Book: Демон полуденный. Анатомия депрессии



Демон полуденный. Анатомия депрессии

Эндрю Соломон

Демон полуденный. Анатомия депрессии

Моему отцу, подарившему мне жизнь дважды

Все пройдет. Страдания, муки, кровь, голод и мор. Меч исчезнет, а вот звезды останутся, когда и тени наших тел и дел не останется на земле. Нет ни одного человека, который бы этого не знал. Так почему же мы не хотим обратить свой взгляд на них? Почему?

М. Булгаков. «Белая гвардия»

Введение

Работа над этой книгой составляла содержание моей жизни на протяжении последних пяти лет, и теперь мне трудно вспомнить некоторые источники своих идей. Я постарался дать ссылки на них в конце книги, не желая утомлять читателя потоком незнакомых имен и профессиональных терминов в основном тексте. Я получил разрешение у героев этой книги использовать их подлинные имена, потому что реальные имена придают вес реальным рассказам. В книге, одной из задач которой является снятие клейма постыдности с душевных расстройств, важно не играть на руку этому предубеждению, скрывая личность людей, переживших депрессию. Однако семь человек, чьи истории я включил в книгу, пожелали скрыться за псевдонимами, убедив меня, что у них есть для этого веские причины. Эти люди фигурируют в тексте как Шейла Хернандес, Фрэнк Русакофф, Билл Стэйн, Дэнкуил Стэтсон, Лолли Вашингтон, Клодия Уивер и Фред Уилсон. Все они — реальные люди, а не вымышленные персонажи, и я старательно сохранил неизменными все детали их рассказов. Участники «Группы поддержки людей с расстройствами психического состояния» (Mood Disorders Support Groups, MDSG) выступают в книге только под именами, без фамилий, да и те я изменил, подчиняясь конфиденциальной природе их собраний. Все остальные имена и фамилии — настоящие.

Я даю возможность мужчинам и женщинам, мучительная борьба которых составляет главный предмет этой книги, самим рассказать свои истории. Я по мере сил старался добиться их искренности, но не настаивал на строгой документальности этих личных историй и фактов, сообщенных ими о себе, не проверял.

Меня нередко спрашивают, как я находил своих героев. Ряд специалистов, упомянутых в разделе, где я выражаю признательность за помощь в работе, помогли мне получить доступ к своим пациентам. Я встречался с огромным количеством людей, которые, узнав о теме моей будущей работы, делились со мной своими глубоко содержательными историями; некоторые из них оказались в высшей степени захватывающими и в итоге были положены в основу этой книги. В 1998 году я напечатал статью о депрессии в журнале The New Yorker и после публикации получил за несколько месяцев более тысячи писем. Грэм Грин однажды сказал: «Я порой недоумеваю: как те, кто не пишет, не сочиняет музыку и не занимается живописью, ухитряются избегать безумия, меланхолии и панического страха, неразрывно связанных с условиями человеческого существования». По-моему, он сильно недооценил число людей, которые так или иначе, но пишут, чтобы избавиться от меланхолии и панического страха. Отвечая на потоки корреспонденции, я спрашивал тех, чьи письма меня более всего тронули, не согласятся ли они встретиться и побеседовать со мной на темы этой книги. Кроме того, я присутствовал и выступал на многочисленных конференциях, где знакомился с людьми, пользующимися услугами служб психического здоровья.

Я никогда раньше не писал о том, о чем столь многим людям так необходимо рассказать и о чем они решились мне поведать. То, что собирать материал для книги о депрессии настолько легко, иногда казалось мне даже страшным. В итоге я почувствовал: той области знаний, которая занимается депрессией, не хватает синтеза. Естественные науки, философия, юриспруденция, психология, литература, искусство, история и многие другие дисциплины занимаются депрессией независимо друг от друга. Так много интересного происходит со столь многими интересными людьми, так много интересного говорится и печатается, а в этом королевстве царит хаос. Первая цель этой книги — пробуждение сопереживания, сочувствия; вторая, достичь которой мне было гораздо труднее, — попытка системно изложить материал, в максимально возможной степени базирующийся на эмпирике, а не на широких обобщениях, добытых из случайных источников.

Должен особо подчеркнуть, что я не врач, не психолог и даже не философ. Это книга — глубоко личная, и ее не следует рассматривать как нечто большее: хотя я привожу объяснения и излагаю интерпретации сложных идей, она вовсе не задумана как замена надлежащему уходу и лечению.

Цитируя устные и письменные источники, для удобства чтения я не применял многоточий и квадратных скобок, когда пропущенные слова, по моему мнению, существенно не изменяли смысла; если кто-нибудь пожелает свериться с этими источниками, он может воспользоваться оригинальными изданиями, каталог которых приведен в конце книги. Цитаты без ссылок на авторов взяты из личных бесед, датируемых в основном 1995–2001 годами.

Статистические данные заимствованы из серьезных исследований; с большей уверенностью я использовал те, которые часто цитируются. Мои собственные наблюдения в этой области показывают, что в целом статистика здесь довольно противоречива и многие авторы выбирают из нее нравящиеся им сведения для подтверждения заранее разработанных теорий. Я нашел одно солидное исследование, утверждавшее, что люди с депрессией, злоупотребляющие известными веществами (наркотиками, алкоголем, табаком), почти всегда выбирают в качестве таковых возбуждающие средства (стимуляторы); другое исследование столь же убедительно демонстрировало, что люди с депрессией, злоупотребляющие этими веществами, неизменно используют успокаивающие средства (например, опиаты). Многие авторы с помощью статистики напускают на себя тошнотворный вид несокрушимой убедительности; можно подумать, что если нечто случается в 82,37 % случаев, то это более понятное и правдивое доказательство, чем когда нечто происходит в трех случаях из четырех. Мой опыт показывает, что именно точные цифры как раз и лгут: вещи, описываемые ими, не могут быть определены так четко. Самое точное утверждение о частоте проявлений депрессии — это то, что она проявляется часто, прямо или косвенно затрагивая жизнь каждого человека.

Мне трудно писать беспристрастно о фармацевтических компаниях, потому что большую часть моей сознательной жизни мой отец проработал в области фармацевтики, и я знаком со многими людьми из этой отрасли. Сейчас модно поносить фармацевтическую промышленность за то, что она использует больных людей в своих целях. Мой опыт говорит, что работающие в ней люди — и капиталисты, и идеалисты одновременно: они умеют считать прибыли, но, кроме того, питают надежду, что их труд может принести миру пользу и что они могут способствовать важным открытиям, в результате которых многие болезни исчезнут с лица земли. У нас не было бы селективных ингибиторов обратного захвата серотонина (SSRI), антидепрессантов, спасших много жизней, если бы не компании, финансировавшие исследования. Я старался, как мог, писать об этой отрасли ясно, поскольку это входит в предмет книги. Намучившись с моими депрессиями, мой отец распространил сферу деятельности своей компании в область антидепрессантов. Его компания, Forest Laboratories, ныне является дистрибьютором препарата целекса (Celexa) в США. Чтобы избежать обвинений в предвзятости, я не упоминаю это лекарство нигде, кроме случаев, когда умолчание выглядит слишком уж нарочитым или сбивающим с толку.

Пока я писал эту книгу, меня часто спрашивали, способствует ли работа над ней облегчению моего внутреннего состояния. Не способствует. Мой опыт подтверждает то, что испытывали другие пишущие на эту тему: писать о депрессии мучительно, этому сопутствуют печаль, стресс и чувство одиночества. Но мысль о том, что эта работа, вероятно, поможет людям, поддерживала во мне дух; помогали и мои растущие знания. Надеюсь, читателю станет ясно: основная радость от работы над этой книгой — удовольствие писателя, делящегося знанием, а не облегчение своего недуга в процессе самовыражения.

Я начинал работу с рассмотрения собственной депрессии; потом перешел к похожей депрессии у других; дальше — к иной форме депрессии; и, наконец, к депрессии в совершенно иных контекстах. Я включил сюда три рассказа из стран вне «первого мира». Описания моих встреч с людьми в Камбодже, Сенегале и Гренландии призваны служить противовесом некоторым характерным для нашей культуры идеям о депрессии, в рамки которых заключены многие исследования в этой области. Мои поездки в неведомые края были приключениями с привкусом экзотики, и я не стал подавлять несколько сказочный характер встреч с людьми, живущими в этих странах. Биохимическая и социальная природа депрессии такова, что она, пусть под разными названиями и личинами, вездесуща. В этой книге делается попытка охватить исторические и географические зоны распространения депрессии. Порой создается впечатление, что депрессия — частный недуг современного западного среднего класса. Подобное представление возникает лишь потому, что именно в этой среде мы вдруг стали обретать новые прозрения, позволяющие распознать депрессию, назвать ее, лечиться от нее и принимать ее как факт, а вовсе не потому, что мы имеем особые права на сам недуг. Никакая книга не в состоянии охватить весь спектр человеческих страданий; надеюсь, что, хотя бы обозначая его, мне удастся помочь освободиться нескольким людям, страдающим депрессией. Никто и никогда не сможет уничтожить все человеческие несчастья, и даже победа над депрессией не гарантирует счастья, но я надеюсь, что сведения, содержащиеся в этой книге, помогут кому-нибудь избавиться от некоторой доли страданий.

Глава I

Депрессия

Депрессия указывает на несовершенство любви. Чтобы быть существами любящими, нам необходимо также быть существами, впадающими в отчаяние от потери того, что мы любим, и депрессия — механизм этого отчаяния. Наступая, она приводит к разрушению нашего Я и в конечном итоге к упадку способности дарить и принимать любовь. Депрессия — воплощение идеи о том, что каждый из нас одинок внутри себя, — разрушает не только нашу связь с другими, но и способность пребывать в мире наедине с собой. Любовь, хотя и не служит профилактикой депрессии, смягчает метания нашего ума и защищает его от самого себя. Лекарства и психотерапия могут восстановить механизм этой защиты, отчего становится легче любить и быть любимым, и именно в этом заключается смысл их применения. Находясь в добром расположении духа, люди любят: кто-то — самого себя, кто-то — других, кто-то — работу, кто-то — Бога, но любое из этих страстных чувств сообщает человеку то жизненно важное ощущение осмысленности бытия, которое противоположно депрессии. Временами любовь уходит от нас и мы уходим от любви. В состоянии депрессии становится очевидной бессмысленность любого начинания и любой эмоции, бессмысленность самой жизни. Единственное чувство, которое сохраняется при отсутствии любви, — чувство ничтожности.

Жизнь полна скорби. Что бы мы ни делали, все мы в конце концов умрем; каждый из нас заключен в одиночную камеру автономного тела; время идет, и прошедшее не вернется никогда. Страдание — наш первый опыт не желающего приходить на помощь мира, и оно никогда нас не оставляет. Нам трудно, когда нас вырывают из уюта материнской утробы, а когда эта боль утихает, на смену ей приходит физическое страдание. Даже те, кому их вера обещает, что в ином мире все будет по-другому, не могут избежать мук мира сего; самого Христа называют «Мужем скорбей»[1]. Впрочем, мы живем в такое время, когда появляется множество альтернатив; сейчас, как никогда прежде, легко решать, что ощущать, а чего не ощущать. В жизни остается все меньше и меньше неприятных вещей, которых людям, имеющим для этого средства, невозможно избежать. Но, несмотря на исполненные энтузиазма утверждения фармакологической науки, совсем уничтожить депрессию невозможно, доколе мы остаемся существами, осознающими свое Я. В лучшем случае ее можно подавлять; именно на подавление и нацелено современное обращение с депрессией.

Политизированные, узковедомственные разговоры привели к стиранию различий между депрессией и ее последствиями — между тем, как ты себя чувствуешь, и тем, как под воздействием этого себя ведешь. Отчасти это феномен социальный и медицинский, но также и результат лингвистической путаницы, следующей за путаницей эмоциональной. Пожалуй, лучше всего определить депрессию как душевное страдание, захватывающее нас против нашей воли и затем перестающее зависеть от внешних обстоятельств. Депрессия — не просто сильное страдание, но слишком сильное страдание может перейти в депрессию. Печаль — это депрессия, соразмерная обстоятельствам; депрессия — это печаль, несоизмеримая с ними. Это страдание, похожее на траву перекати-поле, которая питается как бы одним воздухом и растет, хотя и оторвана от питательной почвы. Его можно описать только с помощью метафоры и аллегории. Когда святого Антония-пустынника спросили, как он отличал ангелов, приходивших к нему в смиренном обличье, от бесов, являвшихся в пышности, он отвечал, что различить их можно по тому, что чувствуешь после их ухода. Когда тебя покидает ангел, ты чувствуешь, что его присутствие придало тебе сил, а при уходе беса ощущаешь ужас. Печаль — смиренный ангел, после ухода которого остаешься с крепкими, ясными мыслями, с ощущением собственной глубины. Депрессия — это бес, демон, оставляющий тебя в смятении.

Депрессию условно делят на малую (легкую, или дистимическую[2]) и большую (тяжелую). Легкая депрессия нарастает постепенно и иногда является постоянной; она подрывает человека, как ржавчина разъедает железо. Это слишком глубокая печаль по слишком мелкому поводу, страдание, заимствующее у других эмоций и потом их вытесняющее. Телесное обиталище такой депрессии — веки и мышцы, поддерживающие позвоночник. Она поражает сердце и легкие, заставляя не контролируемые волевым усилием мышцы сокращаться сильнее, чем им положено. Как и физическая боль, переходящая в хроническую форму, она мучительна не столько потому, что невыносима в каждый данный момент, сколько ожиданием: ты знал ее в прошлом и ожидаешь встречи с ней в будущем. Настоящее время легкой депрессии не предусматривает избавления, ибо она для тебя, как знание.

В книге «Комната Джейкоба» Вирджиния Вулф написала о таком состоянии с леденящей душу ясностью: «Джейкоб подошел к окну и стал там, засунув руки в карманы. За окном он увидел трех греков в коротких туниках, мачты кораблей, бездельничающих и занятых простолюдинов, прогуливающихся, или шагающих целеустремленно, или собирающихся в кучки и оживленно жестикулирующих. Им не было до него никакого дела, но не от того происходило его уныние, а от некоего более глубокого убеждения — не в том дело, что ему случилось почувствовать себя одиноко, но в том, что одиноко всем». Далее она описывает, как «в ее душе поднялась какая-то чудная печаль, как будто сквозь юбки и жилеты просвечивали время и вечность, и она увидела, как люди движутся к трагическому концу. Но ведь, Бог свидетель, Джулия не такая уж дура». Вот такое острое сознание преходящести и ограниченности и составляет легкую депрессию. Легкая депрессия, с которой годами просто как-то уживались, все более становится объектом лечения по мере того, как врачи пытаются разобраться с многообразием ее форм.

Большая депрессия причиняет явные разрушения. Если представить себе душу из железа, которая закаляется скорбью и лишь ржавеет от легкой депрессии, то при тяжелой депрессии с грохотом обрушивается все сооружение. Есть две модели описания депрессии: количественная и качественная. Первая постулирует: депрессия находится в той же системе координат, что и печаль, и представляет собой экстремальный случай того, что каждый хоть однажды знал и чувствовал. Вторая модель описывает депрессию как болезнь, совершенно отделенную от остальных эмоций, подобно тому, как желудочно-вирусная инфекция есть нечто совершенно иное, чем несварение желудка. Обе модели верны. Эмоция постепенно нарастает или включается внезапно, и ты вдруг оказываешься в некоем месте, где все уже реально иначе. Чтобы здание, выстроенное на ржавеющем железном каркасе, обрушилось, нужно время, но коррозия неумолимо превращает твердое вещество в порошок, утончает, лишает сущности. Крушение, каким бы внезапным оно ни ощущалось, всегда следствие постепенного накопления распада. Тем не менее это в высшей степени драматичное, явно отличающееся от всех других событие. Долог путь от первой вмятины до момента, когда ржавчина проест железную балку насквозь. Иногда ржавеют такие узловые места, что обвал кажется полным, но чаще бывает иначе: рушится одна секция, задевает другую, общее равновесие резко сдвигается.



Безрадостно чувствовать в себе порчу: ощущать, как в тебе чуть ли не каждый день образуются новые вмятины; знать, что превращаешься в нечто хилое, бессильное; понимать, что значительную часть тебя унесет первым же сильным порывом ветра. Одни накапливают больше эмоциональной «ржавчины», другие меньше. Депрессия начинается с ощущения пресности; она затуманивает день, делая его краски блеклыми; она отнимает силу у повседневных поступков, пока их ясные очертания не затмятся усилиями, которые требуются, чтобы их совершать; ты устал, тебе все надоело, ты зациклен на себе… через это, хотя и с большими издержками, все-таки можно пройти. Но еще никто не сумел определить точку обвала, которой отмечена тяжелая депрессия; когда до нее доходишь, ошибиться трудно.

Тяжелая депрессия — это рождение и смерть: появление чего-то нового и полное исчезновение чего-то старого. Рождение и смерть постепенны, хотя официальные документы и стараются подрезать крылья законам природы, придумывая разнообразные категории, например «официально скончался» и «время рождения». У природы свои причуды, но, несмотря на них, определенно существует мгновение, когда младенца только что не было в этом мире, а сейчас — он уже есть, и момент, когда пенсионер только что был в этом мире, а вот — его уже нет. Да, есть промежуточные стадии: когда головка младенца уже здесь, а тельца еще нет; пока пуповина не обрезана, дитя еще физически соединено с матерью. Да, пенсионер может в последний раз закрыть глаза задолго до того, как фактически умрет, и есть промежуток времени между мигом, когда он перестает дышать, и моментом, когда объявляется, что его мозг мертв. Да, депрессия существует во времени. Пациент может сказать, что он несколько месяцев страдает тяжелой депрессией, но это попытка применить меру к неизмеримому. С уверенностью можно утверждать только одно: к настоящему моменту он познал тяжелую депрессию, а в каждый данный настоящий момент или испытываешь ее, или нет.

Рождение и смерть, составляющие депрессию, происходят одновременно. Не так давно я вновь посетил лес, в котором любил бывать в детстве, и увидел дуб столетнего достоинства, в сени которого играли мы с братом. За двадцать лет моего отсутствия к этому горделивому дереву присосалось какое-то огромное вьющееся растение и почти задушило его. Трудно было сказать, где кончался дуб, а где начиналась лиана. Она так полно обвила собою всю структуру ветвей, что ее листья издали казались листьями дуба, и только вблизи можно было увидеть, как мало оставалось у дерева живых листьев и как несколько отчаянно цепляющихся за жизнь побегов отпочковывались от массивного ствола, похожие на ряд торчащих больших пальцев, с листочками, машинально производящими фотосинтез согласно ничего не желающим знать законам биологии.

Недавно, выйдя из тяжелой депрессии, в которой мне было не до проблем других людей, я проникся чувствами этого дерева. Моя депрессия нарастала во мне, как лиана завоевывала дуб; эта высасывающая тварь обвивалась вокруг меня, отвратительная, но более живая, чем я сам. Она обладала собственной жизнью, которая капля за каплей всасывала в себя мою. На худших стадиях тяжелой депрессии у меня бывали состояния духа, о которых я точно знал — они не мои: они принадлежали депрессии, и это так же несомненно, как то, что листья на верхних ветвях дуба принадлежали вьющейся твари. Когда я старался это осмыслить, то чувствовал, что мой разум словно скован и не может двигаться ни в каком направлении. Я знал, что солнце всходит и заходит, но его свет почти не достигал меня. Я чувствовал, что сминаюсь под чем-то, что гораздо сильнее меня; сначала мои ноги ослабели в щиколотках, потом я потерял способность контролировать колени, затем от напряжения стала разламываться поясница, наконец, впали в спячку плечи, и кончилось тем, что я свернулся, как эмбрион, напрочь опустошенный этой тварью, которая сокрушала меня, никак не поддерживая. Ее щупальца грозили разрушить мой разум, мое мужество, мой желудок, раздробить мои кости, иссушить мой организм. Она обжиралась мною, даже когда мне уже, казалось, нечем было ее кормить.

У меня не хватало даже сил перестать дышать. Я знал, что никогда не смогу убить эту лиану депрессии, и единственное, чего от нее хотел, чтобы она позволила мне умереть. Но она отняла всю энергию, которая понадобилась бы мне, чтобы убить себя, а сама убивать меня не собиралась. Если мой ствол прогнил, то эта тварь, им питавшаяся, была уже слишком крепка, чтобы дать ему упасть, — она стала альтернативной опорой тому, что сама уничтожила. Вжавшись в самый угол своей постели, рассеченный на части и вздернутый на дыбу этой тварью, которую вроде бы никто другой не видит, я молился некоему Богу, в которого никогда до конца не верил, и молил об избавлении. Я был бы рад умереть самой мучительной смертью, хотя находился в таком парализующем отупении, что не мог помыслить о самоубийстве. Каждая секунда пребывания живым причиняла страдания. Эта тварь выпила из меня все соки, так что жидкости не хватало даже на слезы. Рот пересох и запекся. Раньше я думал, что когда чувствуешь себя как нельзя хуже, слезы текут ручьем, но самая тяжелая мука — это сухая мука тотального осквернения, наступающая, когда все слезы уже иссякли; это страдание затыкает все отдушины, через которые ты раньше познавал мир, а мир тебя — таково присутствие тяжелой депрессии.

Я сказал, что депрессия — это и рождение, и смерть. То, что рождается, — это лиана. Смерть — это твой собственный распад, когда ломаются ветви, еще поддерживающие твое несчастное существование. Первой уходит радость жизни, и ты перестаешь черпать удовольствие в чем бы то ни было. Это «ангедония»[3] — всем известный кардинальный симптом тяжелой депрессии. Но скоро вслед за радостью жизни уходят в небытие и другие эмоции: грусть, которая вроде бы и привела тебя в это состояние; чувство юмора; вера в любовь и способность любить. Рассудок выхолащивается, и уже даже самому себе начинаешь казаться недоумком. Если у тебя редкие волосы, они кажутся еще реже; если у тебя грубая кожа, она становится еще грубее. Ты ощущаешь исходящий от тебя кислый запах. Ты теряешь способность кому-либо доверять, быть чем-либо тронутым, горевать. Кончается тем, что ты просто отсутствуешь в себе самом.

Может быть, присутствующее захватывает то, что теперь отсутствует, а может быть, оно всего лишь становится явным, поскольку исчезают факторы, обычно затемняющие картину. Как бы то ни было, ты становишься меньше, чем есть, и попадаешь в тиски чего-то чуждого. Попытки излечения слишком часто направлены лишь на один аспект проблемы: они сосредоточены только на присутствии или только на отсутствии. Но необходимо еще срезать сотни фунтов лианы, и заново обучиться технике фотосинтеза и пользованию корневой системой. Медикаментозная терапия «прогрызает» захватчика. Ты чувствуешь, как это происходит, как лекарство отравляет паразита, и он вянет, вянет, вянет. Ты ощущаешь, как спадает груз, как ветвям удается во многом вернуть свою естественную осанку. Пока ты не избавился от лианы, думать о том, что потеряно, невозможно. Но и когда она уничтожена, у тебя может оставаться слишком мало листьев и слишком истонченные корни, а заново выстроить себя с помощью ныне существующих лекарств очень трудно. Когда гнет растения-паразита сброшен, те немногие листья, что разбросаны по скелету дерева, начинают требовать серьезной подкормки, но это — не самое главное. Перестройка себя во время и после депрессии требует любви, глубокого видения, трудов и, более всего, времени.

Диагностика так же сложна, как и сама болезнь. Пациенты спрашивают врача: «У меня депрессия?» — как если бы спрашивали о результате анализа крови. Единственный способ узнать, находишься ли ты в депрессии, — слушать и наблюдать самого себя, осознать свои чувства и потом продумать их. Если большую часть времени вам плохо без причины — вы, скорее всего, в депрессии. Если большую часть времени вам плохо по какой-либо причине, вы тоже в депрессии, но в этом случае устранение причины может оказаться лучшим способом двигаться вперед, чем оставить обстоятельства неизменными и вести наступление на депрессию. Если депрессия делает вас инвалидом — это тяжелая депрессия, если лишь слегка беспокоит — не тяжелая. Настольная книга психиатров — «Руководство по диагностике и статистике» (Diagnostic and Statistical Manual), издание четвертое (в дальнейшем — DSM-IV), маловразумительно определяет депрессию как наличие пяти или более симптомов из девяти, список которых приводится. Проблема с этим определением в том, что оно абсолютно произвольно. Нет никакой конкретной причины квалифицировать наличие пяти симптомов как признак депрессии, четыре симптома тоже считать более или менее депрессией, а присутствие шести симптомов расценивать как случай менее тяжелый, чем когда их семь. Даже один симптом — крайне неприятная вещь. Иметь все симптомы в легкой форме может оказаться меньшей проблемой, чем два — в тяжелом варианте. Пройдя диагностику, большинство людей ищут причину заболевания, хотя знание причины болезни мало отражается на лечении.

Болезнь души — реальная болезнь и может иметь тяжелые последствия для организма. Людям, приходящим к врачу с жалобой на спазмы в желудке, часто говорят: «Да ну, у вас нет никаких особенных нарушений, просто вы в депрессии». Депрессия, если она настолько сильна, что может вызвать желудочные спазмы, на самом деле реальное и весьма серьезное нарушение, и ее надо лечить. Если вы придете к врачу с жалобой на затрудненное дыхание, вам никто не скажет: «Да ну, здесь нет никаких нарушений, просто у вас эмфизема». Психосоматические недуги для испытывающих их людей столь же реальны, как и желудочные колики для человека с пищевым отравлением. Они существуют в бессознательной области мозга, который шлет искаженные сигналы в желудок, так что они существуют и в желудке. Диагностика — определение того, что у вас не в порядке: в желудке, или в аппендиксе, или в мозге; она важна для назначения лечения и отнюдь не проста. Мозг — тоже весьма важный орган, и на его дисфункцию надо обращать соответствующее внимание.

Для устранения разлада между душой и телом часто призывают химию. Облегчение, которое люди испытывают, когда врач сообщает им, что их депрессия «химического характера», базируется на убеждении, что есть некое неразрывное Я, существующее во времени, и на фиктивном водоразделе между причинно обусловленной тоской и возникшей совершенно случайно. Слово «химический» как бы снимает чувство ответственности за доведенное до стрессового состояния недовольство, вызванное тем, что люди не любят свою работу, боятся приближающейся старости, терпят провал в любви, ненавидят своих родных. С «химическим» связано сладкое чувство свободы. Если ваш мозг предрасположен к депрессии, вам не надо винить в этом себя. Ну, что ж, не вините себя, вините эволюцию, но помните, что чувство вины тоже можно рассматривать как химический процесс и что ощущение счастья тоже носит химический характер. Химия и биология не посягают на «подлинное» Я; депрессию нельзя отделить от человека, который ею страдает. Лечение не занимается устранением расслоения вашего целого на составляющие, приводя вас обратно к какой бы то ни было норме; оно производит настройку многочисленных составляющих этого целого, чуть-чуть изменяя того, кем вы являетесь.

Всякий, кто изучал в школе естественные науки, знает, что человеческие существа состоят из химических веществ и что изучение этих веществ и структур, которые они формируют, называется биологией. Все, что происходит в мозге, имеет химические проявления и химические источники. Если вы закроете глаза и начнете сосредоточенно думать о белых медведях, это произведет в вашем мозге некий химический эффект. Если вы сторонник политики отказа от налоговых льгот на доходы от прироста капитала, это производит в вашем мозге химический эффект. Вспоминая эпизод из прошлого, вы проделываете это с помощью сложного химического процесса памяти. Пережитые в детстве травмы и последующие жизненные трудности изменяют химию мозга. Тысячи химических реакций происходят в вашем мозге, когда вы решаете прочесть эту книгу, берете ее в руки, смотрите на форму букв на странице, извлекаете из этой формы смысл и реагируете интеллектуально и эмоционально на то, что они вам сообщают. Если время позволяет вам дождаться окончания цикла и выйти из депрессии, химические изменения не менее конкретны и сложны, чем те, что вызываются антидепрессантами. Внешнее определяет внутреннее, равно как и внутреннее строит внешнее. С этим трудно смириться: мало того, что все вообще очертания размыты, так еще и границы того, что делает нас самими собою, тоже несколько расплывчаты. Нет такого сущностного Я, которое лежало бы чистое, как золотая жила, под хаосом внешнего восприятия и химии. Изменяется все, и мы должны понимать организацию человеческого существа как последовательность множественных Я, растворяющихся друг в друге или выбирающих друг друга. Но язык науки, используемый при обучении практических врачей, а также в научных разговорах и публикациях, до странности извращен.

Совокупные результаты химических процессов в мозге не очень понятны. Так, в классическом учебнике психиатрии Comprehensive Textbook of Psychiatry, изданном в 1989 году, находим полезную формулу: степень депрессии эквивалентна содержанию 3-метокси-4-гидроксифенилгликоля (вещества, находящегося в моче всех людей и неизвестно каким образом зависящего от депрессии) минус содержание 3-метокси-4-гидроксиминдальной кислоты плюс содержание норэпинефрина минус содержание норметанефрина плюс уровень метанефрина, и все это поделенное на содержание 3-метокси-4-гидроксиминдальной кислоты плюс неопределенный коэффициент преобразования; иными словами, как напечатано в учебнике, «степень Д-типа = Q (MHPG) − C2 (VMA) + C3 (NE) − C4 (NMN + MN)/VMA + C0». Должна получиться определенная величина между единицей для пациентов с униполярной[4] депрессией и нулем для больных биполярным расстройством, так что если у вас получается что-то другое, вы ошиблись в расчетах. Много ли вам поможет понять такая формула? Как можно ее вообще применять к такой туманной вещи, как душевное состояние? Даже определить, в какой мере данные переживания привели к конкретному депрессивному состоянию, и то трудно; тем более мы не можем сказать, посредством каких химических процессов человек начинает реагировать на внешние обстоятельства депрессией, и не можем вычислить, что именно делает его склонным к этому недугу.

Популярные издания и фармацевтическая промышленность говорят о депрессии так, как если бы она была болезнью с одним эффектом, по типу диабета; но это не верно. Более того, депрессия поразительно не похожа на диабет. У диабетиков производится недостаточное количество инсулина, и поэтому диабет лечат повышением и стабилизацией содержания инсулина в крови. Депрессия же не является следствием пониженного уровня чего бы то ни было такого, что мы умеем на сегодняшний день измерять. Повышение уровня серотонина в мозге включает процесс, который по прошествии времени позволяет многим находящимся в депрессии чувствовать себя лучше, но это не потому, что у них пониженный уровень серотонина. Более того, серотонин не оказывает немедленного благотворного эффекта. Можно вкачать в мозг депрессивного пациента галлон серотонина, и от этого он не почувствует себя ни на йоту лучше, хотя долговременное устойчивое повышение уровня серотонина оказывает известное воздействие, смягчая симптомы депрессии. Сказать: «Я депрессивен, но это всего лишь химия» — то же самое, что сообщить: «Я кровожаден, но это всего лишь химия» или «Я умен, но это всего лишь химия». Если уж предпочитать разговор в этих терминах, то в человеке все «только» химия. «Можете сколько угодно повторять «это всего лишь химия», — говорит Мэгги Роббинс, страдающая маниакально-депрессивным расстройством, — а я утверждаю, что химия — это отнюдь не «всего лишь». Солнце сияет, и это тоже — химия; химия в том, что камни — твердые, а море — соленое и что иные весенние вечера приносят со своим ласковым ветерком нечто бередящее душу, некую ностальгию, смутные желания и образы, дотоле спавшие под снегами долгой зимы. «Этот фокус с серотонином, — говорит Дэвид Макдауэлл из Колумбийского университета, — часть современной нейромифологии». А это очень сильная система мифов.

Внутренняя и внешняя реальности существуют в одной системе координат. Что именно случилось, и как вы понимаете, что случилось, и как реагируете на то, что это произошло, — все это обычно взаимосвязано, но здесь ни одно не в состоянии предсказать другое. Если сама реальность часто относительна, а личность пребывает в состоянии перманентного изменения, то переход от легкой меланхолии к крайне тяжелой — это глиссандо[5]. Болезнь, следственно, есть экстремальное состояние эмоции, и можно не без оснований назвать эмоцию вообще легкой формой болезни. Постоянно пребывая в приподнятом настроении и чувствуя себя великолепно (но только без маниакальных эксцессов), мы могли бы делать гораздо больше; возможно, отпущенное нам на земле время было бы более счастливым, но от этой мысли становится не по себе и даже немного жутко (впрочем, если бы мы постоянно были в приподнятом настроении и чувствовали себя великолепно, мы могли бы благополучно забыть о всяческих «не по себе» и «жутко»).



С гриппом все просто: сегодня у вас в организме нет вызывающего его вируса, а завтра есть. ВИЧ передается от одного человека к другому в некую поддающуюся определению долю секунды. А депрессия? Это подобно попытке сформулировать клинические показания чувства голода, который преследует нас несколько раз в день, но в своем экстремальном варианте являет трагедию с человеческими жертвами. Одним людям нужно больше пищи, другим меньше; одни могут функционировать в условиях сурового недоедания; другие быстро слабеют и прямо на улице падают в обморок. Так же и депрессия: она поражает разных людей по-разному — одни расположены сопротивляться ей или бороться с ней весь период атаки, другие, попадая в ее тиски, становятся беспомощными. Гордость и упрямство в одном человеке могут позволить ему выдержать такую депрессию, которая свалит другого, с более мягким и уступчивым характером.

Депрессия по-разному взаимодействует с нашей индивидуальностью. Одни люди мужественны перед лицом депрессии (во время нее и после), другие слабы. Поскольку у индивидуальности тоже нет четко определяемых рамок, а ее химия уму непостижима, можно все списать на генетику, но и это будет упрощение. «Гена душевного состояния не существует, — говорит Стивен Хайман, директор Национального института психического здоровья (National Institute of Mental Health, NIMH). — Это просто условное обозначение очень сложного взаимодействия между генами и окружением». Если каждый способен в какой-то мере испытывать депрессию в определенных обстоятельствах, то каждый до некоторой степени способен и бороться с ней в определенных обстоятельствах. Часто борьба принимает форму поисков лечения, которое было бы наиболее эффективным против недуга: это и обращение за помощью, пока у тебя еще есть для этого силы, и усилия жить как можно более полной жизнью в промежутках между самыми тяжелыми приступами. Бывают люди с ужасающими симптомами, способные добиваться настоящего жизненного успеха; других уничтожает самая легкая форма болезни.

В том, чтобы пройти через легкую форму депрессии без лекарств, есть определенные преимущества. Возникает чувство, что ты можешь корректировать свой химический дисбаланс усилием «химической воли». Научиться ходить босиком по раскаленным углям — это тоже торжество психики над тем, что кажется неизбежной химией физической боли, и захватывающий способ открыть для себя чистую силу разума. «Самостоятельное» прохождение через депрессию позволяет избежать социального дискомфорта, связанного с психиатрическими препаратами. Этот путь связан с идеей о том, что мы принимаем себя такими, какими были сотворены, и перестраиваем себя с помощью исключительно наших внутренних механизмов, без помощи извне. Постепенный, шаг за шагом, выход из тяжелого положения придает смысл и значимость самому недугу.

Однако мобилизовать внутренние механизмы трудно, и часто они бывают недостаточны. Депрессия нередко разрушает власть разума над душевным состоянием. Иногда сложная химия тоски приходит в движение из-за того, что теряешь любимого человека, и тогда химия утраты и любви может включить химию депрессии. Когда человек влюбляется, эта специфическая химия приходит в движение по вполне очевидным внешним причинам или же по причинам, о которых сердце не сообщает разуму. Если бы мы захотели излечить это безумие эмоции, нам бы, пожалуй, удалось. Когда подростки ненавидят своих родителей, которые стараются ради них изо всех сил, это с их стороны тоже безумие, но безумие общепринятое, всегда более или менее одинаковое, и мы принимаем его без особых вопросов. Иногда та же химия приходит в движение в силу причин тоже внешних, но, согласно общепринятым меркам, недостаточно веских, чтобы ими объяснить отчаяние: вас слегка толкают в переполненном автобусе — и вам хочется заплакать, или вы читаете о перенаселенности в мире — и ваша жизнь становится невыносимой. Каждому случалось испытывать несоразмерные эмоции по ничтожному поводу, или эмоции, источник которых неясен, или эмоции вообще безо всякого источника. Нередко химия приходит в движение без видимой внешней причины. У большинства людей бывали моменты необъяснимого отчаяния, часто среди ночи или поутру, перед звонком будильника. Если такие чувства продолжаются десять минут, то это странное, но краткое душевное состояние. Если они длятся десять часов — это тревожный симптом мозгового расстройства, а если в течение десяти лет — это сокрушительная болезнь.

Состояние счастья часто — слишком часто! — сопровождается ощущением его хрупкости, тогда как депрессия, когда в нее входишь, кажется состоянием, которое никогда не кончится. Даже зная, что настроение может меняться и, что бы ты ни чувствовал сегодня, завтра все будет по-другому, — не можешь отдаться радости так, как отдаешься печали. Печаль для меня всегда была и остается более сильным чувством; может быть, так бывает не у всех, но это, вероятно, почва, на которой вырастает депрессия. Я терпеть не могу быть в депрессии, но именно в этом состоянии познавал, сколько во мне пространства, каков размах моей души… Когда я счастлив, это состояние меня смущает, как будто при этом не используется некая часть моей души и мозга, нуждающаяся в упражнениях. Депрессия же требует действий. Обладание становится крепче и ощущается острее в момент потери: я во всей полноте вижу красоту стеклянной вазы в тот момент, когда она выскальзывает из моих рук и падает на пол. «Мы находим удовольствие гораздо менее приятным, а страдание гораздо более болезненным, чем ожидали, — писал Шопенгауэр. — Нам постоянно нужно некоторое количество забот, или печалей, или нужды, как кораблю необходим балласт, чтобы держаться прямого курса».

У русских есть такое выражение: если ты проснулся, а у тебя ничего не болит, знай, что ты уже умер. Пусть в жизни есть не одно только страдание, но ощущение страдания, которое выделяется из всех ощущений своей интенсивностью, — один из самых безошибочных признаков присутствия жизненной силы. Шопенгауэр сказал: «Вообразите род сей перемещенным в некую Утопию, где все растет само по себе, а кругом летают жареные индюшки, где люди находят себе любимых без малейших затрат времени и удерживают без всякого труда: в таком месте люди будут умирать от скуки или вешаться, а некоторые начнут драться и убивать друг друга и так станут создавать себе большие неприятности, чем те, которыми без того наделила их природа… полярная противоположность страданию есть скука». Я считаю, что страдание надо преобразовывать, но не забывать; отрицать, но не изгонять.

Меня убедили, что некоторые из самых обобщающих цифр о депрессии основаны на реальности. Хотя было бы ошибкой путать цифры с истиной, но они повествуют о пугающих вещах. Согласно недавним исследованиям, около 3 % жителей Америки — а это около 19 миллионов — страдают хронической депрессией. Более 2 миллионов из них — дети. Маниакально-депрессивный психоз, часто называемый биполярным расстройством, поскольку душевное состояние его жертв изменяется от мании до депрессии, поражает около 2,3 миллиона и стоит вторым в ряду причин смерти у молодых женщин и третьим у молодых мужчин. Депрессия, согласно DSM-IV, является лидирующим фактором инвалидности в США и в целом по всему миру среди лиц старше пяти лет. Во всем мире, включая развивающиеся страны, депрессия причиняет больше ущерба, чем все другие заболевания, кроме сердечно-сосудистых, — если считать преждевременную смерть вкупе с потраченными на инвалидность годами жизни. В активе депрессии больше потерянных лет, чем у войны, рака и СПИДа, вместе взятых. Многие болезни, от алкоголизма до инфаркта, маскируют депрессию, когда к ним приводит именно она; если же учесть и это, то может оказаться, что депрессия — страшнейший в мире убийца.

Сейчас появляются способы лечения депрессии, но всего лишь половина американцев, когда-либо страдавших тяжелой ее формой, обращались за какой бы то ни было помощью — даже к священнику или к врачу-консультанту. Около 95 % из этих 50 % обращаются к своим обычным врачам, которые знают о психических заболеваниях мало. У среднего взрослого американца, страдающего депрессией, болезнь будет распознана примерно в 40 % случаев. При этом около 28 % американцев регулярно принимают SSRI (селективные ингибиторы обратного захвата серотонина, тип препаратов, к которому принадлежит прозак) и многие другие лекарства. Менее половины диагностированных пациентов получат адекватное лечение. Поскольку определение депрессии постоянно расширяется и включает в себя все большие массы населения, вычислять точные цифры смертности становится все труднее. Традиционная статистика говорит, что 15 % депрессивных людей в итоге кончают с собой; эта же цифра верна для людей с крайней формой заболевания. Недавние исследования, изучавшие и более мягкие формы депрессии, показывают, что от 2 % до 4 % людей, страдающих этим недугом, наложат на себя руки непосредственно в результате болезни. Это тоже страшные цифры. Двадцать лет назад около 1,5 % населения страдало депрессией, требующей лечения; сейчас это уже 5 %, а еще 10 % всех ныне живущих американцев могут ожидать, что на протяжении жизни у них случится серьезный эпизод депрессивного расстройства. Около 50 % из них испытают синдромы депрессии. Число клинических проблем возросло; способов лечения стало намного больше. Диагностика становится точнее, распознается больше случаев, но размах проблемы объясняется не этим. Случаи депрессии учащаются в развитых странах, в частности, среди детей. Депрессия поражает молодых людей, нанося свой первый визит (в среднем) около двадцати шести лет — на десять лет раньше, чем в предыдущем поколении; биполярное расстройство, или маниакально-депрессивный психоз, проявляется еще раньше. Дела идут все хуже и хуже.

Существует немного болезненных состояний, которые лечили бы настолько недостаточно и в то же время настолько чрезмерно, как депрессию. Людей, становящихся полностью нефункциональными, в итоге госпитализируют и, скорее всего, станут лечить, хотя иногда их депрессию путают с физическим заболеванием, через которое она ощущается. А при этом в мире полно людей, которые едва держатся и, несмотря на великие революции в психиатрии и психофармакологии, продолжают жить в страшных мучениях. Более половины обращающихся за помощью — еще 25 % страдающих депрессией — не получают никакого лечения. Около половины тех, кто получает, — примерно 13 % депрессивных больных — получают неправильное лечение; часто это транквилизаторы или неподходящая психотерапия. Половина оставшихся — около 6 % больных депрессией — получают неадекватные дозы на протяжении неадекватного времени. Итак, остается около 6 % — это те, кто получает адекватное лечение. Но и из них многие часто перестают принимать свои лекарства, обычно из-за побочных эффектов. «Оптимальное лечение получают приблизительно от 1 до 3 %, — говорит Джон Греден, директор Института психиатрических исследований при Мичиганском университете, — и это в случае болезни, которую можно хорошо контролировать с помощью сравнительно недорогих медикаментов с малым количеством серьезных побочных эффектов». Тем временем на другом конце спектра находятся люди, считающие, что блаженная жизнь полагается им по праву рождения, а посему заглатывают вереницы таблеток в суетных усилиях устранить всякий легкий дискомфорт, из которого ткется любая жизнь.

Сейчас уже хорошо известно, что появление феномена топ-модели повредило восприятию женщинами самих себя, поскольку выставило нереально высокие стандарты. Психологическая топ-модель XXI века еще опаснее, чем физическая. Люди неустанно анализируют свою психику и отрицают свои душевные состояния. «Это феномен Лурда[6], — говорит Уильям Поттер, возглавлявший психофармакологический отдел Национального института психического здоровья на протяжении 70-х и 80-х годов, когда разрабатывались новые препараты. — Когда показываешь большому числу людей нечто такое, что они имеют основание считать действующим положительно, получаешь рассказы о чудесах — ну и, конечно, о трагедиях». К прозаку относятся с такой легкой терпимостью, что его может принимать почти каждый, да почти каждый и принимает. Его дают людям с легким недомоганием, которых незачем подвергать дискомфорту более старых антидепрессантов — ингибиторов моноаминоксидазы[7] или трицикликов[8]. Даже если вы еще не в депрессии, он может сузить границы вашей тоски — все лучше, чем жить и мучиться, а?

Мы патологизируем излечимое, и к состояниям, которые можно легко модифицировать, начинают относиться как к болезни, даже если раньше считали чертой характера или настроением. Как только у нас появится лекарство против насилия, насилие станет болезнью. Есть множество «серых» состояний между чернотой полномасштабной депрессии и белизной легкой боли, сопровождающейся нарушениями сна, аппетита, энергии или интереса; мы начали относить все большее число таких состояний к разряду болезней, потому что находим все новые и новые способы их исправлять. Но критическая точка остается произвольной. Мы решили, что коэффициент интеллекта (IQ) 69 означает умственную неполноценность, но бывает, что человек с IQ 72 находится в особенно хорошей форме, тогда как при 65 кто-то может более или менее управляться; мы объявили, что следует поддерживать холестерин на уровне не выше 220, но если он у вас 221, вы, пожалуй, от этого не умрете, а если 219, необходимо следить за собой. Здесь 69 и 220 — произвольные числа, и то, что мы называем болезнью, на самом деле тоже вполне произвольно; а в случае депрессии оно еще и постоянно меняется.

Депрессивные люди беспрерывно используют выражение «через край», обозначая им переход от боли к безумию. Это очень конкретный образ, подразумевающий «падение в пропасть». Не странно ли, что так много людей пользуются однородной лексикой — ведь «край» — вполне абстрактная метафора. Мало кто из нас когда-либо падал с края чего бы то ни было, и уж, во всяком случае, не в пропасть. Гранд-Каньон? Норвежский фьорд? Южно-африканские алмазные копи? Нам трудно даже найти пропасть, в которую можно упасть. Как правило, в разговоре люди описывают пропасть единообразно. Прежде всего, она темна. Ты выпадаешь из солнечного света и летишь по направлению к месту, где тени черны. Там, внутри, ничего не видно и со всех сторон поджидают опасности (в этой пропасти нет ни мягкого дна, ни мягких стен). Пока падаешь, не знаешь, до какой глубины долетишь и сможешь ли остановиться. Ты снова и снова ударяешься о невидимые предметы, уже весь в синяках, но, пока продолжается движение, зацепиться ни за что невозможно.

