившие края оконных занавесок. Хоть бы на улице кто заговорил... И там тишина... Все молчит... Мазылык умирает... Он при смерти... Сейчас в мире живу только я... И вот она... Я ощущаю ее дыхание, от которого шевелится золотистый пушок над ее верхней губой... Что, если я прикоснусь губами к этим маленьким красным влажным губам? Если она будет сопротивляться и запрокинет голову, я возьму ее за волосы... Дрожа, словно раненая газель, закроет она свои голубые глаза... Мы рухнем на тахту, прильнув друг к другу губами... И тогда... Тогда...

Ахмед вздрогнул и поднялся:

— Уже поздно, мне пора идти...

Девушка, не проронив ни слова, пошла проводить его.

XI

Выйдя утром на улицу, Ахмед услышал печальную весть: разлилась река! Несколько деревень на равнине залито водой. Каймакам и прокурор рано утром отправились в Чальдере... Городок был взбудоражен этим событием. Крестьяне из окрестных деревень собрались у здания муниципалитета и пересказывали друг другу подробности наводнения. Ахмед отправился прямо в суд. Двери закрыты... Даже слуги не видно... Возвращаясь, он встретил сына председателя муниципалитета.

— Где отец?

Мальчик пожал плечами:

— Я почем знаю... Что я, его секретарь?

— Как же это ты не знаешь, где твой отец?

Мальчишка, не считая нужным даже ответить, убежал.

Воспользовавшись отсутствием каймакама, несколько чиновников сидели в кофейне и играли в нарды. Какой-то жандарм наблюдал за их игрой. Ахмед подозвал его:

— Приятель, не знаешь, где унтер Хасан?

— Он уехал вместе с каймакамом, начальник.

— Что ж, в участке больше никого нет?

— Нет, я сегодня дежурный.

Ахмед направился к муниципалитету. Тоже закрыто... Старик слуга спит, лежа ничком на скамье на солнце. Под деревом, в углу двора, сидит пожилой крестьянин, курит...

Ахмед подошел к нему:

— Ты откуда, земляк?

Крестьянин поднялся, улыбается:

— Из Феттахлы, господин.

— Равниной шел?

— Нет, но я видел несколько человек из Чальдере...

— Что они говорят, какие новости?

— Да что скажут? Разлилась река...

— Никто не погиб?

— Немного скотины утонуло.

— А люди?

— Что с ними случится, все на деревья залезли... А ведь скотина не залезет... И посевы залило.

— Значит, урон большой?

Крестьянин улыбнулся и утвердительно покачал головой:

— Аллах принес им горе, даст им и радость. Да и земля хорошо пропиталась водой... На будущий год снимут сам-десять.

Ахмед внимательно посмотрел на улыбающегося крестьянина.

— Ты случайно не староста Идрис?

Старик расплылся в улыбке:

— Я.

— Много о тебе слышал, Идрис-ага. Будто ты хорошо говоришь.

— Болтают, да ты не верь.

— В суде ни разу не был?

— Наша деревня не знает дороги в суд. Если кто-нибудь набедокурит, отколочу как следует палкой — сразу как шелковый делается.

Ахмед вспомнил, что за последнее время увеличилось количество дел, и отдал должное методу Идриса.

— Ты кого здесь ждешь?

— Паспортиста, дочь замуж выдаю...

— Он, наверное, уехал в Чальдере?

— Нет, я заходил к нему домой. Кур резал. Сказал — часа через два придет.

Ахмед взглянул на спящего слугу.

— Подожди, я заставлю его прийти сейчас.

— Ради аллаха, бей, не надо этого делать.

— Да почему же?

— Он вспыльчивый, будет потом злиться.

— Разве можно резать кур в рабочее время?

— Можно и курицу... и овцу... Ведь он чиновник.

— Я тоже чиновник, Идрис-ага.

— Я о тебе не говорю. Если ты его позовешь, он подумает, что я пожаловался на него. Почему, скажет, имя дочери записано не Хурие, а Нурие, и станет потом без конца волокитить.

— Таки будешь ждать теперь?

— Мы привыкли ждать, что нам еще делать?

Расставшись с Идрисом, Ахмед направился в школу.

В школьном саду он встретил учителя Бекира.

— Большинство детей сегодня не явилось на занятия. А тех, кто пришел, я тоже отпустил. Нет смысла давать уроки троим ребятам.

— Что же случилось, почему никого нет?

— Все вместе с родителями отправились на равнину... С полуночи в городке необычайное волнение...

— И в самом деле, даже слуг нет на месте.

— У всех сейчас на уме затопленные деревни... У одного там поле, у другого дядя, у третьего дочь...

«Значит, только несчастье пробуждает их ото сна, — подумал Ахмед. — Самый разительный тому пример — война за независимость... Значит, для того, чтобы их разбудить, необходимо им втолковать, что их каждодневное существование — тоже несчастье».

— Слава богу, урон небольшой, — продолжал Бекир. — Говорят, жертв нет. Утонуло лишь несколько животных. Вода вот-вот спадет. Садитесь, Ахмед-бей.

Они сели на скамью под оливковым деревом.

— Будь сейчас здесь уборщица, я бы угостил вас прекрасным кофе.

— Ее тоже нет?

— Все ушли, все до одного...

Ахмед задумался:

— Может быть, и нам пойти?

— Какая польза от нас?

Пожалуй, Бекир прав. Какая от нас польза? Верно... Мы ничем не можем помочь... В этих Мозамбиках мы ни на что не годны.

XII

Дни проходили в хлопотах по установке турбины, столбов для электропроводов, в служебных делах: допросы обвиняемых, вызовы свидетелей...

Должен ли он жениться на Джанан? Ахмед не мог найти ответа на этот вопрос, заполнявший все его мысли, и совершенно потерял покой. Размышления о женитьбе напоминали ему сны, виденные в детстве. Когда он каждый вечер, вырвавшись из рук тети, которая силой мыла ему руки и ноги, погружался наконец в прохладу батистовых простыней, перед ним возникал ослепительно белый конь. Он садился на него. Конь, словно птица, перелетал через горы, пропасти и привозил его к пещере, где была заточена разбойниками соседская девушка старше его на несколько лет, с которой он каждый день играл. Сторожившие вход в пещеру разбойники разбегались, завидев, как он мчится, поднимая облака пыли. Кто не успевал скрыться, погибал от ударов его острого меча. Ахмед спрыгивал с разгоряченного коня и входил в пещеру. Девушка лежала в углу на мшистой земле совершенно нагая, со связанными руками. Глядя на нее, он дрожал, зубы у него стучали, но приблизиться к ней он никак не мог. Как только Ахмед пытался подойти к девушке, расстояние между ними увеличивалось. Он чувствовал, что ее тело с прохладной кожей нетерпеливо вздрагивает. Тяжело дыша, Ахмед бежал за ней, протягивал вперед руки, чтобы прикоснуться к ее телу, но девушка удалялась от него, словно они были в разных мирах, вращавшихся в противоположные стороны. Ахмед с грустью вспомнил, что ни разу в этих невинных сновидениях он так и не смог к ней приблизиться. Сейчас он чувствовал себя таким же разбитым и усталым, как и тогда после этих снов.

— Господин судья, а господин судья...

Ахмед вздрогнул. В дверь просунулась голова слуги.

— Господин муфтий идет, — прошептал он с тревогой, словно советуя ему тотчас вскочить и бежать навстречу дорогому гостю. Не успел Ахмед последовать этому совету, как в комнату вошел, опираясь на палку, муфтий, белобородый старик лет восьмидесяти, в машлахе[47]. На голове у него был шарф из коричневой овечьей шерсти. Не давая Ахмеду встать, он забормотал:

— Помилуй, что ты, сын мой... Давненько я тебя не беспокоил.

Жители касабы почитали муфтия как святого. Старик держался подчеркнуто скромно, но Ахмед все-таки чувствовал себя ребенком в его присутствии.

Муфтий вежливо отказался от предложенной ему сигареты. Через приоткрытую дверь слышно было, как мыли посуду. Слуга, не считая нужным дожидаться приказания Ахмеда, поставил джезвэ[48] на огонь.

— Надеюсь, вы здоровы и спокойны?

Ахмед улыбнулся. Сейчас он, кажется, спокоен.

— Да сохранит аллах навеки ваш покой... О вашей милости я всегда говорю с уважением. Обладая всевозможными достоинствами, вы занимаете действительно по праву место среди значительных особ нашего города и являетесь выдающимся человеком.

— Вы очень добры, господин муфтий.

— Помилуйте... Я говорю то, что у меня на сердце. И мне просто стыдно, что я редко навещаю вас.

«Какое счастье», — подумал про себя Ахмед, хотя и не чувствовал никакого отвращения к этому старику, который получил кое-какое образование в медресе[49] и, как говорили, многое повидал на своем веку. Ахмед понимал, что оказываемое ему уважение требовало ответного внимания, и это стесняло его. Когда долгий обмен любезностями кончился, муфтий решил, что почва для разговора достаточно подготовлена, и перешел к делу.

— Господин судья, почему вы не женитесь?

Этот вопрос сразу объяснил Ахмеду причину столь неожиданного визита муфтия. Старый муфтий улыбался, а Ахмеду казалось, что улыбается Кадыбаба.

— Не знаю, я пока не думал об этом...

— Надо жениться, сын мой, такова воля всевышнего. Пророк наш также благословил бракосочетание... Ведь и религия и вера этого требуют, не так ли?

— Вы правы, господин муфтий, но я так занят. Должно быть, поэтому и не нахожу времени подумать о женитьбе.

— Как мне не знать, что вы весь в трудах и заботах. По дороге к вам я видел, как ставят столбы. Спросил, для чего это. Говорят, судья Ахмед-бей приказал.

— Значит, вы видели столбы для электропроводов?

— Ей-богу, я видел, что-то ставят, но хорошенько не разобрал, что.

— Мы пытаемся осветить ночью касабу, господин муфтий.

— Министерство юстиции приказало?

— Нет, не по приказу министерства... Мы делаем это по собственной инициативе.

— Сын мой, все, что вы делаете, — чудо. Для чего, однако, нужен свет ночью?

Ахмед постарался в нескольких словах объяснить преимущества вечернего освещения. Муфтий, поглаживая белую бороду, слушал с серьезностью, какую обычно напускал на себя во время проповедей, которые он читал в мечети после пятничного намаза. При каждом движении его руки шарф сползал с головы к ушам. Поскольку в левой руке у него были крупные четки, он вынужден был оставлять бороду и поправлять шарф правой рукой. Пока Ахмед говорил, муфтий то и дело поправлял шарф и снова принимался поглаживать бороду. Ему было не совсем понятно, каким образом при вращении колеса водой получается ночной свет, но он все же пробормотал:

— Неслыханные вещи... Это все выдумки неверных...

Ахмед улыбнулся:

— Да, господин муфтий. Но что поделаешь, если неверные опередили нас? А ведь это могли изобрести и мусульмане.

Муфтий промолчал. Потом, поглаживая бороду, поговорил еще некоторое время о том о сем и поднялся.

Прожив восемьдесят лет, он знал, когда следует окончить беседу.

По уходе муфтия Ахмед убрал свои бумаги. Полутемная, пахнущая плесенью комната, мысли о женитьбе и, наконец, визит муфтия — все это вконец истощило его силы.

Работать он больше не мог. Ахмед лениво поднялся и вышел на улицу.

Вот уже несколько дней подряд лил дождь. Сегодня погода прояснилась и снова стало невыносимо жарко. Нещадно палило солнце. Сегодня был день почты. Ее привозили в Мазылык раз в неделю, и потому каждый раз это было настоящее событие. Чиновники, жившие однообразной жизнью, ждали газет, писем и даже официальных бумаг с нетерпением, с каким ожидается приезд труппы акробатов. Почту возили на мулах, поэтому определить час ее прибытия было трудно. С самого утра к деревянному бараку с двумя окнами, где расположилась почта, начинал стекаться народ. Ближе к полудню в комнате у начальника почты появлялись каймакам и председатель муниципалитета Хаджи Якуб. Вскоре приходили Кадыбаба, прокурор, заведующий финансовым отделом уезда, уполномоченный министерства просвещения. Простой люд и мелкие чиновники, не удостоенные привилегии ожидать в комнате начальника почты, толпились у дверей, сидели на корточках под деревьями. Начальник почты, человек недалекий, раз в неделю чувствовал себя важной персоной и очень гордился этим. Ахмед с удовольствием, словно был в театре, наблюдал за ним. Начальник необыкновенно смелел в эти дни. Высовываясь то в одно, то в другое окно, он отчаянно бранил почтальона (единственное подчиненное ему лицо), быстро ходил по комнате, то и дело поглядывая на часы с цепочкой и бормоча: «Ну и запаздывает он сегодня». Да, справедлив был аллах, даровав этому бедняге такое счастье лишь раз в неделю.

Ахмед сегодня ничего не ждал и потому решил не заходить на почту. Вот уже несколько дней он не мог избавиться от головной боли, словно в мозгу у него поселился маленький червяк... Пойти в таком состоянии на почту, вести бессмысленные разговоры... Зачем мучить себя? Ахмед прошел мимо почты и направился в поля, горевшие под лучами палящего солнца. Сейчас он особенно остро чувствовал свое одиночество. Да, он был совершенно одинок среди этих людей, населявших городок. Весельчак каймакам, прокурор, замкнувшийся в особом мире со своим семейством, болтун лесовод, молодые учителя, ведущие незамысловатую жизнь, старик муфтий, глуповатый начальник почты, безликий банковский служащий — все они неплохие люди. Ахмед искренне любил их. Но что толку, он все равно чувствовал себя среди них одиноким. Может быть, он сам виноват в этом. С людьми, искренне желавшими стать его друзьями, он держался очень замкнуто, не удостаивая их своей дружбой. Ведь по существу только затея со строительством электростанции, в которую его вовлек лесовод, как-то связывала Ахмеда со средой, в которой он жил. Но сейчас он охладел даже к этому делу и чувствовал какую-то апатию. От жары и головной боли прошлое и будущее представлялись ему бесконечной, однообразной пустыней. «Я женюсь на Джанан!» — вдруг громко закричал он. Звук собственного голоса показался ему странным. Раскаленная земля обжигала ступни. Он снова крикнул: «Я женюсь на Джанан!.. Я женюсь на Джанан!..» Попытался улыбнуться, но не смог. «Почему же мне невесело? Разве решение, которое я принял, не радостно? Что со мной? Почему так болит голова?»

Поля совершенно пусты и безмолвны. Ни звука.

«Я женюсь на Джанан... Я женюсь на Джанан... Почему бы и нет? А потом — прямо в Стамбул... Буду стажироваться на адвоката... Открою маленькую конторку... Город... Жить в городе... Я погибну в этом Мазылыке, не выдержу. Годы уходят... Но почему же так болит голова?»

Впереди показался крестьянин. Взвалив на спину мешок, он беззаботно идет по полю. В мешке позвякивают пустые бутылки. Невольно прислушиваясь к звону стекла, Ахмед отсчитывает в такт шагам крестьянина: дзинь... дзинь... Я женюсь на Джанан... Дзинь... дзинь... дзинь... Я погибну в Мазылыке… Дзинь...

От земли поднимается удушливый пар. Земля под его ногами замерла, словно лишилась чувств от жары. Все мертво — земля, трава, жучки... Живы лишь бутылки... Дзинь... дзинь... дзинь... Хватит, довольно! Я не хочу больше слышать эти звуки... Довольно!.. Довольно!..

Шагает ничего не подозревающий крестьянин, звенят бутылки. Дзинь... дзинь... Вдруг перед глазами Ахмеда засверкали тысячи разноцветных огней. Потеряв сознание, он рухнул на землю.

XIII

Приоткрыв глаза, Ахмед увидел склонившуюся над ним Седеф. Смуглое лицо ее побледнело, глубоко запавшие глаза казались еще более черными и большими. Тонкая морщинка прорезала бледный, точеный лоб, уголки рта опустились. Несколько минут она молча смотрела на него, потом глубоко вздохнула и медленно пошла к столу. Ахмед попытался выпрямиться, но не смог. Приятная слабость разлилась по телу, словно он лежал в теплой воде. В руках и ногах была такая тяжесть, что поднять их было невозможно. Несколько минут размышлений утомили его, и он снова уснул.

К вечеру он проснулся, почувствовав, как к векам его прикоснулось что-то влажное. Открыв глаза, он снова увидел перед собой Седеф. Девушка низко склонилась над ним, он ощущал на своем лице ее дыхание. Заметив, что Ахмед проснулся, Седеф быстро выпрямилась. Щеки ее заливал легкий румянец.

— Седеф, — прошептал Ахмед.

Девушка тоже шепотом спросила:

— Проснулся?

Вечерело. В комнате сгущался мрак. На потрескавшихся стенах дрожали тени, по потолку лениво ползали мухи. Ахмед был в полусне. Вот он лежит на носилках из голубого облака, люди в голубых одеждах поднимают его вверх, к синему небу. Свет слепит глаза, хочется их закрыть. Вдруг процессия останавливается. Впереди — Седеф, вся в белом. Ахмед, собрав последние силы, кричит ей: «Седеф!.. Седеф!..»

Голова его снова падает на подушку, он забывается.

На следующее утро, открыв глаза, он сел в постели. Напротив него на стуле неподвижно сидела Седеф. На ее печальном лице появилась легкая улыбка. Седеф молча посмотрела на Ахмеда и тяжело вздохнула.

— Ты проснулся? — словно в бреду спросила она и неожиданно уронила голову на грудь.

Ахмед испугался, он хотел встать, помочь ей, но не смог. Все тело ныло. С тревогой глядя на девушку, он чуть было не заплакал от сознания своего бессилия. В комнате было так тихо, что Ахмед ясно слышал ее глубокое дыхание. Седеф спала.

Долго смотрел он на нее. Черные волосы рассыпались по плечам. Как она похожа на ангела со старинных картин. Но почему она спит? Что произошло с ним самим? Почему он не может встать? В теле такая тяжесть, а ему кажется, что он словно заново родился и все светлое и радостное—впереди. Он попытался вспомнить, что же произошло. Может быть, он болен? Мысли утомляли его: Он отказался от попытки что-либо вспомнить и с непонятным спокойствием продолжал наблюдать за Седеф.

Прошли секунды, минуты, часы. Вдруг Седеф вздрогнула и вскочила со стула. Проворным движением она собрала рассыпавшиеся волосы и, смущенно улыбаясь, сказала:

— Я, кажется, задремала.

— Ты порядочно поспала, — улыбнулся Ахмед и вдруг встревожился: — Ты что, больна?

Девушка молча переставила стул, на котором сидела, на обычное место к столу. Подняла с пола соскользнувшую с головы косынку и, направляясь к двери, спросила:

— Хочешь молока?

Ахмед утвердительно кивнул головой. Он сразу почувствовал, что голоден, как прожорливый деревенский мальчишка. В приоткрытую дверь заглянула Хатидже-нинэ:

— Ну как ты? Лучше стало?

— Я чувствую себя хорошо. Войди, Хатидже-нинэ.

— Утром приходил лесовод. Да он каждый день бывает. Сказал, после обеда опять зайдет. Пустить его?

— Конечно, Хатидже-нинэ.

Старуха привычным движением подняла с пола упавшее полотенце и внимательно осмотрела комнату.

— Я очень болел, Хатидже-нинэ?

Старуха пожала плечами. По ее мнению, болезнь не была опасной, если человек не умер.

— Болел...

— Сколько часов я проспал?

Хатидже-нинэ странно посмотрела на Ахмеда, потом широко улыбнулась беззубым ртом:

— Много...

Ахмед впервые видел ее улыбку. Ему так хотелось с кем-нибудь поговорить.

— Расскажи-ка, что слышно в касабе, Хатидже-нинэ?

— Да что может здесь быть, ничего... Касаба — она и есть касаба.

— Как соседи?

— С тех пор как ты посадил Салиха в тюрьму, дети ходят голодные. У Джафера вол болеет... В прошлом году один сдох, если и этот сдохнет, как будет жить?

Ахмед почувствовал, как в сердце его медленно закрадывается тревога.

— Значит, семье Салиха трудно приходится?

Хатидже-нинэ молча, с укором посмотрела на него, словно говоря: «Ты влез в их семейные дела... Ты один виноват, что они теперь так мучаются... Да еще осмеливаешься жалеть их!» Улыбка ее тотчас исчезла, на лице появилось обычное хмурое выражение. Направляясь к двери, она сухо сказала:

— Господин каймакам наказал, когда проснешься, сообщить ему. Пойду пошлю кого-нибудь.

Вскоре по уходе Хатидже-нинэ во дворе раздался зычный голос лесовода, в одно мгновение рассеявший все тревоги Ахмеда. С лесоводом пришел и учитель Бекир.

Войдя в комнату, лесовод поставил на стол какую-то коробку.

— Желаем выздоровления. Ты нас здорово напугал, судья.

Улыбаясь, Ахмед пожал им руки.

— Каждый день по нескольку раз, — говорил Бекир, — мы справлялись у Хатидже-нинэ, проснулись вы или нет. Слава богу, что хинные уколы все-таки помогли. Это вот лесовод придумал.

— Какие уколы?

— Ну и чудак ты, Бекир! — закричал лесовод, хлопнув учителя по спине. — Ведь Ахмед ничего не знает! — И он принялся оживленно рассказывать. Узнав о том, что Ахмед потерял сознание в поле, он тотчас побежал к каймакаму. Вместе они пошли к Хатидже-нинэ. Ахмед лежал без сознания, бледный как полотно. Каймакам послал за муниципалитетским врачом, но старик доктор не мог выйти из дому из-за обострения ревматизма; слава богу, он, лесовод, не оказался таким беспомощным, как другие. В его аптечке есть все — от сульфамида до вакцины от сибирской язвы. Они с каймакамом смерили ему температуру. Его то знобило, то бросало в жар. Они смело поставили диагноз. Потом позвали Садыка-агу, и он три дня подряд делал Ахмеду уколы хинина. Температура спала, но организм его был так истощен, что целых пять дней он пролежал в забытьи...

Ахмед слушал все это с удивлением, но в то же время как-то равнодушно, словно речь шла не о нем, а о ком-то другом. Вдруг ему вспомнилась Седеф. Бедняжка... Целых пять дней провела она у его постели без сна. И увидев наконец, что он пришел в себя, сразу уснула. Ему слышался ее шепот, ее глубокое дыхание.

Божественная радость наполнила его сердце.

— Ну, будет тебе, — остановил лесовода учитель Бекир. — Слава богу, все прошло.

— Я огорчен, друзья, что невольно причинил вам беспокойство, и очень благодарен за ваше внимание ко мне.

Лесовод пододвинул стул к постели Ахмеда и сел, радостно потирая руки:

— Ну, а теперь перейдем к новостям!

— Какие новости?

Ахмед был счастлив, как ребенок, которого все балуют. Хотелось слышать только радостное, любить.

— Завтра будет гореть свет.

Лесовод задыхался от волнения.

Что за свет? Все перемешалось в голове Ахмеда — и действительность, о которой ему рассказывали, и сновидения. Разве не горел свет, когда он открыл глаза сегодня утром? Да такой свет, что, казалось, он никогда не погаснет!

— Если поднажать на рабочих, монтаж турбины можно закончить сегодня. Но мы хотим эту благословенную минуту пережить вместе с вами. Поэтому мы велели мастеру не торопиться. Завтра к вечеру все будет закончено.

Значит, дерево, в течение долгих месяцев орошаемое тревогами и волнениями, через сутки даст свои первые плоды! Лесовод и учитель ушли. Сердце Ахмеда пело от восторга. Да, эта новость могла в один миг восстановить его здоровье, подорванное тропической лихорадкой. В комнату вошла Седеф с чашкой молока. Ахмед, волнуясь, сказал, указывая на лампочку, давным-давно повешенную на потолке:

— Завтра она загорится.

Седеф молча поставила чашку с молоком и румяный поджаренный хлеб на стул у постели. Горячее молоко распространяло аппетитный аромат.

— Это, наверное, гости забыли? — сказала Седеф, взяв коробку, оставленную лесоводом. — Конфеты, наверное. А сверху бумажка приколота. Что-то написано.

Ахмед улыбнулся. Какой удобный случай устроить экзамен своей ученице!

— Ну-ка, прочти, что там написано.

Седеф нерешительно смотрела на листок бумаги.

— Читай.

Девушка, осмелев, стала разбирать:

— Ува-жа-е-мо-му... судь-е... гос-по-ди-ну... Ах-ме-ду...

Седеф остановилась, перевела дух и, улыбаясь, взглянула на Ахмеда.

— Ну, ну, смелее... Читай дальше.

— С ува-же-ни-ем... и поч-те-ни-ем.

— Молодец! Видишь, получается... Оказывается, уметь читать не так-то уж трудно. Посмотрим-ка теперь, что там в коробке.

Передавая коробку, Седеф случайно коснулась его руки, и Ахмед почувствовал, как дрожат ее горячие пальцы.

Коробка была перевязана блестящим красным шнуром. Значит, подарок куплен в вилайете. Открыв коробку, Ахмед ахнул от изумления и радости. Это был маленький радиоприемник.

Он не верил своим глазам и с восторгом рассматривал его. Рычаги настройки, шнур, шкала с названиями станций... Вверху — Марсель, Лейпциг, Мюнхен, Рим, внизу — Румыния, Алжир и еще ниже — Анкара...

Вот она, настоящая, щедрая дружба бедных!.. Радость, которую он испытывал, казалось, утомила его больше, чем болезнь. Как хотелось ему теперь поскорее увидеть горящие электрические лампочки.

Выпив молоко, Ахмед снова взял радиоприемник. Осторожно, с любовью поворачивал он рычажки включения и настройки. Одно за другим прочел названия станций. На маленькой шкале уместился весь мир. Вот Балканы, Центральная Европа, северные страны, Восток... Ему, словно ребенку, не терпелось поскорее услышать, как говорит этот таинственный ящик. Усталый и счастливый Ахмед заснул и спал в ту ночь беспробудным, спокойным сном.

Наутро, когда сквозь оконные занавески стали пробиваться первые лучи солнца, в комнату вошла Седеф. В руках она держала большую голубую чашку.

— Я принесла суп.

Ахмед, очнувшись от приятной дремы, открыл глаза. В комнате витал аромат горячего супа. Ахмед вдруг почувствовал страшный голод.

— Спасибо, Седеф, — улыбнулся он. — Славная ты девушка...

Ахмед ел с аппетитом; огромная миска опустела в одно мгновение.

— Я не наелся, Седеф. Можно еще?

Съев с таким же аппетитом и вторую миску, он почувствовал, что оживает. Седеф помогла ему сменить белье. Он умылся, побрился, причесался. Самые противоречивые чувства владели Ахмедом, когда он видел, с каким усердием бегала Седеф из комнаты в комнату, желая помочь ему. Кто ухаживает за ним с такой любовью? Жена? Когда же он женился? А может быть, он еще ребенок и лежит в детской, на верхнем этаже деревянного дома в Стамбуле?

Майка и сорочка, которые он надел, пахнут лавандой, словно тетя только что вынула их из сундука. А вот и она сама, нежная, ласковая тетя, в течение многих лет заменявшая ему мать. Как чудесно звенел замок сундука из орехового дерева, где хранилось чистое, выглаженное белье. Этот звук означал, что болезнь ушла из его тела. А когда дело шло на поправку, солнце сверкало еще ослепительнее и воробьи под его окном чирикали еще веселее. Да, жизнь его в Мозамбике — скверный сон.

После обеда его пришли навестить каймакам и Кадыбаба. Ахмед уже поправился, болезнь смела преграду, выросшую между разумом и сердцем. Теперь он хорошо знал, чего хочет и какой путь должен выбрать для достижения цели.

Каймакам по обыкновению был весел, смеялся и заражал своим весельем окружающих. Заметив на столе в углу радиоприемник, он подошел к нему, чтобы рассмотреть поближе. Ахмед, не колеблясь, приступил к разговору, на который он окончательно решился, все обдумав и взвесив.

— Сегодня утром я получил письмо из Стамбула.

Кадыбаба радостно улыбался, как человек, уверенный в будущем.

— Поздравляю, сын мой.

— Дядя пишет, что я должен взять на месяц отпуск и поехать в Стамбул.

— Неплохая идея... Отдохнешь немного...

— Родственники моей невесты говорят, что больше не могут ждать.

Ахмед не помнил, как он произнес эти слова, какое впечатление произвели они на Кадыбабу. Сердце его отчаянно билось, в ушах стоял такой шум, что ему показалось, будто он оглох. На мгновение воцарилась тишина. Секунды тянулись бесконечно долго. Наконец каймакам, щелкнув еще раз переключателем диапазонов, повернулся к Ахмеду и, как ни в чем не бывало, сказал:

— Я тоже куплю себе такую штуку...

Итак, история, тянувшаяся долгие месяцы, была разом окончена. Ахмед выполнил наконец свой долг. Зачем он не развеял вовремя надежду, зародившуюся в сердце отца и дочери? Очевидно, болезнь подействовала не только на его организм, но и на состояние духа. За последние сутки его отношение к жизни изменилось, появилось желание по-иному наладить свои отношения с людьми. Сейчас он чувствовал себя беззаботным, легким, как птица. Сердце его, словно море после неистовой бури, было радостно и спокойно.

По уходе гостей Ахмед с трудом сдержал себя, чтобы не позвать и не обнять Седеф, исчезнувшую, как только появились каймакам и Кадыбаба. Он пошевелил сначала руками, потом ногами. И, сбросив одеяло, встал. Радуясь, словно ребенок, подошел к окну. На крыши Мазылыка опускался тихий вечер. В голубой дымке, поднимавшейся к небесам, словно таяли силуэты крестьян, возвращающихся с дальних полей. Все замерло. Только летучие мыши да светлячки носились в темноте. Сейчас касаба погрузится во мглу, в которой спит веками. Но что это? Вдруг вспыхнул ослепительный электрический свет. Во всем своем безобразии предстали взору кирпичные стены, обложенные кизяком, кучи навоза перед домами...

XIV

Когда Ахмед поправился настолько, что смог выходить на улицу, он первым делом осмотрел деревянные столбы, врытые на площади и в различных уголках касабы. Улицы освещало восемь ламп. Семь человек, то есть он сам, лесовод, агроном, учителя и Кадыбаба. провели электричество в свои дома. Ходили слухи, что каймакам и прокурор намерены просить ассигнования, с тем чтобы провести свет в свои учреждения. Но больше всего Ахмеда интересовал один вопрос — как отнеслось население касабы к появлению этого неведомого им света? Из местных жителей никто еще не сделал себе проводки. Было бы, конечно, неразумно ожидать, что в первые же дни все будут рады этому новшеству. Но со временем каждый поймет преимущества электричества. Горя желанием встретиться с кем-нибудь из местных жителей, Ахмед вечером прошелся по верхнему кварталу. На столбах горели электрические лампочки. Улица была пустынна. С заходом солнца все по обыкновению разошлись по своим домам. Из труб поднимался свинцовый дым. Готовился ужин. Понапрасну бродил Ахмед. Так и не встретив никого, он отправился домой.

Мазылык, теперь уже освещенный, по-прежнему был безмолвен и недвижен. Подойдя к дому дровосека Салиха, Ахмед заметил, что кто-то копошится у кучи навоза. Сердце забилось в надежде. Он подошел ближе и при свете лампы узнал высокую, как кладбищенский тополь, фигуру соседа — Джафера-аги.

Старик, кряхтя, нагружал навоз на тележку. «Вот один из жителей, который уже пользуется благами электричества, — радостно подумал Ахмед. — Если бы на столбе у ворот не горела электрическая лампочка, он вынужден был бы отложить эту работу до завтра».

— Бог в помощь, Джафер-ага!

Тяжело дыша, Джафер-ага выпрямился. По лицу его было видно, что он очень устал.

— Спасибо, бейим.

Ахмед, восторженно указывая на лампочку, спросил:

— Ну как, хорошо, Джафер-ага?

— Слава аллаху, хорошо, бейим, — застенчиво осклабился старик. — Завтра запрягу...

— Запряжешь?!

— Ну да... Вашими молитвами наш вол поправился, завтра пахать буду.

«Да я не о том, а об электричестве», — хотел было сказать Ахмед, но вдруг раздумал.

В последующие дни он ходил к Соукпынару, внимательно осмотрел турбины и динамо; ему пришлось заниматься денежными подсчетами, а также закончить формальности по передаче муниципалитету управления электростанцией. Радость и волнение первых дней улеглись. По странному совпадению строительство электростанции и история с Джанан окончились в один и тот же день. Беспокойство, изнурявшее его в течение долгих месяцев, сразу исчезло. Ахмед почувствовал огромное облегчение, словно кувшин, который он нес, вдруг опустел.

Эта легкость поначалу показалась ему счастьем. Но оно было недолгим. Ахмед уже так привык к разным хлопотам, что сидеть сложа руки ему было просто невыносимо. По вечерам он с увлечением слушал радио и находил в этом утешение. Но днем, бесконечно долгим днем, он вновь впадал в беспросветное уныние.

Ахмед лгал, когда говорил Кадыбабе, что дядя зовет его в Стамбул. И теперь он должен был, хотя бы на короткое время, взять отпуск и ехать в Стамбул. Но что он скажет о женитьбе по возвращении? «Ну и чудак же я! — думал Ахмед. — Солгав один раз, можно солгать и другой. Что-нибудь придумаю. Скажу: «Мы не поняли друг друга и расстались» или: «Моя невеста не захотела ехать в Мазылык, а я предпочел отказаться от нее, нежели пожертвовать своей работой». Да, но ведь тогда в душе Кадыбабы и его дочери вновь затеплится надежда? К тому же эта выдумка о его женитьбе может дойти и до Седеф и расстроить ее». Как трудно жить среди людей и быть далеким от них! Люди не хотят оставить его в покое.

Он написал письмо дяде, в котором сообщил, что собирается взять на некоторое время отпуск и приехать отдохнуть в Стамбул. Он отправил также в министерство юстиции прошение о годичном отпуске. В ожидании ответа на эти два письма необходимо было найти какое-нибудь занятие, которое отвлекло бы его. С того дня, как были разбиты его надежды, Кадыбаба с жаром принялся за свои обязанности в суде. Он почти не оставлял никаких дел Ахмеду, полагая, что этим наказывает его. Однако он не мог помешать Ахмеду выезжать в деревни на следствие. Поездки на мулах были уже не под силу Кадыбабе. А дела, месяцами ждавшие своей очереди, настоятельно требовали проведения следствия.

Ахмед, привязав к седлу торбу с одеялом и простыней, отправился в дорогу в сопровождении секретаря суда. Сейчас он вновь чувствовал себя свободным и счастливым. Перед его взором простиралась бескрайняя зеленая равнина. Беззаботное путешествие, отдых в тени деревьев, обед из свежего сыра, чеснока и вареных яиц... Что может быть приятнее?

Крестьяне, работающие в полях, без особого интереса смотрят на них, те же, которым случается бывать в касабе, с почтением приветствуют их в надежде когда-нибудь извлечь из этого пользу. Изредка навстречу попадается всадник. Царящая в природе божественная тишина на мгновение нарушается.

— Селям алейкум!

— Алейкум селям!

Немного погодя Ахмед слышит, как всадник обменивается приветствием с отставшим секретарем суда.

Они останавливаются у источника, пьют ледяную воду. Приятно охладить губы, которые горят от молодого чеснока. Освежив водой загорелые лица, закуривают. Ахмеду хочется говорить.

— Бог в помощь, отец, — обращается он к крестьянину, работающему на поле около дороги.

— Спасибо, бейим.

— Что будешь сеять?

— Волею аллаха, кунжут.

— Нет, бейим, поле аги... Я испольщик.

Ахмед глубоко затягивается и кричит другому крестьянину:

— Здравствуй, парень!

— Здравствуйте!

— Что ты здесь делаешь?

— Да ничего, работаю.

— Это чье поле?

— Аги.

Отдохнув возле источника, Ахмед и его спутник не спеша отправляются дальше. Ночуют прямо в степи или в какой-нибудь деревушке. На четвертый день они достигли земляного моста, который природа воздвигла сама, словно зная, что цивилизация еще долгие века не будет заниматься этими затерянными уголками. Бурная горная река неожиданно исчезала под землей и появлялась метрах в семи по другую сторону дороги. Ахмед попытался на глазок измерить глубину пенящегося со страшным грохотом голубого потока и поблагодарил бога рек и земель за то, что тот соорудил такой мост. Поросшие тенистыми, раскидистыми деревьями огромные скалы противоположного берега напоминали фантастические статуи. Равнина кончилась, начинались горы.

Ахмед предпочел продолжать пешком это утомительное и в равной степени опасное путешествие. Взбираться по этим скалам верхом было невозможно. Спрыгивая на землю, он вдруг заметил в тени дерева какое-то темное пятно. Приглядевшись, он понял, что это спит человек.

— Может, поблизости есть деревня, спроси-ка у этого человека.

— Сейчас узнаем.

Секретарь спрыгнул с мула и направился к спящему. Это оказался седобородый старик крестьянин.

— Эй, отец...

Старик не шевелился. Секретарь суда потряс его за плечо.

— Да проснись же, отец.

Старик лежал не двигаясь и только приоткрыл глаза. Если бы не дрогнувшие веки, Ахмед подумал бы, что перед ним мертвец. Все лицо старика было в глубоких морщинах. Можно было подумать, что спит он под этим деревом с тринадцатого века, таким он казался сонным и древним...

Ахмед подошел к ним ближе.

— Извини, отец, мы разбудили тебя...

Старик смотрел на них невидящим, застывшим взглядом.

— Мы хотели спросить, есть ли поблизости деревня?

Старик медленно повернул голову налево и, слегка приподняв брови, указал на поднимавшиеся к небу скалы. Потом снова молча устремил свой потухший взор на путников. В этом взгляде было спокойствие паука, сидящего в своей паутине.

Ахмеду становилось страшно, когда он смотрел на скалы, нависшие над головой. Казалось, они вот-вот рухнут вниз. Его пугал шум низвергающейся с гор воды, шелест огромных деревьев, дикие крики птиц. И он закричал, желая услышать свой голос:

— Ты из той деревни, отец?

Старик покачал головой. Видно, не любит говорить или не считает нужным. Ахмеду непременно хотелось заставить его говорить.

— В деревне есть где переночевать? Скажи! Я судья из Мазылыка.

Крестьянин продолжал молча смотреть на него, но теперь взгляд его немного прояснился.

Он попытался выпрямиться и заговорил:

— Сынок, тебя султан послал?

«Этот старик совсем из другого мира... — думал Ахмед, карабкаясь по скалам и вытирая катившийся со лба пот. — Он всех покинул и покинут сам, всех потерял и потерялся сам, не хочет, чтобы о нем кто-нибудь подумал и сам ни о ком не думает, молчалив и безропотен... Как мифологический бог... Страшен, но мертв... Воздух гор так опьянил его, что, кроме него, он ничего не чувствует, кроме скал, ничего не видит и слышит только шум ветра. Пусть за горами расцветают новые сады роз, волнуются моря, звенят колокола... Он далек от всего этого и ничего не знает. Как дикий олень, живет он там, где родился; там же он и умрет».

Два часа карабкались Ахмед и его спутник по скалам. К заходу солнца, обессилевшие, добрались они наконец до деревушки Карасабан[50]. Ахмед ворчал:

— Назвали тоже... А что пахать? Земли и не видно...

— Это ведь горные селения. Хозяйство у них небольшое. Разводят коз, торгуют дровами.

— Наверное, в деревне никого нет.

— Разрешите, я покричу?

— Давай.

Секретарь суда, сложив руки трубочкой, закричал:

— Староста! Эй, староста!

Из-за домика с камышовой крышей показалась чья-то голова. Человек неприязненно смотрел на прибывших.

— Земляк, не знаешь, где староста?

Не произнеся ни слова, человек исчез.

Секретарь суда разозлился.

— Ах ты, каналья, даже не ответил! Подождите немного, господин судья, сейчас я найду этого старосту.

Секретарь привязал мулов к дереву и отправился на поиски. Ахмед был без сил. Он вытер платком пот со лба, сел на землю и сидел так, пока не пришли секретарь суда и староста.

Староста уже успел расспросить обо всем секретаря суда.

— Добро пожаловать... Извините... Мой сын не узнал вас.

— Ничего, — слабо улыбнулся Ахмед. — Мы переночуем в вашей деревне. Есть где остановиться?

— Пожалуйста, оставайтесь сколько хотите. На улице не положим, место найдется.

Вечером, когда Ахмед, изнемогая от усталости, собирался лечь спать в маленькой комнатушке с земляным полом, которую ему отвели в доме старосты, за кирпичной перегородкой поднялся страшный шум. Ахмед прислушался. Ясно слышно было, как кто-то стонал. Входя в дом, Ахмед краем глаза успел заметить, что у старосты большая семья. В домике, напоминавшем маленькую коробку из-под чая, жило человек пятнадцать. Ничего нет удивительного, что стоит такой шум... Ахмед готов был примириться с чем угодно, лишь бы скорее лечь. Пока он отыскивал гвоздь в стене, чтобы повесить пиджак, в комнату, приоткрыв дверь, заглянул хозяин дома:

— Извини, бейим. У нас больная.

Оказывается, три дня назад жена старосты родила.

Мальчик здоровенький, как бычок, но роженицу точно парализовало, не может пошевелиться. Сейчас ее лечат старухи...

Ахмед постарался припомнить кое-что из уроков по судебной медицине: столбняк... эклампсия... После родов в подобных условиях все возможно. Ждать помощи врача в этой далекой деревушке, затерявшейся в горах, было бессмысленно.

— А чем ее лечат? — спросил Ахмед, но лучше бы и не спрашивал.

— Жидким коровьим пометом, бейим.

— Как же так?

— Жители касабы этого не знают. Хорошее средство, очень помогает.

Удивление, отвращение, гнев овладели Ахмедом, тошнота подступила к горлу. Он промолчал. Ему ничего не оставалось делать, как попытаться уснуть, оставив больную так, как есть, до горла погруженной в это целебное месиво, неведомое горожанам. Чтобы не слышать стонов, не чувствовать запаха, он натянул одеяло на голову, заткнул уши и зажал нос. Всю ночь он ворочался на тощем тюфяке, но так и не смог заснуть.

Рано утром, взобравшись на мулов, Ахмед и его спутник поспешили уехать, словно спасаясь от несчастья.

Свежий воздух вернул им силы и бодрость. И тем не менее долгое путешествие утомило их. Окончив все дела в горных деревушках, охваченные единственным желанием как можно скорее добраться домой, Ахмед и секретарь суда пустились в обратный путь. Мазылык сейчас был для Ахмеда столь же желанным, как в свое время Стамбул. Перед его глазами неотступно стоял маленький домик Хатидже-нинэ.

В деревне Калаба к ним присоединился сборщик налогов. Караван из трех мулов медленно спускался с обрывистых скал.

Когда они добрались до равнины, был уже вечер. Путники не поверили своим глазам: в поле стоял новехонький автомобиль. Темневшая черным пятном на фоне дикой природы машина показалась Ахмеду необычайно смешной. Он чуть не рассмеялся. Но вдруг вспомнил электрические лампочки в Мазылыке, и эти два факта, как ни странно, показались ему удивительно похожими друг на друга.

Погоняя мулов, они подъехали к машине. Задние колеса ее увязли в яме. Шофер беспомощно озирался по сторонам. В машине сидели двое пожилых людей. Ахмед подошел, поздоровался.

— Застряли?

— Да, — ответил один из сидевших в машине. — Я губернатор. А это директор сельскохозяйственного управления... Позвольте узнать, с кем говорю?

Ахмед назвал себя и представил своих спутников.

— Мы с вами, кажется, встречались?

— Да... год назад... Вы приезжали в Мазылык.

Губернатор вздохнул:

— Эти дороги не для нашей машины, господин судья, но что поделаешь, так уж получилось. Мы просили помочь крестьянина, который работает вон на том поле. Не обращает внимания!

Метрах в двухстах от них действительно работал крестьянин.

— Дал бы он нам своих волов, — ворчал шофер, — одним махом вытянули бы машину. Но он даже с места сдвинуться не хочет.

Ахмед хотел было попросить секретаря суда пойти и привести крестьянина с волами, как вдруг сборщик налогов закричал:

— Мехмед... Эй, Мехмед!

Крестьянин нехотя поднял голову и, узнав его, спросил:

— Что хочешь, Хасан-эфенди?

— Приведи-ка побыстрее волов...

Крестьянин тотчас бросил пахать, выпряг волов и погнал их к автомобилю. Через несколько минут машину вытащили.

Прощаясь, губернатор сказал Ахмеду:

— Если бы в Мазылык была дорога, мы довезли бы вас. Хотите, поедем в вилайет, а оттуда вернетесь в касабу?

Ахмед, поблагодарив, отказался.

Автомобиль, рыча, тронулся с места и пополз по извилистой дороге.

В сгущавшихся сумерках он становился все меньше и меньше и вскоре исчез за горизонтом.

Словно хозяева дома, проводившие гостей, стояли Ахмед и его спутники на бескрайней равнине, одинокие посреди этого страшного безмолвия.

Темно-синяя ночь опускалась на землю. Редкие звезды, мерцавшие на небе, казались прозрачнее мыльных пузырей.

Мир тьмы звал ко сну и смерти. Волы пристально глядели на Ахмеда, словно сочувствуя ему.

XV

Приказав жандарму, стоявшему у входа, никого не впускать, каймакам медленно вернулся к столу и сел в кресло.

Таким мрачным Ахмед видел его впервые. Когда за ним пришел курьер от каймакама, Ахмед сразу понял, что в этом приглашении кроется что-то необычное.

— Я сначала к вам домой пошел, — сказал курьер, — господин каймакам хотел сам к вам прийти. Не застанешь дома, сказал он, пусть пожалует ко мне из суда.

Ахмед растерялся. Что могло случиться?

Каймакам, повертев в руках карандаш, против обыкновения заговорил как-то нехотя, устало:

— Друг мой, у нас в Турции, как, впрочем, и везде, есть два сорта людей, вернее, в каждом человеке два начала: добро и зло. Все дело в том, чтобы примирить эти два начала. К сожалению, с самого сотворения мира ни религия, ни философия, ни закон не могут с этим справиться...

Ахмед с любопытством ждал, к чему приведет это вступление.

Каймакам положил карандаш на место и не торопясь продолжал:

— Полчаса назад я узнал, что к нам в касабу приехал ревизор из министерства юстиции. Мне было известно, что целый ряд подстрекателей выступают против тебя, но я полагал, что смогу остановить их. Как-то не верилось, что они осмелятся так раздуть дело. Должен признаться, что, несмотря на мой двадцатилетний опыт, я ошибся.

Каймакам поднялся и, заложив руки за спину, стал возбужденно ходить по комнате.

Ахмеду стало невыносимо больно, но, стараясь казаться спокойным, он спросил:

— Какое отношение имеет ко мне приезд ревизора?

Каймакам остановился и посмотрел Ахмеду в глаза.

«Ты сам это знаешь не хуже меня», — прочел Ахмед в его взгляде.

— Сколько тебе лет?

— Двадцать шесть.

— Значит, моложе меня на девятнадцать лет. Когда ты родился, я кончал лицей, когда ты пошел в начальную школу, я уже начал свой жизненный путь, когда тебе станет столько лет, сколько мне теперь, я уже буду в земле. Как по-твоему, разница есть?

Ахмед невольно улыбнулся.

— В таком случае, — продолжал каймакам, — почему ты не послушался моих советов?

— Я люблю вас, как старшего брата, господин каймакам, но не раскаиваюсь, что не последовал вашим советам. Я и сегодня поступил бы точно так же. Говорю это откровенно, вы не рассердитесь?

— Ну что ты, с какой стати!

— Я убежден, что поступил правильно. Какое обвинение может мне предъявить ревизор?

— Какое могут предъявить тебе обвинение? Разве положения о коллективных пожертвованиях недостаточно для этого? Ты добр, честен, отзывчив и любишь делать добро. Когда я смотрю на тебя, я вспоминаю свою молодость. Да, в чем они могут еще обвинить тебя?

Каймакам замолчал и задумался. Потом сказал:

— За все время, что я работаю, я усвоил одно, о чем помню всегда, приступая к какому-нибудь делу. Любое дело как идея может быть превосходно. Но это качество следует искать не в самом начинании, а в той реакции, которую оно вызовет в обществе. Эта реакция, на худой конец, должна быть положительной.

— Например?

— Например, возьмем вашу затею с электричеством. Посмотрим, какое действие оказала она на то маленькое общество, в котором мы живем, то есть на Мазылык. Какую пользу принесло электричество населению? Может, увеличилось плодородие полей? Исцелились больные или уменьшилась смертность среди детей? Зажглись электропечи вместо очагов, которые топят коровьим пометом? Народ перестал спать вместе со скотом? Крыши домов вместо камыша покрыты черепицей, а кирпичные стены оштукатурены? Хасан получил землю, а Хюсейн смог купить плуг? Или Мехмед наконец понял, почему в его деревне не разрешают сеять рис? Ну скажи, что изменилось?

Ахмед, растерявшись под градом посыпавшихся на него вопросов, заикаясь, пробормотал:

— По крайней мере вы не будете отрицать, что вместе с электрическими лампочками, которые зажглись на улицах, в Мазылык пришел свет цивилизации.

— Сын мой, нам нужен не свет цивилизации, а она сама. Мы плетемся позади каравана и с каждым днем все больше отстаем от него... А караван движется так быстро... В свое время на этих землях жила цивилизация, о свете которой ты только что говорил. С тех пор прошло немало лет. Проблемы, встающие перед нами, меняются, но характер их остается прежним. Проблема, нашедшая свое отражение в социальных и политических реформах еще во времена великого Решида-паши, проявилась впоследствии в реформах в области религии и традиций. Потом нам показалось, что мы нашли выход в индустриализации, сельскохозяйственных преобразованиях, реформах в области культуры. Невозможно даже определить, правы мы были или ошибались, так как ни одно из этих дел не доведено нами до конца. Теперь это уже вопрос жизни и смерти. Мы сами довели себя до такого состояния.

Каймакам на мгновение замолчал, пытаясь разгадать, какое впечатление произвели его слова на Ахмеда. Потом, понизив голос, продолжал:

— Сейчас уже поздно... Кого призовешь к ответу? По правде говоря, у нас даже нет времени считаться... Мы сейчас в борьбе не на жизнь, а на смерть, понимаешь, на смерть...

«Борьба не на жизнь, а на смерть... Не на жизнь, а на смерть...» — назойливо, до боли гудело в голове Ахмеда.

— Вам, молодому поколению, предстоит эта борьба... Вам, мой юный судья... Вам...

Нам?.. Перед взором Ахмеда оживает громадная армия судей, каймакамов, докторов, учителей, инженеров, разбросанных по всей стране... Мы? Лесовод, агроном, учитель Бекир, учитель Нихад, Назми и я... я... Я?.. Вся громадная армия вдруг исчезла, остался только он один. Один в борьбе не на жизнь, а на смерть... Совершенно один... Ахмед испуганно вздрогнул.

Каймакам продолжал:

— Неиссякаемую энергию вашей молодости нужно направить на правильный путь... Поставить в воду колесо и зажечь три лампочки не так уж сложно. Нужно сделать так, чтобы народ сам зажег эти лампочки. Когда ты слушаешь дело какого-нибудь Хасана и говоришь ему, что он прав, не думай, что это главное. Добейся, чтобы Хасан сам заявил, что он прав. Излечить одного Али от трахомы не так уж сложно, вы сделайте так, чтобы общество раз и навсегда избавилось от микроба трахомы.

Каймакам спокойно потянулся, словно эти яркие, вдохновенные слова произносил не он, а кто-то другой. Взял фиалку из букетика, стоявшего в стакане с водой, и, вдыхая ее аромат, сказал:

— Ах, мой юный судья, как это хорошо — жить...

XVI

Выйдя от каймакама, Ахмед почувствовал, что в нем что-то изменилось, на душе стало как-то легко. Прибавив шагу, он направился прямо в суд. Слова, услышанные им от каймакама, гудели у него в голове, словно пчелы в банке. Борьба не на жизнь, а на смерть... Эту борьбу предстоит вести нам... Это несложно... Сделайте так, чтобы общество само... Это несложно... сделайте так... Это несложно... Это несложно... Сделайте так... Мы сделаем это... Мы должны сделать... Если мы не сможем, тогда надо умереть... А ведь... Ах, юный судья, как это хорошо — жить...

Ревизор был у прокурора. Ахмед спокойно пожал ему руку. Невысокого роста, светловолосый, средних лет человек своими маленькими голубыми глазками, спрятавшимися за сверкающими стеклами очков, смерил Ахмеда с головы до ног. Потом, обернувшись к прокурору, спросил:

— Значит, суд размещается в этих трех комнатушках?

Прокурор улыбался.

— Да, господин ревизор... К сожалению, более подходящего здания в касабе нет. В этой комнате работает ваш покорный слуга. Соседняя комната несколько больше. Там происходят заседания суда. Внизу сидят секретари...

— Сколько лет вы здесь работаете?

— Пять.

— А вы, господин судья? — обратился ревизор к Ахмеду.

— Скоро уже два года.

— Это ваша первая должность, не так ли?

— Да.

— Привыкли?

Прокурор опередил Ахмеда:

— Со временем все привыкают. Но ваш покорный слуга наконец намерен уехать. В этом году мой старший сын кончает начальную школу. Буду просить о переводе меня туда, где есть средняя школа.

Потом, взглянув на Ахмеда, добавил:

— Наше место могут занять молодые коллеги. Теперь очередь за ними...

Ахмед улыбнулся.

С чашкой кофе в руках вошел курьер. Ревизор не спеша выпил кофе и снова взглянул на Ахмеда:

— Много лет назад, подобно вам, я начал работать в одном таком же маленьком городке. До сих пор помню, как тосковал в первые дни. Особенно по вечерам, когда все расходились по домам и я оставался один. Хотелось даже плакать. Кругом горы. До большого города далеко. Да, эта тоска мне хорошо знакома. Но поверьте мне, со временем дни, прожитые вами здесь, станут для вас самым теплым воспоминанием. Несколько лет назад мне довелось в качестве ревизора побывать в городке, где я начинал службу. Я плакал от радости. Несколько дней, проведенные мною в этом городке, я считаю самыми счастливыми в моей жизни.

Ревизор замолчал. Стекла его очков блестели, и поэтому не было видно, куда он смотрит.

— По крайней мере воздух и вода у вас в касабе хорошие? — спросил он, обращаясь к прокурору.

— Вода у нас очень хорошая, да и воздух неплохой...

— По пути сюда я заметил на обочине дороги столбы с электрическими лампочками. Разве у вас есть электричество?

Прокурор с улыбкой посмотрел на Ахмеда:

— Да. Провели благодаря инициативе Ахмед-бея.

Как ни старался Ахмед сохранять спокойствие, он все-таки не удержался и покраснел. К счастью, прокурор сам принялся рассказывать, как строилась электростанция, какую роль сыграли в этом деле Ахмед и его друзья. Ахмед, довольный, что избавился от объяснений, понемногу успокоился. Когда прокурор кончил, ревизор приветливо обратился к Ахмеду:

— Электричество в местечке, где всего-навсего пятьдесят домов... Так это вы инициатор такого начинания? Ваша деятельность достойна похвалы, господин судья, поздравляю.

Растерявшийся Ахмед пробормотал слова благодарности. Нервы его, успокоившиеся во время долгих разглагольствований прокурора, снова сдали. Извинившись, он вышел из комнаты. Чувство радости и изумления охватило его. «Вас следует похвалить, поздравляю», — сказал ревизор. Да, да, именно так... он не мог ослышаться! А теплое, приветливое выражение лица ревизора, когда он произносил эти слова... Ахмед не видел его глаз, но готов был поклясться, что в тот момент они улыбались.

Значит, они с каймакамом ошиблись в своих предположениях! Если существует самая простейшая связь между словами и мыслями человека, это так... Ахмед, стараясь успокоиться, вспоминал подробно весь разговор, снова н снова все взвешивал. Нет, сомневаться бессмысленно. Это так... Ах, как хорошо жить, юный судья!

Под вечер он увидел ревизора, когда тот выходил из суда вместе с прокурором и Кадыбабой. С ними был каймакам. Он что-то весело рассказывал, непринужденно хлопал по плечу ревизора, с которым познакомился всего час назад. Ахмед шел на некотором расстоянии и, не привлекая их внимания, следил за ними взглядом. Ну что за душа-человек был этот каймакам!.. Даже губернатор, несмотря на всю свою строгость и важность, не смог оставаться с ним официальным более получаса. Торжественно встреченный, губернатор, стараясь держаться официально, вошел в здание муниципалитета, а уже через два часа выходил оттуда с каймакамом под руку. Когда же каймакам, непринужденно хлопнув его по спине, сказал: «Ну, господин губернатор, сегодня по таким дорогам тебе домой не добраться. Я прикажу испечь для тебя татарские пирожки, да такие, что пальчики оближешь», — губернатор только улыбнулся. Глядя сейчас на каймакама, Ахмед вспомнил этот случай, и его охватило чувство безграничной любви к этому человеку.

В последующие дни Ахмед встречал ревизора лишь по утрам, отправляясь в суд. Ревизор работал один в комнате прокурора. На вечерах, устраиваемых в доме каймакама, Ахмед не бывал. Придумав тысячу отговорок, он всякий раз вежливо отклонял настойчивые приглашения. Он предпочитал посидеть в лавке с лесоводом и учителями, а потом вернуться домой и остаться наедине с книгами и радио. В последней почте письма от дяди не было. Из министерства юстиции также не было никаких вестей относительно отпуска. Все это мало беспокоило Ахмеда. Что он будет делать в Стамбуле в свой короткий отпуск? К тому же сначала надо будет совершить утомительное путешествие на мулах, потом проехать много километров по железной дороге... Целых три дня в пути... Хайдарпаша[51]... Оттуда пароходиком к Галатскому мосту. От моста на такси или на трамвае (что вероятно, если учесть состояние его кошелька) прямо в Аксарай[52]... Броситься на шею старой тете, поцеловать руку дяде... Жаркая баня... потом сон... Впрочем, в Мазылыке тоже можно прекрасно спать. Ну, а потом? Что делать потом? У него нет денег для того, чтобы полностью насладиться жизнью в Стамбуле. Пятидесяти лир, которые он сможет взять у дяди, не хватит даже на кофейни Беязита. Стамбул без денег — это не Стамбул. Лучше уж вовсе не ездить, не видеть, не вспоминать. От одного сознания, что в его распоряжении считанные дни, он не будет знать никакого покоя. Как только исчезнет радость первой встречи, мозг невольно начнет отсчитывать: осталось четырнадцать, одиннадцать, десять, девять, восемь дней... Стоит ли терпеть все эти муки лишь для того, чтобы оправдаться перед Кадыбабой?

Ахмед был удивлен, когда за ним пришел курьер от ревизора. Он не встречался с ревизором целых пять дней. Для чего он мог ему понадобиться? Что случилось? Стараясь казаться спокойным, Ахмед отправился в комнату прокурора.

Ревизора почти не было видно за грудой наваленных на столе дел. Когда Ахмед вошел, ревизор поднял свою светловолосую голову, которая, казалось, назло глубоким морщинам, избороздившим лоб, упрямо не седела. Сверкнули стекла очков.

— Прошу вас, Ахмед-бей...

Ахмед присел на стул перед столом.

— Я хотел бы с вами поговорить. Вы, вероятно, знаете, что я приехал сюда с официальной ревизией. Кроме того, мне надлежало разрешить еще один небольшой вопрос.

Ахмед слушал, пытаясь вникнуть в смысл его слов. Небольшой вопрос? Нервы снова напряглись.

— По роду службы мне часто приходилось сталкиваться с подобными случаями. Все эти маленькие городки — своего рода гнезда интриг. Жалобы, клевета являются здесь для некоторых любимым развлечением. К сожалению, мы не можем искоренить это зло, несмотря на все наши старания. Вам же я хочу дать совет — не расстраивайтесь из-за доноса, который был сделан на вас.

Ахмед вздрогнул:

— На меня был донос?

— Да. Я произвел расследование и выяснил, что, как и многие доносы, он ни на чем не основан. Забудьте о нем.

Ахмед почувствовал облегчение. Стараясь казаться спокойным, он спросил:

— Но в чем заключался донос, могу я узнать?

— Конечно. Мне самому хотелось, чтобы вы знали его содержание. Месяц назад в министерство пришло письмо, в котором сообщалось, что вы находитесь в незаконной связи с женщиной по имени Седеф. Подобное положение несовместимо со званием и достоинством судьи. Как вам известно, министерство не занимается анонимными письмами. Но письмо, о котором идет речь, было подписано, было указано также местожительство автора. Поэтому мы вынуждены были произвести расследование.

Ахмед снова покраснел. Голос его дрожал от гнева и отвращения:

— Кто же автор? Могу я вас спросить об этом?

— Донос подписан дровосеком Салихом Эгильмезом, проживающим в доме № 3 в квартале Намазгях... Я говорил с ним. Он не отрицает, что подписал письмо, но совершенно ясно, что оно написано не им. Этот невежда двух слов связать не может... Просто кто-то использовал его в этом деле.

Ревизор встал, и, улыбнувшись, положил руку на плечо Ахмеда.

— Для меня, а следовательно, и для министерства вопрос ясен. Я узнал, что вы достойный, трудолюбивый юноша, и услышал о вас много лестного. Министерство будет гордиться вами.

За сверкающими стеклами очков ревизора Ахмеду вдруг почудились веселые глаза каймакама.

— Провести электричество в местечке, где всего-навсего пятьдесят домов!.. Честное слово, я восхищен. И всем в министерстве расскажу об этом, Ахмед-бей.

XVII

Придя домой, Ахмед почувствовал, что у него снова начинается приступ малярии. Все тело горело, и в то же время его бил озноб. Казалось, вся кровь прилила к голове, увлекая сознание в темную пропасть. Все существо его охватило чувство отвращения. Я ненавижу... ненавижу... дровосека Салиха, Хаджи Якуба, лавочника Хасана, всех, всех!.. Ненавижу это гнездо отсталости, невежества и интриг... Ненавижу этот Мазылык...

Он словно безумный метался по комнате. Подойдя к столу, наугад взял книгу. «Кандид» Вольтера. Кандид, то есть чистосердечный, глупый человек... Это я... Надо расчистить наш сад. Но Мазылык, по-прежнему этот Мазылык!

Он взял другую книгу. «История наук». Семь тайн вселенной. Ах, этот Мазылык!

Отбросил и эту книгу, взял третью. Алдуис Хукслей, «Новый мир»... Но Мазылык, снова Мазылык!..

— Принести суп?

Ахмед смотрел мутными глазами, ничего не понимая. Перед ним — Седеф, словно закутанное в тюль привидение. Между ними огромное расстояние, которое ему ни в одном из его снов не удалось преодолеть.

— Это ты? — произнес он сдавленным голосом.

— Я.

— Подойди поближе.

Девушка нерешительно сделала несколько шагов, растерянно спросила:

— Чего тебе?

Ахмед глубоко вздохнул. Видение, в несколько шагов преодолевшее это огромное расстояние, стояло перед ним.

Он протянул руки и привлек девушку к себе. Губы его скользили по ее лицу, пытаясь разгадать душу Мазылыка. В этих поцелуях была не любовь, а ненависть и отвращение. Седеф вздрогнула, но не пыталась вырваться. Она чувствовала тубы Ахмеда на лице, шее, плечах. Дрожащие пальцы его разорвали передник, коснулись ее груди. От обнаженной груди слегка пахло йодом... У Ахмеда потемнело в глазах. Он уже не мог разглядеть видение, которое билось у него в руках.

Когда Ахмед проснулся, солнце стояло уже высоко. Близился полдень. Ахмед встал. Было прохладно. Чувствовалось приближение зимы.

Подойдя к окну, он взглянул на улицу. У навозных куч возились ребята. Ахмед узнал среди них младшего сына дровосека Салиха — вылитый отец с его огромной головой... При виде этого ребенка Ахмеда снова охватило чувство отвращения. В голове, вне какой-либо связи друг с другом, возникали мысли, образы... Дровосек Салих... Вольтер... Жить... Ревизор... Домик тети в Аксарае... Снова дровосек Салих...

Во дворе послышались шаги. Что произошло вчера вечером? Он помнил только разговор с ревизором. А потом — мрак...

— Ты что, нездоров, братец?

На пороге стоял лесовод.

— Я зашел к тебе на службу — говорят, не приходил.

С трудом переводя дыхание, Ахмед смотрел на него, но не узнавал.

— Я здоров.

— После обеда собираюсь поехать по одному делу в деревню Умурджу. Велел приготовить две лошади. Если не занят, поедем вместе.

— Да нет, особых дел нет.

— Ночи лунные, успеем вернуться. Поедем?

— Ну, что ж, поедем...

— Тогда собирайся... Лошади ждут у лавки Хасана... А я сейчас кое-чем запасусь, чтобы не голодать в дороге... Да, чуть было не забыл, тебе письмо.

Вскрывая конверт, Ахмед слышал, как во дворе лесовод перебрасывался шутками с Хатидже-нинэ. Письмо было из Стамбула, от дяди.

«Дорогой мой!

Давно уже мы не получали от тебя весточки и очень беспокоились. Особенно сильно тревожилась тетя. Она очень обрадовалась твоему письму, в котором ты сообщаешь о предполагаемом отпуске. Но непродолжительный отпуск недостаточен, чтобы утешить твою тетю. Она уже немолода, здоровье ее подорвано тоскою по тебе. Ты мечтал стать адвокатом. Мне это было известно. Но, несмотря на это, я был сторонником того, чтобы ты начал службу в Анатолии. Мне хотелось, чтобы ты стал настоящим человеком. Однако сейчас я понял, что нельзя жертвовать здоровьем старой женщины даже во имя твоих интересов. Поэтому мы с тетей считаем, что ты должен вернуться в Стамбул и работать здесь, где ты пожелаешь. Ведь у нас, кроме тебя, никого нет. Конечно, ты волен сам решать свою судьбу. Ждем ответа. Я и тетя очень соскучились по тебе и с любовью целуем тебя».

Ахмед чуть не задохнулся от радости. Снова и снова перечитывал он последние строчки письма. Ты должен вернуться в Стамбул... здесь... где пожелаешь... Конечно... решать свою судьбу... Ждем отве... Какой там ответ! Вместо ответа он приедет сам. Решено: завтра же в дорогу! И никому ничего не говорить об отъезде!

Мысль уехать потихоньку, ни с кем не попрощавшись, целиком захватила его. Никому ни слова, тайком... Ахмед лениво потянулся и снова нырнул под одеяло. В эту минуту он забыл о Мазылыке, и даже о своем обещании лесоводу поехать с ним вместе в деревню. Перед глазами у него стоял домик с садом в Аксарае. Тихо трогается поезд, все огорчения, словно станции, мимо которых он едет, удаляются, мельчают и исчезают...

Часа два провалялся Ахмед, мечтая, с улыбкой на губах. Вдруг он вспомнил о лесоводе. Вскочив с постели, оделся, вышел на улицу и направился прямо к лавке Хасана. Каким прекрасным казался ему теперь мир, все сразу стали такими близкими! Было прохладно, но он не чувствовал холода. Ахмед с любовью посмотрел на ребятишек, возившихся у навозной кучи. Он подошел к ним и, улыбаясь, погладил сына дровосека по его огромной голове.

Лесовод, не зная, что и подумать, с нетерпением ждал его у лавки Хасана.

— Опаздываем.

Ахмед даже не счел нужным извиниться.

— Едем?

— Едем.

Они направились в сторону равнины. Лошади резво бежали по широкой, ровной дороге. Солнце клонилось к западу. Некоторое время они скакали во весь опор. Наконец лошади устали, одна из них замедлила бег, споткнулась и встала.

— Какой чистый воздух! — сказал лесовод. — Хорошо скакать в такую погоду.

Крестьяне, окончив работу, оставили землю наедине с небом и ветром. Кругом ни души.

— Посмотри, в горах выпал снег...

Горы упирались своими снежными вершинами прямо в голубое небо. Вдруг на горизонте появилось какое-то темное пятно, словно дождевая туча...

— Что это? — спросил Ахмед.

Лесовод, прикрыв глаза рукой, внимательно посмотрел вдаль.

— Не знаю, не могу разобрать.

Ветер доносил запах земли.

Ахмед взглянул на горы, потом снова на пятно, видневшееся на горизонте. Он и сам не понимал, почему оно привлекало его внимание. Ахмед не верил в существование неведомых сил, но у него как-то странно щемило сердце. Ему вдруг показалось, что сама судьба медленно движется ему навстречу.

Тишина. Лошади, будто почуяв что-то необычное, шли, опустив головы, прижав уши.

Ахмед оглянулся. Мазылык с его белым минаретом казался ожившей крохотной страной из сказки. Солнце садилось прямо на этот призрачный городок.

— Вижу! — неожиданно крикнул лесовод. — Это рабочие с рисовых полей. Смотри, они идут в Мазылык.

Словно в снопе света, Ахмед ясно различал теперь процессию из пятидесяти-шестидесяти человек. Женщины, мужчины, дети. Они были еще далеко, но их фигуры четко выделялись, освещенные последними лучами солнца.

— Да, это рабочие, Ахмед-бей. Каждый год в это время они возвращаются с рисовых полей. Почти все больны малярией, некоторые умирают прямо в дороге. Несколько лет назад мы нашли труп у дома каймакама. Они почти раздеты, да и денег у них нет. Проработав много месяцев по колено в воде, они уходят, оставаясь в долгу у хозяина. Ведь суп, хлеб, табак — все они берут в долг в бакалейной лавочке на рисовом поле. В Мазылык приходят рассказать о своих бедах, ищут, кто бы защитил их права. Потолкавшись несколько дней у дома каймакама и прокурора, они разбредаются по своим деревням ни с чем.

Ахмед, не отрывая глаз, смотрел на эту процессию. Изменившимся голосом он спросил:

— На будущий год они снова пойдут?

— Эти — нет, пойдут другие... Желающих работать много...

— Разве они не знают, что останутся ни с чем?

— Как не знают? Знают, но все равно идут.

— Почему?

— Хоть несколько месяцев они сыты.

«Борьба не на жизнь, а на смерть... Борьба не на жизнь, а на смерть... — гудело в ушах Ахмеда. — Я одинок в этой борьбе...»

Толпа рабочих медленно удалялась.

Солнце садилось прямо на Мазылык.

— Опаздываем, — словно самому себе пробормотал лесовод. — Крестьяне Умурджу уже ждут меня. Я должен распределить деревья, чтобы до наступления зимы они успели срубить их и продать. Хоть немного денег заработают. А мы опаздываем.

Ахмед разжал пальцы. На землю упало измятое, потерявшее форму и смысл письмо.

Солнце совсем скрылось за горизонтом. Мир погружался в темноту...

— Опоздали, — продолжал лесовод. — Сегодня мы уже не успеем вернуться, придется ночевать в деревне.

Ахмед, обернувшись к нему, резко сказал:

— Поедем быстрее!

Лицо его выражало твердую решимость.

Большие рыбы

Это город Стамбул, где...

Недим

Небо начинало светлеть, когда вагоновожатый Сабри вывел из депо трамвай второго класса, курсирующий по маршруту «Шишли — Сиркеджи». Черные тени, дремлющие на земле у стен, все больше и больше бледнели, расплывались.

У ворот кладбища на корточках сидели трое рабочих. Услышав скрежет колес, они зашевелились. Трамвай завернул по кругу и остановился. Рабочие медленно, тяжело поднялись по ступенькам в вагон. На задней скамье, поджав под себя ноги, сидел кондуктор и смотрел в сторону залитого огнями депо.

— Общественное добро... — ворчал он. — Даже днем жгут свет. Никто не догадается погасить!

Один из рабочих развязал красный узелок, достал ломоть хлеба, горсть маслин и принялся есть. Другой протянул кондуктору сигареты.

— Закури, Джемиль-эфенди!

Кондуктор хмуро покосился на пачку.

— Какие?

— «Биринджи».

— Кури сам. От них кашель.

— Ишь ты, благородным стал...

Вагоновожатый Сабри миролюбиво взглянул на ранних пассажиров и с грохотом захлопнул дверцу кабины.

Колеса, высвободившись из плена тормозных колодок, покатили по рельсам. Вольный, как ветер, первый городской трамвай загромыхал по безлюдным улицам.

Вагоновожатый Сабри потряхивал головой, чтобы не заснуть.

— Сукины дети... — бормотал он. — Не дали поспать...

Пьяный зять лавочника Хасана-эфенди опять среди ночи переполошил обитателей Меджидие-кёю. Его несчастная жена, вопя и причитая, получила недельную порцию побоев, в результате чего все жители квартала, кроме глухого пенсионера Али-бея, были лишены сна.

— Ах, потаскуха! — скрипел зубами Сабри. — Столько лет терпит адскую жизнь! Не понимаю, чем этот пес приворожил ее.

Трамвай на большой скорости пронесся мимо остановок Хастаханэ, Бомонти, Османбей. В Пангалты он остановился, чтобы подобрать старушку и нескольких рабочих, спустившихся из Ферикёя.

Старушка вошла с передней площадки. Когда открылась дверь, на Сабри пахнуло табачным дымом, смешанным с запахом пота и земли.

Убегающие вдаль рельсы тускло поблескивали в голубоватой утренней дымке.

Миновав Пангалты и Харбие, трамвай опять развил большую скорость. Пролетев спуск у Сюрпагоп, он начал карабкаться вверх к Таксиму. За исключением кондуктора Джемиля-эфенди, все в трамвае крепко спали. Молодой рабочий, растянувшись на двухместном сиденье, безмятежно похрапывал, словно пассажир спального вагона.

Джемиль-эфенди закурил сигарету и просунул голову в кабину вагоновожатого Сабри.

— Куда мчишься? Смотри, прибудем раньше времени — отругают...

Сабри промолчал.

У памятника Ататюрку трамвай миновал седьмую асфальтовую заплату. Теперь уже до самого Эминёню не будет ни одной.

Сабри знал все асфальтовые заплаты на этом пути гораздо лучше, чем своих дальних родственников. Он помнил цвет и форму камней на мостовых, мог безошибочно сказать, в каком районе лучше работают мусорщики.

Мчась по Таксиму, Сабри подумал про себя: «Разве это чистота? Вот подъедем к Шишханэ...»

В Пармаккапы пассажиры трамвая проснулись от страшного толчка. Спавший на скамье молодой рабочий очутился на полу. Содержимое узла старушки разлетелось по всему вагону. Кондуктор Джемиль-эфенди в растерянности сунул в карман горящую сигарету.

— Черт! Ну и тормознул!

Сабри спрыгнул на землю и гневно посмотрел вслед кошке, мчавшейся по тротуару.

— Слава аллаху, не раздавил... — облегченно вздохнул он.

Лицо Сабри просветлело. Он обернулся к пассажирам, улыбнулся:

— Спаслась!

Рабочие прилипли носами к стеклам. Один из них пробормотал:

— Спаслась, только хвост потеряла.

Дома вдоль улицы спали, объятые глубоким безмолвием.

Вдруг на втором этаже одного из них распахнулось окно. Женщина в розовой комбинации свесилась вниз, сверкая белизной плеч.

— Ах, бедная кошка! Осталась без хвоста...

Женщина поежилась, словно от холода, захлопнула окно и проводила взглядом трамвай, который опять побежал по рельсам, оставляя в воздухе огненную голубую дорожку.

Вставало жаркое весеннее солнце.

Сильва лениво потянулась. Ей уже не хотелось ложиться. Она посмотрела на мужчину, который спал, скорчившись под одеялом. Прислушалась к его храпу. Лицо ее передернула брезгливая гримаса.

Вчера Сильве казалось, что эта ночь никогда не кончится. Ее клиент не знал усталости. Превозмогая отвращение, она старалась быть нежной. Неуклюжие ласки не доставляли ей удовольствия. Когда его губы шарили по ее плечам и груди, она думала, что умрет от омерзения. «Скорей бы утро!» — терзалась женщина.

У нее был план — на несколько дней поехать отдохнуть к тетке в Саматью. Тетушка думала, что Сильва работает на трикотажной фабрике и снимает в приличной семье комнату с пансионом. Старушка бесконечно радовалась, когда горячо любимая племянница приезжала к ней в гости с пачкой кредиток в ридикюле.

Сильва приблизилась к зеркалу, осмотрела синяки на плечах и груди, затем опять подошла к окну.

Работницы ателье «Серебряные ножницы», которое помещалось в доме напротив, распахнули настежь окна, проветривая помещение.

Итак, ночь осталась позади...

«Просил разбудить его пораньше, но... Что если рассердится?» — подумала Сильва.

Она боялась в одну минуту потерять все, что заработала за целую ночь, терпеливо стискивая зубы. Подошла к кровати, осторожно тронула спящего за плечо.

Мужчина зашевелился и открыл глаза.

— Вставай, милый, пора, уже утро...

Шакир-бей обвел взглядом комнату. Опухшее от сна лицо ничего не выражало. Он что-то пробормотал, откашлялся.

— Ну, видишь, утро... Ты просил поднять тебя пораньше.

Мужчина потянулся, протер глаза, зевнул.

— Утро, говоришь?

— Да, утро.

— Который час?

— Половина седьмого.

— В самом деле?

— Жалко было тебя будить, но я подумала, что...

— Хорошо сделала! Очень хорошо сделала, крошка!

Шакир-бей вскочил с постели, подбежал к умывальнику, наскоро умылся, вытерся. Игриво взглянул на Сильву.

— Весьма огорчен, что приходится так рано покидать тебя, но...

— Это серьезно?

— Вполне... Что поделаешь? Работа... Она не ждет, пока я вдоволь нацелуюсь.

— Ты всем так говоришь!

— Иди ко мне, обниму еще разок.

Сильва подошла, стараясь подавить отвращение. Мужчина схватил ее за талию и впился губами в ее рот. Отпустив Сильву, он почувствовал себя на верху блаженства.

Окна дома напротив ослепительно сверкали в лучах восходящего солнца. Шакир-бей опять потянулся.

— Да, славная была ночка!

Он подмигнул Сильве. Она тоже улыбнулась и подумала: «Убирайся поскорей! Сил моих больше нет!»

— Ты меня не любишь, — сказала она.

Шакир-бей развеселился. Надевая подтяжки, он покатывался со смеху.

— Не люблю, говоришь? Ну и сказанула! Я с ума схожу по тебе, куколка!

— Когда любят, чаще заходят...

— Ты ведь знаешь, крошка, я женат. Только раз в две недели удается улизнуть. Да и то с таким трудом! Ты не представляешь, на что я иду ради тебя, чего только не придумываю!

— Полно, полно, не заговаривай мне зубы!

Шакир-бей, раскатисто хохоча, подошел к Сильве, обнял, желая доказать свою любовь, и опять впился в ее губы.

«Зачем я начала разговор?.. — ругала себя Сильва. — Впрочем, что мне оставалось делать? Надо было как-то занять его, пока он одевался. Не могла же я сидеть с хмурым лицом».

Мужчина ушел, оставив на комоде бумажку в пятьдесят лир.

Сильва посмотрела на деньги, пробормотала:

— Ушел...

Обычно он платил тридцать лир, а сегодня оставил пятьдесят... В чем дело?

— Да, ушел... И больше никогда не придет...

Шакир-бей вышел из темного подъезда на залитую солнцем улицу и вздохнул полной грудью. В каждой клеточке своего тела он ощущал приятную легкость. Ноги были налиты сладостной усталостью, дающей иллюзию счастья. Он весь пропах публичным домом.

Покачиваясь, Шакир-бей двинулся к Галатасараю. Сегодня утром на таможне его ждал товар на сто тысяч лир. Сделка сулила минимум десять тысяч лир чистоганом.

Шакир-бей улыбнулся.

«Да, знала бы девка, что я за полчаса хапну десять тысяч, пожалела бы, что продала долгую ночь за полсотни...»

Шакир-бей шел по Бейоглу[53].

От тротуара веяло прохладой. Он с жадностью втянул и себя воздух свежего утра.

«Впрочем, ну ее к черту! — продолжал размышлять Шакир-бей. — Завзятая проститутка! Я даже переплатил. Соглашалась и за тридцать... Надо искать новую. Надоела...»

Он взглянул на часы: семь.

«Такси за десять минут домчит до конторы. Значит, еще есть время. Зайду в «Токатлыян», выпью какао».

Решение принято. Шакир-бей хотел хорошо позавтракать. Он остановился у табачного киоска на углу, чтобы купить сигарет.

— «Йенидже» и газету «Йени Истанбул»!

Старый тютюнджу[54] швырнул на прилавок пачку сигарет и газету. Он никогда не давал свой товар или сдачу прямо в руки. Старик испытывал необъяснимое наслаждение, обращаясь с покупателями грубо, резко, небрежно. Таков был его нрав. Язва желудка сделала черты его лица жесткими, суровыми. Уже много лет никто не видел, чтобы он смеялся.

Старик с трудом помещался в маленькой будочке. Безмолвно, механически, как машина, отпускал он сигареты, спички, газеты.

Лицо — желтое, как лимон, усы — белые, как снег...

«От Харилаоса опять нет письма, — думал он. — Что с ним? Не дай господь, заболел!»

— Пачку «Бафра»!..

Два года назад он отправил Харилаоса к брату в Афины. Мечтал, что сын закончит афинский университет и станет видным чиновником греческого правительства. Каждый месяц старый тютюнджу посылал Харилаосу половину своего заработка. Другой половины им со старухой едва хватало, чтобы сводить концы с концами.

— Пачку «Геленджик» и журнал «Хафта»...

У них был небольшой деревянный домик в Тарлабаши, где они в одиночестве доживали свои дни. Пока Харилаос писал регулярно, все шло хорошо. Но стоило письму задержаться на несколько дней... Тогда болезнь приходила в ярость, начинала беситься! Тысячи острых когтей впивались в его больной желудок. Маленький деревянный домик становился невыносимо тесным, стряпня старухи — настолько скверной, что к ней невозможно было прикоснуться, теркосская вода[55] в кране — такой мутной, что ее нельзя было пить.

— Журнал мод есть?

Старика тошнило от подобных нелепых вопросов. Он ничего не ответил, только сердито замотал головой.

Ах, Харилаос! Знал бы ты, как мучается твой отец!

— Две пачки «Биринджи».

Старик узнал этот голос. Поднял голову. Да, это был Рефик-бей.

Вот уже пятнадцать лет каждое утро Рефик-бей покупал в табачном киоске на углу две пачки сигарет и разбитой, усталой походкой плелся в кондитерскую «Нисуаз».

Газет Рефик-бей не брал. Если грудная жаба слишком беспокоила его, он просил стакан воды. Старый продавец не был ни с кем приветлив, но с этим покупателем, своим ровесником, обращался неизменно вежливо, любезно. Причиной тому была грустная, трагическая история, которую старый продавец знал так же хорошо, как и все жители квартала.

Рефик-бей заковылял вдоль тротуара, трясущимися руками рассовывая по карманам сигареты. Он поминутно останавливался и долго отдыхал. Проделав за двадцать минут путь в десять шагов, он наконец вошел в «Нисуаз», сел на свое постоянное место, за столиком у окна, уставился утомленным взором на улицу и принялся ждать.

Рефик-бей ждал ее страстно, нетерпеливо вот уже пятнадцать лет. Надежда ни на мгновение не покидала его. Женщина ушла пятнадцать лет назад. Предлогом послужила пустяковая ссора. У нее были рыжие волосы и лиловые сладострастные губы.

Рефик-бей не придал ее уходу никакого значения, решив, что она, как всегда, ушла к матери и вечером, как всегда, вернется домой. Но она не появилась ни вечером, ни на следующий день. Встревоженный, он помчался к теще, затем к свояченице. Где он ее только не разыскивал!.. Поиски не увенчались успехом. Женщина ушла навсегда, безвозвратно.

Рефик-бей думал, что сойдет с ума. Он не ел, не спал. Глядя на окружающих невидящими глазами, слушая и ничего не понимая, он, как бездомный бродяга, шатался целыми днями по городу. Работу бросил. Даже не зашел за расчетом в контору, где трудился много лет, к которой привык, как привыкают к любимому костюму или носовому платку.

Рефик-бей начал жить на доходы от дома и нескольких лавочек, которые достались ему в наследство от отца. Он с каждым днем дряхлел, старился. Наконец бедняга понял, что у него не хватит сил бродить всю жизнь по городу в поисках рыжеволосой женщины с лиловыми губами. Он сделался завсегдатаем кондитерской «Нисуаз», ежедневно садился за столик у окна и ждал.

Стамбул — большой город. Но в какой бы его части ни жил человек, он обязательно рано или поздно пройдет по Бейоглу, особенно если это рыжеволосая женщина с лиловыми губами.

Пятнадцать лет изо дня в день Рефик-бей заходил в одну и ту же кондитерскую, садился за один и тот же столик, смотрел на одну и ту же улицу. Ждал. Волосы его поседели, спина сгорбилась, одежда обветшала. Но чувства в сердце по-прежнему оставались свежи, надежда ни разу не покинула его. За эти долгие годы по проспекту прошло много старух, седых, с отвисшими губами. Рефик-бей не обращал на них внимания. Он ждал ту, рыжеволосую, со сладострастным ртом.

Минуло пятнадцать лет, а она все не появлялась.

Рефик-бей смотрел на улицу застывшим взором. То, что сейчас рисовало его воображение, ушло от него навсегда. Первая любовь, свадьба, ночь, когда они с любимой остались вдвоем... Разгоряченные тела... Приятная прохлада батистовых простыней... Первый поцелуй, первый любовный трепет...

Воспоминания об этих первых чувствах порывисто, беспорядочно, как весенние бабочки, порхали в его воспаленном мозгу. Только первые, свежие, самые свежие...

Официантка, ничего не спросив, поставила перед ним чашку кофе, не очень сладкого. Затем поспешно кинулась к телефону.

— Oui, madame, ici «Niçoise».

— …

—Monsieur David, n’est-ce pas?.. Oui, troisième étage. Je le sais.

— …

— C’est compris, madame[56].

Мадам Давид повесила трубку и взглянула на стенные часы: половина восьмого.

— Приготовь какао, сейчас принесут пирожные! — крикнула она служанке. — Мосье вот-вот встанет.

Мадам Давид распахнула окно.

«Наверно, будет жарко... — подумала она. — После обеда поеду к Элизе... И детей возьму. Пусть поиграют в теннис».

Она подошла к двери спальни, приоткрыла ее. Мосье Давид равномерно похрапывал. Мадам улыбнулась: «Поздно лег, бедняжка. Пусть немного поспит...»

А накануне вечером мосье Давид давал ужин в «Парк-отеле» в честь представителя одной американской фирмы.

Мадам Давид осторожно, почти с нежностью, закрыла дверь, прошла к себе, мурлыча мотив обожаемой ею песенки из кинофильма: «Гуд бай, Аманда...»

Вошла служанка.

— Какао готово, мадам.

— Вот как? Мосье еще не встал. Смотри, чтобы не остыло... Гуд бай, Аманда...

Она не выдержала, открыла крышку радиолы, поставила пластинку, нажала кнопку. В гостиной зазвучал голос тенора:

Адьёс, адьё, адью...

Этажом ниже проживала семья Салих-бея, одного из руководящих работников муниципалитета.

Жена Салих-бея вскочила с места:

— Да накажет их аллах! Опять начали на рассвете!.. Мешают заниматься мальчику! Айше, сбегай!

Сиротка-служанка, девочка лет шестнадцати, пулей вылетела из комнаты и помчалась вверх по лестнице, перепрыгивая сразу через несколько ступенек.

Не прошло и минуты, как тенор умолк.

Джемиле-ханым на цыпочках подошла к кабинету сына, тихонько приоткрыла дверь.

Мурад сидел за столом, заваленным книгами и тетрадями.

— В чем дело, мама? — вскинул он голову.

— Ах, дитя мое, тебя не сбили? Сумасшедшая баба наверху опять включила на полную мощность свою шарманку! Я послала Айше и велела выключить.

Мурад улыбнулся.

— Нет, мамочка, не сбили, не беспокойся. А теперь оставь меня одного.

— Да сделает аллах твои ум ясным, дитя мое!

Джемиле-ханым вышла.

Прибежала запыхавшаяся Айше и начала рассказывать, крича на всю квартиру:

— Говорит, пусть извинят... Я, говорит, не знала...

Джемиле-ханым двинулась на Айше, выпучив глаза.

— Не ори, девчонка! Молодой господин работает. Сколько раз тебе говорили! — Она на минуту задумалась, потом, как бы про себя, добавила: — А еще мадам! Ну и воспитание. Нет, в этом доме моему сыночку не дадут заниматься! Извините, говорит... Не знала, говорит... Если бы муж не заставил их уплатить штраф за то, что они выбивали у нас над головой ковер, они бы так скоро не замолчали! Ясно, боятся. Еще бы не боялись!

Салих-бей повесил на руку трость и направился к двери.

— Жена, — крикнул он, — я пошел. Возможно, вечером задержусь... Не беспокойтесь.

— Ах, дорогой, тише, пожалуйста! Ребенок занимается.

Салих-бей ничего не ответил, закрыл дверь и начал медленно спускаться по лестнице.

«Пусть занимается, — подумал он. — В конце концов станет таким же чиновником, как и я. Разве не так? Хорошо, что парень не подозревает, чем все это кончится, не то бы давно захлопнул свои книжонки, не стал бы читать ни строчки, клянусь аллахом!»

Салих-бей ленивой походкой вышел из подъезда дома, где он жил, платя за квартиру всего лишь сорок лир благодаря закону о стабильности квартплаты. Он не помнил, чтобы хоть раз в своей жизни шел на работу с охотой. Вот уже много лет каждое утро он шагал по этим улицам, и ноги его заплетались. Душа вечно омрачалась тягостным чувством: начался еще один день.

«Горе, горе, горе... — думал Салих-бей. — До самого вечера думай о горестях, горем делись. У хозяина свое горе, у начальника — свое, у чиновника — свое... У каждого свое горе».

Салих-бей медленно шел к Галатасараю. Обычно ему было лень идти до остановки Агаджами и он вскакивал в один из трамваев, которые, как правило, замедляли ход у почты. Но сегодня регулировщик еще не приступил к своим обязанностям и трамваи проносились мимо на бешеной скорости.

«Все равно вскочу!» — подумал Салих-бей.

А вот как раз и трамвай «Харбие — Фатих». К тому же второй класс...

Салих-бей побежал. В тот момент, когда он собирался вскочить на заднюю ступеньку, послышался пронзительный визг тормозов. От испуга Салих-бей забыл обо всем на свете. Он вцепился в поручни и едва не стукнулся носом о табличку с надписью: «Входить и выходить на ходу воспрещается».

— Слепой, что ли? Ты!..

Из окна кадиллака модели сорок девятого года на него сердито смотрел парень лет девятнадцати. В голове Салих-бея даже в обычной, спокойной обстановке творился сумбур. А сейчас он совсем растерялся. В мозгу зароилось множество ответов: «Нет, я не слепой...», «Может, ты сам слепой? Смотри глазами!», «Ты что спозаранку хулиганишь, сопляк!», «Думаешь, это тебе Окмейданы?», «Я тебе покажу, как гнать машину!», «Перед тобой руководящий работник муниципалитета...», «Увидимся у начальника шестого отдела!»

Из этих ответов Салих-бей выбрал первый попавшийся:

— Думаешь, это тебе Окмейданы?

— Вот я выйду из машины, и ты поймешь, Окмейданы это или Караджаахмед![57]

Услышав шум, вагоновожатый остановил трамвай. Салих-бей съежился и поднялся на площадку, дрожа от страха и злости. Затем опять обернулся и выпалил:

— У начальника шестого отдела узнаешь, кто я такой!

Парень за рулем дал газу. Поровнявшись с трамваем, он снова высунулся из кабины и насмешливо крикнул:

— Передай ему от меня привет!..

Айдын, сидевший на заднем сиденье машины, вяло процедил сквозь зубы:

— Эй, Четин, чуть не раздавил старикана.

— И жаль, что не раздавил.

Берна, дремавшая в объятиях Айдына, обессиленная после ночного кутежа, открыла глаза:

— В чем дело? Кого-нибудь проутюжили?

— Нет, но... еще бы чуть-чуть и...

— Ужасно!

Четин расхохотался.

— Что тут ужасного? На свете стало бы меньше одним стариканом!

Четин принадлежал к числу молодых людей, которые считали, что новое поколение должно как можно скорее вытеснить из жизни «стариканов». Он повернул руль. Машина въехала в улочку напротив Английского консульства и остановилась у хашной[58].

Молодые люди до полуночи пили в Беяз-парке. Затем до утра кутили в Лидо. От бессоницы и выпитого у всех были осовелые лица.