Страх высоты — самая распространенная фобия в мире. По-видимому, она сослужила нашим предкам хорошую службу, ибо те, кто не боялся, вероятно, нашли-таки свою пропасть и свалились в нее, тем самым избавив род человеческий от своего генетического материала. Стоя на краю утеса и глядя вниз, ощущаешь головокружение. Твое тело вовсе не начинает работать лучше, чем всегда, чтобы позволить тебе с безупречной точностью отодвинуться прочь от края. Ты думаешь, что вот-вот упадешь, и, если будешь смотреть долго, и впрямь можешь упасть. Ты парализован. Помню, как я ездил с друзьями на водопад Виктория, где огромной высоты отвесная скала падает в реку Замбези. Мы были молоды и немного подначивали друг друга, позируя для фотографий настолько близко к краю, насколько хватало духу. Каждый из нас, приближаясь к обрыву, чувствовал тошноту и парализующее бессилие. По-моему, депрессия — это не собственно падение через край (от этого очень быстро умирают), а чрезмерное приближение к краю, к тому моменту страха, когда ты перешел черту и головокружение уже лишило тебя способности сохранять равновесие. На водопаде Виктория мы выяснили, что непереступаемая точка — это невидимый край, лежащий на приличном расстоянии от того места, где скала обрывается фактически. В трех метрах от обрыва мы все чувствовали себя прекрасно. В полутора метрах большинство из нас пасовали. В какой-то момент приятельница, фотографировавшая меня, захотела поймать в кадре мост в Замбию.

— Можешь подвинуться немного влево? — попросила она, и я послушно сдвинулся влево — сантиметров на 30. Я улыбался — славная такая улыбка, она сохранилась на фотографии, а она сказала:

— Ты слишком близко к краю. Давай назад.

Стоя там, я чувствовал себя абсолютно комфортно, но тут посмотрел вниз: я увидел, что перешел свою черту. Кровь отхлынула от моего лица.

— Все в порядке, — сказала девушка, подошла поближе и протянула мне руку. Гладкий обрыв был в четверти метра от меня, но мне пришлось опуститься на колени, потом лечь плашмя на землю и проползти метр-другой, пока я снова не почувствовал под собой твердую почву. Я знаю, что у меня адекватное чувство равновесия, и могу совершенно легко стоять на 40-сантиметровой площадке; я даже умею отбивать чечетку, причем вполне уверенно, не падая. А на таком же расстоянии от Замбези я стоять не мог.

Депрессия опирается на парализующее чувство неминуемой опасности. То, что ты спокойно можешь сделать на высоте в пятнадцать сантиметров, ты не в состоянии совершить, когда земля под тобой опускается, открывая обрыв в триста метров. Ужас перед падением сжимает тебя, даже если этот ужас и есть то самое, от чего ты упадешь. То, что происходит с тобой во время депрессии, ужасно, возникает ощущение, что все словно окутано тем, что вот-вот должно произойти с тобою. Кроме всего прочего, ты чувствуешь, что сейчас умрешь. Умереть — это бы еще куда ни шло, но вот жить на пороге умирания, в состоянии еще не совсем за физическим краем, — это совершенно ужасно. Во время тяжелой депрессии руки, протянутые к тебе, — вне пределов твоей досягаемости. Ты не можешь опуститься на четвереньки, потому что чувствуешь: как только наклонишься, даже и в противоположную сторону от обрыва, так тут же потеряешь равновесие и свалишься. О да, образ пропасти вполне точен: темнота, ощущение опасности, потеря контроля. Но если вообразить, что действительно падаешь в бездонную пропасть, то о контроле речь идти не может. Бесконечное падение и полное отсутствие контроля над собой. Вот где появляется это ужасающее чувство, что ты лишен контроля над собой именно в тот момент, когда он тебе более всего нужен и ты имеешь на него право. Неотвратимость надвигающегося ужаса полностью завладевает настоящим моментом. Когда ты уже не можешь держать равновесия, несмотря на широкую зону безопасности, болезнь зашла слишком далеко. В депрессии все происходящее в данный момент есть предвкушение страдания в будущем, а настоящее само по себе более не существует.

Депрессия — состояние, которое почти невозможно представить себе тому, кто ее не знал. Единственный способ говорить об опыте ее переживания — это метафоры: лианы, деревья, утесы и проч. Диагностировать ее нелегко, потому что приходится полагаться на метафоры, а метафоры, выбираемые одним пациентом, отличаются от тех, которые предпочитает другой. Мало что изменилось с тех пор, как Антонио из «Венецианского купца» сетовал:

Мне это в тягость; вам, я слышу, тоже.

Но где я грусть поймал, нашел, иль добыл, что составляет, что родит ее, —

Хотел бы знать!

Бессмысленная грусть моя виною,

Что самого себя понять мне трудно[9].

Скажем прямо: на самом деле мы не знаем, что вызывает депрессию. На самом деле мы не знаем, что составляет депрессию. На самом деле мы не знаем, почему те или иные средства бывают действенны против депрессии. Мы не знаем, как депрессия проделала свой путь в эволюционном процессе. Мы не знаем, почему один человек впадает в депрессию при обстоятельствах, нисколько не волнующих другого. Мы не знаем, как в этом контексте действует наша воля.

Окружающие ждут от людей, находящихся в депрессии, что они возьмут себя в руки: в нашем обществе нет места хандре. Супругов, родителей, детей затягивают с собой в бездну, — а им не хочется быть рядом с безмерными страданиями. Из бездны глубокой депрессии никто не может ничего, разве только просить о помощи (и то не всегда), но когда помощь подают, ее нужно еще суметь принять. Мы бы хотели, чтобы прозак помог нам, но, по моему опыту, прозак не справится сам, если мы не поможем ему. Прислушайтесь к тем, кто вас любит. Поверьте, что ради них стоит жить, даже если вы в это не верите. Поищите в себе воспоминания, которые отнимает депрессия, и спроецируйте их на будущее. Будьте бесстрашны; будьте сильны, принимайте свои пилюли. Делайте физические упражнения, потому что это полезно, даже если каждый шаг весит тонну. Ешьте, даже если вас воротит от пищи. Рассуждайте с самим собой, даже если вы потеряли способность рассуждать. Эти увещевания, словно записочки, вынутые из рождественского печенья-гаданья, звучат стандартно, но самый верный способ выйти из депрессии — это не любить ее и не позволять себе к ней привыкать. Блокируйте ужасные мысли, вторгающиеся в ваш разум.

Прошло уже много лет с того момента, как я начал лечиться от депрессии. Хотел бы я знать, как это случилось. Понятия не имею, как я пал так низко, и очень мало знаю о том, как вылез и упал опять, и опять, и опять… Я боролся с присутствием захватчика — лианой — всеми общепринятыми средствами, какие только мог найти, и потом придумывал, как исправить собственное отсутствие, — столь же старательно, но и интуитивно, как когда-то учился ходить и говорить. У меня было много легких эпизодов депрессии, потом два серьезных, потом перерыв, потом третий срыв[10], потом еще несколько рецидивов. Теперь я делаю все, что должен, чтобы избегать новых потрясений. Каждое утро и каждый вечер я смотрю на таблетки в своей ладони: белая, розовая, красная, бирюзовая. Порой они выглядят, как надписи у меня на руке, иероглифические пророчества о том, что у меня в будущем все может быть в порядке и что мой долг перед самим собою — пожить и увидеть. Иногда мне представляется, что дважды в день я глотаю собственные похороны, потому что без этих таблеток меня давно бы уже не было. Когда я не в отъезде, я дважды в неделю хожу к психотерапевту. Иногда наши сеансы мне скучны, иногда хочется чего-то иного, никак с этим не связанного, а иногда у меня появляется чувство прозрения. Отчасти благодаря тому, что наговорил мне этот человек, я перестроился настолько, чтобы уметь «проглатывать» собственные похороны, а не осуществлять их на практике. Разговоров было много; я верю, что слова сильны и способны одолеть страх, когда отвращение к нему сильнее, чем ощущение, что жизнь хороша. Со все более утонченным вниманием я обращался к любви. Любовь — это еще один путь вперед. Им надо наступать вместе: сами по себе таблетки — яд, но слабый, сама по себе любовь — нож, но тупой, само по себе знание — веревка, которая затягивается лишь при слишком сильном натяжении. Имея весь набор, вы, если повезет, сможете спасти свое дерево от лианы.

Я люблю свой век. Конечно, очень хотелось бы уметь путешествовать во времени: я с наслаждением посетил бы библейский Египет, Италию эпохи Возрождения, елизаветинскую Англию, увидел расцвет инков, повстречал обитателей Большого Зимбабве, посмотрел, какой была Америка, когда ею владели коренные жители. Но никакое другое время я не предпочел бы своему. Я люблю современный комфорт. Я люблю сложность нашей философии. Я люблю ощущение постоянных перемен, сопровождающее нас в этом новом тысячелетии, чувство, что мы обладатели таких знаний, каких человечество еще никогда не имело. Мне нравится сравнительно высокий уровень социальной терпимости в стране, где я живу. Мне нравится возможность снова, и снова, и снова путешествовать по всему миру. Мне нравится, что люди живут дольше, чем когда бы то ни было раньше, что время на нашей стороне, если сравнить с тысячелетием назад.

Однако мы стоим перед лицом беспрецедентного кризиса нашего физического окружения. Мы потребляем плоды земли с ужасающей быстротой, сея страшный вред на суше, на море и в воздухе. Тропические леса уничтожаются; океаны переполняются промышленными отходами; озонный слой истончается. В мире гораздо больше людей, чем когда-либо прежде, а в будущем году их будет еще больше, а потом еще. Мы создаем проблемы, которые будут осаждать следующее поколение, и следующее, и следующие за этими. Человек преображал землю с тех самых пор, когда выточил из камня первый нож, когда анатолийский земледелец бросил в землю первое зерно, но теперь скорость изменений выходит из-под контроля. Я убежден, что мы должны предпринять шаги к перемене нашего нынешнего курса, если не хотим завести свой корабль в небытие.

Мы изыскиваем новые решения проблем, и это признак гибкости человеческого рода. Мир продолжается, продолжается и наш биологический вид. Рак кожи стал гораздо более распространен, чем раньше, потому что атмосфера гораздо слабее защищает нас от солнца. Летом я пользуюсь кремами и лосьонами с высоким солнцезащитным уровнем, и с ними мне безопаснее. Время от времени я хожу к дерматологу, и однажды он взял срез с моей разросшейся веснушки и отправил на анализ. Дети, которые раньше бегали по пляжу нагишом, теперь намазаны толстым слоем защитного крема. Мужчины, раньше работавшие обнаженными до пояса в полуденный зной, теперь носят рубашки и стараются работать в тени. С этой стороной нашего кризиса мы учимся справляться. Мы изобретаем новые средства защиты, которые весьма далеки от жизни в потемках. Но кроме этого мы должны постараться не уничтожить то, что осталось. Сейчас там, наверху, еще много озона, и он пока справляется со своей работой неплохо. Для окружающей среды было бы хорошо, если бы все прекратили пользоваться автомобилями, но этого не будет, разве что на нас накатит мощная приливная волна окончательного кризиса. Я, честно говоря, считаю, что скорее люди станут жить на Луне, чем у нас будет общество без автомобильного транспорта. Радикальные перемены невозможны и во многом нежелательны, но они, безусловно, нужны.

Похоже, что депрессия существует с тех пор, как у человека появилась способность самосознающего мышления. А может быть, она существовала еще и раньше и от нее страдали мартышки, и крысы, и даже, вероятно, осьминоги еще до того, как двуногие гуманоиды влезли в свои пещеры. Симптоматология наших времен более или менее неотличима от того, что Гиппократ описал две с половиной тысячи лет тому назад. Ни депрессия, ни рак кожи не являются порождениями XXI века. Как и рак кожи, депрессия — телесный недуг, который разросся в недавние времена по вполне конкретным причинам. Не будем же слишком долго стоять на месте и игнорировать ясные признаки растущих проблем. Многое из того, в чем мы уязвимы теперь, в предыдущие эпохи осталось бы незамеченным, теперь же цветет пышным цветом как полномасштабное клиническое заболевание. Мы должны не только изыскивать своевременные решения текущих проблем, но стремиться держать эти проблемы в рамках и не позволять им похищать наш разум. Рост заболеваемости депрессией, безусловно, следствие современного образа жизни. Темп жизни, технологический хаос, отчуждение людей друг от друга, ломка традиционных семейных структур, одиночество эпидемических масштабов, крах систем верований (религиозных, нравственных, политических, социальных — всего того, что придавало жизни смысл и направленность) приняли характер катастрофы. К счастью, мы имеем средства для того, чтобы справляться с проблемами. У нас есть медикаменты, направленные на борьбу с органическими нарушениями, и терапевтические методы, направленные на поддержание людей с хроническими эмоциональными расстройствами. Депрессия стоит нашему обществу все дороже, но она не разорительна. У нас есть психологические эквиваленты солнцезащитных кремов, фуражек с большими козырьками и тени.

Но есть ли у нас эквивалент движения в защиту окружающей среды, системы сдерживания вреда, который мы наносим социальному озоновому слою? Тот факт, что мы умеем лечить, не должен служить причиной игнорирования нами проблемы, которую мы в состоянии решить. Мы должны приходить в ужас от имеющейся статистики. Что делать? Иногда кажется, что уровень заболеваемости и количество средств излечения словно соревнуются друг с другом — кто кого обгонит. Мало кто из нас захочет или сможет отказаться от современного образа мышления как и от современного образа материального существования. Но мы должны прямо сейчас начать делать хоть малое, чтобы понизить уровень засорения социально-эмоциональной среды. Мы должны искать веру (во что угодно — в Бога, в себя, в других людей, в политику, в прекрасное, чуть ли не во все, что существует) и строить структуру помощи. Мы должны помогать социально отверженным, чьи страдания так умаляют радости мира, — и ради живущих в тесноте масс, и ради людей привилегированных, но лишенных глубоких побудительных мотивов своей жизни. Мы должны практиковать активную любовь и должны ей обучать. Мы должны изменять к лучшему обстоятельства, приводящие к ужасающему уровню стресса. Мы должны выступать против насилия и, может быть, против его демонстрации. Это не сентиментальное пожелание; это столь же актуально, как и крики о спасении тропических лесов.

В какой-то момент, до которого мы еще не дошли, но, думаю, скоро дойдем, уровень ущерба превысит прогресс, который мы оплачиваем этим ущербом. Революции не будет, но появятся, возможно, иные типы школ, иные модели семьи и общества, иные процессы передачи информации. Если мы собираемся оставаться на земле, нам придется много работать. Мы научимся увязывать лечение болезни с изменением обстоятельств, ее вызывающих. Мы будем так же стремиться к профилактике, как и к лечению. Повзрослев в новом тысячелетии, мы, надеюсь, спасем тропические леса, озоновый слой, реки, ручьи и океаны этой земли; кроме того, я уверен, мы спасем умы и сердца людей, на ней живущих. Тогда мы обуздаем свой все нарастающий страх перед «демонами полудня»[11] — тревожность и депрессию.

Народ Камбоджи живет в условиях небывалой в истории трагедии. В 70-х годах революционер Пол Пот установил в Камбодже маоистскую диктатуру во имя того, что он назвал «красными кхмерами». За годы последовавшей за этим гражданской войны было уничтожено 20 % населения страны. Образованная элита была вырезана, крестьян систематически перегоняли с места на место, многих бросали в тюрьмы, где над ними издевались; вся страна жила в постоянном страхе. Войны трудно ранжировать — недавние зверства в Руанде бушевали с особой силой, — но уж эпоха Пол Пота не уступала ужасами никакому периоду новой истории в любой точке мира. Что происходит с твоей эмоциональной жизнью, если ты видел четверть своих соотечественников убитыми, или сам прошел через ужасы зверского режима, или когда вопреки безнадежности трудишься на возрождение опустошенной страны? Я хотел увидеть, что происходит с чувствами граждан страны, переживших вместе с нею чудовищный стресс, живущих в отчаянной нужде, практически не имеющих ресурсов и шансов на получение образования или работы. Я мог бы выбрать другую страну, где люди страдают, но не хотел ехать туда, где идет война, потому что психология отчаяния военного времени обычно неистова; отчаяние, приходящее с разрухой, более тупое и всеобъемлющее. Камбоджа — не та страна, где одна группа населения зверски дралась с другой; это страна, где каждый был в состоянии войны с каждым, где все механизмы общества полностью уничтожены, где ни у кого не осталось любви и идеалов.

Камбоджийцы в целом приветливы и предельно дружелюбны к посещающим их иностранцам. Большинство из них тихие, кроткие и дружелюбные люди. Трудно поверить, что такая славная страна и есть то место, где творил свои бесчинства Пол Пот. У каждого, с кем я встречался, было свое объяснение по поводу того, как могли появиться «красные кхмеры», но ни одно из них не имеет смысла, как не имеют смысла объяснения «культурной революции», сталинизма и нацизма. Это случается со страной, и задним числом можно понять, почему данный народ оказался этому подвержен; но в какой области человеческого воображения лежат источники подобного образа действий — непознаваемо. Общественная ткань всегда очень тонка, но почему она истончается в прах, как произошло в этих обществах, узнать невозможно. Американский посол в Камбодже сказал мне, что самая большая проблема кхмеров в том, что традиционное камбоджийское общество не знает мирных механизмов разрешения конфликта. «Если у них случаются разногласия, — сказал он, — они должны совершенно их отрицать или подавлять, а иначе им придется вынимать кинжалы и драться». Один член нынешнего камбоджийского правительства объяснил, что народ слишком долго находился в раболепном подчинении абсолютному монарху и не надумал бороться против властей, пока не стало уже слишком поздно. Я выслушал не менее дюжины других историй и отношусь скептически ко всем.

Беседуя с людьми, пострадавшими от зверств «красных кхмеров», я заметил, что большинство из них предпочитает смотреть в будущее. Когда я настаивал на желании услышать личную историю, они непроизвольно переходили на скорбные глаголы прошедшего времени. То, что я услышал, было бесчеловечно, ужасающе, отвратительно. Каждый взрослый, встречавшийся мне в Камбодже, пережил такие травмирующие события, какие любого из нас привели бы к безумию или самоубийству. В глубине сознания пережитое ими представляло еще один уровень кошмара. Я ехал в Камбоджу, чтобы испытать смирение перед лицом чужих страданий; меня смирили до самой земли.

За пять дней до отъезда из страны я встретился с Фали Нуон, которая была когда-то кандидатом на Нобелевскую премию; она устроила в Пномпене детский приют и центр для отчаявшихся женщин. Она решила попытаться вернуть к нормальной жизни женщин с такими душевными расстройствами, что другие врачи отказались от них, считая, что их невозможно воскресить. Фали Нуон добилась огромного успеха: в ее сиротском доме работают почти исключительно женщины, которым она помогла и которые образовали вокруг нее некое общество милосердия. Говорят, что, если спасти женщин, они, в свою очередь, спасут детей, и так по цепочке спасешь страну.

Мы встретились в небольшой комнате старого конторского здания недалеко от центра Пномпеня. Она сидела на стуле у стены, я на кушетке напротив. Асимметричные глаза Фали Нуон, кажется, сразу видят тебя насквозь и в то же время привечают. Как и большинство камбоджийцев, по западным стандартам она слишком маленькая. Седеющие волосы гладко зачесаны назад, что придает ее лицу жесткую выразительность. Проводя какую-то мысль, она может быть настойчивой, но в основном застенчива и улыбчива, а когда молчит, опускает глаза.

Мы начали с ее собственной истории. В начале 70-х годов Фали Нуон работала стенографисткой в камбоджийском министерстве финансов и в торговой палате. В 1975 году, когда Пол Пот и «красные кхмеры» захватили Пномпень, ее арестовали дома вместе с мужем и детьми. Мужа куда-то услали, и она не имеет представления, казнили его или оставили в живых. Ее с двенадцатилетней дочерью, трехлетним сыном и новорожденным младенцем послали на полевые работы в деревню. Условия были ужасны, пищи едва хватало, но она работала, как все, «ничего никому не говоря, никогда не улыбаясь, потому что мы знали: в любой момент нас могут послать на смерть». Через несколько месяцев ее вместе с детьми отослали в другое место. На этапе ее привязали к дереву и прямо у нее на глазах изнасиловали и убили дочь. Через несколько дней настала очередь самой Фали Нуон. Вместе с несколькими другими работниками ее привезли за город. Ей связали за спиной руки, а ноги скрутили вместе. Заставив опуститься на колени, ее привязали к стволу бамбука и стали наклонять к размокшей земле, так что она должны была напрягать ноги, чтобы не потерять равновесия. Замысел был таков, что она, лишившись сил, упадет лицом в жидкую грязь и, не имея возможности двигаться, захлебнется ею. Ее трехгодовалый сын кричал и плакал рядом с нею. Его привязали к ней так, что, если она упадет, он захлебнется тоже — Фали Нуон станет убийцей собственного ребенка.

Фали Нуон солгала. Она сказала, что до войны работала у одного из высокопоставленных членов партии «красных кхмеров» и была его любовницей; он будет очень сердит, если ее убьют. Мало кому удавалось уходить живым со смертоносных полей, но капитан, который, возможно, поверил ее рассказу, наконец сказал, что не может больше выносить криков ее детей, а тратить на нее пулю было бы слишком расточительно; он развязал Фали Нуон и приказал бежать. С младенцем на одной руке и с трехлеткой на другой она укрылась в джунглях северо-восточной Камбоджи. Там она провела три года, четыре месяца и восемнадцать дней. Она ни разу не ночевала в одном и том же месте. Скитаясь, женщина, чтобы прокормить себя и детей, собирала листья и копала корни, но и тех было мало, и часто другие, более сильные фуражеры опустошали леса до нее. Она стала чахнуть от страшного недоедания. У нее скоро кончилось молоко, и младенец, которого она не могла кормить, умер у нее на руках. С оставшимся ребенком она, кое-как цепляясь за жизнь, продержалась до конца войны.

Когда она дошла в своем рассказе до этого места, мы уже сидели рядом на полу; Фали Нуон плакала и раскачивалась взад-вперед на корточках, а я сидел с подтянутыми к подбородку коленями, положа руки ей на плечи — нечто настолько близкое к объятию, насколько позволяло ее напоминающее транс состояние на протяжении рассказа. Она перешла на полушепот. Когда война кончилась, она нашла своего мужа. Его жестоко били по голове и шее, отчего он стал умственно неполноценным. Их с мужем и сыном поместили в лагерь близ границы с Таиландом, где тысячи людей жили во временных палаточных сооружениях. Одни лагерные рабочие подвергали их физическим и сексуальным издевательствам, другие, наоборот, помогали выжить. Фали Нуон была одной из немногих образованных людей в лагере; зная языки, она могла говорить с сотрудниками гуманитарной помощи. Она стала играть важную роль в лагерной жизни, и ей с семьей дали деревянную хижину, что по лагерным меркам считалось роскошью. «Я тогда помогала работникам гуманитарных организаций, — вспоминает она. — Куда бы я ни пошла, всюду я видела женщин в ужасном состоянии, многие из них с виду парализованные, не двигающиеся, не разговаривающие, не в состоянии ни кормить своих детей, ни ухаживать за ними. Я видела, что, пережив войну, они могли теперь умереть от депрессии, от напрочь лишающего сил посттравматического стресса». Фали Нуон обратилась с просьбой к работникам гуманитарной помощи, и те устроили ей в лагере хижину, нечто вроде психотерапевтического центра.

Для начала она применяла традиционную кхмерскую медицину (состоящую в многообразном комбинировании более сотни трав). Если это не помогало или помогало недостаточно, она пользовалась западной медициной, если та была доступна, а временами так и бывало. «Я припрятывала любые антидепрессанты, которые привозили работники гуманитарной помощи, — рассказывает Фали Нуон, — чтобы иметь в запасе на самые тяжелые случаи». Она приводила своих пациенток на сеансы медитации к себе домой, где устроила буддистский алтарь с цветами. Она постепенно подводила женщин к тому, чтобы те раскрывались перед нею. Сначала она проводила с каждой из них часа по три, чтобы те рассказывали ей свою повесть. После этого она регулярно посещала каждую, стараясь узнать все больше, пока не добивалась полного доверия со стороны отчаявшихся женщин. «Мне было необходимо знать их истории, — объясняет она, — чтобы очень конкретно понять, что должна преодолеть каждая».

Пройдя с ними такую инициацию, Фали Нуон переходила к установленной процедуре. «Это делается в три этапа, — рассказывает она. — Сначала я учу их забывать. У нас есть упражнения на каждый день, чтобы ежедневно они могли немного забывать из того, чего до конца не забудут никогда. В это время я стараюсь отвлечь их музыкой, вышиванием или вязанием, концертами, по временам телевизором — чем угодно, что может сработать и что им нравится. Депрессия — на всей поверхности тела, она сидит прямо под кожей, и мы не можем просто взять ее и вытащить. Но мы можем постараться забыть ее, хоть она и остается там.

Когда их душа освобождается от того, что они забывают, когда они хорошо усваивают забвение, я учу их работать. Какую бы работу они ни хотели делать, я всегда найду способ научить их этому. Некоторые из них могут научиться только убирать дом или сидеть с детьми. Другие усваивают навыки, которые можно использовать в работе с сиротами, а некоторые начинают двигаться к настоящей профессии. Они должны научиться делать все это хорошо и гордиться этим.

И наконец, когда они осваивают работу, я учу их любить. Я сделала пристройку к своей хижине и устроила там баню с паром, у меня в Пномпене теперь тоже есть такая, только лучше выстроенная. Я вожу их туда, чтобы они приучались к телесной чистоте, я учу их делать друг другу маникюр и педикюр, потому что это позволяет им чувствовать себя красивыми, а им так надо быть красивыми! Это, кроме того, приводит их в контакт с телами других, заставляет предоставлять свое тело чьей-то заботе. Это выводит их из физической изоляции, которая обычно воспринимается болезненно, способствуя выходу из изоляции эмоциональной. Вместе моясь и крася ногти, они начинают разговаривать и мало-помалу учатся доверять друг другу, а затем вступают в дружбу, так что им уже не придется тосковать в одиночестве. И тогда свои истории, которые никогда не рассказывали никому, кроме меня, они начинают рассказывать друг другу».

Позже Фали Нуон показала мне свои профессиональные инструменты психолога: бутылочки с разноцветным лаком, парную, маникюрные принадлежности, полотенца. Взаимный уход за телом — одна из первичных форм социализации у приматов, и этот возврат к взаимному ухаживанию как социализирующему фактору в человеческой среде поразил меня своей необычной органичностью. Я сказал ей, что, по-моему, очень трудно научить себя или другого человека забывать, работать, любить и быть любимым. Но она ответила, что если сам умеешь делать эти три вещи, то научить другого не так уж сложно. Она рассказала мне, как из исцеленных ею женщин составилось сообщество и как хорошо они справляются с заботой о сиротах.

«Есть еще один, последний шаг, — сказала она после долгой паузы. — В конце я учу их самому важному. Я учу их, что эти три навыка — забывать, работать и любить — не три разных навыка, но части огромного целого и что все зависит от использования всех трех вместе, каждого как части других. Объяснить это труднее всего, — засмеялась она, — но все они понимают, и тогда, ну что ж, тогда они готовы возвращаться в мир».

Депрессия существует ныне как феномен личностный и социальный. Чтобы лечить ее, человек должен понимать, что происходит при срыве, как действуют лекарства и как работают наиболее распространенные формы психотерапии (психоаналитическая, личностно-ориентированная и когнитивная). Опыт — хороший учитель, и методы общепринятых направлений лечения уже испытаны и испробованы опытом; но неплохие перспективы обещают и многие другие методы — от лечения зверобоем до психохирургии[12], хотя и шарлатанства здесь больше, чем в любой другой области медицины. Разумное лечение требует усиленного изучения конкретных слоев населения: варианты депрессии заметно отличаются у детей, стариков и представителей разных полов. Злоупотребляющие известными веществами составляют отдельную большую подкатегорию. Самоубийство во всем разнообразии форм является осложнением депрессии; жизненно важно понимать, как депрессия может вести к смерти.

Эти эмпирические вопросы ведут нас к вопросам эпидемиологическим. Модно рассматривать депрессию как недуг современности, но это грубая ошибка, что становится ясно при изучении истории психиатрии. Модно также считать ее как бы прерогативой среднего класса, достаточно однородной в своих проявлениях. Это тоже неправда. Изучая депрессию в среде бедноты, мы видим, как разнообразные табу и предубеждения мешают нам оказывать помощь той части населения, что особенно отзывчива на эту помощь. Проблема депрессии среди бедных, естественно, приводит к проблемам политическим. Мы законодательно признаем существующими или несуществующими различные идеи о том, что такое болезнь и лечение.

Биологию нельзя считать судьбой — у нас есть способы иметь хорошую жизнь при наличии депрессии. Более того, люди, которые учатся на своей депрессии, могут на основе этого опыта вырабатывать в себе особую нравственную глубину, и это и есть та самая, крылатая[13], что прячется на дне их ящика с несчастьями. Существует некий базовый спектр эмоций, от которого мы не можем и не должны бежать, и я считаю, что депрессия находится внутри этого спектра, где-то вблизи не только печали, но и любви. Более того, я уверен, что все сильные эмоции стоят рядом и что каждая из них неотрывна от той, которую мы обычно считаем ее противоположностью. Сейчас я научился избегать состояния инвалидности, вызываемого депрессией, но сама депрессия навсегда вписана в код моего мозга — она стала частью меня. Объявлять войну депрессии — значит бороться против самого себя, и это очень важно знать перед началом сражения. Я считаю, что уничтожить депрессию полностью можно, лишь подрывая эмоциональные механизмы, которые делают нас людьми. Наука и философия должны обходиться полумерами.

«Прими сие страдание, — писал когда-то Овидий, — ибо научишься у него». Вполне возможно (хотя пока и маловероятно), что с помощью химических манипуляций мы сумеем локализовать, контролировать и устранять «электронные схемы» мозга, ответственные за страдание. Я надеюсь, что этого никогда не произойдет. Отнять это у нас означало бы опошлить наше переживание жизни, посягнуть на структуру, ценность которой далеко перекрывает мучения, являющиеся ее составными частями. Если бы я мог видеть мир в девяти измерениях, я бы согласился многое отдать за это. Но я скорее соглашусь вечно жить в тумане тоски, чем отказаться от способности страдать. Страдание само по себе нельзя назвать острой депрессией: мы любим и нас любят, испытывая большие страдания, и мы живы их переживанием. То, что я действительно стремлюсь изгнать из своей жизни, — это состояние ходячей смерти, в которое ввергает депрессия, и эта книга призвана служить оружием против такого умирания.

Глава II

Срывы

Яне испытывал депрессии, пока не разрешил, по большей части, все свои проблемы. Моя мать умерла за три года до этого, и я уже свыкался с этим событием; я уже издал свой первый роман; я прекрасно ладил с родными; я вышел невредимым из мощного двухлетнего романа; я купил прекрасный новый дом; я печатался в The New Yorker. И вот, когда жизнь наконец наладилась и никаких поводов для отчаяния не оставалось, депрессия подкралась на своих кошачьих лапах и все испортила, и я остро ощущал, что в моих обстоятельствах оправдания для нее нет. Впасть в депрессию после травмы или когда жизнь являет сплошной кавардак — совершенно закономерно, но предаваться депрессии, когда наконец оправился от травмы и твоя жизнь в полном порядке, — это сбивает с толку и выводит из равновесия. Конечно, ты осознаешь глубинные причины: извечный кризис существования, забытые переживания раннего детства, мелкие обиды, нанесенные теми, кого уже нет, потеря друзей по собственной небрежности, осознание той истины, что ты не Лев Толстой, отсутствие в мире сем совершенной любви, порывы алчности и немилосердия, слишком близко лежащие у сердца, и многое другое. Но теперь, перебирая весь этот реестр, я понял, что моя депрессия — состояние моего ума и она неизлечима.

Мою жизнь нельзя назвать особенно тяжелой. Большинство людей были бы счастливы, выпади им в начале игры мои карты. У меня бывали времена лучше и времена хуже — по моим собственным меркам, но просто спадами случившегося со мною не объяснить. Была бы моя жизнь труднее, я бы совсем иначе понимал свою депрессию. Но ведь у меня было довольно счастливое детство, с обоими родителями, которые одаривали меня любовью, и с младшим братом, которого они тоже любили и с которым мы вполне ладили. Это была семья крепкая настолько, что у меня и мысли не возникало о разводе или о серьезной ссоре между родителями, которые по-настоящему любили друг друга, и хотя и спорили временами о том о сем, но вопрос об их абсолютной преданности друг другу и нам с братом никогда даже не стоял. У нас всегда хватало средств на вполне комфортабельную жизнь. Я не пользовался особой популярностью в начальной школе и в средней, но в старших классах у меня составился круг друзей, с которыми мне было совсем неплохо. Учился я всегда хорошо.

В детстве я был несколько застенчив, страшился осрамиться на людях — а кто не таков? В старших классах я начал замечать за собой периоды неустойчивого настроения, в которых опять-таки нет ничего необычного в подростковом возрасте. Был период, в одиннадцатом классе, когда у меня появилось убеждение, что школьное здание, где проходили уроки (простоявшее почти сто лет), скоро обрушится, и мне, помнится, изо дня в день приходилось закаливать себя против этой странной душевной смуты. Я понимал, что это чушь, и обрадовался, когда примерно через месяц все прошло.

Потом я поступил в колледж, где был блаженно счастлив и встретил множество людей, остающихся моими друзьями по сей день. Я занимался и развлекался изо всех сил, познал целый круг новых эмоций и новые горизонты интеллекта. Иногда, оставаясь один, я вдруг чувствовал себя в изоляции, и это была не просто тоска от одиночества, а страх. У меня было много друзей, и я тогда отправлялся к кому-нибудь из них; обычно это меня отвлекало от моей заботы. Это случалось нерегулярно и не причиняло реального вреда. В аспирантуру на степень магистра я поехал в Англию, а окончив, довольно плавно начал писательскую карьеру. Несколько лет прожил в Лондоне. У меня было много друзей и несколько любовных приключений. Все это во многом и сохранилось, моя жизнь и сейчас нравится мне, и я благодарен за это судьбе.

Когда начинается тяжелая депрессия, появляется склонность рассмотреть ее корни. Хочется узнать, откуда она взялась, всегда ли была где-то рядом или напала на тебя внезапно, как пищевое отравление. Со времени первого срыва я месяцами подряд вносил в реестр неприятности раннего периода жизни, все, как есть. Я родился ягодицами вперед, а некоторые авторы связывают ягодичные роды с родовой травмой. У меня была дислексия[14], хотя мама, рано ее уловив, с двух лет стала учить меня способам ее преодолевать, так что это никогда не было для меня серьезной помехой. Я рано начал говорить, но с координацией было плоховато. Когда я спросил маму о самых ранних моих травмах, она сказала, что я с трудом учился ходить, и хотя речь не вызывала у меня никаких усилий, моторные реакции и чувство равновесия развивались медленно и несовершенно. Мне рассказывали, что я падал, и падал, и падал без конца и только после долгих уговоров соглашался хотя бы попытаться встать на ноги. Моя неспортивность, следствие всего этого, стала причиной моей непопулярности в начальной школе. Естественно, дети такого не прощают, но неприятие со стороны сверстников было мне обидно; впрочем, у меня всегда было несколько друзей, и мне всегда нравились взрослые, а я им.

У меня много разрозненных, не структурированных воспоминаний из раннего детства, и почти все они счастливые. Однажды на сеансе у психоаналитика мне сообщили, что некая слабо очерченная последовательность моих ранних воспоминаний заставляет предполагать, что когда-то в детстве я подвергся сексуальным домогательствам. В принципе это, конечно, не исключено, но я так и не сумел ни вспомнить ничего убедительного на эту тему, ни найти никаких свидетельств. Если что-то и было, то, скорее всего, что-нибудь достаточно нежное, потому что за мной тщательно следили и любой синяк или разрыв были бы немедленно замечены. Помню один эпизод, мне тогда было шесть лет, и я находился в летнем лагере, — меня внезапно охватил беспричинный страх. Вижу все это как сейчас: сверху, на террасе, теннисный корт, справа столовая, мы сидим под большим дубом и слушаем истории. Вдруг я теряю способность двигаться. Я точно знаю, что со мной должно произойти что-то страшное, сейчас или потом, и что пока я жив, я не буду свободен. Жизнь, которая до тех пор воспринималась как твердая поверхность, на которой можно стоять и двигаться, стала вдруг мягкой и поддающейся под ногою, и я начал проваливаться сквозь нее. Если не двигаться, то можно было продержаться, но стоило пошевелить пальцем, и опасность нависала снова. Очень важным казалось, пойду ли я влево, или вправо, или прямо, но какое из направлений меня спасет, я не знал, во всяком случае, в каждый данный момент. К счастью, подоспел воспитатель и велел торопиться, потому что я опаздывал в бассейн; наваждение прошло, но я долго еще вспоминал о нем и надеялся, что оно никогда не повторится.

Я думаю, что когда такое случается с детьми, в этом нет ничего необычного. Экзистенциальная тоска у взрослых при всей своей мучительности обычно вознаграждается углублением самосознания; а первые откровения о хрупкости человека, первые намеки на то, что ты смертен, наваливаются безжалостно и действуют разрушительно. Я наблюдал подобные состояния у своих крестников и у племянника. Было бы глупой фантазией утверждать, что в июле 1969 года в лагере Гранд-Лейк я понял, что когда-нибудь умру; но я наткнулся, без всякой видимой причины, на свою общую уязвимость, на то обстоятельство, что моим родителям не подвластен мир и все в нем происходящее и что мне это тоже никогда не будет подвластно. У меня слабая память, и после того случая в лагере я стал бояться того, что теряется во времени, и ночами, лежа в постели, пытался запомнить все, что произошло в тот день, чтобы сохранить, — вот такая нематериальная жажда накопительства. Мне были особенно дороги родительские поцелуи на ночь, и я подстилал под голову салфетку, чтобы, если они скатятся с моего лица, успеть их собрать, и спрятать, и сохранить навечно.

С начала старших классов я стал ощущать в себе смутное чувство сексуальности, и это, надо сказать, было самой неразрешимой эмоциональной загадкой в моей жизни. Чтобы отгородиться от этого, я много общался с друзьями, и это была моя основная стратегия защиты от этой проблемы во все годы колледжа. Затем несколько лет прошло в неуверенности, была длинная череда связей с мужчинами и женщинами; это сильно осложнило отношения с матерью. Время от времени я впадал в состояние сильной тревоги без всякого конкретного повода — странной смеси тоски и страха. Это состояние иногда нападало на меня в детстве, пока я ехал в школьном автобусе. Иногда оно приходило ко мне в колледже в пятницу вечером, когда шумное веселье за окном насильственно нарушало уединенность темноты. Иногда это происходило во время чтения, а иногда — во время любовных утех. Оно всегда нападало на меня, когда я выходил из дома, и поныне это непременный атрибут всякого отъезда — даже когда я просто еду куда-нибудь на выходные, это состояние наваливается на меня, как только я запираю за собой дверь. Кроме того, оно обычно подступало, когда я возвращался домой. Бывало, меня встречает на пороге мать, или подруга, или даже одна из наших собак, и меня охватывает глубокая печаль, и эта печаль меня пугает. Я справлялся с нею, маниакально тусуясь с людьми, и это почти всегда меня отвлекало. Мне приходилось постоянно насвистывать веселую мелодию, чтобы ускользнуть от этой тоски.

Летом после окончания колледжа у меня случился небольшой нервный срыв, но тогда я понятия не имел, что это такое. Я путешествовал по Европе — это было лето, о каком я всегда мечтал, лето полной свободы, нечто вроде выпускного подарка от родителей. Я провел чудный месяц в Италии, потом отправился во Францию, затем навестил друга в Марокко. Эта страна меня напугала. Было ощущение, что мне дано слишком много свободы, снято слишком много привычных ограничений, и я все время нервничал, как когда-то перед выходом на сцену в школьном спектакле. Я вернулся в Париж, повидался там еще с несколькими друзьями, повеселился от души и направился в Вену, где всегда хотел побывать. В Вене я не мог спать. Приехав и заняв комнату в гостинице, я тут же пошел на встречу со старыми друзьями, которые тоже оказались в Вене. Мы по старинке провели дивный вечер, решили вместе съездить в Будапешт, а потом я вернулся к себе и провел бессонную ночь в ужасе от того, что якобы совершил какую-то ошибку, сам не зная какую. Наутро я был в таком нервозном состоянии, что завтракать в столовой, полной чужих людей, не стал и пытаться; впрочем, выйдя на воздух, почувствовал себя лучше и решил пойти посмотреть картины; я подумал, что, наверно, перенапрягся и переутомился. Мои друзья в тот вечер ужинал и у кого-то еще, и, когда они об этом сказали, это ужалило меня в самое сердце, как будто мне сообщили об убийственном заговоре. Мы договорились встретиться после ужина и выпить вместе. В тот день я не ужинал. Я не мог заставить себя пойти в незнакомый ресторан и в одиночестве заказывать себе еду (хотя раньше это случалось много раз); не мог и завязать ни с кем разговор. Когда я наконец встретился с друзьями, меня трясло. Мы пошли куда-то, и я выпил много больше, чем когда-либо пил, и на время почувствовал себя спокойно. Ночью я опять не сомкнул глаз — раскалывалась голова, болел живот, мучили неотвязные мысли, как бы не опоздать на пароход в Будапешт. Следующий день прошел кое-как, а после третьей бессонной ночи я был так напуган, что всю ночь не мог встать, чтобы пойти в туалет. Я позвонил родителям.

— Мне надо домой, — сказал я. Они были немало удивлены — ведь перед поездкой я торговался с ними за каждый лишний день и каждый лишний город, стараясь как можно дольше протянуть время за границей.

— Что-нибудь случилось? — спросили они, и я мог лишь сказать, что неважно себя чувствую и вообще все это оказалось не так безумно интересно, как я ожидал. Мама проявила понимание:

— Одному путешествовать трудно, — сказала она. — Я думала, ты встретишься там с друзьями, но все равно, это бывает ужасно утомительно.

— Если хочешь вернуться, — сказал отец, — сними деньги с моего счета, купи билет и возвращайся.

Я купил билет, упаковался и вернулся домой в тот же день. Родители встретили меня в аэропорту.

— Что случилось? — спрашивали они, но я только и мог сказать, что больше не мог там оставаться. В их объятиях я впервые за много недель почувствовал себя в безопасности. От облегчения я даже всхлипывал. Когда мы приехали в дом, где я вырос, я уже был в тоске и чувствовал себя полным идиотом. Я загубил лето своей мечты, свое путешествие; я вернулся в Нью-Йорк, где мне совершенно нечего делать. Я так и не увидел Будапешта. Я стал звонить друзьям, и они удивлялись, что это я вдруг объявился. Я и не пытался объяснять, что произошло. Остаток лета я провел дома, с родителями: скучал, раздражался и вечно хмурился, хотя нам по временам было хорошо вместе.

Шли годы, и я более или менее забыл обо всем этом. После того лета я поехал в Англию учиться в университете. Новый университет, новая страна — но я едва ли сколько-нибудь паниковал. Я сразу же вошел в новую жизнь, быстро завел новых друзей, с интересом учился. Я полюбил Англию, и меня уже вроде бы ничто не пугало. Тот нервический юноша, который в Америке уехал из дома учиться в колледже, уступил место крепкому, уверенному в себе, общительному парню. Когда я задавал пирушку, всем хотелось на нее попасть. С моими ближайшими друзьями (они и поныне в числе моих ближайших друзей) я просиживал ночи напролет в ощущении глубокой и живой близости, доставлявшей фантастическое наслаждение. Раз в неделю я звонил домой, и родители отмечали, что мой голос звучит счастливо, как никогда. Когда мне бывало не по себе, я тосковал по компании и всегда ее находил. Два года я был преимущественно счастлив, а недоволен только плохой погодой, невозможностью заставить всех любить меня с первого взгляда, недосыпом и начавшимся выпадением волос. Единственная депрессивная тенденция, преследовавшая меня постоянно, была сродни ностальгии: в отличие от Эдит Пиаф[15], я жалею обо всем просто потому, что оно прошло; еще в двенадцатилетнем возрасте я оплакивал ушедшее время. Даже в самом возвышенном настроении я всегда как бы борюсь с настоящим в бесплодной попытке не дать ему стать прошлым.

Первые годы после двадцати я помню как относительно спокойные. Я решил — просто так, под настроение — отправиться на поиски приключений и стал просто игнорировать свое болезненное беспокойство, даже когда оно бывало связано с устрашающими ситуациями. Через полтора года после окончания аспирантуры я начал ездить в Советский Союз, в Москву, где нелегально жил в чьих-то пустующих квартирах с художниками, которых там встретил. Однажды в Стамбуле кто-то попытался меня ограбить, но я дал отпор, и он убежал, ничего у меня не отняв. Я позволял себе испробовать всевозможные виды секса; я отбросил практически всю прежнюю сдержанность и эротические страхи. Я отращивал длинные волосы; я стригся наголо. Несколько раз я выступал с рок-группой; я ходил в оперу. У меня развилась страсть к приобретению опыта, и я получал его, как только мог, повсюду, куда мне было по карману добраться. Я влюблялся и обустраивал уютные домашние очаги.