Вместо того чтобы отвезти свою вдребезги пьяную невесту домой, Айдын предпочел привести ее немного в чувство с помощью требушиной похлебки, приправленной уксусом.

— Ну, встанешь ты?! — поморщился он. — Вот назюзюкалась! Окосела с двух бокалов.

Берна поднялась, зевая и потягиваясь. Четин выскочил из машины, вошел в хашную. Он находил друга излишне романтичным и исподтишка подтрунивал над его любовью к Берне. Сам он был в высшей степени «реалистичным» молодым человеком. На школьной скамье Четин смог высидеть только семь лет. Не получив даже среднего образования, он решил поставить на учебе точку. Пределом его мечтаний было купить два такси и пустить их в дело. Четин запасся терпением. Он готов был ждать до тех пор, пока его «старикан» не воодушевится этим прибыльным дельцем и не отсчитает ему незначительную толику от своих деньжат. Много раз Четин пытался уговорить отца. Как он ему только ни втолковывал: «Что проку в учебе? Шофер такси в два дня зашибает столько, сколько чиновник не заработает и за месяц». Однако было непохоже, чтобы «старикан» так легко сдался. Он долго сердился на сына, когда тот бросил школу. И в то же время отец избегал говорить об этом, ибо всякий раз, когда он принимался отчитывать Четина, парень за словом в карман не лез. «Может, и ты сколотил свой капитал за школьной партой?» — спрашивал он.

Действительно, у «старикана» не было свидетельства об окончании даже начальной школы, но миллиончики водились. Он сам знал, что бизнес не имеет ничего общего с учебой, и все-таки не мог вырвать из сердца страстное желание быть отцом образованного человека.

Четин оставался равнодушным к сентиментальным мечтам отца. «Старикан» по-прежнему не давал необходимого для такси капитала, хотя на карманные расходы не скупился. Парень не испытывал в деньгах затруднений. Жил в свое удовольствие, кочуя из бара в бар, из ресторана в ресторан. Отец продолжал упрямиться. Но ведь не испил же он эликсир жизни! Ясно, в один прекрасный день «старикан» покинет этот бренный мир, и тогда Четин пустит в оборот не два, а сразу двадцать такси!

В тот момент, когда его приятель Айдын, таща за собой Берну, пытался войти в хашную, не задев костюмом засаленную дверь, хозяин заведения Реджеб Коркмаз накинул наполовину пиджак и шарил правой рукой по подкладке, стараясь попасть в рукав. Сегодня утром ему надлежало явиться на бойню, чтобы рассчитаться с оптовиком.

Реджеб Коркмаз сунул в бумажник две новые сотенные кредитки.

«Благословенные деньжата совсем не старятся, — подумал он. — Ах, сколько в обороте этих новеньких бумажек!»

— Займись господами! — приказал Реджеб одному из официантов.

Он вынул из жестяной табакерки сигарету. Вышел из хашной.

Даже на улице мозг Реджеба Коркмаза продолжал думать об ароматной требушиной похлебке и бараньих головах, висящих рядком на крючках.

На стамбульских улицах царствовало жаркое весеннее утро.

Задевая плечом толстую каменную стену Английского дворца, Реджеб Коркмаз двинулся вниз по улице. Он никак не мог найти спички.

«Чиновники каждый месяц выбрасывают на рынок пачки новеньких денег... Штампуют на станках... — сердито ворчал он, роясь в карманах. — Вот где причина изобилия новеньких кредиток».

Навстречу шел молодой человек.

— Разреши...

Адвокат Джемиль протянул сигарету, Реджеб схватил ее засаленными пальцами, сделал несколько жадных затяжек, прикурил.

— Благодарю...

Адвокат Джемиль ничего не ответил. Пройдя несколько шагов, он швырнул сигарету на землю. Сегодня в судебном участке слушается дело, в котором и он примет участие.

«Раньше половины одиннадцатого судья не явится. Как же убить время? — размышлял молодой адвокат. — И погода такая чудесная!.. Пройдусь-ка до бульвара Инёню».

Из суда Джемиль сразу же помчится в «Дегюстасьон», пообедает, выпьет пива. Затем он может взять Деспину и отправиться в Бююкдэре[59]. Вечером надлежало быть в конторе. «Вот еще! — поморщился Джемиль. — Могу же я разок не прийти? Кто меня там ждет?»

На память пришли строчки из стихов Орхана Вели[60]:

Погода — чудо! Подал в отставку.

Прощай, вакуфное управление...[61]

Был еще один вариант: отказаться от радостей, ждущих его в Бююкдэре, и сходить после обеда в кино. В кинотеатрах начали демонстрировать сразу по два фильма. Первый — комедия, второй — гангстерский. Голова слегка захмелеет от холодного пива. Он откинется в кресле и отдастся потоку щекочущего нервы фильма. В этом случае он поспеет вечером в контору.

Погода — чудо! Подал в отставку...

Ах, как это прекрасно — жить! Ему представились пунцовые губы Деспины. Какое наслаждение даже просто думать о ее нагом извивающемся теле!

«А как же контора? Черт с ней! Один день можно пропустить!»

Погода — чудо! Забыл домой принести еду...

Ключ от их виллы в Бююкдэре у него в кармане. Когда они зимой переезжали на Бейоглу, мать старательно запаковала вещи, убрала ковры, заклеила окна бумагой. Однако... В этом есть своеобразная прелесть — предаваться любви среди хаоса беспорядочно расставленной мебели.

Цветы в саду налились бутонами. Море ослепительно сверкает под жарким солнцем. Легкие волны нежно ласкают мшистые камни бухты. Деспина раздевается. Пучок ярко-красного света, проникающий сквозь щели заклеенного бумагой окна, падает то на плечо, то на шею, то на губы. Молодое розовое тело жадно пьет солнце. Далекий гудок парохода, отчаливающего от пристани Киреч-бурну, чем-то напоминает колыбельную песню. Да, мир покоится в центре любовной галактики, состоящей из атомов, желающих друг друга!

— Джемиль!.. Джемиль!..

Молодой адвокат поднял голову. В нескольких шагах от него остановился автомобиль. Открылась дверца.

— Ты куда? — спросил Фахир.

— Так... А ты?

— Еду снимать фильм.

Джемиль улыбнулся. Наконец-то Фахир нашел толстосума, рискнувшего вложить капитал в художественный фильм — многолетнюю мечту молодого режиссера. Сейчас Фахир с утра до вечера был занят тем, что гробил у кинокамеры метр за метром пленку, а с ней и деньги, которые предприимчивый коммерсант заработал во время войны, спекулируя на черном рынке сливочным маслом.

— Поехали!

— Не могу...

— Почему? Смотри, какая погода!

— У меня суд...

— Ну, как хочешь. А то я опаздываю. Помост для съемки давно готов.

Адвокат опять улыбнулся. Ему ли не знать Фахира? Не было случая, чтобы тот хоть раз пришел куда-нибудь вовремя.

Джемиль помахал рукой вслед быстро удаляющемуся автомобилю.

Когда Фахир вылез из машины у сада «Айле бахчеси», принадлежащего Барбе и расположенного по дороге к памятнику Свободы, актеры начинали уже третью партию в нарды. Оператор лежал под деревом и созерцал небо.

Едва режиссер появился, один из рабочих вскочил с места и, желая первым обрадовать патрона приятным известием, принялся расспрашивать сослуживцев, где находится ближайший телефон.

Фахир метнул взгляд на Харику, которая снималась в главной роли. «Какие ноги!..» Затем крикнул:

— Живо, ребята! Начинаем.

Лужайка за баром должна была изображать одну из деревень в окрестностях Бурсы. Фахир считал, что лужайки везде зеленого цвета. Оператор установил камеры, актеры перетащили на луг солнечные рефлекторы. Несколько горожан, заглянувших в «Айле бахчеси», чтобы насладиться весенним утром, добровольно пришли им на помощь.

Харика снова подкрасила губы. Хадживат Хюсейн, взятый на роль молодого героя, в последний раз пригладил волосы гребнем, в котором почти не было зубьев.

Ассистент заглянул в тетрадь:

— Сто семьдесят восьмая сцена. Дальний план...

Фахир бросил молниеносный взгляд на Харику и Хадживата, занявших свои места на помосте. «Какие ноги!..»

— Так, — сказал он. — Теперь вы должны сделать следующее. Харика выскакивает из-за деревьев и бежит к Хюсейну. Увидев Харику, изумленный Хюсейн замирает на месте, затем испускает радостный крик и обнимает ее. Ясно?

— Да.

— Тогда начали. Вы готовы?

— Готовы.

Камера затрещала, как швейная машина. Харика и Хюсейн с жаром принялись играть сто семьдесят восьмую сцену. Они что было силы стиснули друг друга в объятиях. Однако Фахир остался недоволен. Сцена повторилась. Затем еще раз, еще... От страстных объятий Хадживата у Харики заныли кости.

Наконец Фахир приостановил съемку и обернулся к ассистенту:

— Я отказываюсь. Выбросьте этот кусок из сценария.

Харика и Хадживат растерянно посмотрели на Фахира.

Консультант режиссера итальянец Секондо Сера, сладко спавший под деревом, открыл глаза и, заметив около себя цыганку Наиме, обратился к ней на ломаном турецком языке:

— Что хочет ты?

— Дай погадаю, раскину бобы, поведаю судьбу, мой светловолосый красавец-эфенди.

— Ты гадает?

— Да, да, гадает... Хочешь — на бобах, хочешь — на зеркале.

— Гадает и что говорит ты?

— Скажу, что было, что есть, что будет. Только брось в этот платок денежку. По глазам вижу: твоя судьба — блондинка.

— Не желаю блондинка.

— Тогда пусть будет брюнетка.

— Не желаю брюнетка!

— Видно, тебе по сердцу рыжеволосая. Только брось сначала денежку...

— Не желаю рыжеволосая!.. Деньги, понимаешь, деньги... Про деньги скажет ты?

— Дай ручку, гляну... Ох-ох-ох, деньги, деньги, да какие деньги! Пройдет три меры времени, и в руки тебе попадут большие деньги.

— Три меры времени?

— Да, три меры. Может, три дня, может, три месяца, а может, три года. Взгляни на эту линию... Тьфу, тьфу, не сглазить бы! Ну и длинная линия...

— Какая линия?

— Линия жизни, жизни... Вековать будешь, вековать, драгоценный.

— Что есть вековать?

— Обыкновенно, вековать... Много жить будешь, жить! Только брось денежку.

Итальянец осклабился. Встал, потирая затекшие ноги. Вынул из кармана монету в десять курушей, швырнул цыганке, сидящей на корточках, затем повернулся и пошел к актерам, которые уже в шестой раз репетировали сто семьдесят девятую сцену.

— Мёсье Фахир,— обратился он к режиссеру, — у меня есть один идея... Эти деревья мне нравятся нет... Фильм нужно снимать на Бурса.

Харика и Хадживат недоуменно посмотрели на Секондо Сера.

Оператор усмехнулся: под деревьями Бурсы этот тип будет спать еще безмятежнее.

Цыганка Наиме собрала свои бобы.

«От этих артистов проку мало! Безденежная шантрапа. Загляну-ка я в кофейню араба Мехмеда. Туда уже начали наведываться влюбленные, да пошлет им аллах здоровья!»

Столики на террасе кофейни были еще пусты. В укромном уголке сада старый пенсионер читал газету. Внизу, под деревьями, три подростка, сбежав из школы, зубрили уроки.

Наиме присмотрелась к такси, стоявшему у террасы, затем направилась к крытой половине кофейни и толкнула стеклянную дверь. За столом в самом темном углу кутила парочка.

Шофер Рыза на радостях, что ему удалось наконец уломать Зехру из Этйемеза, за которой он долго охотился, организовал выпивку, не дожидаясь обеда. Левой рукой он обнимал Зехру за талию, правая металась между бутылкой, рюмками и закуской. У девицы уже заплетался язык.

— Да избавит вас господь от дурного глаза! — заискивающе улыбнулась Наиме. — Да умножит он ваши радости!

Глаза Рызы высматривали на столе кусочек повкуснее. Он даже не взглянул на цыганку.

— Проваливай!

— Да не разлучит вас аллах, мои черноглазые голубочки!

— Аминь, но все равно проваливай. Пришли свою дочь.

— С тобой такая молодочка, ну прямо роза. Зачем тебе моя черномазая дочь?

— Не бойся, не съем. Петь заставлю. А ее отец пусть захватит зурну и тоже придет.

— Они пошли собирать радикью[62]. К обеду вернутся.

— Ничего не знаю. Если в течение часа не явятся, пойду и опрокину им на головы шатер.

— Можем ли мы не выполнить твоего приказания, мой повелитель?

Рыза с вожделением посмотрел на Зехру, улыбнулся:

— Ты видишь? Гроши могут сделать даже знатную родословную. Какой я тебе повелитель?! Мой отец был мастер своего дела, ловкач-карманник! Клянусь аллахом, он не знал соперников в Сарачханэ!

Рыза наполнил рюмку водкой и насильно влил в рот кривляющейся Зехре. Затем, не обращая внимания на цыганку, притянул девушку к себе и жадно поцеловал в губы.

— Поднес бы и мне рюмочку. Страсть как хочется. Что тебе стоит? Сделай добро.

Рыза налил в пустой стакан немного водки и подал Наиме. Старуха, не моргнув глазом, осушила стакан, словно это была вода.

— Закусить бы чем...

Рыза подцепил вилкой сардинку.

— На держи. А теперь... кру-гом, шаго-о-ом марш! Только смотри, чтобы после обеда твои дикари, то есть муж и дочь, были непременно здесь!

Старый гарсон Ставро, сняв передник, нахлобучил на голову кепку и направился к выходу. Заметив цыганку, он сердито заворчал:

— Хайди вире оксо[63]... Будешь тут спозаранку приставать к каждому! Ну, пошла вон!

— Не сердись, Ставро, ухожу. Дай-ка чмокну в щечку, чтобы гнев прошел.

— Я тебе чмокну... — заворчал гарсон. — Сколько раз говорил, что не терплю нахальства. — Затем машинально произнес избитую фразу, которую ему не надоело повторить ежедневно по нескольку раз вот уже много лет: — Чтоб твоей ноги здесь больше не было!

Такова была судьба обоих.

Наиме спустилась по ступенькам террасы.

Толстый полицейский медленно вел под руку старуху, настолько дряхлую, что она едва передвигала ноги. Они держали путь в «Дарюльаджезе»[64]. Два солдата, прихватив с собой молодую цыганку, спускались к баштанам за Болгарской больницей.

В «Айле бахчеси» продолжалась перепалка между режиссером Фахиром и консультантом Секондо Сера.

Солнце поднялось высоко. Тротуары, деревья, трава, разморенные полуденным теплом, погрузились в сладкую дрему. Гора Свободы являла собой нечто большее, чем символ свободы: весну.

Мимо цыганки Наиме со скоростью звука пронесся бюик. Дети Суджукчузаде Хаджи Мансура-эфенди — Алтан и Сунар — выехали на прогулку.

Фрейлейн Гертруда, откинув голову назад, смотрела на поля голубыми глазками, живо поблескивающими под темными стеклами очков. Увидев солдат, спускающихся к баштанам, она обернулась и сказала детям по-английски:

— Вот солдаты. Посмотрите на их униформу. Какая красивая, не так ли? Алтан тоже вырастет и станет храбрым солдатом.

Алтай, которому было всего лишь шесть лет, пробормотал, растягивая слова своим маленьким ротиком:

— Yes miss. I am soldier[65].

Девятилетняя Сунар заметила на голубом небе белое облачко.

— The cloud, the cloud!..[66] На облачках сидят ангелочки, не так ли, мисс?

— Разумеется.

— Что они там делают?

— То же самое, что и мы на земле. Облака — это их дом.

— Значит, они там едят, спят, ездят на прогулку...

— Ну разумеется.

— И у них тоже есть автомобили, да?

— Конечно, есть.

— Такие же огромные, как наши?

— Может, чуть-чуть поменьше, но есть наверняка.

— А что они там едят?

— Как и мы — мясо, молоко, рыбу.

— А где они берут рыбу?

— Покупают на базаре, как мы.

— А что едят рыбы, мисс?

— Других рыб, поменьше...

— А что едят эти рыбы, поменьше?

— Как что, милая? Других рыб, которые еще меньше.

— Хорошо, ну, а эти, которые еще меньше, что они едят?

Фрейлейн Гертруда на мгновение задумалась. Затем, решив, что вопросам Сунар лучше всего положить конец, сказала:

— Самые маленькие рыбы ничего не едят. Они привыкли жить впроголодь.

Бюик, как черная змея, петлял по дороге к Кяатханэ.

— Это вовсе нехорошо, что большие рыбы едят маленьких, — почти про себя пробормотала Сунар.

Автомобиль вырвался на равнину. Шофер сбавил газ и, указав рукой за окно, спросил:

—Будете выходить?

— No![67]

— Почему? Давайте погуляем, мисс!

— No... Нельзя. Сегодня день занятий. Мы должны пораньше вернуться домой.

Алтан и Сунар молча понурили головы.

Бюик на той же скорости, той же дорогой вернулся в город и остановился у дверей высокого дома в Нишанташи.

Дети с радостными криками кинулись вверх по мраморной лестнице.

Али стоял на площадке второго этажа.

Фрейлейн Гертруда пристально посмотрела на этого человека в странном наряде, словно перед ней был экспонат из Британского музея, относящийся к каменному веку. Потом, обернувшись к Алтану и Сунар, сказала с серьезностью педагога, объясняющего урок:

— This is countryman[68].

Дети Суджукчузаде Хаджи Мансура-эфеиди изумленно уставились на Али. Фрейлейн Гертруда схватила их за руки и потащила вверх по лестнице.

Женщина, открывшая дверь, спросила Али:

— Кого надо?

Он не смог ответить сразу, замялся:

— Инженера Недждет-бея.

Женщина подозрительно оглядела Али. На нем были потуры — нечто среднее между брюками и шароварами, — подпоясанные красным кушаком; на плече — синяя переметная сума.

— Зачем тебе Недждет-бей?

Али опять смутился, затем выпалил:

— Скажи ему, пришел Али из Йешиль-ова. Он знает.

Женщина скрылась за дверью. Али улыбнулся: «Ясно, тетка меня не узнала. Да и откуда посторонней женщине знать меня?»

Он толкнул полуоткрытую дверь, вошел в просторную переднюю и, изумленно глядя на стены, увешанные зеркалами, опустил на пол свою синюю суму. Спину ломило. Тяжелая ноша согнула плечи. Он достал из-за кушака желтый платок, вытер потное лицо. Значит, Недждет-бей живет в этом роскошном доме, напоминающем новую баню в их уездном городке. Пока взберешься по этим бесконечным лестницам, можно задохнуться. Но, слава аллаху, наконец-то он выскажет Недждет-бею все, что носил в своем сердце вот уже пятнадцать лет. Услышав шаги, он раскинет руки и воскликнет: «Это я пришел, мой бей, я! Я, Али из Йешиль-ова!»

В переднюю долетал оживленный говор, смех. «Может, у них свадьба? — подумал Али. — Интересно, кого выдают замуж?» Он прислушался. Грубые мужские голоса перемешались с тонкими женскими. «Ах, чертовки, как щебечут! Ясно, здесь свадьба». Видать, у Недждет-бея большая семья. Раз девушка, которую выдают замуж, близка Недждет-бею, ей следует прилепить на лоб ползолотого. Али — друг Недждет-бея. Не отставать же ему от всех в такой день! Как хорошо, что он продал свою землю, свой деревянный плуг. Теперь у него в кошельке четыре золотых. Не то что бы он сейчас делал? Истинная дружба проявляется именно в такие дни.

Вдруг глаза Али затуманились слезами: среди доносившихся до него возгласов он узнал голос Недждет-бея. Только невозможно было понять, о чем тот говорил. Голос все такой же, каким был в Йешиль-ова, мужественный, голос друга. Вершины гор в Йешель-ова покрыты снегом, склоны окутаны туманом. Но ни снег, ни туман не смогли затмить светлых воспоминаний о чудесных днях. В течение пятнадцати лет образ Недждет-бея жил вместе с Али в горах. «Ах, Недждет-бей, Недждет-бей! Недаром говорят, гора с горой не сходится, а человек с человеком — всегда...»

Пронзительный крик заставил Али вздрогнуть. Перед ним с искаженным от ужаса лицом стояла все та же женщина и смотрела на пол.

— Убери этот мешок!

Али со страха попятился назад, не зная, что отвечать.

— Какой мешок? — заикаясь, пробормотал он.

Женщина показала пальцем на синюю суму.

— Вот этот грязный мешок. Живо убери! На нем паразиты!

Снова пришлось Али взвалить на плечи свою суму.

— У меня здесь булгур, эриште, тархана[69]. Разве в свежей пшенице могут завестись паразиты? У тебя ума нет, женщина!

— Это у тебя нет ума! Пол испачкал...

Али покачал головой, пробормотал: «Ты все видишь, мой аллах!»

— Сказала обо мне Недждет-бею?

— Подождешь немного! Не умрешь. Да и как там тебя звать, а?

— Али... Али из Йешиль-ова.

— Выйди, подожди за дверью!

Али глубоко вздохнул: «Аллах терпеливый!» Он открыл дверь, вышел на лестничную площадку. Стены до половины были покрыты мраморными плитками. «Если Надждет-бей узнает, как грубо обошлась со мной женщина, он прогонит ее, — подумал Али. — Но я не скажу. Зачем? Из-за меня бедняга лишится работы. Не хочу... Просто она меня не знает...»

Эта мысль принесла Али облегчение. Ах, Недждет-бей, Недждет-бей! Как Али о нем соскучился! У Недждет-бея желтые-прежелтые усы, похожие на кисточки кукурузных початков, и голубые-преголубые, как бусы деревенских девушек, глаза. Два года длилось строительство шоссе в Йешиль-ова. Тяжек был их труд. В последний вечер, когда работы закончились, Недждет-бей и Али, который с утра до вечера прислуживал ему, сидели в шатре. Инженер обнял преданного слугу и сказал: «Смотри, Али, не забывай меня! Приедешь в Стамбул — обязательно загляни... Буду ждать!» Эти слова долго звучали в ушах Али, почти пятнадцать лет... «Смотри, Али, не забывай меня! Не забывай меня, Али!» Ах, Недждет-бей, Недждет-бей! Можно ли тебя забыть? Пятнадцать лет Али жил одной мечтой — поехать в Стамбул и увидеть Недждет-бея. Но что поделаешь? У крестьянина столько дел, а Стамбул так далек... Аллах знает, Али верен дружбе. Он никогда не забывал своего обещания. И вот наконец продал свое поле, деревянный плуг, выручил денег на дорогу, наполнил синюю суму подарками и двинулся в Стамбул.

Али пошевелил плечами. Да, тяжело!.. Что случится, если он спустит на пол свой груз? Но женщина так рассердилась! Стараясь не обращать внимания на боль в спине, он принялся изумленно разглядывать мозаичные ступеньки, мраморные стены.

«Прочное здание... — подумал Али. — Каменщики много потрудились!»

Али знал, что значит обтесывать камни. Он годами дробил скалы на строительстве дороги в Йешиль-ова. Все крестьяне равнины слетелись к шоссе в поисках заработка. Они сверлили горы, кололи камни, превращали в пух твердую девственную землю, на которой не росла даже трава. Работой руководил инженер Недждет-бей. В сапогах, с нагайкой в руке, он отдавал крестьянам приказания.

Однажды Али сидел у палатки инженера и пел ему грустные крестьянские песни.

— Давай будем с тобой друзьями, Али, — неожиданно сказал Недждет-бей. — Будь моим братом на земле и в загробном мире. Смотри не забывай меня! Хорошо?

Ах, Недждет-бей, Недждет-бей! Может ли Али когда-нибудь забыть тебя? Прошло столько лет, и вот он взвалил на плечи синюю суму и пустился в путь. Али верен дружбе.

За дверью послышались шаги. Глаза Али застлало пеленой. Бедняга чуть не задохнулся от волнения. Призвав на помощь всю смелость, он замер в ожидании. Вот... Шаги уже у самого порога. Створка двери дрогнула. Ну, Али, излей свою душу!

— Это я пришел, бейим, я!..

Женщина, открывшая дверь, испуганно оттолкнула Али, который бросился ей на шею.

— Да накажет тебя аллах, болван! — закричала она. — Напугал до смерти!

— Я думал, это Недждет-бей... — заикаясь, пробормотал он. — Хотел обнять...

Женщина окинула его уничтожающим взглядом.

— Так можно и задушить!

Али смущенно понурил голову. Во рту пересохло. Язык прилип к нёбу и едва ворочался.

— Где же Недждет-бей?

Женщина несколько секунд не отвечала, словно что-то обдумывала, затем сказала ледяным голосом:

— Недждет-бея нет дома!

От мраморных стен повеяло могильным холодом. Шум голосов в квартире смолк, воцарилась глубокая тишина.

— А вечером он придет?

— Не придет.

— А завтра?

— И завтра, и послезавтра. Уехал путешествовать.

У Али перехватило дыхание.

Вершины гор в Йешиль-ова покрыты снегом, склоны окутаны туманом. Но ни снег, ни туман не помешают ему навеки сохранить в сердце верность своему брату. Ни снег, ни туман...

Молча свалил он к двери свою огромную переметную суму.

Плечам, едва они избавились от груза, стало легко, но сердцу... На сердце начала давить гнетущая, невыносимая тяжесть.

Али медленно спустился по лестнице, вышел на залитую солнцем улицу. Ему захотелось где-нибудь сесть, и он направился в детский скверик напротив губернаторского особняка. Опустился на зеленую деревянную скамейку.

На дорожках, усыпанных гравием, играли малыши. Няньки занимались вязаньем.

Рядом на скамейке несколько школьников, открыв учебники, готовили уроки.

— Фатих[70] перетащил свои корабли как раз в этом месте! — воскликнул полный, круглолицый мальчуган.

Ребята оживились, стараясь представить себе это грандиозное событие.

— Вот здорово!

— Как он втащил огромные корабли на этот холм?

— Очень просто. Построил деревянные стапели, облил их оливковым маслом...

— Ты смотри! Совсем как жаркое из баклажан...

— Корабли подняли на стапели, завели моторы...

— Ври больше... Да разве тогда были моторы?

— А то нет?

— Конечно, нет. Корабли ходили под парусами.

— По-твоему, ветер их занес на этот холм?

— Эх, ты!.. Люди впрягались, люди. Как лошади в повозку...

Все по очереди хлопнули книжками по голове рыжеволосого паренька, считавшего, что корабли Фатиха были моторными.

— Ну и невежда! Срежешься по истории.

Мальчуган потер голову.

— Ну и пусть срежусь! Подумаешь... Да здравствует сентябрь!

Под деревьями в цветных комбинезончиках копошились малыши, таская в маленьких ведерках гравий.

— Интересно, сколько человек впрягалось?

— Тысячи хватит для одного корабля?

— Мало.

— Ну, две тысячи.

— В каком это было месяце?

— В мае.

— Ух, жарища! Вот досталось бедняжкам!

Толстощекий, не обращая внимания на реплики товарищей, продолжал:

— Губернаторского особняка в то время тоже не было... Кругом пустая земля. Солдаты Фатиха по стапелям, облитым оливковым маслом, волокли корабли через холмы.

— А потом?

— Потом спустили их по склону Касымпаша и — бултых в Золотой Рог.

Один из школьников с ослепительно сверкающими набриолиненными волосами понюхал гвоздику, которую держал в руке, и засмеялся:

— Слушай, неужели ты веришь всем этим вракам?

— Какие тебе враки?

— Никто не лил оливкового масла на стапели, никто не впрягался. Все это пустая болтовня. Как можно огромные корабли перетащить через эти холмы?!

— Но ведь перетащили!

— Этому верят только такие глупцы, как ты.

— Так написано в книге.

— Плюнь на книгу. Я-то знаю, как все было.

Рыжеволосый мальчуган, которого все только что хлопнули книжками по голове, торжествующе воскликнул:

— Молодец, Эрдал! Ты настоящий парень. Вот!..

— Так как же все произошло?

— Фатих не был таким олухом, как ты. Зачем ему заставлять корабли плавать по суше, когда есть открытое море?

— Какое тебе открытое море? Византийцы протянули по воде цепь от Галаты до Стамбула.

— Он приказал разрубить цепь.

— Да разве те протянули бы цепь, которую легко разрубить?

— Ну, значит, заставил развязать.

— Кого?

— Подмазали караульного.

— Думаешь, караульным был твой отец?

— Есть ли дверь, которую нельзя открыть с помощью денег?

Рыжеволосый мальчуган неожиданно воскликнул:

— К черту корабли Фатиха! Гляньте, гляньте на эти сиськи!

Молодая нянька наклонилась, поднимая упавшего малыша. Из глубокого выреза на платье виднелась ее грудь.

— Вот это да!

— Первый сорт!

— Сливки!

— Клянусь аллахом, сливки!

Правнуки Фатиха, раздираемые противоречиями в вопросе о кораблях своего предка, тотчас достигли взаимопонимания, когда дело коснулось белоснежной груди молоденькой няньки.

Элени, служанка Сафдер-бея, чиновника министерства финансов, подняла с земли маленького Йылмаза, отряхнула.

— Ах, шалун! Ты почему балуешься? Испачкал штанишки. Опять мамаша заругает.

Элени усадила малыша в коляску, положила ему в ноги ведерко с лопатой и поправила свой белый накрахмаленный кокошник, который сбился набок, зацепившись о верх коляски, когда она нагнулась. Кокошник был одной из немногих вещей, которым ханым-эфенди придавала весьма важное значение в жизни дома. Элени не смела отправиться с Йылмазом на прогулку, не украсив себя этим головным убором, возвышающим ее от прислуги до няньки. А между тем все обязанности по дому, начиная от кухарки и кончая любовницей бея-эфенди, лежали на ней.

Днем ханым-эфенди ничем не занималась, только читала книги, спала, ходила в парикмахерскую. После рождения Йылмаза она стала спать в отдельной комнате. Мужа ханым-эфенди видела всего несколько раз в неделю на банкетах, куда супругам приходилось ездить вместе. Эти банкеты были вечерами ее триумфа. Она поражала присутствующих знанием иностранных языков, множеством прочитанных романов, туалетами, сшитыми по последней моде, за которой она тщательно следила, и своей красотой — красотой белой лилии. Она верила в то, что ее долг и цель жизни — представлять женщин Турции в путешествиях по Европе, куда они с мужем ездили раз в несколько лет за счет министерства финансов. Надо думать, эта миссия выполнялась ею с большим успехом.

Когда Элени с Йылмазом на руках вошла в гостиную, обставленную в стиле модерн —результат непомерных долгов Сафдер-бея,— ее внимание привлекли две вещи: поза ханым-эфенди, сидящей в широком кресле с книгой в руках, и пестрый букет весенних цветов в изящной хрустальной вазе.

— Уже пришли?

— Да. Солнце начало припекать.

Элени заранее знала ответ, но все-таки спросила:

— Накрыть на стол?

— Нет. Я выпью чашку чая без сахара и съем ломтик жареного хлеба.

Голодный режим госпожи приводил Элени в восторг. Уложив Йылмаза, она сняла белый кокошник и надела накрахмаленный передник — вторую вещь, которой ханым-эфенди придавала большое значение в жизни дома. Прошла на кухню.

Ей самой, чтобы насытиться, было вполне достаточно вчерашнего жареного цыпленка и бобов в оливковом масле. Сегодня Элени не придется возиться с обедом и накрывать на стол. Вечером бей-эфенди и ханым-эфенди приглашены во французское консульство. В их отсутствие она будет наслаждаться полным покоем. Можно нежиться в креслах гостиной, пить ликер или вермут, крутить приемник, напевать греческие танго, затем отправиться в свою комнату и спать до тех пор, пока ее не разбудят пугливые ласки бея-эфенди.

Да, ей нравился этот тщедушный мужчина, раздавленный, расплющенный, уничтоженный деспотизмом своей жены. Пока Элени не соберет приданого для замужества, можно вполне довольствоваться этим.

Когда звонок в передней задребезжал вторично, она нехотя оправила передник и побежала к дверям.

— Я уже хотела уйти.

— Простите, сударыня, я была на кухне, там звонка не слышно.

Рана ханым-эфенди вошла, благоухая сказочным, волшебным ароматом.

— Ханым-эфенди готова, не так ли?

— Не знаю. Они были в салоне. Возможно, уже собрались.

Элени прошла вперед, распахнула дверь в гостиную. Ханым-эфенди читала книгу, сидя в просторном бержере. В большой хрустальной вазе красовался букет ярких весенних цветов.

— Ах, милая, я так зачиталась...

Рана ханым-эфенди улыбнулась широкой улыбкой, в которой было скрыто недовольство.

— Ты ведь знаешь, если мы опоздаем на десять минут, Марсель уступит нашу очередь другим.

— Milles pardons[71]... Который час?

— В нашем распоряжении двадцать пять минут.

— В таком случае я сейчас буду готова. Мои волосы так нуждаются в услугах ножниц Марселя!

— Поторопись!

— Успеем, не беспокойся. Возьмем авто.

Молодая женщина прошла в свой будуар, небрежно распахнув настежь дверь, уверенная в том, что обстановка их дома роскошна.

Рана ханым-эфенди опустилась в кресло, вынула из портсигара сигарету «Сипахи-оджагы», закурила.

— Что ты читаешь?

— Ах, не спрашивай... Это «Twenty four hours»[72] Бромфельда. Помнишь, мы видели этой зимой фильм? Играл Грегори Пек...

— Обожаю этого парня.

— Ты права, очень милый мальчик.

— Когда кончишь, дай и мне почитать. Можно?

— Конечно... Я хочу, чтобы ты обязательно прочла. Там есть интересные типы... Гектор Чемпьин, Джим Тавнер...

— Какое совпадение! Я тоже на днях читала роман Бромфельда.

— Какой же?

— «The man who bad everything»[73].

— Ax, я прочла его прошлым летом. Поистине шедевр!

Рана ханым-эфенди вытянула ноги. Взгляд ее лениво скользнул по огромной репродукции с картины Труайона «Bœufs se rendant au labour»[74]. Она поднесла к ярко-красным губам сигарету, глубоко затянулась и принялась пускать голубые кольца.

— Ты слышала, супруги Джунейт едут в Париж.

— Да? Как чудесно! Бедняжка Мюжгян ничего не видела. Пусть хоть немного посмотрит свет.

— Ее муж — скверное существо, дорогая. Я не говорю про Европу... Он перестал приводить ее даже в клуб «Мода»[75].

— Ах, он мне так не нравится!

— Ты права, милая. Действительно отвратительный тип.

— Не понимаю, как можно выходить замуж за человека, который не в состоянии организовать даже простого путешествия в Европу.

— Вот именно.

— Мюжгян-ханым не знает языка. Интересно, как она будет изъясняться в Париже...

— Чудачка, наняла какую-то мадемуазель и вот уже неделю лихорадочно изучает французский. Что скажешь на это?

— Ха-ха-ха! Как раз по ее уму!

— А вы когда едете?

— Через месяц... Сначала в Лондон, оттуда в Париж и, возможно, в Рим.

Рана ханым-эфенди выпустила к потолку дюжину голубых колец.

Элени на кухне прикидывала, в котором часу бей-эфенди вернется из французского консульства и придет к ней.

«Хоть бы не очень поздно. Вчера опять не дал выспаться...»

Из кухонного окна хорошо было видно улицу.

Если ханым-эфенди выходила из дому, то уже не появлялась целый день. Сегодня от парикмахера она поедет куда-нибудь пить чай, оттуда — прямо на вечер во французское консульство. Встречаться с мужем в чужих домах стало ее обычаем.

У Элени было достаточно времени, чтобы отдохнуть и подготовить себя к бурной ночи.

Она открыла окно. Как ярко светит солнце! По тротуару брели уличные торговцы.

Внимание Мехмеда. сидевшего на корточках в тени забора, привлекли две женщины, которые, покачивая бедрами, спускались по лестнице дома на противоположной стороне улицы. Одна из них сделала знак рукой шоферу такси, стоящему неподалеку. Машина проворно развернулась и подкатила к тротуару. Дамы скрылись в авто, оставив на улице запах весны.

Продавец бубликов поставил на землю лоток, перевел дух и пробормотал:

— Да, не ходят пешком эти женщины...

Мехмед поднял на него глаза, улыбнулся.

— А почему не ходят?

— Откуда я знаю? Не ходят, и все.

Продавец бубликов вскинул на голову лоток и быстро зашагал к пустырю в конце улицы, где ватага ребятишек собралась поиграть в футбол.

Солнце палило нещадно.

Мехмед, разморенный зноем, привалился к корзине с бобами, вытянул ноги. Торговать не хотелось. Охваченный истомой, он усталым взором разглядывал прохожих.

Мимо прошел мужчина с портфелем, присматриваясь к номерам домов, громоздящихся по обе стороны улицы.

Издали, с пустыря, долетели возгласы ребят, гоняющих мяч.

Открылась застекленная дверь. По мраморной лестнице не спеша спустилась служанка. Взглянув на Мехмеда, она направилась к мясной лавке на углу.

Проползла поливочная машина муниципалитета, выбрасывая в стороны широкие струи воды. Штанины брюк Мехмеда намокли. Дома окутались прохладой.

Распахнулось окно. В нем показалась полуобнаженная девушка. Звонкий голос волной пронесся по улице, над которой клубился горячий пар. До ушей Мехмеда донеслась песня. Никогда в жизни не понять ему этих слов. Он задрал голову. Белоснежное тело извивалось под розовей комбинацией, божественное, счастливое.

К нежному взволнованному пению примешался многоголосый вопль с пустыря:

— Го-о-о-о-ол!..

Шум нарастал. Послышались аплодисменты.

Из мясной лавки вышла служанка. В руках ее был сверток. Проходя мимо Мехмеда, она остановилась, заглянула в корзину:

— Почем?

— Двести! — сердито бросил Мехмед, не спуская глаз с девушки в розовой комбинации.

— С ума спятил? Где это видано, чтобы бобы стоили двести курушей?!

Мехмед метнул взгляд на бобы, которые в другое время отдал бы, не торгуясь, за сто пятьдесят, даже за сто курушей. Его глаза готовы были выскочить из орбит.

— Захочешь — купишь! — выпалил он гневно.

Женщина молча отошла, медленно поднялась по мраморной лестнице, открыла застекленную дверь, исчезла.

Мехмед недобро улыбнулся с чувством превосходства, шмыгнул носом. Песня девушки по-прежнему ласкала его слух.

Рядом остановился спортивный кабриолет канареечного цвета с откинутым верхом. В машине сидели двое молодых людей. Свист и автомобильный гудок на мгновение заглушили песню.

В ответ из окна на первом этаже замахали руками. Через минуту на мраморной лестнице показались две девушки. Громко хохоча, они сели в кабриолет. Мотор глухо заурчал, и машина со скоростью ветра помчалась по улице.

Мехмед опять вскинул голову. Впился глазами в полуобнаженное тело. Упругие груди под розовой комбинацией вздрагивали, трепетали в такт песне.

У корзины с бобами остановился старик в потрепанном костюме. В руках он держал плетеную сумку, из которой торчали перья зеленого лука.

— Почем бобы, сынок? — спросил он дрожащим голосом.

Опять Мехмеда потревожили! Он с трудом оторвал взгляд от груди молодой девушки и злобно посмотрел на старика.

— Эти бобы не по твоим зубам! — сказал он, словно плюнул. — Они слишком молодые...

Глаза Мехмеда сузились. Дыхание участилось. Тело дрожало, испытывая страстное желание подраться — как угодно, с кем угодно...

Старик уронил голову на грудь и ответил так спокойно, что Мехмед даже опешил:

— Ты прав, сынок... Эти бобы не по моим зубам... — и медленно поплелся прочь.

Неожиданно Мехмед ощутил в сердце страшную, щемящую тоску. Он вскочил с места, взвалил на плечи корзину и зашагал по тротуару.

Над домами, смешиваясь с отдаленными криками мальчишек, играющих в футбол, неслась песня девушки.

Мехмед миновал пустырь, на котором разгорелась ожесточенная борьба за мяч. Он ни о чем не думал, ничего не хотел. Он только шел и шел... Его ноги механически отмеряли шаги по дороге, то асфальтовой, то каменной, то мощенной плитками, то грунтовой. Казалось, в таком темпе он может обойти весь земной шар и не почувствует усталости. Мехмед словно забыл, что у него на спине корзина с молодыми бобами, что он несет ее, чтобы продать эти бобы. Он шел быстро, точно опаздывающий домой глава семьи, оставляя позади людей, дома, скверы.

Толпа на узкой улочке перед приземистым деревянным домом преградила Мехмеду дорогу. Мужчины, женщины, дети толкались у распахнутых настежь дверей, стараясь заглянуть внутрь.

Мехмед остановился. Снял с плеч корзину. Поставил у стены. По его спине стекали капли пота.

В комнате на первом этаже судебный врач осматривал труп, а помощник прокурора цепким взглядом изучал обстановку комнаты.

На покосившемся столе со сломанной ножкой стояла керосиновая лампа с закопченным стеклом. В углу — железный сундук, набитый книгами и газетами. Окна без занавесок. Разбитое стекло заклеено старой газетой с предвыборной речью премьер-министра. На грязном деревянном полу валялись листы растрепанной книги, клочки исписанной и чистой бумаги.

На железной койке покойник. Волосы, сильно тронутые сединой, всклокочены. Руки сжаты в кулаки. В широко раскрытых глазах застыл ужас.

— Ясно, самоубийство... — пробормотал доктор.

Старуха-соседка утирала слезы.

— Хороший был человек. Мы столько лет соседи... Ни разу ни на кого косо не взглянул. Недавно уволен в отставку... Всего несколько месяцев... Жил один...

— Наверно, чиновник? — спросил помощник прокурора.

— Да. Работал кассиром в министерстве финансов.

— Проведывал его кто-нибудь? Неужели у него нет родственников, близких или дальних?

— Один-одинешенек... Жена умерла десять лет назад. Есть дочь, замужем, живет где-то очень далеко. Никто к нему не приходил. Много лет жил совсем один.

— Может, у него были враги или он повздорил с кем-нибудь?

— Не было у него ни друзей, ни врагов. Аллах все видит... Тихий, скромный человек. Когда работал, уходил рано утром, приходил вечером. Никому в квартале не сказал грубого слова. А когда получил отставку, перестал даже выходить на улицу. Только до булочной или до магазина... Да и то раз в несколько дней.

— Кто же ему готовил? Кто стирал?

— Сам себе готовил, сам и стирал.

— Может, он был чем-нибудь болен?

— В прошлом году один раз заболел... В самую стужу. Моя мать понесла ему суп. Он лежал на кровати и плакал навзрыд. Увидев мою мать, покрыл поцелуями ее руки, стал бредить: «Укрой меня, мамочка! Укрой меня... Ах, как я одинок!..» Видно, у него был сильный жар. Мать до утра просидела у постели больного. Затопила мангал, чтобы его не продуло. Всю ночь несчастный бредил, обливался потом.

— Что же он еще говорил?

— Да все одно и то же: «Бросили меня, ушли... Остался я один...» Потом вдруг неожиданно воскликнул: «Где ты, мамочка?» Моя мать ответила: «Я здесь, сынок. Что тебе?» — «Укрой меня, мамочка, — говорит, — укрой меня, помолись за меня. Я так одинок. У меня никого нет».

— Неужели он был так одинок?

— Я же говорю, господин, один-одинешенек. Была у него только кошка Сарман. С ней-то бедняга и коротал свои дни. Да вот она, Сарман, здесь... Взгляните...

Помощник прокурора посмотрел в угол, куда забилась кошка. Ее по-человечьи горящие глаза были устремлены на мертвеца. Шерсть стояла дыбом. Спина выгнулась.

— Определенно самоубийство, — сказал доктор. — Ни на шее, ни на руках нет следов насилия. И все-таки у него такой вид, будто он с кем-то боролся. Странно, ничего не могу понять...

Помощник прокурора нервничал, расхаживая по комнате. Пожилой комиссар полиции терпеливо перебирал бумаги в сундучке, на столе, на полу.

Старая соседка опустилась на скамейку и беззвучно шептала молитву, пытаясь осушить слезы, которые нескончаемым потоком лились из ее глаз.

В маленькой комнатке было тихо, как в степи.

Доктор продолжал размышлять:

— Да. Конечно, самоубийство... Но несомненно и то, что он сопротивлялся, боролся с кем-то. Не с живым существом, нет... На теле не видно никаких следов. Ясно, это самоубийство. И вместе с тем у него такой вид, будто он долго страдал, дрался, старался не быть побежденным. Да, это тело сражалось, сопротивлялось, мучилось...

Помощнику прокурора надоело ходить по комнате, и он опять остановился перед старой соседкой.

— Может, он страдал каким-нибудь тайным недугом?

— Ах, господин, о чем ты спрашиваешь! Откуда мне знать про тайный недуг чужого мужчины?

С полу поднялся комиссар, перебиравший разбросанные листы книги, и протянул помощнику прокурора маленький клочок бумаги, на котором было написано следующее :

«Не хочу больше терпеть. Я не смог полюбить мир, в котором жил, и сам кладу конец моему отвращению. Понимаю чувства тех, кто с удивлением и насмешками встретит мой поступок, и не сержусь на них. Они не знают, что такое честная жизнь, поэтому, конечно, не могут знать, что такое честная смерть...»

Кошка потянулась, несколько раз тихонько мяукнула, словно боялась разбудить покойника, затем шмыгнула между ног комиссара и выскочила за порог. Из полуоткрытого окна передней она прыгнула на соседний балкон и некоторое время сидела там, мяукая и облизываясь. Затем полезла по карнизу. Перебегая с крыши на крышу, она добралась до большого дома и через открытое окно на втором этаже скользнула в ванную комнату. Задела хвостом зубную щетку. Костяная щетка заплясала на мозаичном полу. Сарман испугалась, бросилась в переднюю. Дверь, ведущая в спальню, была открыта настежь.

Ахмед неподвижно сидел в широком кресле, не спуская глаз с женщины, которая медленно раздевалась.

«Что он на меня так смотрит? — думала женщина. — Словно много месяцев не видел женского лица. И какой дикий взгляд!»

— Не смотри на меня так... Слышишь? Не смотри на меня так!.. Я не могу раздеваться, когда на меня смотрит мужчина. Живо закрой глаза!

Ахмед зажмурился. Воображению опять представилась картина Гогена, которая мерещилась ему минуту назад, когда он смотрел на иссиня-черные волосы женщины.

«Знала бы, куда я смотрю! Впрочем, лучше ей этого не знать».