А в августе 1989 года, когда мне было двадцать пять, у мамы обнаружили рак яичника и мой безупречный мир начал рушиться. Не заболей она, и моя жизнь сложилась бы совершенно иначе; если бы эта история была хоть чуть-чуть менее трагична, я, может быть, так и прожил бы жизнь с депрессивной тенденцией, но без явного срыва. Возможно, депрессивный эпизод случился бы у меня позже, во время кризиса среднего возраста; может быть, все произошло бы так, как и случилось в действительности. Если первую часть некой эмоциональной биографии составляют переживания-предвестники, то вторую — переживания-возбудители. В большинстве случаев самые глубокие депрессии предвосхищаются более легкими, которые прошли незаметно или просто сами по себе. Разумеется, многие люди, у которых вообще не возникает депрессии, тоже испытывают переживания, которые задним числом можно определить как предвосхищающие эпизоды, но если они ни к чему так и не привели, то просто выпадают из памяти — ведь то, что они, возможно, предвосхищали, так и не материализовалось.

О том, как все развалилось, я подробно рассказывать не стану: тем, кто знает эту изнурительную болезнь, все ясно и без меня, а для тех, кто не знает, это, вероятно, так и останется необъяснимым, каким оказалось для меня в мои двадцать пять лет. Достаточно сказать, что все было действительно ужасно. В 1991 году мама умерла. Ей было пятьдесят восемь. Меня охватила парализующая печаль. Но, несмотря на пролитые слезы и необъятную скорбь, несмотря на уход человека, на которого я всю жизнь полностью полагался, первый период после смерти матери я держался неплохо. Я пребывал в печали, я злился, но не был в безумии.

Тем летом я начал проходить курс психоанализа. Женщине, которая собиралась стать моим психоаналитиком, я сказал, что, прежде чем смогу начать, она должна дать мне обещание, что будет продолжать анализ, пока мы не завершим курса, что бы ни случилось — разве что она серьезно заболеет. Ей было к семидесяти. Она согласилась. Это была очаровательная и мудрая женщина, напоминавшая мне мать. Благодаря нашим ежедневным встречам мне удавалось сдерживать свою скорбь.

В начале 1992 года я влюбился. Она была блестяща, прекрасна, великодушна, добра и фантастически вовлечена во все, что составляло нашу жизнь; она была также невероятно трудным человеком. У нас был беспокойный, но по большей части счастливый роман. Осенью она забеременела и сделала аборт, отчего у меня появилось предощущение утраты. В конце 93-го мы разошлись — по взаимному согласию и с взаимной болью. Я соскользнул еще на одну ступеньку вниз.

В марте 1994 года психоаналитик сказала мне, что уходит на пенсию, потому что ездить в Нью-Йорк из Принстона, где она жила, ей стало трудно. Я уже не чувствовал себя в такой зависимости от нашей совместной работы, и подумывал ее закончить; тем не менее, когда она обрушила на меня эту новость, я не смог сдержаться, разрыдался и проплакал целый час. Обычно я плачу нечасто; так я не плакал с тех пор, как умерла мама. Я чувствовал себя бесконечно, смертельно одиноким, и покинутым, и обманутым, и преданным. На завершение нашей работы нам еще оставалось, пока оформлялась ее пенсия, несколько месяцев (она не знала сколько, вышло же больше года).

В том же месяце я пожаловался ей на утрату чувств, на бесчувствие, поразившее все мои отношения с людьми. Мне стала постылой любовь, работа, семья, друзья. Я стал меньше писать, а потом и вовсе забросил это занятие. «Я ничего не знаю, — писал когда-то художник Герхард Рихтер. — Я ничего не могу делать. Я ничего не понимаю. Я ничего не знаю. Ничего. И вся эта мука не делает меня особенно несчастным». Так и у меня — я не находил у себя никаких сильных эмоций, кроме странного, изводящего беспокойства. У меня всегда было неугомонное либидо, которое часто заводило меня в неприятности; теперь оно как бы испарилось. Я не чувствовал в себе «милой привычки» к физической и эмоциональной близости, меня не привлекали ни незнакомцы на улице, ни те, кого я знал и любил; в эротических ситуациях мои мысли уплывали к тому, что надо купить и какую работу закончить. От всего этого появилось ощущение, что я теряю свое Я, и это напугало меня. Я сознательно планировал удовольствия как часть жизненного расписания. Всю весну 1994 года я ходил по тусовкам и старался развлекаться, но у меня не получалось; я виделся с друзьями и старался поддерживать близость — ничего не выходило; я покупал дорогие вещи, о которых раньше мечтал, и не ощущал от этого никакой радости; в попытках разбудить свое либидо я ударился в ранее не испробованные крайности, смотрел порнографические фильмы и доходил до того, что пользовался услугами проституток. Этот новый опыт не приводил меня в особенный ужас, но и удовольствия, да даже и облегчения, не приносил. Мы с психоаналитиком обсудили ситуацию: я был в депрессии. Мы старались дойти до корней проблемы, а я все отстранялся от жизни, медленно, но неумолимо. Мне стали досаждать бесконечные сообщения на автоответчике — и это стало моим пунктиком: звонки, даже от друзей, стали восприниматься как непосильный гнет. Я перезванивал, а звонков становилось все больше. Я стал бояться водить машину. В темноте я не видел дороги, мои глаза высыхали. Я постоянно думал, что вот-вот врежусь в барьер или в другую машину. Бывало, еду по автостраде и вдруг чувствую, что не умею водить. В оцепенении я съезжал на обочину, весь в холодном поту. Я стал проводить выходные в городе, чтобы не водить машину. Мы с психоаналитиком просмотрели историю моих приступов меланхолии. Мне пришло в голову, что мой роман стой женщиной оборвался из-за того, что я был в ранней стадии депрессии, но я понимал, что разрыв мог, наоборот, стать одной из ее причин. Стараясь развязать этот узел, я пересматривал свою жизнь и пытался понять, с каких пор у меня депрессия: с того разрыва отношений; со смерти матери; с начала ее болезни два года назад; с окончания предыдущего романа; с пубертатного периода; с рождения. Скоро я уже ни о каком времени и ни о каком событии не мог подумать без того, чтобы не увидеть их симптоматичность. И все же это была всего лишь невротическая депрессия, более характеризующаяся тревожной тоской, чем безумием. Она вроде бы была мне подконтрольна: устойчивый вариант состояния, которое у меня уже бывало, в большей или меньшей степени знакомого многим здоровым людям. Депрессия наступает постепенно, как взросление.

К июню 1994 года мною овладела неизбывная скука. В Англии вышел и был благосклонно принят мой первый роман, но мне это мало что дало. Я равнодушно читал рецензии и постоянно ощущал усталость. В июле, вернувшись в Нью-Йорк, я почувствовал, что меня гнетут любые сборища и даже просто разговоры. Все это требовало больше усилий, чем стоило. Метро оказалось невыносимым. Психоаналитик, тогда еще не ушедшая на пенсию, сказала, что у меня легкая депрессия. Мы обсуждали причины, как будто назвать зверя значило уже и приручить его. «У меня слишком много знакомых и слишком много дел, — думал я, — необходимо все это сократить».

В конце августа у меня случилась почечная колика, неприятность, уже раз меня посещавшая. Я позвонил своему врачу, и тот обещал оповестить больницу, чтобы они ускорили отхождение камня в отделении «Скорой помощи». Однако, когда я приехал в больницу, выяснилось, что никто ни о чем не оповещен. При почечной колике боль бывает сокрушительной, и, пока я сидел в ожидании, мне казалось, что мой спинной мозг окунули в кислоту и теперь обдирают нервы до их живой сердцевины. Несколько человек в халатах меня выслушали, я всем им рассказал о своей боли, но никто ничего не сделал. И тогда во мне что-то щелкнуло. Стоя в боксе отделения «Скорой помощи» клиники Нью-йоркского университета, я завопил. Мне сделали укол морфия в руку. Боль утихла. Скоро она вернулась; пять дней я то ложился в больницу, то выходил. Четыре раза мне вводили катетер; наконец, меня посадили на максимально допустимую дозу морфия плюс инъекции демерола (Demerol) каждые несколько часов. Мне сказали, что мои камни плохо просвечиваются и потому я не могу быть кандидатом на литотрипсию, которая мгновенно бы их раздробила. Операция, сказали мне, возможна, но болезненна и в принципе опасна. До тех пор я не хотел тревожить отца, который отдыхал в штате Мен; теперь я решил с ним связаться, потому что он многих знал в клинике с тех пор, как мама лежала там уже в последний раз, и мог все устроить. Он не особенно озаботился. «Камни? Это ничего, они выйдут, я уверен, все будет хорошо, увидимся, когда вернусь». Тем временем я спал уже не более трех часов в сутки. Я работал над серьезнейшим заданием, статьей о политике в отношении глухих, и разговаривал с редакторами как бы в тумане. Я чувствовал, что теряю контроль над собственной жизнью.

— Если эта боль не уйдет, — сказал я другу, — я наложу на себя руки.

Таких слов я не говорил раньше никогда.

Выйдя из больницы, я постоянно боялся. Боль, а может быть, обезболивающие совершенно подорвали мой разум. Я понимал, что камни опять могут начать двигаться и произойдет рецидив. Я страшился оставаться один. Вместе с приятелем я зашел к себе на квартиру, собрал кое-какие вещи и уехал. Это была неделя кочевничества — я мигрировал от одного приятеля к другому. Они обычно уходили днем на работу, а я оставался у них, избегая улицы и не отходя далеко от телефона. Я все еще принимал для профилактики обезболивающие и чувствовал себя немного чокнутым. Я злился на отца — злился иррационально, капризно, мерзко. Он извинялся за безразличное, как я это назвал, поведение и старался объяснить, что только выразил облегчение от того, что у меня не какая-нибудь смертельная болезнь. Он сказал, что по телефону ему послышалось, будто я держусь сравнительно стойко. Я впал в истерику, объяснить которую сейчас не могу никак. Я отказывался с ним разговаривать и даже сообщать, где нахожусь. Время от времени я звонил ему и оставлял сообщения на автоответчике; обычно они начинались словами «Я тебя ненавижу, чтоб ты сдох». Ночами я спасался снотворным. Был небольшой рецидив, и я опять лег в больницу; ничего серьезного, но меня это напугало до смерти. Глядя назад, могу сказать, что в ту неделю я действительно сошел с ума.

На выходные я поехал в Вермонт на свадьбу к друзьям. Стояли прекрасные дни позднего лета. Я почти отменил поездку, но потом выяснил все о ближайшей к месту свадьбы больнице и решил рискнуть. Я прибыл в пятницу, успев к ужину и кадрили (я не танцевал); мне встретился человек, с которым я был шапочно знаком в колледже десять лет тому назад. Мы разговорились; меня захлестнули эмоции, каких я не испытывал годами. Я сиял; был в каком-то исступлении, буквально «перелетал» от эмоции к эмоции и не мог предугадать, что ничего хорошего из этого не выйдет.

После вермонтской свадьбы начался неотвратимый спад. Я работал все хуже и хуже. Я отменил поездку в Англию, куда тоже собирался на свадьбу, опасаясь, что мне не справиться, хотя еще год назад регулярно ездил в Лондон без всяких проблем. Появилось чувство, что меня никто не может полюбить, что у меня больше не будет никаких романов. Сексуальных желаний не осталось вовсе. Я стал питаться нерегулярно, потому что редко бывал голоден. Психоаналитик по-прежнему говорила, что это депрессия, а я уже устал от этого слова, да и от этой милой дамы тоже. Я заявил, что не считаю себя сумасшедшим, но боюсь сойти с ума и не думает ли она, что это кончится антидепрессантами, а она сказала, что отказываться от лекарств — мужественный поступок и что мы вместе можем из этого выбраться. Это был последний разговор по моей инициативе, и испытанные при этом чувства оказались последними на долгое время вперед.

У тяжелой депрессии есть ряд определяющих признаков, — по большей части связанных с уходом в себя, хотя ажитированная, или атипичная, депрессия может характеризоваться не тоскливо-апатическим настроением, а тревожно-меланхолическим и ее обычно довольно легко распознать; она расстраивает сон, аппетит и энергетический баланс. У нее есть тенденция повышать болезненное отношение к отвержению, и она может сопровождаться потерей уверенности в себе и заботы о себе. Вероятно, она зависит от функционирования гипоталамуса (который регулирует сон, аппетит и энергию) и коры (которая переводит эмпирический опыт в философию и мировоззрение). Депрессия, входящая в структуру маниакально-депрессивного (или биполярного) расстройства, предопределена генетически в гораздо большей степени (около 80 %), чем обычная депрессия (10–50 %). Хотя она поддается более широкому спектру методов лечения, контролировать ее нелегко, особенно если учесть, что антидепрессанты могут привести к маниакальному состоянию. Самая большая опасность маниакально-депрессивного психоза в том, что он нередко приводит пациента в так называемое смешанное состояние: когда одновременно существуют и маниакальные, и депрессивные симптомы, человек может быть исполнен негативных чувств и считать, что они его возвышают. Это самое распространенное состояние, провоцирующее самоубийство; оно может вызываться и антидепрессантами, используемыми без стабилизаторов настроения, которые составляют необходимую часть терапии биполярных расстройств. Депрессия может быть меланхолической или атипичной, например ажитированной. Во время первой не хочется ничего делать; во время второй хочется убить себя. Срыв — это прямой путь к безумию. Он, заимствуя метафору у физиков, есть нехарактерное поведение материи, определяемое скрытыми переменными. Здесь проявляется накопительный эффект: видим мы это или нет, но факторы, ведущие к депрессивному эпизоду, собираются годами, обычно на протяжении всей жизни. Нет такой жизни, в которой бы не было материала для отчаяния, но одни люди придвигаются слишком близко к краю, тогда как другим удается, испытывая временами тоску, все же оставаться на безопасном расстоянии от обрыва. Но как только перейдешь черту, все правила меняются. Все написанное на родном языке теперь написано словно по-китайски; что было быстро, теперь медленно; сон нужен для ясности, тогда как бодрствование — последовательность не связанных между собой бессмысленных образов. Во время депрессии органы чувств медленно выходят из строя. «Есть такой момент, когда внезапно начинаешь чувствовать, как работает в тебе «химия», — сказал однажды мой депрессивный друг Марк Вейсс. — Я начинаю по-другому дышать, и дыхание становится зловонным. Моя моча воняет. Мое лицо в зеркале распадается на части. Я знаю, когда это приходит».

К трехлетнему возрасту я уже решил, что стану писать романы, и с тех пор неустанно к этому стремился. Когда мне было тридцать, мой первый роман напечатали, и я уже планировал читательское турне, но сама мысль об этом была мне ненавистна. Один мой добрый приятель вызвался устроить мне вечер-презентацию 11 октября. Я люблю общение, люблю книги; я понимал, что должен бы быть в восторге, но во мне уже не оставалось никакой искры, я был настолько утомлен, что не решался пригласить много людей, потому что не знал, долго ли продержусь на ногах.

Функции памяти и функции эмоций распределены по всем структурам мозга, но лобная часть коры и лимбическая система играют ключевую роль для тех и других: воздействуя на лимбическую систему, задеваешь и память. От той вечеринки у меня в памяти сохранились лишь призрачные контуры и блеклые цвета: серая еда, бежевые люди, тусклое освещение. Помню, однако, что я все время страшно потел и мне до смерти хотелось уйти. Я старался отнести все это на счет стресса. Я решил любой ценой сохранить лицо, и эта решимость сослужила мне хорошую службу. У меня получилось: никто не заметил ничего необычного. Я продержался до конца вечера.

Вернувшись домой, я ощутил приход страха. Я лежал в постели без сна и обнимал подушку, ища в ней утешения. Дальше были две с половиной недели, когда становилось все хуже и хуже. Незадолго до моего тридцать первого дня рождения я развалился на куски. Казалось, весь мой организм вышел из строя. В то время у меня не было романа. Устроить мне день рождения вызвался отец, но сама мысль об этом была невыносима, и поэтому мы решили пойти в наш любимый ресторан с четырьмя ближайшими друзьями. Накануне дня рождения я вышел из дому всего один раз — купить еды. По дороге домой из магазина я вдруг не смог удержать кишечник и наделал в штаны. Я бежал домой и чувствовал, как расползается это пятно. Дома я бросил пакет с покупками, рванулся в ванную, вымылся и лег в постель.

В ту ночь я спал мало, а наутро не смог подняться. Я понял, что ни в какой ресторан идти не могу. Я хотел позвонить друзьям и все отменить, но не смог. Я лежал совершенно неподвижно и думал о даре речи — старался понять, как вообще это делается. Я двигал языком, а звука не было. Я разучился говорить. Потом я заплакал, но слез не было, а была какая-то нависающая над всем несуразица. Я лежал на спине. Я хотел повернуться на бок, но и тут не мог вспомнить, как это делается. Я попробовал задуматься над этим, но задача представилась мне невыполнимой. Я подумал, что у меня, наверно, инсульт, и снова какое-то время плакал. Часа в три дня мне удалось подняться и сходить в туалет. Я весь дрожал, когда вернулся обратно в постель. К счастью, позвонил отец. Я взял трубку.

— Отмени все на сегодня, — сказал я срывающимся голосом.

— Что случилось? — спрашивал и спрашивал он, а я не знал.

Когда споткнешься или поскользнешься, во время падения есть такой момент, когда, прежде чем инстинктивно выбросить руку, видишь, как земля мчится на тебя и ты ничего не можешь поделать — и ощущаешь мгновенный, на долю секунды, ужас. Я так чувствовал себя час за часом, час за часом. Это странно — ощущать беспокойство на таком экстремальном уровне. Все время чувствуешь, что хочешь что-то сделать, что есть какое-то душевное состояние, которое тебе недоступно, некая физическая потребность, невероятной срочности и очень мучительная, но облегчения от нее нет, как если бы желудок постоянно отторгал пищу, а рта, чтобы ее вытошнить, у тебя не было. Зрение во время депрессии сужается и начинает туманиться, словно смотришь телевизор с сильными помехами, когда ты вроде бы видишь картинку, но не по-настоящему; лица не различаются, разве только крупным планом; ничто не имеет контуров. Воздух кажется густым и непроходимым, будто наполненным мякиной. Впасть в депрессию — как слепнуть: тьма сначала сгущается, потом обволакивает; как глохнуть: слышишь все меньше и меньше, пока вокруг тебя не наступает ужасающее безмолвие, пока уже и сам не можешь издать звук, который пробился бы сквозь тишину. Ощущение такое, что одежда на тебе медленно становится деревянной; неподвижность локтевых и коленных суставов прогрессирует и придает телу страшную тяжесть и изолирующую от мира неспособность передвигаться, которая сначала тебя изнурит, а со временем и уничтожит.

Пришел отец с одним из моих друзей, за ним брат с невестой. Хорошо еще, что у отца были ключи. Я почти два дня ничего не ел, и они попытались покормить меня копченой семгой. Все решили, что у меня какая-то ужасная вирусная инфекция. Я съел несколько кусочков, а потом меня вытошнило прямо на себя. Я плакал и не мог остановиться. Я ненавидел свою квартиру, но выйти не мог. Назавтра я кое-как дотащился до кабинета психоаналитика.

— Думаю, — сказал я, с трудом выкапывая слова, — мне надо начать принимать лекарства.

— Жаль, — сказала она и стала звонить психофармакотерапевту, который согласился принять меня через час. По крайней мере, она понимала, что надо обратиться за помощью, пусть и запоздалой. А ведь в 50-х годах, в соответствии с веяниями того времени, одному моему знакомому психоаналитику его начальство сказало, что, если он собирается давать пациенту лекарства, он должен забросить психоанализ. Может быть, как раз нечто старомодное и позволило моему психоаналитику поощрять мой отказ от лекарств? Или она тоже купилась на показуху, которую я устраивал из последних сил? Я этого уже никогда не узнаю.

Психофармакотерапевт выглядел как персонаж фильма о психиатрах: в его кабинете были шелковые обои выцветшего горчичного цвета, старомодные бра на стенах и горы книг с названиями типа «Пристрастившиеся к страданиям» и «Суицидальное поведение: поиски психического домостроительства». Ему было за семьдесят, он курил сигары, говорил с восточно-европейским акцентом и носил тапочки из ковровой ткани. У него были элегантные довоенные манеры и добродушная улыбка. Он задал мне цепочку быстрых конкретных вопросов: как я себя чувствую по утрам по сравнению с вечерами? трудно ли мне смеяться? знаю ли я, чего боюсь? изменился ли у меня режим сна и питания? — и я, как мог, отвечал.

— Ну-ну, — сказал он, когда я выложил ему все свои кошмары, — вполне классический случай, несомненно. Не тревожьтесь, мы вас скоро выправим. — Он выписал мне ксанакс (Xanax), потом покопался в ящиках, нашел начальную дозу золофта (Zoloft) и подробно объяснил, как начать его принимать. — Придете завтра, — продолжал он с улыбкой. — Золофт начнет работать не сразу. Ксанакс снимет состояние тревоги немедленно. Не волнуйтесь насчет привыкания, это пока для вас не актуально. Как только мы немного снимем состояние тревоги и страха, то сможем яснее увидеть депрессию и позаботиться об этом. Не волнуйтесь, у вас совершенно нормальный набор симптомов.

Начав принимать таблетки, я в первый же день переехал к отцу. Ему уже было почти семьдесят, а мужчины в таком возрасте обычно плохо переносят полную перемену в своей жизни. Мой отец заслуживает высшей похвалы не только за великодушную преданность, но и за гибкость ума и духа, позволившую ему понять, как он может стать мне опорой в тяжелые времена, и за мужество, помогавшее ему быть мне такой опорой. Он заехал за мной прямо в кабинет врача и привез к себе. Я не захватил даже чистой одежды, но мне она и не понадобилась, потому что всю неделю я едва поднимался с постели. Моим единственным ощущением в то время была паника. Ксанакс снимал панику, если я принимал нужную дозу, но эта доза была достаточна для того, чтобы погрузить меня в густой, сбивающий с толку сон, нагруженный тяжелыми видениями. Вот как проходили мои дни: я просыпался, зная, что переживаю крайнее состояние паники. Единственное, чего мне хотелось, это принять достаточную дозу лекарства от паники, чтобы снова уснуть, и еще я хотел спать, пока не выздоровею. Несколько часов спустя я снова просыпался, и тогда мне хотелось принять еще снотворного. Убить себя, так же как, например, встать и одеться, было для меня слишком изощренной концепцией, которая не могла возникнуть в моем уме; чтобы я проводил часы, воображая, как буду проделывать нечто подобное, — нет, такого не было. Я хотел только одного — чтобы «это» кончилось; мне не удалось бы даже быть достаточно конкретным, чтобы дать «этому» название. Я не мог много говорить: слова, с которыми я всегда был на короткой ноге, вдруг оказались изощренными, трудными метафорами, использование которых потребовало бы гораздо больше энергии, чем я был в силах мобилизовать. «Меланхолия кончается потерей смысла… Я замолкаю, и я умираю, — писала когда-то Юлия Кристева[16]. — Люди в меланхолии становятся иностранцами в родном языке. Мертвый язык, на котором они говорят, предвещает самоубийство». Депрессия, как и любовь, оперирует избитыми фразами; о ней трудно говорить, не впадая в риторику приторных поп-мелодий; ее переживание настолько ярко, что идея о том, что и другие познали нечто подобное, кажется совершенно неправдоподобной. На мой взгляд, самое красноречивое описание падения в депрессию, какое когда-либо предавали бумаге, принадлежит Эмили Диккинсон:

Шло Погребенье, у меня в Мозгу,

И Люди в Трауре туда, сюда

Все шли и шли — пока не начал,

Казалось, пробиваться Смысл —

Когда же все уселись,

Запели Службу, и как Барабан —

Все била, била, била эта Служба,

Пока не начал Разум мой неметь —

И слышно было, как воздели Ящик,

И некий скрип, пронзивший Душу мне

Свинцовыми опять же Сапогами,

Тогда Пространство зазвонило, будто

Стал Космос Колоколом — чем же стала я? —

Всего лишь Ухом, Мною и Безмолвьем,

Каким-то странным Родом неземным,

Разбитым, одиноким в этом мире —

И тут Обшивку Разума пробило,

Я пала вниз, и с каждым погруженьем

Я попадала в Мир и знать переставала[17].

Сравнительно мало писали о том, что депрессивные эпизоды абсурдно противоречивы; стремясь хранить свое достоинство и придать достоинство страданиям других, этот факт легко проглядеть. Однако для человека, пребывающего в депрессии, это совершенно очевидно. Минуты депрессии как века, там какое-то иное, искусственное понятие о времени. Помню, как я лежал окоченевший в постели и плакал, потому что боялся принять душ, и в то же время знал, что душ — это не страшно. Я прокручивал в уме каждый шаг: поворачиваешься и спускаешь ноги на пол; встаешь; проходишь отсюда до ванной; открываешь дверь; подходишь к краю ванны; пускаешь воду; становишься под душ; намыливаешься; смываешь пену; выходишь из ванны; вытираешься; идешь обратно к кровати. Все. Двенадцать шагов, но мне они представлялись остановками по пути на Голгофу. При этом умом я понимал, что душ — это легко, что я годами проделывал это каждый день, и проделывал так быстро и не замечая, что тут даже и говорить не о чем. Я знал, что эти двенадцать шагов вполне выполнимы. Я знал, что могу даже получить от кого-то помощь в некоторых из них. Обдумывая эту мысль, я переживал несколько секунд облегчения. Кто-нибудь может открыть мне дверь ванной. Я знал, что два-три шага пройти смогу, и вот, напрягая все силы своего организма, садился в кровати, поворачивался и опускал ноги на пол; но тут подступал такой страх и чувство беспомощности, что я опрокидывался навзничь и переворачивался на живот с ногами, все еще свисавшими с кровати. Иногда я опять принимался плакать, не только от того, что не мог совершить простых действий, но и потому, что моя неспособность действовать выглядела совершенным идиотизмом. По всему миру люди принимают душ. Почему, ну почему я не могу быть одним из них? А потом я начинал думать, что у всех этих людей есть семья, и работа, и счет в банке, и паспорт, и планы на ужин, и проблемы, настоящие проблемы, рак, и голод, и смерть детей, и одиночество, и неудачи; а у меня по сравнению с ними так мало проблем, ну разве что я не могу снова повернуться на спину… только через несколько часов, когда придет отец или приятель, чтобы забросить мне ноги обратно на кровать. Идея принять душ начинала выглядеть совершенно нереальной, удачная попытка подтянуть ноги приносила облегчение, и я снова оказывался в безопасности своей постели, чувствуя себя смешным и глупым. Впрочем, иногда нелепость происходящего становилась мне смешна, и думаю, что именно это помогло мне выстоять. На задворках сознания постоянно звучал голос, спокойный и ясный, говоривший: не сентиментальничай; пожалуйста, не надо мелодрамы… Разденься, надень пижаму, ложись спать; утром проснешься — поднимайся, одевайся и делай все, что тебе полагается делать. Я постоянно слышал этот голос, похожий на мамин. Я раздумывал о потерянном и ощущал тоску и ужасное чувство одиночества. «Было ли кому-нибудь дело — я не говорю о супермодном культурном центре, а вообще кому-нибудь, хотя бы моему дантисту, до того, что я вышла из тусовки? — писала в исповедальном эссе о своей депрессии журналистка Дафна Меркин. — Оплакивали бы меня, если бы я вообще не вернулась и не заняла снова своего места?»

К вечеру я становился способен встать с постели. Депрессия чаще всего каскадна[18] — в течение дня становится легче, к утру она опять подступает. Вечерами, не чувствуя никакого желания есть, я вставал и сидел в столовой за ужином с отцом, который отменил все свои планы, чтобы быть со мной. К этому времени я уже мог разговаривать и старался объяснить, каково все это. Отец кивал, без всяких сантиментов уверял меня, что все пройдет, и пытался заставить меня поесть. Он резал мне еду кусочками. Я просил — не надо меня кормить, мне не пять лет, но терпел поражение, не сумев наколоть кусочек бараньей отбивной на вилку, и он делал это за меня. Он все время вспоминал, как кормил меня в детстве, и заставлял обещать, шутя, конечно, что я тоже буду резать для него баранью отбивную, когда он станет стар и беззуб. Он поддерживал связь с некоторыми из моих друзей, а иные друзья сами мне звонили, и после ужина я чувствовал себя достаточно хорошо, чтобы звонить им. Иногда кто-нибудь даже заскакивал после ужина. Против всех ожиданий, я мог перед сном сам принять душ! И даже глоток воды после перехода через пустыню не мог бы быть желаннее этого торжества победы над собой и этой чистоты. Перед сном, уже накачавшись ксанаксом, но еще не уснув, я мог пошутить обо всем этом с отцом и друзьями, и в комнате появлялось ощущение той драгоценной близости, которое сопровождает болезнь, и иногда я чувствовал это чересчур сильно и вновь начинал плакать, а потом наступало время гасить свет, чтобы я мог опять уснуть. Иногда близкие друзья сидели со мной, пока я не уплывал в сон. Одна подруга порой держала мою руку, напевая колыбельные. В некоторые дни отец читал мне вслух книги, которые я любил в детстве. Я его останавливал. «Две недели назад я издавал роман! — говорил я. — Я работал по двенадцать часов в день и потом мог сходить на четыре пирушки за вечер. Что произошло?» Отец уверял меня, сияя, что скоро я смогу проделывать все это снова. С таким же успехом он мог говорить мне, что скоро я сумею построить вертолет из теста и улететь на нем на Нептун: так ясно виделось мне, что моя настоящая жизнь, та, которую я жил раньше, теперь решительно в прошлом. Время от времени паника ненадолго оставляла меня. Тогда приходило тихое отчаяние. Это необъяснимо, потому что не поддается логике. Было дьявольски неловко сообщать людям, что у меня депрессия, когда в моей жизни по всем параметрам было столько добра, и любви, и материального достатка… Для всех, кроме ближайших друзей, у меня был «неисследованный тропический вирус», который я «скорее всего, подхватил прошлым летом в поездке». Вопрос бараньей отбивной приобрел для меня особую символику. Моя приятельница-поэтесса Элизабет Принс написала:

Ночь

глухая, сырая: это

Нью-Йорк в июле.

Я была в своей комнате, прячась,

питая отвращение

к необходимости глотать.

Позже я прочел в дневнике Леонарда Вулфа описание депрессии Вирджинии: «Предоставленная самой себе, она ничего не брала в рот и могла постепенно довести себя до голодной смерти. Всегда было чрезвычайно трудно заставить ее съесть достаточно, чтобы сохранять здоровье и силы. Ее безумие пронизывало обыкновенно чувство некой вины, происхождение и природу которой я так и не обнаружил, но каким-то своеобразным образом это было связано с пищей и процессом еды. На ранней, острой, суицидальной стадии депрессии она, бывало, часами сидела, охваченная безнадежной меланхолией, молча, не отвечая на обращенные к ней слова. Когда приходило время поесть, она не обращала ни малейшего внимания на поданную ей на тарелке еду. Обычно мне удавалось склонить ее съесть немного, но этот процесс был ужасен. Каждый раз мы проводили за столом час или два; мне приходилось сидеть рядом с нею, вкладывать ложку или вилку ей в руку и время от времени очень тихо просить ее поесть, одновременно дотрагиваясь до ее руки. Раз в пять минут она могла машинально съесть ложечку».

Во время депрессии тебе постоянно твердят о нарушенной способности здраво судить, на самом же деле одно из свойств депрессии — то, что она затрагивает способность воспринимать. Депрессивный срыв вовсе не означает, что в твоей обычной жизни нет беспорядка. Если существуют вопросы, которые ты годами с успехом обходил или вовсе выбрасывал из головы, все они теперь вылезают наружу и глядят тебе прямо в лицо; одна из сторон депрессии — глубокое знание, что утешающие тебя доктора, уверяющие тебя, что ты судишь неверно, не правы! Ты непосредственно соприкасаешься с «ужасностью» своей жизни. На уровне рассудка понимаешь, что позже, когда лекарство подействует, ты сможешь лучше справиться с этой «ужасностью», но свободен от нее все равно не станешь. В депрессии прошлое и будущее абсолютно включены в текущий момент, как в мире трехлетнего ребенка. Ты не помнишь хоть сколько-нибудь отчетливо прошлого, когда тебе было лучше, и уж точно не можешь представить себе будущего, когда станет лучше. Если ты расстроен, даже глубоко расстроен, то это переживание существует во времени, тогда как депрессия вневременна. Депрессия лишает тебя точки зрения.

Во время депрессивного эпизода происходит множество процессов. Наблюдаются нарушения обмена нейромедиаторов (химических передатчиков импульсов по нервным клеткам); изменения функции синапса (области контакта нейронов между собой и с клетками исполнительных органов[19]; повышение или понижение чувствительности нейронов; изменения в проявлениях активности генов; повышение (как правило) или понижение обмена веществ в передних отделах коры головного мозга; увеличение содержания гормона, контролирующего секрецию щитовидной железы (TRH); расстройство функции мозжечковой миндалины и иногда гипоталамуса (областей мозга); изменение уровня мелатонина (гормона, вырабатываемого шишковидной железой из серотонина); повышение содержания пролактина (избыток производных молочной кислоты, вызывающий у людей, подверженных состоянию тревоги, приступы паники); сглаживание кривой суточной температуры тела и суточного выделения гидрокортизона; нарушение связей между таламусом, базальными ганглиями и фронтальными долями (другие функциональные центры мозга); увеличение притока крови к лобной доле доминантного полушария; уменьшение притока крови к затылочной доле (которая контролирует зрение); снижение желудочной секреции. Трудно разобраться во всех этих явлениях. Какие из них — причины депрессии, какие — симптомы, а какие — просто совпадения? Можно подумать, что повышенный уровень TRH означает, что TRH вызывает плохое самочувствие, а на деле большие дозы этого гормона могут с пользой применяться для временного облегчения депрессии. Оказывается, что во время депрессии организм начинает вырабатывать TRH в качестве собственного антидепрессанта. И TRH, хотя и не является общепризнанным антидепрессантом, может быть использован в качестве такового сразу после тяжелого приступа депрессии, потому что мозг, у которого во время депрессии множество проблем, становится сверхчувствителен к тому, что может помочь эти проблемы решить. Клетки мозга с готовностью изменяют свои функции, и во время приступа соотношение между патологическими изменениями (вызывающими депрессию) и адаптивными (борющимися с нею) определяет, продолжишь ли ты болеть или тебе станет легче. Если принимать лекарства, которые стимулируют адаптивные функции или активируют их в такой степени, чтобы навсегда подавить патологические, ты вырываешься из замкнутого круга и мозг сможет продолжать работать нормально.

Чем больше эпизодов депрессии, тем вероятнее их повторение; как правило, с течением жизни они становятся все тяжелее и происходят все чаще. Это ускорение подсказывает, как работает недуг. Первый эпизод депрессии обычно связан либо с какими-нибудь провоцирующими событиями, либо с трагедией; по наблюдению Кей Джеймисон — талантливого психолога, чьи тексты, как академические, так и популярные, способствовали изменению взглядов на душевные расстройства, — люди, генетически предрасположенные к депрессии, «похожи на сложенный для костра хворост, сухой и легко воспламеняемый, ничем не отгороженный от искр, неизбежно выбрасываемых жизнью». В какой-то момент рецидивы перестают зависеть от обстоятельств. Если у животного каждый день вызывать припадки, со временем они станут автоматическими: они так и будут возникать у него постоянно, даже если прекратить стимуляцию. Очень похожим образом мозг, уже несколько раз погружавшийся в депрессию, продолжает входить в нее снова и снова. Это заставляет предположить, что депрессия, пусть даже первоначально вызванная внешней трагедией, в итоге изменяет структуру и биохимию мозга. «Это не такая уж доброкачественная болезнь, как мы полагали, — говорит Роберт Пост, начальник филиала биологической психиатрии Национального института психического здоровья. — У нее есть тенденция рецидивировать и углубляться, так что после нескольких приступов следует подумать о долгосрочной профилактической терапии, чтобы избежать ужасных последствий».

Кей Джеймисон, когда приходится говорить на эту тему, стучит кулаком по столу. «Депрессия — совсем не безобидная хандра. Это не просто жалкое, кошмарное, разрушительное состояние — часто оно еще и убивает. Не только через самоубийство, но и через повышенный риск сердечно-сосудистых заболеваний, понижение иммунитета и многое другое». Нередко пациенты, первоначально хорошо отзывавшиеся на лекарства, перестают реагировать на них после того, как несколько раз прервут курс и начнут снова; так и с каждым новым эпизодом риск того, что депрессия станет хронической и неизбежной, возрастает на 10 %. «Это напоминает начальную стадию рака, когда организм очень хорошо отзывается на лекарства, но, как только появляются метастазы, перестает реагировать, — объясняет Пост. — Если у вас часто бывают эпизоды депрессии, это изменяет вашу биохимию к худшему, и, случается, необратимо. Но и на этой стадии многие психотерапевты ищут не там. Если Данный приступ наступил в автоматическом режиме, что толку искать источник стресса, подтолкнувший исходный процесс? Для этого уже просто слишком поздно». То, что починено, всего лишь залатано и целым не станет никогда.

Три разных события — снижение рецепции серотонина, повышение уровня гидрокортизона (гормона стресса) и депрессия — случайное совпадение. Что за чем следует, неизвестно; это загадка о цыпленке, курице и яйце. Если в мозге подопытного животного повредить серотониновую систему, уровень гидрокортизона повышается. Если повысить содержание гидрокортизона, снижается серотонин. Если человека подвергнуть стрессу, то гормона высвобождения кортикотропина (CRH) становится больше и от этого повышается содержание гидрокортизона. Если человек находится в депрессии, содержание серотонина снижается. Что все это значит? Последние десять лет веществом номер один считается серотонин, и в США для лечения депрессии чаще всего используют методы, повышающие функциональный уровень содержания серотонина в мозге. Каждый раз, воздействуя на серотонин, модифицируют стрессовые механизмы и изменяют уровень гидрокортизона в мозге. «Я бы не сказала, что гидрокортизон служит причиной депрессии, — говорит Элизабет Янг, которая работает в этой области в Мичиганском университете. — Но он, вполне возможно, усугубляет легкое состояние и создает реальный синдром». Гидрокортизон, как только производится, сразу же привязывается к глюкокортикоидным рецепторам в мозге. Антидепрессанты повышают число этих рецепторов, которые затем абсорбируют излишки гидрокортизона. Это крайне важно для общей регуляции функций организма. Глюкокортикоидные рецепторы фактически «включают» и «выключают» некоторые гены, и когда у вас сравнительно мало рецепторов, «одолеваемых» большим количеством гидрокортизона, организм идет вразнос. «Это как с обогревательной системой, — говорит Янг. — Если датчик температуры расположен на сквозняке, система никогда не отключится, даже если в комнате станет жарко. Но если добавить несколько датчиков и расположить их по всей комнате, то система управления снова станет работать».

В обычных обстоятельствах уровень гидрокортизона следует довольно простым правилам. Согласно суточной кривой его содержание повышается к утру (что заставляет нас вставать с постели) и постепенно снижается в течение дня. Случись что-нибудь с ингибиторными цепочками, которым положено постепенно выключать производство гидрокортизона на протяжении дня, — и это может стать одной из причин того, что депрессивные люди продолжают еще долго в течение дня испытывать обычную для себя утреннюю тоску. Не исключена возможность управления депрессией непосредственно через гидрокортизоновую систему, а не через серотониновую. На основе базовых исследований в Мичигане ученые лечили неподдающихся лечению депрессивных пациентов кетоконазолом — препаратом, снижающим уровень гидрокортизона, и почти у 70 % наблюдалось заметное улучшение. Пока у кетоконазола еще слишком много побочных эффектов, что мешает его широкому применению в качестве антидепрессанта, но несколько фармацевтических компаний исследуют аналогичные препараты, не имеющие этих негативных побочных эффектов. Однако такое лечение должно тщательно контролироваться, поскольку гидрокортизон ответствен за реакции типа «сражайся или беги», за ту адреналиновую энергию, которая помогает нам устоять перед лицом трудностей, за противовоспалительные процессы, за принятие решений и настойчивость и, самое главное, за введение в действие иммунной системы перед лицом инфекционных заболеваний.

Недавно были проведены исследования поведения при изменении уровня гидрокортизона у павианов и у авиадиспетчеров. Павианы, у которых долгое время поддерживали высокий уровень гидрокортизона, становились склонными к паранойе, теряли способность отличать настоящую угрозу от мелких неудобств, легко вступали в смертный бой за банан, лежащий рядом с деревом, обвешанным спелыми плодами, как будто от этого зависела их жизнь. У психологически здоровых авиадиспетчеров наблюдалась точная корреляция между степенью переутомления и уровнем гидрокортизона; у тех же, кто пребывал в плохом состоянии, этот уровень скакал до небес без всякой причины. Когда нарушена корреляция между гидрокортизоном и уровнем стресса, становятся возможны истерики из-за банана: все, что ни происходит с тобой, отзывается стрессом. «Это тоже форма депрессии, и к тому же, депрессивность, конечно, сама вызывает стресс, — замечает Янг. — Получается движение по спирали вниз».

Однажды случившийся стресс, достаточный для долговременного повышения уровня гидрокортизона, поражает гидрокортизоновую систему, и в будущем она, активизировавшись, выключается уже не так легко. После этого повышенный в результате небольшой травмы уровень гидрокортизона может уже не прийти в норму, как произошло бы при обычных обстоятельствах. Так все, однажды сломанное, имеет тенденцию ломаться снова и снова в результате все меньшего и меньшего внешнего воздействия. Люди, пережившие инфаркт миокарда после большого физического напряжения, подвержены рецидивам даже сидя в кресле — сердце изношено и иногда сдает без особого напряжения. То же происходит и с мозгом.

Принадлежность какой-либо проблемы медицине не противоречит психосоциальному характеру источников этой проблемы. «Моя жена — эндокринолог, — говорит Хуан Лопес, сотрудник Янг, — она лечит детей с диабетом. Диабет — болезнь поджелудочной железы, но влияют на нее внешние факторы. Не только то, что ты ешь, но и какой стресс переживаешь — когда дети из неблагополучных семей начинают беситься, сахар у них в крови сходит с ума. Но от этого диабет не становится психическим заболеванием». В области депрессии психологический стресс перерождается в биологическое изменение и наоборот. Если человек подвергается крайнему стрессу, у него выделяется гормон высвобождения кортикотропина (CRH), что часто способствует возникновению биологической ситуации депрессии. Психологические методы недопущения слишком большого стресса могут помочь держать на низком уровне CRH и гидрокортизон. «У вас есть гены, — говорит Лопес, — и с ними вы ничего сделать не можете. Но иногда вы можете управлять тем, как они себя выражают».

В своих исследованиях Лопес вернулся к самым тривиальным моделям поведения животных. «Если довести крысу до стресса, — говорит он, — у нее будет высокий уровень стрессового гормона. Если посмотреть на ее рецепторы, поглощающие мелатонин, можно увидеть, что стресс все изменил. Мозг крысы под сильным стрессом очень похож на мозг крысы в глубокой депрессии. Если дать ей антидепрессант, меняющий серотониновую ситуацию, она снова начинает управлять собой. Не исключено, что есть депрессии, связанные с обменом серотонина, а есть — с обменом гидрокортизона, но в большинстве случаев это некая смешанная чувствительность и к тому, и к другому. Связь этих двух систем составляет часть одной и той же патофизиологии». Опыты на крысах многое прояснили, но у человека существует префронтальный участок коры, который и делает нас более высокоразвитыми по сравнению с крысами; в этом участке мозга тоже есть много рецепторов гидрокортизона, которые, вероятно, и повинны в столь сложном характере человеческой депрессии. Мозг самоубийц являет чрезвычайно высокое содержание CRH — «гиперуровень, как будто их накачивали этой штуковиной». Надпочечники (производящие адреналин) у них крупнее, чем у людей, умерших от других причин, потому что высокое содержание CRH послужило причиной расширения надпочечниковой системы. Последняя работа Лопеса показывает, что у самоубийц выявляется значительно меньше рецепторов гидрокортизона в префронтальной коре (это означает, что гидрокортизон в этой области не действует так сильно, как необходимо). Следующим шагом, говорит Лопес, станет исследование мозга людей, которые были подвержены колоссальному стрессу, но тем не менее продолжают жить и функционировать. «Каков механизм их «биохимии стресса»? — спрашивает Лопес. — Как им удается сохранять такую устойчивость? Каковы закономерности выработки CRH в их мозге? Чем отличаются их рецепторы?»

Джон Греден, декан факультета, на котором работают Лопес и Янг, концентрирует внимание на долгосрочных эффектах продолжительных стрессов и продолжительных приступов депрессии. Если у вас слишком сильный стресс и слишком высокий уровень гидрокортизона на протяжении долгого времени, вы начинаете уничтожать те самые нейроны, которые должны регулировать цепь обратной связи, снижая уровень гидрокортизона по выходе из стресса. В конечном итоге это приводит к поражениям гиппокампа и мозжечковой миндалины, к потере нейронной ткани, из которой строится нейронная информационная сеть. Чем дольше пребываешь в состоянии депрессии, тем выше вероятность поражений, которые могут привести к периферической нейропатии: слабеет зрение, многое начинает работать неправильно. «Это отражает очевидный факт: мы должны не только лечить депрессию, когда она возникает, — говорит Греден, — но и предотвращать ее рецидивы. Подход нашего официального здравоохранения в настоящее время попросту неверен. Люди с повторяющейся депрессией должны принимать лекарства постоянно, а не периодически: мало того, что им приходится выживать во множественных эпизодах депрессии, они еще и разрушают собственную нейронную ткань». Греден думает о временах, когда понимание физических последствий депрессии сможет привести нас к методам обращения их вспять. «Может быть, мы попробуем избирательно вводить нейротропные вещества, способствующие росту нейронов, в определенные отделы мозга, чтобы заставить ту или иную ткань распространяться и развиваться. Может быть, мы научимся использовать стимуляцию другого рода — электрическую, магнитную — чтобы способствовать росту в определенных отделах».