Он улыбнулся.

— Хорошо. Я закрыл...

Из-за штор в спальню пробивалось яркое полуденное солнце. Комната была безмолвна, как далекое воспоминание. А там, за окном, жила улица с автомобилями, ребятишками, торговцами.

— Ну, все?

— Нет... Не открывай... Нетерпеливый!

«Закрыл глаза!.. Жаль мужчину, который смог это сделать в присутствии нагой женщины...»

В ресницах Ахмеда дрожали, переливались полоски солнечного света, желтые, как лимон, красные, как черепица.

«Et l'or de leurs corps...»[76] Золотые тела юных таитянок... А моя Венера сейчас раздевается, расцвеченная красками Гогена, которые могут посоперничать с палитрой всевышнего. Красивая женщина, да... Пышная, как парик Вольтера, напяленный на голову первоклассника, и в то же время смешная красота... Что я могу пожелать от нее еще, кроме этой красоты? Да ведь у нее больше нет ничего, что бы она могла мне дать... Говорит, будто ей девятнадцать лет... Разумеется, ложь... Ей все двадцать пять... Пробежала уже три четверти пути своей молодости. Теперь ей надо торопиться...»

— Ты знаешь, вчера ночью я кончила читать ту книгу...

— Вот как?..

— Ну, ту, что была у меня в руках на прошлой неделе... Припоминаешь?

Ахмед, не открывая глаз, удобнее устроился в кресле.

— Да, припоминаю... — «Неужели у нее тогда была в руках книга? Не заметил».

— Конец книги такой чудесный!

— Они поженились, не так ли? — «Что они могли еще сделать?»

— Ах, знал бы ты, что там было!

— Что именно? — «Да что может быть?.. Разумеется, завели детей, сами старились, их растили. Ели, пили, смеялись, плакали. И, наконец, околели. Не рассказывай мне всего этого, дитя мое. Все это я знаю... Так уж люди созданы. Они не могут вести себя иначе в этом мире, где все заранее известно, как в таблице умножения».

— ...и когда женщина почувствовала руки доктора в своих руках, она испытала таксе счастье!..

— Вот как!.. — «Ах, счастье женщины, почувствовавшей руки мужчины в своих руках!.. Если бы ты не была так самоуверенна и действительно обладала умом, ты, может, смогла бы сравнить меня с лунным светом, отраженным в чашке с водой. И тогда бы мы вместе медленно погрузились в холодный, как лед, сон. Но ты, конечно, боишься смерти, этого истинного счастья, от которого невозможно убежать, которого нет в этой жизни и которое есть в небытии. Ведь ты не знаешь, что смерть не обязательное условие для того, чтобы умереть».

Легкий возглас заставил Ахмеда вздрогнуть. Женщина уколола палец булавкой.

«Я люблю тебя, моя дорогая, за то, что ты чувствуешь боль».

— А теперь я открою глаза.

— Что ж, открой. — «Открой, да получше смотри, глупец! Чтобы окончательно тебя оболванить, я не прикрыла свою грудь. Знаю, что ты сейчас сделаешь. Как бы там ни было, ты все-таки тоже мужчина. Сначала ты будешь смотреть на меня и улыбаться...»

Свет слепил Ахмеду глаза. Он смотрел и улыбался.

«У тебя задрожат губы и подбородок...»

Губы и подбородок Ахмеда задрожали.

«Ты раскинешь в стороны руки».

Ахмед раскинул в стороны руки,

«Дыхание станет порывистым».

Дыхание Ахмеда участилось.

«И ты вдруг кинешься ко мне...»

Ахмед закинул ногу на ногу и закурил сигарету.

«Роскошное животное... Через несколько минут ты будешь в моих объятиях. Низость, позор, лицемерие, ревность, зависть, злоба, ненависть, голод и страдание, ведущая к смерти алчность, надежда, выбивающаяся из сил, чтобы жить, и нищета, замешанная на всем этом, жизнь, беспричинные радости и, что еще хуже, имеющие причину слезы — все окажется у нас под ногами... На один миг, на один-единственный миг мы станем богами. Быть богом!.. Ты понимаешь?!. Быть богом, пусть даже одно мгновение!..»

«Какой идиот! — подумала женщина. — Все еще ждет... Словно его пригвоздили к креслу!..»

Она протянула белую руку к приемнику. Каскад фортепьянных звуков ворвался в комнату.

— Les trois В... — пробормотал Ахмед.

Женщина презрительно поморщилась:

— Что ты сказал?

— Один из трех великих... Брамс.

— Это еще что такое?

— Фортепьянный концерт Брамса. Молчи и слушай.

— Боже ты мой!

Неожиданно в комнате воцарилась мертвая тишина. Женщина выключила приемник.

Ахмед открыл рот, чтобы крикнуть: «Что ты делаешь, сумасшедшая?» Но не крикнул. Самка была сильна, очень сильна.

Женщина смеялась, распластав на кровати мраморное тело.

— Включила приемник, думала, на наше счастье попадется какая-нибудь славная песенка вроде «Человек в этот мир приходит лишь раз, ну так пой же, пой, веселись...»

Ахмед опять закрыл глаза.

«Эй, Минерва[77], прости меня за то, что я проиграл в этой битве!»

— Если хочешь, я могу спеть тебе, — сказала женщина.

— Вот как?

— Хочешь?

Ахмед вздохнул.

— Хорошо, спой... — «Делать нечего, придется слушать».

— Что же тебе спеть? Может, эту: «Ах, кто еще на свете так вздыхает?» ...Или вот эту: «И ты научилась от Лейлы коварству?» ...Или, может, мою любимую: «Мы пришли сюда из Каламыша насладиться сладостным покоем...»?

— Какую хочешь...

Женщина затянула самозабвенно:

Мы пришли сюда из Каламыша

Насладиться сладостным покоем...

Ахмед слушал.

«Пришли — и хорошо. Но как безобразна ваша музыка!» Насладиться сладостным покоем...

«Не сомневаюсь в ваших добрых намерениях, но полюбить вас не могу».

Насладиться сладостным покоем...

«И унести мой покой».

Насладиться...

Звуки песни задохнулись в горле женщины. Ахмед понял — есть только одно средство заставить ее замолчать: закрыть своими губами ее рот.

«Как странно! — подумал он. — Если мы соединим две спины, два затылка, две ступни — ничего не получится. Но стоит нам соединить два рта, как возникает божественное ощущение! Именно в этом заключается вся тайна жизни. В этот миг где-то идут дожди, падают листья, цветы наливаются бутонами, люди рождаются и люди, люди, люди умирают... Я вижу их так же ясно, как тебя, моя дорогая. Одни — на соломенных матрасах, другие — под атласными одеялами, третьи — прямо на земле. Ты о них ничего не знаешь. Знаю я. Но что толку? В огромной жизни есть только одно мгновение, когда мы можем соединить наши миры. И оно вот-вот настанет...»

По ковру протянулись желтые солнечные полосы.

В этот момент кошке Сарман удалось стащить из шкафа на кухне отбивную котлету с косточкой. Из окна ванной она спрыгнула на балкон первого этажа, оттуда — на тротуар. Спасаясь от кошек, которые, почуяв запах мяса, кинулись за ней следом, Сарман помчалась по улице, затем стремглав выскочила на трамвайное полотно. На миг страшный грохот оглушил ее. Сарман замерла.

— Брысь!..

Мустафенди, смертельно ненавидевший всех кошек на свете, поднялся в трамвай. Опустившись на свободную скамью, выглянул в окно, желая посмотреть, сидит ли у трамвая кошка, на которую он только что крикнул.

— Проклятая воровка! — заворчал он. — Обокрала кого-то, оставила беднягу без обеда!

Сразу было видно, что Мустафенди честный, порядочный человек.

«Чудесный денек! — восторгался он. — В Таксиме сойду и не спеша пройдусь до тоннеля. Ведь у меня нет иных забот, как только радовать свое сердце».

На остановке Сюрпагоп в трамвай вошла пожилая женщина. Мустафенди тотчас поднялся, уступая ей место.

Женщина признательно улыбнулась:

— Не беспокойтесь...

— Прошу вас...

— Большое спасибо...

— Помилуйте!

Вот и Таксим. Но Мустафенди не сошел с трамвая, испугавшись, что пожилая женщина подумает: «Должен был сходить, потому и уступил место». Проехал до Агаджами.

Солнце ласкало мостовые Бейоглу.

Мустафенди двинулся к Галатасараю, изредка останавливаясь перед витринами больших магазинов. Глаза его искрились счастьем: впереди целый день! Он с любовью смотрел на трамваи, автомобили, людей. Ах, как это прекрасно — жить!

Увидев за витриной «Дегюстасьона» мужчину, пьющего пиво, он ощутил в горле легкую прохладу. Мустафенди всю жизнь мечтал выпить холодного пива в жаркий июньский полдень. Однако ни время, ни кошелек не давали ему возможности осуществить эту мечту. Он был мелким чиновником с небольшим жалованьем. Тридцать лет жил Мустафенди честной трудовой жизнью, с девяти утра до пяти вечера перебирая запачканными в чернилах пальцами кипы бумаг.

Как быстро промелькнули годы! Когда он впервые сел за стол, за которым прошла вся его жизнь, ему не было и двадцати лет. Потом женитьба, ребенок... Ему и в голову не приходило, что наступит день, когда он уйдет в отставку, получит премию в две тысячи лир и станет обладателем двадцати четырех часов, которыми — до минуты, до секунды — будет распоряжаться так, как захочет.

Сердце наполнилось радостью. Мустафенди остановился на углу «Депостасьона», свернул в пассаж «Христаки», купил в дверях у торговца фруктами двести граммов соленого миндаля. Мужчины, сидя на бочках, пили пиво. Он взглянул на них с нежностью, как смотрят на старых, закадычных друзей.

У цветочных киосков молодые женщины выбирали гвоздику. Официант нес одному из клиентов тарелку с аппетитно пахнущим куском жареного мяса. Торговец пятновыводителем, стараясь привлечь внимание прохожих, показывал фокусы: лира Турецкой республики, завернутая в белый платок, каким-то образом бесследно исчезала. К Мустафенди подбежала маленькая бедно одетая девочка с букетом цветов и продела в его петлицу гвоздику.

Мустафенди улыбнулся, вынул из кармана монету в пять курушей и сунул в руку девочке. Чувство ответственности за своих бедных единоплеменников доставляло ему, обладателю двух тысяч лир, удивительное наслаждение.

Мустафенди сел за один из столиков, вынесенных на улицу из подвального ресторанчика и заказал холодного пива. Тротуар недавно полили водой. Безжалостное солнце сжигало все, что попадало под его лучи. Но здесь, в тени тента, из-под столиков веяло приятной прохладой.

Мустафенди поднял запотевший стакан с ледяным пивом и сделал большой глоток. Горьковатая влага, пощипывая язык и горло, приятно холодила желудок. Мустафенди взглянул на раскаленную солнцем стену, и глаза его затуманились от наслаждения.

В позолоченных клетках на дверях лавочек весело заливались желтые канарейки. В небольших жестяных банках с водой стояли пестрые цветы. Их аромат разносился по всему пассажу «Христаки». За соседним столиком пожилой, хорошо одетый мужчина вступил в приятную борьбу со свиной отбивной, ожившей под его ножом.

Ах, как это прекрасно — жить!

Впервые Мустафенди испытывал пьянящую радость оттого, что в мире цветов, запахов, голосов он живет так, как хочет. На счету в банке лежат ровно две тысячи турецких лир, которые в любой момент готовы к его услугам. Две тысячи новеньких хрустящих бумажек!.. Награда за тридцатилетнюю безупречную службу.

Мустафенди бросил в рот несколько соленых миндалин. Глубоко-глубоко вздохнул, со всей силой легких втянув в себя прохладу, поднимавшуюся из-под столиков.

По соседству двое молодых парней оценивали проходивших мимо женщин.

— Пять бумажек.

— Не-е-е-ет. Все пятнадцать...

Сквозь солнце, цветы, канареечные трели шли и шли женщины. Снежная белизна плеч, просвечивающих сквозь рукава покроя «японка», нежные груди, подрагивающие под пестрым набивным шелком, сотни стройных ног, словно мраморные колонны, исчезающих под облаком волнующих юбок...

Пожилой мужчина, покончив с отбивной, вынул бумажник, чтобы рассчитаться с гарсоном. Глаза Мустафенди помимо его воли покосились на бумажник из свиной кожи. В тот момент, когда мужчина доставал красненькую кредитку в десять лир, бумажник раскрылся совсем. Из него выглядывали пачки ассигнаций, светло-зеленые, ярко-зеленые, темно-зеленые. Они привлекли внимание Мустафенди. Он глянул. Еще раз глянул. Сосчитал нули: «Один, два, три...» Это были банкноты, которые он видел впервые в жизни, каждая достоинством в тысячу лир! Финансовый отдел вилайета выплатил ему премию мелкой купюрой. А тут — тысячелировые ассигнации распирали бумажник из свиной кожи!

Пожилой мужчина небрежно захлопнул свой бумажник, вмещавший десятки наград за тридцатилетнюю службу таких, как Мустафенди, сунул его в карман. Дал гарсону на чай. Поднялся.

Молодые люди за соседним столиком продолжали оценивать снежную белизну плеч, просвечивающих сквозь рукава покроя «японка», нежные груди, подрагивающие под пестрым набивным шелком, мраморные ноги, исчезающие под облаком волнующихся юбок.

Три американских моряка и две женщины внесли в пассаж шумное оживление. К ним тотчас подбежали четыре гарсона. В одну минуту на столике появились ветчина, красная икра, сыр «рокфор» и всевозможные салаты. Рыжеволосый моряк рисовал пальцем в воздухе какие-то фигуры, стараясь объяснить глупо улыбающимся гарсонам, какую рыбу он хотел бы съесть. В «разговор» вмешалась одна из женщин.

— Надо окунь, окунь... — сказала она на ломаном турецком языке.

Американец одной рукой потянул себя за ухо, другой — хлопнул по затылку как бы в наказание за то, что так быстро забыл слово, заученное им, едва он ступил ногой на Галатскую пристань.

— Йес, о'кей! — захохотал он.

«У нас даже офицеры не в состоянии так украсить стол, как эти простые моряки», — подумал Мустафенди. Он присмотрелся к хохочущему матросу, стараясь уловить соответствие между лицом, пышущим простодушием, и огромным туловищем, вдвое превышающим высоту спинки стула.

— Недаром говорят, чердак высокого дома всегда пуст... — пробормотал он.

Из пивного бара вышла кокотка типа «Made in Turkey»[78]. Обед, состоящий из порции сосисок и двух стаканов пива, был закончен. Она бросила жадный взгляд на столик американцев и пошла прочь, покачивая бедрами.

В нос Мустафенди ударил аромат духов. Его ноздри задрожали.

Кокотка даже не взглянула на него. Быстро шагая — не дав возможности официантам и торговцам фисташками разомлеть, — она вышла на улицу.

За угол «Токатлыяна» Шюкран свернула вместе с молодым парнем, который пытался с ней заговорить.

Ее злило, когда к ней на улице приставали лоботрясы, к услугам которых она была готова ежедневно до полуночи в доме мадам Зои на улице Абаноз[79].

Шюкран остановилась, взмахнула ридикюлем:

— Вот как дам по башке!

Парень попытался улыбнуться. Он явно испугался.

Когда Шюкран входила в заведение мадам Зои на улице Абаноз, 247, с минарета мечети Агаджами выкрикивали полуденный эзан.

В большой гостиной публичного дома Сезер и Беки развлекались с двумя студентами университета.

Беки, коллекционировавшая значки, сорвала с груди молодого человека значок, символизирующий истину и правосудие. Юный правовед хватал девушку за груди, выпирающие из-под шелкового корсажа, тискал ее, стараясь предотвратить несправедливую конфискацию. Беки изо всех сил сжимала кулак и отбивалась, повизгивая.

Сезер сидела на коленях у второго студента, с улыбкой наблюдая за этой возней.

Шюкран заглянула в гостиную. «Здесь все в порядке. Нам пока делать нечего...» Она знала, что прием с похищением значка на сто процентов гарантирует успех.

— Где ты была, девушка?

Шюкран обернулась. Перед ней стоял Ремзи-бей с накрашенными губами, напудренный.

— Неужели ты меня ждешь, Ремзи-бей? — улыбнулась она.

Ремзи-бей игриво передернул плечами, как опытная кокотка. Даже Беки завидовала его умению ломаться и кокетничать.

— Нужна ты мне, шлюха! Я жду настоящего парня... — И, бросив взгляд на возню в гостиной, добавил: — Ах, эти мужчины! Ах, эти мужчины! Слава аллаху, что он не создал меня мужчиной!

Шюкран вошла в комнату в противоположном конце коридора. Включила приемник. Начала раздеваться. Зазвучала американская джазовая песенка, которая ей очень нравилась:

Come on here, come on here[80]...

Упала шелковая блузка, затем юбка на «молнии». Шюкран стояла в одной комбинации.

За дверью раздался пронзительный крик старухи Зои:

— Девушка Мехлика-а-а!.. Кончай там возиться!.. Смотри, Наиль-бей пришел...

«Бедные Сезер и Беки! — подумала Шюкран. — Кажется, им помешали».

Из приемника доносилось отрывистое:

Come on here, come on here...

Шюкран вышла в коридор, направилась к гостиной. Наиль-бей сидел один. У Сезер и Беки все сложилось удачно. Они затащили молодых студентов в свои комнаты этажом выше.

Наиль-бей с вожделением впился глазами в белое тело кокотки, еще не потерявшее девичьей прелести.

— Как поживаешь, Шюкран?

В его глазах вспыхивали шальные огоньки, которые как бы говорили: «Я так тебя хочу!.. Если бы не эта взбалмошная Мехлика...»

Шюкран понимающе улыбнулась. Как она поживает? Разумеется, хорошо.

— Ты сегодня свободна, да?

Не каждый же день ей быть занятой. Автомобильному мотору и то дают передышку, когда он перегреется.

— Мотор — совсем другое дело... — сказал Наиль-бей. — Мотор — творение рабов. А твои прелести — дар аллаха. Разве не грех быть незанятой, обладая такой красотой?

Наиль-бей пригладил рукой седые виски, поправил прядь волос, упавшую ему на ухо.

— Что если нам как-нибудь... прокатиться во Флорью... А? Только чтоб Мехлика не знала...

Надо сказать, Мехлики побаивалась даже Шюкран. Стоило Мехлике заметить, что ее кавалер на кого-нибудь засматривается, как она переворачивала вверх тормашками весь публичный дом. Но в будущий вторник... Мехлика ничего не узнает...

Наиль-бей зашептал:

— Ровно в девять... На вокзале Сиркеджи...

Шюкран кокетливо улыбнулась.

— Ты придешь, да? — спросил Наиль-бей.

Шюкран стиснула рукой грудь. Белое упругое тело выпирало из-под пальцев. Наиль-бей, прерывисто дыша, впился в нее глазами.

— Скажи «да»! — продолжал он шептать. — Скорее!.. Кажется, сюда идут. Я буду тебя ждать, да?..

В гостиную вошла Мехлика с двумя юнцами, у которых едва пробивались усики. Молодые люди, робея, направились к креслам у стены. У обоих дрожали колени.

Наиль-бей двинулся к выходу за Мехликой. На пороге он обернулся и подмигнул Шюкран.

Молодая женщина кивнула головой. Решено!.. В будущий вторник... Пусть этот шарлатан, которому она приглянулась, позолотит рожки своей Мехлике.

Шюкран положила ноги на стул. Потянулась. Она получала удовольствие, приводя в возбуждение парней, несмело пяливших на нее глаза.

— Ах вы, желторотые птенцы! — усмехнулась она.

Один из молодых людей наклонился к уху товарища и что-то зашептал.

Шюкран расхохоталась:

— Довольно ломаться! Пошли.

Она поднялась, не чувствуя желания, вялая, как человек, вернувшийся после обеденного перерыва к изнурительной работе. Парень, забыв про товарища, двинулся за ней с покорностью лунатика.

Они вошли в комнату в конце коридора. Приемник тихонько наигрывал. Шюкран бросилась на кровать. Итак, во вторник на вокзале Сиркеджи она встретится со старым распутником Наиль-беем. А вдруг их кто-нибудь увидит?.. Нет, этого не может быть... Не отставать же ей от Мехлики. Потаскуха!.. Надо быть женщиной и уметь привораживать своего хахаля. Или она думает, что сможет до конца жизни пленять своей отвислой грудью бедного старикашку?

Парень стоял посреди комнаты, растерянно глядя на Шюкран.

— Ну, раздевайся! Что там стоишь?

Парень ухмыльнулся. Он и сам знал, что надо раздеваться. Не в костюме же ложиться в постель... Однако как он будет раздеваться?.. Ему еще никогда не приходилось этого делать в присутствии посторонних.

«Дурачок...» — подумала Шюкран.

— Или, может... в первый раз?

Парень опять ухмыльнулся:

— Что ты, дорогая! Какой там в первый раз!..

Его мужское самолюбие было задето. Он быстро сбросил пиджак.

На лицо Шюкран легла печальная тень.

— Значит, будем учиться...

За окном раздался грохот. По улице мчались пожарные машины, оглашая воздух звоном медных колоколов.

Шюкран вскочила с постели, подбежала к окну. Изо всех дверей высовывались полуобнаженные женщины.

— Мадам Аспасья! — крикнула Шюкран. — Что случилось? Пожар?

— Пожар! — Мадам Аспасья хлопнула себя рукой по груди. — Вот здесь пожар!

Шюкран расхохоталась. Пожарные машины цвета красного окорока были тотчас забыты.

— По ком так страдаешь?

— Ах, не спрашивай! Ты знаешь Пандели?.. Опять третий день не показывается.

— Не беспокойся, он, наверно, напился и спит в кабачке Барбы.

— Пусть пьет и спит, я согласна. Лишь бы не ходил к той блондинке...

Шюкран забавляла эта запоздалая любовь старой проститутки.

— Глупости, дорогая. Зачем нужна Пандели та блондинка, когда у него есть такая красотка, как ты?

Мадам Аспасья вздохнула. Сердце хотело верить, но рассудок противился. Как быстро пролетели годы! Где та жизнерадостная Аспасья с улицы Байрам, молодая, рыжеволосая, с изумрудными глазами?

Последняя красная машина быстро промчалась по улице Абаноз, свернула в переулок за кинотеатром «Сарай синемасы» и выскочила на проспект у мечети Агаджами.

Нимет-бей, у которого стащили во время намаза туфли, выбежал босиком на улицу и, сам не понимая, что делает, принялся искать в толпе вора. Вот желтые туфли, белые, черные лакированные, коричневые из замши... Но ни одной пары, похожей на его!

— Господи, помоги мне... — бормотал он. — Помоги поймать воришку!

Неожиданно Нимет-бей понял, что тип, стащивший его туфли, не наденет их тут же на ноги и не станет прогуливаться по улице перед мечетью. Оставалось одно: обратиться за помощью к полицейскому.

— Господин полицейский! Господин полицейский! — закричал Нимет-бей, задыхаясь.

Пожарные машины, промчавшиеся одна за другой, нарушили движение транспорта. Регулировщик пытался ликвидировать затор.

— В чем дело? — растерянно обернулся он к Нимет-бею.

— У меня украли туфли!

— Кто украл?

Это был самый логичный вопрос из всех возможных в подобной ситуации.

А человек, укравший туфли, пересекал в этот момент Галатский мост в автобусе «Куртулуш — Беязит». Туфли Нимет-бея, завернутые в только что купленную газету, были у него под мышкой. В прекрасном расположении духа, словно купец, удачно закончивший день, он поглядывал на окружающих, прислушивался к разговорам. Сидящий с ним рядом господин в очках спросил высокого, представительного мужчину, который стоял в проходе:

— Ты здесь?

— Пока здесь, — ответил тот. — А ты? Ты же был в Бабаэски[81]...

— Верно. Но два месяца назад меня назначили прокурором в Бейкоз[82].

Вор еще крепче прижал к груди туфли Нимет-бея. Лицо высокого мужчины выражало грусть, смешанную с завистью.

— Да? Как хорошо...

— А я думал, ты в Адане.

— Уехал оттуда... Сейчас я каймакам в Пософе[83].

— Приехал в отпуск?

— Нет, жена заболела... Лежит в больнице...

— Вах, вах, желаю ей выздороветь, братец.

— Спасибо... Предстоит операция. Конечно, в Пософ я не могу вернуться... пока жена не поправится... Возможно, год...

— А как жалованье?

Мужчина горько улыбнулся:

— Не платят... Не уволен, но... Не хотят войти в положение...

За блестящими стеклами очков прокурора смотрели умные ласковые глаза, все те же, что и много лет назад, когда приятели были студентами юридического факультета Стамбульского университета.

— Что думаешь делать?

— Постараюсь найти здесь какую-нибудь работу.

— А если не найдешь?

— Буду просить милостыню на Галатском мосту... Что мне остается еще?

Трамвай приближался к Эминёню. Прокурор встал, собираясь выходить. Взял в свои горячие дружеские руки холодные руки каймакама.

— Страдания не вечны... — сказал он. — Все это пройдет. Не огорчайся...

Высокий мужчина попытался улыбнуться. Его сердце наполнилось признательностью.

— Да, все пройдет, — повторил прокурор. — Непременно... Но ты уже больше не вернешься туда, в глухую провинцию.

— Почему?

— Потому что не сможешь вернуться.

Последовало нежное, сердечное рукопожатие.

— Ты понимаешь меня, да?

Каймакам не понимал. Он был так убит горем... Не все ли равно сейчас — понимать или не понимать...

Трамвай подошел к остановке. Прокурор нагнулся к уху друга и повторил:

— Не сможешь вернуться... Потому что... Большие рыбы живут в больших морях.

Прокурор сошел.

«Разве я большая рыба?» — подумал человек.

На площади Эминёню шумел, бурлил людской водоворот. На тротуарах, трамвайных и автобусных остановках, в магазинах — везде люди.

«Но ведь они тоже не большие рыбы... И несмотря на это... живут в большом море».

По улицам города мчался стремительный поток стамбульцев. Шли женщины, мужчины, дети. Звенели трамваи, бранились шоферы, полицейские старались ликвидировать «пробки».

Каймакам отдал себя во власть этого головокружительного водоворота.

«А если они живут в большом море, — продолжал он размышлять, то... Разве не следует их считать большими рыбами?»

Ах, вы, такие-сякие счастливые люди!.. Прекрасная вселенная; бесконечное, бескрайнее детство; свет огромного моря и покой тихих голубых вод; веселое, жизнерадостное солнце днем после болезненного мерцания звезд ночью; чистота, чистота, чистота и в ней белые облака; счастье в свежем ветре; спокойствие в теплых лучах; мимолетная печаль, умножающая радость успеха; грехи, подчеркивающие невинность; простодушие дурных поступков... Словом, жизнь, жизнь и жизнь. Все, все для вас!

Перед финансовым отделом Ходжапаша[84] трамвай остановился, так как дорогу преградил зеленый кадиллак, у которого заглох мотор. Из машины вышел высокий элегантный старик. Он равнодушно наблюдал за бездельниками, которые прибежали на подмогу из кофейни, оставив недоигранными партии в нарды. Бездельники из кожи вон лезли, стараясь показать, что их глубоко волнует судьба кадиллака. Один из них прищемил себе палец, пососал ранку, обмотал руку платком.

Машину подкатили к тротуару, после чего услужливые помощники с удовлетворением людей, выполнивших свой долг, вернулись к незаконченным партиям, даже не взглянув на элегантного старика.

Что касается старика, то он не испытывал по отношению к ним ни малейшего чувства благодарности. Для обеих сторон случившееся было обычным явлением. Один был рожден, чтобы заставлять на себя работать, другие — исполнять эту работу.

Шофер частного кадиллака, подняв капот, возился с мотором. Старик некоторое время ждал, затем стал проявлять признаки нетерпения. Его лицо выражало томительное ожидание и скуку. Наконец он что-то сказал шоферу. Тот остановил проходившее мимо такси. Старик в элегантном костюме сел в машину. Шофер, прощаясь с хозяином, стянул с головы кепку и помахал ею в воздухе.

На широких улицах царил дух привязанности к жизни и человеколюбия.

Было без четверти четыре, когда элегантный старик поднимался по пахнущей сыростью и плесенью лестнице одного из домов Каракёя.

В приемной, уставленной кожаными креслами, при свете больших настольных ламп работали секретари. Увидев патрона, все вскочили на ноги. Не обращая ни на кого внимания, старик прошел в свой кабинет. На диване, развалясь, сидел тучный красноносый мужчина средних лет с сигарой во рту.

Старик сел за стол. Набирая номер телефона, он, не глядя на красноносого, который тотчас подобрался, едва вошел хозяин, спросил:

— Какие новости, Яшова?

Яшова промолчал. Он знал, что старик сейчас думает совсем о другом. Легким щелчком сбил с борта пиджака пепел сигары.

Старик прижал ко рту черную блестящую трубку телефона.

— Как ханым?

— Доктор что-нибудь сказал?

— Если наступит кризис, позвоните мне. Я буду здесь до восьми.

Яшова привык к этому разговору, который слушал почти ежедневно в течение десяти лет. Он знал, что ханым вот уже много лет прикована к постели, доктор вот уже много лет не говорит ничего нового, а ожидаемый кризис вот уже много лет не наступает.

Положив трубку, старик обернулся к красноносому. Глаза его, как всегда, были полны вопросов.

Яшова робко пробормотал:

— Вторую партию... я передал сегодня утром на шхуну «Картал».

— Деньги получил?

— Да...

Красноносый положил на стекло письменного стола пухлый конверт.

— Как розничная торговля?

— Все хорошо.

— Кто-нибудь задержан?

— Схватили Блоху Мехмеда.

— Он — какое звено?

— Четвертое.

— Может что-нибудь сболтнуть?

— Не сболтнет.

— А вдруг?

— Не сболтнет. Испугается. Третье звено, с которым он связан, отчаянный головорез.

— Кто это?

— Араб Хюсейн.

Старик замолчал и откинул седую голову на спинку кресла. Ему хотелось спать. На щеках, словно ножевые раны, залегли глубокие складки, следы тяжелых переживаний. Солнечный луч, пробившийся сквозь задернутые портьеры, падал на его лоб. За этим широким лбом роились мысли: «Зачем я родился?.. Зачем жил?.. И почему до сих пор не умер?..»

— Я получил письмо из Аргентины от брата.

— Ну?

— Пишет, что партия, присланная вами, слишком мала. Нужно, говорит, в три раза больше.

— Хорошо.

Сегодня ему не хотелось разговаривать. От холодного пива, которое он выпил в баре «Аптюллях», побаливал желудок. Он ощущал под сердцем слабое неприятное покалывание.

— Как ханым, Яшова? — спросил старик неожиданно.

Красноносый растерянно захлопал глазами.

— Какая ханым?

— Твоя жена. Здорова?

— Ах, она... — Яшова улыбнулся. — Слава аллаху! Здорова...

Старик едва заметно вздохнул. Как бы он хотел быть мужем здоровой женщины! Ради этого... все деньги, возможно, нет, три четверти... тоже маловероятно, но половину он непременно, да, да, непременно принес бы в жертву. Каждый вечер видеть скорчившуюся под атласными одеялами, стонущую женщину равносильно медленной смерти. Как пуглив, как подавлен и жалок был перед маленьким женским телом, скрючившимся от боли в свете красного ночника, этот сильный человек, который всегда вынуждал собеседника чиркнуть спичкой, едва вынимал из портсигара сигарету.

Обо всем этом знал только он один.

— Завтра утром приедет американский инженер Симпсон.

— Да...

— Ровно в десять.

— Да...

— И с ним Алекси.

— Да...

— Ну, я пойду.

— Да...

Выйдя из кабинета, Яшова обвел взглядом секретарей, работающих в приемной. Улыбнулся. Откуда этим несчастным знать, что строительное акционерное общество «Челикай» является крупнейшим в стране центром по торговле наркотиками?

Яшова прыгнул в одну из лодок, дежуривших у Галатской пристани, и крикнул лодочнику:

— Греби в Хал[85]...

— Слушаюсь. Если хочешь, буду грести до самых Принцевых островов.

Лицо молодого лодочника, уроженца Ризе, светилось радостью. Сегодня утром у него родился сын. Еще вчера он был одинок, как дуб на опушке леса среди миллионов других деревьев. А сейчас он чувствовал себя сильным и крепким, способным противостоять самым свирепым волнам. О чем только счастливый отец не мечтал! Он закажет для сына новенькую лодку и назовет ее «Халич Курду»[86].

Яшове показалось неприличным сидеть с хмурым лицом перед улыбающимся лодочником из Ризе.

— Погодка славная... — бросил он, чтобы что-нибудь сказать.

— Да, славная...

— Хорошо идут дела, а? Дела...

— Слава аллаху. Ты знаешь, демократы[87] снизят цену на сахар.

Яшова этого не знал, но обрадовался известию.

Лодочник из Ризе улыбался надменно и гордо.

— Это еще не все, ты подожди... Они еще такое сделают, такое!..

На последних выборах лодочник Али Дженгиз отдал голос за «демократов». Он был зарегистрирован в оджаке Кючюкпазар[88]. В день выборов Али до позднего вечера вертелся возле избирательных урн, спрятав за кушак два ножа. Попробовали бы народники[89] сцепиться с ним!

Яшова улыбнулся:

— Ты, наверно, демократ?

— Конечно, демократ. А ты?

— Я тоже.

— Так да здравствует братство!

Лодочник едва сдержался, чтобы не обнять Яшову.

— Когда демократы победили, все обрадовались... И англичане, и американцы, и итальянцы! — воскликнул Али. — Не знаю таких, кто бы не радовался.

Лодка причалила к пристани Хал.

«Красный», как всегда, нежился на солнце, прислонившись спиной к стене кооператива. Проходя мимо, Яшова чуть заметно улыбнулся.

«Красный», он же третье звено, связанное со строительным акционерным обществом «Челикай», пользовался зданием кооператива как своим частным бюро и даже спал там ночью.

У дверей склада рабочие пытались поставить на ноги хамала[90], свалившегося на землю под тяжестью стовосьмидесятикилограммового ящика.

Яшова, прижимаясь к стене, чтобы не попасть под колеса грузовиков, с грохотом проносящихся мимо, вошел в помещение склада. В нос ударил запах гнилых фруктов.

Учетчик в застекленной конторке читал газету и уже добрался до страницы реклам и объявлений. Уборщики сидели на прохладном бетонном полу, поджав под себя ноги, и точили лясы.

Из окон в потолке падал тусклый свет на беспорядочно громоздившиеся ящики с фруктами.

Яшова, с трудом пробравшись через толпу, прошел в конторку. За деревянным столом сидел седовласый мужчина в рубашке с закатанными рукавами, с кожаной, как у кондуктора, сумкой через плечо.

Заметив гостя, он поднялся.

— Добро пожаловать, мосьё Яшова!

— Рад тебя видеть, Рыфки-бей! Как самочувствие?

Кабземал[91] попытался улыбнуться. Многому он научился с тех пор, как начал заниматься бизнесом, только не улыбаться.

— Благодарю. Все в порядке... — пробормотал он с гримасой, больше напоминающей плач, чем улыбку.

— Решил заглянуть к тебе, выпить чашку кофе.

— Правильно сделал, мосьё Яшова.

Рыфки-бей разговаривал так, словно пережевывал жвачку.

Когда принесли кофе, сделка, в которой Яшова выступал посредником, была уже заключена. На рынок небольшими партиями, чтобы не сбить цену, будут выбрасываться лимоны, которые вот уже много месяцев лежат в холодильнике.

Секретарь конторы давал объяснения контролерам муниципалитета, просматривающим фактурные цены. Те пунктуально заносили в блокноты цену каждого товара.

— Разве на оптовую торговлю распространяются таксовые ограничения? — шепотом спросил Яшова.

— Не-е-ет... — ответил Рыфки-бей с той же кислой гримасой.

— Тогда что же они делают?

— Ничего. Записывают...

— С какой целью?

— Как с какой целью? Чтобы не продавали слишком дорого.

— А если продашь дороже — накажут?

— Такого закона нет. Захочу — товар, стоящий десять курушей, продам за десять лир! Поворчат немного — и все.

Яшова покосился на контролеров, которые наперебой закидывали секретаря вопросами о ценах. «Странные люди эти турки!»

Из склада напротив хамалы перетаскивали ящики на грузовики, готовые двинуться по дороге, ведущей в Кючюкпазар.

Через широкие двери на улицу вырывался запах гнилых фруктов. Насыщенный влагой воздух склада, смешиваясь с уличной пылью, взметаемой автомобилями, обволакивал сырым ароматным облаком крыши пакгаузов, выстроившихся в ряд по обеим сторонам улицы.

Хозяин кофейни иранец Аджем, собрав вокруг себя несколько слушателей из числа безработных, вопрошал с видом заправского оратора:

— Известно ли вам, что значит мадрабаз?[92] Мадрабаз — слово персидское. Правильно произносится так: мадер ба-аз. И это не ложь. Они готовы продать даже мать родную.

Груженные доверху машины мчались в сторону Ункапаны, грохоча по улицам Арнавута.

На мосту Ункапаны пахло морем.

Нищий старик, облокотившись о перила, смотрел в воду.

Прошла парочка: молодой парень и девушка в розовом платье, поглощенные своей любовью.

Юноша был студент медицинского факультета. В кармане у него лежали две с половиной лиры. Два билета в кино по пятьдесят курушей — это лира. Девушка-билетерша, которая их усадит, получит вместо чаевых «мерси», сказанное шепотом. Таким образом, кино им обойдется всего в одну лиру. На оставшиеся деньги в закусочной на Бейоглу можно съесть по порции тавукгёксю[93], затем прокатиться в оранжево-желтом автобусе муниципалитета.

В этот большой город парень приехал три года назад. Ему нравились грудь и губы шагающей с ним рядом девушки.

Девушка нагнулась, стараясь заправить под пятку рваный чулок.

— У нас еще есть время. Может, пройдемся пешком? — предложил юноша.

— Хорошо....

Девушка взяла парня под руку, прижалась грудью к его локтю. Это прикосновение делало счастливыми обоих. Они не разговаривали. Девушка думала, что скажет матери, когда вернется домой. Парень прикидывал, удастся ли им после тавукгёксю выпить еще по стакану газированной воды.

Мимо пронесся автокатафалк, обдав их облаком пыли.

Затянувшееся молчание нарушила девушка:

— А фильм, на который мы идем, интересный?

У перил моста стоял пожилой мужчина и отдыхал. Повернув голову, он долгим взглядом проводил автокатафалк, мчавшийся к Азапкапы. Под мышкой у него был большой конверт с рентгеновским снимком, полученным в больнице полчаса назад.

«Мне-то теперь не до фильмов, — подумал он. — Рак... У меня рак...» Затем крикнул краснощекому толстяку с длинными усами, продававшему шира[94]:

— Налей!

Толстяк сердито схватил стакан с позолоченными краями, наполнил его прохладным напитком. С утра ему удалось продать только восемь стаканов, а для того, чтобы принести домой два окка[95] хлеба и несколько головок лука, надо продать еще по крайней мере двенадцать.

— Жарко... — пробормотала девушка, сильнее прижимаясь грудью к локтю парня.

— Хочешь, сядем в автобус?

— Нет... Лучше пешком.

— Может, выпьешь шира?

— Выпью.

Парень мысленно вычеркнул из составленного меню газированную воду и попросил два стакана шира.

Проходивший мимо молодой чавуш-сверхсрочник с завистью посмотрел на влюбленную пару. Ему только раз в полмесяца удавалось вырваться из казармы. Полдня в две недели, чтобы жить так, как хочешь!.. И вот эти полдня уже на исходе. Солнце давно сползло с зенита. Солдат вздохнул.

На мосту Ункапаны пахло морем.

Длинноусый албанец-шираджи[96] крикнул чавушу-сверхсрочнику в надежде продать двенадцатый стакан:

— Выпей шира, начальник!

Воспользовавшись случаем, солдат еще раз обернулся, посмотрел на полногрудую девушку, пригубившую стакан с позолоченными краями.

— Не хочу... — сказал он и подумал: «Сейчас этот тип, конечно, потащит ее в кино. А потом... Э-э-эх!»

Извозчик безжалостно хлестал кнутом лошадь, которая топталась на месте, не желая взбираться на подъем к Азапкапы.

Старик, больной раком, пробормотал:

— Бедное животное!

— А ее хозяина тебе не жаль? — спросил длинноусый шираджи. — Он должен вечером принести домой хлеба.

Девушка весело и звонко рассмеялась. У нее были красивые ноги и пышная грудь. Она любила жизнь и не боялась ее.

Парень продолжал прикидывать в уме, как они израсходуют оставшиеся двести двадцать курушей. Он даже не услышал, когда нищий попросил у него милостыню.

Нищий, не получив ничего и от старика, больного раком, долго смотрел на лошадь, которую бил возница. Затем, почесав грудь, проглядывавшую сквозь прореху в минтане[97], пробормотал:

— Бедное животное!

Краски на небе постепенно блекли.

Молодые влюбленные не спеша двинулись в гору к Азапкапы.

Старик, больной раком, крепче стиснул под мышкой конверт с рентгеновским снимком и зашагал в сторону Ункапаны вслед за чавушем-сверхсрочником.

Лошадь перестала упрямиться и потащила телегу, нагруженную ящиками.

Шираджи, звеня стаканами, направился к угольной пристани.

Нищий остался на мосту один. Делать было нечего. Он облокотился о перила и принялся размышлять, как могут рыбы с пустым желудком плавать в холодном как лед море...

Старик, больной раком, с конвертом под мышкой и несколькими батонами в руках вошел в одноэтажный деревянный дом на улице Акарчешме в Этйемезе.

Две маленькие девочки кинулись к отцу, обхватили ручонками его колени. Старик нежно, едва касаясь, погладил белокурые головки дочерей. Ему казалось, кто-то судорожными пальцами то стискивает, то отпускает его сердце. Он долго стоял, понурив голову, уставясь глазами в пол, мощенный плитками мальтийского камня. На душе было горько и тоскливо, словно он доживал свой последний день. Несколько секунд человек стоял в оцепенении, боясь пошевелиться. Будь это в его власти, он бы много лет простоял вот так, на ногах, не двигаясь, даже не дыша. Жаль, что это невозможно! Пока в теле есть хоть капля энергии, приходится подчиняться законам жизни. Он вздрогнул:

— У-у-ух!

Из кухни вышла женщина в платке.

— Проходи, дорогой, — сказала она.

— Возьми у меня батоны.

— Ты купил три штуки? У нас еще со вчерашнего дня остался один. Засохнут...

«Пусть засыхают, — думал он. — Никого не минет эта участь. Все сохнут. Я тоже. Скоро конец. Не сегодня, так завтра... Да, околеваю. Но что станет с этими крошками? Кто будет кормить их, растить? Можно ли верить, что господь даст им средства к существованию, которые он не давал их отцу?»

— Что у тебя под мышкой, эфенди?

— Так, моя папка... Принес с работы.

«Эх, жена, ты ничего не поймешь, если даже увидишь этот снимок. Зачем спрашивать?! В этом конверте мое освобождение и смерть наших девочек».

В саду семнадцатилетний парень латал футбольную камеру. Дверь дома была широко распахнута, и парень увидел отца.

«Почему он такой старый? Почему такой больной? Почему не такой, как другие отцы?!»

Старик переступил порог единственной комнатушки.

— А где Хамди?

— В саду. Играет в футбол... Сам с собой.

«Бездельник. Не вышло из него толку. Будь у Хамди хоть какая-нибудь профессия, он смог бы вырастить сестер. С утра до вечера гоняет мяч...»

— Папочка!

— Что, доченька?

Сестры-близнецы Зехра и Фатьма, держась за руки, вертелись около отца.

— Принес конфетку? Конфетку...

— Ах, какая жалость! Опять забыл.

Двадцать девять дней отец забывал про конфеты, и только первого числа каждого месяца память ему не изменяла.

— Ну-ка, девочки, найдите мои шлепанцы.

Старик начал медленно раздеваться. Малышки убежали. В комнате пахло плесенью. На циновке дремала большая кошка. По занавеске ползала оса, залетевшая в дверь. Конверт с рентгеновским снимком был брошен в шкаф. Портрет хозяина в молодости смотрел со стены уныло, грустно, словно он уже тогда, много лет назад, предвидел, что произойдет.

Старик раздвинул занавески, посмотрел в окно.

Смеркалось.

Вечер шел по улице Акарчешме медленно, степенно, как рассудительный глава семейства. Солнце спряталось за мечеть с деревянным минаретом. Сыроватый сумрак окутывал кварталы Арнавута, становясь с каждой минутой все гуще и темнее. В окнах то тут, то там вспыхивал свет. Через деревянные ставни в палисаднички падали оранжевые блики. В маленьких кухнях, мощенных мальтийским камнем, застучали деревянные сандалии. Вкусный запах еды, поднимавшийся с дымом из печурок, раздражал обоняние голодных, бездомных детей.

Запах тушеной рыбы в домах сборщиков налогов и соуса из баклажан у хозяев чувячных мастерских, смешиваясь с ароматом жареной печенки, которую готовили жены владельцев зеленных лавок, носился по всему кварталу от двери к двери. Маленькая девочка в сандалиях тоненьким голоском просила в долг у тетушки Хурие бутылку уксуса для свояченицы Хатче-ханым. Четырнадцатилетний мальчуган колотил семилетнего братишку, который никак не хотел идти домой, хотя было уже темно.

Молодая девушка, потряхивая косами, снимала с веревки прищепки и думала о парне, с которым тайком встретится после ужина за мечетью.

Юная белокурая невеста доставала из шкафа розовое одеяло, пахнущее духами.

Дряхлый старец, перед тем как отдаться сну, который одолевал его с наступлением темноты, молился аллаху, чтобы тот дал ему возможность еще раз увидеть солнце.

Свежий ночной ветерок врывался в приоткрытые окна, изгонял из комнат тепло дня, расстилался по полу воздушным ковром.

Старушки в белых платках, покрыв скатертями доски для теста, расставляли на них подносы.

Отцы семейств в ночных рубахах сидели на соломенных тюфяках, поджав под себя ноги, с нетерпением дожидаясь появления огромных закопченных кастрюль.

На улице Акарчешме царствовали еда и сон.

Слесарь Хайреттин уже давно сидел перед скатертью, уставленной закусками. Он сделал еще один глоток из пол-литровой бутылки.

— Смотрю, он стал сквернословить — как дал ему!..

Жена нарезала ломтиками сыр.

— Сдержался бы лучше! — пугливо воскликнула она.

— Как я мог сдержаться, если этот тип сквернослов от рождения!

— Что же он сказал?

— Как что? Поносил меня на чем свет стоит, и в бога, и в веру... Вижу, дело плохо. Спустишь ему — дошло бы до матери и жены. Схватил негодяя за глотку и ка-а-ак дал!.. Едва его у меня отняли.

— Тебя могли уволить с работы. Что бы мы тогда делали?

Хайреттин кинул в рот кусочек сыра и самодовольно усмехнулся.

— Пусть увольняют. Не умрем. Слава аллаху, пока у меня есть мое ремесло, я найду работенку!

Молодая женщина с гордостью посмотрела на огромные ручищи мужа. Вот уже три года она замужем за Хайреттином. За все это время он в общей сложности только четыре месяца сидел без работы. Хайреттин был мастер своего дела, работящий малый, добрый, покладистый, хоть и не в меру вспыльчивый. Он хорошо смотрел за домом, а жену прямо на руках носил.

Хайреттин налил в стакан немного водки из бутылки, уже наполовину пустой.

— Сегодня я и тебя заставлю выпить, Асие. На-ка, держи...

— Ах, как я выпью эту отраву? — жеманилась женщина. — Ты столько налил!

— Давай, давай, не тяни... Закрой глаза — и разом... Ну!

Асие поморщилась, однако стакан не вернула и осушила его до дна.

Несмотря на вечерний прохладный ветерок, в комнате было тепло. Асие разделась. Она знала, что мужу, когда он выпьет, нравилось смотреть на ее полуобнаженное тело. Комбинация обтягивала ее стройную красивую фигурку. Она развернула ворох одеял, которые лежали в углу, начала стелить постель.

Хайреттин напевал вполголоса.

— Кончай возиться! — крикнул он жене.

Асие улыбнулась. Покончив с постелью, она должна была играть на уде[98], пока хмельной муж не уснет. Так повторялось каждый вечер вот уже три года.

Чтобы занять Хайреттина, Асие, продолжая стелить постель, сказала:

— Жена тахсильдара[99] купила себе новые туфли.

— Видно, этот тип начал воровать.

— Не греши на человека.

— Да это ясно как божий день. Честный сборщик налогов в наше время не купит жене ржавой шпильки, не то что новых туфель! Я зарабатываю больше, чем он, и то пью ракы только через день.

— А он, наверно, совсем не пьет. Вот и купил жене туфли на эти деньги.

— Как это не пьет? Есть ли в нашем квартале мужчина, не пьющий ракы?!.

Асие расхохоталась. Хайреттин был прав. Даже малые ребята знали, что большинство мужчин квартала возвращаются вечером домой пошатываясь.

Набросив одеяло на приготовленную постель и поправив его, Асие сняла со стены уд с желтой лентой, села напротив мужа.

— Что сыграть?

— Что хочешь.

Асие знала все любимые песни Хайреттина. Проведя несколько раз белыми пальцами по струнам, поблескивающим в свете пятилинейной керосиновой лампы, она затянула:

Нет лекарства, чтоб вылечить душу...

Голос у нее был нежный, приятный, задушевный.

Ничто не поможет, я знаю...

Тут Хайреттин не выдержал, вскочил и поцеловал жену в плечо, после чего сразу же отправил в рот несколько ложек салата из свежих овощей.

Асие, обрадованная этой лаской, засмеялась так, словно ее щекотали, и продолжала:

Ее взор облегчит мне страданья...

Хайреттин начал подпевать жене. Песня окрепла, зазвучала сильнее.

Но любимой открыться не смею...

— Аллах мой, какая песня!

Ничто не поможет, я знаю...

В это время из дома напротив донесся приглушенный крик. Невестка старого Каюма родила крепкого красивого мальчугана.

Младенец не закричал, как его мать. Он тихо, бесшумно пришел в этот мир, где ему придется много плакать, смеяться, любить, бороться, надеяться и страдать. Мальчика назвали Мехмед Сабри.

Слесарь Хайреттин и его жена затянули новую песню:

Как чудесно, когда ты приходишь к нам на пирушку!..

Никто не обратил внимания на крик роженицы. Только уличные псы, дремлющие у заборов, свернувшись калачиком, навострили уши и несколько раз отрывисто тявкнули.

Дом Каюма стоял, как всегда, темный, безжизненный.

Маленький мальчик летучей мышью промчался по безлюдной улице и вбежал в квартальную кофейню. Яркий свет и едкий табачный дым заставили его на мгновение зажмуриться.

— Братец Ибрагим! — крикнул он.

Ибрагим, сын Каюма, играл в карты за столиком возле печки.

— Эй, в чем дело?

Мальчуган кинулся на голос, подскочил к Ибрагиму и, задыхаясь, зашептал ему что-то на ухо.

Продолжая тасовать карты, Ибрагим промычал:

— Хорошо, хорошо...

Он дал соседу снять колоду, роздал карты, вскрыл козыря. Игроки сделали по нескольку ходов.

— Эй, горбун! — крикнул неожиданно Ибрагим хозяину кофейни. — Всем присутствующим от меня по чашке кофе!

Каждый был занят своим делом. Одни, сидя за нардами, бросали кости, другие при свете лампы пытались прочесть по складам газету. Щедрость Ибрагима не пробудила ни в ком любопытства. Только булочник Джемиль-эфенди, сидевший за столом, где в четыре руки играли в «шестьдесят шесть», вскинул голову.

— Благодарствуем... По случаю чего же?

Ибрагим пожал плечами:

— Так, дорогой. Парень родился...

Хаджи Хюсейн-ага сидел, на своем обычном месте, на плетеной скамейке, прислонившись спиной к стене, и курил кальян. На пороге появился секретарь Сезаи.

— Селям алейкум.

— Алейкум селям.

С трудом передвигая ноги, Сезаи дошел до середины кофейни и остановился, покачиваясь из стороны в сторону.

— Опять напился?

— Заверяю тебя именем аллаха, Хаджи-ага, только две рюмочки... И то стоя...

— Полно, полно, не ври. Где был в эту пятницу?

— У себя в учреждении...

— Почему не пришел к намазу?

— Клянусь аллахом, Хаджи-ага, не смог вырвать разрешение у директора, да будет мать моей женой, да лопнут мои глаза, да не видеть мне счастья моих детей!

— Ты и так не видишь его. Будет болтать, садись!

Сезаи опустился на деревянную скамью. Он был воплощением радости и веселья. Ему удалось подстрелить сотню лир у одного из начальников учреждения, где он работал. При этом Сезаи говорил ему так: «Заверяю тебя именем аллаха, да будет мать моей женой, да лопнут мои глаза, да не видеть мне счастья моих детей, мне из этих денег ничего не достанется... Пятьдесят — директору, тридцать — мюмейизу[100], двадцать — регистратору... А ты меня вечерком угости ракы, уважь...»

Этот разговор и послужил причиной того, что они с четырех часов дня начали кутить. Чего они только не ели! Жареную печенку, почки на вертеле... За два с половиной часа было выпито полтора литра ракы.

— Что, ко сну клонит? — спросил Хаджи-ага. — Чего качаешься из стороны в сторону, как маятник? Ложись-ка лучше сюда и дай храпака.

Сезаи сунул руку в карман и погладил пальцами столировую кредитку. Его рот растянулся в улыбке до ушей. Есть ли в этом мире что-либо прекраснее денег? После того как ты стал обладателем этих приятно хрустящих бумажек, что для тебя может быть недосягаемого? Женщины, карты, вино, женитьба, обряд обрезания сына, замужество дочери, гроб, в котором будет отдыхать твое тело, когда ты околеешь, мулла, читающий коран, поминки и все остальное, о чем ты мечтал или еще не мечтал, — все сокрыто в этой столировой банкноте.

По радио передавали последние известия.

«...В связи с тем, что двадцать корреспондентов... не были допущены в Кэсон, переговоры о перемирии пришлось прервать...»

«Интересно, где этот Кэсон? — подумал Сезаи. — Ну и местечки же есть на этом свете!»

Он потянулся, зевнул.

Когда диктор начал рассказывать о разногласиях в Иране из-за нефти, Сезаи уже громко похрапывал, растянувшись во весь рост на скамье.

Хаджи-ага, усадив перед собой горбатого хозяина кофейни, пространно разглагольствовал, приводя в порядок запутанные дела мира сего. Горбун твердо верил: если в точности следовать всем наставлениям Хаджи, мир превратится в цветущий сад.

Араб Исмаил с грохотом захлопнул крышку нард, которые за полчаса успели ему порядком надоесть. Глаза его от гнева готовы были выскочить из орбит.

— Ты мухлюешь с костями! — крикнул он в лицо своему партнеру, разносчику фруктов Аптюлляху.

— Кто? Я?!

— Нет, твой отец...

— Клянусь аллахом, не мухлюю.

— Мухлюешь!

— Вот чудак! Кости сами так идут.

— Ты, вахлак! Может ли четыре раза подряд само прийти «дюшеш»[101]?

— Конечно, может. Просто мне везет.

— Везет? Что ты мелешь? Если бы тебе везло, ты бы не нищенствовал со дня рождения!

— Кто нищенствует?! Я честно занимаюсь торговлей.

— Посмотрите на это бревно! Он занимается торговлей! Твоя мать хнычет с утра до вечера, стараясь сбыть кому-нибудь две пачки шпилек.

— Пусть хнычет, и не только мать, даже отец, но я честный торговец. Лучше на себя посмотри. Чем заниматься грабежом у мечети Ениджами...

— Закрой глотку!

— А что ты сделаешь, если не закрою?

— Тогда я сам ее закрою.

— Да ну? Это тебе не калитка в саду «Арнавут»...

Раздался треск быстрой, как молния, оплеухи.

Играющие в «шестьдесят шесть» вскочили на ноги.

Гул голосов в кофеине мгновенно смолк. Послышались удары, пинки, грохот опрокидываемых стульев, звон бьющихся чашек... Так продолжалось около полминуты. Шум драки напоминал борьбу моторного бота с волнами в открытом море.

Как только дерущихся разняли, завсегдатаи кофейни, тотчас забыв о происшествии, расселись по своим местам.

Реджеб Ходжа опять взял в руки газету и принялся по складам читать детективный роман.

— «Е-е-ед-ва жен-щи-на от-кры-ла дверь...»

Мясник Селяхаттин нетерпеливо топнул ногой.

— Скорей читай, что дальше! Я лопну от любопытства.

Сын Каюма Ибрагим сказал, как бы самому себе:

— Опять нашего Хамди не видно.

— Зазнался...

— С чего бы это?

— Не может, чтобы хоть раз в неделю не появиться вечером на Бейоглу.

— Распутничает?

— Э, аллах его знает...

А в этот момент подручный пекаря Хамди, купив в кассе билет, входил в фойе кинотеатра «Атлас синемасы».

Девушки-билетерши предоставили его самому себе. Хамди непринужденно, вразвалочку прошел мимо кресел «люкс» и свернул налево к экрану.

Но как странно!.. Что происходило в кинотеатре? Разряженные дамы и господа в дорогих костюмах сидели в первых рядах вместе с парнями в рваных рубахах и неопрятными девицами.

Хамди испуганно огляделся. Кресла «люкс» пустовали, а в передних рядах почти не было свободных мест. Пришлось повернуть назад. Не успел Хамди сесть в одно из кресел, как свет погас. На сцену вышли два полуголых человека, вытащили стол, взгромоздили на него пирамиду из скамеек и принялись выделывать всевозможные акробатические трюки.

Представление захватило Хамди. Он восхищенно смотрел на акробатов, забыв обо всем на свете — и улицу Акарчешме, и новорожденного внука старого Каюма, и квартальную кофейню, и песни, доносившиеся из дома слесаря Хайреттина.

Аттракцион кончился. Вспыхнул свет. В зале поднялась невообразимая кутерьма. Разряженные дамы и господа в дорогих костюмах, захватившие передние ряды на время представления, бросились к своим местам «люкс».

Не успел Хамди опомниться, как увидел, что сидит между молодой дамой и пожилым господином. Он хотел подняться. Его охватил ребячий стыд. Хамди потерял способность двигаться. Ему почудилось, будто он прибит к креслу гвоздями. Бедняга съежился, с нетерпением ожидая, когда опять погаснет свет.

Пожилой господин смерил его презрительным взглядом и улыбнулся даме.

«Ах, старый пес! — подумал Хамди. — Я дал ему повод окрутить бабенку... Видно, сегодня мне придется держать для них подсвечник...»

В передних рядах его сверстники кричали, шумели, хлопали друг друга по затылку, курили сигареты. Хамди им так завидовал! Как бы он хотел сидеть среди них! Ах, скорей бы тушили свет!

Пожилой господин достал из кармана флакон одеколона, смочил платок и что-то сказал по-еврейски своим соседям. Раздался смех. Молодая дама справа от Хамди сидела неподвижно, уныло глядя на экран.

Хамди понял, что дальше так продолжаться не может, вскочил с места и молнией пронесся мимо молодой дамы. Голова кружилась, словно он только что выпил литр ракы.

— Ох-х-х!..

Молодая дама потрясла ногой, на которую наступил Хамди, бросила взгляд на пожилого господина, улыбнулась. От унылого настроения не осталось и следа. Пожилой господин тоже ответил ей улыбкой. Затем осторожно перевернул флакон с одеколоном и побрызгал кресло, в котором сидел Хамди.

Едва начался фильм, девушка-билетерша привела на освободившееся место молодого человека в парчовом галстуке. Получив на чай, она выбежала в вестибюль и обратилась к одной из своих подруг, ожидавших запаздывающих зрителей:

— Марика, я пошла! У меня свидание с Христо.

Марика улыбнулась: «Ах, эта Эленича!..»

— Хорошо.

— Вот программы, возьми... Завтра я, возможно, не поспею к утреннему сеансу...

Марика опять улыбнулась:

— Передай привет Христо. Слышишь?

Эленича сорвала с себя рабочий передник. Она была счастлива.

— Хорошо, передам.

— Приведи его как-нибудь вечером в кино.

— Ты с ума сошла! Что мне здесь с ним делать?

Марика расхохоталась: «Ах, эта Эленича...»

Эленича не вышла, а выпорхнула на улицу.

Ослепительно сверкали витрины магазинов. Девушка запрокинула голову. На маленьком квадрате неба, венчающем крыши многоэтажных домов, мерцали звезды.

Наверно, Христо поведет ее в сад «Тэпебаши».

Да, это был чудный вечер! Город императора Константина[102] наслаждался звездной весенней ночью.

На углу улицы, которая вела к Тарлабаши, стоял молодой человек. Прислонившись спиной к стене, он наблюдал за проходившими женщинами. Глаза их встретились. Сердце у Эленичи сжалось. Молодой человек опытным взглядом окинул ее плечи, талию, бедра и прошептал:

— Хороша...

Эленича свернула за угол. Он за ней. На улице, ведущей к Тарлабаши, почти не было прохожих.

В одном из переулков Эленича остановилась перед стареньким домом с облупившейся штукатуркой. Молодой человек прибавил шагу и смело вошел вслед за ней в подъезд. Здесь было темно и тихо.

— Сумасшедший! Что тебе здесь надо?

Молодой человек молча схватил руками голову Эленичи и притянул к себе. Впился ртом в ее тонкие пунцовые губы. Девушка прижалась к холодной стене подъезда. Ее стройное тело сладострастно затрепетало. Поцелуй был долгим. Эленича не сопротивлялась. Она сама с желанием отдавалась этим пахнущим вином губам.

Наконец Эленича оттолкнула его и воскликнула:

— Фу, пьяница!

Он рассмеялся.

— Ты мне очень понравилась... Очень...

— Ладно, убирайся! Сейчас должен прийти мой жених...

— Значит, ты сегодня занята?

— А ты думал, я тебя буду ждать?

— Тогда завтра вечером?..

— Нельзя. Завтра меня здесь не будет.

— Ну послезавтра, а?

— Ох, господи! Я говорю, сейчас придет мой жених. Умереть можно...

— Во сколько мне прийти?

— В десять...

Молодой человек еще раз притянул к себе Эленичу и жадно поцеловал в губы. Опять рассмеялся. Какой у него был приятный смех! Затем, не оборачиваясь, двинулся к двери, вышел из подъезда и исчез в темноте.

Эленича неслась вверх по лестнице, прыгая через несколько ступенек. Вбежала в комнату, бросилась на кровать. Сердце бешено колотилось. Эленича лежала на спине с закрытыми глазами. Она все еще ощущала на лице губы мужчины, чувствовала запах вина.

Так Эленича пролежала минут десять, стараясь продлить только что испытанное наслаждение. Затем вскочила с кровати, начала быстро раздеваться. Христо должен застать ее одетой и готовой к выходу. Из сада «Тэпебаши» они опять вернутся сюда. Возможно даже, вместе проведут ночь. Эленича не хотела, чтобы Христо видел ее в этой нижней рубашке из американской бязи. Она надела шелковую комбинацию. Включила приемник. Начала расчесывать свои черные блестящие волосы.

Диктор объявил:

«Уважаемые радиослушатели! Передаем джазовые мелодии из увеселительных заведений города... Сейчас мы находимся в Тарабье[103], на веранде гостиницы «Конак отели»...»

Послышался грохот аплодисментов, свист, возгласы «браво».

«Испанская песенка... Исполняет Белинда...»

Низкий, почти мужской голос и легкий стук кастаньет наполнили комнату.

Биение сердца в груди Эленичи уступило место детскому восторгу, ощущению полного счастья. Ее тело подрагивало под розовой комбинацией. Эленича зябко ежилась. Эленича была счастлива, счастлива счастьем самки, которую желают миллионы мужчин.

Что это? Любовная песенка в исполнении Белинды...

Ах, как прекрасна жизнь!

— Браво-о-о! Браво-о-о! — войдя в раж, кричал один из завсегдатаев веранды «Конак отели», стараясь подзадорить Белинду.

Это был вдребезги пьяный высокий блондин. Отправив жену танцевать с американским атташе, он наслаждался головокружительной радостью свободы, отсчитывал такт руками, щеками, бровями — словом, всеми частями тела, способными двигаться, и время от времени выкрикивал, стараясь перекрыть грохот все усиливающейся бури кастаньет:

— Вива, Белинда-а-а!..

Площадка перед эстрадой была забита танцующими парами. В фонтанах света, бьющего из рефлекторов, порхали бабочки цветного серпантина. Кавалеры в бумажных колпаках, бессмысленно двигая ногами, таскали по залу своих дам, которые забавлялись детскими растягивающимися дудочками.

— Вива, Белинда-а-а!..

Оркестр на эстраде в бешеном темпе заиграл «Болеро» Равеля.

За столиком Нисима Сенкосата было заключено устное соглашение о создании нового коммерческого общества. Провозглашались тосты.

— Да здравствуют стиральные машины, приемники, холодильники израильского производства!

На веранде «Конак отели» приемники, холодильники, стиральные машины рекой шампанского переливались из бокала в бокал.

— За здоровье доктора Моше!

Йорго Аристидис, обняв за плечи седовласого мужчину, пытался влить ему в рот содержимое своего бокала.

— Если не выпьешь, обижусь, Джеляль-бей, матофео[104]... — умолял он. — Ну что тебе стоит? Один бокальчик. Ради меня...

Грант Жираирьян-эфенди, владелец бесчисленных кустарных предприятий по производству кирпича, хватив лишнего, заснул за своим столиком. Его дочь Мелинэ, не зная усталости, отплясывала на танцевальной площадке.

Вдребезги пьяный блондин, потеряв надежду увидеть жену, воспылал страстью к хорошенькой певичке и без конца топал ногами:

— Желаем Белинду-у-у!.. Белинду-у-у!..

Над Босфором висела круглая луна. Дул свежий ветерок.

Расим схватил девушку за талию и зашептал:

— Уедем отсюда, Севим... Уедем туда, где мы будем одни, совсем одни. Ну, умоляю, сделай для меня... Машина ждет внизу. Маленький voyage d’amour[105]. К холмам, залитым лунным светом, где никого не будет, кроме Эроса.

— Какой ты ребенок, Расим!

— Ребенок, да! Хуже ребенка, когда ты рядом. Ах, Севим, любимая, куколка моя! Радость моя! Я тебя обожаю!

— Ты уверен?

Несмотря на всю поэтичность момента, Расим не удержался.

— Нет, не уверен, моя Севим, — сказал он, подчиняясь привычке к дешевым остротам, сохранившейся у него с детства, проведенного главным образом на улице.

Девушка расхохоталась. Она любила остроты, которые легко отгадывались. Севим прижалась тяжелой от выпитого шампанского головой к плечу Расима. Каштановые волосы упали ей на лицо.

— Ну, не огорчай меня, моя единственная, милая Севим, моя Венера, моя Дездемона, моя Джульетта, моя Беатриче!

— Кто такая Беатриче?

— О-о-о! Это великая богиня любви! Это Виргиния бессмертного Данте...

— А откуда еще эта Виргиния, дорогой?

— Неужели не знаешь? Едем скорее вон к тем холмам, и я тебе все расскажу. Виргиния — это Монна Ванна неповторимого Бернардэна де Сен-Пьера.

— Понятно. Остается только исполнить твою просьбу, иначе этому бреду не будет конца.

— Я обезумел от любви, моя крошка. Как я могу не бредить?!. Какой мужчина в твоем присутствии может поставить на тормоз свои чувства?!. Какой мужчина...

Севим не стала ждать конца тирады и направилась к выходу, потряхивая копной каштановых волос. Что ей было до всего этого? Пусть Расим, пусть кто-нибудь другой... Не все ли равно?.. Переходя из рук в руки, она, разумеется, покорит в конце концов одного из этих дураков. Вот тогда они узнают, что из себя представляет богиня любви Беатриче!

Сев в автомобиль с Расимом, она зевнула. Потерян счет подобным вечерам, выпитым бокалам шампанского. Ей хотелось спать.

— Ну, куда поедем?

Куда? Будь это Шишли, они непременно погнали бы машину в Тарабью. Но так как они находились именно в Тарабье, не оставалось ничего иного, как мчаться в Шишли. Жаль, что шоссе не имело третьего направления!

Автомобиль пулей взлетел на холм Хаджи Осман. Расимом опять овладело поэтическое настроение.

— Эх, неповторимая прелесть любви! — воскликнул он. — Кто может ее описать? Уверенность, что ты наконец нашел женщину, которую искал, — это свет, объясняющий нам тайну жизни, это невидимая сила, это быстро летящие часы, часы, которые...

Севим сидела с закрытыми глазами, откинув голову на спинку сиденья.

— Эти слова мне знакомы, — пробормотала она в полудреме. — Я где-то их слышала...

«Черт возьми! — подумал Расим. — Ты даже газет не читаешь, где уж тебе знать Бенжамэна Констана[106]... Ах, как мне не везет!..»

Он решил переменить тему разговора.

— Я очень счастлив! В небе — луна, рядом со мной — ты. Воздух напоен ароматом цветов...

Стрелка спидометра подрагивала на цифре 80.

— Взгляни на небо, любимая! Как прекрасна вселенная!

Севим с трудом подняла веки. Круглая луна улыбалась им сверху. Небо было бескрайнее, беспредельное, светлое и темное, божественное и неповторимое.

— Есть ли на луне люди?

— Почему же нет? Они живут там, не зная страданий, влюбленные и любимые. Там тишина и покой. Там любовь и поэзия. Ты слышала стихи Орхана Вели?..

Человека сводит с ума этот мир,

Эта ночь, эти звезды, этот запах,

Это дерево, усыпанное цветами...

Он обнял девушку за талию, притянул к себе, прижался щекой к ее лицу. Аромат волос Севим смешался с запахом весенней ночи.

Желтый лимузин мчался вперед в лунном свете, словно цветок ромашки, гонимый ветром.

— Взгляни на небо, любимая!..

Страшный грохот оборвал слова Расима. Машина на бешеной скорости врезалась в дерево у обочины дороги.

Миг — и все перемешалось: пыль, дым, мясо, сталь, земля. Зловещая гарь вспыхнувшего бензина заглушила аромат цветов.

Выскочившие из орбит глаза Севим с жутким упорством смотрели в бездну ночи. Наконец-то она видела миры, кишащие в черной пропасти. Тайны вселенной покоились в ослепительном свете. Разбитые на мелкие кусочки звезды без конца меняли форму, страдая, радуясь, любя. Бескрайний мир был полон любви, ненависти и вечного бессмертия... Солнце, мир, Стамбул. Севим... Вот она, вселенная!

— Да, вот она, вселенная...

Приятели Ахмед и Хасан сидели на деревянной скамейке парка «Ташлык» в Мачке[107].

— Как страшно... — вздохнул Хасан.

— Как страшно, — повторил Ахмед. — И это только то, что мы можем увидеть глазами. А представь себе бескрайнюю, огромную вселенную!

Стамбульское небо находилось во власти ночи. Над Босфором от дворца Долмабахче до Хайдарпаша протянулась черная бездна, наполненная множеством звезд.

— Сорок миллиардов звезд! Эта цифра относится только к нашей галактике. Диаметр такого круглого, как мяч, звездного леса равен тысячам световых лет. Ты понимаешь, что это значит?

Ахмед, как зачарованный, смотрел на небо и молчал.

— Это значит, — продолжал Хасан, — для того, чтобы свет дошел из одного конца этого леса в другой, нужны сотни тысяч лет. Если мысленно уменьшить солнце и положить его в виде апельсина диаметром в одиннадцать сантиметров к дверям университета в Беязиде, а рядом с ним — земной шар в виде песчинки диаметром в один миллиметр, то нашу самую ближайшую соседку звезду Вольф придется отправить в Лондон. А Вега, а Ригель!.. Они вне этих измерений... И это только наша галактика. А за ней — другие, миллиарды галактик.

Ночной ветерок перешептывался с листочками деревьев.

Ахмед горько усмехнулся:

— Бедный Гесиод... Утверждая, что молот, брошенный с вершины неба, достигнет земли через десять дней, он думал потрясти умы своей осведомленностью о небесном пространстве.

— Да разве один Гесиод ошибался? А бескрайне малый мир, мир атомов... Если мы мысленно увеличим диаметр атома радия до одного сантиметра, то обыкновенный микроб покажется нам величиной с Эйфелеву башню, а человеку, чтобы схватить рукой луну, достаточно будет встать на плечи другому.

Ахмед вздохнул:

— В каждой клеточке нашего тела бушуют бешеные электронные вихри. А мы ничего этого не чувствуем, любим, ненавидим, кичимся, сражаемся.

— Кто знает, может, человек — это одна из клеток более грандиозного по размерам существа. А?.. Например, большой рыбы...

— Согласен, но с условием, что эта рыба в свою очередь является клеткой еще большей рыбы.

— В таком случае, возможно, в клетках нашего тела есть и солнце, и луна, и миры, такие же, как тот, в котором мы живем. Разве не так?

— Верно... Может, мы поэтому такие спесивые?

Друзья рассмеялись.

Стамбул был объят мертвой тишиной.

Они некоторое время сидели молча.

— Ты говоришь, будет война? — спросил Ахмед.

— Да... — кивнул головой Хасан.

— Для чего, господи? Для чего?! Ведь жизнь так прекрасна! Я не люблю войну.

— Ее никто не любит, и все-таки она вспыхивает. Вспыхивает потому, что мир находится в состоянии борьбы.

— А покой? Неужели человечество не обретет покоя?

— Покой? Это воображаемое понятие. Вселенная не знает покоя. Есть ли покой в бешеных вихрях атомных ядер?

— А разве смерть не покой своего рода?

— Во вселенной нет смерти, — пробормотал Хасан, задумчиво глядя на луну. — Смерть не что иное, как распад клеток, изменение формы бытия. Если несколько сотен лет наблюдать за распадом ядра радия, можно в конце концов увидеть, как он превратится в свинец, но все-таки будет продолжать жить, сражаться, видоизменяться.

По небу скользнула звезда и тут же растаяла в черной пустоте.

— Сколько времени? — спросил Ахмед.

— Ровно полночь.

— Пора спать. Пойдем, что ли?

Они поднялись.

За кустом зашевелился бродяга, спавший прямо на траве. Он зевнул, посмотрел на небо и сказал:

— Эй, луна... Какая же ты круглая!

Седьмой день

I

Вначале сотворил бог небо и землю. Земля же была безвидна и пуста, и тьма над бездною; и дух божий носился над водою. И сказал бог: да будет свет. И стал свет. И увидел бог свет, что он хорош; и отделил бог свег от тьмы. И назвал бог свет днем, а тьму ночыо. И был вечер, и было утро: день первый.

(Библия, книга первая, «Бытие», глава I, стих 1–5)

И Омер, не глядя, трижды наотмашь ударил советника по лицу. После этого он вернулся в кабинет, где работал два последних года, и, как всегда, сел в свое кресло, приятно нагретое утренним солнцем. В последний раз пользуясь привилегией высокопоставленного чиновника, он позвонил на аэродром и заказал билет на первый самолет в Стамбул. Выдвинув все ящики стола, он взял спрятанный в одном из них револьвер и положил его в карман. Затем вытащил из почерневшего кожаного кошелька ключи и разложил по ящикам.

В министерстве стояла необычная для утра тишина. Кругом словно все вымерло. Начальники отделов, подписав очередные докладные записки, собирались каждое утро в кучки, чтобы совместно обсудить какое-нибудь дело и разделить тем самым ответственность за него на всех поровну; но на этот раз, как будто догадываясь о случившемся, они заперлись в своих кабинетах. Даже машинистка Нермин не решалась выйти из комнаты, чтобы похвастаться новой кофточкой, плотно обтягивающей ее бюст.

Омер посмотрел на часы. Если он сейчас же встанет, то как раз поспеет к самолету. И сделать это не так трудно. Все нити, привязывавшие его к этому теплому, чуть выгоревшему под анкарским солнцем креслу, порваны раз и навсегда. Он может встать сию же минуту, может даже радостно кувыркнуться на этом казенном ковре с инвентарным номером, настежь открыть большие, обитые сафьяном двери, оберегающие тишину кабинета, и громко запеть на весь гулкий коридор какую-нибудь песню; может даже позволить себе коснуться груди машинистки Нермин, — глядя на нее, он все эти годы испытывал какой-то внутренний трепет; он может обнять старого посыльного Хасана Тюкенмеза и сказать ему: «Я искренне люблю тебя, брат мой»; он может даже взять за шиворот самого советника и, усадив его на место Хасана Тюкенмеза, сказать: «Вот единственное дело, которое тебе по плечу в стенах этого учреждения...»

Он встал и медленно направился к двери. Как Омер того ни хотел, он никогда не мог избавиться от этой медлительной походки, присущей большим чиновникам. Он открыл дверь. Посыльный Хасан Тюкенмез вскочил со своего места, застегивая пуговицы на воротнике. Несколько чиновников, сновавших по коридору, прижались к стене, уступая дорогу. С полным безразличием он прошел мимо них.

Омер чувствовал легкое головокружение, какое обычно испытывают в открытом море, в мерно покачивающейся по волнам лодке. Словно преодолев земное притяжение, он с необычайной легкостью сбежал по мраморной лестнице, устланной ковровой дорожкой. Неожиданно он увидел перед собой окровавленную физиономию советника, изуродованную его сжатыми до боли кулаками. На какой-то миг он ощутил тошноту. Страх, внушенный ударами его кулаков, наверно, помешал советнику нажать кнопку звонка и позвать на помощь. Да и как же столь высокопоставленный чиновник мог бы согласиться предстать перед глазами посторонних, будучи избитым собственным подчиненным?

Выходя из министерства, Омер отдал посыльному, подбежавшему с забытой им шляпой, свое последнее приказание: «Позови-ка мне такси...»

На улице он сразу же ощутил приятное тепло весеннего солнца. По тенистым аллеям прогуливалось столько же подлецов, заслуживающих того, чтобы им набили морду, сколько и людей, способных это сделать.

Омер протянул посыльному, с почтительным поклоном открывшему ему дверцу такси, бумажку в десять лир. Тот с удивлением поднял на него глаза.

— Сколько прикажете взять пачек? — спросил он, думая, что его, как обычно, посылают за сигаретами.

Омер был уже в машине.

— Всего доброго, Хасан! Сколько захочется, столько и возьми, — крикнул он, захлопывая дверцу машины. И подумал: «Курить эти сигареты ты будешь уже сам».

Шофер такси, повернув голову к пассажиру, ждал приказаний.

— На аэродром... — вяло пробормотал Омер.

Человек спокойно может умереть в любом месте. Но вот по непонятному зову души он зачем-то заказывает билет на самолет и трогается в путь. Может быть, ему захотелось прежде всего вырваться из этой атмосферы, из пут установленных правил, довлевших над ним все эти годы, подготовить себя внутренне к смерти, а затем уже, сделав все возможное, двинуться ей навстречу так же медленно, как приговоренный к казни поднимается по деревянной лестнице эшафота. И никакой осознанной мысли у него в этот момент нет.

Как быстро все это произошло! Если бы вчера вечером, когда он допоздна был занят на заседании в министерстве, какая-нибудь гадалка предсказала ему все, что произойдет сегодня утром, он, наверно, рассмеялся бы ей в лицо. В самом деле, ведь всему этому трудно поверить.

Еще несколько часов назад он проснулся в своей квартире в Новом городе[108], ослепленный ярким весенним солнцем. Рядом, как обычно, спала Реззан. Омер встал и тихо, на цыпочках, чтобы не разбудить жену, прошел в ванную комнату.

Из кухни доносился шум самовара.

— Госпожа еще не проснулась? — обратилась к нему Фатьма, подавая воду для бритья. Этот вопрос она задавала каждое утро.

— Не проснулась, — также шепотом ответил Омер.

Затем он опять на цыпочках вошел в спальню, тихонько открыл гардероб и взял костюм.

— Сколько раз я тебе уже говорила, милый, разве нельзя вставать без шума? — раздался недовольный голос Реззан, проснувшейся от скрипа дверцы гардероба. Она повернулась на другой бок, пытаясь спрятать глаза от ярких лучей солнца. Но тут же убедилась, что это ей не удастся.

Омер молча завязал перед зеркалом галстук и расчесал поседевшие уже на висках волосы.

— Ты не пойдешь завтракать? — спросил он, направляясь в столовую. Впрочем, он знал, что Реззан, стремясь похудеть, не завтракает. И на этот раз, отодвинув подушку в тень, она вновь сомкнула глаза.

Ишик, тринадцатилетний школьник, сидел за столом и с аппетитом уплетал все, что попадалось под руку. Шестнадцатилетняя дочь Севги, ученица второго класса лицея, выпив чашку несладкого чая, стояла теперь у открытого настежь окна и, стараясь не привлечь внимания отца, поджидала своего товарища-одногодка, вместе с которым каждое утро ходила в школу. Омер считал целесообразным не замечать этого рано пробудившегося в ней чувства. А если бы он и заметил, разве мог бы он что-либо сделать? Разве мог он заставить ее прислушаться к его словам? Стоило ли разрушать то уважение, которое он с трудом завоевал своей строгостью, постоянно избегая споров, так как они могли бы вызвать нежелательную реакцию.

Гораздо больше увлечения дочери Омера беспокоили сейчас слишком пухлые щеки Ишика и его не по возрасту большой живот, на котором уже сейчас с трудом сходились брюки. «Реззан вместо своей диеты лучше было бы подумать о сыне. Если так будет дальше, он лопнет еще до двадцати лет...» — порой думал он.

— Папочка, — обратилась Севги, стараясь не смотреть отцу в глаза, — можно мне сегодня вечером немного задержаться? У нас занятия по рукоделию...

Не спеша сделав несколько глотков чая, Омер, как всегда, сдвинул брови и, тоже не глядя на нее, ответил спокойным, внушавшим уважение голосом.

— Хорошо, но не позже семи будь дома.

— Спасибо, папа, — в звонком голосе Севги послышались искренние нотки радости, в которых прорывались наружу все желания и мечты маленькой, но уже созревающей женщины.

Омер надел шляпу, которую ему подала Фатьма, и вышел на улицу.

Анкарские улицы в этот час уже достаточно нагреты солнцем. В этом году весна ворвалась в город неожиданно, и сразу стало тепло, как летом. От корней недавно политых деревьев шел пьянящий запах земли. Кондитерские лавки напротив парка Кызылай отбрасывали длинные тени. Не спеша обгоняя людей, подставивших свои спины весенним лучам и пытавшихся, очевидно, продлить удовольствие после утреннего чая, он двигался к району министерств — Баканлыклар.

Вот уже двадцать четыре года каждый день он проделывает весь этот путь от дома до работы и обратно, раньше по грязи, теперь по асфальтированным дорожкам. Даже часовая стрелка, вероятно, не могла бы привыкнуть к столь размеренному ритму и сравниться с ним в точности. Ему оставался лишь год, чтобы заслужить право на пенсию. Однако он верил, что сможет работать еще долгие годы. Ему было сорок три. Он чувствовал себя еще достаточно молодым, здоровым и сильным.

Как обычно, он вошел в министерство, поднялся по лестнице и сел за свой стол. Этот день начался точно так же, как и все другие дни.

Открыв один из ящиков, который он каждый вечер тщательно запирал на ключ, Омер достал досье с бумагами для доклада министру. Кресло, на котором он сидел, успело хорошо нагреться солнцем, светившим в окно уже несколько часов. Тепло растекалось по всему его телу. «Надо будет сказать Хасану, чтобы он по утрам опускал шторы», — подумал Омер.

Зазвонил телефон.

— Зайди ко мне на минутку, — услышал он в трубке голос советника.

Омер поднялся, взял под мышку папку с бумагами и направился в кабинет советника. Было ровно половина десятого. Коридор был пуст, если не считать рассыльных, почтительно поднявшихся со своих мест, и нескольких, очевидно, опоздавших на работу чиновников.

...В этот момент автомашина остановилась. До отлета самолета в Стамбул оставались считанные минуты. Все пассажиры заняли уже свои места. Быстро подымаясь по лесенке в самолет, он не слышал, как ему вслед кричал шофер, бежавший за ним, чтобы вручить сдачу. Сильный ветер подымал на аэродроме серую пыль. Сощурив глаза. Омер посмотрел в окно самолета. Размахивая руками и пытаясь ему что-то объяснить, внизу стоял шофер, бледный беспомощный, безголосый, словно человек из другого мира...

...Спор, начавшийся на низких тонах, постепенно разгорался. После того как советник пригрозил Омеру выбросить его из кресла начальника управления, голос его окреп и, казалось, вобрал в себя голоса всех начальников, каких Омеру приходилось слышать за двадцать четыре года службы. Поток оскорблений слился в сплошной крик. Омер уже не помнит точно тот момент, когда он вдруг потерял самообладание. Перед его глазами что-то закружилось, и он вдруг словно оглох.

Омер поднялся и, дрожа всем телом, наклонился к лицу советника.

— Я не позволю со мной так говорить...

— А кто ты такой? — продолжал орать советник. — Кто ты такой, что с тобой нельзя так говорить?

Именно в это мгновение его кулак всей своей тяжестью опустился на физиономию советника. Затем по инерции последовали второй и третий удары. Быть может, тогда ему очень хотелось увидеть советника плачущим, как плачет наказанный мальчишка...

...Самолет, набирая высоту, летел уже над облаками.

Шум мотора, наполнявший все небо, заложил Омеру уши. Сейчас в мире царила какая-то божественная гармония. Белизна облаков, золото солнца и голубизна неба смешались в бесконечном пространстве, образуя необычайную радугу цветов. В этом бесконечном пространстве самолет был подобен одинокому, затерянному в пустоте духу. Все случившееся в сравнении с этой бесконечностью казалось таким мелким, незначительным и смешным. В этих молекулах воздуха, в этом свете и сочетании цветов все словно растворилось и бесследно исчезло. Мир был наполнен одной любовью, и, казалось, сама любовь и красота обтекали фюзеляж самолета.

Омер достал бумажник и посмотрел в чековую книжку. На счету в банке у него оставалось семьсот шестьдесят лир. Никто не мог бы понять, как он, прослужив столько лет на посту начальника главного управления, довольствовался таким скромным достатком. Омер спрятал книжку в бумажник и положил его в карман.

Кто знает, может быть, это воздушное путешествие приближало его к цели, не оставляя ему даже возможности воспользоваться револьвером. В этой безграничной небесной бездне самолет может провалиться, так никогда и не достигнув земли. И тогда он увлечет Омера в бесконечное путешествие по бескрайним небесным просторам. Он сам станет частицей этой бесконечности, как незавершенный поэтом стих, как неиссякаемая мысль художника, как любовь, не знающая конца... Добрые духи будут беспрерывно витать вокруг этого стиха, этой мысли, этой любви, в радуге цветов и дожде света.

Но в самолете сидят люди, которые намерены ходить по земле, что-то на ней делать, к чему-то стремиться. Самолет не должен их подводить. Эта игра не может одинаково устроить всех этих земных людей, имеющих такие же, как и у него, руки, брови, глаза.

Рука Омера невольно потянулась к револьверу и погладила его.

Сегодня, конечно, тоже наступил бы обычный для него вечер. Севги, расставшись со своим другом, ровно в семь часов вернется домой и, не беспокоя Фатьмы и Ишика, уплетающего что-либо на кухне, уйдет в свою комнату, ляжет на кровать и погрузится в мечты.

Фатьма, накрывая стол к ужину, заметит:

— Что-то бей-эфенди опаздывает сегодня.

— Кто знает, где его носит! — ответит Реззан, поводя плечами. — Если до девяти не придет, будем ужинать без него.

Севги, мечтая о завтрашнем утре, а Ишик — о предстоящем ужине, немного подождут его.

Пройдет еще какое-то время после захода солнца, льющего сейчас свой ослепительный свет на эти белоснежные облака. Медленно наступит ночь. Время с обычной стремительностью, оставляя позади все события, подобно поезду, ныряющему в темный туннель, скроется в полночи.

— Я ложусь спать, — скажет Реззан Фатьме, — ты обождешь бея. Передай ему только, чтобы он раздевался без шума и не будил детей и меня.

«Не беспокойся, женушка, — подумал про себя Омер, — теперь я никогда уже не буду тебя будить...»

* * *

— А паспорта разве у вас нет? — спросил дежурный одной из гостиниц в районе Сиркеджи. — Как быть, если спросит полиция?

— Скажите, что забыл, выезжая в дорогу, — с рассеянным видом, но твердым голосом ответил Омер.

— Как же будем улаживать? — засмеялся рыжеусый дежурный.

— Не знаю...

Из чайной гостиницы доносился шум и стук костяшек нардов. Оттуда шел тяжелый запах пота и грязной одежды. Рыжеусый дежурный подозрительно посмотрел на чисто одетого клиента и, пожав плечами, склонился над книгой регистрации приезжих.

— Имя?

— Хасан.

— Фамилия?

— Тюкенмез.

В этот момент перед глазами Омера выросло удивленное лицо Хасана Тюкенмеза, спрашивающего, сколько купить пачек сигарет на протянутую ему десятилировую ассигнацию. «А что если бы я ему оставил все имевшиеся у меня в кармане деньги? — подумал Омер. — Он заслужил этого, и все равно я остался бы у него в долгу за все, что он для меня сделал. Но тогда не хватило бы денег на самолет...» Пожалуй, во всем министерстве единственным добрым и отзывчивым человеком был Хасан Тюкенмез, которого он по-настоящему любил и который сам был привязан к нему всей душой; к тому же Хасан, наверно, был единственным, кто с любовью относился к своему делу...

— Откуда прибыли?

— Из Сафранболу.

— Чем занимаетесь?

— Торговец.

— Багаж есть?

— Нет.

— Чемодан или какие-нибудь вещи?

— Нет.

Дежурный опять пожал плечами.

— Ладно... Двенадцатый номер... Вот ключ.

Омер взял ключ и направился к деревянной лестнице, которая вела на второй этаж. Ему хотелось поскорее спастись от этого тяжелого запаха и стука костяшек нардов.

Войдя в комнату, он закрыл дверь на ключ. Из окна, выходившего на улицу, доносился многоголосый шум Стамбула. Воздух был прозрачен, а день так ясен, что казалось, он начался совсем недавно.

Люди в этом огромном городе копошились, словно муравьи в гигантском муравейнике.

Омер чувствовал сейчас какое-то головокружение, тяжесть в затылке и желание поскорее уснуть. Сняв пиджак, он повесил его на спинку стоящего посреди комнаты стула. Затем, не развязав даже галстука, повалился на постель. Шум города слился с рокотом мотора самолета, все еще гудевшего в его ушах.

II

И сказал бог: да будет твердь посреди воды, и да отделяет она воду от воды. И стало так. И создал бог твердь; и отделил воду, которая под твердью, от воды, которая над твердью. И назвал бог твердь небом. И увидел бог, что это хорошо. И был вечер, и было утро: день второй.

(Библия, книга первая, «Бытие», глава I, стих 6–8)

Омер открыл глаза уже в полной темноте.

С улицы доносился шум повозки, который, все более и более нарастая, нарушал окружающую тишину. Омеру казалось, что он пробудился после какой-то длительной болезни или пришел в себя после продолжительного обморока. Он не ощущал ничего, кроме глухой боли, сковавшей его плечи, руки и ноги. Грохот повозки отдавался у него в голове толчками, подобно коротким вспышкам далекого маяка. Напрягая память, Омер старался вспомнить, где он, как и почему он сюда попал? Боль в отекших ногах парализовала его память, связала мысли. Он пошевелил ногами и попытался встать, чтобы зажечь свет. Ища выключатель, он, пошатываясь, передвигался по комнате, опрокинул стул, на спинке которого висел пиджак.

Внезапно Омер вспомнил о зажигалке. Она находилась в кармане брюк. Но куда же он положил брюки?.. Необходимость думать и что-то вспоминать еще более его утомляла. Боль в онемевших ногах становилась теперь все острее и невыносимей. Он чувствовал, как что-то сдавливает ему горло. Рука его невольно потянулась к воротничку. Непослушными пальцами он развязал туго затянутый галстук, охватывавший его шею, как намыленная петля веревки.

Теперь Омер вспомнил, как всю ночь не мог найти себе места от неприятного чувства, будто его кто-то душит. Вот его подняли на помост виселицы и вздернули. Веревка рвется, он падает. На него набрасываются и начинают душить, потом опять поднимают на помост, опять надевают петлю. Но и этого палачам кажется мало, и они еще раз опускают его на землю и снова начинают душить.