Очень надеюсь. Принимать таблетки — дорого, не только финансово, но и психологически. Зависеть от них унизительно. Придерживаться режима, не забывать обновлять запасы и рецепты — утомительно. Знание, что без этого непрестанного вмешательства перестаешь быть собой, — отравляет жизнь. Я не вполне понимаю, почему у меня такое ощущение: я ношу контактные линзы и без них практически слеп, но ведь не стыжусь ни линз, ни моей нужды в них (хотя, конечно, предпочел бы безупречное зрение). Постоянное присутствие лекарств служит мне напоминанием о непрочности и несовершенстве, а я — перфекционист и хочу, чтобы все выходило из руки Божьей неоскверненным.

Первые эффекты антидепрессантов появляются примерно через неделю, однако полное проявление их достоинств требует иногда и шести месяцев. Я чувствовал себя от золофта отвратительно, и мой врач заменил его на паксил (Paxil) через несколько недель. От паксила я тоже не был в диком восторге, но он работал и давал меньше побочных эффектов. Только много позже я узнал, что хотя 80 % пациентов реагируют на препараты, на первое лекарство (и вообще, на любое конкретное лекарство) отзывается только 50 %. Тем временем работает кошмарный порочный круг: симптомы депрессии вновь вызывают депрессию. Чувство одиночества вызывает депрессию, но и депрессия создает чувство одиночества. Если не можешь исправно функционировать, в твоей жизни наступает беспорядок, какой ты в ней и предполагал; если не можешь говорить и не имеешь сексуальных желаний, твоя личная и социальная жизнь рушится, а это само по себе вызывает депрессию.

Большую часть времени я был слишком расстроен из-за всего на свете, чтобы страдать по какому-нибудь конкретному поводу; только поэтому мне и удавалось сносить утрату привязанностей, удовольствий и достоинства, вызванную недугом. Ко всем прочим неудобствам, сразу после дня рождения у меня было запланировано турне-презентация. Я должен был ездить в самые разные книжные магазины и прочие места, стоять там перед группами незнакомых людей и читать вслух отрывки из написанного мною романа. Это был рецепт катастрофы, но я исполнился решимости через это пройти. Перед первым из таких чтений — это было в Нью-Йорке — я просидел четыре часа в ванне, а потом один мой близкий друг, который уже прошел через собственную депрессию, помог мне принять холодный душ. Он не просто открыл краны, но и помог мне справиться с выматывающими трудностями расстегивания пуговиц и прочим, а потом стоял в ванной, чтобы помочь мне выйти. И я пошел на эту презентацию. Мне казалось, что мой рот засыпан тальком, я плохо слышал и постоянно думал, что вот-вот упаду в обморок, но у меня все получилось. Затем один приятель помог мне добраться домой, где я слег на три дня. Я больше не плакал и, если принимал достаточную дозу ксанакса, мог сдерживать напряжение. Повседневные дела по-прежнему были для меня почти невозможными, и я каждый день просыпался рано утром в панике, а потом мне нужно было несколько часов, чтобы победить страх и подняться с постели; но мне удавалось заставлять себя появляться на публике хотя бы на час-другой.

Выход из депрессии обычно постепенен, и разные люди останавливаются на разных его стадиях. Одна женщина, работающая в системе здравоохранения, рассказала мне о собственной постоянной борьбе с депрессией: «Реально она не покидает меня никогда, но я воюю с ней каждый день. Я сижу на таблетках, и это помогает; я просто решила для себя, что не позволю себе ей поддаться. Видите ли, у меня есть сын, который тоже страдает этим недугом, и я не хочу, чтобы он думал, будто это повод не иметь хорошей жизни. Каждый Божий день я встаю и готовлю сыну завтрак. В некоторые дни я могу продолжать жить, в иные — вынуждена опять ложиться, но встаю я каждый день. Каждый день, иногда раньше, иногда позже, я прихожу в этот кабинет. Иногда я пропускаю несколько часов, но целого дня я не пропускала из-за депрессии ни разу». Женщина говорила, слезы катились у нее по щекам, но она сжала зубы и продолжала: «На прошлой неделе просыпаюсь — совсем плохо. Кое-как поднялась, пошла на кухню — каждый шаг отдается в голове; открыла холодильник. Все, что нужно для завтрака, лежит в глубине, а я не могу дотянуться. Когда пришли дети, я просто стояла, уставившись в холодильник. Это совершенно невыносимо, да еще и происходит на виду у детей». Мы поговорили о не прекращающейся день за днем битве. «Люди, подобные Кей Джеймисон или вам, проходят через это при большой поддержке, — сказала она, — а мои родители умерли, я разведена, и мне нелегко до кого-нибудь достучаться».

Жизненные события часто служат пусковыми механизмами депрессии. «Вероятность испытать депрессию в стабильной ситуации гораздо меньше, чем в нестабильной», — говорит Мелвин Макгиннес из клиники Джонса Хопкинса. Джордж Браун из Лондонского университета, основоположник исследований воздействия стрессовых жизненных событий, говорит: «На наш взгляд, депрессия антисоциальна по происхождению; да, есть такая болезнь, но большинство людей способны получить тяжелую депрессию в результате конкретного набора обстоятельств. Уровень уязвимости, конечно, разный, но я думаю, что у 70 % он достаточен для депрессии». Согласно всестороннему исследованию, которое он проводит уже двадцать пять лет, за запуск первоначальной депрессии ответственны чрезвычайно грозные жизненные события. Они часто связаны с утратой — любимого человека, своей роли, идеи о самом себе — и действуют хуже всего, когда сопровождаются унижением или чувством безысходности. Депрессию могут вызывать и положительные перемены. Рождение ребенка, повышение по службе и женитьба почти с такой же вероятностью могут вызвать депрессию, как смерть или утрата.

Традиционно проводится грань между эндогенной и реактивной моделями депрессии: эндогенная начинается изнутри сама по себе, реактивная же есть экстремальная реакция на тяжелую ситуацию. В последние десять лет это различие перестало быть актуальным, поскольку стало ясно, что в большинстве случаев депрессия объединяет реактивные и внутренние факторы. Рассел Годдард из Йельского университета рассказал мне историю своих сражений с депрессией: «Я принимал асендин (Asendin), и это закончилось психозом; жена вынуждена была срочно отправить меня в больницу». Декседрин (Dexedrine) принес лучшие результаты. Его депрессия часто строилась вокруг семейных событий. «Я знал, что свадьба сына будет событием эмоциональным, — рассказал он, — а все эмоциональное, хорошее или плохое, действует на меня разрушительно, поэтому я решил подготовиться. Я всегда ненавидел идею электрошоковой терапии, а тут пошел и сам попросил сеанс. Ничего хорошего не вышло. В день свадьбы я не смог даже подняться с постели. Сердце у меня разрывалось, но попасть туда у меня не было никакой возможности». Подобные состояния вносят ужасное напряжение в семью и в отношения между родственниками. «Моя жена понимала, что сделать ничего не может, — объяснил Годдард. — Она, слава Богу, научилась оставлять меня в покое». Но часто друзья и родные вообще не способны понять, как следует себя вести, некоторые даже излишне потакают больному. Если обращаться с человеком как с инвалидом, то он именно так и будет себя воспринимать; это может действительно сделать его совершенным инвалидом, возможно, даже ухудшив его состояние. Существование медикаментов усилило нетерпимость в обществе. Однажды в больнице я слышал, как женщина говорила своему сыну: «У тебя проблемы? Начни принимать этот прозак и, когда все пройдет, позвони мне». Установить правильный уровень терпимости важно не только для пациента, но и для членов его семьи. «Родные должны остерегаться, — сказала мне Кей Джеймисон, — чтобы не заразиться безнадежностью».

Что здесь причина, а что — следствие, остается совершенно непонятным: депрессия ли порождает жизненные события или жизненные события порождают депрессию? Синдром и симптом стирают грани между собой и становятся взаимной причиной: неудачные браки — причина неудачных жизненных событий — причина депрессии — причина неудачных привязанностей — причина неудачных браков. Согласно исследованиям, проведенным в Питсбурге, первое проявление тяжелой депрессии, как правило, тесно связано с жизненными событиями; второе — менее тесно; к четвертому-пятому эпизодам жизненные события уже не играют в них видимой роли. Браун согласен, что в какой-то момент депрессия «взлетает на собственной силе» и становится непредсказуемой и эндогенной, отвлеченной от жизненных событий. Хотя большинство людей с депрессией пережили те или иные специфические события, только один из пяти, их испытавших, впадет в депрессию. Ясно, что стресс повышает уровень заболеваемости депрессией. Самый сильный стресс — унижение, за ним идет утрата. Лучшая защита для людей с подобной биологической уязвимостью — удачный брак, который абсорбирует внешнее унижение и минимизирует его. «Психосоциальные условия создают биологические изменения, — признает Браун, — но механизм уязвимости должен быть первоначально пущен в ход внешними событиями».

Как раз перед началом моего турне-презентации я начал принимать наван (Navane), антидепрессант, воздействующий на тревожность: мы надеялись, что это позволит мне реже прибегать к ксанаксу. Следующие выступления были в Калифорнии. Я считал, что не смогу поехать; и уж точно знал, что не смогу поехать один. Кончилось тем, что со мной поехал отец; пока я находился в дурмане от ксанакса, он посадил меня в самолет, потом высадил, отвез из аэропорта и поселил в отеле. Я был настолько накачан, что почти спал, и благодаря этому смог пройти через все перемены своего положения, тогда как неделю назад это было бы немыслимо. Я понял, что, чем больше мне удается делать, тем меньше хочется умирать, поэтому поездка выглядела важным делом. Прибыв в Сан-Франциско, я лег в постель и проспал двенадцать часов. И вот во время первого моего ужина в этой поездке я вдруг почувствовал, что меня отпускает. Мы сидели в большой, уютной столовой нашей гостиницы, и я сам выбрал себе еду. До этого я проводил по много дней рядом с отцом, но не имел представления о том, что происходит в его жизни помимо меня; в тот вечер мы разговаривали, как бы пытаясь наверстать упущенное за месяцы разлуки. Наверху мы продолжали разговаривать допоздна, и когда я наконец-то отправился спать, я был чуть ли не в экстазе. Я поел шоколада из мини-бара, написал письмо, прочел несколько страниц захваченного с собой в дорогу романа, постриг ногти. Я чувствовал, что готов идти в мир.

Наутро мне было так плохо, как в худшие моменты моей жизни. Отец помог мне подняться, включил душ. Он попытался меня накормить, но от страха я не мог даже жевать. Кое-как я выпил молока. Несколько раз меня почти вырвало, но только почти. Меня одолевало ощущение мучительной пустоты, как у того, кто только что уронил и разбил драгоценный предмет. В те дни четверть миллиграмма ксанакса могла погрузить меня в сон на двенадцать часов. В тот день я принял восемь миллиграммов ксанакса, и все равно был так напряжен, что не мог усидеть на месте. К вечеру полегчало, но ненамного. Таков срыв на этой стадии: шаг вперед, два шага назад, два шага вперед, шаг назад. Боксерские шаги, если хотите.

Дальше симптомы начали ослабевать. Самочувствие улучшалось в ранние часы, на больший период, чаще. Скоро я уже мог самостоятельно питаться. Трудно описать, какого рода беспомощность владела мной в это время — немножко похоже на то, как я представлял себе глубокую старость. Моя двоюродная прабабушка Беатрис в свои 99 лет была восхитительна, потому что в такие преклонные годы каждый день вставала и сама одевалась. Если погода позволяла, она проходила пешком до восьми кварталов. Она по-прежнему обращала внимание на свои наряды и любила часами говорить по телефону. Она помнила все дни рождения и время от времени обедала в ресторане. Выходя из депрессии, ты находишься в том пункте, когда можешь вставать и одеваться каждый день. Если погода хорошая, можно выйти погулять и, может быть, даже пообедать. Ты говоришь по телефону. Тетя Беатрис не задыхалась в конце своих прогулок; она ходила немного медленно, но ей было хорошо, она радовалась, что ходит. Так и при выходе из депрессии: если ты абсолютно нормален за обедом, это еще не значит, что ты уже выздоровел, как и способность тети Беатрис пройти восемь кварталов не означает, что она может протанцевать ночь напролет, как в свои семнадцать.

Преодолеть депрессивный срыв легко и быстро не получится. Путь по-прежнему ухабист. Хотя некоторые симптомы депрессии вроде бы ослабевали, у меня произошла неудачная и необычная накопительная реакция на наван. Принимая его три недели, я начал терять способность сохранять вертикальное положение. После нескольких минут ходьбы мне было необходимо лечь. Контролировать эту потребность я мог не более чем потребность дышать. Бывало, иду на презентацию, карабкаюсь на трибуну, а посредине чтения начинаю пропускать абзацы, чтобы хоть как-то продержаться до конца. Закончив, я долго сидел на стуле и держался за сиденье. При первой возможности выходил из комнаты, скажем, притворяясь, будто мне нужно в туалет, и тут же ложился. Я понятия не имел, что со мной происходит. Помню, я вышел погулять с приятельницей в районе кампуса университета Беркли, — она сказала, что прогулка мне полезна. Через несколько минут я почувствовал усталость. Усилием воли я продолжал идти, думая, что хорошая погода и свежий воздух мне помогут — до этого я провел в постели часов пятьдесят, если не больше. Существенно снизив дозу ксанакса, чтобы не спать по трое суток, я начал вновь испытывать сильное беспокойство. Если вы никогда не переживали болезненного беспокойства, представьте себе нечто противоположное покою. В тот период жизни у меня напрочь был отнят мир и покой — и внутренний, и внешний. Многие типы депрессии включают в себя симптомы беспокойства. Можно рассматривать беспокойство и депрессию раздельно, но, как говорит Джеймс Бэлленгер из Медицинского колледжа Южной Каролины, ведущий специалист по тревожным расстройствам, «это близнецы-братья». Джорж Браун высказался кратко: «Депрессия — реакция на прошлую утрату, тревога — на будущую». Фома Аквинат заметил, что страх соотносится с тоской, как надежда с удовольствием; иными словами, тревога — предварительная форма депрессии. Я бывал настолько беспокоен в депрессии и настолько подавлен в состоянии беспокойства, что пришел к пониманию, что уход в себя и страх неотделимы. Тревога — это не паранойя; люди в состоянии патологического беспокойства оценивают свое место в мире не хуже здоровых. Отличает же беспокойство то, что человек чувствует по поводу этой оценки. Примерно половина пациентов с патологической тревогой приобретают тяжелую депрессию в пределах пяти лет. В той мере, в какой депрессия и тревога обусловлены генетически, они разделяют один и тот же набор генов (связанных с генами наследственного алкоголизма). Депрессия, усиленная тревогой, приводит к самоубийствам гораздо чаще, чем простая депрессия, и выйти из нее гораздо труднее. «Если у вас несколько приступов паники в день, — говорит Бэлленгер, — это и Ганнибала скрутит в бараний рог. Человека измельчает в кашу, придавливает до положения лежащего в кровати зародыша».

От 10 до 15 % американцев страдают той или иной формой патологической тревоги. Ученые считают, что поскольку locus coeruleus (определенное положение гена в хромосоме) в мозге управляет и выработкой норэпинефрина и нижними отделами кишечника, то не менее половины пациентов с патологической тревогой страдают и синдромом раздраженного кишечника. Всякий, кто испытывал по-настоящему сильное беспокойство, знает, с какой быстротой и неистовством пища может проваливаться сквозь пищеварительный тракт. За тревогу ответственны и норэпинефрин, и серотонин. «В двух случаях из трех присутствует реакция на жизненные события, и это всегда потеря уверенности в завтрашнем дне», — говорит Бэлленгер. Около трети приступов паники, свойственных некоторым видам депрессии, случаются во время сна, в глубоком, без сновидений, дельта-сне. «Собственно говоря, панические расстройства вызываются тем же, что заставляет нервничать нас всех, — говорит Бэлленгер. — Излечивая их, мы как бы возвращаем людей к обычному беспокойству». Панические расстройства, по сути, представляют собой нарушение чувства соотнесенности. Пребывание в толпе, например, несколько нервирует большинство людей, даже без патологической тревоги, но для людей с патологической тревогой это может быть невыносимо страшно. Переходя по мостику, мы все немного осторожничаем — выдержит ли он наш вес? безопасно ли это? — но для человека с патологической тревогой пройти по цельнометаллическому мосту, который уже десятилетиями выдерживает потоки машин, может оказаться так же страшно, как для большинства из нас пересечь Большой Каньон по натянутому канату.

На моем пике тревожности мы с приятельницей из Беркли надумали немного поупражняться физически; мы шли и шли, и потом я уже больше не мог. Как был, в совершенно приличной одежде, я лег прямо в грязь.

— Эй, — сказала она, — ты хоть на бревно ляг, что ли…

— Умоляю, дай мне полежать спокойно, — сказал я и почувствовал, что снова плачу. Час я лежал в грязи, ощущая, как вода проникает к телу, а потом моя приятельница буквально проволокла меня к машине. Те самые нервы, которые недавно ободрали до сердцевины, теперь казались обернутыми в свинец. Я знал, что наступила катастрофа, но это знание было бессмысленно. Сильвия Плэт в книге The Bell Jar, талантливом воссоздании ее собственной депрессии, пишет: «Я не могла заставить себя реагировать, ощущая себя совершенно сплющенной и пустой, как должен чувствовать себя центр смерча, безвольно движущийся посреди окружающего его воя и грохота». Я чувствовал себя как те мушки, что бывают навеки замурованы в прозрачном янтаре.

Эти презентации оказались самым трудным делом в моей жизни — более тяжелым, чем любое испытание, с каким я только сталкивался и до того, и после. Издатель, организовавшая турне, провела более половины его времени со мной и с тех пор стала мне закадычным другом. Отец ездил со мной во многие из этих поездок; когда его не было, он звонил каждые два-три часа. Несколько близких друзей взяли надо мной шефство, и я никогда не оставался один. Должен сказать, что приятную компанию я не составлял никому, и их глубокая любовь и мое знание об этой любви сами по себе не исцеляли. Могу добавить еще, что без их глубокой любви и моего знания о ней я не нашел бы такой же любви в себе, чтобы продержаться до конца этого турне. Я нашел бы себе место в лесу, чтобы лечь на землю, и лежал бы там, пока не замерз бы до смерти.

Кошмар закончился в декабре. Было ли это потому, что сработали наконец лекарства или потому, что закончилось турне, — не знаю. В результате я отменил только одно чтение; между 1 ноября и 15 декабря я ухитрился посетить одиннадцать городов. У меня было несколько беспорядочных окон сквозь депрессию, как бывает, когда рассеивается туман. Поэтесса Джейн Кеньон, страдавшая тяжелой депрессией на протяжении большой части своей жизни, писала о выходе из нее так:

… С трепетом

и горечью помилованного за преступление,

которого он не совершал,

возвращаюсь к мужу и друзьям,

к гвоздикам с розовыми ободками; возвращаюсь

к книгам, письменному столу и креслу.

И вот 4 декабря я явился в дом своего друга на Верхнем Вест-Сайде, и неплохо провел там время. Несколько недель после этого я наслаждался не только приятно проводимым временем, но и самим фактом, что получаю удовольствие. Так я прожил Рождество и Новый год; я вел себя как некое подобие себя. Я потерял около семи килограммов и теперь начал набирать вес. Отец и друзья поздравляли меня с таким изумительным прогрессом, я их благодарил. Но в глубине моей души лежало знание, что прошли всего лишь симптомы. И кроме того, ненависть. К лекарствам, которые я должен был принимать каждый день. К своему срыву и потере рассудка. К этому немодному, но актуальному словосочетанию «нервный срыв» с подразумевающимся под ним сбоем всей телесной механики. Большое облегчение принесло то обстоятельство, что я выдержал турне, но я был измотан страхом перед всем тем, что еще должен был выдержать. Меня подавляло пребывание в этом мире: подавляли люди, их жизнь, которой я не могу жить, их работа, которую я не могу выполнять, — даже такая, которую я никогда не захотел бы и не имел бы необходимости делать. Я вернулся туда, где был в сентябре, только теперь знал, до чего мне может быть плохо. Я был полон решимости никогда больше не переживать подобных состояний.

Период выхода из депрессии может продолжаться долго. Это опасное время. В худшие моменты депрессии, когда я едва мог справиться с бараньей отбивной, я не мог причинить себе реального вреда, а в этот период чувствовал себя достаточно хорошо для самоубийства. Я уже мог делать более или менее все, на что был способен всегда, только все еще пребывал в состоянии ангедонии — равнодушия к радостям жизни, неспособности испытывать хоть какое-то удовольствие. Я подстегивал себя, чтобы держать форму, но теперь, когда мне хватало сил спрашивать, зачем я себя подталкиваю, не находил этому внятных объяснений. Особенно запомнился мне вечер, когда один знакомый уговорил меня пойти с ним в кино. Я пошел, чтобы доказать, что я весел, и несколько часов делал вид, что развлекаюсь тем, чем развлекались другие, хотя на самом деле эпизоды, которые они находили смешными, доставляли мне муки. Придя домой, я почувствовал возвращение паники и чудовищной тоски. Я пошел в ванную и несколько раз вызвал У себя рвоту, словно острое переживание одиночества было вирусом, сидящим в моем теле. Я думал, что так и умру один, что нет достаточной причины жить дальше, что нормальный и реальный мир, в котором я вырос и в котором, как я верил, живут все люди, больше никогда не откроется, чтобы впустить меня. С этими мыслями, врывающимися в мою голову, как выстрелы, я давился рвотой, и кислота поднималась у меня по пищеводу, а когда я пытался поймать воздух, то вдыхал собственную желчь. До этого я ел много, стараясь нагнать вес, и теперь мне казалось, что вся пища выходит обратно, будто мой желудок собирался вывернуться наизнанку и повиснуть на унитазе, как тряпка.

Я провалялся на полу ванной минут двадцать, потом выполз и лег на кровать. Моему рассудку было ясно, что я снова схожу с ума, и это знание страшно утомляло; но я знал, что позволить сумасшествию вырваться на волю — неправильно. Мне необходимо было хоть на минуту услышать человеческий голос, который пробил бы эту жуткую изоляцию. Я не хотел звонить отцу, зная, что он встревожится, и, кроме того, надеялся, что это ненадолго. Я хотел поговорить с кем-нибудь разумным, с кем-нибудь, кто мог бы меня утешить (ошибочный порыв: когда сходишь с ума, лучшие друзья — сумасшедшие, потому что они понимают, что с тобой происходит). Я поднял трубку и набрал номер своей старинной приятельницы. Мы уже говорили раньше о лекарствах, о панике, и она отзывалась умно и освобождающе.

Мне казалось, что она сможет раздуть искру моего «догрехопаденческого Я». Было около половины третьего ночи. Ответил ее муж; он передал трубку ей.

— Алло, — сказала она.

— Привет, — ответил я и замолчал.

— Что-то случилось? — спросила она. И меня мгновенно озарило: я не смогу объяснить, что случилось. Мне нечего было сказать. Позвонили по другой линии: это был один из тех, кто был с нами в кино — не отдал ли он мне случайно свой ключ вместе со сдачей из торгового автомата? Я пошарил в кармане — да, ключ у меня.

— Мне надо идти, — сказал я подруге и повесил трубку. В ту ночь я вылез на крышу, а когда взошло солнце, сообразил, что мои чувства абсурдно мелодраматичны и что бессмысленно, живя в Нью-Йорке, пытаться покончить с собой, бросившись с крыши шестиэтажного дома.

Я не хотел сидеть на крыше и в то же время понимал, что если не позволю себе облегчить душу мыслями о самоубийстве, то взорвусь изнутри и действительно покончу с собой. Я ощущал, как смертельные щупальца отчаяния обвивают мои руки и ноги. Скоро они захватят пальцы, столь необходимые мне, чтобы принимать нужные таблетки или чтобы нажать курок, и, когда я умру, они одни сохранят движение. Я знал, что голос разума («Ради всего святого, спустись вниз!») — был голосом разума, но я также знал, что разумом же откажу в праве на существование всему накопившемуся во мне яду, и уже чувствовал какой-то странный, доводящий до отчаяния экстаз при мысли о конце. О, был бы я «одноразовый», как вчерашняя газета! Я выбросил бы себя тихо и спокойно и был бы рад своему отсутствию, был бы рад лежать в могиле, если это единственное место, где еще можно чувствовать какую-то радость. Только знание того, что депрессия слезлива и смешна, помогло мне спуститься с крыши. Ну и еще мысль об отце, который так для меня старался. Я не мог заставить себя поверить в любовь настолько, чтобы вообразить, что мой уход будет замечен, но я знал, как он опечалится, если после стольких усилий меня спасти потерпит в этом неудачу. Кроме того, я думал о том, что должен буду когда-нибудь резать для него бараньи отбивные, ведь я обещал, а я всегда гордился тем, что не нарушаю обещаний, и отец тоже ни разу не нарушил данного мне слова. Именно это в конечном итоге и заставило меня спуститься. Около шести часов утра, промокший от пота и росы, с начинающейся простудой, которой скоро предстояло перейти в бешеную лихорадку, я вернулся домой. У меня не было сильного желания умереть, но жить я не хотел вовсе.

То, что спасает нас, столь же часто бывает тривиальным, сколь и монументальным. Одна такая вещь — это, конечно, чувство сокровенного: убить себя — значит открыть миру ничтожность твоей жизни. Один знаменитый, изумительно красивый, блестящий, счастливо женатый человек, чьи изображения на плакатах увешивали стены в комнатах девчонок, которых я знал в старших классах, рассказал мне, что незадолго до тридцатилетия прошел через тяжелую депрессию и очень серьезно замышлял самоубийство. «Спасло меня только тщеславие, — совершенно серьезно сказал он. — Мне была невыносима мысль о том, как все кругом будут говорить, что я не сумел добиться успеха или не справился с ним, и будут надо мной смеяться». Знаменитые, успешные люди, похоже, особо склонны к депрессии. Поскольку мир не совершенен, депрессии подвержены перфекционисты. Депрессия снижает самооценку, но у многих типов личности она не устраняет гордость, а та ничуть не хуже годится для борьбы, чем любое другое известное мне орудие. Когда оказываешься на таких глубинах, что любовь представляется почти бессмысленной, тщеславие и чувство долга могут спасти тебе жизнь.

Прошло два дня после случая на крыше, и только тогда я позвонил той старинной приятельнице. Она выругала меня за то, что я разбудил ее и тут же исчез. Пока она ругалась, я ощутил довлеющую надо мной странность моей жизни, которую никак не мог бы объяснить. От высокой температуры и от страха у меня кружилась голова, и я молчал. С тех пор она практически порвала со мной. Она была человеком, ценящим нормальность, а я стал слишком уж необычен. Депрессия сказывается на друзьях. Ты предъявляешь им требования, по меркам нормального мира чрезмерные, и часто у них не хватает гибкости, или знания, или желания с этим управляться. Если повезет, некоторые люди удивят тебя своей способностью подстраиваться. В депрессии ты общаешься как можешь, как надеешься. Постепенно я научился принимать людей такими, какие они есть. Одни друзья могут принять твою тяжелую депрессию с самого начала, другие нет. Большинство людей не очень любят, когда окружающим плохо. Мало кто умеет справляться с идеей депрессии, отделенной от внешних обстоятельств. Многие предпочтут думать, что, раз ты страдаешь, этому непременно есть причина и логическое решение.

Большинство моих друзей немного чокнутые. Люди восприняли мою открытость как приглашение тоже быть открытыми, и теперь у меня много друзей, с которыми я обрел доверительность, какая бывает между одноклассниками или бывшими любовниками — легкость общения, обусловленную тем, что очень много друг о друге знаешь. С теми из моих друзей, у кого слишком здравый ум, я веду себя осторожно. Депрессия сама по себе деструктивна, да еще подпитывает разрушительные порывы: я слишком легко разочаровываюсь в людях, которые не понимают, и порой по ошибке отпугиваю от себя тех, кто меня расстроил. После каждой депрессии необходима большая чистка. Я вспоминаю, что люблю людей, с которыми готов был расстаться. Я стараюсь восстановить то, что порушил. После каждой депрессии приходит время склеивать черепки и засовывать пасту обратно в тюбик.

Весной 1995 года тянулась последняя фаза моего психоанализа. Психоаналитик сворачивала дела перед пенсией, и, хотя я не хотел ее терять, неторопливый и постепенный процесс был для меня мучителен, как медленное отдирание струпьев, — словно мамина кончина, растянутая во времени, все повторялась и повторялась. Наконец я сам покончил с этим, однажды в мгновенном озарении объявив, что больше не приду.

В процессе психоанализа я скрупулезно изучал свое прошлое. Я решил, что моя мать тоже была депрессивной. Помню, как однажды она описывала свое детское чувство одиночества единственного ребенка. Всю свою взрослую жизнь она была раздражительна. Прагматизм служил ей силовым полем, которым она отгораживалась от бесконтрольной тоски. Это помогало лишь отчасти и не всегда. Уверен, что мать избежала срыва именно потому, что строго регламентировала и регулировала свою жизнь, — это была женщина замечательной самодисциплины. Сейчас я думаю, что ее благословенная страсть к порядку была предопределена болью, которую она так старательно прятала. Я страдаю от боли, которую она терпела и которую я по большей части претерпевать не должен — какой была бы ее жизнь, нет, наша жизнь, если бы в моем детстве существовал прозак? Прекрасно было бы иметь лучшее лекарство с меньшими побочными эффектами, но я благодарен судьбе, что живу в такой век, когда находятся решения, а не в тот, когда приходилось обходиться без них. Горько и обидно понимать, что, проживи она хоть немного дольше, большая часть ее знаний о том, как выживать со своими проблемами, оказалась бы ей не нужна, как не нужна мне. Что сказала бы она о моих депрессиях, опознала бы что-нибудь в них, сблизило бы нас с нею мое крушение? Но, поскольку оно отчасти и было вызвано именно ее смертью, я этого никогда не узнаю. У меня не было вопросов, пока я не утратил человека, которому хотел бы эти вопросы задать. Как бы то ни было, в лице матери я имел пример человека, в котором всегда присутствовала некая печаль.

Решив перестать принимать лекарства, я сделал это резко. Я знал, что это глупо, но мне отчаянно хотелось как можно скорее слезть с медикаментов и снова узнать, кто я такой. К сожалению, я выбрал плохую стратегию. Во-первых, отказ от ксанакса вызывает ломку, какой мне раньше не приходилось испытывать: я не мог нормально спать, ощущал тревогу и странную неуверенность. Кроме того, у меня было постоянное ощущение, будто я накануне вечером выпил несколько галлонов дешевого коньяка. Болели глаза, желудок был расстроен, вероятно, в результате резкого отказа от паксила. По ночам, в моем ненастоящем сне, меня посещали навязчивые кошмары, и я просыпался с колотящимся сердцем. Психофармакотерапевт тысячу раз твердил мне, что, когда я буду готов слезать с таблеток, надо делать это постепенно и под его наблюдением, но я решился на это внезапно и боялся проиграть.

Я уже начал немного ощущать себя таким, как прежде, но произошедшее со мной за этот страшный год так глубоко потрясло меня, что я, хотя и функционировал, осознавал, что продолжать жить не смогу. Это было не иррациональное чувство, подобное ужасу или гневу; оно имело вполне конкретный смысл. Я пожил достаточно и теперь хотел придумать, как бы все это закончить с минимальными неудобствами для окружающих. Мне необходимо было предъявить людям нечто такое, чтобы все поняли мое отчаяние: взамен невидимого увечья мне нужно было найти реально воплощенное. Я не сомневаюсь, что этот избранный мною образ действий был исключительно моим собственным, имеющим отношение к моему конкретному неврозу, но решение действовать с таким ненасытным желанием избавиться от себя типично для ажитированной депрессии. Мне было необходимо заболеть физически, и это бы все решило. Желание более зримого недуга, как я потом узнал, — общее место среди депрессивных пациентов, и они часто прибегают к членовредительству, чтобы привести физическое состояние в соответствие с психическим. Я знал, что мое самоубийство будет сокрушительно для моих родных и печально для друзей, но надеялся: все они поймут, что выбора у меня не было.

Придумать, как получить рак, или рассеянный склероз, или другую смертельную болезнь, я не мог, но точно знал, как подцепить СПИД, и решил так и сделать. В одном лондонском парке в пустынный ночной час ко мне подошел маленький, коренастый человечек в массивных роговых очках и предложил мне себя. Он спустил брюки и наклонился. Я приступил к делу. Было такое чувство, что это происходит с кем-то другим; я слышал, как свалились его очки, и думал только об одном: скоро меня не станет и я никогда не буду таким старым и несчастным, как этот человек. В голове прозвучал голос — наконец-то я включил этот процесс и скоро умру, и от этой мысли я ощутил облегчение и благодарность. Я пытался понять, почему этот человек продолжает жить, почему он встает по утрам и весь день что-то делает, а по ночам приходит сюда. Была весна, и луна была во второй четверти.

Я не собирался медленно умирать от СПИДа; я был намерен убить себя, воспользовавшись ВИЧ-инфекцией как поводом. Дома меня объял страх, я позвонил близкому другу. Мы с ним все обсудили, и я пошел спать. Проснувшись утром, я почувствовал себя как в первый день в колледже, или в летнем лагере, или на новой работе. Начиналась новая стадия моей жизни. Отведав запретного плода, я решил сделать из него пюре. Конец был близок. У меня появилось обновленное чувство цели. Депрессия бесцельности прошла. В последующие три месяца я искал подобных ситуаций с незнакомцами, которых считал инфицированными, подвергая себя все большему и большему риску. Особого удовольствия эти сексуальные опыты мне не доставляли, но я был слишком занят своей задачей, чтобы завидовать тем, кто свое удовольствие получал. Я никогда не спрашивал, как зовут этих людей, никогда не ходил к ним и не звал к себе. Раз в неделю, обычно по средам, я ходил в некое место, где по дешевке получал то, что должно было меня заразить.

Тем временем меня одолевали до скуки типичные симптомы ажитированной депрессии. Случались приступы тревоги, и это настоящий кошмар — они были теперь гораздо более наполнены ненавистью, мукой, чувством вины и отвращением к себе. Никогда в жизни я не ощущал себя настолько «временным». Я плохо спал, стал дико раздражителен. Я порвал с несколькими друзьями, включая свою, как мне думалось тогда, любовь. Я взял привычку бросать трубку, когда мне говорили что-то, что мне не по нраву. Я всех критиковал. Мне не давали спать мысли о былых обидах, ничтожных, но теперь казавшихся непростительными. Я ни на чем не мог сосредоточиться: обычно в летние месяцы я читаю запоем, а тем летом не осилил даже журнала. Каждую бессонную ночь я принимался стирать белье, чтобы хоть чем-то заняться и отвлечься. Я расчесывал до крови каждый комариный укус, а потом отковыривал спекшуюся кровь. Я кусал ногти так, что мои пальцы постоянно кровоточили; повсюду у меня были открытые раны и царапины, хотя я ни разу не порезался. В этом состоянии я так отличался от того «растения», каким был во время срыва, что мне и в голову не приходило, что я нахожусь в тисках той же самой болезни.

А потом, в начале апреля, после одного из моих загулов с не приносящим удовольствия и небезопасным сексом — на сей раз с мальчиком, который шел за мной до гостиницы и потом умоляюще сделал шаг в направлении лифта, до меня дошло, что я, вероятно, заражаю других, — а это в мои планы не входило. Мысль о том, что я мог кому-то передать болезнь, привела меня в ужас: я собирался убить себя, а вовсе не весь мир. Четыре месяца я имел возможность заразиться; у меня было пятнадцать случаев небезопасного секса; пора было остановиться, пока я не начал распространять болезнь вокруг себя. Знание того, что я умру, помогло снять остроту ощущаемой мною депрессии и даже каким-то странным образом ослабило желание умереть. Этот период моей жизни остался позади. Я смягчился. На своем тридцать втором дне рождения я смотрел на множество собравшихся у меня друзей и оказался способен улыбнуться, зная, что этот день рождения — последний, потому что я скоро умру. Празднования меня утомляли; подарки я даже не разворачивал. Я высчитывал время — сколько еще? Я сделал себе пометку с датой — в марте, — когда пройдет шесть месяцев со дня последнего соития и можно будет сделать анализ и получить подтверждение. И все это время я вел себя совершенно нормально.

Я продуктивно работал над несколькими писательскими проектами, организовал семейные сборища на день Благодарения и Рождество, чувствуя прилив сентиментальности, — ведь это мои последние праздники. Затем, несколько недель спустя после Нового года, я прошелся по всем закоулкам моих приключений вместе с доктором, специалистом по ВИЧ, и он сказал мне, что я вполне могу оказаться чист. Поначалу я пришел в смятение, но постепенно период ажитированной депрессии, что заставил меня так себя вести, начал проходить. Я не думаю, что искупительными оказались для меня связанные с ВИЧ эксперименты и переживания; просто прошло время и исцелило то больное мышление, которое, собственно, и привело меня к таким эксцессам. Депрессия, которая приходит с ураганной силой срыва, уходит постепенно, потихоньку. Мой первый срыв прошел.

Настойчивая убежденность в своей нормальности и вера во внутреннюю логику перед лицом несомненной аномалии характерны для депрессии. Эта тема присутствует во всех историях, приведенных здесь, и я сталкиваюсь с этим без конца. Образ «нормальности», однако, у каждого свой; пожалуй, это еще более сокровенное понятие, чем «необычность». Билл Стайн, мой знакомый издатель, происходит из семьи с долгой историей, в которой были и депрессии, и травмы. Его отец, рожденный в Германии еврей, уехал из Баварии в начале 1938 года по деловой визе. Родителей отца в Хрустальную ночь[20], в ноябре 1938 года, вывели и поставили у стены их дома, и, хотя их не арестовали, они вынуждены были наблюдать, как их друзей и соседей отправляют в Дахау. Быть евреем в нацистской Германии — ужасающая травма, и бабушка Билла после Хрустальной ночи на шесть недель впала в тоску, которая на Рождество завершилась самоубийством. На следующей неделе пришли выездные визы. Отец Билла эмигрировал один.

Родители Билла поженились в Стокгольме в 1939 году; сначала они уехали в Бразилию, потом поселились в Соединенных Штатах. Отец напрочь отказывается обсуждать свою историю. «Этот германский период, — вспоминает Билл, — просто не существовал». Они жили на живописной улице процветающего пригорода, словно отрезанные от реальности. Отчасти вследствие своего неуклонного отказа от прошлого отец Билла пережил в возрасте пятидесяти семи лет глубокий нервный срыв, рецидивы которого преследовали его до самой смерти, наступившей более тридцати лет спустя. Его депрессия проходила по той же модели, что предстояло унаследовать сыну. Первый тяжелый срыв произошел, когда мальчику было пять лет; после этого они случались периодически; а особенно глубокая депрессия продолжалась со времени, когда Билл учился в шестом классе, до окончания девятого.

Мать Билла происходила из гораздо более зажиточной и привилегированной еврейской семьи, уехавшей из Германии в Стокгольм в 1919 году. Женщина с сильным характером, она однажды ударила по лицу немецкого капитана за грубость.

— Я гражданка Швеции, — сказала она ему, — и так разговаривать с собой не позволю!

К девяти годам Билл уже испытывал продолжительные периоды депрессии. Года два он боялся засыпать и ощущал страх всякий раз, когда родители отправлялись в постель. Потом на несколько лет эти темные ощущения ушли. После нескольких легких рецидивов они вернулись с новой силой, когда он поступил в колледж, а в 1974 году, на втором семестре первого курса, стали неконтролируемыми. «У меня был сосед по комнате, просто садист, да и учеба требовала большого напряжения. В своем состоянии беспокойства я дышал слишком глубоко, — вспоминает он. — Я просто не выдерживал давления. Тогда я пошел в медицинский пункт, и мне дали валиум (седуксен)».

Депрессия не уходила все лето. «Часто во время глубокой депрессии я терял контроль над кишечником. То лето было в этом смысле особенно тяжелым. Я с ужасом думал о втором курсе: снова экзамены и все прочее — нет, невозможно. Когда вернулся в колледж и, проучившись весь год, сдал на одни пятерки, я решил, что это какая-то ошибка. Когда выяснилось, что никто не ошибся, это дало мне нечто вроде наркотического кайфа и вытащило из депрессии». Если существуют пусковые механизмы для срыва, то существуют и те, что дают обратный ход; так было у Стайна. «Назавтра я уже снова был в нормальном состоянии, и в колледже уже глубоко не проваливался. Но я оставил всякие устремления. Если бы мне тогда сказали, чем я буду сейчас заниматься, с какими людьми работать, я был бы потрясен до глубины души. У меня не было никаких честолюбивых замыслов». Несмотря на принятие им своей судьбы, Стайн трудился как раб. Он по-прежнему получал одни пятерки. «Не знаю, зачем я себя утруждал, — говорит он. — Я не собирался ни на юридический, ни куда-либо еще. Почему-то мне казалось, что высокие оценки как-то меня обезопасят, убедят, что я способен исправно функционировать». Закончив колледж, Стайн поступил учителем старших классов в государственную школу на севере штата Нью-Йорк. Это было полное фиаско; он не мог справиться с дисциплиной в классе и продержался только год. «Я ушел неудачником. Я сильно потерял в весе, пережил еще одну депрессию. Потом отец одного приятеля сказал, что может дать мне работу, и я пошел туда, чтобы хоть чем-то заняться».

Билл Стайн — человек спокойного, мощного интеллекта и совершенно подавленного эго. Себя он не ставит ни в грош. Он пережил повторяющиеся депрессии, каждая по шесть месяцев, более или менее сезонные, обычно достигающие пика в апреле. Самая тяжелая была в 1986 году; ее вызвали пертурбации на работе, утрата близкого друга и попытка слезть с ксанакса, который он принимал всего месяц, но успел привыкнуть. «Я потерял квартиру, — говорит Стайн. — Я потерял работу. Я растерял большинство друзей. Я не мог оставаться в доме один. Мне надо было переехать из квартиры, которую я продал, в новую, где шел ремонт, а я не мог. Я рухнул стремительно, и беспокойство меня погубило. Я просыпался в три-четыре часа утра в такой страшной тревоге, что мечтал выброситься из окна. В присутствии людей я постоянно чувствовал, что вот-вот потеряю сознание от напряжения. Еще три месяца назад я катался на другой конец света, в Австралию, и у меня не было никаких проблем, а теперь этот мир оказался у меня отнят. Когда меня ударило, я был в Новом Орлеане; я вдруг почувствовал, что надо срочно лететь домой, но не мог сесть на самолет. Меня обманывали, пользуясь моим положением, я был как раненый зверь на открытой поляне». Он был абсолютно сломлен. «Когда дела совсем плохи, лицо становится совершенно неподвижным, как будто тебя оглушили. Жизненные функции замедляются, и ты ведешь себя странно: у меня, например, исчезла краткосрочная память. Потом стало еще хуже. Я не мог контролировать кишечник и часто делал в штаны. Я жил в таком ужасе ожидания этого несчастья, что боялся выйти из дома, и это была дополнительная травма. Кончилось тем, что я переехал к родителям». Но жизнь в отчем доме не способствовала улучшению. Тяжесть болезни сына сокрушила отца, и он сам попал в больницу. Билл переехал к сестре; потом на семь недель его приютил школьный товарищ. «Это было ужасно, — говорит Билл. — Я тогда думал, что на всю жизнь останусь душевнобольным. Депрессия продолжалась больше года. Ощущение было такое, что лучше плыть по течению болезни, чем бороться. Я думаю, что надо все отпустить и ждать, что мир будет сотворен заново и, может быть, уже никогда не будет напоминать то, что ты знал прежде».

Несколько раз он приходил к дверям больницы, но не мог заставить себя войти. Наконец, в сентябре 1986 года, он записался на электрошоковую терапию в нью-йоркский госпиталь Горы Синайской (Mount Sinai Hospital). Там раньше помогали его отцу, но ему не помогли. «Это место, где полностью теряешь человеческое достоинство. Ты приходишь туда из жизни, а тебе не разрешают иметь бритвенный прибор и ножницы для ногтей. Ты должен носить пижаму. Ты должен ужинать в полпятого. С тобой обращаются унизительно, будто ты дебил, а не просто депрессивный. Ты должен смотреть на других пациентов, запертых в обитых матами клетках. Тебе нельзя иметь в палате телефон, потому что ты можешь удавиться проводом и потому что они хотят контролировать твою связь с внешним миром. Это не похоже на обычную госпитализацию — в психиатрическом отделении ты лишен всех прав. Я не считаю, что больница — правильное место для депрессивных, разве что они абсолютно беспомощны или безнадежно суицидальны».

Электрошоковая терапия оказалась сплошным кошмаром. «Проводил сеансы врач, очень похожий на туповатого Германа Мюнстера из одноименного телесериала[21]. Сеансы проходили в подвале госпиталя Горы Синайской. Все пациенты, которым был назначен сеанс, спускались туда, в глубины ада; все мы были в купальных халатах, и ощущение было такое, будто мы скованы одной цепью. Поскольку я внешне держался неплохо, меня пропускали последним, и я старался как-то утешить этих испуганных людей, тоже ждущих своей очереди, а сквозь нас проталкивались уборщики — у них как раз там располагались индивидуальные шкафчики. Будь я Данте, я бы гениально это описал. Я пришел туда за помощью, а это помещение и эти люди… все это было похоже на варварские эксперименты доктора Менгеле[22]. Если уж вы делаете эту мерзость, так уж делайте, мать вашу, на восьмом этаже с огромными окнами и яркими красками! Сейчас я бы им этого не позволил».

«Я и поныне оплакиваю потерю памяти, — продолжает Билл. — У меня была выдающаяся память, почти фотографическая, и она так и не вернулась. Когда я выходил из больницы, я не мог вспомнить ни своих разговоров, ни номера наборного замка на своем шкафчике». Поначалу, выйдя из больницы, он не мог даже вести подшивки бумаг на работе, куда поступил на общественных началах. Но скоро он снова начал функционировать. Шесть месяцев Билл провел у друзей в Санта-Фе, а летом вернулся в Нью-Йорк, чтобы снова жить одному. «Может быть, в том, что моя память испытывает отчетливый дефицит, и нет ничего страшного, — говорит он. — Это помогает мне забывать некоторые спады. Я забываю их так же легко, как и все остальное». Выздоровление было постепенным. «Хочется, конечно, скорее, но выздоровление тебе не подвластно. Тебе не вычислить, когда оно начнется, как не предугадать чью-нибудь смерть».