Омер с ожесточением потянул галстук и, сорвав его, бросил на пол. Потом лихорадочно начал шарить дрожащими руками по всему телу. Брюки, оказывается, были на нем. Он нащупал в кармане зажигалку и зажег ее. В мерцающем свете зажигалки Омер сразу заметил у дверей выключатель. С трудом преодолев расстояние в несколько шагов, он повернул выключатель. Яркий свет на некоторое время ослепил его. Омер открыл невольно сомкнувшиеся глаза и вдруг с изумлением увидел у себя на ногах ботинки. Он опустился на стоявший у двери стул, быстро развязал шнурки, сбросил ботинки и снял носки. Все еще дрожащими руками он стал растирать затекшие и онемевшие ноги, кровь в которых, казалось, застыла. Словно это были не его ноги, а чьи-то чужие. Он уставился на них, как на что-то странное, никогда им не виданное.

Освободившись от галстука и ботинок, Омер почувствовал, как сознание его начало понемногу пробуждаться, боль постепенно утихала, а во всем теле появилось какое-то приятное облегчение. Шум грузовика, от которого дрожали стекла окон, нестройные людские голоса, доносившиеся снизу, из чайной гостиницы, звон ударившихся друг о друга двух медных кувшинов — весь этот необъятный мир звуков, исчезнувший куда-то с того момента, как он уснул, опять медленно охватывал его.

Омер встал. Пройдясь несколько раз взад и вперед по комнате, он ощутил, как ноги оживают и опять становятся частью его тела. Галстук и пиджак, висевший на спинке опрокинутого стула, помятые и скомканные, валялись в пыли на полу. Одеяло, верхний край которого почернел от грязи, свесилось с кровати, и из-под него выглядывали заплаты грязной простыни.

Омер сел на кровать. Вонь грязной постели, смешанная с запахом его собственного пота, вызвала в нем чувство тошноты и какое-то неприятное ощущение в желудке. Он достал из кармана брюк револьвер и рассеянно начал рассматривать каждый патрон. Маленькие, черные, гладкие кусочки металла перекатывались на ладони.

Омер вспомнил, как он впервые взял в руки оружие. Когда он работал чиновником на периферии в Анатолии, гибель товарища по работе, попавшего в засаду, побудила его купить этот револьвер. В то время Омеру было двадцать шесть лет. Тогда он хотел жить и застраховать себя от подобных засад и нелепой смерти.

Мысль о смерти опять ярко вспыхнула у него в голове и вернула его к действительности. Он в Стамбуле, в вонючем номере какой-то дрянной гостиницы. Все, что его связывало по рукам и ногам долгие годы, в один момент было порвано и отброшено, а сам он потерял всякое желание жить. Он должен умереть. Именно для этого он и приехал сюда.

Смерть будет концом всего, а возможно, началом перехода к чему-то неведомому. Впрочем, все эти возможности его совершенно не беспокоили. Смерть — для него это значит прежде всего не вставать с постели каждое утро в половине восьмого; не слушать упреков Реззан; не думать об увлечениях Севги; не беспокоиться о полноте Ишика; не мучиться вечными хлопотами по дому; не надевать в жару галстук; не считать зазорным для себя садиться в своем кабинете за стол в ненакрахмаленной рубашке; не глотать в течение многих лет один и тот же завтрак и не ходить в один и тот же час одной и той же дорогой в одно и то же учреждение; не читать всякую нудную дребедень; не замечать хитрость детей и глупость взрослых; не слушать разговоры своих коллег, все интересы которых сводятся к вопросу, повысят или не повысят им жалованье; не ощущать волнения, глядя на грудь машинистки Нермин, которую она великодушно позволяла созерцать окружающим; не оставаться беспомощным из ложного страха перед скандалом, который может подорвать авторитет чиновника, если какой-нибудь наглец в автобусе нахально наступит тебе на ногу и вдобавок еще оскорбит; не уклоняться от того, чтобы глупость называть глупостью, а разврат — развратом; не сжимать в бессилии кулаки перед тем, кому следовало бы надавать пощечин; не возвращаться с работы в один и тот же час, направляясь той же дорогой в тот же дом; не садиться ужинать за тот же стол, в атмосфере той же скуки; не ложиться спать рядом все с той же женщиной, к которой ты равнодушен...

Черный квадрат окна постепенно начал синеть. Доносившиеся снизу голоса смешивались с нарастающим шумом улиц огромного, беспокойного города.

Все для него кончено. Эта мысль засела в его голове с той минуты, как он ударил советника. Возможно даже, что мысль о смерти еще раньше притаилась где-то в глубине его мозга. Смерть представлялась ему единственным средством, которое сможет сразу избавить его от всего того, что вызывало в нем отвращение. Он лишь никак не мог понять, зачем он в таком случае сел на самолет, зачем оказался в Стамбуле и прячется под вонючим одеялом какой-то грязной гостиницы.

Омер вздрогнул. В дверь кто-то стучал. Поспешно сунув револьвер в карман, он решил молчать и не открывать. Но, снова услышав настойчивый стук, крикнул:

— Кто там?

— Проснулся, Хасан бей? — раздался за дверью хриплый голос.

Омер удивился еще больше. «Какая-то ошибка, — подумал он. — Ведь мое имя Омер». Он уже было открыл рот, но вспомнил, что именно так назвал себя дежурному.

— Что случилось? — нехотя отозвался Омер. — Что тебе нужно?

— Не сердись, ага-бей! — в хриплом голосе за дверью слышалась интонация человека, который по меньшей мере лет сорок близко знаком с тобой и чужд какому-либо чинопочитанию. — Я только поинтересовался, встал ли ты. Может быть, что-либо потребуется? Чай, газета или еще что-нибудь?

Какое-то мгновение Омер колебался, стоит ли согревать желудок несколькими глотками чая, прежде чем отправиться на тот свет. Потом с раздражением крикнул:

— Не надо ничего! Оставь меня в покое, я хочу спать.

— На здоровье, ага-бей, спи сколько душе угодно. Наверно, ты отсыпаться в Стамбул приехал из Сафранболу?

Омер промолчал. Шаги за дверью удалились. Он вскочил и повернул ключ в двери еще на один оборот. Убедившись, что деревянная дверь достаточно прочна, чтобы выдержать любой напор, он вернулся к постели и сел.

Вытащив из кармана револьвер, он наложил палец на курок и медленно приставил дуло к виску.

Сколько нужно сил и человеческой воли, чтобы стоять вот так меж двумя мирами, вдыхая воздух, уже пахнущий трупом, и как легко при помощи ленивого движения перейти из одного мира в другой. Чего стоят все муки, жалобы, унижения и всякие невзгоды жизни в сравнении с этим состоянием легкости? Человек намного выше, сильнее и свободнее того существа, с которым мы знакомы. Все в его руках и зависит от его желания и настроения.

В посветлевшем квадрате окна открывалась площадь Сиркеджи. Люди, автобусы, машины и повозки — все уже смешалось. Залитый палящим утренним солнцем город жил полнокровной жизнью.

Омер был стамбулец, его детство и юность прошли в домах, школах и на улицах этого города. Он вырос в семье со средним достатком. Отец его был чиновником. Сравнительно молодым отец ушел в отставку после какого-то случая, задевшего его честь, и открыл в районе Фатих небольшую контору по оформлению различных бумаг и прошений. Младший брат Омера умер, когда ему было девять лет; его старший брат учился в университете. Сам он учился тогда в последнем классе лицея. В одном из женских лицеев у него была подруга — маленькая брюнетка с черными угольками смеющихся глаз. Очень часто они прямо из школы направлялись в парк Гюльхане. Деревья, море и зеленая трава наполняли их сердца ощущением полноты и радости жизни! Они часами могли сидеть, целоваться и смотреть на море. У девушки были упругие груди, маленькие, как и она сама. Легкое прикосновение к ним в такие минуты сводило Омера с ума.

Если не считать нескольких оплеух, полученных от старшего брата, и того, что, несмотря на все просьбы и слезы, ему не удалось вымолить для себя мяч и бойскаутские брюки, его детство в общем прошло сравнительно спокойно. Мать любила Омера и за счет денег, которые удавалось сберечь, незаметно совала ему в карман сладости. В то время у него было лишь одно желание — быстрее вырасти и на всю жизнь связать свою судьбу с любимой девушкой. Он был тогда худым, но сильным и довольно симпатичным юношей, славившимся среди товарищей крепкими кулаками. Маленькая подруга безумно любила его и говорила, что без него она не смогла бы жить.

Окончив лицей и поступив в университет, он с помощью отца сразу же устроился на работу в кадастровое управление. Непосредственные начальники Омера, будучи хорошими знакомыми или друзьями отца, не мешали его занятиям в университете. Сменив несколько факультетов, он понял в конце концов, что справиться с такой нагрузкой не сможет и что в этом отношении ему не под силу будет тягаться со своим преуспевающим старшим братом, ибо в лицее он слишком много бездельничал и чересчур часто убегал с занятий в парк Гюльхане. Вскоре поэтому он совсем бросил учебу и поступил на работу в управление водоснабжения. Теперь он мог спокойнее и смелее встречаться с Гёнюль в кинотеатрах, покупая билеты в ложу...

Омер снял палец с курка и крепко сжал в руке револьвер. Все прошлое отчетливо встало перед его глазами. Событие за событием воскресали в памяти, с необыкновенной быстротой сменяя друг друга. Все всплывало так ярко и живо, как будто это происходило сейчас. Воспоминания проходили перед его глазами, очищаясь от лишних деталей и всего наносного, сверкая лишь теми гранями, которые пробуждали хорошие чувства.

Время шло быстро. Солнце поднялось уже высоко и стояло, казалось, над самой площадью Сиркеджи.

«Лишь время вне моей власти, — подумал Омер, — все же остальное в моих руках. Вся вселенная связана со мной и моей волей. Я свободен в полном смысле слова. Я могу жить столько, сколько захочу, и могу умереть в ту минуту, когда этого пожелаю. Меня никто не может к чему-либо принудить. Как это прекрасно... А ведь человек может прожить так всю жизнь...»

Устав сидеть сгорбившись, он лег на спину, не выпуская из правой руки револьвера. Боль в плечах, руках и ногах прошла, и он почувствовал, что они опять принадлежат ему.

...Гёнюль любила в кино есть каленый горох. Отправляясь в кино, Омер всегда клал поэтому в карман пакетик гороха. В те дни, когда Омер опаздывал на свидание, он, подбегая к кинотеатру, с тревогой смотрел на входную дверь. Заметив забившуюся в угол, ожидавшую его девушку, вокруг которой уже вертелось несколько парней, он бросал на них гневный взгляд и, расправив плечи, с важным видом направлялся к ней, испытывая в этот момент приятное чувство собственника, словно был уже ее законным мужем. Они и вправду безумно любили друг друга. Почему же они все-таки не поженились? Это была длинная и бессвязная история, и поведать ее он не мог даже самому себе.

До окончания учебы Омер не выезжал из Стамбула. Впервые он поехал в Анатолию молодым офицером после призыва в армию. Гёнюль, конечно, ждала бы его возвращения. Но несколько месяцев он почти не вспоминал о ней, если не считать писем, отправленных в первые дни службы. Он с головой окунулся в новую жизнь, полностью отдавшись новым развлечениям, отвечавшим его новому образу жизни. В конце концов он обручился с дочерью полковника, которую встретил в новом кругу своих знакомых. Женился на ней и, не возвращаясь больше в Стамбул, с помощью своего тестя, ставшего вскоре генералом, получил весьма приличное место чиновника. Занимая эту должность, он исколесил потом немало анатолийских дорог.

Первые годы службы в анатолийских вилайетах прошли для него неплохо. Он был молод, доволен своей женой, имел надежную поддержку, которой при случае всегда мог воспользоваться, и с уверенностью смотрел в будущее. По истечении четырех лет тесть устроил ему перевод в Анкару, где он был назначен начальником одного из отделов министерства. Учтивый, исполнительный, умеющий в то же время подойти к своим подчиненным, Омер благодаря всем этим качествам и после ухода тестя в отставку продолжал двигаться вверх по служебной лестнице: сначала был назначен начальником одного из управлений, а затем — начальником главного управления министерства. Если бы он такими же темпами продолжал развивать качества, которые ему удалось воспитать в себе за долгие годы работы, то наверняка мог бы стать уже заместителем советника, а быть может, и советником. Тем самым он, возможно, избавил бы себя от несчастного случая, столкнувшего его с новым советником.

Но что могло ожидать его впереди? Что было бы, например, если бы он дослужился до более высокого поста? Разве тогда он не должен был бы снова вставать каждое утро ровно в половине восьмого, бриться, выходить из дому точно без четверти девять и одной и той же дорогой ежедневно направляться в одно и то же место, садиться за один и тот же стол, выслушивать уйму жалоб и просьб, узнавать, в каком магазине продают лучшее оливковое масло, кланяться самому или заставлять кланяться других, испытывать волнение при виде высокой груди машинистки Нермин, возвращаться усталым и обессиленным домой, всегда быть осторожным, чуть трусливым и ограниченным, в одно и то же время есть, ложиться спать и просыпаться?..

Рано или поздно дотянул бы до пенсии — подумаешь, до манны небесной! Состарился бы и остался без всякого дела; по мере роста различных забот и нужд деньги изо дня в день таяли бы; с утра до вечера он сидел бы дома, ругался с детьми и ждал смерти. Разве более человечно постоянно видеть перед глазами смерть, валяться по ее приказу в постели больным и все время ощущать ее близость?

Он вспомнил о чековой книжке. На его счете в банке было семьсот шестьдесят лир. Пожалуй, следовало бы взять эти деньги и хоть раз в жизни кутнуть на них, ни в чем себе не отказывая, а там можно будет отправиться и на тот свет. Ведь на протяжении всей своей сорокатрехлетней жизни, всегда обремененный тысячью долгов, он мечтал хоть раз вот так кутнуть. Эти семьсот шестьдесят лир, лежащие у него на счету, и к тому же еще более ста лир в кармане — вполне достаточный капитал для того, чтобы он в течение суток мог оплатить любую свою прихоть.

Но что может он сделать с этими деньгами? Конечно, можно, например, зайти в какой-нибудь ресторанчик и напиться допьяна, найти себе какую-нибудь женщину с такой же высокой обольстительной грудью, как у машинистки Нермин, отобедать с ней в ресторане, закатиться затем в ночной бар, потанцевать, послушать музыку, а потом, положив голову на ее теплое плечо, провести с ней остаток ночи в какой-нибудь чистенькой комнате. Но стоит ли ради этого жить?

«Нет, не стоит... Все это вздор. Это не обещает счастья в будущем, в этом нет даже привкуса счастья в настоящем. Если что и стоит сделать, так лишь то, о чем я думал недавно... Я только попусту трачу время...»

Интересно все же, какое впечатление произведет его смерть? Ему, конечно, уже не будет до этого никакого дела. Однако мысль об этом не оставляла его. Во всяком случае, кому-кому, а рыжеусому дежурному гостиницы будет немало хлопот. Внезапная смерть Омера вызовет, конечно, крайнее удивление и в министерстве и у его семьи. Об истинных причинах его бегства и смерти никто не догадается, в том числе и советник. Возможно, даже подумают, что он сошел с ума.

А разве это не могло случиться? Кто может точно начертить границу или определить расстояние между нормальным состоянием и безумием? Если бы это было возможно, все в мире встало бы вверх ногами, а многие подвиги перекочевали бы со страниц истории в журнал сумасшедшего дома... А сам мозг разве не что иное, чем сгусток нервов, в котором материя перемежается с пустотой?

Омер вскочил с кровати и начал ходить по комнате. От самой мысли о возможном сумасшествии у него вдруг выступил холодный пот, крупными каплями стекающий, казалось, с самых кончиков волос. Он ускорил шаги. Ничего не сознавая, дрожащей рукой повернул ключ в двери и открыл ее настежь.

Посреди коридора стоял небольшого роста человек в потемневшем от грязи белом фартуке. Его черные волосы свисали на глаза, закрывая лоб.

Омер, придя немного в себя от обдавшей его свежей струи воздуха, с испугом уставился на него.

— Добрый день, Хасан-бей, — хриплым голосом гаркнул тот. — Наконец-то ты проснулся! Ты, видно, не на шутку рассердился на меня? Я уж подумал тогда, что ты, чего доброго, еще и всыпешь мне...

Губы его изобразили что-то похожее на улыбку, приблизившись одним краем к небольшому ножевому шраму на щеке. Он несколько раз тряхнул головой, откидывая назад нависавшие на глаза волосы.

— Кто ты? — удивленно спросил Омер.

— А ты разве не видишь? Здешний гарсон, — улыбнувшись, показал он на свой фартук.

— Как тебя зовут? — спросил Омер.

— Неджметтин. — На этот раз он улыбнулся так усердно, что, казалось, его губы сошлись со шрамом на щеке и рот растянулся до ушей. — Но можешь меня звать просто Неджми... Ты долго собираешься здесь пробыть?

Омер не двигался, ему не хотелось продолжать этот разговор с неожиданно подвернувшимся собеседником. И вдруг тот, нагловато улыбаясь, закачался и закружился перед его усталыми глазами, словно пустившись в пляс.

— Ты, верно, проголодался?.. Утром ведь ничего не поел, а скоро уже полдень.

— Столовая тут есть? — спросил Омер, решив наконец закончить разговор.

Неджметтин расхохотался, закудахтав, словно убегающая от вора курица.

— Ты в «Конак-отели», что ли? Ну и чудак — ума палата! Будь доволен, что переночевал за две с половиной лиры, да утром еще предлагают стакан чаю.

Затем, отдышавшись от смеха, добавил:

— Но если прикажешь, мы что-нибудь быстро сообразим.

— Что же ты сообразишь?

— Мог бы предложить бею котлеты по-адански с луком. Не проберет? Могу заказать?

Омер хотел было рассердиться на фамильярный тон Неджметтина, но не смог. Он, кажется, уже потерял способность сердиться, израсходовав весь свой пыл на советника. Подойдя вплотную к рубежу смерти, он чувствовал себя так, словно уже побывал за ним и находится сейчас в состоянии полной неуязвимости.

— Нет, не хочу.

— Почему?

— В них перцу много... Это для меня вредно.

— А ты что, больной?

Омер промолчал. Неджметтин больше не настаивал.

— Может, принести тарелочку донера[109] и полбулки?

— Ладно, принеси.

— А бутылочку родниковой воды захватить?

— Захвати.

Неджметтин, не подождав даже, пока ему дадут деньги, прихрамывая, побежал по лестнице, прыгая через ступеньки. Омер безнадежно махнул рукой и вернулся в свою комнату, плотно закрыв за собой дверь. Струя свежего воздуха из коридора не развеяла тяжелого запаха в комнате. Он открыл окно. Шум улицы ворвался в комнату и отдался в его ушах, как голос самой жизни.

Жить?.. Но как жить?.. «А что мне делать, если я не люблю, а может быть, никогда и не любил эту жизнь? — пробормотал он, обращаясь к самому себе. — Сейчас я вижу все более точно, более ярко и более реально могу все оценивать. Нет, я, наверно, никогда не любил эту жизнь. И целуя Гёнюль, и беря в жены Реззан, и стремясь к успехам, я не ощущал полноты жизни, как и не мог любить окружавший меня мир... В душе всегда была какая-то пустота, всегда чего-то не хватало. Я не знаю, чего именно хотел, но я в самом деле не мог хотеть такой жизни. Всю свою жизнь, кажется, я вынужден был делать как раз то, чего совершенно не хотел. Советник был лишь последней каплей, переполнившей чашу терпения, жертвой внезапного бунта внутренних сил, которые в течение долгих лет находились под спудом. Не веря в какую-либо цель, я превратил себя в один из маленьких зубчиков бесчисленных колес огромной шестерни. Глядя, как вертятся все эти колеса, я и сам вертелся вместе с ними. Хорошо еще, что я выдержал так целых сорок три года...»

Интересно, что там делает сейчас Реззан?.. Видя, что он до поздней ночи не возвращается, она наверняка уже успела позвонить в министерство и всем его друзьям, а затем, не на шутку испугавшись, побежала к своему отцу в район Джебеджи. Отставной генерал, желая выяснить положение, может быть, уже начал хлопотать перед своими влиятельными друзьями. Ему, конечно, и в голову не придет, что Омер уехал в Стамбул и собирается сейчас покончить жизнь самоубийством.

Отец, мать и даже старший брат Омера давно умерли, и в Стамбуле у него не осталось родственников, у которых он мог бы остановиться. За всю свою долголетнюю службу он только однажды смог съездить в Стамбул по поручению министерства для расследования какого-то дела. Но это было лет десять назад. Все эти годы он никогда даже не вспоминал о Стамбуле. Что же касается смерти... С какой стати нормальный человек с хорошим положением, имеющий жену, детей, ведущий размеренный образ жизни, должен помышлять о смерти? Все окружающие знали его как рассудительного, скромного и аккуратного человека. Интересно, как отнеслись к его внезапному исчезновению дети, опечалены ли они? Заставило ли это Севги забыть о своем поклоннике, а Ишика — о еде? Или, может быть, наоборот, оба они, пользуясь суматохой в доме, всецело отдались своим делам и увлечениям? На все эти вопросы Омер не мог ответить себе с той ясностью, с какой оценивал сейчас свою жизнь.

«Как странно, — подумал он про себя. — Или, может быть, именно в том, что я бессилен ответить на эти вопросы, и видна подлинная цена моей жизни? Значит, все эти годы я обманывал себя и, стараясь во что бы то ни стало сохранить покой, не нашел времени даже для того, чтобы лучше узнать своих детей...»

Неджметтин, держа обеими руками поднос, толкнул ногой дверь, которая на этот раз даже не скрипнула, и поставил поднос на небольшой столик с зеркалом, стоявший в углу.

Омер достал бумажник и протянул Неджметтину пятилировую бумажку:

— Возьми... Сдачу оставь себе.

Неджметтин с нескрываемым удивлением посмотрел на деньги, потом на Омера. Подведя в уме счет, он явно отнесся с подозрением к подобного рода расточительству. Бегая глазами, он старался не то измерить, не то оценить Омера. Он скривил губы, пытаясь изобразить что-то похожее на улыбку, и проворчал каким-то недовольным тоном:

— Спасибо... — И, не промолвив больше ни слова, вышел из комнаты.

Почувствовав запах жареного мяса, Омер ощутил всю остроту голода и вспомнил, что с тех пор, как он ел в последний раз, прошло более полутора суток. Забыв даже сесть, он бросил себе в рот большой кусок хлеба и несколько кусочков мяса. Горячие поджаренные кусочки мяса, казалось, впитали в себя лучшие соки земли, они сами таяли во рту, распространяя вокруг опьяняющий аромат. «Вот я и опять соприкасаюсь с жизнью», — подумал он, усаживаясь на табуретку.

Тут он нечаянно взглянул в зеркало. Нет... Не может быть, чтобы это страшное лицо было его лицом. Нельзя поверить, чтобы оно за одни только сутки могло так неузнаваемо измениться. Из зеркала, засиженного мухами, на него смотрел обросший волосами человек с провалившимися глазами. Засаленный ворот рубахи почернел от въевшейся вместе с потом грязи и вдобавок еще был разорван. Наверное, Омер порвал его, срывая с себя галстук. Брови еще больше нависли над глазами, щеки впали.

После всего, что произошло, он впервые взглянул на себя.

«Да, вряд ли я понравлюсь ангелу Азраилу... — пробормотал он, приходя в себя от первого замешательства. — Неужели, даже решив умереть, я забочусь о том, чтобы выглядеть аккуратно, быть чисто выбритым и носить накрахмаленный воротничок? Очевидно, это стало уже моей второй натурой и въелось в меня до мозга костей. В этом я, пожалуй, уже неисправим. Да, умираю я как раз вовремя».

Он взял поднос в руки и отошел от зеркала. Видеть себя он больше не хотел. Сев на кровать, Омер швырнул вилку на пол, откусил кусок свежего хлеба и руками принялся доедать донер-кебаб. Затем, приложив бутылку к губам и запрокинув голову, с жадностью выпил всю воду до дна. Лишь несколько капель небольшими струйками сбежали по его щекам.

III

И сказал бог: да соберется вода, которая под небом, в одно место и да явится суша. И стало так. И собралась вода под небом в свои места, и явилась суша. И назвал бог сушу землею, а собрание вод назвал морями. И увидел бог, что это хорошо. И сказал бог: да произрастит земля зелень, траву, сеющую семя (по роду и по подобию ее) и дерево плодовитое, приносящее по роду своему плод, в котором семя его на земле. И стало так: и произвела земля зелень, траву, сеющую семя по роду и по подобию ее, и дерево плодовитое, приносящее плод, в котором семя его по роду его на земле. И увидел бог, что это хорошо. И был вечер, и было утро: день третий.

(Библия, книга первая, «Бытие», глава I, стих 9–13)

И Омер, как только проснулся, набросил на плечи пиджак и выскочил на улицу.

Лицо его заросло короткой колючей щетиной. Сорочка и брюки, которые он не снимал в течение этих дней, были измяты. Пиджак впитал в себя за это время немало пыли, из-под него выглядывал грязный ворот сорочки. Омер был похож на преступника, только что вышедшего из ворот тюрьмы.

Стрелки больших часов на вокзале Сиркеджи показывали половину шестого. Двери и жалюзи витрин магазинов были еще закрыты. Лишь в нескольких витринах тускло светились не потушенные еще электрические лампочки, свет которых почти совсем померк в лучах восходящего солнца.

Несколько крестьян, присев на корточки у стеклянного ящика лоточника, не спеша жевали горячие пирожки, слизывая масло со своих грязных пальцев. У табачного киоска с шумом и скрежетом, заполнившим всю площадь Сиркеджи, круто повернул и остановился у стрелки только что прибывший из района Бахчекапы трамвай.

В эти ранние часы, когда только еще пробуждается новый жаркий день, какое, должно быть, удовольствие взять у разносчика, расставившего на тротуаре стеклянный ящик, большой кусок запеченного в масле пшеничного пирога, не спеша жевать его, чувствуя, как хрустит на зубах поджаренная корочка! Перед таким соблазном трудно устоять. Взяв добрый кусок пирога, Омер вошел в кофейню.

До открытия банка он, как и все эти наполнявшие кофейню люди, каждый из которых, очевидно, тоже ждал определенного часа, может спокойно посидеть, съесть свой кусок пирога и выпить стаканчик чаю. Он ведь совершенно свободен, и ему никто ни в чем не может сейчас помешать. Никто из этих ранних посетителей не повернул даже головы и не обратил никакого внимания на его заросшее бородой лицо, на грязный, не затянутый галстуком ворот сорочки, на его мятые брюки и пыльный пиджак.

— Газету будешь читать? — спросил у него официант, поставив перед ним маленький стаканчик чаю.

— Почитаю...

На столике лежало несколько стамбульских газет, незнакомых и чужих, как сами люди незнакомого и чуждого города. Он взял одну из них. Откусив кусок пирога и отхлебнув глоток чаю, пробежал глазами по заголовкам. Свисток отходящего от вокзала поезда заставил подскочить какого-то старика, который сладко задремал было за столом, зажав свою голову руками.

— Чуть не опоздал, — пробормотал он. И, сунув деньги официанту, побежал, прихрамывая, по направлению к вокзалу.

В кофейню входили и усаживались за столиками все новые и новые посетители. И все это были люди такие же, как и он сам: небритые, без галстуков, в грязных рубахах и помятых брюках.

Один из них придвинул свободный стул к столику, за которым сидел Омер, и, усевшись напротив, приветствовал его, как старого знакомого.

— Селям алейкум...

— Алейкум селям.

— Опять, наверно, будет жара, как и вчера...

— Да, наверно.

— Что нового в газетах?

— Да ничего особенного.

Омер опять склонился над газетой, словно хотел найти там что-либо стоящее, что можно было бы рассказать своему новому собеседнику. Вдруг Омер вздрогнул. В нижнем углу страницы он увидел свою фотографию. Это был один из старых снимков, относившихся к поре его молодости. Тщательно причесанные черные без единой сединки волосы, гладковыбритые лоснящиеся щеки, накрахмаленный воротничок с модным галстуком, просторный, хорошо сшитый пиджак, а на губах деланная улыбка, точно такая, с какой он обычно сидел за своим столом начальника главного управления... Очевидно, снимок взяли из его личного дела в министерстве. «Пропавший начальник управления...» — прочел он под снимком.

— Пишут вот, какой-то начальник пропал, — сообщил он соседу.

— Начальник пропал? — холодно и безразлично переспросил тот.

— Да.

— Уж не наш ли начальник с фабрики?

— Не думаю.

— Ну-ка, дай взгляну... — И, не дожидаясь, пока Омер протянет ему газету, вырвал ее из рук.

— Где же он? — спросил незнакомец, пробежав глазами по фотоснимкам, заполнявшим первую страницу газеты.

— Да вот, смотри в нижнем углу... Там и снимок его есть.

Тот внимательно стал рассматривать фотографию.

— Вроде симпатичный человек.

— Да...

— Ну-ка, давай почитаем, что здесь написано.

— Читай.

Омер, впитывая каждое слово, внимательно выслушал из уст этого незнакомого человека, читавшего по слогам, рассказ о своем исчезновении. Оказывается, он был одним из самых честных, трудолюбивых, добропорядочных чиновников, любимец всего министерства. Сам он — отец счастливого семейства, у него двое детей и красавица жена. Его тесть — видный генерал в отставке. Среди товарищей и в семье его очень любили. Молодой, здоровый, жизнерадостный. Никаких объективных причин для такого внезапного исчезновения не могло быть, поэтому у всех окружающих оно вызвало недоумение и огорчение. Полагают, что он стал жертвой какого-нибудь несчастного случая. Полиция приступила к розыскам...

Во всей заметке ни словом не упоминалось об избиении советника. Кто знает, может быть, не кто иной, как сам советник, сообщил корреспондентам газеты, что Омер был всеобщим любимцем, образцовым чиновником министерства; может быть, именно он выражал чувство искреннего огорчения в связи с исчезновением самого лучшего чиновника министерства. Такого лицемерия вполне можно было ожидать.

— Да, жаль человека... Ей-богу жалко, если он действительно погиб, — заключил сосед Омера, с трудом одолев наконец заметку.

— А чего жалеть?

— Как чего? Большой пост занимал, богатый, и семья и дети были... Разве такие ни с того ни с сего погибают?

Омер невольно подумал о своих семистах шестидесяти лирах в банке.

— А откуда ты знаешь, что он был богатый?

— Конечно, богатый. Разве такой начальник может быть бедным? Уж он-то не слонялся бы весь день без дела вроде тебя и не просиживал в кофейне, передвигая косточки нардов...

Омер молча склонил голову, потом задумчиво заметил;

— Кто знает, может, у него горе было какое?

— Какое у него, братец, могло быть горе?.. Сыт, одет... Разве только какие-нибудь проделки жены...

Когда Омер вышел из кофейни, часы на здании вокзала показывали четверть десятого. Солнце стояло высоко и заливало ярким светом всю площадь, не бросая на нее ни единой тени. Кругом сновали, суетились люди. Площадь была заполнена трамваями, автобусами, легковыми автомобилями. Жалюзи витрин были подняты, лампочки потушены. Омер шел мимо витрин магазинов, в которых были выставлены галстуки, детские игрушки, холодильники, мимо киосков со всевозможными журналами, прикрепленными друг к другу скрепками. Он был совершенно спокоен. Собеседник в кофейне не смог его узнать, хотя и внимательно рассматривал в газете портрет. Таким образом, от Омера-начальника он избавился и не умирая. В самом деле, если бы сейчас рядом с ним оказалась даже Реззан, то и она вряд ли смогла бы узнать его в таком виде,

У дверей банка он на мгновение заколебался. Разве можно в таком виде показываться здесь? Он почувствовал какое-то озлобление на самого себя. Выходит, что он никак не может полностью избавиться от Омера — начальника главного управления и его привычек. Чтобы преодолеть это неприятное чувство он заставил себя сдвинуться с места и вошел в помещение.

Какая-то женщина за стеклянной перегородкой, увидев его, поднялась со своего места.

— Пожалуйста, господин.

Застенчиво глядя куда-то перед собой, он протянул ей чековую книжку.

— Я хотел бы взять эти деньги...

Омер ощутил, как капли пота одна за другой стекают по его лбу. Он чувствовал, как ее глаза с подозрением останавливаются на его бороде, вороте рубахи и помятых брюках. Зачем он не убил себя и не покончил все разом, а предпочел прятаться, подобно убежавшему из дома школьнику, в грязном номере гостиницы и брать эти ничтожные деньги, чтобы продлить еще на несколько часов свою жизнь?.. Зачем?.. Стоило ли покупать эти несколько часов жизни ценою таких пыток и мучений?..

Женщина перевела взгляд на чековую книжку, которую он держал в руках.

— Деньги ваши в Анкарском отделении банка... Придется вам немного обождать. Мы должны связаться по телефону.

— Хорошо, — покорно согласился Омер.

— У вас есть какие-нибудь дела?

— Нет.

— Ну, тогда садитесь и ожидайте.

Омер присел на стул у двери.

Женщина, взяв его чековую книжку, скрылась где-то за стеклянной перегородкой.

Омеру стало еще более ясно, какую он совершил глупость, явившись в банк за деньгами. Теперь его имя, фамилия, адрес и все другие данные стали известны. А что если эта женщина прочла утренние газеты и узнает в нем разыскиваемого начальника главного управления? Или в Анкаре, в отделении банка, услышав его фамилию, немедленно сообщат в полицию?

Даже из-за одной этой утомительной возни не стоило так делать. Он, безусловно, совершил глупость. Мы хозяева какой-либо тайны, пока она принадлежит лишь нам, но, как только тайна становится достоянием других, мы превращаемся в ее рабов. Однако чего ему бояться? Разве он совершил преступление? Убил человека или украл что-нибудь? Что ему может сделать полиция?

«Может быть, я преступник? — подумал Омер. — Да, именно преступник... Человек, у которого есть жена, дети, друзья и хорошее место и который в один какой-то миг пренебрегает всем этим, сведя все это к нулю, пожалуй, самый большой преступник в мире». Он живо представил себе возможный разговор с полицейским:

— А, это ты Омер-эфенди?

— Я, а что?

— У тебя жена была?

— Была.

— Дети?

— И дети.

— Тесть — отставной генерал?

— Так точно.

— Чем питаться было?

— Было.

— Во что одеться?

— Тоже было.

— Работа?

— И работа была.

— Что же ты тогда дуришь, милый человек? Куда ты бежишь и где же смысл всего этого?

— Не мог больше выдержать.

— Чего не мог выдержать?

— Да вот всего этого...

— Что ты мелешь? Ты что, сумасшедший?

— Да, — ответит он, не зная больше, что сказать.

— Что «да»?

— Сумасшедший.,

Тут он вдруг вспомнил, что забыл свой паспорт в Анкаре. Так что все его труды были напрасны. Он не сможет, конечно, получить свои семьсот шестьдесят лир, не предъявив какого-нибудь документа, подтверждающего его личность как владельца чековой книжки.

В каком-то нервном порыве он вскочил на ноги.

— Что случилось? Вы не будете ждать? — спросила появившаяся откуда-то перед ним женщина.

— Нет... ухожу, — ответил Омер, решительно мотнув головой.

При этом он взглянул на женщину даже несколько вызывающе. Внезапно он вздрогнул и у него невольно вырвалось имя, которое полностью им владело когда-то:

— Гёнюль...

Женщина подняла глаза и удивленно посмотрела на него.

— Вы меня знаете?

Омер покраснел и совсем растерялся.

— Может быть, я обознался?..

— Нет, мое имя в самом деле Гёнюль...

Омер почувствовал, как его покидают силы, а ноги подкашиваются. Беспомощно опустился он в кресло, с которого только что встал.

— Не может быть... — пролепетал он. — Это вы... вы... да?

Женщина переменилась в лице.

— Неужели вы... — прошептала она, не решаясь назвать его имя. По тому, как неслышно она это произнесла, можно было догадаться, как сильно она взволнована.

— Да, я.

В банке все были заняты своими делами. Никто не обращал на них никакого внимания. Долгое время они молча смотрели друг на друга.

Луч солнца, проникший через открытую дверь, коснулся ботинок Омера.

После паузы Гёнюль молча повернулась и скрылась за перегородкой. Прошло несколько бесконечно долгих, томительных секунд.

Когда Гёнюль появилась снова, в руках у нее была большая расходная книга и деньги. Она протянула ему деньги и, показав рукой на книгу, каким-то чужим, сдавленным голосом произнесла:

— Распишитесь здесь.

— А с Анкарой вы не разговаривали?

— Нет.

— И документы мои смотреть не будете?

— Нет.

— Благодарю, — смущенно пробормотал он.

Гёнюль ничего не ответила. Омер сунул деньги в карман, расписался в расходной книге и встал.

— Вы... — начал Омер и запнулся.

Ему очень хотелось что-нибудь сказать ей. Не мог же он так просто уйти отсюда, как чужой человек. Он чувствовал, что нужно с ней поговорить или по крайней мере спросить о ее здоровье, поинтересоваться, как она живет, счастлива ли.

Однако, встретившись с холодным взглядом Гёнюль, отвергавшим какие бы то ни было разговоры, он не нашел в себе силы продолжить начатую уже фразу.

— До свидания, — смог он только произнести.

— Всего доброго.

Улица, автомашины и люди как-то странно кружились у него перед глазами.

От дверей гостиницы он быстро поднялся наверх, не обратив внимания на дежурного, проводившего его подозрительным взглядом.

Когда он вошел к себе в номер и запер дверь на ключ, то почувствовал такую усталость, словно проделал путь в несколько десятков километров. Омер задернул занавеску окна и, не снимая пиджака, повалился на кровать, закурил. «И зачем все это?..» — пробормотал он вслух. Ведь для чего-то взял он из банка эти семьсот шестьдесят лир и сунул их в карман. Он никак не мог понять, для чего же он взял эти деньги. И зачем он вообще приехал в Стамбул. Наверно, он преследовал все же какую-то цель. Но какую именно, он никак не мог вспомнить. Омер чувствовал себя сейчас крайне усталым, бессильным и подавленным. По всему телу опять начала растекаться какая-то ноющая боль. Сердце сжимала тоска. Его рука невольно потянулась к револьверу. «Зачем?.. Зачем?..» — повторял он вслух. Разве не должно было все кончиться еще некоторое время назад? А между тем ему сейчас уже не хотелось снова браться за пистолет. Прошло уже три дня, как он избавился от необходимости гнуть спину на службе и отдал себя целиком во власть своих желаний. Он делал все то, что подсказывали ему желания: ударил кулаком советника, сел на самолет, прилетел в Стамбул, забрел в первый попавшийся грязный отель, приставил дуло пистолета к виску и не нажал потом курок, затем вышел на улицу, направился в банк, взял деньги — все это он делал только потому, что ему этого хотелось.

— Все случилось так, потому что я этого захотел, — сказал он сам себе.

Омер вскочил с кровати, сунул окурок в стакан с недопитой водой. «Если я так хочу, значит, так и должно быть», — продолжал он свою мысль. Он повернул ключ, открыл дверь и громко крикнул вниз:

— Неджми!

— Неджми нет, — отозвался из-под лестницы рыжеусый дежурный.

— Где он?

— Вышел на улицу...

— Он придет еще?

— Конечно, придет.

— Когда придет, пошли его ко мне.

Омер чувствовал, что он не понравился этому рыжеусому дежурному с первой же минуты.

Он вернулся в комнату, оставив дверь открытой. В коридоре не было никого. Задумавшись, он начал ходить взад и вперед по комнате.

Гёнюль нисколько не изменилась, по крайней мере так ему показалось в тот момент. Такая же невысокая, те же черные волосы и черные глаза. Разве что немного поправилась и стала более женственной, но во всем остальном точно такая, какой была много лет назад, в те дни, когда он ласкал ее в парке Гюльхане и в кино. И взгляд она сохранила такой же выразительный и проницательный. Гёнюль была на четыре года моложе его, сейчас ей должно быть около сорока. Как непостижимо быстро пролетели годы! Они не видели друг друга по меньшей мере двадцать лет. Тем более удивительно, что он сразу ее узнал. За все эти годы он вспоминал о ней всего несколько раз. Однако он забыл, что именно заставляло его тогда терзаться этими воспоминаниями.

Омер зажег еще одну сигарету и погрузился в раздумье. Заслышав шаги, он повернул голову и увидел подымающегося по лестнице Неджметтина.

— Слушаю, ага-бей, ты меня, кажется, звал?

Омер посмотрел на него изучающим взглядом. Затем пригласил:

— Заходи...

Неджметтин, поджав губы, напустил на себя деланную серьезность и настороженно вошел в комнату.

— Все нормально?

Омер проглотил слюну, не зная, с чего начать. Потом, словно сразу все оценив, посмотрел на Неджметтина.

— Послушай-ка, я должен встретиться с одной женщиной.

Настороженность Неджметтина сразу исчезла. Его губы поднялись к шраму на правой щеке и растянулись в довольную улыбку.

— Браво, ага-бей! Молодец! Я, между прочим, сразу сообразил, что ты из Сафранболу развлечься сюда приехал... Я с первого взгляда вижу человека. Ей-богу, ты и на меня-то набросился, наверно, потому, что не смог найти подходящую женщину.

— Ладно, оставь пока свою болтовню...

— Как оставить, если ты, ага-бей, меня так порадовал, что и слов нет?.. У меня где болтовня, там и дело, а значит — и деньги, по крайней мере на пачу[110], я думаю, мне перепадет...

— Ты можешь мне помочь?

— Только прикажи...

— Сюда я могу ее привести?

Неджметтин вытаращил глаза и с удивлением посмотрел на Омера.

— Ты что, с ума сошел? Разве можно встречаться с женщинами в таких отелях?

— А что я могу еще придумать?

— Да в любом месте это можно устроить, мало ли их в огромном Стамбуле... А бабенка-то хороша?

— Тебе какое дело?

— Да не сердись ты. Я хотел только спросить — может она из приличных женщин, чтобы ты и место для встречи подходящее подобрал. Ведь бывает такая, что в рай ее приведи, так она и там будет кокетничать и жеманничать, а другую под руку подцепил, да и тяни в любую хибару где-нибудь около Эдирнекапы[111].

— Меня устроит что-нибудь среднее: не очень богато и не очень бедно.

— На ночь останешься?

— Не знаю.

— В общем там сам посмотришь... Где лучше для тебя? В Бейоглу или здесь?

— Все равно...

— На Тарлабаши есть у одной старухи подходящий дом. Хочешь сведу туда? Но только ты сначала пошел бы прогулялся...

Омер непонимающе посмотрел на него.

— С такой бородой, ага-бей, — продолжал Неджметтин, смеясь, — ты так оцарапаешь свою подружку, что и лица ее потом не узнаешь. Я тебе бритву найду, или, еще лучше, спустись-ка в парикмахерскую.

— Ладно, — согласился Омер.

— Пока ты поскребешь свою бороду, я тоже буду готов.

Неджметтин с довольным выражением лица бросился к лестнице.

— Послушай, Неджми! — крикнул ему вслед Омер.

— Слушаю, ага-бей.

— Можешь купить мне рубашку и галстук?

— Конечно, могу... Какой размер?

— Да подойди же ты сюда...

Омер снял с себя пиджак, рубашку. Достал пятидесятилировую бумажку и протянул Неджметтину.

— На вот, возьми деньги и рубашку... Купи точно такого же размера, а то я не знаю, какой номер мне надо.

— Ты что же, ни разу в жизни не покупал себе рубахи?

Омер отвернулся и подошел к окну. В самом деле, за все эти годы он ни разу не покупал себе рубашки, а всегда их заказывал в мастерской и не знал своего размера.

До возвращения Неджметтина он задумчиво расхаживал по комнате в нижней рубахе. В голове у него носился рой самых противоречивых мыслей. «О, как мне хотелось бы...» — вырвалось у него. Однако, что именно ему хотелось, он и сам хорошо не знал. То ли, чтобы рядом просто была какая-нибудь женщина, то ли мать, на колени которой можно сейчас положить голову, то ли ребенок, которого можно нежно погладить по головке и забыть рядом с ним о всех своих горестях. Или друг, чтобы спокойно излить ему все, что накопилось на душе? А может быть, брат, перед которым можно без всякого стеснения разрыдаться? Все эти желания смешались для Омера сейчас в одно смутное чувство.

С небольшим пакетом в руках, запыхавшись, вернулся Неджметтин. Быстро разорвав пакет, он выложил рубашку и галстук.

— На вот, возьми и носи на здоровье... На мой вкус, думаю, не пожалуешься. Не могу даже себе представить такую кралю, которая бы устояла перед таким галстуком и рубахой.

И галстук и рубашка были самого низкого качества. Такие обычно продают на лотках уличные торговцы. Омер, однако, промолчал.

— Что, может, не нравятся? — с беспокойством поглядывая на него, спросил Неджметтин.

— Нравятся, спасибо.

— Ну-ка, одень, посмотрим...

Омер опять чуть было не вспылил, но сдержался. Стараясь даже улыбнуться, он одел рубашку и завязал галстук.

— Тебе это идет, глаз не оторвешь! — воскликнул Неджметтин, подпрыгнув от восторга. — В этом галстуке ты сразу превратился в чиновника кадастрового управления. А если щетину еще сбреешь, то и щеголь из свиты королевы рядом с тобой будет выглядеть шутом...

Как бы он хотел поверить этим словам Неджметтина. Но, встретившись в зеркале все с тем же страшным лицом, Омер невольно вздрогнул, испугавшись самого себя. Однако тут же постарался скрыть свое чувство и, улыбнувшись, ударил Неджметтина по плечу.

— Ты хочешь подбодрить меня. Спасибо на добром слове!

— Спасибо и тебе!

— Я спущусь в парикмахерскую, а ты тем временем приготовься сам...

— Не пройдет и четверти часа, как я буду в твоем распоряжении.

Пока парикмахер вытирал Омеру после бритья лицо, он рассматривал себя в зеркале, и ему показалось, что он помолодел лет на десять. Постепенно боязнь самого себя исчезла, появилась уверенность. Немного ввалившиеся глаза и впавшие щеки придавали его лицу совершенно новое выражение.

Выбранный по вкусу Неджметтина яркий галстук с красными и желтыми полосками вполне подходил к этой дешевой рубахе, купленной с лотка.

Неджметтин, освободившись от своих дел, торчал уже на улице и, увидев Омера, заискивающе заулыбался.

— Видишь, я уже готов... А ты сейчас стал похож на настоящего пашу. Вот какие творит чудеса бритва-матушка-краса!