Стайн начал ходить в синагогу — каждую неделю, в сопровождении верующего друга. «Вера мне очень помогла. Она устранила давление необходимости верить во что-либо другое, — говорит он. — Я всегда гордился тем, что я еврей и меня тянет к религии. После этой большой депрессии я чувствовал, что если буду верить достаточно сильно, то придет что-нибудь, что спасет мир. Мне надо было погрузиться на такие глубины, где кроме как в Бога верить не во что. Сначала меня немного смущало, что я прибился к организованной религии, но это было правильно. Это правильно — какой бы тяжелой ни была неделя, в пятницу все равно будет служба.

Но что меня действительно спасло, так это прозак, появившийся в 1988 году, как раз вовремя. Это было чудо. После всех этих лет я впервые почувствовал, что в моей голове нет этой ужасной трещины, которая постоянно расширяется. Если бы мне сказали в 1987 году, что через год я буду летать на самолетах и работать с губернаторами и сенаторами, я бы просто рассмеялся: тогда я даже улицу перейти не мог». Билл Стайн сейчас принимает эффексор (Effexor) и литий. «Больше всего в жизни я боялся, что не смогу справиться со смертью отца. Он умер девяноста лет от роду, и, когда его не стало, я был чуть ли не в эйфории от того, что справляюсь! У меня разрывалось сердце, я плакал, но мог делать нормальные дела: продолжать выполнять в семье роль сына, разговаривать с адвокатами, писать эпитафию. Я справлялся лучше, чем когда-либо полагал возможным.

Я по-прежнему должен быть осторожен. Мне всегда кажется, что все хотят оторвать от меня кусочек. Есть пределы тому, что я могу дать, а потом возникает реальное перенапряжение. Я думаю, может быть, ошибочно, что меня станут меньше ценить, если я буду совсем открыт в отношении пережитого: я помню, как меня избегали. Жизнь всегда стоит на грани нового падения. Я научился это скрывать, жить так, чтобы никто не знал, что я сижу на трех лекарствах и могу в любой момент сломаться. Я не думаю, что когда-либо почувствую себя полностью счастливым. Можно только надеяться, что жизнь не будет несчастной. Когда у тебя такой уровень самосознания, трудно быть по-настоящему счастливым. Я люблю бейсбол, и, когда вижу на стадионе этих парней, накачивающихся пивом, не осознающих самих себя и своего отношения к миру, я им завидую. Господи, вот бы и мне так!

Я всегда думаю об этих выездных визах. Если бы бабушка немного подождала… История ее самоубийства научила меня терпению. У меня нет сомнений, что как бы плохо мне снова ни стало, я пробьюсь. Но я бы не был тем, каков я сегодня, если бы не почерпнул мудрости из своего опыта, который заставил меня отбросить всяческое самолюбование».

История Билла Стайна произвела на меня сильное впечатление. После знакомства с ним я тоже часто думал об этих выездных визах: о той, что так и не была использована, и о той, что была. Моя первая депрессия потребовала от меня мужества. За ней последовал краткий период относительного спокойствия. Когда я начал испытывать тревогу и впадать в депрессию во второй раз (а я был все еще в тени первого срыва и не знал, куда завели меня мои игры со СПИДом), я уже осознавал, что происходит. Меня одолевала необходимость сделать паузу. Сама жизнь казалась настораживающе требовательной — очень уж много нужно было ей от моего Я. Было очень трудно помнить, и думать, и выражать, и понимать — все, что необходимо для общения. Кроме того, при этом надо сохранять оживленный вид — это уж и вовсе оскорбительно. Словно пытаешься готовить обед, кататься на роликах, петь и печатать на машинке одновременно… Русский поэт Даниил Хармс когда-то описывал голод так:

…потом начинается слабость,

потом начинается скука,

потом наступает потеря быстрого разума силы,

потом наступает спокойствие.

А потом начинается ужас.

Такими последовательными и ужасающими шагами наступал на меня второй приступ депрессии, усугубленный настоящим страхом перед назначенным анализом на ВИЧ. Я не хотел снова садиться на лекарства, и какое-то время старался обходиться без них. Наконец я понял, что из этого ничего не выйдет. Дня за три я уже знал, что лечу на дно пропасти. Я начал принимать паксил, запасы которого еще оставались в моей аптечке. Я позвонил психофармакотерапевту. Я предупредил отца. Я старался обустроить практические дела — ведь потеря разума, как потеря ключей от машины, дело весьма хлопотное. Когда ужас меня оставлял, я слышал свой голос, цепляющийся за иронию в разговорах со звонившими мне друзьями: «Прости, придется отменить вторник, — говорил я. — Я снова боюсь бараньих отбивных». Симптомы возникли быстро и зловеще. Примерно за месяц я потерял около пятнадцати килограммов — пятую часть своего веса.

Психофармакотерапевт счел, что если от золофта я был не в себе, а от паксила натянут, как струна, то стоит попробовать что-нибудь новое. Он предложил мне эффексор и буспар (BuSpar), которые я принимаю и сейчас, спустя шесть лет. В муках депрессии наступает такой странный момент, когда перестаешь видеть грань между собственным артистизмом и реальностью сумасшествия. Я обнаружил в себе две конфликтующие черты характера. По природе я мелодраматичен, с другой стороны, могу выйти на люди и «казаться нормальным» в самых «ненормальных» обстоятельствах. Художник Антонин Арто написал на одном из своих рисунков: «Реально — никогда, истинно — всегда», и именно так чувствуешь себя в депрессии. Ты уверен, что она — нереальна, что ты — совершенно другой, и тем не менее одновременно с этим знаешь, что происходящее — абсолютная правда. Это сильно сбивает с толку.

К началу той недели, на которую был назначен анализ, я принимал от двенадцати до шестнадцати миллиграммов ксанакса каждый день (я кое-что припрятал заранее), чтобы спать и не чувствовать тревоги. Во вторник утром я встал и прослушал сообщения. Звонила ассистентка врача: «У вас холестерин понизился, кардиограмма нормальная, анализ на ВИЧ отличный». Я немедленно позвонил. Это было правдой. Все-таки я ВИЧ-отрицательный! Как сказал Гэтсби[23]: «Я очень старался умереть, но у меня волшебная жизнь». В тот момент я знал, что хочу жить и благодарен судьбе за благую весть, но вслед за тем на два месяца впал в ужасное состояние: каждый день я скрипел зубами на свою суицидальность. Потом, в июле, я решил принять приглашение поехать в Турцию покататься с друзьями на яхте. Это было дешевле, чем ложиться в больницу, и оказалось втрое эффективнее: на великолепном турецком солнце депрессия испарилась. После этого дела стабильно пошли на поправку. Поздней осенью я вдруг обнаружил, что лежу глубокой ночью без сна в своей постели, тело у меня дрожит, как в худшие моменты депрессии, но на этот раз я проснулся от счастья. Я вылез из постели и написал об этом. Я уже годами не ощущал никакой радости, и даже забыл, каково это — хотеть жить, наслаждаться сегодняшним днем и страстно желать нового, знать, что ты один из тех счастливчиков, для которых жизнь — это жить. С непреложностью радуги, данной Богом Ною в знак завета, я чувствовал, что имею доказательства тому, что существование всегда того стоило и всегда будет того стоить. Я знал, что впереди меня могут ждать периоды страдания, что депрессия циклична и возвращается снова и снова, чтобы поражать свои жертвы. Я чувствовал себя в безопасности от самого себя. Я знал, что вечная тоска, по-прежнему жившая во мне, не умеряет моего счастья. Скоро мне исполнилось тридцать три, и это наконец был по-настоящему счастливый день рождения.

После этого я долго не получал весточки от моей депрессии. Поэтесса Джейн Кеньон писала:

Мы пробуем новое лекарство, новую комбинацию лекарств,

и вдруг я попадаю снова в свою жизнь,

как полевка, подхваченная штормом

и унесенная за три долины и за две горы от дома.

Я доберусь домой. Я уверена,

что узнаю ту лавку,

где покупала хлеб и керосин.

Я помню дом, и сарай, и грабли, и голубые чашки с блюдцами, и русские романы,

которые так любила,

и черную шелковую ночную рубашку,

которую он давным-давно запихнул

в мой чулок для рождественских подарков.

Так было и со мной: все как бы возвращалось, выглядя сначала чужим, а потом вдруг знакомым; и я понял, что глубокая тоска, которая возникла, когда заболела мама, еще углубилась с ее смертью, переросла в скорбь и, став отчаянием, вывела меня из строя, а теперь уже больше не выводила. Я по-прежнему печалился о печальном, но снова был собою, каким был раньше и каким намеревался быть и далее.

Поскольку я пишу книгу о депрессии, меня часто в самых разных ситуациях спрашивают о моем собственном опыте, и я обычно заканчиваю сообщением, что принимаю таблетки. «Все еще?! — удивляются люди. — Но вы выглядите так, будто с вами все в порядке!» На что я неизменно отвечаю, что я так выгляжу, потому что я в полном порядке, а в порядке я потому, что принимаю лекарства. «И долго вы еще собираетесь принимать все это?» Когда я отвечаю, что неопределенное время, люди, которые спокойно и сочувственно реагировали на мои суицидальные попытки, на состояние полного ступора, на потерянные для работы годы, на значительную потерю веса и многое другое вдруг в тревоге выпучивают на меня глаза. «Но ведь годами сидеть на лекарствах очень вредно, — говорят они, — вы уже достаточно окрепли, чтобы постепенно отказаться хотя бы от некоторых». Если сказать им, что это то же самое, как постепенно отказаться от карбюратора в автомобиле или от контрфорсов собора Парижской Богоматери, они смеются. «Ну, может быть, оставить низкие, поддерживающие дозы?» — спрашивают они. Объясняешь, что дозы выбраны так, чтобы нормализовать системы, которые могут пойти вразнос, а снижать их — как избавляться от половины карбюратора. Добавляешь, что не испытываешь почти никаких побочных эффектов от тех препаратов, которые принимаешь, и вообще, у лекарств, предназначенных для длительного употребления, не обнаружено негативных эффектов. Объясняешь, что не хочешь снова по-настоящему заболеть. Но в этой области здоровье по-прежнему ассоциируется не с достижением контроля над проблемой, а с прекращением приема лекарств. «Ну, во всяком случае, надеюсь, что вы прекратите это в скором времени», — говорят люди.

«Предположим, я не знаю точного эффекта долгосрочно применяемых препаратов, — говорит Джон Греден. — Никто еще не принимал прозак на протяжении восьмидесяти лет. Но мне известен эффект неприменения лекарств, или беспорядочного применения, или попыток снизить правильные дозы до неправильного уровня, и этот эффект — поражение мозга. Начинают появляться признаки хроники. Возникают рецидивы с переменной интенсивностью, приобретается отрицательный стресс такого уровня, для которого нет реальной причины. При диабете или гипертонии мы не стали бы то назначать, то отменять лекарства — почему же это необходимо при депрессии? Откуда это нелепое социальное давление? Эта болезнь дает 80 % случаев рецидива на протяжении года без лекарств и 80 % нормального состояния при их приеме». Ему вторит Роберт Пост из NIMH: «Людей волнуют побочные эффекты пожизненного употребления лекарств, но эти эффекты выглядят крайне несущественными рядом с уровнем летальности недолеченной депрессии. Если ваш родственник или пациент живет на кардиостимуляторе, что бы вы сказали о предложении отменить лекарство и посмотреть, не случится ли у него снова сердечный приступ, или о попытке довести его сердце до такой дряблости, что оно уже не восстановится? Это ровным счетом то же самое». Побочные эффекты этих препаратов для большинства людей гораздо здоровее, чем болезни, против которых лекарства направлены.

Всегда найдутся сведения о людях, отрицательно реагирующих на что угодно, разумеется, у многих людей негативная реакция на прозак. Известная осторожность уместна всегда, когда собираешься что-либо употребить внутрь, от лесных грибов до сиропа от кашля. Один из моих крестников чуть не умер прямо на дне рождения в Лондоне от грецких орехов, на которые у него оказалась аллергия; очень хорошо, что сейчас закон требует, чтобы на этикетках сообщалось, какие продукты содержат орехи. Принимающие прозак должны на ранних стадиях следить за вредными эффектами. Он может вызывать нервный тик или мышечные спазмы. Антидепрессанты вызывают привыкание, и об этом я буду говорить позже. Снижение либидо, причудливые сны и прочие эффекты, отмеченные в аннотациях SSRI (ингибиторов обратного захвата серотонина), могут быть мучительными. Меня смущают сообщения, что некоторые антидепрессанты связывают с самоубийством; я полагаю, что это имеет отношение к восстанавливающей стороне препаратов, в результате чего кто-то получает возможность осуществить то, о чем у него раньше не было возможности и подумать. Я признаю, что мы не можем со всей определенностью знать эффект длительного применения препарата. Однако достойно сожаления, что некоторые ученые решили нажить себе капитал на этих отрицательных реакциях и расплодили целую индустрию хулителей прозака, выставляющих препарат в ложном свете как носителя великого риска, которому подвергают ни о чем не подозревающее человечество.

В идеальном мире лекарства не нужны, организм отрегулирует себя сам — ну кто же хочет принимать лекарства? Но смеху подобные утверждения, высказываемые в такой кричаще глупой книге, как «Ответный удар прозака» (Prozac Backlash), невозможно воспринимать иначе, как только спекуляцию на самых пустых страхах настороженной публики. Я не одобряю циников, мешающих страдающим, больным людям применять по сути своей доброкачественные средства, которые могут вернуть их к жизни.

Как и роды, депрессия причиняет боль настолько сильную, что забываешь обо всем. Я не впал в нее зимой 1997 года, когда плохо закончился мой очередной роман. Это истинный прорыв, сказал я кому-то, не сорваться во время разрыва отношений. Но если однажды познал, что в тебе нет такого Я, которое никогда не рассыплется, тебе уже никогда не бывать самим собой. Нас учат полагаться на себя, но поди-ка положись, если этого самого «себя», на которого надо бы положиться, нет. Мне помогли люди, кроме того, существует некая «химия», которая помогла мне прийти в себя, и теперь я пребываю в порядке; но посещающие меня время от времени кошмары больше порождаются не тем, что случается со мной, и не тем, что случается в моем окружении, но тем, что случается внутри меня. Что, если я проснусь утром, и я уже не я, а навозный жук? Каждое утро начинается с этой удушающей неуверенности в том, кто я такой, с выискивания раковых образований в любом безобидном прыще, с импульсов страшной тревоги — а вдруг ночные кошмары были правдой? Будто мое Я обернулось, плюнуло мне в лицо и сказало: не очень-то на меня рассчитывай, у меня своих забот хватает. Да, но кто же тогда сопротивляется безумию или мучается им? В кого это плюют? Я прошел через годы психотерапии, я жил, любил, терял — и честно скажу: понятия не имею. Существует кто-то или что-то сильнее химии и воли: некий Я, проведший меня через мой собственный бунт, некий «Я-унионист», державший оборону, пока восставшая «химия» и порождаемые ею продукты воображения не были приведены обратно в строй. Что это за Я — нечто химическое? Я не спиритуалист и рос без религии, но эта упругая ткань, некая центральная точка внутри меня, которая держится даже тогда, когда всякое Я уже с нее содрано — всякий, кто с этим живет, знает, что это гораздо сложнее для понимания, чем самая сложная химия.

Во время срыва у тебя есть одно преимущество — быть внутри и видеть, что происходит. Со стороны можно только догадываться о происходящем, но поскольку депрессия циклична, то можно — и даже полезно — научиться терпимости и пониманию. Моя приятельница Ева Кан рассказала мне, как отразилась на ее семье депрессия отца. «У отца с детства была трудная жизнь. Мой дед умер, и бабушка запретила в доме любую религию. Раз Бог отнял у нее мужа, сказала она, и оставил с четырьмя детьми, то никакого Бога нет. И она начала подавать на стол на еврейские праздники креветки и ветчину. Просто горы креветок и ветчины! Моего отца не назовешь хрупким — при росте под два метра он весил около ста килограммов; он был непобедим в гандболе, а в колледже играл в бейсбольной и футбольной командах. Он стал психологом. Потом, когда ему было, думаю, лет тридцать восемь — вся хронология перепутана, потому что мама не хочет об этом говорить, отец на самом деле не помнит, а я, когда все это случилось, едва начинала ходить, — звонят из клиники, где он работал, и говорят маме, что он исчез, ушел с работы, и они не знают, где он. Мама запихивает всех нас в машину и мы ездим и ездим кругами, пока не находим его прислонившимся к почтовому ящику и плачущим. Ему провели курс электрошоковой терапии, а когда закончили, сказали маме, чтобы она с ним развелась, потому что он никогда уже не станет самим собой. «Дети его не узнают», — сказали ей. Хотя она им не очень поверила, но в машине, везя его домой из клиники, плакала. Когда отец проснулся, он был похож на ксерокопию самого себя. Немного размытый, память так себе, более осторожный в отношении себя, менее интересующийся нами. Раньше он был, как считалось, внимательным отцом — приходил рано домой, чтобы посмотреть, чему мы научились в этот день, всегда приносил игрушки. После ЭШТ он стал несколько отстранен. Потом это повторилось через четыре года. Врачи попробовали лекарства и снова ЭШТ. Ему пришлось на время оставить работу. Большей частью он был подавлен. Его лицо изменилось до неузнаваемости, подбородок провалился. По временам он вставал и бесцельно слонялся по дому, его руки бессильно висели вдоль тела, а большие ладони дрожали. Начинаешь понимать концепцию одержимости бесами: кто-то явно завладел отцовым телом. Мне было всего пять лет, и я это видела. Я запомнила навсегда: он выглядел самим собою, но его не было в доме.

Потом ему стало легче, года два был взлет, а потом снова крушение. Дальше было плохо, плохо, плохо… Потом немного полегчало, и снова крушение, и опять плохо… Мне было лет пятнадцать, когда он разбил машину — пребывал ли он в дурмане от лекарств или пытался покончить с собой — кто знает? Это случилось снова, когда я училась на первом курсе колледжа. Мне позвонили; пришлось пропустить экзамен и сидеть у его постели в больнице. У него отняли пояс, галстук… Через пять лет он опять попал в больницу. И тогда он ушел с работы и перестроил всю свою жизнь. Он принимает много витаминов, делает много физических упражнений и не работает. Когда его что-то напрягает, он просто выходит вон. Моя дочурка плачет? Он надевает шляпу и уходит домой. Но мама оставалась с ним все это время, и, когда он бывал в здравом уме, он оставался ей великолепным мужем. В 90-х у него было десять хороших лет подряд, пока в начале 2001 года инсульт не швырнул его в пропасть».

Ева полна решимости не допустить подобного в своей семье. «У меня самой были пару раз ужасные эпизоды, — говорит она. — Годам к тридцати у меня выработалась привычка сильно перерабатывать — я брала на себя непосильно много, заканчивала, но потом неделю отлеживалась в полной неспособности что-то делать. Одно время я принимала нортриптилин, от которого только прибавила в весе. Когда в сентябре 1995 года мой муж получил работу в Будапеште, нам нужно было переезжать, и я, чтобы справиться со стрессом переезда, начала принимать прозак. На новом месте я совершенно потерялась: либо валялась весь день в постели, либо вела себя как слабоумная. Это стресс — быть неизвестно где, без друзей, и муж должен работать по пятнадцать часов в день, потому что назревает какая-то сделка. Через четыре месяца, когда эта гонка закончилась, я была совсем не в себе. Я поехала в Америку, чтобы походить по врачам, и получила крутой коктейль: клонопин (Clonopine), литий, прозак. Невозможно было ни мечтать о чем-либо, ни придумать что-нибудь дельное; мне приходилось все время таскать с собой огромный пенал с лекарствами, при этом все таблетки были помечены — утро, полдень, после обеда, вечер, — потому что я не помнила ничего. Через некоторое время мне удалось наладить жизнь, я подружилась с хорошими людьми, устроилась на неплохую работу и стала принимать все меньше лекарств, дойдя до пары таблеток в день. Потом я забеременела, отказалась от всех препаратов и чувствовала себя отлично. Мы переехали обратно домой. Когда я родила, все эти чудесные гормоны уже выветрились, кроме того, ребенок — я год не спала по-человечески, и я вновь начала разваливаться. Я была полна решимости не допустить, чтобы моя дочь прошла через все это. Сейчас я принимаю депакот (Depakote) — он меня меньше отупляет и считается безопасным при кормлении грудью. Я готова на все, чтобы предоставить своей дочери стабильное окружение, и не бросать ее, периодически исчезая из ее жизни».


За моим вторым срывом последовали два спокойных года. Я был доволен и безмерно радовался тому, что доволен. Потом, в сентябре 1999 года, случилось ужасное: меня бросил человек, с которым я надеялся остаться навсегда. Тогда я затосковал, но это была не депрессия, а просто тоска. Месяц спустя у себя дома я поскользнулся на ступеньке и вывихнул плечо с серьезным повреждением мышечной ткани. Меня повезли в больницу. Я старался объяснить работникам «скорой помощи» и травматологам в отделении, что мне необходимо не допустить рецидива депрессии. Я рассказал о своих почечных камнях и о том, как боль вызвала прошлый приступ. Я обещал заполнить все формы и анкеты на свете, ответить на все вопросы, начиная с колониальной истории Занзибара и далее, если только они снимут физическую муку, которая, как я знал, была слишком сильна для моего душевного равновесия. Я объяснял, что в моей истории болезни есть тяжелые нервные срывы и просил посмотреть записи. Понадобилось больше часа, чтобы получить хоть какое-то обезболивающее, но это была такая малая доза морфия, что совсем не помогла. Вывих плеча — дело обычное, но вправили его только через восемь часов после прибытия в больницу. В итоге мне дали действенное обезболивающее с дилодидом (Dilaudid), но только через четыре с половиной часа после прибытия, так что последующие несколько часов были все-таки не так ужасны.

Пытаясь сохранить спокойствие на ранних стадиях этого приключения, я попросил психиатрической консультации. Доктор, занимавшаяся мною, сказала: «Вывих плеча — это больно, и вам будет больно, пока мы его не вправим, следует потерпеть и перестать ныть». Затем она добавила: «Вы не проявляете никакого самообладания, вы сердитесь и задыхаетесь от злости, и я для вас пальцем не пошевельну, пока вы не возьмете себя в руки». Мне говорили «откуда мы знаем, кто вы такой», и «мы так просто не даем сильные обезболивающие», и что я должен «постараться глубоко дышать и вообразить себя на пляже — с шумом волн в ушах, с ощущением песка между пальцами ног». Один из врачей сказал: «Возьмите себя в руки и перестаньте себя жалеть. В этом травматологическом отделении есть люди, которым гораздо хуже, чем вам». Тогда я сделал очередную попытку объясниться: я понимаю, что должен вытерпеть боль, но хочу снять ее остроту перед тем, как мы продолжим; я не столько боюсь физической боли, сколько ее психических осложнений. На это мне ответили, что я «веду себя по-детски» и «не слушаюсь». Когда я сказал, что за мной тянется история душевной болезни, мне сообщили, что в таком случае мне вообще не следует ожидать, что врачи станут принимать мои взгляды на происходящее всерьез. «Я получила профессиональное образование и нахожусь здесь для того, чтобы вам помочь», — сказала врач. «Но я — опытный пациент и знаю: то, что вы делаете, для меня губительно», — возразил я. Врач отвечала, что я не учился на медицинском факультете, а она собирается действовать согласно тому, что считает подходящей процедурой.

Я снова потребовал психиатрической консультации, но мне ее не предоставили. Отделения «Скорой помощи» не имеют доступа к психиатрической истории болезни, и у них не было способа проверить мои жалобы, хотя сама клиника, в которой я оказался, была той самый, где работают все лечащие меня врачи и мой психиатр. В отделениях «Скорой помощи» и травматологических пунктах руководствуются такими правилами: если ты говоришь, что пережил глубокую эндогенную депрессию, обострившуюся в результате сильной боли, эти слова расценивают как высказывание: «Мне необходим пушистый плюшевый медвежонок, а то я не дам себя зашивать». Я считаю подобную ситуацию недопустимой. Официальный учебник по скоропомощной медицине в Соединенных Штатах ничего не говорит о психических аспектах соматического недуга. Ни одно отделение «Скорой помощи» никак не оборудовано для того, чтобы иметь дело с психическими осложнениями. Я просил мяса у торговца рыбой.

Боль нарастала. Пять часов боли как минимум в шесть раз болезненнее, чем один час боли. Я заметил вслух, что физическая травма числится среди главных пусковых механизмов психогенной травмы и что лечить первую так, чтобы порождать вторую, — это акт медицинского тупоумия. Чем дольше тянулась боль, тем, естественно, больше она меня изматывала, тем сильнее натягивались мои нервы, тем серьезнее становилась ситуация. Кровь у меня под кожей все разливалась, и мое плечо выглядело так, будто я позаимствовал его у леопарда. Когда наконец появился дилодид, у меня уже началось головокружение. Да, в этом травматологическом отделении действительно находились люди с более серьезными повреждениями, чем у меня, но почему хоть один из нас должен был терпеть неоправданную боль?

Не прошло и трех дней после этого испытания, как у меня начались острые суицидальные мысли, каких я не переживал со времен своей первой тяжелой депрессии. Не будь я под круглосуточным надзором родных и друзей, я дошел бы до уровня физической и психической боли, какого вынести не мог, и искал бы немедленного облегчения, причем самого экстремального свойства. Опять возник образ дерева и лианы. Если увидишь вылезающий из земли маленький росток и распознаешь в нем побег мощного вьющегося растения, ты можешь выдернуть его двумя пальцами и все закончится хорошо. Если протянешь до того, что лиана крепко обхватит дерево, тебе понадобится пила, а может быть, топор и лопата, чтобы избавиться от паразита и выкорчевать его корни. Маловероятно, что тебе удастся уничтожить лиану, не сломав нескольких ветвей дерева. Обычно я могу сдерживать в себе суицидальные настроения, но все кончилось, как я и говорил работникам больницы: отказ обратить внимание на психические жалобы пациента может превратить такое сравнительно незначительное событие, как вывих плеча, в смертельное заболевание. Если кто-то говорит, что страдает, работники травматологического отделения должны реагировать соответственно. Из-за консерватизма врачей, подобных тем, которых я встретил в этом отделении, воспринимающих как слабость характера нетерпимость к острейшей физической и душевной боли, люди в нашей стране совершают самоубийства.

На следующей неделе я снова распался. Во время предыдущих приступов я часто плакал, но так, как теперь, — никогда. Я плакал непрерывно, сделавшись похожим на сталактит. Слезы лились беспрестанно, и кожа у меня на щеках начала трескаться. Самые простые вещи требовали колоссальных усилий. Помню, я расплакался от того, что у меня в ванной смылился кусок мыла. Я плакал от того, что на клавиатуре компьютера на секунду запала клавиша. Все было для меня убийственно трудным. Например, желание взять телефонную трубку требовало усилий, сопоставимых с необходимостью отжать двухсоткилограммовую штангу лежа. Необходимость натягивать два носка, а не один, а потом еще две туфли, так меня подавляла, что хотелось забраться обратно в постель. Хотя острых приступов тревожности, какими отличались предыдущие эпизоды, на этот раз не было, меня стала охватывать паранойя: каждый раз, когда моя собака выходила из комнаты, я боялся, что она потеряла ко мне всякий интерес.

Во время этого срыва был еще один дополнительный кошмар. Два предыдущих эпизода случились, пока я еще не сидел на лекарствах. После второго я смирился с тем, что должен буду, если хочу избежать новых срывов, принимать лекарства постоянно: платя значительную душевную цену, я четыре года принимал их каждый день. И вот, несмотря на эффексор, буспар и веллбутрин (Wellbutrin), произошел полный обвал. Что бы это значило? Работая над этой книгой, я встречал людей, у которых случался приступ или два, потом они садились на лекарства и приходили в себя. Я встречал также людей, которые жили год на одном препарате, потом сваливались, принимали несколько месяцев другой, — людей, которым не дано окончательно отправить депрессию в прошлое. Я считал, что принадлежу к первой категории, а оказалось, что ко второй. Я видел людей, в чьей жизни душевное здоровье появлялось лишь эпизодами. Было вполне возможно, что я изжил свою способность получать облегчение от эффексора, — случается, что люди перестают реагировать на лекарства. Если так, то я вступал в ужасный мир. В мыслях я видел, как сижу год на одном препарате, потом еще год — на другом, пока не использую все имеющиеся варианты.

Но на время депрессивного срыва существуют отработанные процедуры. Я уже знаю, каким врачам звонить и что говорить. Я знаю, когда наступает время прятать бритвенные лезвия и настойчиво продолжать выводить собаку. Я обзвонил всех и сказал, что у меня депрессия. Двое моих знакомых, недавно поженившихся, переехали ко мне и жили со мной два месяца, поддерживая меня в трудные дневные периоды, проговаривая со мной мои страхи и тревоги, рассказывая сказки, следя, чтобы я ел, умеряя мое чувство одиночества, — они сделались мне самыми близкими друзьями на всю жизнь. Прилетел из Калифорнии мой брат; он явился у моего порога, когда я был на самом дне. Мой отец перешел на повышенную боевую готовность. Вот чему я научился и что спасло меня: действовать быстро; иметь хорошего врача, чтобы был готов выслушать; ясно видеть все закономерности своей болезни; упорядочить сон и питание, какой бы ненавистной ни была задача; немедленно удалить все стрессы; делать физические упражнения; мобилизовать любовь.

Как только смог, я позвонил своему литературному агенту и сказал, что дела плохи: я приостанавливаю работу над книгой и понятия не имею, какой курс примет мое бедствие.

— Притворитесь, что я попал под машину, — сказал я, — и лежу в больнице на растяжках в ожидании рентгеновских снимков. Кто знает, когда я смогу снова писать?

Я принимал ксанакс даже тогда, когда он одурманивал меня и валил с ног, потому что знал: если выпустить на свободу беспокойство, сидевшее у меня в легких и желудке, оно станет еще сильнее, и тогда мне несдобровать. Я сказал друзьям и родным, что не потерял рассудок, но, безусловно, куда-то спрятал его и не могу найти. Я чувствовал себя как Дрезден во время войны — город, который уничтожают, а у него нет никакой защиты от бомб, и он только и может, что обрушиваться, оставляя лишь жалкие остатки золота, блистающего среди руин.

Плача и не обращая внимания на неловкость ситуации, даже в лифте больницы, где находился кабинет моего психофармакотерапевта, я пошел спросить, нельзя ли что-нибудь сделать. К моему удивлению, он счел ситуацию совсем не такой страшной, какой она казалась мне. Он не собирался снимать меня с эффексора: «Он уже давно и хорошо работает, и нет никакого резона его бросать». Он предложил мне зипрексу (Zyprexa) — антипсихотическое средство, имеющее к тому же седативное воздействие. Он увеличил дозу эффексора, потому что, по его словам, никогда не следует исключать препарат, который тебе помогает, разве что в силу абсолютной необходимости. Эффексор помог мне однажды и, может быть, поможет снова? Он снизил дозу веллбутрина, потому что он возбуждает, а мне при моем сильном беспокойстве надо быть менее активным. От буспара мы отказались. Психофармакотерапевт что-то прибавлял, что-то вычитал, выяснял мои реакции и выслушивал мои показания, составляя некий «истинный» вариант меня — может быть, такой же, как раньше, может быть, немного другой. У меня к этому времени уже был богатый опыт — практический и теоретический — с препаратами, которые я принимал (хотя всегда избегал информации о побочных эффектах, пока не пройдет некоторое время от начала приема: знание побочных эффектов более или менее гарантирует, что они появятся). Тем не менее это была сложная наука запахов, вкусов, смесей. Мой врач помог мне выжить в этих экспериментах: он был поборник идеи связи времен и все успокаивал меня, уверяя, что будущее окажется по меньшей мере равным прошлому.

На второй день первой дозы зипрексы я должен был читать лекцию о Вирджинии Вулф. Я люблю Вирджинию Вулф, и читать лекцию о ней с выдержками из ее произведений было для меня подобно чтению лекции о шоколаде с поглощением его в качестве примеров. Занятие проходило в доме моих друзей и предназначалось для неформального собрания пятидесяти человек их сотрудников. Это было нечто вроде благотворительной акции в пользу некоего дела, которое я считал стоящим. При обычных обстоятельствах это было бы большое удовольствие с малыми усилиями, к тому же дававшее шанс «высветиться» на публике — под настроение мне нравится делать подобные вещи. Можно было ожидать, что это лишь усугубит мои проблемы, но я пребывал в таком состоянии, что лекция не могла ни помочь, ни помешать; даже просто бодрствовать было тяжело и било по нервам, а ухудшить положение не могло уже ничто. Поэтому я пришел в назначенное время и даже вежливо побеседовал с людьми за коктейлем. Потом я встал со своими заготовками и, чувствуя себя до жути спокойным, как если бы просто высказывал ни к чему не обязывающие мысли за обеденным столом, со странным ощущением отсутствия в собственном теле наблюдал со стороны, как читаю вполне связную лекцию о Вирджинии Вулф по памяти и по написанному тексту.

После лекции с группой друзей и организаторов мероприятия мы пошли в ресторан неподалеку. Присутствовавшие являли многообразие типов, требовавшее некоторых усилий для соблюдения учтивости, что в обычных обстоятельствах было бы даже забавно. Теперь же мне казалось, что воздух вокруг меня странно густеет, как густеет, высыхая, клей, так что голоса как бы пробивались сквозь воздушную твердь, проделывая в ней трещины и пробоины, и из-за этого треска было трудно услышать, что мне говорят. Даже поднести вилку ко рту было подвигом. Я заказал семгу, и вдруг осознал, что мое необычное состояние стало заметным. Я слегка помертвел, но что делать, не знал. В таких ситуациях чувствуешь себя ужасно неловко, независимо от того, сколько твоих знакомых принимали прозак и насколько спокойно люди вроде бы воспринимают депрессию. Все сидевшие за столом знали, что я пишу об этом книгу, а многие из них читали мои статьи. Но все это было не важно. Пробираясь через ужин, я бормотал и извинялся, как дипломат времен «холодной войны». Я мог бы сказать: «Прошу простить, если я немного не в фокусе, но, понимаете, у меня сейчас очередной раунд депрессии», но тогда все сочли бы своим долгом расспрашивать о конкретных симптомах и пытаться меня подбодрить, а эти подбадривания только усугубили бы депрессию. Или, например, так: «Боюсь, я не вполне воспринимаю, что вы говорите, потому что принимаю по пять миллиграммов ксанакса каждый день, хотя, конечно, зависимости у меня нет… кроме того, я только что начал принимать новое антипсихотическое лекарство, у которого, кажется, сильное седативное воздействие. Как ваш салат?» С другой стороны, у меня было чувство, что если я буду продолжать молчать, все заметят, что со мной не все в порядке.

Потом воздух сделался таким твердым и ломким, что слова добирались до меня в виде отрывистых шумов, и мне не вполне удавалось нанизать их одно на другое. У вас бывали, наверное, случаи, когда вы сидите на лекции и вдруг понимаете, что приходится напрягать внимание, чтобы следовать за смыслом, но ваши мысли немного отвлекаются, и вот, вы, вернувшись, не вполне улавливаете, о чем речь. Логика нарушилась. Так было и со мной, но это касалось каждого отдельного предложения. Я чувствовал, как логика уходит у меня из-под ног. Кто-то сказал о Китае, но я не очень понял, что именно. Мне показалось, что кто-то упомянул слоновую кость, но был ли это тот же, кто говорил о Китае, я не знал, хотя помнил, что китайцы делают вещи из слоновой кости. Кто-то спрашивал меня о рыбе — может быть, о моей рыбе? Заказал ли я рыбу? Или — люблю ли я рыбалку? Или что-нибудь о китайской рыбе? Я слышал, как кто-то повторил вопрос (я узнал структуру предложения по предыдущему разу), а затем почувствовал, как мои глаза закрылись, и тихо подумал — невежливо спать, когда тебя уже даже переспрашивают. Надо проснуться. Я оторвал подбородок от груди и улыбнулся с видом «а, что вы сказали?» На меня смотрели озадаченные лица.

— У вас все в порядке? — снова спросил кто-то.

— Скорее всего, нет, — отвечал я, и двое моих друзей, присутствовавшие на ужине, взяли меня под руки и вывели на улицу.

— Прошу прощения, — повторял я, смутно осознавая, что заставил всех оставшихся за столом полагать, что я, видимо, накачался наркотиками, жалея, что не сказал просто, что у меня депрессия и я слишком напичкан лекарствами и не уверен, сумею ли нормально продержаться весь вечер. «Прошу прощения», — а все вокруг повторяли, что извиняться не за что. Мои друзья-спасители доставили меня домой и положили в постель. Я вынул контактные линзы и постарался несколько минут просто поболтать, чтобы снова ощутить себя собою.

— Ну, как дела, — спросил я друга, и когда он начал мне отвечать, то сделался каким-то расплывчатым, как Чеширский Кот, и я отключился и погрузился в нездешний сон, и мне приснилась великая война. Боже мой, я и забыл об интенсивности депрессии. Она проникает так глубоко, так далеко! Нас определяет набор норм, находящихся совершенно вне нашего контроля. Нормы, по которым я воспитывался и которые установил для себя, весьма высоки по мировым меркам; если я не чувствую себя способным писать книги, значит, со мной что-то не так. Нормы других людей гораздо ниже, третьих — гораздо выше. Если Джордж Буш-младший проснется утром и почувствует, что не может быть лидером свободного мира, значит, с ним что-то не в порядке. А кто-то считает себя в полном порядке, пока в состоянии прокормиться и физически выжить. Отключиться на ужине — далеко вне пределов того, что я считаю нормой.

Я проснулся с лучшим самочувствием, чем накануне, хотя очень расстроенный своим бродяжничеством вне собственного контроля. Выход из дома по-прежнему казался потрясающе трудной затеей, но я знал, что могу спуститься на нижний этаж (хотя не был уверен, хочу ли я этого). Я сумел отправить несколько писем по электронной почте. Я кое-как поговорил по телефону с психофармакотерапевтом, и он посоветовал наполовину уменьшить дозу зипрексы и ксанакс тоже снизить. Когда в тот день симптомы стали проходить, я этому не поверил. К вечеру я был почти здоров — как рак-отшельник, который перерос одну раковину, оставил ее, голым переполз через весь пляж и нашел себе другую. Хотя впереди маячило еще многое, я был счастлив, зная, что поправляюсь.

Таким был мой третий срыв. Он стал для меня откровением. Тогда как первый и второй длились по шесть недель в острой форме и по восемь месяцев в целом, этот, третий, который я назвал мини-срывом, был острым всего шесть дней и длился в общей сложности около двух месяцев. Мне повезло: я довольно хорошо отреагировал на зипрексу; кроме того, выяснилось, что все исследования, которые я проводил для этой книги, независимо от того, какова их ценность для других, оказались очень полезными для меня самого. Много месяцев я пребывал по разным причинам в тоске и испытывал серьезный стресс; я справлялся со всем, но это было нелегко. К этому моменту я уже много знал о депрессии и немедленно распознал критическую точку перехода. Я нашел психофармакотерапевта, оказавшегося настоящим мастером составления лекарственных коктейлей. Уверен, что если бы я начал принимать препараты перед тем, как мой первый срыв смел меня на самое дно пропасти, то был бы способен поставить свою первую депрессию на колени, не дав ей выйти из-под контроля, и вообще избежал бы следующих тяжелых срывов. Если бы я не бросил лекарства, которые помогли мне в первом эпизоде, я мог бы не иметь второго. К тому времени, когда я уже шел к третьему, я был полон решимости больше не повторять этой дурацкой ошибки.

Выход из душевной болезни требует поддержки. Мы все периодически сталкиваемся с физическими и психологическими травмами, а те из нас, у кого повышенный уровень уязвимости, имеют высокие шансы впасть в рецидив, встретившись с проблемами. Прожить целую жизнь в относительной свободе возможно, и проще всего добиваться этого при помощи тщательного и ответственного подбора лекарственных препаратов, сбалансированного со стабилизирующей, дающей глубокое видение словесной терапией. Большинству людей с тяжелой депрессией требуется комбинация лекарств, иногда в нестандартных дозах. Кроме того, им необходимо понимание своего меняющегося Я, в чем может помочь специалист. Многие люди, чьи рассказы выглядят болезненно трагическими, обращались во время депрессии за помощью. Но им, часто предлагая еще и неверную дозировку, швыряли какой-нибудь препарат, лишь немного облегчающий симптомы, которые, правильно подобрав лекарства, можно было бы излечить. Но самые трагические истории — это истории людей, которые знают, что их лечат плохо, но их медицинские учреждения и страховка не дают им возможность получить что-либо лучшее[24].

В нашей семье любили рассказывать одну байку — о бедном семействе, мудреце и козе. Бедное семейство жило в нищете и убожестве, девять человек в одной комнате, недоедали, ходили в лохмотьях — словом, не жизнь, а одно сплошное непрекращающееся несчастье. Наконец глава семейства отправился к мудрецу и сказал ему: «Великий мудрец, мы так несчастны, что едва живы. У нас страшный шум и страшная грязь, и все время на людях… это ж умереть можно! У нас никогда не хватает еды, и мы уже начинаем друг друга ненавидеть, это просто кошмар. Что нам делать?» Мудрец отвечал: «Вы должны достать козу, и взять ее в дом, и жить с ней месяц. Все ваши проблемы разрешатся». Глава семейства посмотрел на него в изумлении: «Как! Козу? Жить с козой?» Но мудрец настаивал, а поскольку это был всеми уважаемый мудрец, человек его послушался. Жизнь семейства превратилась в ад. Шум стал громче, грязи больше, об уединении нельзя было даже мечтать, есть стало совсем нечего — все сжирала коза, да и одежды тоже ни у кого не осталось, потому что она сжевала и одежду. Атмосфера в доме накалялась. По прошествии месяца хозяин дома в ярости вернулся к мудрецу. «Мы прожили месяц в одной хижине с козой, — сказал он, — и это было ужасно. Как можно было дать такой нелепый совет?» Мудрец кивнул с важным видом: «А теперь выставьте козу вон, и вы увидите, насколько спокойна и возвышенна ваша жизнь».

Так и с депрессией: если удастся ее вышибить, можно жить в дивном мире с любыми проблемами реального мира — в сравнении с ней они будут выглядеть пустяком. Я позвонил одному человеку, у которого брал интервью для этой книги, и вежливо осведомился, как у него дела.

— Ну, как, — сказал он, — спина болит, я подвернул ногу, дети на меня обижены, дождь льет как из ведра, кот помер, мне светит банкротство. С другой стороны, психологически я — без симптомов, так что в общем и целом можно сказать, что все великолепно.

Мой третий срыв оказался для меня настоящей «козой»; он грянул в то время, когда я ощущал острое недовольство целым рядом явлений в моей жизни, которые, я понимал это, неразрешимыми не были. Когда я прорвался, мне захотелось устроить небольшой фестиваль и отпраздновать радость моей неустроенной жизни. Я был на удивление готов, даже, как ни странно, счастлив, вернуться к этой книге, которую оставлял на два месяца. Но тем не менее это все-таки был депрессивный эпизод, и он случился, когда я принимал лекарства, поэтому с тех пор я никогда не ощущаю полной уверенности в себе. На последних стадиях работы над книгой у меня случались приступы страха и чувства одиночества. Они не приводили к разрушительным последствиям, но иногда бывало, что, напечатав страницу, я должен был полчаса полежать, чтобы оправиться от собственных слов. Порой я становился плаксив, временами меня одолевала тревога, и я день-другой отлеживался в постели. Эти случаи точно отражают, как трудно об этом писать и как убийственно не уверен я в том, что произойдет в моей жизни дальше; я не чувствую себя свободным, я не свободен.

Мне очень повезло в отношении преодоления побочных эффектов: мой нынешний психофармакотерапевт — специалист по их устранению. Лекарства, которые я принимаю, произвели побочные эффекты сексуального свойства: слегка пониженное либидо и всеобщую проблему сильно задержанного оргазма. Несколько лет назад я ввел в свой режим веллбутрин, он, кажется, повысил мне либидо, хотя до прежних стандартов так и не дошло. Мой врач также прописал мне виагру, а потом еще добавил дексафетамин, который должен повышать сексуальный пыл. По-моему, этот препарат вполне работает, но делает меня раздражительным. Мой организм как бы функционирует по сменам, которые мне не различить: то, что прекрасно работает сегодня, может начать фокусничать завтра. Зипрекса сильно успокаивает, и я обычно много сплю, часов по десять в сутки, но в запасе у меня всегда есть ксанакс на случай, если ночью на меня навалятся чувства и я не смогу сомкнуть глаза.

Обмен рассказами о депрессивных срывах порождает удивительную близость. Более трех лет я почти ежедневно общался с Лорой Андерсон. Во время моего последнего депрессивного эпизода она проявила небывалое внимание. Она вошла в мою жизнь из ниоткуда, и у нас возникла странная и внезапная дружба: не прошло и нескольких месяцев после ее первого письма, а мне уже казалось, что я знаю Лору всю жизнь. Хотя мы общаемся в основном по электронной почте, иногда — через письма или открытки, очень редко говорим по телефону и всего один раз виделись лично, наши отношения занимают в моей жизни совершенно особое место: они стали привычкой, чуть ли не наркотической зависимостью. Наша связь напоминала по форме любовный роман: в ней было открытие друг друга, экстаз, охлаждение, возрождение, привычность, глубина. Временами Лоры бывало чересчур много или она появлялась слишком часто, и в начале нашей дружбы я порой бунтовал против нее или пытался сократить контакты между нами. Но вскоре я начал чувствовать, что в тот редкий день, когда от Лоры ничего не было, я будто оставался без обеда или ночного сна. Хотя Лора Андерсон страдает биполярным расстройством, ее маниакальные фазы гораздо слабее выражены, чем депрессивные, и легче поддаются лечению — это состояние все чаще называют биполярным аффективным расстройством с преобладанием депрессивных фаз. Она из того большого числа людей, которых депрессия — независимо от того, насколько тщательно регулируются лекарства, терапия и поведение, — поджидает всегда: в некоторые дни она от нее свободна, а в некоторые — нет, и она ничего не может сделать, чтобы держать ее в узде.