* * *

Омер снял на сутки узкую, сырую и темную комнату в одном из тупиков Тарлабаши, куда, очевидно, никогда не заглядывали солнечные лучи. Сунув в руку Неджметтину свой долг за гостиницу вместе с щедрым бакшишем, Омер остался один на улице Истикляль джаддеси.

В зеркальной вывеске большого магазина он увидел свои глаза. Он живо представил себе, как советник, собрав всю многолюдную толпу этой шумной улицы, показывая на него пальцем, словно приглашая всех присутствующих убедиться, кричит: «Посмотрите, разве я вам не говорил, что он сумасшедший? Вы только посмотрите на эти безумные глаза! Такое ведь мог сделать только безумец. Если бы он не был сумасшедшим, разве он посмел бы меня ударить?.. Меня! Такого человека, как я, ударить кулаком по лицу — вы только подумайте!.. Если он не сумасшедший, то кто же он тогда? Если вы все-таки не верите, то посмотрите на эти безумные глаза...»

Омер очнулся. Медленно побрел он в сторону площади Галатасарай, к почте. Солнце пригревало затылок и уши. В воздухе чувствовалась духота, какая обычно бывает перед дождем. От лавок падали тени, точно такие, как в летние дни. Часы Галатасарайского лицея показывали половину третьего.

Войдя в одну из телефонных кабин на почте, Омер слышал, как сильно бьется его сердце. Среди множества мелких чернеющих строчек телефонного справочника, от которых рябило в глазах, он с трудом нашел номер телефона банка. Набрал номер и стал ждать.

— Слушаю, — послышался какой-то мужской голос.

— Попросите, пожалуйста, Гёнюль-ханым, — чужим голосом выдавил он из себя сквозь запекшиеся губы.

— Гёнюль-ханым?.. Одну минуточку.

С другого конца провода доносились неясные звуки спокойной и безмятежной жизни. Там был совсем другой мир...

Омер испытывал какое-то тревожное чувство, словно он должен был говорить сейчас с далекой звездой.

— Алло!

— Гёнюль-ханым?

— Да, я.

Омер молчал. Глубоко вздохнув, словно пытаясь вобрать в себя весь воздух, находившийся в кабине, он попытался остановить бешеное биение сердца.

— Это я, Омер,— выдохнул он вместе с воздухом.

Последовало тягостное молчание. Может быть, именно в этом молчании сейчас и таилось все прошлое. И вдруг в душной кабине, где от жары тяжело было дышать, из трубки раздался холодный, ледяной голос:

— Я слушаю...

Омер, собрав последние силы, заикаясь, пролепетал:

— Ты... не узнаешь меня?

— Узнаю... — ответил тихий, еле слышный голос, в котором явно чувствовалось внутреннее беспокойство и робость.

— Я хочу видеть тебя... Я должен увидеть тебя немедленно... Мне так много за это время пришлось пережить и так много хотелось бы тебе рассказать.

Гёнюль опять некоторое время помолчала. Затем, совсем уже тихим шепотом, чтобы не слышали сослуживцы, сказала:

— Я знаю...

Омер стоял в полном смятении, не зная, что еще следует ему говорить. Слова как будто застряли в горле. Пот ручьями катился по лицу, он то и дело вытирал тыльной стороной ладони мокрую шею. От спертого воздуха в кабине было тяжело дышать.

После паузы Гёнюль все тем же ледяным тоном добавила:

— Я читала газеты...

Словно в какой-то агонии Омер повторил:

— Я должен тебя увидеть немедленно... Приходи ко мне... Я остановился в доме на Гарлабаши. Ты мне очень нужна...

— Я не могу прийти...

— Гёнюль... Я же говорю тебе, что ты мне очень нужна... Ты можешь это понять? Разве ты не хочешь в последний раз увидеть меня? Ну, хотя бы на полчаса. Мне обязательно нужно поговорить с тобой. Не поговорив с тобой, я...

В трубке что-то щелкнуло. Очевидно, Гёнюль повесила трубку.

Омер прислонился головой к стенке кабины — так ему было легче держаться на ногах.

Мысленно он все еще продолжал разговор с ней. Ему так хотелось крикнуть сейчас: «Я не хочу умирать, не поговорив с тобой! Ты можешь это понять? Не хочу! Не хочу умирать, не увидев тебя еще раз... Не ощутив теплоту твоего дыхания...»

У двери кабины собралась очередь. Омер, покачиваясь, прошел мимо, провожаемый удивленными взглядами. Зал почтамта, люди, перегородки, почтовые ящики — все кружилось у него перед глазами.

Вряд ли он смог теперь вспомнить, как нашел тупик на Тарлабаши и этот облезлый почерневший дом, как достучался в дверь и ввалился в свою узкую, темную комнату.

Все происходящее рисовалось ему каким-то тусклым, расплывчатым и лишенным всякой жизни.

У дверей его комнаты стояла хозяйка дома и настороженно смотрела на него.

— Что случилось, сынок? Уж не заболел ли?

— Нет, ничего... Оставьте меня пока... — с трудом произнес он.

— Может быть, приготовить кофе?

— Не надо... Потом... Я скажу тогда...

Омер слегка толкнул дверь и закрыл ее перед носом хозяйки. Сейчас, как никогда, он отчетливо понимал, что совсем напрасно возится в этой норе. Конец предрешен, и ничто не может предотвратить его. Все события с быстротой падающих метеоров, разрезающих темноту неба, неслись именно к этому концу.

И опять он достал револьвер, положил палец на курок и медленно приставил дуло к виску.

Как легко было это сделать... Сталь револьвера холодила висок. Омер чувствовал какое-то облегчение, как будто он уже переступил этот роковой рубеж. Глаза его были неподвижно устремлены в темный угол комнаты, словно они хотели просверлить притаившуюся там темноту. Эта бесконечная тьма небытия медленно засасывала его самого и наполняла, казалось, все его существо.

До слуха его донесся женский смех, а затем покашливание мужчины, скрип пружин матраца... В комнате на верхнем этаже кто-то веселился. Теперь он вспомнил, зачем он оказался в этом доме. Ведь неспроста Неджметтин, приведя его к старухе хозяйке, предупредил ее:

— Тетушка Кираз, вот Хасан-бей. Он эту ночь переночует здесь. К нему еще зайдет одна красотка. Позаботься как следует о них, чтобы мне не пришлось потом краснеть...

— Не беспокойся! — засмеялась хозяйка, погладив Неджметтина по спине. — Когда же я заставляла тебя краснеть?

— Какие тут могут быть счеты, тетушка Кираз?

— Да очень простые, дурень ты этакий! Ты вот болтаешь, а Хасан-бей на самом деле подумает, что я этим делом с самого рождения занимаюсь.

— Скажи, велика беда!.. А что, разве не занимаешься?..

— Ах ты пройдоха... Марш отсюда, кобель!

...Да, и в таком доме приходится умирать... А впрочем, не все ли равно где. Ведь не выбирает же человек место, где родиться. Почему же он должен выбирать место, где умереть? Смерть, где бы она ни застигла нас, есть смерть. Это сила, которая рано или поздно дает себя знать так же, как и жизнь.

Может быть, оставить какую-нибудь записку? Но какое она может иметь значение? И все-таки ему очень не хотелось, чтобы его считали каким-нибудь преступником и пятнали его имя. Да, он оставит такую записку.

Омер положил револьвер на стол и открыл дверь.

За дверью, словно чего-то ожидая, стояла тетушка Кираз.

— Ты чего здесь? — удивился Омер, чуть не столкнувшись с ней.

Старая женщина пристально посмотрела ему в глаза и улыбнулась.

— Да вот, ожидала... Думала, может, тебе что-нибудь понадобится...

— Бумага и карандаш есть у тебя?

— Есть...

Однако она не двигалась с места и продолжала неподвижно стоять, глядя на него.

— Послушай-ка, сынок... — начала она после некоторого молчания. — Только не обижайся. Ты мне что-то с первого взгляда не понравился. Но и треснутая чашка хороша, пока не разбита... По правде говоря, если бы не этот помешанный Неджми, я ни за что не впустила бы тебя к себе... Я же вижу, что любовница, которая якобы должна прийти и прочее, — это только предлог, а на самом деле ты пришел сюда с каким-то дурным намерением. И вот что я тебе скажу, сынок: если ты в самом деле надумал сделать какую-то глупость, то делай ее где-нибудь в другом месте, а у себя в доме я этого не допущу...

Омер был поражен. Он искал и не находил ответа. И хотя в течение этих трех дней он считал себя достаточно сильным, чтобы не склонять голову перед окружающим миром, перед самой смертью и жизнью, но сейчас перед этой старой женщиной он понял вдруг все свое ничтожество. И это не только не раздражало, наоборот, успокоило его.

— Я очень несчастен, тетушка... — подавленно признался Омер.

— И так уж безнадежно?

— Не знаю, право... Не знаю...

— Если ты меня спросишь, сынок, то я тебе скажу, что нет совсем безнадежного горя, кроме смерти. Чего только мне не пришлось пережить... Думаешь, от хорошей жизни я занялась этим сводническим ремеслом? У каждого раба своя судьба в этом мире. Закрывая перед тобой одну дверь, господь-бог всегда открывает тут же другую... И в один прекрасный день замечаешь, как все то, что ты считал горестями, внезапно исчезает. А иначе разве можно было бы вынести такую жизнь?

Рассуждая таким образом, тетушка Кираз вошла в его комнату и, не дожидаясь приглашения, взяла стул и непринужденно уселась.

Омер вдруг разрыдался, как ребенок.

— Я так одинок... Так одинок...

— Эх, а у нас, ты думаешь, мамочка и папочка есть, что ли? В этом мире всяк по-своему одинок... И даже мать с отцом, у которых куча детей, и те одиноки. Как рождается человек одиноким, так и тянет одиноко свою лямку до самой смерти.

— А стоит ли?

— Что же ты можешь поделать? Если приход на этот свет от тебя не зависит, как же ты хочешь, чтобы уход из него был в твоей власти?.. Нет, брат! Заслуга не в том, чтобы умереть, а в том, чтобы жить.

Омер глубоко вздохнул. Ему самому казалось странным, что вместо того, чтобы отмахнуться от всех этих банальных истин, он с удовольствием выслушивает их. Если бы несколько дней назад, сидя в кресле начальника управления, ему пришлось бы слушать эти слова, его, наверное, стошнило бы. Неужели человек может так измениться за столь короткий срок?.. Превозмогая себя, Омер постарался улыбнуться.

— Ты права, тетушка Кираз...

Внезапно его осенила совсем новая мысль.

— Ты могла бы мне оказать услугу? — поспешно спросил он.

— Какую?

— Я дам тебе сейчас письмо. Ты отвези его в одно место, в районе Сиркеджи. Возьми такси, получишь ответ и с этой же машиной вернешься. Сделаешь?

— Хорошо, сделаю.

— Тогда быстро принеси-ка мне бумагу и карандаш.

Старуха не трогалась с места. Она многозначительно посмотрела сначала на Омера, потом внимательным взглядом обвела разбросанные по комнате вещи.

— Ты чего так смотришь? — не выдержав, грубо спросил Омер.

— Сначала дай-ка мне эту штуку...

Тетушка Кираз показала рукой на угол стола. Там лежал только что брошенный им револьвер.

— Ладно... Но мне бы хотелось, чтобы ты мне верила... Я честно и терпеливо буду тебя ждать, пока ты привезешь мне ответ...

Старуха поднялась, подошла к столу и решительно взяла револьвер.

— Так будет лучше, — проворчала она. — У меня на душе должно быть спокойно, чтобы я могла сделать то, что ты просишь... А револьвер я спрячу. Пока ты в этом доме, он тебе в руки больше не попадет...

Омер не произнес ни слова. Он неподвижно стоял посреди комнаты и смотрел вслед удалявшейся старухе.

На бумаге, которую принесла ему тетушка Кираз, дрожащей рукой он написал только одну строчку: «Я не хочу умереть, не повидав тебя».

IV

И сказал бог: да будут светила на тверди небесной для освещения земли, и для отделения дня и ночи, и для знамений и времен, и дней, и городов. И да будут они светильниками на тверди небесной, чтобы светить на землю. И стало так. И создал бог два светила великие: светило большее — для управления днем, и светило меньшее — для управления ночью; и звезды; и поставил их бог на тверди небесной, чтобы светить на землю. И управлять днем и ночью и отделять свет от тьмы. И увидел бог, что это хорошо. И был вечер, и было утро: день четвертый.

(Библия, книга первая, «Бытие глава I, стих 14–19)

Омер с каким-то легким ощущением внутренней радости вскочил с постели. Он чувствовал себя бодрым и здоровым, как юноша.

В этой узкой, сырой и темной комнате он спал таким крепким и спокойным сном, каким не спал, может быть, никогда в жизни. Омер зажег свет и еще раз прочел лежавшую под подушкой записку, которую ему принесла тетушка Кираз. Гёнюль ответила всего одной строчкой: «Приду завтра, в час дня».

Время от времени сверху, с потолка, доносились чьи-то шаги и скрип пружин кровати. Омер прислушался к этому шуму и улыбнулся.

Вчера вечером, уходя, тетушка Кираз предупредила:

— Наверху у меня есть гости, они свои люди... Если они будут спускаться вниз, ты уж не глазей на них.

От нетерпения Омер не находил себе места. Получив записку Гёнюль, он вышел из дома, хорошо поел в одном из ресторанов восточного типа и остался слушать до позднего вечера музыку. После этого он с удовольствием вернулся в маленький переулок на Тарлабаши, как будто здесь находился его дом, в котором он прожил по меньшей мере лет сорок. Он не заметил, как в полночь полил вдруг проливной дождь, сопровождаемый вспышками молний и раскатами грома, и не обратил на этот раз никакого внимания на пронизывающий до костей, почти зимний холод и сырость в комнате.

Впервые за все эти дни он разделся, прежде чем лечь в постель. Аккуратно повесил на спинку стула выглаженные тетушкой Кираз брюки и пиджак и сверху положил на них свою дешевую рубаху. Яркий красно-желтый галстук он повесил на гвоздик, вбитый в дверь.

Начинался мрачный, сырой и холодный день. Но даже во мраке, сырости и холоде этого дня чувствовалась какая-то неистощимая радость, которой был, казалось, наполнен сам воздух. Омер раздвинул занавески и посмотрел в окно, за которым едва брезжил рассвет серого, дождливого дня. Журчание бесчисленных ручейков грязной воды сливалось в шум потока, словно там, за окном, текла мутная большая река. Худенькая собачонка, стараясь, очевидно, скрыться под навесом от дождя, прижалась к стене дома, дрожа от холода. Накрывшийся плащом молочник, привязав лошадь за уздечку к двери, возился с большими жестяными бидонами, снимая их с телеги на землю.

Омер лег в постель. Достал из-под подушки конверт с запиской, прочитал ее еще раз, поцеловал и положил на прежнее место.

Приятное тепло, которое он ощущал, лежа под одеялом, и размеренный шум дождя, убаюкивающий, как колыбельная песня матери, перенесли его сразу в далекий мир детства, словно открыли ему душу, сделав ее доступной для счастья, и постепенно начали усыплять его. Омер погрузился в глубокий сон.

Когда он проснулся, было уже около половины двенадцатого. Тетушка Кираз стояла рядом и тормошила его.

— Вставай же... Скоро уже и ханым-эфенди придет... Ты поднимайся, а я быстренько приберу в комнате... Завтракать будешь?

Омер протер глаза и сладко потянулся. Разве легко пробудиться от такого счастливого сна, расстаться с этим сладостным состоянием покоя и подняться с такой теплой постели?.. Он заложил руки за голову, глубоко вдохнул в себя холодный воздух и с нежностью, поразившей его самого, произнес:

— Ах, тетушка Кираз...

Но тут же, словно спохватившись, более сухо переспросил:

— Завтракать?.. Конечно, буду.

Тетушка Кираз выставила в окно конец помятой железной трубы и начала возиться около печурки, которую, наверно, даже летом отсюда не выносили.

— Зима опять вернулась. Хочу вот разжечь печку, да постояльцы превратили ее в мусорное ведро; что ни попадет в руки, все сюда бросают. Теперь надо ее вычистить...

— Правильно, тетушка Кираз. На улице, наверно, прохладно?

— Прохладно — не то слово! Того и гляди снег пойдет.

— А ведь вчера было совсем тепло!

— Такова уж стамбульская погода: сейчас зима, а после обеда опять наступит лето.

Потягиваясь, Омер засмеялся и с безразличным видом произнес:

— Да ты не волнуйся, тетушка Кираз...

— Если не волноваться, так ты и гостью свою здесь заморозишь... Сейчас я вычищу печку и затоплю, железо быстро нагреется. За дрова заплатишь отдельно. К тому же...

— Сколько скажешь, столько и получишь.

— К тому же надо бы и к обеду что-нибудь приготовить. Ханым-эфенди, наверно, не поевши придет. Вот вы вместе с ней и пообедаете. Как ты на это смотришь?

— Ай-да тетушка Кираз, молодец! А я даже не подумал об этом.

— Я же с первого взгляда поняла, что ты в таких делах неопытный...

Омер с нескрываемым восхищением смотрел на эту пожилую женщину. Он с трудом себя сдерживал, чтобы не обнять и не расцеловать ее сию же минуту. Его как будто кто-то подменил, он чувствовал себя сейчас лет на двадцать пять моложе.

— Приготовь мне завтрак, а я за это время оденусь.

— Ладно.

— Тут поблизости есть какой-нибудь парикмахер?

— Есть, прямо напротив нас.

— Хорошо.

Как только тетушка Кираз вышла, Омер быстро оделся, мурлыча себе под нос какую-то запомнившуюся со вчерашнего вечера веселую песенку. Дождь на улице, очевидно, усилился. Слышно было, как вода с шумом стекала с железной крыши дома. Омер раздвинул шторы и расправил тюлевые занавески, служившие, наверно, для того, чтобы оградить мир этой комнаты от любопытных взоров. Весь переулок превратился в огромное грязное озеро. У дверей ателье стоял какой-то паренек, очевидно подмастерье, и смотрел на стекавшую из водосточной трубы воду. Потом, вдруг спохватившись, начал усердно размахивать утюгом, стараясь раздуть угли.

В комнату с большим подносом в руках вошла тетушка Кираз. Омер посмотрел на стенные часы. Было уже четверть первого. Внезапно его охватило волнение, он весь затрепетал.

— Боже мой, скоро уже час, тетушка Кираз! Как же это я не заметил? Прибери-ка побыстрее в комнате.

Тетушка Кираз не спеша поставила поднос на стол и повернулась к Омеру:

— Не волнуйся, тут на десять минут работы... А ты разве бриться не будешь?

— Да, в самом деле... Чуть было не забыл... Ладно, завтрак пусть обождет. Ты говоришь, парикмахер напротив?

— Да. Правда, не очень-то хороший, но все же...

— Сойдет...

— Смотри, намокнешь, у тебя разве нет плаща?

— Ничего нет, все, что есть, — на мне.

— Тогда я дам тебе мой зонтик.

— Спасибо.

В тот момент, когда Омер готов был уже выскочить за дверь, тетушка Кираз сунула ему в руки зонтик.

— Не торопись так, время еще есть... Да оставь мне немного денег.

Омер вынул бумажник. Достал дрожащими руками столировую ассигнацию и протянул ее тетушке Кираз.

— До завтра ты, конечно, не освободишь комнату?

— Не освобожу.

— Ну, а завтра после обеда ты уйдешь. Уж извини меня: должны прийти другие гости ко мне... Я, если бы знала, не обещала бы им, конечно...

— Не важно, не беда, тетушка Кираз.

Омер открыл зонтик и, прыгая через лужи, побежал по улице.

* * *

Было уже двадцать минут второго. Омер нетерпеливо поглядывал в окно. Сердце его так билось, что, казалось, вот-вот выскочит из груди. Взор его был прикован к углу переулка. Затаив дыхание, он ловил глазами прохожих. И каждый раз, когда из-за угла появлялась женщина, его охватывал радостный трепет, сменявшийся затем горьким разочарованием... Словно во сне, он видел, как под проливным дождем неожиданно появлялось чье-то женское пальто, чей-то зонтик, чья-то пара женских туфель, и так же неожиданно куда-то исчезали.

Тетушка Кираз, присев на корточки, возилась у железной печки. Дрова никак не разгорались. Наполнивший комнату дым разъедал глаза.

— Тетушка Кираз... — с дрожью в голосе произнес Омер.

— Что?

— Эти часы идут?

— Нет.

— А мои, наверно, спешат... У тебя есть еще какие-нибудь часы?

Тетушка Кираз потерла слезившиеся от дыма глаза, открыла дверь и посмотрела на стенные часы в коридоре.

— Ровно половина второго.

— Не может быть! — крикнул Омер. — Еще только двадцать минут второго...

Всем своим существом ощутил он мрак, сырость и холод этой комнаты.

— Холодно, — проворчал Омер.

— Конечно, холодно, — сразу подхватила хлопотавшая у печки тетушка Кираз. — А я тебе о чем говорила? Некоторые считают наше ремесло легким, а вот как-то ко мне приходил один капитан...

Когда тетушка Кираз кончила рассказывать о капитане, Омер опять посмотрел на свои ручные часы: было уже двадцать восемь минут второго. Стрелки часов на стене остановились на цифре «11» и, прижавшись друг к другу, как будто заснули.

«А на этих — одиннадцать, — подумал Омер. — Интересно, одиннадцать часов дня или ночи? И какого числа, месяца, года?» Задавая себе эти вопросы, Омер старался хоть немного отвлечься и забыться. Напрягая всю свою волю, он заставил себя оторваться от окна, посмотрел на стенные часы. «Что, интересно, происходило в мире, когда остановились эти часы? Может быть, кто-нибудь в тот момент здесь был очень счастлив. Может быть, какая-нибудь девочка напевала песенку или мальчишка играл с волчком... Может быть, поэт сочинял стихи или в руках скрипача пела скрипка... А может быть, седая женщина давала больному ребенку лекарство или какой-то толстяк ставил ва-банк и тянул роковую карту. Может быть, была и драка... А может, юноша одиноко сидел и скучал или какая-то пара пылала в любовном угаре...»

Комната никак не нагревалась. Тетушка Кираз уже перестала возиться у печки и принялась оправлять постель.

Было без двадцати пяти минут два.

Дверь тихонько приотворилась, и в комнату скользнула пятнистая кошка.

— Выбрось эту паршивую кошку! — закричал Омер.

Тетушка Кираз взяла кошку на руки.

— Что она тебе сделала, сынок? При чем здесь бедное животное?

Омер раздвинул шторы и опять устремил взгляд на угол переулка. Кажется, никакой надежды больше не было. «В самом деле, — подумал он, — кошка здесь ни при чем... Что может она сделать? На земле таких бедных животных очень много... Они только действуют на нервы, не принося никогда зла. Но я все-таки не люблю этих бедных животных».

Омер стоял у окна, напряженно выпрямившись, как бы приготовившись к бою. Поток дождевой воды подхватил старый ботинок и поволок его по переулку. Небо было покрыто черными тучами. Подмастерье из ателье понес в мастерскую жаровню, от которой во все стороны разлетались искры. Мальчишка, бегавший босиком по грязи, теперь старательно мыл свои ноги в луже.

Внезапно Омер почувствовал, как в нем пробуждается непреодолимое отвращение ко всему, что его окружает: и к этому темному переулку, и к этой грязной мостовой, и к этой холодной комнате, и к железной печке, и к кровати, и к столу с кривой ножкой, и к часам, стрелки которых замерли на цифре «11», и к заплатанному одеялу, и к этой старухе с отвисшей челюстью.

Тетушка Кираз, держа кошку на руках и поглаживая ее, бормотала себе под нос:

— Где вы, минувшие деньки?.. Куда вы улетели? Вы думаете, что только вы молоды? И у нас была молодость. Ты не смотри, что дом этот разваливается. Когда-то здесь была другая жизнь и другое веселье... Деньги текли как вода... Столы ломились от угощений, не хватало только птичьего молока... Сазы[112] и песни не давали спать всему кварталу. Но никто никого не боялся... В этом доме бывали даже генералы и губернаторы. Пусть попробовал бы кто-нибудь косо посмотреть, если он не враг самому себе...

Часы показывали уже четверть третьего.

Не дождавшись от Омера ни слова, тетушка Кираз пожала плечами и вышла из комнаты, унося кошку.

На углу переулка теперь никого не было. Дверь в ателье напротив была закрыта. Никто, видимо, не решался завернуть в этот затопленный водой переулок. Огромные разлившиеся лужи как будто кипели от падающих капель дождя.

Усталый и подавленный, Омер стоял у окна.

«Паршивый этот мир... — бормотал он. — Я ненавижу его... Стоит ли в нем жить? И как жить, если я не люблю такую жизнь?» Мысленно он начал подбирать слова, с которыми ему хотелось бы обратиться ко всем людям в своем последнем письме: «Я хочу умереть, чтобы вы жили. Да будет благословен для вас этот мир». Или, может быть, лучше даже так: «Мало вам, что вы сделали жизнь невыносимой для себя самих, так вы отравили ее и мне. А ведь как прекрасно могли бы мы жить вместе. Так пусть же господь пошлет проклятие на ваши головы...»

Дверь, словно от дуновения весеннего ветра, тихонько открылась. На пороге стояла Гёнюль.

Чтобы не упасть, Омер прислонился к стене.

И вдруг на улице как-то сразу посветлело, дым в комнате рассеялся и стало совсем тепло.

— Ты пришла? — еле слышно, почти одним дыханием, прошептал Омер.

Он двинулся к ней навстречу, протянув руки.

— Гёнюль... — уже несколько громче произнес он. И после небольшой паузы, опять шепотом, как бы для самого себя, добавил: — Моя единственная...

Омер весь трепетал от волнения.

Гёнюль спокойно поймала потянувшиеся к ее волосам руки и отвела их в сторону. Войдя в комнату, она закрыла дверь, не спеша сняла плащ и бросила его на стул. Привычным движением поправила мокрые волосы и села на тахту.

Омер, дрожащий и беспомощный, стоял против нее, не зная, что предпринять.

Вспыхнувшие наконец в печке дрова затрещали, и треск их еще больше подчеркивал это тягостное молчание.

Красный свет, пробивавшийся из дверцы печки, трепетал и таял в полумраке комнаты.

Гёнюль, не отрывая глаз от лица Омера, шепотом, словно боясь нарушить тишину, спросила:

— Зачем ты меня позвал?

Омер с трудом сделал несколько шагов и сел рядом с ней. Он почувствовал вдруг, как от глаз по щеке покатилось несколько горячих капель.

— Не повидав тебя... — начал Омер невнятно и запнулся.

Потом, глубоко вздохнув, каким-то чужим глухим голосом докончил:

— ...я не хотел умереть.

Гёнюль смотрела на него непонимающим взглядом.

— А почему ты должен умереть?

— Не спрашивай... Не знаю... Я ничего не знаю.

Омер больше не мог себя сдерживать. Рыдания, готовые в любую минуту вырваться наружу, подступили к горлу и перехватили дыхание. У него не было больше сил бороться с собой, и он сдался. Он склонил свою голову на ее колени и прижался к ней, как маленький ребенок к матери. Несколько слезинок скатилось на ее платье.

Гёнюль, не сознавая, что делает, запустила пальцы в его волосы.

— Не плачь... Раньше ведь ты никогда не плакал.

— Двадцать лет... После двадцати лет... — говорил Омер, рыдая. — Как я могу тебе все это объяснить? Может быть, именно потому, что я раньше никогда не плакал, теперь вот так плачу...

Гёнюль еще глубже запустила пальцы в его поседевшие волосы.

Вдруг Омер поднял голову, стремительным движением притянул Гёнюль к себе и прижался своими еще влажными от слез губами к ее похолодевшим губам. Он сразу представил себе парк Гюльхане, море и бьющиеся о набережную белогривые громады волн; со стороны вокзала Сиркеджи доносится радостный гудок отходящего поезда. Сам он словно окунулся в море цветов, аромат которых проникал во все поры и насквозь пропитывал все его существо. И как двадцать лет назад, сейчас он опять ощущал тот же вкус ее чуть-чуть похолодевших губ, которые все более согревались его поцелуями.

Рука его невольно потянулась и осторожно коснулась ее груди. Он ощутил то же жгучее желание, тот же трепет, что и тогда, в молодые годы, в ложе кинотеатра... Какая-то горячая волна прошла по его руке и, пламенем растекаясь по всему телу, проникала в грудь и заставляла пылать огнем лицо, губы... Эта волна, казалось, вдруг смыла все цвета, оттенки предметов, потерявших сразу свои конкретные очертания и формы, и все окружающее предстало перед его глазами как нечто единое и целое, яркое и до бесконечности огромное... Казалось, это мгновение вобрало в себя сейчас целые столетия, и целые столетия стоили одного этого мгновения...

Гёнюль оцепенела. Потом неожиданно выпрямилась и, решительно оттолкнув Омера, вырвалась из его объятий.

— Нет, не надо... — прошептала она, глубоко вздохнув. — Что за ребячество?

Гёнюль окинула взглядом убогую комнату, стол с приготовленным тетушкой Кираз холодным мясом, брынзой, фруктами и бутылкой коньяка. Она встала, подошла к окну и, отодвинув тюлевую занавеску, стала смотреть на улицу.

В коридоре послышались шаги и покашливание тетушки Кираз.

Омер сидел в той же позе, не решаясь открыть глаза.

— Я хочу рассказать... тебе... все, все... — твердил он, словно самому себе.

Гёнюль, не оборачиваясь, молча стояла у окна.

— Двадцать один год назад... — пересиливая себя, с трудом начал Омер.

Гёнюль, повернувшись к нему лицом, решительно и в то же время мягко остановила его:

— Не надо... Лучше не надо...

...Двадцать один год назад... Вокзал Хайдарпаша, трепещущие перед глазами крылья голубей над перроном... Эхом отдающиеся в душе пронзительные паровозные гудки, еще более усиливающие горечь предстоящей разлуки...

Снующие по перрону носильщики, нагруженные вещами тележки... Последние прощальные поцелуи на унылом перроне вокзала и... слезы, слезы, слезы, от которых все окружающее вдруг как-то помутнело и расплылось... Омеру тогда было двадцать два года, а ей — восемнадцать. Все кончилось в тот момент, когда колеса вагонов, заскрежетав на рельсах, медленно, как бы нехотя начали вращаться...

Голуби тревожно кружились между удалявшимися к мосту вагонами и черной крышей перрона, словно сулили надежды провожающим, принося последние приветы от тех, кого вагоны уносили сейчас куда-то вдаль. Накрапывал мелкий дождь. С моря дул сырой порывистый ветер. Толпа людей бросилась к пристани, словно каждый из них, вернувшись домой, мог опять погрузиться в ту жизнь, которая была так неожиданно прервана этими проводами.

Внезапно очнувшись, Гёнюль вернулась из далекого мира воспоминаний к действительности.

— Ты останешься здесь? — спросила она.

— Да, — ответил Омер, все еще не открывая глаз.

— И все время будешь здесь?

— Нет... Только до ночи.

— А куда же ты пойдешь потом, ночью?

Омер открыл глаза и взглянул на нее. Облизав пересохшие губы, он ответил:

— Никуда...

— Не знаю, что ты делаешь и что намерен делать, — сразу же прервала его Гёнюль, — но здесь ты не должен оставаться. Я могу тебе найти комнату где-нибудь около нас.

«Около нас...» — повторил про себя Омер. Эти слова вдруг открыли ему смысл будущего и словно разбудили его. Он выпрямился, подавшись вперед всем телом.

— Мы ведь с матерью до сих пор все еще живем в Фатихе[113]...

«С матерью...» — мысленно повторил Омер. Это еще больше потрясло его.

— Ты не замужем? — спросил он.

— Нет, — чуть слышно ответила Гёнюль, опустив глаза.

«Почему? Может быть, развелась? Или муж умер?..»

Но Гёнюль, словно угадав его мысли, добавила все так же тихо:

— Я не выходила замуж...

Омер хотел что-то сказать, но голос у него вдруг пропал, во рту пересохло. Он машинально схватил стоявшую на столе бутылку коньяка и, не наливая в стакан, сделал несколько жадных глотков прямо из горлышка. И подобно каплям этого коньяка, приятным огнем растекавшимся по венам и будоражившим мозг, капля за каплей в него постепенно проникало и доходило наконец до сознания то, что произошло. Это была сама действительность, которая овладела им целиком и вернула его в необъятный мир чувств и ощущений. По телу с ног до головы пробежала дрожь.

Гёнюль посмотрела на часы:

— Я должна идти... Я думала, в обеденный перерыв смогу прийти, но было много работы. И я смогла отпроситься только на час.

Потом она устремила взор куда-то перед собой и сдавленным голосом добавила:

— Заходи к нам завтра вечером... Я возвращаюсь с работы около шести. Вот наш адрес... К половине седьмого можешь прийти.

Омер, словно боясь обжечься, осторожно взял протянутую ему бумажку с адресом.

Потом он коснулся ее руки, которая, казалось, благоухала запахами всех цветов парка Гюльхане, и прильнул к ней долгим поцелуем.

V

И сказал бог: да произведет вода пресмыкающихся, душу живую; и птицы да полетят над землею, по тверди небесной. И стало так. И сотворил бог рыб больших и всякую душу животных пресмыкающихся, которых произвела пода, по роду их, и всякую птицу пернатую по роду ее. И увидел бог, что это хорошо. И благословил их бог, говоря: плодитесь и размножайтесь и наполняйте воды в морях, и птицы да размножаются на земле. И был вечер, и было утро: день пятый.

(Библия, книга первая, «Бытие», глава 1, стих 20–23)

И Омер, далекий от всякой мысли о смерти, совершенно свободный, со счастливым сердцем и роем воспоминаний в голове, весь день шатался по улицам Стамбула, коротая время до вечера. Из дома тетушки Кираз, где он провел ночь в безмятежном, спокойном сне, он вышел, когда время уже двигалось к полудню. Тетушка Кираз вернула ему револьвер, и сейчас он лежал у него в кармане, как совершенно ненужный груз, который он вынужден был еще почему-то носить.

Протягивая ему этот револьвер, хозяйка сказала: «На, возьми свою штуку... Только помни: как бы тяжело тебе ни было, не прибегай к этому. Ты еще молод. Терпи, пока смерть сама к тебе не придет. Рано или поздно она к тебе все равно придет, даже если ты не захочешь».

Эти слова тетушки Кираз все время звучали у него в ушах, когда он шел переулками Тарлабаши к Истикляль джаддеси. Ему было даже странно, что эти банальные слова могли произвести на него такое сильное впечатление. Или, может быть, мысль о смерти уступила внезапно место безумной жажде жизни? В таком случае, что же такое сама жизнь, как нужно жить?

Выглянуло солнце, и на улице как-то сразу потеплело. Мостовая Истикляль джаддеси начала быстро подсыхать, а на тротуарах все еще чувствовался сыроватый весенний холодок. Перекусив в маленькой харчевне на Балыкпазары[114], Омер сел на трамвай, шедший в район Аксарай. Перед его глазами, словно из глубины прошлого, вставали и опять исчезали знакомые трамвайные остановки и кварталы: Тепебаши, Шишхане, Галатский мост, площадь Эминеню, Султанахмет, Беязит. Ему казалось, что все эти знакомые с детства места немного поблекли, состарились и изменились, как и он сам. Перед глазами мелькали какие-то совсем чужие, незнакомые лица.

На конечной остановке, в районе Аксарай, Омер сошел с трамвая и направился к району Фатих. До шести часов вечера в его распоряжении был еще целый бесконечно длинный день. Без определенной мысли в голове, словно во сне, он брел по улице, механически передвигая ногами. Что будет он делать и что предстоит ему сделать, он не знал и знать не хотел. Во всяком случае, он чувствовал себя сейчас хорошо и умирать сегодня не собирался.

Омер попытался сосчитать, сколько прошло дней после его исчезновения из Анкары. Но, убедившись, что все дни и ночи смешались в его сознании и разграничить их невозможно, он решил отказаться от этой пустой затеи.

Достав из кармана клочок бумаги, врученный ему Гёнюль, Омер прочел еще раз название улицы и номер дома. Не надеясь все же на свою память, он опять спрятал бумажку в карман. Ему захотелось сейчас же найти улицу и дом, где живет Гёнюль, подышать воздухом, которым дышит она, потом сесть где-нибудь поблизости и терпеливо дожидаться вечера.

В садике на площади Фатих бегали дети, на лавочках сидели, греясь на солнце, какие-то люди. Деревья, впитав, наверное, всю воду, которую небо весь день щедро изливало на землю, выглядели сегодня еще более нарядными, а зелень их стала еще более сочной и яркой. От налетавшего временами ветра верхушки деревьев лениво склонялись, словно провожая ветер, но затем выпрямлялись и опять упрямо тянулись к солнцу.

Омер остановился у дверей одной из маленьких лавочек, каких было много на этой улице, и заглянул внутрь.

— Простите... Вы не скажете, где улица Мерхаба? — спросил он.

Хозяин лавочки привычным движением поднял очки на лоб и посмотрел на Омера.

— Улица Мерхаба?.. А-а-а!.. Идите до трамвайной остановки с навесом и напротив нее повернете влево, а потом направо...

Пока старичок ему это объяснял, Омер с детским любопытством рассматривал лавочку, оказавшуюся обыкновенной конторкой переписчика заявлений. Она напоминала ту, которую имел когда-то его отец. Хозяин сидел на плетеном стуле за низким деревянным столиком, на котором стояла пишущая машинка. Одна из стен была заклеена рекламой банка.

Омер ощутил, как в нем поднимается новая буря чувств. Сердце его учащенно забилось. В течение многих лет, до самой своей смерти, в такой же маленькой конторке, за таким же деревянным столиком и точно на таком же плетеном стуле сидел и работал когда-то его отец. Он тоже носил очки, хотя и не имел обыкновения поднимать их на лоб. Отец открывал и закрывал свою конторку тогда, когда ему это хотелось. Во всех соседних таких же конторах у него было много друзей. Отец всегда старался бескорыстно помочь своим друзьям в беде, в уплате налогов и долгов. Так же искренне и серьезно он относился и к просьбам любого клиента.

Омеру не хотелось покидать конторку.

— Вы пишете заявления? — спросил он.

— Да.

— Мне нужно было бы написать одно заявление...

— Пожалуйста, давайте напишем.

Омер вошел в конторку и сел на такой же плетеный стул, на каком сидел и хозяин. С банковской рекламы на него смотрело самодовольное лицо человека, обнажавшего в ослепительной улыбке два ряда белоснежных зубов.

— Какое у вас заявление? — спросил хозяин.

— Я хотел бы получить выписку из купчей крепости... Сколько возьмете за работу?

Старичок опустил очки на нос и внимательно осмотрел Омера с головы до ног.

— Пять лир... Включая стоимость гербовых марок.

— Ладно.

Удивившись про себя такой быстрой сговорчивости клиента, старичок заложил в машинку лист бумаги и склонился над ним.

— Номер и размер участка знаете?

Назвав первые пришедшие в голову цифры, Омер без особого труда ответил и на остальные вопросы.

Он с нескрываемым восхищением следил, как старичок, склонившись над машинкой, быстро выстукивал пальцами по старым клавишам. Этот человек, переписывая по установившемуся раз навсегда шаблону просьбы и заявления, которые, наверно, его абсолютно не интересовали, ни перед кем не унижаясь, зарабатывал себе на жизнь и, возможно, даже содержал большую семью. А разве не этой же дорогой в свое время шел и его отец? Да, этот старичок может ни перед кем не отчитываться, дружить с теми людьми, которые ему нравятся, и дать по морде тому, кто ему противен; во всем он может быть хозяином самому себе...

Улица Мерхаба, которую Омер теперь хорошо припомнил, была одной из старых улиц, каких много в районе Фатих. Когда-то в детстве на пустыре, находившемся в конце этой улицы, он играл в футбол. Несколько новых построек немного изменили облик улицы. Появились, кроме того, тротуары и мостовая. Старые деревянные дома, черепичные крыши которых, казалось, вот-вот сползут на землю, стояли, зажатые между новыми зданиями, как живое напоминание прошлого. Гёнюль жила на четвертом этаже одного из новых домов.

Омер шел по улице, всматриваясь в номера на домах. В руке он сжимал бумажку, которую ему дала Гёнюль. Сердце его учащенно билось, как будто он должен был встретиться сейчас у дверей дома с ней самой. В самом конце улицы он нашел наконец нужный ему дом, который стоял как раз на том пустыре, где он играл когда-то в футбол. Это четырехэтажное здание, выросшее на пустыре, было одним из новых строений, столь же незнакомых Омеру, как и голоса играющих около них детей. Немного отдышавшись, он посмотрел на четвертый этаж. В занавешенных окнах не было видно ничего, кроме отблесков солнечных лучей. Они словно ограждали внутренность комнат от чужих взглядов, скрывая радости, слезы, мечты, надежды — все, что там было пережито за эти годы. На улице царила обычная полуденная тишина.

Все прошлое предстало сейчас Омеру в новом, ярком свете. Вот из толпы мальчишек, гоняющих по пустырю футбольный мяч, выбегает паренек. Шнурки его ботинок порвались, и он, боясь потерять их, старается бежать, не отрывая ног от земли. С лица его ручьями течет пот. Не оглядываясь, он бежит к ближайшему бакалейщику, что напротив пустыря. Там он берет из корзинки со льдом бутылку газоса[115], сбивает с нее металлическую пробку, которая с шумом, напоминающим выстрел, взлетает высоко вверх, очищает рукой с горлышка кусочки прилипшего льда и с жадностью принимается пить холодный, почти ледяной напиток. По щекам холодными струйками стекают не попавшие в рот капли драгоценной влаги. В этот момент до его слуха доносится предостерегающий голос матери: «Омер, не пей потный холодную воду!»

Вот он опять бежит по пустырю и с важностью заправского футболиста гонит перед собой попавший наконец к нему мяч. Мальчишки из соседних кварталов, наблюдавшие до этого за игрой, с радостными возгласами бросаются за мячом. Медленно садится солнце, скрываясь за почерневшими черепичными крышами низких домиков. Бледные вечерние тени становятся все длиннее, а игра — все более азартной. Она продолжается до тех пор, пока мяч совсем не растворяется в вечерних сумерках и становится уже невидимым для игроков... Потом шумное умывание на улице у крана, возвращение в родительский дом, до которого от усталости с трудом добираешься, безмолвный ужин за одним столом с отцом и глубокий сон.

Когда Омер нажал кнопку звонка, было ровно половина седьмого. Это, безусловно, был один из лучших дней его жизни. Улица за улицей он обошел почти весь район Фатиха. Пройдя от дома, где он родился, до бывшей конторки своего отца, он как будто заново пережил свое детство. Воспоминания потоком нахлынули на него и постепенно наполнили все его существо, как сдерживаемая плотиной вода выходит иногда из берегов и заливает постепенно всю прибрежную долину. Все, что было после тех далеких дней и до этой встречи с Гёнюль, для него сейчас не существовало. Сегодняшний вечер был продолжением одного из тех далеких дней прошлого. После окончания занятий он вышел из университета, забежал домой, бросил портфель, потом побывал в конторке у отца, а сейчас вот зашел за Гёнюль...

Дверь открыла сама Гёнюль. Было видно, что она только что вернулась домой. Омер нерешительно вошел и остановился. Прошлое стояло перед его глазами как будто наяву.

— Добро пожаловать... — негромко сказала Гёнюль, словно боясь вложить в эти слова какое-нибудь новое чувство, исключающее равнодушие, с которым она вчера простилась с ним.

Потом она скрылась за стеклянной дверью, ведущей в соседнюю комнату. Омер затуманенным взором окинул комнату. Фотографии на стенах, кресла, стол, занавески, швейная машина — все плыло и качалось перед его глазами, как в тумане. Солнце потихоньку начало уже отступать от оконных стекол, которые в полдень так весело играли его лучами. Но кресло, на которое присел Омер, еще хранило их тепло.

Гёнюль появилась в простеньком домашнем платьице и, словно продолжая начатый разговор, спросила:

— Ты легко нашел наш дом?

— Да... Ведь, оказывается, я эту улицу знаю. Когда-то мы здесь играли в футбол.

Гёнюль некоторое время помолчала. Омер беспокойно ерзал в кресле, не зная, как лучше усесться. Сила, которую он ощущал в себе даже на пороге смерти, вдруг оставила его, и именно теперь, когда ему так хотелось жить.

— Будешь пить кофе?

Омер утвердительно кивнул головой.

— Скоро должна прийти мама, — добавила она. — Я пока приготовлю тебе кофе, а потом будет и ужин.

Омер опять заерзал в кресле. Выходит, матери Гёнюль дома нет... Они совсем одни. Значит, он может встать, подойти к ней, обнять за талию, притянуть к себе и долго целовать ее шею, щеки, губы... Одна мысль об этом бросала его в дрожь. Но он сейчас так бессилен и немощен, что даже не может подняться с места, не говоря уже о том, чтобы повторить свою вчерашнюю дерзость. Перед ним был новый мир, куда он сделал пока только первый шаг и в страхе стоял сейчас у самых его дверей.

— Там на столе старые карточки и журналы... Если хочешь, можешь пока посмотреть, — предложила ему Гёнюль.

— Хорошо... Спасибо, — с трудом выдавил из себя Омер.

Как только Гёнюль вышла из комнаты, он попытался встать. Бросив взгляд на журналы, лежавшие на столе, Омер поднялся и прошел несколько раз взад и вперед по комнате, стараясь размять ноги. Застекленная дверь в спальню Гёнюль была немного приоткрыта. Омер тихонько толкнул ее и с трудом удержался, чтобы не войти в комнату.

Вскоре появилась Гёнюль, неся в руках маленький серебряный поднос с чашечками кофе.

— Ты не скучаешь здесь? — спросила она.

— Нет, — ответил Омер. Ему казалось, что его язык прилип к гортани.

— Сколько комнат в вашей квартире? — спросил он, немного помолчав.

— Четыре комнаты и еще кухня, ванная... Если хочешь, можешь посмотреть...

Ничто не могло бы его обрадовать больше, чем это предложение.

Окна двух комнат выходили прямо на улицу, а окна остальных смотрели на крышу небольшого двухэтажного дома, стоявшего во дворе. Сначала Омер вошел в одну из задних комнат, принадлежащую, очевидно, матери Гёнюль. Потом осмотрел соседнюю комнату, заставленную какими-то сундуками, заглянул в ванную. И всюду он чувствовал, как воздух с ароматом самой Гёнюль постепенно наполнял его светлой радостью, изгоняя вселившиеся в него робость и страх.

Собрав всю свою решимость, словно готовясь к прыжку, он вошел наконец в комнату Гёнюль.