Свое первое письмо, полное надежды, она послала мне в январе 1998 года. Она прочла мою журнальную статью о депрессии и почувствовала, что мы друг друга знаем. Она дала мне свой домашний телефон и велела звонить в любое время суток, когда захочу. Кроме того, она приложила список музыкальных альбомов, которые помогли ей пройти через трудное время, и книгу, которая должна была мне понравиться. Она находилась в Остине, штат Техас, где жил ее любимый мужчина, но пребывала там в некоторой изоляции и скучала. Она была слишком депрессивна, чтобы работать, хотя имела опыт работы в правительственных службах и надеялась получить место в техасской администрации. Она сообщила мне, что принимала прозак, паксил, золофт, веллбутрин, клонопин, буспар, седуксен, литий, ативан (Ativan) и «конечно, ксанакс», а теперь сидит на нескольких из них плюс депакот и амбьен (Ambien). У нее сейчас трудности с лечащим психиатром, «итак, вы угадали: к врачу номер сорок девять марш!» Что-то в ее письме меня привлекло, и я ответил так тепло, как мог.

Следующее письмо пришло в феврале. «Депакот не оправдывает себя, — писала она. — Меня угнетает потеря памяти, и трясущиеся руки, и заикание, и отсутствие зажигалки после того, как понадобилось сорок минут, чтобы собрать в одном месте сигареты и пепельницу. Меня угнетает, что эти болезни во многих случаях так бессовестно мулътиполярны: лучше бы Леви-Стросс никогда не привлекал нашего внимания к бинарной оппозиции. Бинокль — это максимум, на что я готова с этой приставкой. Я убеждена, что у черного цвета есть сорок оттенков, и мне не хочется смотреть на это в линейной шкале: я вижу это, скорее, как круг или цикл, где колесо вертится слишком быстро и желание умереть может проникнуть между любой парой спиц. На этой неделе я подумывала лечь в больницу, но бывала там уже не раз и знаю, что мне не позволят иметь стереосистему (хотя бы даже с наушниками) и ножницы, чтобы сделать открытки к Валентинову дню… что я буду скучать по моим собакам… что будет ужасно остаться без Питера — это мой мужчина, я буду страшно скучать по нему… он меня любит, несмотря на рвоту, и гнев, и беспокойство, и отсутствие секса… и что мне придется спать в коридоре рядом с постом медсестер или взаперти под суицидальным надзором и так далее — нет уж, благодарю покорно. Я вполне доверяю таблеткам, с их помощью я стану «экваториальной» — между двумя полюсами — и буду в порядке».

Весной ее настроение улучшилось. В мае Лора забеременела и пришла в радостное возбуждение от перспективы родить. Однако неожиданно она узнала, что депакот связывают со spina bifida[25] и неправильным развитием мозга, попыталась его бросить, тревожилась, что не сделала этого вовремя, начала терять стабильность и вскоре написала: «Итак, я сижу в тоскливом ступоре после аборта. Надо полагать, снова садиться на лекарства — единственно возможный для меня выход. Я стараюсь не злиться и не возмущаться, но порой все это выглядит такой несправедливостью! У нас в Остине ветрено, огромное голубое небо, а я сижу и думаю — почему, почему во мне такая пустота? Понимаете? Что угодно — даже нормальная реакция на мерзкое происшествие — вгоняет меня в приступ беспокойства о возможной грядущей депрессии. Впрочем, сейчас я пребываю в бесцветном, раздражительном седуксеновом тумане: голова болит и сильная усталость от слез».

Спустя десять дней она писала: «Я стабилизировалась — может быть, на более низком уровне, чем хотелось бы, но не на таком, чтобы беспокоиться. Я сменила врачей и лекарства, принимаю вместо депакота тегретол (Tegretol) и немного зипрексы до кучи, чтобы усилить действие тегретола. Зипрекса не на шутку меня давит. Физические побочные эффекты душевной болезни — это прямо какое-то надругательство! Думаю, усвоив всю эту дрянь, что мне давали, я могу сдать экзамен по «высшей депрессии». Тем не менее у меня эта странная амнезия: когда час становится честными шестьюдесятью минутами, уже невозможно вспомнить, насколько страшна депрессия — время, когда перебиваешься с одной бесконечной минуты на другую. Я совершенно вымотана своими попытками выяснить, кто я, когда я — «в порядке», что для меня нормально и приемлемо».

Еще через несколько дней: «Осознание своей слабости мешает раскрывать в общении всю глубину своей индивидуальности — в результате большинство тех, с кем я подружилась за последние восемь-девять лет, стали шапочными знакомыми. От этого растет чувство одиночества, и вообще чувствуешь себя глупо. Вот, например, позвонила очень близкой (и требовательной) подруге в Западную Вирджинию, а ей подавай объяснение, почему я не приехала навестить ее и ее новорожденного. Что сказать? Что я бы с радостью, но была все это время занята тем, что старалась не попасть в психушку? Это так унизительно, что делает из тебя полного идиота. Если бы я была уверена, что меня не поймают, я бы с удовольствием врала: придумала бы какой-нибудь приемлемый рак, который приходит и уходит, — чтобы люди понимали, чтобы это их не пугало и не отталкивало».

Лора постоянно на привязи; каждая составляющая ее жизни определена обстоятельствами болезни. «Например, любовные связи: мне подходит только такой мужчина, который способен позаботиться о себе сам, потому что у меня забота о себе отнимает очень много энергии и я не могу отвечать за каждую маленькую обиду, которую он может ощутить. Вот так понимать любовь — это ли не кошмар? Держаться на уровне в профессиональной деятельности тоже трудно — устраиваешься на работу, а потом вскоре уходишь, и возникают долгие промежутки. Кому охота слушать о твоих надеждах на новый препарат? Как можно ждать понимания? До того как я сама заболела, у меня был очень близкий депрессивный друг. Я выслушивала все, что он рассказывал, будто мы говорили на одном и том же языке, но позже поняла: депрессия говорит или учит тебя на совершенно другом языке».

Последовавшие за этим месяцы Лора, похоже, провела в борьбе с чем-то, как она чувствовала, ожидавшим своего выхода на сцену. Тем временем мы с нею познакомились ближе. Я узнал, что в подростковом возрасте она подвергалась сексуальным издевательствам, а в двадцать лет ее изнасиловали; все эти переживания оставили свои следы. В двадцать шесть лет она вышла замуж, и уже на следующий год случилась ее первая депрессия. Муж, судя по всему, справляться с этим не мог, а она спасалась тем, что слишком много пила. Осенью Лора сделалась слегка маниакальной и обратилась к врачу; тот сказал, что у нее просто сдают нервы, и прописал седуксен. «Мания охватывала мой разум, но тело было заторможено», — рассказала она потом. На рождественском вечере, который они с мужем устраивали в следующем месяце, она взбесилась и швырнула в него паштетом из форели, после чего поднялась в спальню и проглотила весь остававшийся у нее седуксен. Он отвез ее в отделение «Скорой помощи» и сказал его работникам, что не может с нею справиться. Ее поместили в психиатрическое отделение и продержали все Рождество. Когда она вернулась домой, накачанная лекарствами, с браком было покончено. «Мы кое-как прожили еще год, но в следующее Рождество отправились в Париж, и я посмотрела на него за ужином и подумала: «Мне сейчас ничуть не лучше, чем год назад в больнице». Она от него ушла; довольно скоро встретила другого человека и переехала в Остин, чтобы быть с ним. Депрессия после этого повторялась регулярно, по меньшей мере раз в год.

В сентябре 1998 года Лора написала мне о кратком приступе «этой кошмарной, томящей душу тревоги». В середине октября она начала погружаться в депрессию и понимала это. «Я пока еще не в полноценной депрессии, но понемногу замедляюсь; я имею в виду, что мне все чаще приходится сосредоточиваться на каждом действии, на самых разных уровнях. Я пока еще не полностью в депрессии, но точно иду на спад». Она начала принимать веллбутрин. «Как отвратительно это чувство удаленности от всего», — жаловалась Лора. Скоро она уже проводила целые дни в постели. Лекарства снова перестали работать. Она отрезала себя от всех посторонних и сосредоточилась на собаках. «Когда нормальные желания — потребности в смехе, сексе, пище — подавлены депрессией, единственные доступные мне возвышенные моменты доставляют мои собаки».

В начале ноября она заявляла: «Я теперь только принимаю ванны, потому что под душем вода так колотит по мне, что я этого не могу выносить, сейчас мне это кажется слишком жестоким началом дня. Водить машину тоже слишком сложно. А также ходить за покупками, пользоваться банкоматом — да что угодно…». Чтобы отвлечься, она взяла напрокат фильм «Волшебник из страны Оз», но «грустные эпизоды заставляли меня плакать». У нее пропал аппетит. «Сегодня я попробовала тунца, но меня от него стошнило, так что я поела немного приготовленного для собак риса». Даже визит к врачу, жаловалась она, дается с трудом. «Мне тяжело честно рассказывать ему о своем самочувствии, потому что не хочется его подводить».

Мы поддерживали ежедневную переписку. Когда я спросил Лору, не трудно ли ей писать, она ответила: «Проявить внимание к другим — самый простой способ привлечь внимание к себе. Кроме того, это самый простой способ ставить себя в должную перспективу. Мне необходимо делиться своей «самоодержимостью». Я так остро осознаю ее присутствие в своей жизни, что вздрагиваю каждый раз, когда нажимаю на клавишу «я» (ой! больно!). До сих пор весь мой день составляли попытки ЗАСТАВИТЬ себя делать самые мельчайшие вещи и реально оценить серьезность ситуации — действительно ли я в депрессии? Или просто ленива? Мое беспокойство — не от чрезмерного ли оно количества кофе или антидепрессантов? От самого этого процесса самооценки я начинаю плакать. Всех смущает, что они не могут помочь ничем, кроме как только присутствием. Мне нужна электронная почта, чтобы сохранять рассудок! Восклицательные знаки — маленькие лгуны».

На той же неделе: «Десять часов утра, а уже сама мысль о сегодняшнем дне меня захлестывает. Я стараюсь, стараюсь! Я хожу по кромке слез, и твержу себе «это ничего, это ничего», и делаю глубокие вдохи. Моя задача — выстоять между самоанализом и самоуничтожением. У меня чувство, что я высасываю из людей соки, в том числе и из вас. Сколько можно просить, не давая ничего взамен? Впрочем, мне кажется, если я надену что-нибудь красивое, и зачешу волосы назад, и возьму с собой собак, мне хватит уверенности в себе, чтобы дойти до магазина и купить апельсинового сока».

Перед Днем благодарения Лора написала: «Я просматривала старые фотографии — как будто это снимки чьей-то чужой жизни. Лекарства — дорогая цена». Но скоро она, по крайней мере, начала вставать: «Сегодня было несколько хороших моментов, — писала она в конце месяца, — побольше таких, умоляю вас, кто уж там распределяет порции. Я ходила среди людей и не стыдилась». На следующий день стало немного хуже: «Я уже чувствовала себя лучше и надеялась, что это начало чудесного выздоровления, а сегодня сильное беспокойство, как бы не упасть обратно, — знаете, когда сосет под ложечкой. Но какая-то надежда все же остается, и от этого легче». Назавтра еще хуже: «Настроение по-прежнему мрачное. Ужас поутру и унизительная беспомощность ближе к вечеру». Она описала прогулку в парке с Питером: «Он купил брошюру с названиями всех растений. Об одном дереве говорилось: «ВСЕ ЧАСТИ СМЕРТЕЛЬНО ЯДОВИТЫ». Я подумала — найти это дерево, сжевать листик-другой, свернуться калачиком под скалой и уплыть. Я скучаю по той Лоре, которая сейчас с наслаждением надела бы купальник, и валялась бы на солнце, и смотрела в это синее, синее небо! Злая фея украла ее и подменила несносной девчонкой! Депрессия отнимает у меня все, что мне в себе по-настоящему, реально нравится (хотя этого и так не очень много). Чувствовать себя беспомощной и полной отчаяния — просто замедленная форма смерти, но я стараюсь пробираться через эти чудовищные преграды».

Через неделю Лоре стало явно лучше. А потом она вдруг взорвалась в супермаркете, когда кассир начал пробивать покупки человека, стоявшего в очереди позади нее. В совершенно нехарактерном для себя порыве гнева она закричала: «Господи, помилуй! Это что, магазин с обслуживанием или гребаная тележка с хот-догами?» — и демонстративно ушла без покупок. «Это словно лазить по отвесным скалам. Я так устала думать об этом, говорить об этом». Когда ее друг сказал, что любит ее, она разрыдалась. Наутро ей полегчало; она два раза поела, купила себе пару носков. Она вышла в парк и вдруг почувствовала порыв покачаться на качелях. «После всей прошедшей недели, когда надо мной грозно нависала перспектива рухнуть обратно, было так здорово покачаться на качелях! Удивительное чувство: легкое ощущение быстроты под ложечкой, как в машине, когда проходишь вершину холма вот на такой скорости. Хорошо делать что-то простое; я немного почувствовала себя самой собой, вернулось ощущение света, ума, сообразительности. Я не стану питать надежду на то, что мне выдастся много такого времени, но само это чувство отсутствия абстрактных тревог, невыразимой тяжести и тоски — само это чувство было такое насыщенное, реальное, прекрасное, что мне хоть на это короткое время не хотелось плакать. Я знаю, что все прочие чувства вернутся, но сегодня, думается, я получила передышку, подаренную Богом и качелями, напоминание, что надо хранить надежду и терпение — предвестие грядущих благ». В декабре у нее случилась болезненная реакция на литий — кожа стала невыносимо сухой. Она снизила дозировку и добавила нейрон-тин (Neurontin). Казалось, что это работает. «Смещение к центру, некоему центру под названием Я — как это хорошо, как реально», — написала она.

В октябре мы наконец встретились. Лора приехала к матери в Уотерфорд, штат Вирджиния, красивый старинный город близ Вашингтона, где проходило ее детство. Она мне к тому времени так полюбилась, что трудно было поверить, что мы никогда не встречались. Я приехал на поезде, и она пришла встретить меня на станции, приведя с собой приятеля Уолта, которого я тоже видел впервые. Она была стройна, белокура и очень красива. Но время, проведенное в семье, пробудило слишком много воспоминаний, и Лоре стало нехорошо. Она была отчаянно беспокойна, так беспокойна, что даже говорить могла с трудом. Хриплым шепотом она извинилась за свое состояние. Каждое движение совершенно явно давалось ей с огромным усилием. Она сказала, что всю неделю ей становилось хуже. Я спросил, не нагружаю ли ее своим присутствием еще больше, и она заверила меня, что все в порядке. Мы зашли пообедать, Лора заказала мидии. Есть их она не могла: ее руки дрожали, и, открыв несколько раковин, она вся забрызгалась соусом, в котором их подавали. Справляться одновременно с мидиями и разговором у нее не получалось, так что мы болтали с Уолтом. Он описывал ее постепенный спуск на протяжении недели, и Лора издавала короткие звуки в знак согласия. Теперь она оставила попытки справиться с мидиями и направила все внимание на бокал белого вина. Я был не на шутку потрясен; она меня предупредила, что дела плохи, но к этой ее ауре опустошенности я оказался не готов.

Мы забросили Уолта домой, и потом я вел Лорину машину, потому что она была для этого слишком слаба. Когда мы приехали к ней, ее мать уже тревожилась. Мы с Лорой разговаривали, и наш разговор то и дело терял связность: она говорила будто издалека. И вдруг, показывая мне фотографии, она застряла. Ничего подобного я никогда прежде не видел и вообразить не мог. Она называла мне людей на фотографиях, и вдруг начала повторяться.

— Это Джералдина, — сказала она, вздрогнула, и начала сначала: — Это Джералдина, — и снова, — это Джералдина, — и каждый раз все больше растягивала слоги. Ее лицо застыло, она с трудом двигала губами. Я позвал ее мать и брата Майкла. Майкл положил ей руки на плечи и сказал:

— Все хорошо, Лора, все хорошо.

Мы отвели ее наверх; она все повторяла «Джералдина». Мать переодела ее, сняв заляпанную мидиями одежду, уложила в постель и села рядом, гладя ей руки. Наша встреча вышла совсем не такой, как я ожидал.

Оказалось, какие-то из ее лекарств плохо совместились друг с другом, что и вызвало ухудшение; на самом деле, это было причиной и странной неподвижности, и потери речи, и чрезвычайного состояния тревоги. К концу дня самое плохое было позади, но «все краски вытекли из моей души, исчезла та Я, которую я любила; я стала пустой скорлупкой себя». Скоро ей назначили новый режим. До самого Рождества она не чувствовала себя самой собою; а в марте 2000 года, когда пошло на поправку, снова случился такой же приступ. «Это так страшно, — писала она мне, — и так унизительно… Жалкое состояние, когда самая лучшая новость — что ты не бьешься в конвульсиях». Шесть месяцев спустя — снова приступ. «Я больше не могу подбирать осколки своей жизни, — сказала она мне. — Я так боюсь этих состояний, что впадаю в болезненное беспокойство. Сегодня выехала из дома на работу, и в машине меня вырвало прямо на одежду. Пришлось возвращаться и переодеваться; я опоздала на работу и сказала им, что у меня случаются приступы, и мне сделали выговор. Врач хочет, чтобы я принимала седуксен, а я от него теряю сознание. Вот такая у меня теперь жизнь. И всегда будет такая, с этими кошмарными погружениями в ад, со страшными воспоминаниями. Могу ли я вынести такую жизнь?»

А я могу вынести свою жизнь? Может ли любой из нас вынести свою жизнь с ее трудностями? В итоге большинство из нас все-таки выносят и мы шагаем вперед. Голоса из прошлого возвращаются к нам как голоса умерших, чтобы вместе посетовать на непостоянство и ушедшие годы. Когда мне грустно, я многое вспоминаю слишком ясно: маму — это всегда, каким я был, когда мы сидели на кухне и разговаривали — с моих пяти лет и до ее смерти, когда мне было двадцать семь; как бабушкин кактус цвел каждый год, пока она не умерла в мои двадцать пять; поездку в Париж в середине 80-х с маминой подругой Сэнди, которая хотела подарить свою зеленую соломенную шляпу Жанне д’Арк, а два года спустя умерла; моего двоюродного дедушку Дона и бабушку Бетти, и шоколадные конфеты в верхнем ящике их комода; отцовых двоюродных Хелен и Алана, тетю Дороти и всех других, кого уже нет. Я постоянно слышу голоса умерших. Ночами все эти люди и мои собственные былые Я приходят ко мне, и, когда я просыпаюсь и соображаю, что они в ином мире, меня охватывает какое-то странное отчаяние, нечто большее, чем обычная тоска, и очень родственное, на мгновение, муке депрессии. Однако если мне не хватает их и того прошлого, которое они выстроили для меня и вместе со мной, то путь к их отсутствующей любви пролегает, я знаю, в умении выстоять в жизни. Депрессия ли это, когда я думаю, что хорошо бы отправиться туда, где они, и бросить это неистовое цепляние за жизнь? Или это просто часть жизни — продолжать жить, невзирая на все то, чего мы не можем вынести?

Для меня факт существования прошлого и реальность прохождения времени невероятно трудны. Мой дом полон книг, которые я не могу читать, музыкальных записей, которые я не могу слушать, и фотографий, на которые не могу смотреть, потому что они вызывают слишком сильные ассоциации с прошлым. Встречая друзей из колледжа, я стараюсь не слишком много говорить о годах учебы, потому что я был там счастлив — не обязательно счастливее, чем сейчас, но другим счастьем, конкретным и характерным именно для того настроя души, таким, какое никогда не вернется. Те дни блеска юности съедают меня. Я вечно бьюсь головой о стенку былых радостей, а с былыми радостями мне гораздо труднее ужиться, чем с былыми печалями. Подумать об ужасных временах, которые прошли, — да, я знаю, что посттравматический стресс есть острое заболевание, но для меня травмы прошлого милостиво далеки. А вот радости прошлого — со мной. Память о добрых временах и жизни с людьми, которых нет в живых или которые уже не те, какими были, — вот где ныне мое тяжелейшее страдание. Не заставляйте меня вспоминать, твержу я осколкам былых радостей. Депрессия с таким же успехом может быть следствием избытка прежней радости, как и прежних кошмаров: такая вещь, как «пострадостный» стресс, тоже существует. Самая тяжелая депрессия содержится в настоящем моменте, не способном избежать прошлого, которое он идеализирует или оплакивает.

Глава III

Лечение

Существует две основные методики лечения депрессии: разговорная терапия[26], которая оперирует словами, и физическое вмешательство, включающее и медикаментозное лечение, и электрошоковую терапию (ЭШТ)[27]. Совмещение психосоциального и психофармакологического подходов к депрессии трудно, но необходимо. То, что многие видят ситуацию в свете «или-или», чрезвычайно опасно. Медикаментозные и психотерапевтические методы лечения не должны соревноваться в завоевании на свою сторону представителей ограниченной популяции людей, склонных к депрессии; они должны быть взаимно дополняющими методами лечения, которые можно применять вместе или раздельно, в зависимости от состояния больного. Биопсихосоциальная модель терапии, включающей в себя разные методы, по-прежнему нам не дается. Последствия этого трудно переоценить. Среди психиатров модно сначала объявить вам причину депрессии (низкий уровень серотонина и ранняя психическая травма в числе самых популярных), а потом, как если бы там была логическая связь, средства от нее; но это все пустые слова. «Я не верю, что если причины ваших проблем психосоциальные, то и лечение потребуется психосоциальное, а если причины биологические, то и лечение должно быть биологическим», — говорит Эллен Франк из Питсбургского университета. Характерно, что пациенты, выходящие из депрессии благодаря психотерапии, демонстрируют те же изменения — скажем, на электроэнцефалограмме (ЭЭГ) во время сна, — как и принимавшие лекарства.

В то время как психиатры традиционной школы рассматривают депрессию как неотъемлемое свойство пациента, ею страдающего, и стараются добиться перемен в структуре характера человека, психофармакология рассматривает заболевание как обусловленный извне дисбаланс, который можно откорректировать без учета прочих составляющих личности. Антрополог Т.М. Лурманн недавно написала об опасностях этого раскола в современной психиатрии так: «Психиатрам следовало бы воспринимать эти подходы как разные инструменты из одного набора. А их учат, что это разные инструменты, основанные на разных моделях и используемые в разных целях». «Психиатрия, — говорит Уильям Норманд, психоаналитик, который использует лекарства, когда чувствует, что они помогут, — была безмозглой, а стала бездушной»: практикующие врачи, которые раньше оставляли без внимания физиологию мозга в пользу нарушений эмоциональности, теперь пренебрегают эмоциональной стороной человеческой психики в пользу химии мозга. Конфликт между психодинамической терапией и медикаментозной — это в конечном итоге конфликт нравственных оценок: мы склонны категорически исходить из того, что если проблема поддается психотерапевтическому диалогу, то с ней следует справляться, прилагая усилия, а если реагирует лишь на химическое вмешательство, то это не твоя вина и никаких усилий от тебя не требуется. Есть известная правда в том, что в депрессии присутствует вина больного, и в том, что почти всякую депрессию можно облегчить, приложив усилия. Антидепрессанты помогают тем, кто помогает себе сам. Слишком насилуя себя, сделаешь только хуже, но если действительно хочешь выкарабкаться, следует прикладывать усилия. Медикаменты и психотерапия — инструменты, которые надо применять по мере необходимости. Не вини себя, но и не оправдывайся. Мелвин Макгиннесс, психиатр клиники Джонса Хопкинса, говорит о «воле, эмоциях и познании» как об элементах связанных между собой циклов, почти как о биоритмах. Твои эмоции влияют на волю и когнитивные функции, но не уничтожают их.

Разговорная психотерапия происходит от психоанализа, который, в свою очередь, ведет происхождение от ритуального выявления опасных мыслей, впервые формализованного в церковной исповеди. Психоанализ — форма лечения, при которой используются специальные способы выявления психических травм раннего возраста, приведших к неврозу. Обычно он занимает много времени (четыре-пять часов в неделю — стандартная норма) и сосредоточен на выведении на свет содержания подсознательного. Стало модно ругать Фрейда и психодинамические[28] теории, но по сути фрейдовская модель, хотя и не лишена дефектов, — отличная модель. В ней, по словам Лурманн, содержится «ощущение глубины и сложности человека, безотлагательное требование бороться с собственными психологическими издержками и уважение к достоинству человеческой жизни». Пока люди спорят друг с другом о деталях фрейдовской концепции и обвиняют его в предубеждениях своего времени, они не замечают фундаментальной истины его наследия, примера его великого смирения: мы часто не знаем собственных побуждений в жизни и являемся пленниками того, чего не можем понять. Мы можем распознать лишь малую часть своих и еще меньшую часть чужих жизненных порывов. Если даже взять у Фрейда только это — мы можем назвать эту силу хоть «бессознательным», хоть «рассогласованием определенных процессов мозга», — то у нас уже будет некоторая основа для изучения душевной болезни.

Психоанализ хорошо объясняет, но не дает эффективных методов для изменения состояния. Энергия психоаналитического процесса окажется потраченной зря, если цель пациента — немедленная перемена общего настроения. Когда я слышу о психоанализе как о средстве борьбы с депрессией, мне представляется человек, стоящий на песчаной отмели и палящий из пулемета по наступающему приливу. Впрочем, у психодинамических методов, выросших из психоанализа, есть своя жизненно важная роль. Неизученную жизнь редко удается привести в норму без тщательного рассмотрения, а урок психоанализа в том, что подобное рассмотрение почти всегда информативно. В наше время наибольшим спросом пользуются те школы психотерапии, где клиент рассказывает врачу о своих чувствах и переживаниях в настоящее время. Рассказывать о депрессии — многие годы считалось лучшим средством борьбы с ней. Это и сейчас одно из самых действенных средств. «Делай заметки, — писала Вирджиния Вулф в «Годах», — и боль пройдет». Этот процесс лежит в основе большинства методов психотерапии. Роль врача — внимательно слушать, как клиент приходит в соприкосновение со своими истинными побуждениями, чтобы понять, почему он поступает так, как поступает. Большая часть психодинамических методов базируется на принципе: назвать нечто — средство этим овладеть, а знание источника проблемы полезно для ее решения. Однако такие школы не останавливаются на знании — они учат способам запрячь знание в терапевтических целях. Врач может сделать некоторые высказывания не оценочного характера, которые дадут клиенту достаточное понимание, чтобы изменить свое поведение и улучшить свою жизнь. Депрессию часто вызывает изолированность. Хороший психотерапевт может помочь депрессивному человеку войти в контакт с окружающими его людьми и выстроить структуры поддержки, которые умерят силу депрессии.

Встречаются, впрочем, такие ортодоксы, для которых подобные эмоциональные откровения лишены смысла. «Кому какое дело до мотивов и источников? — спрашивает Доналд Клайн, ведущий психофармаколог Колумбийского университета. Никто до сих пор не сверг Фрейда, потому что ни у кого нет теории, хоть немного лучшей, чем теория интернализованного конфликта. Главное, что теперь мы умеем это лечить; а философствование на тему, откуда что берется, пока что не принесло ни малейшей терапевтической пользы».

Это верно, лекарства дарят свободу, но нам должно быть дело и до источников недуга. Стивен Хайман, директор NIMH, говорит: «При сердечно-сосудистых заболеваниях мы не просто выписываем рецепт на лекарства. Мы также советуем людям снизить уровень холестерина, даем им комплекс упражнений, предлагаем диету и, скажем, контроль за стрессом. Комбинированный процесс не уникален в лечении душевных болезней. Спор о методах медикаментозного лечения или лечения психотерапевтического нелеп. Оба эти вопроса относятся к эмпирическим. Мое личное философское предубеждение таково, что они должны работать вместе, поскольку лекарства сделают людей более доступными психотерапии, помогут запустить спиралевидное движение вверх». Эллен Франк провела ряд исследований, показавших, что психотерапия далеко не так эффективна, как лекарства, для вывода людей из депрессии, но имеет предохранительный эффект против рецидивов. Хотя интерпретировать данные в этой области трудно, в целом они заставляют полагать, что комбинация лекарств и психотерапии работает лучше, чем каждый из этих методов по отдельности. «Это стратегия лечения для предотвращения следующего приступа депрессии, — говорит она. — Мне не ясно, какое место в будущем здравоохранении будет отведено комплексным подходам к лечению, и это пугает». Мартин Келлер, сотрудник психологического факультета университета Брауна, работающий в составе межуниверситетской исследовательской группы, в одном из недавних обследований депрессивных больных установил: менее половины из них испытали значительные улучшения только благодаря лекарствам, менее половины получили значительное улучшение благодаря когнитивно-бихевиоральной психотерапии, более 80 % испытали значительное улучшение в результате применения обоих методов. Доводы в пользу комбинированной терапии практически невозможно оспорить.

Роберт Клитцман, сотрудник Колумбийского университета, в отчаянии восклицает: «Прозак не должен устранять прозрения; он должен делать их возможными». А Лурманн пишет: «Врачей учили видеть и понимать причудливую форму страдания, а все, что им позволено делать, это сунуть его пленникам биомедицинский леденец и затем повернуться к ним спиной».

Если ваше нисхождение в депрессию было запущено в ход неким реальным жизненным опытом, вам, как человеку, хочется его понять, даже если вы больше его не переживаете; снятие или ограничение переживания, достигнутое с помощью химических препаратов, не равносильно исцелению. И сама проблема, и ваше отношение к ней требуют неотложного внимания. Вероятно, в нашу пролекарственную эпоху будет вылечено больше людей, чем раньше общий уровень здоровья в обществе повысится. Но откладывать психотерапию в долгий ящик опасно. Именно она позволяет человеку понять смысл того нового Я, которое он обрел, принимая лекарства, и согласиться с утратой того Я, которое потеряно во время болезни. После тяжелого приступа необходимо заново родиться и научиться методам поведения, которые защитят от рецидива. Придется строить свою жизнь не так, как раньше, до приступа. «При любых обстоятельствах трудно регулировать свою жизнь, сон, питание, физическую нагрузку, — говорит Норман Розенталь из NIMH. — Вообразите, как тяжело это, когда вы в депрессии! Вам нужен психотерапевт, который, как тренер, будет держать вас в форме. Депрессия — это болезнь, а не жизненный выбор, и, чтобы пройти через нее, нужна помощь». «Лекарства лечат депрессию, — сказал мой психотерапевт, — а я лечу депрессивных людей». Что вас успокаивает? Что усиливает симптомы? С точки зрения химии между депрессией, вызванной смертью члена семьи, и депрессией, случившейся из-за крушения двухнедельной любовной аферы, нет никакой разницы. И пусть обостренная до крайности реакция в первом случае выглядит более рационально объяснимой, клинические ощущения практически идентичны. Как говорит Сильвия Симпсон, клиницист из Джонса Хопкинса, «если это похоже на депрессию, обходитесь с этим как с депрессией».

Когда у меня начался второй приступ депрессии, я прекратил психоанализ и остался без психотерапевта. Все твердили мне, что надо найти нового. Даже когда ты в хорошей форме и можешь нормально общаться, поиски нового психотерапевта — очень трудное дело, а уж когда ты в тисках тяжелой депрессии, так и вовсе запредельное. Поиски хорошего специалиста — очень важное и сложное дело: я побывал у одиннадцати за шесть недель. Каждому из них я сообщал скорбный перечень своих горестей; в конце это звучало как монолог из чьей-то пьесы. Некоторые из потенциальных кандидатов выглядели мудрыми, другие — чудаковатыми. Одна женщина застелила всю мебель в кабинете полиэтиленовой пленкой для защиты от своих собак, к тому же постоянно лаявших; она все предлагала мне кусочки неаппетитно выглядевшей фаршированной рыбы, которую сама ела из пластиковой баночки. Я ушел, когда собака намочила мне туфли. Один мужчина дал мне неверный адрес своего кабинета («Ой, это там был у меня кабинет раньше»), другой заявил, что у меня нет реальных проблем, а надо просто немного взбодриться. Среди них была женщина, сказавшая мне, что не верит в эмоции, и мужчина, который не верил ни во что другое. Среди них был один когнитивный терапевт, один фрейдист, на протяжении всей встречи грызший ногти, один юнгианец и один самоучка. Один без конца перебивал меня, чтобы сообщить, что и у него точно так же. Несколько из них просто не могли ничего понять, когда я пытался объяснить, кто я такой. Я привык полагать, что мои социально продвинутые друзья должны иметь хороших психотерапевтов. Выяснилось, однако, что многие люди, у которых нормальные отношения с женами и мужьями, выстраивают безумные отношения с крайне странными докторами во имя, надо полагать, баланса. «Мы стараемся исследовать сравнительные достоинства лекарств и психотерапии, — говорит Стивен Хайман. — А сравнивал ли кто-нибудь талантливых психотерапевтов с некомпетентными? В этой области мы все сплошь Колумбы».

В итоге я сделал свой выбор и до сих пор им очень доволен: я нашел человека, в котором уловил быстрый ум и свет истинной человечности. Я выбрал его, потому что он выглядел умным и надежным. Имея за плечами печальный опыт работы с психоаналитиком, который постоянно прерывал наши занятия и не позволял мне принимать лекарства, когда я отчаянно в них нуждался, я поначалу был настороже, и мне понадобилось три или четыре года, чтобы научиться полностью ему доверять. Он твердо выстаивал во все периоды моего смятения и кризисов. В хорошие времена с ним было интересно; я очень ценю чувство юмора в человеке, с которым провожу так много времени. Он прекрасно сработался с моим психофармакотерапевтом. В итоге он убедил меня, что знает свое дело и желает мне помочь, — это стоит того, чтобы сначала перепробовать десять других вариантов. Не ходите к психотерапевту, который вам несимпатичен. Несимпатичные вам люди, сколь квалифицированны они бы ни были, помочь вам не смогут. Думая, что вы умнее своего врача, вы можете быть правы: диплом психиатра или психолога не гарантирует гениальности. Выбирайте психотерапевта с предельной тщательностью. Можно с ума сойти, когда подумаешь, как люди, готовые проехать лишние двадцать минут, чтобы воспользоваться вот этой химчисткой, и устраивающие скандал менеджеру супермаркета за то, что нет вот этой марки консервированных томатов, выбирают психотерапевта, как если бы это был какой-нибудь безымянный обслуживающий персонал. Помните — вы как минимум отдаете в руки этого человека свой разум. Помните также, что вы должны рассказать психотерапевту о том, чего показать ему не можете. «Очень трудно, — писала мне Лора Андерсон, — доверять кому-либо, если проблема настолько туманна, что невозможно увидеть, понимает ли он; и ему в этом случае тоже труднее доверять вам». Я невероятно легко поддаюсь контролю психотерапевта, даже когда чувствую полуночную тоску. Я сижу прямо и не плачу. Я ироничен к себе и использую висельный юмор в своеобразных попытках произвести приятное впечатление на лечащих меня — людей, которым это приятное впечатление ни к чему. Иногда я задумываюсь, верят ли мне психиатры, когда я описываю свои ощущения, потому что слышу нотки отрешенности в собственном голосе. Воображаю, как они должны ненавидеть эту толстую социальную кожу, через которую пробивается так мало моих истинных ощущений. Мне часто хочется дать полную волю эмоциям в кабинете психиатра. Мне никогда не удается определить для себя место, где происходит психотерапия, как мое частное пространство. То, например, как я разговариваю со своим братом, ускользает от меня в разговорах с психотерапевтом. Дело, должно быть, в ощущении большого риска. И лишь иногда, в драгоценные моменты пробивается отблеск моей внутренней реальности, и то не в моем описании, а из сути дела.

Один из способов вынести суждение о психиатре — понаблюдать, насколько хорошо он судит о вас. Искусство первоначального отбора — это искусство задавать верные вопросы. Я не присутствовал на конфиденциальных психиатрических собеседованиях с глазу на глаз, но часто наблюдал за поступлением людей в больницу, и меня всегда поражает многообразие подходов к депрессивным пациентам. Большинство виденных мною хороших психиатров начинают с того, что дают пациенту высказаться, а потом сразу переходят к четко структурированной беседе в поисках конкретной информации. Умение хорошо проводить такое собеседование — одно из важнейших профессиональных качеств клинициста. Сильвия Симпсон, клиницист из Джонса Хопкинса, за первые десять минут собеседования установила, что новая пациентка, только что после попытки самоубийства, страдает биполярным расстройством. А ее психиатр, пользовавший ее на протяжении пяти лет, не установил этого базового факта и прописал антидепрессанты без стабилизаторов настроения — режим лечения, давно известный своей непригодностью для биполярных пациентов, потому что часто вызывает у них смешанно-возбужденное состояние. Когда я позже расспросил Симпсон об этом, она сказала: «Мне понадобились годы упорной работы, чтобы научиться задавать на собеседованиях такие вопросы».

Потом я присутствовал при собеседованиях с бездомными, которые проводил Генри Маккертисс, главный психиатр Гарлемской больницы. Не менее десяти минут каждого двадцатиминутного собеседования он тратил на невероятно дотошное выяснение истории того, когда и где проживал каждый из пациентов. Когда я наконец спросил его, почему он так неутомимо исследует этот вопрос, он ответил: «Те, кто долго жил в одном месте, становятся бомжами в силу обстоятельств, но способны жить нормальной упорядоченной жизнью; им требуется прежде всего социальное вмешательство. Если же человек постоянно переезжает с места на место, или снова и снова становится бездомным, или не помнит, где жил, то здесь мы, скорее всего, имеем дело с серьезным недугом, и такие случаи требуют прежде всего психиатрического вмешательства».

Мне хорошо — моя страховка покрывает еженедельные посещения психиатра и ежемесячные визиты к психофармакотерапевту. Большинство здравоохранительных организаций с радостью предоставляют медикаменты, которые, говоря относительно, дешевы. Они не очень приветствуют психотерапию и госпитализацию. Лучше всего показали себя в лечении депрессии два рода психотерапии — когнитивно-поведенческая (когнитивно-бихевиоральная) терапия (cognitive-behavioural therapy, CBT) и личностно ориентированная психотерапия (interpersonal therapy, IPT). CBT — это одна из форм психодинамической терапии, базирующаяся на эмоциональных и ментальных реакциях на внешние события из настоящего времени и из детства, сосредоточенная на целях. Система была разработана Аароном Беком из Пенсильванского университета и ныне используется везде в Соединенных Штатах и на большей части территории Западной Европы. Бек утверждает, что мысли человека о самом себе часто бывают деструктивны, а заставляя ум мыслить определенным образом, можно фактически изменить реальность; это программа, которую один из ее разработчиков назвал «благоприобретенным оптимизмом» (learned optimism). Он считает, что депрессия — результат ложной логики, и поэтому, корректируя негативное мышление, можно улучшать душевное здоровье. СВТ учит объективности.

Психотерапевт начинает с того, что помогает пациенту составить список «данных из истории жизни», последовательность трудностей, приведших к нынешнему состоянию. Затем он систематизирует реакцию на эти трудности и пытается выявить характерные закономерности неадекватного реагирования. Пациент узнает, почему считает те или иные события угнетающими и приводящими к депрессии и старается освободиться от подобных реакций. За этой макроскопической частью СВТ следует микроскопическая, когда пациент учится нейтрализовывать свои «автоматические мысли». Чувства не являются прямыми реакциями на внешний мир: то, что происходит в мире, воздействует на познавательные (когнитивные) способности, а те, в свою очередь, на чувства. Если пациент сумеет изменить особенности восприятия, то сможет изменить и сопутствующее состояние духа. Пациентка может, например, научиться рассматривать излишнюю занятость мужа как его оправданную реакцию на требования по работе, а не как невнимание к ней. Далее она может оказаться способной увидеть, как ее собственные автоматические мысли (например, о том, что она — недостойное любви ничтожество) переходят в отрицательные эмоции (самобичевание), и определить, как эти отрицательные эмоции ведут к депрессии. Как только этот круг прорывается, пациентка может начать достигать некоторого самоконтроля. Она учится различать то, что происходит в реальности, от собственных идей о происходящем.

СВТ работает по конкретным правилам. Психотерапевт задает пациенту много домашних заданий: необходимо составить списки положительных и отрицательных переживаний, иногда их сводят в таблицы. Психотерапевт устанавливает повестку дня каждого сеанса, ведет сессию структурировано и заканчивает подведением итогов, формулируя результаты сегодняшней беседы. Обстоятельства и советы нарочито изымаются из бесед психотерапевта. Особо выделяются принесшие пациенту удовольствие моменты сегодняшнего дня, и его наставляют в искусстве вносить в свою жизнь эмоциональное наслаждение. Пациент должен зорко следить за своим процессом восприятия, чтобы вовремя остановиться, когда тот начнет сворачивать в сторону негативных образов, и переключить его в менее опасную систему образов. Вся эта деятельность сведена в систему упражнений. СВТ учит самоосознанию.

Я не занимался СВТ, но усвоил некоторые ее уроки. Если вы чувствуете, что в разговоре на вас нападает смех, можно от него удержаться, направив ум на какой-нибудь грустный предмет. Если вы оказываетесь в ситуации, где от вас ожидают сексуальных чувств, которых у вас на самом деле нет, можно направить ум в мир фантазий, весьма удаленный от переживаемой вами реальности, и тогда ваши действия и действия вашего тела могут происходить в некой искусственной реальности, а не в вашей нынешней. Это стратегия, лежащая в основе когнитивной терапии. Поймав себя на мыслях, что вас никто никогда не полюбит или что ваша жизнь бессмысленна, следует переориентировать свой ум и вызвать у себя воспоминания, хоть самые беглые, о лучших временах. Бороться с собственным сознанием трудно: в этой борьбе нет иного орудия, кроме как само сознание. Просто вызывайте у себя сладкие мысли, милые, приятные мысли, и они сгладят вашу боль. Думайте о том, о чем думать не хочется. Пусть это надувательство и самообман, но это работает. Изгоните из памяти людей, которые ассоциируются с вашей утратой, — закройте им доступ в ваше сознание. Покидающая вас мать, грубый любовник, ненавистный начальник, неверный друг — на замок от них. Это помогает. Я знаю, какие мысли и заботы могут меня убить, и очень осторожен с ними. Например, я думаю о тех, кого любил когда-то, и болезненно ощущаю их физическое отсутствие; я знаю, что должен уйти от этих мыслей и забот, и стараюсь не вызывать у себя слишком много воспоминаний о том счастье, какое когда-то было с нами, а теперь давно уже прошло. Уж лучше принять снотворное, чем позволить мыслям свободно витать вокруг болезненных тем, пока я лежу в постели и пытаюсь уснуть. Как шизофреник, которому велят не слушать голоса, я гоню прочь эти образы.

Однажды я познакомился с женщиной, пережившей холокост; она провела более года в Дахау, и у нее на глазах погибла в лагере вся ее семья. Я спросил, как она справилась, и она сказала, что с самого начала поняла, что если позволит себе думать о том, что там происходит, то сойдет с ума и умрет. «Я решила, — рассказала она мне, — что буду думать только о своих волосах, и все время, что я провела в этом месте, только об этом и думала. Я думала о том, что когда-нибудь смогу их вымыть. Я думала, что надо попробовать расчесать их пальцами. Я думала о том, как вести себя с охранниками, чтобы те не побрили мне голову. Я часами сражалась со вшами, кишевшими повсюду. Это давало моему уму точку сосредоточения, над которой у меня мог быть хоть какой-то контроль, и это заполняло мои мысли, так что я могла отгородиться от реальности происходившего со мной, и так прошла через все». Вот так принцип СВТ можно довести до крайности в экстремальных обстоятельствах. Если вы сумеете направить мысли на определенные образы, это может вас спасти.

Когда я впервые встретился с Жанет Бенсхуф, она внушила мне чувство благоговения. Блестящий юрист, она была ведущей фигурой в борьбе за право на аборт. Это очень впечатляющая личность по любым меркам: начитанная, с прекрасной речью, привлекательная внешне, остроумная, без претензий. Она задает вопросы с видом человека, умеющего безошибочно определять правду. Предельно сдержанная, она рассказывала о депрессии, повергшей ее в прах. «Мои достижения — словно китовый ус в корсете, который позволяет мне стоять прямо, без них я лежала бы кучкой на полу, — говорит она. — Иногда я не знаю, кого или что именно они поддерживают, но я уверена — это моя единственная защита». Она прошла большой курс поведенческой терапии со специалистом, занявшимся ее фобиями. «Ну, скажем, страх полетов, один из самых сильных, — объясняет она. — Представьте себе, этот психотерапевт летал со мной на самолетах и наблюдал. Я была уверена, что наткнусь на кого-нибудь, кого не видела со школы; рядом — толстяк, у которого рубашка расползается по швам, и мне придется сказать: «Это мой психотерапевт, мы тренируемся летать на самолетах». Но, должна признать, это сработало. Мы прошли через все, о чем я думала, минута за минутой, и все изменили. Теперь у меня больше не случается приступов паники в самолете».