Сердце его учащенно забилось, словно сейчас должна была открыться одна из самых сокровенных тайн.

Скромная железная кровать с латунными украшениями... Чистые накидки на подушках, искусно отделанные различными кружевами... Рядом — тумбочка с выдвижными ящичками. В углу — туалетный столик с зеркалом. У стены — небольшой, отполированный до блеска гардероб...

И какой-то удивительный нежный и пьянящий запах наполнял всю эту комнату.

Омер открыл дверцу гардероба. Там висели разных цветов и фасонов платья, которым в течение многих дней дано было свободно касаться и смело обнимать тело Гёнюль. Как неопытный вор, приблизился он к кровати, словно к святому алтарю в храме. Нерешительно протянул руку и заставил себя осторожно коснуться покрывала. Потом отодвинул от туалетного столика стул и сел рядом с кроватью.

В ящике тумбочки торчал ключ.

Омер не удержался и выдвинул ящик. Письма!.. Весь ящик был набит письмами, короткими и длинными, написанными на бумаге самых различных цветов. Неуверенно он взял одно из них. Внизу стояла его подпись! Воспоминания одно за другим стали всплывать из глубины прошедших лет.

Да, эти письма были написаны им. Тогда они оба были молоды. Все это были его письма. Знакомые строчки запрыгали у него перед глазами:

«Дорогая Гёнюль... Не прошло еще и двух дней, как мы расстались. Но я пишу тебе это письмо, охваченный невыразимой тоской и страстным желанием увидеть тебя вновь. Моя единственная... Как самые дорогие часы становятся бесполезными и непригодными, если снять с них стрелки, так и я становлюсь ни на что не способен, когда нет тебя со мной. И если я все же сумел что-то сделать сегодня, то только потому, что постоянно ношу тебя в своем сердце. Каждый смотрит на жизнь глазами своего горя и радости. Но, если ты меня любишь, ты обязательно должна мне верить, и именно поэтому ты не права, Гёнюль...»

Что же такое тогда произошло? Почему он ей так писал?.. Ему хотелось восстановить в памяти какие-то подробности, извлечь из бездны времени давно забытые события. Но они, очевидно, сгладились и потонули в памяти сердца, как обычно затягиваются временем даже самые глубокие сердечные раны.

Он взял другое письмо:

«Моя милая Гёнюль! Вчера вечером нас отпустили на час позже, и я не смог прийти в парк. Извини меня... Может быть, ты и на этот раз не ждала меня, как и в прошлую пятницу. Сам я постоянно нахожусь в плену разных сомнений и подозрений. И все же, несмотря на все это, я тебя люблю, и люблю так сильно, что даже на лекциях не могу думать о чем-либо другом... Не знаю почему, но я не могу ничего делать... Не могу и баста, а ведь мне так хочется чем-нибудь заняться. Скоро час, а спать все еще не хочется. Так, мечтая о тебе, я могу просидеть до утра...»

Темнело, становилось все труднее разбирать строки разноцветных писем. Но именно эти строки и наступающие сумерки снова перенесли его в недосягаемо далекий мир детства...

...Вечер. Отец еще не вернулся из своей конторки. Младший брат чем-то занят в своем углу. Старший ушел за водой в сад. Мать возится на кухне, склонившись над кипящими кастрюлями. Сам он только что вернулся из парка Гюльхане, и сейчас, умываясь под краном, боится даже прикоснуться мокрой рукой к лицу, хранящему еще следы поцелуев Гёнюль. До сих пор он ощущает на своих губах их аромат. Ему хочется поскорее нырнуть в кровать и, вдыхая этот аромат, сохранить его до самого утра...

Омер взял еще одно письмо:

«Моя единственная! Я видел, как к вам шел ваш родственник с каким-то молодым щеголем. Когда мы повстречались, этот хлыщ, должно быть сынок вашего родственника, презрительно посмотрел на меня. Я не в силах больше терпеть это! Ведь я тебе уже говорил, что как-нибудь перегрызу ему глотку... Ты моя единственная и самая дорогая на свете. Помнишь, ты говорила, что ревнуешь меня ко всем и поэтому хотела бы закрыть мою улицу и повесить на ворота замок, чтобы я не мог шататься по городу без тебя... Ах, Гёнюль!.. Точно так же и я сейчас думаю о тебе. Но только я хотел бы держать под замком не улицу, а тебя. И знаешь где? Где-нибудь в башне на высокой, недоступной горе, чтобы тебя и волки не могли увидеть, ибо я ревновал бы тебя даже к ним. Я люблю тебя любовью, которая больше любви всех влюбленных во всем мире вместе взятых... Ты как-то мне говорила, что, когда мы поженимся, ты с шести часов вечера до восьми утра никуда не будешь меня отпускать. Но неужели ты думаешь, что днем я смогу жить без тебя? Нет, так не выйдет!.. Или ты в течение дня будешь приходить ко мне на работу, или же я, бросив все дела к черту, буду бежать к тебе, в наш дом...»

Их дом... При этой мысли сердце у Омера учащенно забилось. К горлу подступил комок. Как же он мог забыть все это и за многие годы ни разу даже не вспомнить? Как и какими чувствами он сможет сейчас расплатиться за свою черствость в молодости? Дому, о котором они мечтали тогда, могли бы позавидовать и короли...

«Чего же я хотел? — подумал про себя Омер. — Умереть или вернуться домой, в тот наш дом? Может быть, из-за этого я и прилетел из Анкары?»

Омер склонился еще над одним письмом. Не желая зажигать света, он с трудом разбирал в полутьме дорогие для него строки, сливавшиеся в вечерних сумерках:

«Моя девочка! Если бы ты знала, с какой радостью прочел я твое письмо. Но, признаться откровенно, оно меня и огорчило. Знаешь, почему?.. Из него я узнал, что ты плакала на пароходе. Я не хочу, Гёнюль, чтобы ты плакала даже из-за меня. Ведь тебя так легко взволновать! Поэтому я теперь буду стараться поглубже прятать все свои невзгоды и неприятности... Я припоминаю тот день, когда я оставил своих товарищей и с тайной надеждой встретить тебя двинулся по улице в направлении к Этйемезу. Я встретил тебя как раз на углу вашей улицы. Ты шла со своими подругами — Лейлой и Недиме. Хоть ты и заметила меня тогда, но прошла мимо и свернула за угол. Я, конечно, не мог тогда бежать за вами вслед или окликнуть тебя. Ты могла бы бросить своих подруг и подойти ко мне, но ты не подошла. Что я мог тогда сделать? Впрочем, об этом не стоит уже вспоминать... Сейчас важно только то, что я твой Омер, а ты моя Гёнюль. Так есть и будет всегда...»

Как странно... А получилось совсем не так. Какие радужные сны выдумывает себе человек и как легко иногда он с ними расстается потом! Сейчас он никак этого не мог понять. Отчего же все так произошло? Ради чего и во имя каких идеалов он так опрометчиво расстался со всем этим?

В комнате стало совсем темно. Омер уже не мог разобрать строчки лежавших перед ним писем. Он нажал кнопку стоявшей на столе ночной лампочки. В ярко вспыхнувшем свете выступили строчки еще одного письма, написанного на розовом листке:

«Твое письмо сводит меня с ума. После той пятницы я не находил себе места, никого не замечал и ничего не видел перед собой. А тут еще я прочел твое письмо... Представь себе мое состояние. Запомни раз навсегда: какие бы неприятности у нас ни случились, они могут касаться только меня. Тебе же огорчаться запрещено. А что это еще за мысли о смерти? Ради бога, объясни, что это может значить? В ящике стола у меня наготове лежит заряженный револьвер...»

«Здесь я, кажется, немного загнул, — подумал про себя Омер и улыбнулся. — Когда писал это письмо, мне было всего восемнадцать лет и никакого револьвера у меня не было».

«...но он предназначен для нас обоих. Когда это понадобится, я им воспользуюсь. Нет каждого из нас в отдельности, есть только мы двое как одно целое. Поэтому, если бы ты сама и совершила такую глупость, то немедленно за тобой последовал бы и я, а сейчас мы оба живы, Гёнюль... У нас обоих есть право на жизнь. И потому я не хочу больше слышать из твоих уст никаких слов о смерти. На жизненном пути много обрывов и пропастей. И если ты на первых же шагах по этому пути будешь вот так отчаиваться и сразу бросаться вниз головой с первого же обрыва, то мы, конечно, никогда не достигнем своей цели. Нужно запастись терпением, верить и надеяться. Ты подумай сама, стоит ли отчаиваться только из-за того, что мать не отпускает тебя одну на улицу? Разве она как мать не обязана смотреть за тобой? Ты не должна из-за этого на нее обижаться. Будем пока писать друг другу хорошие большие письма. Если писать будет нечего, расскажи мне просто какую-нибудь историю, пусть даже глупую. В общем, что захочешь, то и напиши. Я хочу только одного — чтобы твои письма были большие, хорошие, ласковые. Прости меня за мои необоснованные упреки и ревность, все это объясняется только моей безумной любовью к тебе. Я готов говорить и повторять без конца: люблю, люблю тебя, люблю...»

Скрип наружной двери вернул его к действительности. Должно быть, возвратилась мать Гёнюль. Омер быстро положил письма в ящичек и вышел в гостиную, пошатываясь от радостного и счастливого чувства.

* * *

Заметно постаревшая мать Гёнюль встретила его тепло, как своего.

— Как поживаешь, сыпок? — спросила она,

Омер никак не мог прийти в себя. Он покраснел и, заикаясь, пробормотал что-то невнятное.

Усаживаясь за стол, он все еще находился под впечатлением прочитанных писем.

— Мама подыскала тебе комнату, — сообщила Гёнюль. — Ты когда оставишь тот дом?

— Завтра, — ответил Омер, не задумываясь.

Впрочем, он еще сегодня утром полностью рассчитался с тетушкой Кираз.

Мать Гёнюль начала рассказывать о комнате, которую она нашла. Послезавтра она должна освободиться. Это через улицу отсюда. Одна хорошая семья — она знает ее уже более десяти лет — давно хотела сдать комнату какому-нибудь порядочному человеку, вроде него. Сами они люди верующие. Никакого шума и скандалов у них не бывает. Она сразу подумала о них, когда Гёнюль сказала, что ему нужна комната. Да и недорого...

Мать Гёнюль была разговорчивой старушкой. Но хотя она, очевидно, и была в курсе всего происшедшего, в ее бесчисленных рассказах не было ни одного слова, которое могло бы напомнить Омеру о прошлом, или чего-либо такого, что могло бы его смутить и поставить в неловкое положение. Среди этих двух добрых и чутких женщин, так хорошо понимавших и стоивших друг друга, он все больше и больше становился самим собой.

На столе, накрытом с большим вкусом, стояли его любимые блюда.

Гёнюль то и дело вставала из-за стола, убирала одни тарелки, ставила другие, убегала на кухню и опять возвращалась с новыми блюдами.

После ужина мать Гёнюль, собрав со стола грязную посуду, ушла на кухню. Гёнюль подала Омеру чашечку кофе и села в кресло напротив.

— О чем ты думаешь? — спросила она, глядя ему в глаза.

Омер сидел в удобном кресле, откинув голову на спинку. Все его печали сейчас словно растаяли в повеявшем на него тепле, приятной негой растекавшемуся по всему телу. Хотелось закрыть глаза и, не двигаясь, молча сидеть вот так против нее долго, долго... Боясь очнуться от этого приятного состояния, он движением одних только губ беззвучно ответил:

— Ни о чем...

— Как так ни о чем?

— Так... Ни о чем не думаю.

И, помолчав, добавил:

— Мне достаточно сейчас того, что я рядом с тобой.

За все время с тех пор, как они встретились, Гёнюль впервые, кажется, улыбнулась:

— Ну хорошо, а потом — завтра или послезавтра?..

Омер глубоко втянул в себя воздух и с шумом выдохнул.

— Не знаю... Я хотел бы вот так сидеть все дни, до самой смерти.

— А на свою прежнюю работу ты мог бы вернуться?

Его передернуло. Он даже вскочил с кресла, словно его кто-то уколол.

— Нет, — твердо ответил он и повторил еще несколько раз: — Нет, нет, нет...

Потом, испугавшись собственного голоса, постарался взять себя в руки. Мать Гёнюль, должно быть, ничего не слышала из кухни. Омер теперь понял скрытый смысл вопроса и как можно мягче, неровным, срывающимся голосом добавил:

— По крайней мере я хочу, чтобы ты знала только одно: я в любой момент могу вернуться к прежней своей работе и к прежней своей жизни. Никаких особых препятствий для этого нет.

Гёнюль молчала.

— Но я никогда не вернусь! — сказал Омер, вложив в эти слова все оставшиеся у него сейчас силы.

Гёнюль поднялась, молча взяла со стола его кофейную чашечку и, не проронив ни слова, вышла.

VI

И сказал бог: да произведет земля душу живую по роду ее, скотов и гадов, и зверей земных по роду их. И стало так... И сказал бог: сотворим человека по образу нашему и по подобию нашему; и да владычествует он над рыбами морскими, и над птицами небесными, и над зверями, и над скотом, и над всею землею, и над всеми гадами, пресмыкающимися по земле. И сотворил бог человека по образу своему, по образу божию сотворил его; мужчину и женщину сотворил их. И благословил их бог, и сказал им бог: плодитесь и размножайтесь, и наполняйте землю, и обладайте ею... И был вечер, и было утро: день шестой.

(Библия, книга первая, «Бытие», глава I, стих 24–31)

Омер чувствовал, как ночной холод постепенно пронизывает его до мозга костей и стынет кровь в жилах.

Он покинул дом Гёнюль под предлогом, что ему необходимо вернуться к тетушке Кираз. Зачем ему понадобилась эта ложь, он не мог понять и сам. Очевидно, он это сделал под влиянием какого-то непонятного чувства, диктовавшего ему необходимость побыть наедине с собой и осознать все случившееся. Ведь мать Гёнюль сказала, что он может остаться у них, пока не освободится комната для него. Он мог бы остаться в доме Гёнюль, спать там и дышать одним воздухом с ней... Сама мысль об этом кружила голову.

Странно, как мог он добровольно лишить себя такого счастья, променяв его на этот пронизывающий ночной холод. Конечно, он уже никуда не мог идти в такой поздний час. Да и идти ему было некуда. Подняв воротник пиджака, Омер стоял посреди безмолвной ночной улицы. И все же он испытывал внутреннее удовлетворение, он чувствовал сейчас себя как никогда спокойным и счастливым.

Омер вышел на главную улицу. Мимо него проехало свободное такси. Он чуть было не остановил его, но передумал и улыбнулся сам себе. Как трудно отказаться от старых привычек! Свободное такси предназначено для людей, которым надо куда-то срочно ехать. А куда ехать ему?.. Никакой определенной цели у него не было. Погрузившись в мечты о ночи, которую он мог бы провести в доме Гёнюль, Омер медленно брел по пустынной улице, стараясь представить себе это необыкновенное счастье.

Ему захотелось вдруг свистеть. Он сложил губы, как не складывал уже много лет, и попробовал свистнуть. Но ничего не вышло.

Все небо над площадью Беязит было усыпано звездами. На воротах университета часы показывали половину второго.

Следующую ночь он уже проведет в доме Гёнюль, а послезавтра снимет комнату в доме через одну улицу от ее дома. А потом?..

Омер вспомнил о деньгах, которые лежали у него в кармане. Он остановился у фонарного столба, достал бумажник и пересчитал оставшиеся деньги. Ровно четыреста двадцать лир. Чтобы прожить, нужно, конечно, искать какую-нибудь работу. Как бы там ни было, нужно жить. «В конце концов, — подумал он, — я могу заняться любым делом, каким занимаются люди. Ведь не для того я появился на свет, чтобы тянуть чиновничью лямку... Я ведь такой же человек, как и все остальные. Я тоже могу таскать камни, носить воду, мыть лестницы. Почему бы нет? Разве я не смогу с этим справиться?»

Подумав об этом, Омер почувствовал гордость от сознания собственной силы. Словно подталкиваемый этим сознанием, он сбежал вниз с откоса за площадью Султанахмет и очутился в парке Гюльхане. «А если понадобится, — продолжал он свою мысль, — то могу даже и переночевать где-нибудь под деревом...»

Он направился к морю, которое виднелось сквозь шумевшие на ветру ветви деревьев.

Омеру нравилось это новое для него чувство полкой свободы. Он захотел сейчас же проверить свои силы и, пройдя немного, сел на первую попавшуюся скамейку. Вначале он почти не чувствовал холода. Пиджак с поднятым воротником оберегал его от холода и как будто даже согревал грудь и затылок. Но вскоре он начал ощущать, как холод постепенно пронизывает его тело. Он достал зажигалку, посмотрел на часы: было около двух. До восхода солнца ждать еще довольно долго.

Сквозь ветви деревьев, щедро усыпанных свежей весенней листвой, во всем своем блеске и чарующей красоте сияло стамбульское небо. Волны с мерным шумом ударялись о берег. Ветер осторожно шарил по газонам, волнуя своим легким дыханием подстриженную зелень травы.

Вдруг Омер вздрогнул: со скамейки, стоявшей немного поодаль, поднялась какая-то фигура. Рука Омера невольно потянулась к карману, где лежал револьвер.

— Здравствуй, земляк! — раздался глухой, немного охрипший голос.

— Здорово.

— Подымить у тебя не найдется?

— Найдется.

Омер достал из кармана пачку сигарет. Человек встал и, немного прихрамывая, подошел к нему.

— Какие? — спросил он. глядя на протянутую Омером пачку.

— «Йенидже».

— Хорошо набиты?

— Хорошо... — недоуменно ответил Омер после некоторого колебания.

Человек протянул руку и взял одну сигарету.

— Дай-ка огоньку.

Омер протянул зажигалку.

Человек закурил, затянулся пару раз и тут же швырнул сигарету на газон. Потом откашлялся и сплюнул.

Он сел на другой край скамейки. Даже в темноте сквозь порванные на коленях штаны было видно голое тело. Длинные волосы свисали, почти закрывая уши.

— Ты откуда будешь? — спросил он нетвердым, хриплым голосом.

— Из Сафранболу.

— И давно тебя сюда занесло?

— Давно.

Незнакомец посмотрел на Омера стеклянными глазами, очевидно хорошо видевшими в темноте, и внимательным взглядом оценил его пиджак, брюки и ботинки.

— Ты что, конвертник?[116]

— Нет, — ответил Омер, хотя и не понял вопроса.

— А что же ты ловишь здесь?

«Рыбу», — хотел было ответить Омер, но, немного помолчав, сказал:

— Ничего... Я безработный.

Человек закашлялся. Внутри у него что-то глухо заклокотало и захрипело, как будто грудь его закупорило так плотно, что никакой кашель пробить ее уже не мог. Откашлявшись, он продолжал:

— И давно?

— Да вот уже несколько дней.

— Оно и видно... Форс еще свой не потерял.

Омер промолчал.

— Что, не идет сон?

— Нет.

— Отчего же?

— Холодно.

— Разве это холод?

Омер посмотрел на его голое тело и подумал про себя: «Пожалуй, он прав...»

— Сейчас уже лето, — продолжал человек, — ночи теплые... у меня сон не пропал, но вот без дымка никак не могу уснуть.

И он, закашлявшись, рассмеялся.

Омер не удержался, спросил:

— Без какого дымка?

— Да без гашиша... Никогда не тянул?

— Нет, не пробовал.

— Жаль, значит, ты еще не жил.

Омер поправил воротник пиджака и еще глубже втянул голову в плечи.

— Ты прав, — отозвался он, — я и в самом деле еще не жил.

* * *

Как только начало рассветать, Омер вышел из парка Гюльхане. В то время как «дымильщик», спокойно растянувшись на траве, спал крепким, безмятежным сном, Омер всю ночь бродил по дорожкам парка и, чтобы не замерзнуть, время от времени бегал взад и вперед, похлопывая себя руками. От бессонной ночи и холода все тело его словно онемело, глаза были воспалены.

Выйдя из парка, он остановил парнишку, продавца газет, бежавшего по трамвайным рельсам, и купил у него газету. Потом встал под деревом, снял с себя пиджак и рубаху, завернул их в газету и, взяв сверток под мышку, в одной майке зашагал к площади Султанахмет. По дороге он зашел в одну из кофеен, открывающихся обычно с рассветом.

Воздух в кофейне постепенно нагревался дыханием людей. Вскоре стало совсем тепло. Ранние посетители молча жевали горячие пирожки и пили чай. Омер тоже выпил подряд три маленьких стаканчика чаю, потом заказал еще чашечку кофе.

По одному, по два, по три в кофейню заходили рабочие, стекавшиеся сюда из самых различных мест, где удалось им провести эту ночь. В кофейне становилось все более и более людно.

— Здорово, земляк! — обратился к своему соседу Омер, научившийся уже таким образом завязывать разговор.

— Здорово.

— Какой у нас сегодня день?

— Четверг.

Омер повертел в руках кофейную чашечку, сбивая оставшуюся на дне кофейную гущу, и поставил ее на стол.

— Так, — протянул он.

Потом, помолчав, спросил:

— Ты где работаешь?

— Здесь, в городе.

— На строительстве?

— Да.

— Там нужны люди?

— Не знаю... Ты поговори лучше вон с ним, — и он показал рукой на какого-то толстяка, стоявшего около дверей.

Омер встал и подошел к толстяку:

— Я хочу наняться на работу...

Толстяк непонимающе посмотрел на него.

— Ты что, мастер?

— Нет, рабочий.

— Как тебя зовут?

— Хасан.

Работы, наверно, было много. Толстяк обменялся несколькими словами с мастером. Потом быстро что-то записал в блокнот и скомандовал:

— Ладно, иди садись... Машина у дверей.

Выйдя на улицу, Омер взглянул на машину. В нем происходила какая-то внутренняя борьба. Проснувшиеся было надежды сменились вдруг неуверенностью и страхом. Пожалуй, такого волнения он не испытывал даже в тот день, когда впервые садился за стол начальника управления.

В кузове машины от людей пахло сном и потом. Омер с трудом протиснулся среди рабочих. Машина тронулась. Чтобы не упасть, все крепко держались за плечи друг друга. Омер стоял, зажав под мышкой свой сверток. Улица постепенно наполнялась трамваями и автобусами. Спину приятно пригревало медленно поднимающееся над горизонтом солнце.

Только частые толчки машины спасали Омера от подкрадывающегося к нему сна. Рабочие, шутя, все время толкали друг друга в бок. Однако никто почему-то не решался заговорить первым, ехали молча. Глядя на их улыбающиеся лица, Омер испытывал какую-то непонятную робость и застенчивость.

Ему захотелось устранить эту натянутость. Улыбнувшись деревенскому парню, державшемуся за его плечо, он спросил:

— Ты откуда, земляк?

Парень оскалил зубы, но ничего не ответил. Сблизиться с ними было, оказывается, не так-то просто, как он думал. Очевидно, в Омере было что-то такое (что именно, он не мог догадаться сам), что настораживало и заставляло их держаться от него подальше. И действительно, в своей белой майке он скорее был похож на какого-нибудь канцелярского чиновника, у которого стащили пиджак и рубаху, чем на простого рабочего. Эта мысль еще больше обескураживала его. Сейчас он показался сам себе смешным и ничтожным.

Улицы все больше наполнялись спешащими куда-то мужчинами и женщинами. С портфелями в руках в школу бежали дети. Солнце весело играло лучами на трамвайных рельсах. Машину то и дело встряхивало и подбрасывало вверх, рабочие в кузове теснее прижимались друг к другу, покачиваясь в такт толчков взад и вперед.

Когда грузовик остановился перед строящимся четырехэтажным зданием и все, подталкивая друг друга, попрыгали на землю, Омер почувствовал себя еще более одиноким и чужим. Рабочие быстро разбежались по своим местам, и каждый из них принялся за привычное для него дело. Омер одиноко стоял посреди строительной площадки.

— Ты первый раз пришел на строительство? — раздался рядом с ним голос толстяка.

Омер сокрушенно опустил голову.

— Да...

— Оно и видно, что ты новичок... Ты кем был раньше?

Омер почему-то вспомнил своего ночного собеседника в парке Гюльхане и механически ответил:

— Конвертником...

Толстяк недоуменно посмотрел на него:

— Конвертником?..

— Да... — неуверенно подтвердил Омер, — продавал конверты...

— Ха-ха-ха, — рассмеялся толстяк, — так бы и сказал... А потом?

— Потом лавка закрылась, и я остался без дела.

— Значит, ты был продавцом?

— Да...

Толстяк подумал, потом махнул рукой и проворчал:

— Ладно, иди работай...

Таская для каменщиков на четвертый этаж кирпичи, Омер испытывал истинное удовлетворение и счастье. Это было для него совершенно новое ощущение. Ему стоило немало усилий удерживать равновесие, подымаясь по шатающимся доскам, заменявшим лестницу, но он упрямо шагал, сгибаясь под тяжестью ноши. Сверток, в который были завернуты пиджак и рубаха, он бросил куда-то в угол и больше о нем не вспоминал. Лежавший в кармане револьвер и бумажник с деньгами оттягивали ему брюки.

— Что это у тебя там? — спросил его один из каменщиков, показывая глазами на топорщившийся карман.

— Так, ничего... — смутился Омер, — утром не успел поесть... Захватил кое-что с собой...

Омер не мог даже поднять руку, чтобы вытереть лоб, покрытый крупными каплями пота. И все же, несмотря ни на что, он чувствовал себя счастливым и уверенным, как никогда.

Подымаясь в третий раз по колеблющимся доскам, он чуть было не упал. То, что не мог сделать револьвер, лежавший сейчас у него в кармане, в один миг могла бы сделать его ноша за спиной. Свалив кирпичи около старого каменщика, он медленно спустился на второй этаж и, усевшись за бетонной стенкой так, чтобы никто его не увидел, решил немного передохнуть. Омер закурил сигарету и тут заметил, что другие рабочие тоже, как и он, время от времени незаметно отдыхают за этой бетонной стеной. Теперь он начал входить в курс дела и стал понимать, что к чему.

— Куда запропастился этот тип? — донесся до него снизу голос одного из рабочих, нагружавших им кирпичи.

— Какой?

— Да этот новенький...

Омер улыбнулся. С шеи на грудь ему стекали капли пота, красные от кирпичной пыли. Брюки и майка стали грязными.

«Как я в таком виде пойду вечером к Гёнюль? — подумал он. — От меня, наверно, потом пахнет...»

Когда Омер поднимался наверх в восьмой раз, ноги у него подгибались от усталости, и он с трудом волочил их по колеблющимся доскам. Ноги отказывались повиноваться ему и двигались сами по себе. Свалив наконец свою ношу около каменщика, он готов был свалиться здесь и сам. Каменщик удивленно поднял на него глаза:

— Да ты отдохни. Не привык ведь еще...

И откуда они знают о его неопытности? Нечто подобное ему сказал и толстяк, когда Омер спрыгнул с машины. Как ни старайся, а все сразу видят, что ты новичок. И сочувствуют тебе.

* * *

После работы Омер взял под мышку свой сверток и незаметно покинул строительную площадку. Он облегченно вздохнул, войдя в баню. Попарившись на каменной лавочке и смыв с себя с помощью банщика всю грязь, Омер одел новое белье, которое купил по дороге, с удовольствием растянулся на тахте и задремал.

Когда он очнулся, большая стрелка часов почти догнала маленькую: было около половины шестого. Он быстро вскочил и оделся. Снова взяв пакет, в котором теперь было завернуто грязное белье, Омер вышел из бани и зашагал в сторону Сиркеджи.

Он побрился в парикмахерской рядом с отелем, где останавливался по приезде. Ему казалось, что он неплохо потрудился и хорошо отдохнул. Он был доволен собой.

Его попытка испробовать свои силы на тяжелой физической работе хотя и не увенчалась полным успехом, но породила в нем приятное чувство. А то, что он смог вдобавок провести ночь на холоде в парке Гюльхане и не замерзнуть, еще больше подбадривало его.

Омер попросил позвать Неджми. Встречаться с рыжеусым дежурным гостиницы ему не хотелось. Завидев в дверях маленького подмастерья и рядом с ним Неджми, он искренне обрадовался и почувствовал облегчение, словно встретился со своим старым, любимым другом. Омер, улыбаясь, пошел ему навстречу, и они крепко обнялись.

— Неджми, отдай куда-нибудь вот это постирать, — попросил Омер, протягивая ему пакет с грязным бельем, — а я завтра зайду.

Простившись с Неджми, он вышел на улицу и долго бродил по городу.

Когда он наконец добрался до улицы, где жила Гёнюль, было уже темно.

За стеклянной дверью комнаты Гёнюль трепетал свет — так в храме горят свечи...

После ужина Гёнюль хотела отдать ему свою комнату, а сама перейти в комнату матери, но Омер, не желая никого беспокоить, настоял чтобы ему постелили на полу в гостиной.

Сейчас он сидел на тюфяке, подложив подушку между спиной и стеной, и смотрел на свет, трепетавший в комнате Гёнюль.

Весь дом погрузился в тишину. На стекле двери, как на экране, появлялись оживавшие в его душе воспоминания, сливаясь в один светлый образ неуловимой мечты.

Находиться между жизнью и смертью и вдруг получить возможность быть так близко, почти рядом с Гёнюль — это было похоже на какое-то чудо, возможное только во сне! И хотя ее тень совершенно явственно двигалась сейчас на стекле двери, он никак не мог этому поверить. Перед его глазами вновь проходили все радости минувших лет, которые так неожиданно были прерваны.

После стольких лет опять, как наяву, он увидел ложу в кинотеатре, загородную кофейню и их самих, крепко прижавшихся друг к другу в темноте. То, что, казалось, навсегда погибло и было похоронено, стало вновь прорастать и возвращаться к жизни.

Свет вдруг погас.

Послышался тихий скрип пружины. Потом этот звук растаял и канул где-то в ночной тишине, словно камень, брошенный в спокойную воду. Омер знал, что он уже не сможет уснуть. Все его тело пылало. Губы пересохли. Горячее дыхание словно обжигало их.

Он не выдержал. Встал, подошел к окну и прильнул пылающим лбом к холодному стеклу.

Свет опять зажегся.

Скрип пружины еще раз нарушил застывшую тишину. На стекле двери вновь появилась тень. Дверь отворилась. Показалась Гёнюль.

— Тебе неудобно? — шепотом спросила она и сделала несколько шагов к нему.— Ты же сам не захотел лечь на кровати... — все тем же шепотом продолжала она, — а на полу, наверно, не сможешь уснуть...

Омер молчал. Тишина, сгущаясь, наполнила комнату, поглотила все и словно остановила время. Только трепет огня, светившего в комнате Гёнюль, ничто не могло остановить...

VII

Так совершены небо и земля и все воинство их. И совершил бог к седьмому дню дела свои, которые он делал, и почил в день седьмой от всех дел, которые делал. И благословил бог седьмой день и освятил его; ибо в оный почил от всех дел своих, которые бог творил и созидал.

(Библия, книга первая, «Бытие», глава II, стих 1–3)

В то утро короткий весенний дождь смочил землю, а затем настал теплый день.

Омер поднялся раньше всех, быстро оделся и приготовился к переезду. Поскольку никаких вещей у него не было, он ограничился тем, что вместе с матерью Гёнюль сходил на новую квартиру, осмотрел предназначенную ему комнату и тут же обо всем договорился со своими новыми хозяевами. Это была довольно большая комната с железной кроватью и гардеробом. На единственном окне висела простенькая занавеска с яркими цветами.

Теперь Омер сгорал от нетерпения как можно скорее осуществить все то, о чем он день тому назад мог лишь мечтать.

Быстро проглотив кофе, которым угостила его хозяйка, он выскочил на улицу. Омер чувствовал легкое опьянение от сознания, что все улаживается именно так, как он хотел. Словно на крыльях летел он в сторону площади Султанахмет.

Сначала он хотел взять такси, но тут же отказался от этой мысли, внушившей ему чувство отвращения к самому себе. Как бы стараясь наказать себя за старые привычки, дававшие временами о себе знать, он решил не пользоваться даже автобусом и трамваем. Вчера вечером, когда Омер бродил по улицам, он присмотрел в районе Султанахмет, почти рядом с зданием суда, небольшую конторку, сдававшуюся в аренду. Сосед-бакалейщик, у которого Омер спросил об этой конторке, сообщил, что она принадлежит его свояченице Айше, живущей неподалеку.

Омер, несясь по улице, мысленно беседовал с самим собой: «Сниму у тебя, Айше, эту конторку... Ты обязательно должна мне ее сдать. Потому что я хочу теперь жить, Айше, обязательно жить... Жить, как, все эти суетящиеся по городу и похожие друг на друга люди... Жить, понимая и любя их... Не ставя себя выше их и не связывая себя ничем, что могло бы оторвать от них... Делить с ними все радости и невзгоды. Всегда и во всем быть вместе с ними, а если понадобится, вместе с ними бороться и вместе умереть...»

Омер быстро уладил все формальности, необходимые для аренды этой маленькой конторки. У Айше он раздобыл небольшой старый столик, прихрамывающий на одну ножку, и плетеный стул. Обставив таким образом свою будущую конторку, он поспешил к Сиркеджи. Зайдя в парикмахерскую, он попросил позвать Неджми.

Когда тот явился, Омер отвел его в сторону и, достав револьвер, тяжесть которого он ощущал все эти дни, тихо сказал:

— Послушай, Неджми... Ты мог бы продать эту вещь?

Неджми вытаращил глаза, с удивлением посмотрел на револьвер, потом на Омера и расплылся в улыбке:

— Ай-да Хасан-бей!.. Ты что же, все деньги уже пустил по ветру?

— Вроде того...

— Продать можно. А разрешение у тебя есть?

— Вообще-то есть, но я его потерял, так что можешь считать, что нет...

— Тогда он будет стоить немного дешевле...

— Ладно, сколько дадут...

Неджми понимающе покачал головой и вздохнул:

— Ох, уж эти стамбульские красотки!.. Они и штаны заставят человека продать.

— Я через час зайду к тебе, — предупредил Омер. — Ты до обеда сможешь оформить разрешение для продажи?

— Конечно, невелико дело...

Оставив Неджми револьвер, Омер отправился покупать пишущую машинку, которую он тоже присмотрел еще вчера. Половину стоимости машинки он мог заплатить наличными, а половину в следующем месяце. Для этого достаточно было поручительства Гёнюль. Прямо из магазина Омер позвонил ей.

— Я хочу купить здесь в рассрочку пишущую машинку... Ты могла бы дать гарантию уплаты?

В телефонной трубке послышался удивительно знакомый, родной, приятный голос, говоривший слова, которые еще больше согревали и пробуждали у него уверенность в себе и в своих силах.

— Спасибо... — ответил Омер. — Я тебе сейчас пошлю эти бумаги, ты подпиши их... Вечером я возьму билет в ложу на шестичасовой сеанс в какой-нибудь кинотеатр на Бейоглу.

Омеру показалось, что мембране в телефонной трубке передались не только колебания звука голоса Гёнюль, но и радостный трепет и волнение, которые охватили его сейчас.

— Да, — произнес он, закрыв глаза, — я обязательно встречу тебя.

Раздобыв у хозяйки ведро, щетку и большую половую тряпку, Неджми и Омер сняли пиджаки и, засучив рукава, принялись за работу. Они с таким усердием мыли и вытирали, что вскоре вся конторка изменилась до неузнаваемости. Даже треснувшее оконное стекло они заставили блестеть. Оба они были мокры от пота и весело возбуждены. Омер, кажется, впервые в жизни ощущал во время работы такую приятную усталость и испытывал такое истинное удовлетворение.

— Хасан-бей, — кричал ему Неджми. — Посмотри, ты оставил в углу паутину!..

Потом, показывая на вымытое до блеска окно, добавил, смеясь:

— Не беда, что стекло разбито. Это даже к лучшему: летом продувать будет и вентилятор не понадобится...

Омер старательно снял в углу паутину и вытер пыль. Конторка полностью преобразилась и теперь радовала глаз чистотой и скромным уютом.

— Как-нибудь в свободное время, — воодушевляясь, говорил Неджми, — мы эти стены еще подштукатурим и побелим. Правда, Хасан-бей?

— Конечно, Неджми.

Омер, счастливо улыбаясь, сел на плетеный стул и, достав бумажник, протянул Неджми деньги:

— Теперь мы с тобой заработали право на хороший обед. Беги к бакалейщику, нашему соседу, возьми у него бутылку ракы и захвати что-нибудь закусить. А заодно зови сюда и самого бакалейщика.

— Зачем все это?

— Как зачем? Отметим открытие новой конторы.

— Вот так новость! Поздравляю тебя, ага-бей!.. Я и сам, глядя на тебя, думал, что тебе в Сафранболу делать нечего. Да и выглядишь ты, как настоящий стамбульский адвокат...

Пока Омер со счастливым выражением лица устанавливал на хромоногом столике пишущую машинку и раскладывал бумагу, вернулся и Неджми вместе с бакалейщиком, оставившим свою лавку на попечение приятеля. В руках у них были пакеты с колбасой, брынзой, пастырмой[117], различные консервы, бутылка ракы и теплый, только что вынутый из печи хлеб.

— Дай бог удачи! — с порога произнес старый бакалейщик. — Наша улица счастливая — дела должны пойти хорошо.

— Спасибо, сосед, — от всей души поблагодарил его Омер и радостно улыбнулся.

Неджми за это время сбегал к хозяйке и принес два стула и стаканы. С присущим ему проворством он разложил все на столе, ударом ладони открыл бутылку ракы и налил всем.

— За успех! За твое счастье! — подняли тост Неджми и бакалейщик.

— За ваше здоровье! — ответил Омер.

До этого дня Омер и не представлял себе, что он может есть с таким аппетитом, как сейчас за этим скромным столом.

Встав из-за стола, пожилой бакалейщик и Неджми обняли Омера, расцеловали его в обе щеки и удалились с пожеланиями всяческих успехов.

Омер остался один. Он испытывал такое чувство, словно только что появился на свет и ему предстоит начать большую жизнь. Он осмотрелся вокруг. Все, кажется, было на своих местах. Полы вымыты, стекла блестят, на столе стоит новая машинка, рядом с ней лежит стопка бумаги, в конторке светло и чисто.

Омер вылил из бутылки в стакан остаток ракы и залпом выпил.

— Сегодня я устраиваю себе выходной день, — вслух произнес он. — Будем отдыхать...

Потом закрыл дверь на ключ и вышел на улицу.

Влажная после дождя земля, пригреваемая сейчас жаркими лучами полуденного солнца, дымилась и словно дышала, наполняя воздух нежным и теплым запахом.

Мир, заполненный деревьями, машинами, домами и людьми, переливался всеми цветами и сиял необыкновенной красотой обновленности...

И Омер, сделав несколько шагов, остановился и жадно вдохнул в себя этот пьянящий запах земли, словно он вдыхал пар, исходящий от теплого, только что разломанного хлеба.

Примечания

1

Так в Турции называют национально-освободительную войну турецкого народа против империалистов Антанты в 1919—1922 годах.

2

Меджлис — парламент Турции. — Здесь и далее примечания переводчиков.

3

Йогурт — кислое молоко.

4

Куруш — мелкая монета, 1/100 турецкой лиры.

5

Айран — напиток из кислого молока и воды.

6

Касаба — небольшой городок, мелкий административный центр.

7

Чешме — источник.

8

Xафиз — человек, знающий весь коран наизусть.

9

Йемени — домашние туфли с острыми, загнутыми вверх носками.

10

Тархана — род похлебки, приготовляемой из простокваши и муки.

11

Киле — мера сыпучих тел, равная 40 литрам.

12

Хызыр-Ильяс — первый день лета, соответствует Юрьеву дню.

13

Чавуш — сержант, унтер-офицер.

14

Уста — мастер, хозяин, учитель; обращение к старшему.

15

Хаджи — человек, совершивший паломничество в Мекку.

16

Машаллах — восклицание, выражение удивления.

17

Хаджибаба — почтительное обращение к хаджи.

18

Бейим (от «бей» — господин) — «мой господин» — обращение.

19

Вилайет — провинция, губерния, здесь — главный город провинции.

20

Намаз — молитва, сопровождаемая определенными телодвижениями и ритуальными омовениями. Мусульмане совершают намаз пять раз в сутки; третий намаз — послеполуденный.

21

«Меня зовут Арам» (англ.).

22

Залив Чам — небольшой живописный залив на одном из Принцевых островов.

23

Беязит — район Стамбула.

24

Введен в 30-е кризисные годы, взимается до сих пор.

25

Был введен в 1932 г в связи с кризисом; упразднен в 1949 г.

26

Речь идет о правящей «Демократической партии».

27

«Кара Давуд» — сборник народных сказок, песен, поговорок.

28

Кадыбаба — буквально «отец кадий»; кадий — судья, ведающий административно-церковными делами.

29

Бухариишериф — известное толкование корана. Автор — среднеазиатский ученый Бухари (809—864 гг.).

30

Мозамбик — колония Португалии в Юго-Восточной Африке.

31

Атланта — столица штата Джорджия в США.

32

Соукпынар — название источника.

33

Чарыки — самодельная крестьянская обувь.

34

Джуппэ — род длинного верхнего платья восточного покроя.

35

Эзан — призыв к молитве, провозглашаемый с минарета мечети пять раз в сутки.

36

Миндер — подушка для сидения на полу.

37

Игра слов: свекла по-турецки — панджар.

38

Ага — кулак, помещик.

39

Янья — городок в Греции.

40

Нарды — распространенная на Востоке настольная игра.

41

Ризе — вилайет на Черном море, известный высоким качеством выращиваемого чая.

42

Декар — 1/10 гектара.

43

Физули — великий азербайджанский поэт (1502—1562).

44

Кумаш — по-турецки ткань.

45

Кёфте — блюдо типа мясных биточков.

46

Ракы — род виноградной водки.

47

Машлах — верхняя просторная одежда без рукавов.

48

Джезвэ — восточный кофейник с длинной ручкой.

49

Медресе — духовная школа.

50

Карасабан — по-турецки означает плуг.

51

Хайдарпаша — вокзал в Стамбуле.

52

Аксарай — район Стамбула.

53

Бейоглу (Пера) — центральный район Стамбула.

54

Тютюнджу — продавец табачных изделий.

55

Теркос — озеро в районе Стамбула, вода которого поступает в городской водопровод.

56

— Да, мадам, это «Нисуаз».

— …

— Господин Давид, не так ли? Да, третий этаж. Я знаю.

— …

— Понятно, мадам (франц.).

57

Окмейданы и Караджаахмед — названия стамбульских кладбищ.

58

Хашная — закусочная на Востоке, где продают хаш — похлебку из требухи.

59

Бююкдэре — дачное место на Босфоре.

60

Орхан Вели (1914—1950) — прогрессивный турецкий поэт.

61

Вакуфное (или эвкафное) управление ведало в старой Турции делами недвижимого имущества, предоставленного в виде дара или по завещанию чаще всего мечети, школе, благотворительному учреждению.

62

Радикья — съедобная трава, употребляемая для салата.

63

Убирайся прочь (турецко-греческ.).

64

Дарюльаджезе» — дом для престарелых, богадельня.

65

Да, мисс. Я солдат (англ.).

66

Облако, облако! (англ.)

67

Нет! (англ.)

68

Это крестьянин (англ.).

69

Булгур — пшеничная крупа; эриштэ — тонко нарезанное тесто, лапша; тархана — сушеные шарики из муки и простокваши.

70

Фатих (Завоеватель) — прозвище турецкого султана Мехмеда II (1429—1481), который в 1453 г. овладел Константинополем.

71

Тысячу извинений (франц.).

72

«Двадцать четыре часа» (англ.).

73

«Человек, который имел все» (англ.).

74

Известная картина французского художника Труайона (1813—1865) «Быки, идущие на работу».

75

Мода — живописное местечко на берегу Мраморного моря.

76

И золото их тел... (франц.).

77

Минерва — богиня мудрости у древних римлян, покровительница наук, искусств и ремесел.

78

«Сделано в Турции» (англ.).

79

Абаноз — улица в Стамбуле, где находятся публичные дома.

80

Подойди, подойди... (англ.).

81

Бабаэски — городок во Фракии (европейской части Турции).

82

Бейкоз — район Стамбула.

83

Пософ — городок в восточной Анатолии (вилайет Карс).

84

Ходжапаша — район Стамбула.

85

Хал — местечко на Босфоре, где расположены склады оптовиков.

86

«Xалич Курду» — буквально «Червячок Золотого Рога».

87

Речь идет о «Демократической партии» Турции, имеющей большинство в меджлисе.

88

Оджак — партийный центр; в данном случае района Кючюкпазар.

89

Имеются в виду члены «Народно-республиканской партии» Турции.

90

Xамал — грузчик.

91

Кабземал — маклер по продаже фруктов.

92

Мадрабаз — обманщик, пройдоха (о торговце); буквально: «продающий мать».

93

Тавукгёксю — сладкое блюдо из вареной куриной грудинки, рисовой муки и молока.

94

Шира — прохладительный напиток из изюма.

95

Окка — мера веса, равная 1,225 кг.

96

Шираджи — продавец шира.

97

Минтан — род камзола с рукавами.

98

Уд — восточный музыкальный инструмент.

99

Тахсильдар — сборщик налогов.

100

Мюмейиз — старший писарь в канцелярии.

101

«Дюшеш» — двойная шестерка (перс.), наивыгоднейшее положение костей во время игры в нарды.

102

Город императора Константина, то есть Константинополь, прежнее название Стамбула.

103

Тарабья — живописное местечко на Босфоре.

104

Матофео — ради бога (греческ.).

105

Любовное путешествие (франц.).

106

Бенжамэн Констан (1845—1902) — французский художник.

107

Мачка — район Стамбула.

108

Новый город — новая часть Анкары.

109

Донер-кебаб — национальное турецкое блюдо, приготовляется из баранины на вертеле.

110

Пача — суп из бараньих ножек.

111

Эдирнекапы — район на окраине Стамбула, где живет беднота.

112

Саз — восточный струнный инструмент.

113

Фатих — район в старой части Стамбула.

114

Балыкпазары — квартал в районе Бейоглу, где расположен рыбный базар.

115

Газос — газированная фруктовая вода, продающаяся обычно в маленьких закупоренных бутылках.

116

Конвертником на стамбульском арго называется мошенник, занимающийся вымогательством и крупным грабежом.

117

Пастырма — вяленое говяжье мясо с чесноком и перцем.


на главную | Город без людей | настройки

Текст книги загружен, загружаются изображения



Оцените эту книгу