Когнитивно-поведенческая терапия сегодня широко используется и, похоже, демонстрирует значительные результаты при депрессии. В высшей степени эффективной выглядит и личностно ориентированная психотерапия, режим лечения, разработанный Джералдом Клерманом из Университета Корнелля и его женой Мирной Вайссман из Колумбийского. IPT концентрируется на непосредственной реальности повседневной жизни. Вместо того чтобы разрабатывать всеохватывающую схему, объясняющую всю личную историю, она производит текущий «ремонт». В ней речь идет не о переделке пациента в более глубокую личность, а о том, чтобы научить его извлекать лучшее из того, что он имеет. Это краткосрочное лечение с четко обозначенными рамками и ограничениями. Оно исходит из того, что у многих депрессивных людей существуют в жизни факторы стресса, являющиеся либо пусковым механизмом, либо следствием депрессии, и их можно «вычистить» с помощью хорошо продуманного общения с другими. Лечение проходит в две стадии. На первой пациента учат понимать свою депрессию как внешне обусловленный недуг и сообщают о степени расстройства. Разбираются и называются все его симптомы. Пациент принимает на себя роль больного и определяет, что означает для него процесс улучшения. Он составляет перечень всех своих связей и знакомств, а затем вместе с психотерапевтом определяет, что ему дает каждое из них и чего он от них хочет. Психотерапевт работает с пациентом, вырабатывая наилучшие способы получения того, что ему необходимо в жизни. Проблемы разделяют на четыре категории: то, что доставляет страдание; несоответствие ролей в отношениях с родными и близкими друзьями (например, между тем, что даешь и что получаешь взамен); вызывающие стресс перемены в личной или профессиональной жизни (например, развод или потеря работы); изоляция. Затем психотерапевт и пациент устанавливают несколько реальных целей и решают, сколько времени будут работать для их достижения. IPT выкладывает перед вами вашу жизнь в честных, ясных выражениях.

В депрессии важно не подавлять до конца своих чувств. Столь же важно избегать жарких споров и выражения возмущения. Следует держаться подальше от негативного эмоционального поведения. Люди, конечно, прощают, но лучше не доводить дело до такого состояния, когда требуется прощение. В депрессии человеку нужна любовь окружающих, однако, депрессия способствует поступкам, убивающим эту любовь. Депрессивные люди часто втыкают булавки в собственные спасательные круги. Человек не беспомощен: он обладает сознанием. Довольно скоро после выхода из третьей депрессии я ужинал с отцом, и он сказал что-то меня расстроившее; вдруг я услышал, каким пронзительным становится мой голос и какими резкими слова, и страшно встревожился. Я заметил тень отвращения на лице отца. Тогда я глубоко вздохнул и после напряженной паузы сказал:

— Прости. Я обещал, что не буду на тебя кричать и спекулировать своими состояниями, — и не сдержался. Прости.

Это звучит сентиментально, но способность включать сознание действительно все меняет. Один остроумный друг сказал мне: «За двести долларов в час я ожидал бы, что мой психиатр изменит мою семью, а меня оставит в покое». К сожалению, так не бывает.

Хотя и СВТ и IPT имеют много конкретных достоинств, любое лечение хорошо лишь в той мере, в какой хорош врач. Ваш психотерапевт значит больше, чем выбранная вами терапевтическая система. Человек, с которым ты глубоко связан, может, вероятно, серьезно помочь, просто болтая с тобой в неформальной обстановке; человек же, с которым ты никак не связан, не поможет, какими бы изощренными ни были его методы и как ни многочисленны его дипломы. Самое главное здесь — ум и проницательность; форма, в которой он сообщает свое глубинное видение, и способ, каким его добывает, — вторичны. В одном исследовании 1979 года было показано, что эффективной может быть любая форма терапии, удовлетворяющая определенным критериям: если психотерапевт работает добросовестно; если клиент верит, что психотерапевт понимает методику лечения; если клиент симпатизирует психотерапевту и уважает его; если психотерапевт способен выстраивать отношения взаимопонимания. Экспериментаторы выбрали профессоров английского языка, обладающих этими качествами и этим уровнем понимания людей, и выяснили: они были в состоянии помочь пациентам не хуже профессиональных психотерапевтов.

«Разум не может существовать без мозга, но разум может влиять на мозг. Это и практическая, и метафизическая проблема, биологии которой мы не понимаем», — утверждает Эллиот Валенстайн, почетный профессор психологии и неврологии Мичиганского университета. Эмпирические может быть использовано для воздействия на физическое. Как говорит Джеймс Бэлленгер из Медицинского университета Южной Каролины, «психиатрия изменяет биологию. Поведенческая психотерапия изменяет биологию мозга — может быть, так же, как лекарства». Некоторые методы когнитивной терапии, эффективные при состояниях беспокойства, снижают уровень обмена веществ в мозге, и так же — в зеркальном отображении — фармацевтические методы лечения снижают уровень беспокойства. Таков принцип действия антидепрессантов: изменяя содержание определенных веществ в мозге, они изменяют самочувствие и поведение пациента.

Большая часть происходящего в мозге во время депрессивного эпизода по-прежнему неподвластна манипуляциям извне. Исследования по медикаментозному лечению депрессии сосредоточены на одном — воздействии на нейромедиаторы, главным образом потому, что мы умеем на них воздействовать. Поскольку ученые знают, что снижение уровня содержания известных нейромедиаторов может вызвать депрессию, они работают, предполагая, что повышение уровня этих же нейромедиаторов может снять депрессию — и действительно, химические вещества, повышающие содержание нейромедиаторов, часто служат эффективными антидепрессантами. Утешительно было бы думать, что нам известны взаимоотношения между нейромедиаторами и душевным состоянием, но они нам не известны. Похоже, что механизм здесь непрямой. Люди с множеством нейромедиаторов, «снующих» у них в голове, не счастливее людей с меньшим числом нейромедиаторов. У депрессивных людей, как правило, вообще не пониженный уровень нейромедиаторов. Добавление серотонина в мозг не приносит немедленной пользы; если заставить людей потреблять больше триптофана (аминокислоты, имеющейся в ряде пищевых продуктов, включая индейку, бананы и финики), который повышает содержание серотонина, это тоже сразу не помогает, хотя есть данные, что уменьшение потребления триптофана с пищей может усугубить депрессию. Популярная ныне сосредоточенность на серотонине в лучшем случае наивна. Как говорит — довольно сухо — Стивен Хайман, директор Национального института психического здоровья: «В этой серотониновой «каше» слишком мало современной неврологии. Мы решили пока не устраивать у себя Дня признания серотонина». В обычных условиях серотонин производят нейроны, а потом снова абсорбируют, чтобы вновь производить. Селективные ингибиторы обратного захвата серотонина (SSRI) блокируют процесс абсорбции, тем самым повышая содержание свободного серотонина в мозге. Серотонин — широко распространенное в природе вещество: он обнаруживается в растениях, в низших животных и в человеке. Функции его представляются многообразными, изменяющимися от вида к виду. У человека этот механизм — один из контролирующих сужение и расширение кровеносных сосудов. Он участвует в процессе свертывания крови. Он задействован в воспалительных реакциях. Он воздействует на пищеварение. Он непосредственно занят в регулировании сна, депрессии, агрессивности и склонности к самоубийству.

Антидепрессантам, чтобы вызвать осязаемые изменения, требуется много времени. Пока депрессивный пациент испытает реальный результат изменения в уровне содержания нейромедиаторов, проходит от двух до шести недель. Это свидетельствует о том, что улучшение связано с теми отделами мозга, которые реагируют на изменение уровня нейромедиаторов. В ходу сегодня много теорий, и ни одна из них не исчерпывающа. Самой модной до недавнего времени была теория рецепторов. В мозге существует ряд рецепторов для каждого нейромедиатора. Когда уровень данного нейромедиатора повышается, мозгу требуется меньше рецепторов, потому что нейромедиатора хватает с лихвой на все существующие рецепторы. Когда уровень данного нейромедиатора понижается, мозгу требуется больше рецепторов, чтобы впитать каждую каплю доступного нейромедиатора. Итак, увеличение уровня содержания нейромедиаторов приведет к снижению количества рецепторов и позволит клеткам, которые действовали в качестве таковых, переквалифицироваться на выполнение других функций. Однако недавние исследования выявили, что переквалификация рецепторов не занимает много времени, реально они могут изменяться в пределах получаса после изменения уровня нейромедиаторов. Таким образом, теория рецепторов не объясняет временных задержек в действии антидепрессантов. Тем не менее многие исследователи придерживаются мнения, что за запоздалую реакцию на антидепрессанты ответственны постепенные изменения в структуре мозга. По-видимому, производимый лекарствами эффект — опосредованный. Человеческий мозг изумительно пластичен. Клетки могут переквалифицироваться и изменяться после травмы, они могут «учиться» абсолютно новым функциям. Когда повышается уровень серотонина, количество серотониновых рецепторов уменьшается, в других отделах мозга происходят другие события, и происходящее ниже по течению, должно быть, корректирует дисбаланс, который поначалу и вызвал у вас плохое самочувствие. Механизмы эти, однако же, решительно никому не известны. «Есть непосредственное действие лекарства, ведущее к некоему черному ящику, про который мы ничего не знаем, — говорит Аллан Фрейзер, декан факультета психофармакологии Техасского университета в Сан-Антонио. — Одинаковые результаты получаются от повышения содержания и серотонина, и норэпинефрина. Ведут ли они в два разных функциональных черных ящика? Или в один и тот же черный ящик? Или первое ведет к черному ящику, а второе — в иное место?»

«Это как засунуть песчинку в устрицу, чтобы она превратилась в жемчужину, — говорит Стивен Хайман о медикаментозных антидепрессантах. — Адаптация к измененным медиаторам наступает медленно, давая терапевтический результат на протяжении недель». Эллиот Валенстайн добавляет: «Антидепрессанты конкретны в фармакологическом смысле, но не в поведенческом. Химия любых препаратов до предела конкретна, но что творится в мозге — Бог знает». Уильям Поттер, возглавлявший психофармакологический отдел NIMH в 70-х и 80-х годах, а теперь ушедший в фармацевтическую фирму Eli Lilly, чтобы работать над созданием новых лекарств, объясняет это так: «Существует несколько механизмов, производящих антидепрессивный эффект; лекарства с резко отличающимися спектрами биохимической активности фактически дают очень похожие результаты. Они сходятся в том, чего вовсе не ожидаешь. Можно получить очень близкие антидепрессивные эффекты через серотониновую и норэпинефриновую системы, а у некоторых больных и через дофамин. Это похоже на погоду. Где-то происходит некоторое событие, отчего изменяется скорость ветра или влажность, и погода становится совершенно другой, но какое изменение на что именно влияет, не могут сказать с уверенностью даже лучшие метеорологи». Существенно ли, что большинство антидепрессантов подавляют стадию сна с быстрым движением глаз или это побочный эффект, не имеющий отношения к делу? Важно ли, что антидепрессанты обычно понижают температуру мозга, которая в депрессии имеет тенденцию повышаться по ночам? Ясно только, что все нейромедиаторы взаимодействуют и каждый влияет на другие.

Результаты экспериментов над животными несовершенны, но их изучение может дать много полезной информации. Обезьяны, разлученные с матерями в младенчестве, вырастают психотиками: их мозг становится физиологически другим, он вырабатывает гораздо меньше серотонина, чем у обезьян, росших со своими матерями. Повторяющиеся периоды разлучения с матерями вызывают у целого ряда животных повышение уровня гидрокортизона. Прозак поворачивает эти процессы вспять. Если поместить доминантного самца из одной колонии сумчатых в другую группу, где он не доминирует, он отреагирует потерей веса, сниженной половой активностью, расстройством сна и всеми прочими симптомами тяжелой депрессии. Если повысить ему уровень серотонина, у него вполне может наступить ремиссия этих симптомов. Животные с низким уровнем содержания серотонина склонны задирать других животных, они подвергают себя ненужному и необъяснимому риску, проявляют беспричинную враждебность. Примеры воздействия, оказываемого на животных внешними факторами и уровнем серотонина, в высшей степени информативны. Самец обезьяны, возвышающийся в иерархической структуре своей группы, демонстрирует повышение уровня серотонина по мере повышения ранга, а высокий уровень серотонина связывают с пониженной агрессивностью и суицидальностью. Если такого самца изолировать, лишив статуса в группе, его серотонин понизится даже и на 50 %. Принимая селективные ингибиторы обратного захвата серотонина (SSRI), он станет менее агрессивен и менее склонен к губительным для себя действиям.

В настоящее время существует четыре класса антидепрессантов. Наиболее популярны SSRI, повышающие содержание серотонина в мозге. Прозак, лувокс (Luvox), паксил, золофт и целекса — это все SSRI. Есть два более старых типа антидепрессантов. Трициклические антидепрессанты (или попросту трициклики), названные так по своей химической структуре, воздействуют на серотонин и дофамин. К ним относятся элавил (Elavil), анафранил (Anafranil), норпрамин (Norpramin), тофранил (Tofranil) и памелор (Pamelor). Ингибиторы моноаминоксидазы (MAOI) сдерживают распад серотонина, дофамина и норэпинефрина. К ним относятся нардил (Nardil) и парнат (Parnate). Четвертая категория, атипичные антидепрессанты, включает препараты, работающие в нескольких нейромедиаторных системах одновременно: асендин, веллбутрин, серзон (Serzone) и эффексор.

Выбор конкретных лекарств обычно основывается, по крайней мере поначалу, на побочных эффектах. Есть надежда, что когда-нибудь мы найдем способ тестировать реакции пациентов на те или иные лекарства, но пока мы этого не умеем. «За редким исключением, научная база для выбора конкретного антидепрессанта для конкретного пациента небогата, — говорит Ричард А. Фридман из клиники имени Пейна-Уитни Университета Корнелля. — Былая реакция на данное лекарство хорошо предсказывает будущую реакцию на то же лекарство. А если у вас особый подтип депрессии — атипичная депрессия, при которой вы слишком много едите или спите, — вам больше помогут MAOI, чем трициклики, хотя большинство клиницистов все равно применяют в этом случае более современные препараты. Вот и все возможности — выбрать препарат с наименьшим набором побочных эффектов. Бывает, решаешь дать активизирующий препарат типа веллбутрина человеку, слишком замкнутому в себе, или седативный тому, кто сильно возбужден, но и все, а дальше — метод проб и ошибок для каждого пациента. Аннотации сообщат тебе, что один препарат чаще дает некоторые побочные эффекты, чем другой, но моя клиническая практика показывает, что в рамках каждого класса общий уровень побочных эффектов от одного препарата к другому меняется мало. А вот разница в реакции отдельных людей может быть очень выраженной». Нынешняя огромная популярность препаратов класса SSRI — «прозаковая революция» — объясняется не более высокой их действенностью, а меньшим набором побочных эффектов и безопасностью. Принимая их, практически невозможно покончить с собой, а это важное соображение при лечении депрессивных больных, которые при выздоровлении могут склоняться к самоуничтожению. «Прозак — очень щадящее лекарство», — говорит один ученый из Eli Lilly. Ограниченные побочные эффекты означают не только большую готовность людей принимать лекарства, но и более точное соблюдение режима. Принцип тот же, что и для зубной пасты: если она хороша на вкус, может быть, ты будешь чистить зубы дольше.

У некоторых людей, принимающих SSRI, расстраивается желудок, есть отдельные сообщения о головной боли, чувстве одурманивания, бессоннице и сонливости. Главный же их побочный эффект — подавление сексуальности. «Когда я принимал прозак, — сказал мне мой депрессивный приятель Брайен Д’Амато, — сама Дженнифер Лопес могла бы явиться у моей постели в саронге, и я попросил бы ее помочь мне сортировать бумаги». Трициклики и MAOI тоже имеют отрицательные побочные эффекты в сексуальной сфере. Поскольку эти препараты, доминировавшие на рынке до конца 80-х годов, чаще применяют при тяжелых депрессиях, на фоне которых побочные сексуальные эффекты выглядят незначительным неудобством, подавление ими эротических ощущений не вызвало такого интенсивного и широкого обсуждения, как в случае с SSRI. Исследования, проводимые в момент появления прозака, выявили ограниченное число пациентов, сообщавших о негативных сексуальных эффектах. В последующих исследованиях, когда пациентов конкретно спрашивали о сексуальных проблемах, подавляющее большинство их подтверждало. Анита Клейтон из Виргинского университета делит сексуальное событие на четыре стадии: желание, возбуждение, оргазм и расслабление. Антидепрессанты воздействуют на все четыре. Желание ослабляется пониженным либидо. Возбуждение страдает из-за сниженного полового влечения, притупленных генитальных ощущений, импотенции или недостатка влагалищной смазки. Оргазм задерживается; некоторые совершенно теряют способность к нему. Путает картину то обстоятельство, что эти эффекты бывают нерегулярными: сегодня все проходит прекрасно, а завтра ты — импотент, и предсказать, что будет завтра, невозможно, пока ты не действуешь. Если нет ни желания, ни возбуждения, ни оргазма — фаза расслабления, естественно, лишается смысла.

От побочных сексуальных эффектов на фоне тяжелой депрессии часто отмахиваются как от незначительных, и по этим меркам они действительно незначительны. Тем не менее они неприемлемы. Один пациент, с которым я беседовал, рассказал, что не может достичь оргазма при половом акте, и описал сложный процесс отказа от лекарств на достаточно долгий период, чтобы сделать беременной свою жену. «Если бы я не знал об ужасных последствиях отказа от лекарств, — сказал он, — я бы их не применял вовсе. Где ты, мое сексуальное Я — как хорошо получить его обратно на несколько дней! Интересно, смогу ли я когда-нибудь снова испытать оргазм с женой?»

Когда начинаешь выходить из депрессии, твоя голова занята слишком многими идеями, и сексуальная неполноценность не особенно заботит, но позже… преодоление невыносимой боли ценой отказа от эротического наслаждения? Нет, по мне это сделка никудышная. Кроме того, это еще и повод не следовать режиму, что, пожалуй, самая большая проблема при лечении депрессии. Менее 25 % принимающих антидепрессанты выдерживают шесть месяцев, и многие бросают их из-за побочных эффектов, связанных с сексом и сном.

Как только возникают сексуальные побочные эффекты, начинается беспокойство по поводу сексуальности, и тогда эротические контакты могут стать моментами провала, усугубляющими проблему; под этим гнетом у людей может развиться психологическое отвращение к половым контактам, отчего симптомы обостряются. Большинство мужчин с проблемами потенции страдают депрессией; устранение импотенции может оказаться достаточным для поворота депрессии вспять. Вычленить сексуальные проблемы, характерные для глубинной психологии, которая могла привести человека к депрессии, — важно и одновременно трудно, как отмечает Клейтон; сексуальные проблемы как результат депрессии (99 % людей с тяжелой депрессией в острой форме сообщают о сексуальных дисфункциях) и сексуальные проблемы как результат лечения антидепрессантами. Клейтон настаивает на необходимости тактичного, но неукоснительного обследования пациентов на наличие сексуальных проблем.

Считается, что многие вещества противостоят побочным сексуальным эффектам антидепрессантов: есть нейтрализаторы серотонина, например ципрогептадин и гранисетрон (cyproheptadine и granisetron); нейтрализаторы альфа-2 типа йохимбина и тразодона (yohimbine и trazodone); нейтрализаторы холинергических веществ, например, бетенехол (bethanechol); усилители дофамина, такие как бупропион, амантадин и бромокриптин (bupropion, amantadine и bromocriptine); нейтрализаторы авторецепторов — буспирон и пиндолол (buspirone и pindolol); стимулирующие препараты — амфетамин, метилфенидат и эфедрин (amphetamine, methylphenidate и ephedrine); травные препараты — китайское гинкго и L-аргинин (ginkgo biloba и L-arginine). Краткий — обычно дня на три — перерыв в приеме лекарств иногда дает положительные результаты. Иногда повысить либидо помогает смена препаратов. Ни одно из этих средств не проявило особой эффективности, но кое-что, в зависимости от пациента, они дают. У одной женщины, чья повесть приведена в этой книге, случилось нечто чудовищное, когда ей прописали целое «созвездие» подобных препаратов, включая декседрин: у нее наступил такой резкий всплеск либидо, что ей стало физически трудно высиживать на повседневных совещаниях на работе. Дошло до того, что она стала, полностью вразрез с привычным для себя поведением, заниматься сексом с незнакомцами в лифте. «Я могла кончить три раза между восьмым и четырнадцатым этажами, — рассказала она. — Я перестала носить нижнее белье, потому что его слишком долго снимать. Парни считали, что творят нечто немыслимое, — мне неловко, но, думается, я многим из них повысила самооценку. Но так продолжаться не могло. Я по своей сути человек сдержанный, как и положено белому англосаксу-протестанту. Я не так молода. Я ко всему этому была не готова». Небольшие корректировки снизили ее сексуальное возбуждение до управляемого уровня. К сожалению, те же препараты совершенно не помогли другой моей знакомой: «Я не достигла бы оргазма, если бы даже застряла на четыре часа в лифте с молодым Монтгомери Клифтом[29]», — грустно сообщила она мне.

Инъекции тестостерона (мужского полового гормона) с целью увеличить его количество в свободном виде в организме может оказать некоторое воздействие, но их трудно контролировать, и их эффект не до конца выяснен. Самый яркий луч надежды — виагра. Благодаря своему психологическому и физическому воздействию она, похоже, оказывает влияние на три из четырех клейтоновских стадий; единственное, с чем она не справляется, это стимуляция либидо. В качестве вторичного эффекта она может помочь человеку восстановить уверенность в своих сексуальных способностях, а это помогает расслабиться, что, в свою очередь, полезно для либидо. Остается надеяться, что разрабатываемые в настоящее время активаторы дофамина позаботятся об этой стороне дела, поскольку дофамин, похоже, сильно задействован в механизме либидо. При регулярном применении виагра также восстанавливает ночную эрекцию у мужчин, которую антидепрессанты часто подавляют. Это тоже оказывает положительное воздействие на либидо. Кое-кто предлагает мужчинам, живущим на антидепрессантах, принимать виагру каждый вечер в качестве терапевтического средства, даже если они не занимаются сексом каждый раз после ее приема. Фактически это может служить быстродействующим и эффективным антидепрессантом: высокий уровень половой функции, как почти ничто другое, улучшает душевное состояние. Исследования, проведенные Эндрю Ниренбергом из Гарварда и Джулией Уорнок из Оклахомского университета, показывают, что виагра, хотя официально и не одобрена для женщин, оказывает положительное воздействие и на их сексуальность и может способствовать оргазму. Отчасти это происходит оттого, что, благодаря притоку крови, она увеличивает клитор. Для женщин с сексуальными дисфункциями хороша также гормональная терапия. Повышение уровня эстрогена помогает повысить настроение, а внезапное падение его уровня бывает губительным. Падение уровня эстрогена на 80 %, которое случается у женщин во время менопаузы, оказывает ярко выраженное воздействие на душевное состояние. У женщин с низким уровнем эстрогена развиваются самые разные недомогания, и Уорнок подчеркивает, что, прежде чем виагра сможет оказывать полезный эффект, необходимо нормализовать уровень эстрогена. Уровень тестостерона у женщин слишком повышать не следует, чтобы не вызвать чрезмерного оволосения и агрессивности, но этот гормон необходим для женского либидо, и его тоже надо поддерживать на должном уровне.

Трициклические антидепрессанты включаются в работу нескольких нейромедиаторных систем, в том числе в ацетилхолиновую, серотониновую, норэпинефриновую и дофаминовую. Трициклики особенно полезны при тяжелых депрессиях, в частности, с галлюцинациями. Подавление ацетилхолина имеет ряд неприятных побочных эффектов, например сухость во рту и глазах, запор. Трициклики могут также оказывать небольшое седативное воздействие. Использование трицикликов больными с биполярным расстройством может ввергать их в маниакальное состояние, так что прописывать их следует с особой осторожностью. SSRI и бупропион тоже могут включить манию, но с меньшей вероятностью.

MAOI особенно показаны, когда депрессия сопровождается острыми физическими симптомами — болью, энергетическим спадом, нарушением сна. Эти препараты блокируют фермент, расщепляющий адреналин и серотонин, повышая тем самым уровень этих веществ в организме. MAOI — отличные препараты, но имеют много побочных эффектов. Принимающие их пациенты должны избегать целого ряда продуктов питания, вызывающих вредные реакции. Они могут также влиять на некоторые функции организма. Один давший мне интервью пациент получил в результате применения MAOI полную задержку мочи: «Чтобы помочиться, мне каждый раз приходилось чуть ли не бежать в больницу, а это не очень удобно».

Атипичные антидепрессанты именно таковы: они нетипичны. У каждого есть свой непонятный механизм действия. Эффексор воздействует и на серотонин, и на норэпинефрин. Веллбутрин влияет на дофамин и норэпинефрин. Асендин и серзон работают во всех этих системах. Сейчас модно пробовать так называемые «чистые» препараты — такие, которые оказывают узконаправленное воздействие. «Чистые» препараты не обязательно более эффективны, чем «грязные», их конкретность может в какой-то мере быть связана с контролем над побочными эффектами; вообще, впечатление такое, что чем больше изучаешь мозг, тем выше вероятность эффективного лечения депрессии. «Чистые» препараты разрабатываются фармацевтическими компаниями, которые превозносят изощренные химические изыски, однако в терапевтическом смысле такие препараты ничем выдающимся не отличаются.

Результаты применения антидепрессантов непредсказуемы, и их не всегда удается сохранить. Тем не менее Ричард Фридман говорит: «Я не верю, что полная неудача случается настолько часто, как об этом рассказывают. Как правило, я думаю, следует подрегулировать дозировку или «разбавить» препарат. Психофармакология — сложное искусство. А многие из тех, у кого случается-таки полная неудача, просто теряют эффект плацебо, который обычно недолговечен». Ну что ж, многие пациенты действительно испытывают только временное облегчение от лекарств. Сара Голд, страдающая депрессией всю свою сознательную жизнь, испытала полную ремиссию от веллбутрина — но только на год. Затем подобный эффект принес эффексор, но он тоже пропал примерно за восемнадцать месяцев. «Люди стали замечать это. Я снимала дом на паях с другими людьми, и одна женщина сказала мне, что у меня черная аура и что она не может находиться в доме одновременно со мной, даже когда я в своей комнате за закрытой дверью». Голд стала принимать смесь лития, золофта и ативана; сейчас она на анафраниле, целексе, рисперидале (Risperdal) и ативане; она «менее энергична, не чувствует себя в полной безопасности, но способна справляться». Может быть, никакие из доступных ныне лекарств не смогут дать ей устойчивой ремиссии, как дают некоторым, а человека, вынужденного постоянно находиться на лекарствах, такие метания от одного решения к другому очень деморализуют.

Ряд препаратов, таких как буспар, который действует на определенные нервные структуры, чувствительные к серотонину, используют для долгосрочного контроля над состоянием тревожности. Существуют также быстродействующие препараты, бензодиазепины — в категорию которых входят клонопин, ативан, седуксен и ксанакс. Хальцион и ресторил (Halcion и Restoril), прописываемые от бессонницы, — тоже бензодиазепины. Эти препараты принимают по мере необходимости для немедленного снятия беспокойства. Однако боязнь привыкания привела к серьезному ограничению в использовании бензодиазепинов. Это чудодейственные лекарства для краткосрочного применения, в периоды острого состояния беспокойства они могут сделать жизнь сносной. Я встречал людей, раздираемых психическими муками, которые можно было бы устранить, будь их врачи более терпимы к бензодиазепинам, и я помню, как мой первый психофармакотерапевт сказал мне: «Если привыкнете, мы сумеем вас отучить. А пока давайте облегчим ваши страдания». Большинство людей, принимающих бензодиазепины, вырабатывают привычку и становятся зависимыми: это означает, что они не смогут остановиться резко и сразу, но им не придется и увеличивать дозу, чтобы сохранять терапевтический эффект. «С этими препаратами, — говорит Фридман, — наркотическая зависимость является проблемой главным образом для тех, у кого уже есть история злоупотреблений. Риск привыкания к бензодиазепинам сильно преувеличен».

В моем случае ксанакс заставил мой ужас исчезнуть, как фокусник зайца. В то время как антидепрессанты, которые я принимал, работали медленно, как наступает рассвет, лучик за лучиком проливая свет на мою индивидуальность и позволяя ей шажок за шажком выходить в знакомый и упорядоченный мир, ксанакс давал огромное и мгновенное облегчение от беспокойства — «палец в плотине в критический момент», как говорит Джеймс Бэлленгер, специалист по состояниям тревоги. Людям, не склонным к злоупотреблениям, бензодиазепины часто спасают жизнь. «То, что известно широкой публике, — говорит Бэлленгер, — в большой степени неверно. Седативный эффект — побочен, а использование этих препаратов в качестве снотворного — злоупотребление, их следует применять только против тревожности. Прекращение приема вызывает некоторые симптомы, но так происходит с очень многими препаратами». Бензодиазепины, хотя и помогают от беспокойства, сами по себе депрессии не снимают. Они могут отрицательно действовать на краткосрочную память. Со временем они могут проявлять свойства, ведущие к депрессии, и потому долго принимать их можно только под тщательным наблюдением врача.

Со времени первого моего визита к психофармакотерапевту я уже семь лет продолжаю «играть» с лекарствами. Ради своего душевного здоровья я жил, в разных комбинациях и разных дозировках, на таких препаратах, как золофт, паксил, наван, эффексор, веллбутрин, серзон, буспар, зипрекса, декседрин, ксанакс, амбьен и виагра. Мне повезло: на меня хорошо действовали препараты того же класса, с которого я начинал. Тем не менее я лично могу свидетельствовать о чертовой прорве экспериментов. Пробуя разные лекарства, чувствуешь себя как мишень для игры в дротики. «В наши дни депрессия излечима, — говорят мне. — Принимаешь антидепрессант, как принимают аспирин от головной боли». Это неправда. Депрессию в наши дни можно лечить; скорее, антидепрессант принимаешь, как проходят облучение при раке. Иногда они творят чудеса, но это никогда не дается легко, а результаты неустойчивы.

Я еще не проходил через полноценную госпитализацию, но знаю, что когда-нибудь она может мне понадобиться. Обычно в больнице тебе предлагают лекарства и/или электрошок. Однако одна из составляющих лечения — сама госпитализация, неусыпное внимание персонала, структуры, призванные защитить тебя от губительных или суицидальных порывов. Госпитализация не должна быть крайним средством спасения доведенного до отчаяния человека. Она должна быть одним из средств, наряду с другими, и ее надо рассматривать как вариант по мере необходимости, если только ваша страховка это допускает.

Сейчас исследователи в поисках новых методов лечения работают в четырех направлениях. Первое — по мере возможности сдвигать акцент на профилактику: чем раньше выявишь душевный недуг любого свойства, тем лучше для тебя. Второе направление — повышение специфичности лекарств. В мозге человека имеется не менее пятнадцати различных серотониновых рецепторов. Есть свидетельства тому, что действие антидепрессантов зависит лишь от небольшого их числа, а многие из скверных побочных эффектов SSRI, вероятно, связаны с прочими. Третье направление — к быстродействующим препаратам. Четвертое — движение к большей специфичности в отношении симптомов, а не к определенному биологическому состоянию, чтобы упразднить экспериментирование в выборе препаратов. Если мы откроем, например, какие-нибудь метки, позволяющие выявить генетические подтипы депрессии, то станет возможным находить специфические средства именно для этих подтипов. «Существующие лекарства, — говорит Уильям Поттер, бывший сотрудник NIMH, — работают слишком опосредованно, чтобы мы могли ими хорошо управлять». По-видимому, такого рода специфичность так и будет от нас ускользать. Расстройства душевного состояния сопровождаются не единичным сигналом от единичного гена, а множеством генов, и каждый привносит свой небольшой элемент риска, и каждый включается внешними обстоятельствами, создавая суммарную уязвимость.

Наиболее успешный физический метод лечения депрессии — наименее чист и специфичен из всех. Антидепрессанты эффективны примерно в 50 % случаев, может быть, чуть больше, электрошок оказывает значительное воздействие в 75–90 % случаев. Половина из тех, чье состояние улучшилось от электрошока, через год все еще чувствуют себя хорошо, но другая половина требует повторных курсов или регулярных поддерживающих сеансов. ЭШТ работает быстро. Многие пациенты начинают чувствовать себя лучше уже через несколько дней применения электрошока — благодеяние, особенно ценное в сравнении с долгим, медленным процессом медикаментозного лечения. ЭШТ особенно пригодна для суицидальных пациентов, часто наносящих себе телесные повреждения, чья ситуация вследствие этого безотлагательна: именно в силу скорости воздействия и высокой терапевтической восприимчивости пациентов ее и применяют к беременным женщинам, физически больным и пожилым людям. ЭШТ, в отличие от большинства препаратов, не имеет систематических побочных эффектов и проблем взаимодействия с другими лекарствами.

После обычных анализов крови, кардиограммы, флюорографии и проверок, относящихся к анестезии, пациенты, признанные годными для ЭШТ, подписывают бланк, давая свое согласие на процедуры; бланк предъявляют также их семьям. Вечером накануне сеанса пациент ничего не ест; его подключают к капельнице. Утром его провожают в кабинет ЭШТ. Подключив больного к мониторам, медицинский персонал смазывает его виски гелем и подсоединяет электроды: для односторонней ЭШТ к недоминантному полушарию, обычно правому — это предпочтительный метод для начала, — или, для двусторонней, к обеим. Односторонняя ЭШТ имеет меньше побочных эффектов, и недавние исследования показывают, что она столь же эффективна, как и двухполушарная ЭШТ. Проводящий терапию врач также делает выбор между синусоидальной формой волны (переменный ток), дающей более устойчивую стимуляцию, и прямоугольной (постоянный ток), то есть краткими импульсами, дающими судорожные параксизмы с меньшими побочными эффектами. Через внутривенное вливание пациента вводят в состояние краткосрочного общего наркоза, полностью выключающего его минут на десять, и также дают препарат для релаксации мышц, чтобы предотвратить физические судороги (единственное движение во время сеанса — легкое шевеление пальцами ног, в отличие от ЭШТ 50-х годов, когда пациенты метались и наносили себе телесные повреждения). Пациента подключают к электроэнцефалографическому и электрокардиографическому аппаратам, чтобы постоянно сканировать сердце и мозг. Затем секундный шок вызывает височный и затылочный параксизм, длящийся около тридцати секунд — достаточно, чтобы изменить химию мозга, но недостаточно, чтобы зажарить серое вещество. Энергия шока обычно составляет около двухсот джоулей, что эквивалентно стоваттной лампочке; большая часть ее поглощается мягкой тканью и черепом, и только крошечная доля достигает мозга. Минут через десять-пятнадцать пациент просыпается в послеоперационной палате. В большинстве случаев курс состоит из десяти-двенадцати сеансов за шесть недель. Все чаще ЭШТ проводят амбулаторно.

Писательница Марта Меннинг описала свою депрессию и курс ЭШТ в прелестной и на удивление смешной книге «Подводные течения» (Undercurrents). Сейчас ее состояние стабильно — она принимает веллбутрин, небольшую дозу лития, депакот, клонопин и золофт. «Посмотреть на них — будто держишь в руках радугу, — шутит она. — Я — как бессрочное практическое задание по химии». Она близко и длительно имела дело с ЭШТ в самые тяжелые моменты своей депрессии. Она записалась на терапию в тот день, когда нашла адрес ближайшего магазина огнестрельного оружия, собираясь застрелиться. «Я хотела умереть не потому, что ненавижу себя, а потому, что люблю себя настолько, чтобы желать прекратить эти страдания. Каждый день я приникала к дверям ванной моей дочери и слушала, как она поет — ей было одиннадцать лет, и она всегда пела в душе — и это был стимул не совершать попытку еще один день. Мне было на все наплевать, но вдруг я поняла, что если достану и использую пистолет, то остановлю этому ребенку песню. Я сделаю ее немой. В тот день я записалась на ЭШТ, словно сказав «сдаюсь» противнику, положившему меня на лопатки. Лечение тянулось неделями: после каждого сеанса просыпаешься в похмелье, просишь диетической кока-колы и чувствуешь, что это будет день на тайленоле».

ЭШТ действительно нарушает краткосрочную память и может повлиять на долгосрочную. Нарушения эти обычно временны, но у некоторых пациентов наступил постоянный дефект памяти. Я познакомился с одной женщиной, которая была практикующим адвокатом, а после курса ЭШТ осталась без малейших следов юридического факультета в памяти. Она не могла вспомнить ни чему училась, ни где училась, ни с кем училась. Это случай крайний и редкий, но бывает и такое. ЭШТ также связывают со смертельным исходом — согласно одному исследованию, примерно в одном случае из десяти тысяч, обычно вследствие кардиологических проблем после процедур. Являются ли эти смерти совпадением или следствием ЭШТ, не вполне ясно. Кровяное давление во время ЭШТ действительно существенно повышается. ЭШТ, похоже, не причиняет физиологических повреждений; действительно, Ричард Эйбрамс, автор фундаментального труда по ЭШТ, описывает пациентку, прошедшую 1250 сеансов ЭШТ, чей мозг, когда она умерла в возрасте 89 лет, оказался в безупречном виде. «Нет никаких свидетельств — и практически никакой вероятности, — что ЭШТ, как она применяется сейчас, способна нанести мозгу повреждения», — пишет он. Многие из кратковременных побочных эффектов — в том числе нетвердость в ногах и тошнота — вызывает не сама ЭШТ, а применяемая при ней анестезия.

ЭШТ все еще носит на себе позорное клеймо. «На этом столе действительно чувствуешь себя эдаким Франкенштейном, — говорит Меннинг. — И люди не хотят об этом слышать, никто не принесет тебе судки с едой, когда ты проходишь ЭШТ. Это очень изолирует от семьи». На умозрительном уровне это может быть травмирующим и для пациента. «Я знаю, что это работает, — говорит сотрудница системы здравоохранения. — Я видела, как это работает. Но как подумаю — потерять эту дорогую память о детях, о семье — у меня, знаете ли, нет ни родителей, ни мужа. Кто будет находить для вас эту память? Кто расскажет о былом? Кто будет помнить особенный рецепт пирога, который мы испекли пятнадцать лет назад? Не иметь возможности мечтать — это только сыграет на руку моей депрессии. Именно воспоминания, мысли о былой любви помогают мне прожить день».

С другой стороны, ЭШТ может оказаться чудодейственной. «Раньше каждый глоток воды был для меня как непосильный труд, — говорит Меннинг. — А после ЭШТ я думала: неужели нормальные люди так себя чувствуют все время? Это как если бы ты всю жизнь не понимала юмора в гениальном анекдоте». При этом результаты обычно наступают быстро. «Вегетативные симптомы ушли, потом мое тело стало легче, затем я реально захотела биг-мак, — говорит Меннинг. — Я чувствовала, будто меня какое-то время назад сбил грузовик, но это было, сравнительно говоря, не так уж и плохо». Меннинг нетипична. Многие, проходящие электрошоковую терапию, противятся мысли, что она полезна, особенно если их поразила временная потеря памяти или если восстановление их жизни происходило постепенно. Двое моих друзей проходили ЭШТ в начале 2000 года. Оба достигли пределов — не способные подняться с постели и одеться, вечно изможденные, зловеще негативные в восприятии жизни, без интереса к еде, неспособные работать, с суицидальным настроением. Оба они прошли электрошок, сначала первый, а через несколько месяцев — вторая. Первый испытал серьезную и явную потерю памяти — он был инженер и теперь не помнил, как работает электрическая цепь. Вторая вышла в том же угрюмом состоянии, в котором пришла, потому что ее по-прежнему осаждали реальные жизненные проблемы. У инженера память начала возвращаться спустя месяца три, а к концу года он был способен подниматься и выходить, вернулся на работу и функционировал нормально. Он сказал, что это «наверное, совпадение». Вторая повторила курс, несмотря на убежденность, что первый ей не помог. После второй серии сеансов ее индивидуальность стала возвращаться, и к осени она уже имела не только новую работу, но и новую квартиру и нового мужчину. Она продолжала утверждать, что ЭШТ приносит больше вреда, чем пользы, пока я, наконец, не высказал ей предположение, что память, которую стерла у нее ЭШТ, — это память о том, какой она была раньше. Когда вышла книга Меннинг, на ее презентационных чтениях выстраивались пикеты протестующих против «электронного управления мозгами». Во многих штатах США ЭШТ запрещена законом; методология лечения подвергается спекуляциям; эта терапия не для всех, ее нельзя применять массово или без полного согласия пациента, — но она может быть чудодейственной.

Почему ЭШТ работает? Мы не знаем. Похоже, что она сильно активизирует дофамин и воздействует и на другие нейромедиаторы. Может быть, она влияет на обмен веществ в лобном отделе коры. Высокочастотные токи вроде бы повышают этот обмен, низкочастотные — понижают. Конечно, мы не знаем, является ли депрессия одним из симптомов гипометаболизма (пониженного обмена веществ), а ажитированная депрессия — симптомом гиперметаболизма (повышенного обмена веществ), или и депрессии, и оба эти нарушения обмена суть производные какого-то другого изменения в мозге. ЭШТ временно снижает гематоэнцефалический барьер[30]. Действие ЭШТ не ограничивается лобным отделом коры; электрический заряд временно задевает даже функции ствола мозга.

Я решил не бросать лекарств. Я не уверен, что у меня наркотическая зависимость, но определенная зависимость точно есть: без них я подвержен риску появления симптомов болезни. Грань тут тонкая. Я набрал неприлично большой вес. У меня бывает странная крапивница без видимых причин. Я больше потею. Моя память, и всегда не очень крепкая, несколько повреждена; я часто забываю, что говорю, прямо посреди фразы. У меня часто болит голова. Временами сводит мышцы. Сексуальные позывы приходят и уходят, половая функция нестабильна; оргазм теперь для меня событие. Не идеально, но похоже, что между мной и депрессией воздвигнута стена. Последние два года были, несомненно, лучшими за десятилетие, теперь у меня постепенно все налаживается. Недавно погибли двое моих друзей, оба в дурацких катастрофах; я ужасно печалился, но не ощущал своего Я как ускользающего у меня из рук: испытывать просто скорбь было своеобразным (я знаю, это звучит ужасно, но в каком-то эгоистичном смысле это правда) почти удовлетворением.

Вопрос о том, какие функции выполняет в этом населяемом нами мире депрессия, не совсем то же самое, что вопрос о том, какую функцию готовятся выполнять антидепрессанты. Джеймс Бэлленгер, специалист по состояниям тревоги, говорит: «Мы на двадцать сантиметров выше, чем были перед Второй мировой войной, и гораздо здоровее, и живем дольше. На эти перемены никто не жалуется. Когда ты устраняешь одну причину несчастий, люди выходят в жизнь и находят что-то новое, и хорошее, и плохое». И это, думается, настоящий ответ на вопрос, который задавали мне все, кому я только упоминал об этой книге: «А не опустошают ли лекарства вашу жизнь?» Нет. Напротив, они позволяют мне страдать по реально значимым поводам и причинам.

«У нас двенадцать миллиардов нервных клеток, — говорит Роберт Пост, глава отдела биологической психиатрии Национального института психического здоровья. — И у каждой — от тысячи до десяти тысяч конгъюгаций хромосом, и все изменяются со значительной скоростью. Мы еще очень, очень далеко от того, чтобы заставить их работать как надо, чтобы все люди постоянно чувствовали себя совершенно счастливыми». Джеймс Бэлленгер говорит: «У меня нет ощущения, что уровень страдания во вселенной сильно снизился при всех наших усовершенствованиях, и я не думаю, чтобы мы достигли сносного уровня в обозримом будущем. Полный контроль над мозгом не должен в настоящий момент занимать наши мысли».

«Нормально» — вот слово, преследующее депрессивных. Нормальна ли депрессия? Я читал в исследованиях о «нормальных» и «депрессивных» группах; о лекарствах, которые могут «нормализовать» депрессию; о «нормальных» и «атипичных» наборах симптомов. Один человек, с которым я познакомился, проводя это исследование, сказал: «Поначалу, когда появились эти симптомы, я подумал, что схожу с ума. Большим облегчением оказалось узнать, что это была просто клиническая депрессия, а в целом я нормален». И впрямь, это был совершенно нормальный способ сходить с ума: депрессия — душевная болезнь, и когда ты в ее тисках, ты туп, как пень, ты чокнутый, у тебя не все дома, шариков не хватает, крыша едет…

На коктейле в Лондоне я встретил знакомую и упомянул, что пишу эту книгу.

— У меня была ужасная депрессия, — сказала она. Я спросил, что она по этому случаю сделала. — Мне была не по душе идея принимать лекарства, — отвечала она. — Я сообразила, что моя проблема связана со стрессом. И я решила убрать из жизни все, вызывающее стресс. — Она начала загибать пальцы. — Я ушла с работы. Я порвала со своим парнем и больше никого реально не искала. Я разъехалась с приятельницей и теперь живу одна. Я перестала ходить на вечеринки, если они длятся допоздна. Я сняла квартиру поменьше. Я бросила большинство друзей. Я отказалась по большому счету от косметики и хорошей одежды. — Я смотрел на нее в ужасе. — Звучит не очень привлекательно, но я на самом деле гораздо счастливее и меньше боюсь, чем раньше. — Она явно собой гордилась. — И без всяких лекарств.

Кто-то стоявший рядом схватил ее под руку:

— Это чистое безумие! Это самая безумная вещь, о какой я только слышал! Вы с ума сошли — творить такое со своей жизнью!

Безумие ли это — избегать моделей поведения, делающих тебя безумным? Или безумие — это принимать лекарства, чтобы иметь возможность поддерживать жизнь, делающую тебя безумным? Я мог бы перевести свою жизнь в более низкий разряд — делать меньше, путешествовать меньше, знать меньше людей, не писать книг о депрессии — и, может быть, если бы я поменял все это, мне бы не понадобились лекарства. Я мог бы вести жизнь в тех рамках, в которых я смогу ее выдерживать. Это не то, что выбрал для себя я, но это, несомненно, один из разумных вариантов выбора. Жить с депрессией — все равно что пытаться сохранять равновесие, танцуя с козой, — в высшей степени разумно было бы предпочесть партнера с лучшим чувством равновесия. И все же жизнь, которую я веду, сложная и полная приключений, приносит такое огромное удовлетворение, что мне ненавистна сама мысль от нее отказаться. Она ненавистна мне больше, чем что-либо другое. Я скорее утрою число принимаемых пилюль, чем сокращу вдвое круг своих друзей. Унабомбер[31], чьи методы изложения своих луддистских настроений были катастрофичны, но прозрения в отношении опасностей технологической цивилизации вполне солидны, писал в своем манифесте: «Вообразите общество, ставящее людей в такие условия, при которых они глубоко несчастны, а потом дающее им препараты, чтобы устранить их несчастье. Научная фантастика? Это уже происходит…По своему действию антидепрессанты — средство изменять внутреннее состояние индивида таким образом, чтобы сделать его способным терпеть социальные условия, которые он иначе считал бы нестерпимыми».

Когда я впервые наблюдал клиническую депрессию, я ее не узнал; собственно говоря, я ее даже не заметил. Летом после первого курса колледжа мы с друзьями проводили время в загородном доме моих родителей. С нами была моя добрая подружка Мэгги Роббинс, очаровательная Мэгги, всегда искрившаяся энергией. Весной у нее случился маниакальный срыв, и она две недели пролежала в больнице. Теперь она вроде бы оправилась. Она больше не произносила безумных слов о поисках секретной информации в подвале библиотеки или о необходимости уехать в Оттаву на поезде зайцем, так что мы все сочли Мэгги душевно здоровой; ее долгие периоды молчания в то лето были многозначны и глубоки, будто она научилась взвешивать свои слова. Странно было, что девушка не привезла с собой купальника — и только спустя годы она рассказала мне, что без одежды чувствовала себя обнаженной, уязвимой, незащищенной и боялась этого чувства. Мы все, как положено второкурсникам, весело и легкомысленно плескались в бассейне. Мэгги же сидела на помосте для ныряния в ситцевом платье с длинными рукавами и, подтянув колени к подбородку, наблюдала наше веселье. Нас было семеро; пекло солнце, и только моя мать сказала (одному мне), что Мэгги выглядит на редкость замкнутой. Я и понятия не имел, как усиленно старалась Мэгги не дать малейшего намека на то, что она преодолевала в себе. Я не замечал темных кругов, которые были у нее под глазами, — это я потом научился их высматривать. Я помню, однако, как мы все поддразнивали ее, что она не купается и пропускает весь кайф, пока наконец она не встала на конце трамплина и не нырнула головой вниз как была, в платье. Я помню, как отяжелевшая одежда липла к ее телу, когда она проплыла до конца бассейна и потом брела, вся мокрая, к дому, и вода капала с нее на траву. Это было за несколько часов до того, как я нашел ее в доме — она спала. За ужином она ела мало, и я решил, что либо ей не нравится стейк, либо она бережет фигуру. Любопытно, что мне этот уик-энд запомнился счастливым временем, и я был потрясен, когда Мэгги описала свои тогдашние переживания как болезнь.

Пятнадцать лет спустя Мэгги постигла самая тяжелая депрессия, какую я только встречал. Ее врач, проявив поразительную некомпетентность, сказал незадолго до этого, что после пятнадцати вполне благополучных лет ей можно попробовать прекратить принимать литий, как будто произошло исцеление и ее тяжелое биполярное расстройство испарилось. Мэгги постепенно снизила дозировку. Она чувствовала себя прекрасно: похудела, руки перестали наконец дрожать, вернулась часть былой энергии, наполнявшей ее, когда она впервые сказала мне, что цель всей ее жизни — стать самой знаменитой актрисой в мире. Потом она начала чувствовать себя совсем уже невыразимо прекрасно. Мы все спрашивали, не боится ли она, что становится чуть-чуть маниакальной, но она уверила нас, что годами не чувствовала себя так хорошо. Этим должно было быть все сказано: чувствовать себя так хорошо вовсе не хорошо. Скорее, все было из рук вон плохо. Не прошло и трех месяцев, как Мэгги решила, что ее направляет Бог, а ее миссия — спасти мир. Один из друзей взял дело в свои руки и, не сумев дозвониться ее психиатру, нашел другого, и Мэгги снова посадили на лекарства. В последовавшие за тем месяцы она рухнула в депрессию. Следующей осенью она поступила в аспирантуру. «Аспирантура дала мне много; начать с того, что она дала мне время, место и ссуду еще на два депрессивных срыва», — шутила она. Во втором семестре у нее случился легкий гипоманиакальный эпизод, потом — легкий депрессивный; в конце четвертого она взлетела к полной мании, а затем рухнула в депрессию такую глубокую, которая казалась бездонной. Я помню ее свернувшейся в тугой комок на диване в квартире у нашего друга, вздрагивающей, как будто ей загоняли под ногти бамбуковые щепки. Мы не знали, что делать. Она словно потеряла дар речи; когда мы наконец выжали из нее несколько слов, они были едва слышны. По счастью, ее родители за все эти годы досконально изучили биполярное расстройство, и в тот вечер мы помогли ей переехать к ним. Это было последнее, что нам на два месяца предстояло от нее услышать: она лежала в углу, не шевелясь по нескольку дней подряд. Я и сам уже знал депрессию и хотел ей помочь, но она не брала трубку и не принимала посетителей, а ее родители были достаточно сведущи, чтобы давать ей волю в ее безмолвии. С мертвыми, и то у меня бывало более близкое общение. «Никогда больше я этого не допущу, — говорила она мне с тех пор. — Я знаю, что пойду на все, чтобы этого избежать. Я абсолютно отказываюсь это переносить».

Сейчас Мэгги в порядке — на депакоте, литии и веллбутрине, и, хотя она держит ксанакс наготове, он не нужен ей уже долгое время. Она больше не принимает клонопин и паксил, как вначале. Но будет принимать лекарства постоянно. «Мне пришлось воспитать в себе смирение, чтобы сказать: «Ну и ну, наверно, многие, решившие сесть на лекарства, — такие же люди, как я, не собиравшиеся никогда в жизни, ни за что, ни при каких обстоятельствах зависеть от лекарств. А потом они согласились, и это им помогло». Она пишет и рисует, а днем работает редактором в каком-то журнале. Более ответственной работы она не хочет. От работы ей нужна некая уверенность в завтрашнем дне, какая-нибудь медицинская страховка и место, где ей не надо постоянно блистать. Когда она печалится — или злится, — она пишет стихи о неком альтер-эго, которое она себе выдумала и назвала Сюзи. У нее есть стихи о маниакальном состоянии и о депрессивном:

Кто-то стоит в ванной, уставясь Сюзи в глаза.

Кто-то, чьего вида и голоса Сюзи не узнает.

Кто-то, живущий в зеркале.

Кто-то с круглым лицом, которое плачет и плачет.

Череп у Сюзи туго набит, там что-то колотится.

Зубы у Сюзи шатаются.

Руки у Сюзи дрожат и едва движутся, покрывая мыльной пеной стекло.

Летом Сюзи изучала узлы. Сюзи не знает, как завязать петлю.

Сюзи чувствует, как поднимают вуаль.

Сюзи слышит, как вуаль разрывают.

И тогда истина лежит перед нею, пришпиленная, голая и метущаяся, разбуженная, потрепанная.

Муки голода — вот все, что мы знаем наверное.

Все, что дается нам при рождении.

«Когда мне было восемь лет, — рассказывает она, — я решила, что я — Мэгги. Помню, как стояла в школьном коридоре и говорила: «Знаете, я — Мэгги, и собираюсь навсегда остаться Мэгги. Вот она я, та самая, которой всегда буду. Я бывала другой, потому что не могу вспомнить какие-то моменты своей жизни, но с этой минуты я — Мэгги». Так и вышло. Это было чувство самоопределения. Сейчас я — та же самая личность. Я могу оглянуться назад и сказать: «Бог ты мой, зачем я сделала эту глупость в свои семнадцать лет?» Но это была именно я. Мое Яне непрерывно».

Неизменно сохранять чувство Я в бурях маниакально-депрессивного психоза — свидетельство большой силы. У Мэгги бывали периоды, когда ей хотелось освободиться от этого последовательного Я. В этой ужасающей, вводящей в ступор депрессии, говорит она, «я лежала в постели, без конца напевая «Где же, где же все цветы», чтобы чем-то занять свои мысли. Теперь я понимаю, что могла бы принимать другие лекарства или попросить кого-нибудь прийти и переночевать в моей комнате, но мне было слишком плохо, чтобы об этом подумать. Я не знала, чего я так боюсь, но была готова взорваться от тревоги. Я погружалась все ниже, и ниже, и ниже. Мы меняли лекарства, а я все погружалась. Я верила докторам; я всегда принимала как факт, что когда-нибудь приду в норму. Но я не могла дождаться, не могла прожить даже следующую минуту. Я все пела, чтобы заглушить то, что говорил мне разум, и вот что это было: «Знаешь, кто ты? Ты даже не заслуживаешь права жить. Ты ничего не стоишь. Ты никогда никем не станешь. Ты — никто». Вот тогда я действительно стала думать о самоубийстве. Я подумывала о нем и раньше, но теперь начала планировать. Мне почти все время представлялись собственные похороны. Пока я жила у родителей, мне являлась подробная картина, как я в ночной рубашке вылезаю на крышу и падаю вниз. На двери, ведущей на крышу, была сигнализация, я ее отключала, но это не важно; я все равно спрыгнула бы раньше, чем кто-нибудь успел бы добежать. Нельзя было рисковать, надо было действовать наверняка. Я даже выбирала ночную рубашку, в которой удобнее все это проделать. Но потом просыпался какой-то ископаемый остаток самоуважения и напоминал мне, как много людей опечалятся, если я это сделаю. Принять на себя ответственность за столько человеко-часов печали было невозможно, и мне пришлось признать самоубийство агрессией против окружающих.

Думаю, что немалую часть воспоминаний об этом я подавила. Всего не могу вспомнить; да и не нужно, потому что это бессмысленно. Помню какие-то комнаты в доме, и как мне там было плохо. Еще помню следующую фазу, когда я постоянно думала о деньгах. Начинаю засыпать и вдруг просыпаюсь в тревоге — никак не могла это отогнать. Это не имело разумных объяснений: в то время у меня не было никаких финансовых неприятностей. А я думала: вдруг через десять лет мне не будет хватать денег? И это состояние тревоги не имело никакого отношения к страху и беспокойству, которые я испытываю в нормальной жизни. Они были другие не только количественно, но и качественно. В общем, это было ужасное время. Наконец мне хватило ума сменить врачей, и мне назначили ксанакс. Я принимала полмиллиграмма или около того и чувствовала, как гигантская рука ложится мне на бедра, ладонь сжимает бока, держа пальцы на моих плечах. Затем эта рука вдавливает меня в постель сантиметров на пять. Тут я наконец засыпала. Я до смерти боялась привыкнуть, но врач заверял меня, что не привыкну, — для этого моя доза была далеко не достаточной, — а даже если бы и привыкла, он меня отучит, когда смогу лучше справляться с жизнью. Ну и ладно, решила я, не стану об этом думать, буду принимать, и все.

В депрессии не думаешь, будто тебе надели серую вуаль и ты смотришь на мир сквозь пелену тяжелого настроения. Ты думаешь, что с тебя сняли вуаль — вуаль счастья — и теперь ты видишь все в истинном свете. Ты стараешься уловить истину и разобраться с нею и думаешь, что истина — нечто фиксированное, а она — живая и движется. Можно изгонять бесов из шизофреников, которые чувствуют внутри себя нечто чуждое. Но с депрессивными гораздо труднее: мы верим, что видим правду. Но правда лжет. Я смотрю на себя и думаю: «Я в разводе», и это представляется ужасным. Тогда как могла бы думать: «Я в разводе» — и радоваться своей свободе. За все это время мне помогло только одно замечание. Моя подруга сказала: «Так будет не всегда. Постарайся это запомнить. Это только сейчас так, но это когда-нибудь пройдет». И еще она сказала: «Это говорит депрессия. Тобой говорит депрессия».

Наиболее доступные средства против депрессии — психотерапия и лекарства, но многим людям помогла справиться с болезнью вера. Человеческое сознание можно рассматривать как заключенное между сторонами треугольника: теологической, психологической и биологической. Писать о вере бесконечно трудно, потому что она оперирует невидимым и неописуемым. Кроме того, в современном мире вера имеет тенденцию быть в высшей степени личностной. Тем не менее религия — один из основных способов уживаться с депрессией. Религия дает ответы на вопросы, на которые нет ответов. Вывести человека из депрессии она, как правило, не может; более того, даже глубоко верующие люди обнаруживают, что, когда они в глубинах депрессии, их вера истончается и исчезает. Однако она может держать оборону против болезни, и это помогает выживать в приступах депрессии. Это дает оправдание жизни. Многое в религии позволяет нам видеть страдание как нечто похвальное. В нашей беспомощности она сообщает нам достоинство и целенаправленность. Многие из задач когнитивной и психоаналитической терапии решаются системами взглядов, лежащими в подоплеке основных мировых религий — перефокусировкой энергии на нечто вне своего Я, осознанием необходимости заботиться о себе, терпением, широтой понимания. Вера — великий дар. Она предоставляет человеку многие достоинства близких отношений без зависимости от капризов другого, хотя, конечно, Бог тоже знаменит своими причудами. Божество завершает наши намерения, хотя бы и вопреки нашим планам. Надежда — могучая профилактика, а именно вера дарит надежду.

В депрессии выживаешь благодаря вере в жизнь, которая столь же абстрактна, как и любая система религиозных верований. Депрессия — самая циничная вещь на свете, но она также дает нечто, подобное вере. Выстоять и остаться самим собой — значит убедиться: то, на что у тебя не хватало мужества надеяться, может оказаться правдой. Вера, как и романтическая любовь, имеет определенный недостаток: она чревата разочарованиями. Для многих людей депрессия — это переживание отвержения их Богом, чувство оставленности Им, и многие, испытавшие депрессию говорят, что не могут верить в какого бы то ни было Бога, который так бессердечно обходится со своими чадами. Для большинства же верующих такое негодование на Бога проходит вместе с депрессией. Если вера — твоя норма, ты возвращаешься к ней, как возвращаешься к любой норме. Системы организованной религии лежат вне сферы моего воспитания и опыта, но мне трудно отбросить ощущение некоего вмешательства, которым характеризуются наши падения и подъемы. Все это — слишком глубокие состояния, чтобы происходить без участия Бога.

Наука противится пристальному изучению связи религии и душевного здоровья большей частью по методологическим соображениям. «Когда доходишь до таких вещей, как медитация или молитва, где взять подходящий эталон для «двойного слепого» метода[32]? — спрашивает Стивен Хайман, директор Национального института психического здоровья. — Что, он молится не тому Богу? Это фундаментальная проблема испытания терапевтической ценности молитвы». Священник, кроме всего прочего, — еще и более доступный вариант психотерапевта. Священник Тристан Роудс рассказал мне, как несколько лет возился с женщиной, страдавшей депрессивным психозом, которая отказывалась от психотерапии, но каждую неделю исповедовалась. Она рассказывала ему свои истории; затем он делился существенной информацией с другом-психиатром; дальше сообщал ей то, что сказал ему психиатр. Она в самом буквальном смысле слова получила психиатрическую помощь в религиозном окружении.

Для Мэгги Роббинс вера и болезнь совпали по времени. Она стала весьма благочестивой прихожанкой Высокой Епископальной церкви[33]. Она регулярно ходит в церковь: на вечерню по будням, на литургию по воскресеньям, а иногда и на две службы (одна — чтобы причаститься, другая — просто послушать), библейский кружок по понедельникам и полное разнообразие приходской деятельности в остальное время. Она состоит в редколлегии приходского журнала, преподает в воскресной школе, разрисовывает задники для Рождественского представления. Она говорит: «Знаешь, Фенелон[34] писал: «Подави меня или возвысь — поклоняюсь всем Твоим помыслам». Квиетизм, может быть, и ересь, но это центральный догмат моей веры. Не обязательно понимать, что происходит. Я раньше думала, что мы должны сделать что-то с жизнью, даже если она бессмысленна. Она не бессмысленна. Депрессия заставляет поверить, что ты ничего не стоишь и должен умереть. Чем ответить на это, кроме как другой верой?» Тем не менее когда Мэгги Роббинс бывала в худших фазах депрессии, религия помогала ей мало. «Когда мне становилось лучше, я вспоминала: «Ах да, религия, почему ж я не призвала ее на помощь?» Но на дне колодца она бы не помогла». Ничто бы не помогло. Вечерняя молитва ее успокаивает и помогает держать в узде хаос депрессии. «Это такая мощная помощь, — говорит она. — Ты встаешь и произносишь одни и те же молитвы каждый вечер. Кто-то решил, что ты будешь говорить Богу, и другие тоже говорят это вместе с тобой. Богослужение, библейские тексты и особенно Псалтырь — как деревянный каркас шкатулки, где хранятся мои переживания, мой внутренний опыт. Походы в церковь — это набор упражнений для тренировки внимания, продвигающих тебя духовно». Это звучит прагматично: видимо, речь идет не о вере, а о структурировании времени, а этого можно с тем же успехом достичь с помощью классов по аэробике. Мэгги признает, что это отчасти так, но отрицает разрыв между духовным и утилитарным. «Не сомневаюсь, что можно достичь таких же глубин и в другой религии, и вовсе вне религии. Христианство — просто одна из моделей. Когда я обсуждаю свой религиозный опыт с психотерапевтом и мой опыт психотерапии с моим духовником, обе модели обнаруживают большое сходство. Мой духовник недавно сказал, что Святой Дух постоянно использует мое подсознание! С помощью психотерапии я учусь возводить границы своего эго; в церкви я учусь их отбрасывать и становиться единой со всей вселенной или как минимум членом Тела Христова. Я буду учиться возводить границы и отбрасывать их, пока не сумею делать это с такой же легкостью», — и она щелкает пальцами.

«Согласно христианскому учению, самоубийство тебе не позволено, потому что твоя жизнь не принадлежит тебе. Ты — хранитель своей жизни и своего тела, но они даны тебе не для уничтожения. Тебе не приходится сражаться внутри себя; ты считаешь, что сражаешься плечом к плечу с другими действующими лицами, с Иисусом Христом, и Богом Отцом, и Святым Духом. Церковь — это внешний скелет для тех, чей внутренний скелет разъела душевная болезнь. Ты встраиваешь себя в этот скелет, приспосабливаешься к его форме, и уже внутри него наращиваешь себе позвоночник. Индивидуализм, отрыв от всего остального мира, искажает современную жизнь. Церковь учит, что мы должны действовать в первую очередь как члены своего сообщества, потом — как члены Тела Христова и, наконец, как члены человечества. Конечно, это не совсем в американском духе XXI века, но мне это важно. Я согласна с Эйнштейном: человечество живет в «оптическом обмане», считая, что каждый изолирован от других, от всего остального материального мира, от всей вселенной, — тогда как все мы — неотделимые ее части. Христианство для меня — опыт того, из чего состоит настоящая любовь, полезная любовь, и понимание настоящего внимания и заботы. Люди думают, что христианство — враг удовольствий, и это иногда так и есть; но оно большой сторонник радости. Ты устремлен к радости, которая никогда не уйдет, как бы ты ни страдал. Но страдание, конечно, все равно испытываешь. Я спросила священника, когда мне хотелось покончить с собой: «Какова цель этих страданий?» — и он ответил: «Я ненавижу фразы, в которых одновременно содержатся слова страдание и цель. Страдание есть только страдание. Но я действительно верю, что Бог пребывает с вами, хотя сомневаюсь, чтобы вы могли это хоть как-то чувствовать». Я спросила, как можно предать это в руки Божьи, и он ответил: «Что значит предать, Мэгги? Оно уже в Его руках».

Другая моя приятельница, поэтесса Бетси де Лотбинье, тоже испытывала трудности с верой во время депрессии, и для нее вера была главным путем к выздоровлению. Пребывая в глубокой депрессии, она говорит: «Я, естественно, ненавижу свои ошибки, но, теряя терпимость, я теряю великодушие и ненавижу мир и ошибки окружающих; в итоге мне хочется вопить, потому что в мире существует пролитый кофе, и пятна на ковре, и сухие листья, и штрафы за парковку, и люди, которые опаздывают и не отвечают на телефонные звонки. Ничего хорошего в этом нет. Скоро дети начнут плакать, и, если я это проигнорирую, они стихнут и станут очень послушны, что еще хуже, потому что слезы теперь окажутся внутри. У них в глазах страх, они очень тихие. Я перестаю слышать об их тайных обидах, которые так легко сгладить, когда все идет хорошо. Такую себя я ненавижу. Депрессия опускает меня все ниже и ниже».

Она росла в католической семье и вышла за глубоко верующего католика. Хотя Бетси не так регулярно ходит в церковь, как он, она обратилась к Богу и к молитве, когда почувствовала, что реальность от нее ускользает, и увидела, как уныние уничтожает в ней радость общения с детьми, а в них — радость жизни. Но она не придерживалась одного католичества — пробовала 12-шаговые программы, буддистскую медитацию, хождение по углям, посещение индуистских храмов, изучение Каббалы — все, что выглядело как духовное. «Молиться в момент беспокойства или неадекватной реакции — это как дернуть кольцо и открыть парашют, который не позволит тебе со всей силой врезаться в кирпичную стену; это быстрое и страшное падение, в котором сокрушится все твое эмоциональное тело, — писала она мне, когда у меня самого было тяжелое время. — Молитва может стать для тебя тормозом. Или, если твоя вера достаточно сильна, молитва может стать твоим акселератором, твоим звуковым сигналом, посылающим во вселенную информацию о том, в каком направлении ты хочешь двигаться. Эта идея — остановиться и заглянуть внутрь себя — в той или иной форме существует в большинстве религий, отсюда и коленопреклонение, и поза лотоса, и простирания. В них есть также движения, призванные оттеснить повседневность и воссоединиться с великими идеями Бытия — отсюда музыка и обряды. Чтобы выйти из депрессии, нужно и то, и другое. У людей хоть с какой-то верой, пока они еще не достигли опустошающей тьмы первозданного Хаоса, есть обратный путь. Главное здесь — найти равновесие во тьме, и именно в этом могут помочь религии. Религиозные учителя имеют богатый опыт приведения людей к душевной стабильности по хорошо протоптанным тропам, ведущим из тьмы. Если суметь выстроить равновесие с внешней поддержкой, то, может быть, удастся достичь равновесия и внутри себя. И тогда ты вновь свободен».

Большинство людей не могут выйти из действительно серьезной депрессии одной лишь борьбой; серьезную депрессию надо лечить, или она может пройти сама. Но пока вы лечитесь или ждете, когда она пройдет, необходимо вести борьбу. Принимать лекарства в качестве составной части стратегии этой битвы — значит яростно сражаться, а отказываться от них так же нелепо и саморазрушительно, как вступать в современную войну верхом на коне. Принимать лекарства — это не слабость и не означает, что вы не можете справляться со своей личной жизнью; это проявление мужества. Не слабость и обращаться за помощью к знающему психотерапевту. Вера в Бога и любая форма веры в себя — прекрасна. Вы должны вовлечь в борьбу все методы лечения. Вы не можете ждать, чтобы вас вылечили. «Труд должен быть исцелением, не сочувствие. Труд — единственное радикальное исцеление для укоренившихся скорбей», — писала Шарлотта Бронте. Труд — не все, что нужно для исцеления, однако только он несет исцеление. Само счастье может быть великим трудом.

Тем не менее все мы знаем, что труд как таковой радости принести не может. Та же Шарлотта Бронте пишет в «Вилетте»: «Ни одна нелепица в этом мире не является для меня такой пустой, как та, когда велят культивировать состояние счастья. Что значит это наставление? Счастье — это не картошка, чтобы сажать его в землю и удобрять навозом. Счастье — это Слава, сияющая на нас с небесных высот. Она есть Божественная роса, и душа, в иные летние свои утренние моменты, ощущает, как эта роса спускается на нее с амарантовых цветов и золотых плодов Рая. «Культивируйте состояние счастья, — тут же ответила я врачу. — А вы культивируете? И как вам удается?» Значительную роль играет удача, она как бы случайно орошает нас этой росой счастья. Одни люди хорошо отзываются на одно лечение, другие на другое. У кого-то ремиссия наступает самопроизвольно после краткой борьбы. Кто-то не переносит лекарств и может многого достичь в беседах с психотерапевтом, а кто-то, потратив тысячи часов на психоанализ, получает облегчение от первой же таблетки. Кто-то вытаскивает себя из приступа с помощью одного средства, чтобы тут же провалиться в следующий срыв, требующий совсем другого. У кого-то упорная депрессия, не отпускающая, что бы они ни делали. У кого-то наступают пугающие побочные эффекты от любого лечения, а кто-то не испытывает ни малейших неудобств от самой пугающей терапии. Может быть, настанет время, когда мы научимся анализировать мозг и все его функции и сумеем объяснить не только происхождение депрессии, но и причины всех этих различий. Я не стал бы ждать этого, затаив дыхание. Пока суд да дело, мы должны принять как факт, что судьба наделила нас большой уязвимостью к депрессии, и что среди тех, кто такой уязвимостью страдает, есть люди, чей мозг отзывается на лечение, и те, чей мозг ему сопротивляется. Те из нас, кому становится значительно лучше в любом смысле, какими бы страшными ни были наши срывы, должны числить себя среди счастливчиков. Более того, мы должны относиться к тем, для кого выздоровления нет, с терпением. Устойчивость к внешним воздействиям — распространенный, но не всеобщий дар, и ни один секрет, хоть из этой книги, хоть откуда-либо еще, самым неудачливым из всех не поможет.

Глава IV

Альтернативы

«Если от какой-то болезни прописывают много лекарств, — писал когда-то Антон Чехов, — можете быть уверены, что она неизлечима». От депрессии прописывают множество средств, добавляя к стандартным методам ошеломляющее количество альтернативных. Одни из них могут оказаться чрезвычайно полезными, в большинстве случаев избирательно. Другие вполне нелепы — в этом бизнесе для короля припасен целый гардероб новых нарядов. Так называемые чудеса изобилуют повсюду, и люди передают их друг другу с воодушевлением неофитов. Из этих альтернатив по-настоящему вредных мало, разве что для кошелька; единственная реальная опасность наступает, когда подобные бабушкины сказки вытесняют действенные средства. Само количество альтернативных методов терапии отражает неугасимый оптимизм человечества перед лицом столь неподатливой проблемы эмоционального страдания.

На волне предыдущих публикаций о депрессии я получил сотни писем от людей из девяти стран и большинства из пятидесяти штатов, которые трогательно желали сообщить мне об альтернативных средствах. Одна женщина из Мичигана писала, что, испробовав за долгие годы множество лекарств, она вдруг нашла настоящее решение: «возиться с пряжей». Когда я в ответном письме спросил, что она делает с пряжей, женщина прислала замечательную фотографию сделанных ею примерно восьмидесяти одинаковых медвежат всех цветов радуги и самодельную книжку о необычайно легком способе вязания. Другая женщина, из Монтаны, журила меня: «Вам невредно узнать, что все описываемое вами — последствия хронического отравления. Посмотрите вокруг себя. При постройке вашего дома использовали инсектициды, а на вашем газоне — гербициды? Чем ваш пол выстелен поверх древесно-стружечных плит? Пока писатели, подобные вам и Уильяму Стайрону[35], не выявят подобных опасных контактов в своем окружении и не устранят их, я не собираюсь терпеть ни вас, ни ваших описаний депрессии». Не возьму на себя наглость говорить за Уильяма Стайрона, чьи полы, может быть, испускают Agent Orange[36], но за свой дом, чьи внутренности были явлены мне за десятилетия водопроводных и электропроводных катастроф, я отвечаю: полы у меня деревянные на деревянном каркасе. Кто-то еще из моих читателей счел, что у меня ртутное отравление от пломб в зубах, но в моих зубах нет пломб. Какой-то аноним написал мне из Альбукерке, что у меня пониженный сахар в крови. Кто-то предложил найти мне учителя, если я захочу брать уроки чечетки. Кто-то из Массачусетса хотел рассказать мне все о физиологическом самоконтроле. Человек из Мюнхена спросил, не хочу ли я, чтобы он заменил мне мою РНК, каковое предложение я вежливо отклонил. Больше всего мне понравилось письмо от женщины из Таксона, написавшей просто: «Не думали ли вы о том, чтобы переехать из Манхэттена?»

Оставляя в стороне свою (и Уильяма Стайрона) конкретную ситуацию, скажу, что последствия формальдегидного отравления действительно могут напоминать симптомы депрессии. А также ртутное отравление от нейротоксичной амальгамы в зубных пломбах. Низкий сахар в крови связывают с депрессивным настроением. Ничего не скажу о терапевтическом потенциале чечетки, но любая упорядоченная двигательная активность может поднимать состояние духа. И даже повторяющаяся успокоительная занятость рук при изготовлении поделок из пряжи может при благоприятных обстоятельствах служить полезным целям. Переезд из Манхэттена, без всякого сомнения, снизил бы для меня уровень стресса. Мой опыт говорит мне, что ни об одном из моих корреспондентов, каким бы безумным он ни казался на первый взгляд, не скажешь, что он совершенно оторван от земли. Многие достигали на изумление хороших результатов при помощи кажущихся сумасшедшими средств. Сет Робертс с психологического факультета Калифорнийского университета в Беркли предлагает теорию, связывающую некоторые виды депрессии с тем, что человек просыпается в одиночестве и ему может помочь говорящая голова, общением с которой в течение часа он должен начинать день. У его пациентов есть видеозаписи типа ток-шоу, снятого одной камерой так, чтобы голова на экране была примерно вполовину натуральной величины. Они смотрят это на протяжении часа в самого утра, и многие из них чудесным образом чувствуют себя гораздо лучше. «Я бы никогда не подумал, что телевизор может стать моим лучшим другом», — сказал мне один такой пациент. Ослабление чувства одиночества, даже в такой надуманной форме, может оказывать сильное взбадривающее воздействие.

У меня была серия встреч с одним человеком, которого я стал называть «некомпетентным мистиком». Этот «терапевт» написал мне об используемой им энергетической терапии, и после довольно интенсивной переписки я пригласил его к себе, чтобы он продемонстрировал мне свою работу. Он был чрезвычайно любезен и явно исполнен самых благих намерений; после нескольких минут обсуждения мы принялись за дело. Он велел мне соединить большой и средний пальцы левой руки, образовав букву «О», и потом сделать такую же «О» на правой руке. Затем он велел сцепить эти две «О» вместе. Потом он велел мне произнести несколько фраз, утверждая, что когда я говорю правду, то мои пальцы смогут сопротивляться его попыткам расцепить их силой, а если лгу, то ослабнут и расцепятся. Мой благородный читатель может себе представить мое смущение, когда я сидел в своей гостиной, повторяя «Я себя ненавижу», тогда как серьезно настроенный человек в голубом костюме тянул меня за руки. Чтобы описать последовавшие за этим процедуры, нужны были бы страницы и страницы, но апогей наступил, когда он начал что-то читать надо мной и забыл текст.

— Секундочку, — сказал он, покопался в портфеле и нашел, что искал. — Вы хотите быть счастливы. Вы будете счастливы.

Я решил, что человек, неспособный запомнить эти две фразы, непременно должен быть большим олухом, и, применив некоторое усилие, выпроводил его из дома. С тех пор мне рассказывали из первых рук о гораздо более удачных опытах с энергетической терапией, и я должен принять за факт, что кому-то удается поменять «полярность тела» и достичь блаженной любви к себе благодаря вдохновенному применению подобных методик. Впрочем, я по-прежнему весьма скептичен, хотя и не сомневаюсь, что есть шарлатаны, гораздо более талантливо делающие себе презентации, чем мой гость.

Поскольку депрессия — циклическая болезнь, которая вступает в фазу ремиссии безо всякого лечения, то можно приписать улучшение состояния любым настойчивым действиям — бесполезным или полезным. Я абсолютно убежден, что в области депрессии такой вещи, как плацебо, не существует. Если у тебя рак, и ты попробуешь какое-нибудь экзотическое лечение, и сочтешь, что тебе лучше, ты вполне можешь ошибиться. Если у тебя депрессия, и ты попробуешь какое-нибудь экзотическое лечение, и сочтешь, что тебе лучше, то тебе действительно лучше. Депрессия — болезнь мыслительных процессов и эмоций, и, если что-то изменяет твое мышление и эмоции в верном направлении, это по праву считается выздоровлением. Сказать по правде, лучшим средством от депрессии я считаю веру, которая сама по себе гораздо существеннее, чем то, во что веришь. Если вы всерьез и по-настоящему верите, что можете облегчить депрессию, стоя по часу каждый день на голове и выплевывая монетки, вполне вероятно, что такая малоутешительная деятельность принесет вам огромную пользу.


Физические упражнения и диета играют важную роль в течении болезней, связанных с расстройством психики, и я считаю, что довольно значительного контроля за их ходом можно достичь с помощью правильных режимов питания и поддержания физической формы. В число наиболее серьезных альтернативных средств я включаю множественную транскраниальную магнитную стимуляцию (mTMS), использование света при сезонных психических расстройствах (SAD), нормализацию психического состояния и процессов мозга с помощью движения глаз (eye movement desensitization and reprocessing therapy, EMDR), лечебный массаж, курсы выживания, гипноз, лечение лишением сна, прием препаратов из растения зверобой, S-аденосилметионин (S-adenosylmethionine, SAM), гомеопатию, китайское лечение травами, групповую терапию, группы поддержки и психохирургию. Только книга бесконечного объема могла бы описать все средства, когда-либо приносившие сносные результаты.

«Физические упражнения — первый шаг для всех моих пациентов, — говорит Ричард А. Фридман из Пейн-Уитни. — Они взбадривают любого». Я терпеть не могу физические упражнения, но, как только вытаскиваю себя из кровати, делаю зарядку или, если могу себя заставить, иду в спортзал. Когда я выходил из депрессии, конкретные упражнения не имели большого значения; я выбирал самые легкие снаряды, типа бегущей дорожки. Чувство было такое, что упражнения помогали выгонять депрессию у меня из крови, как будто помогали очиститься. «Это вполне объяснимо, — говорит Джеймс Уотсон, президент компании Cold Spring Harbor Laboratory и один из исследователей ДНК. — Физические упражнения производят эндорфины. Эндорфины — это эндогенные морфины, и они приводят к превосходному самочувствию, если до этого было просто нормальное, и улучшают настроение, если оно было отвратительным. Надо поддерживать количество и активность эндорфинов — они, кроме того, стимулируют выработку нейромедиаторов, поэтому упражнения будут работать на повышение их уровня». Депрессия делает твое тело тяжелым и вялым, а тяжесть и вялость усугубляют депрессию. Если заставишь тело функционировать, насколько сумеешь, разум последует его примеру. Настоящая серьезная разминка — самая, пожалуй, отвратительная идея, какую я только могу вообразить в депрессии, и делать ее — радости мало, но после нее я всегда чувствую себя в тысячу раз лучше. Упражнения снимают и беспокойство: когда делаешь упражнения для пресса, нервная энергия расходуется, и это помогает сдерживать беспричинные страхи. Ты есть то, что ты ешь; ты чувствуешь себя тем, что ты есть. Нельзя перевести депрессию в стадию ремиссии просто выбором правильной пищи, но вызвать депрессию, если питаться неправильно, можно; кроме того, если тщательно следить за своим питанием, можно в какой-то мере предотвратить рецидивы. Сахар и углеводы усиливают абсорбцию триптофана в мозге, что, в свою очередь, повышает уровень серотонина. Витамин B6, находящийся в зернах злаков и в моллюсках, важен для синтеза серотонина; низкое содержание витамина B6 может вызвать депрессию. Низкий холестерин связывают с депрессивными симптомами. Официальных данных нет, но омары и шоколадный мусс могут сильно помочь в повышении состояния духа. «Превалировавший в XX веке акцент на здоровом питании, — говорит Уотсон, — возможно, создал нам нездоровую психологическую проблему». Синтез дофамина тоже зависит от витаминов группы B, особенно B12 (содержится в рыбе и молочных продуктах) и фолиевой кислоты (в телячьей печени и брокколи), а также от магния (в треске, скумбрии и проросшей пшенице). Люди, склонные к депрессии, часто имеют пониженный уровень содержания цинка (им богаты устрицы, эндивий, спаржа, индейка и редис), витамина B3 (яйца, пивные дрожжи и птица) и хрома — и все три используются при лечении депрессии. Низкий уровень цинка особенно тесно связывают с послеродовой депрессией, поскольку в самом конце беременности от будущей матери к младенцу переходят все запасы цинка. Повышенное потребление цинка способно повышать настроение. Одна из популярных теорий утверждает, что средиземноморские народы меньше страдают депрессией, потому что потребляют много рыбьего жира, богатого витаминами группы В, что повышает уровень содержания жирных кислот класса омега-3. Свидетельства о благоприятном воздействии этих кислот на душевное состояние — самые убедительные из всех.

В то время как названные продукты питания могут быть действенны в предотвращении депрессии, другие могут ее вызывать. «У многих европейцев аллергия к пшенице, а у многих американцев — к кукурузе», — говорит Вики Эджсон, автор книги «Врачеватель питанием» (The Food Doctor). Аллергия на какую-либо пищу может запускать развитие депрессии. «Caмые обыкновенные вещества становятся токсинами для мозга, вызывая разного рода душевные недомогания». У многих людей развиваются симптомы депрессии как часть синдрома истощения надпочечников, результата неумеренного употребления сахара и углеводов. «Если уровень сахара у вас в крови постоянно скачет на протяжении дня между максимумом и минимумом, — а это немедленная реакция на сласти и всякие чипсы, — это может вызвать проблемы со сном. Это уменьшает не только способность справляться с повседневностью, но и терпение и терпимость к людям. Люди с этим синдромом постоянно утомлены, у них пропадает сексуальная энергия, у них все болит. Стресс, который они причиняют своему организму, их разрушает». У некоторых людей развиваются болезни желудка, которые ведут к общему спаду жизнедеятельности. «Люди в депрессии обманывают себя, предпочитая верить, что кофе служит главным поставщиком энергии, — говорит Эджсон, — тогда как он высасывает энергию и стимулирует беспокойство». Конечно, и алкоголь наносит организму существенный урон. «Иногда, — говорит Эджсон, — депрессия — это средство организма сообщить, что пора перестать злоупотреблять спиртным; это демонстрация того, насколько у тебя внутри все разваливается».


Роберт Пост из NIMH работает с множественной транскраниальной магнитной стимуляцией (multiple transcranial magnetic stimulation, mTMS), которая использует магнетизм для стимуляции обмена веществ, подобно ЭШТ, только менее интенсивно. Современная техника позволяет фокусировать и концентрировать магнитное поле для интенсивной стимуляции конкретных областей мозга. Тогда как электрический заряд, чтобы проникнуть сквозь кожу и череп в мозг, должен быть достаточно сильным, магнитные потоки проходят туда легко. Поэтому ЭШТ вызывает пароксизмы мозга, a mTMS нет. Пост полагает, что с развитием метода нейровизуализации[37] когда-нибудь удастся находить депрессивные точки мозга и точно направлять магнитную стимуляцию в эти области, индивидуализируя лечение согласно конкретной форме болезни. Сама техника mTMS предоставляет огромные возможности локализации — магнитный поток можно фокусировать с большой точностью. «Иногда, — говорит Пост, — мы используем такую технику, когда на голову надевается колпак, похожий на старомодную сушилку для волос. Он сканирует мозг, выделяет области замедления процессов обмена веществ и фокусирует на них магнитную стимуляцию. Полчаса — и вы уходите с вновь сбалансированными обменными процессами».


Норман Розенталь обнаружил сезонные аффективные расстройства (seasonal affective disorders, SAD), когда переехал из Южной Африки в США — у него появились циклы зимней меланхолии. У многих людей бывают сезонные перепады настроения и развивается повторяющаяся зимняя депрессия; смена времен года — «перекрестный огонь между летом и зимой», по выражению одного пациента — трудное время для всех. SAD отличается от простой нелюбви к холодным дням. Розенталь говорит, что люди были созданы так, чтобы приспосабливаться к сезонным изменениям, а искусственное освещение и искусственные рамки современной жизни этого не позволяют. Когда дни становятся короче, многие люди уходят в себя, и «заставлять их функционировать на фоне свойственного им биологического выключения — формула депрессии. Как чувствовал бы себя впавший в спячку медведь, если бы вы захотели, чтобы он всю зиму стоял на задних лапах и плясал в цирке?» Эксперименты показывают, что SAD поддается воздействию света, который влияет на секрецию мелатонина и, следовательно, на нейромедиаторные системы. Свет стимулирует гипоталамус, где расположены многие из центров, функциональные нарушения в которых наблюдаются при депрессии — центры сна, питания, температуры, сексуальности. Свет также влияет на синтез серотонина в сетчатке. В ясный день света в триста раз больше, чем в искусственно освещенной средней квартире. Людям с SAD прописывают световую терапию — прожектор льет на вас ужасающее количество света. У меня прожектор вызывает легкое головокружение и, по-моему, дает излишнюю нагрузку на глаза, но я знаю людей, которые это очень любят. Некоторые просто носят световые окуляры или надевающиеся на голову осветители. Есть свидетельства, что при ярком освещении — гораздо более ярком, чем обычное бытовое — повышается уровень серотонина в мозге. «Понаблюдайте, как люди с SAD вступают в осень, — они похожи на опадающие листья. Мы начинаем лечить их, освещая ярким светом, — и они становятся подобны распускающимся тюльпанам», — говорит Розенталь.


Терапия нормализации психического состояния и мозговых процессов с помощью движения глаз (eye movement desensitization and reprocessing EMDR) появилась в 1987 году как средство при расстройствах, вызванных посттравматическим стрессом. Методика немного отдает дешевым вкусом. Врач с разной скоростью передвигает руку из правой области вашего бокового зрения в левую, стимулируя поочередно оба глаза. Есть другой вариант: вы надеваете наушники, и вам поочередно стимулируют уши; и третий: в каждой руке вы держите маленький вибратор, и они попеременно пульсируют. В процессе этих манипуляций вы проходите через психодинамический процесс вспоминания своей травмы и снова ее переживаете, а к концу сессии становитесь от нее свободны. В то время как другие методы терапии — например, психоанализ — соединяют в себе красивые теории и ограниченные результаты, у EMDR — дурацкие теории и отличные результаты. Сторонники этой терапии предполагают, что она, наверно, быстро стимулирует то правое, то левое полушария, перемещая хранящееся в памяти из одних отделов мозга в другие. Это представляется маловероятным. Но что-то в этой пульсирующей стимуляции EMDR и вправду действует очень эффективно.

EMDR все чаще применяют при депрессии. Поскольку методика использует травматические воспоминания, ее чаще прописывают как средство при депрессии, возникшей на почве травмы, чем при других формах депрессии. В процессе моих изысканий для этой книги я испробовал всевозможные методики, в том числе и EMDR. Я был убежден, что это симпатичная, но не особенно эффективная система лечения, и был очень удивлен ее результатами. Мне говорили, что эта техника «ускоряет мозговые процессы», но я не был готов к такой интенсивности. Я надел наушники и начал вспоминать. На меня нахлынули невероятно мощные образы детства, я даже и не знал, что это содержится у меня в голове. Я мгновенно выстраивал ассоциации, мой разум работал быстрее, чем когда-либо. Я был прямо наэлектризован этими переживаниями; психотерапевт, осуществлявший сеансы, искусно провел меня по всякого рода забытым проблемам моего детства. Я не уверен, оказывает ли EMDR серьезное немедленное воздействие на депрессию, не вызванную одиночной травмой, но это было так интересно и так стимулировало, что я прошел весь курс из двадцати сеансов.

Дэвид Грэнд, опытный психоаналитик, ныне применяющий EMDR ко всем своим пациентам, рассказывает: «EMDR может помочь пациенту за шесть-двенадцать месяцев добиться того, чего не добьешься обычными средствами и за пять лет. Это не абстрактные рассуждения: я сравниваю свою работу с применением терапии EMDR и без нее. Активация минует эго и работает глубоко, быстро и непосредственно. EMDR — это не подход, как когнитивная терапия или психоанализ, это инструмент. Нельзя быть исключительно EMDR-терапевтом: сначала надо стать хорошим психотерапевтом, а потом придумывать, как подключать методику EMDR. EMDR отпугивает своей странностью, но я занимаюсь этим уже восемь лет и, зная то, что знаю теперь, никогда не вернусь к лечению без ее применения. Это было бы регрессом, просто возвратом к примитиву». Я всегда выходил из кабинета EMDR-терапевта слегка обалдевшим (в хорошем смысле); то, что я узнал на этих сеансах, осталось со мной и обогатило мое сознание. Это мощный процесс, и я советую вам с ним ознакомиться.


В октябре 1999 года, в период сильного стресса, я ездил в Седону, штат Аризона, на четырехдневный курс массажа New Age. Вообще-то я довольно скептически отношусь к методам New Age, и потому с некоторым подозрением встретил «аналитика», собиравшегося проводить мой первый сеанс: она разложила по комнате кристаллы и стала рассказывать мне о своих снах. Я не убежден, что глубокий внутренний мир — автоматический результат распыления по твоему телу масел сначала из священного каньона Чако, а потом с Тибета, и я не знаю, действительно ли нить розовых кварцевых бусин, которой она завесила, как четками, мои глаза, соединялась с моими чакрами; не верю я и в то, что глубокомысленные напевы на санскрите, наполнявшие комнату, оказывали на меня действие, подобное действию антидепрессантов. Впрочем, проведя четыре дня на роскошном курорте, в нежных руках прекрасных женщин, так много для меня делавших, я уезжал в великолепном душевном состоянии. Последний сеанс — сакральный массаж черепа — имел, похоже, самый благодатный эффект: удивительная безмятежность снизошла на меня и не уходила несколько дней. Я считаю, что массаж, заново пробуждающий тело, которое депрессия отрезала от разума, может быть полезной составляющей лечения. Не думаю, что испытанное мною в Седоне сделало бы хоть что-нибудь для человека в бездне тяжелой депрессии, но как техника настройки это было великолепно. Теоретик Роджер Каллахан пытается соединить прикладную кинезиологию[38] с традиционной китайской медициной. Каллахан исходит из того, что изменения происходят сначала на клеточном уровне, затем — на химическом, затем на нейрофизиологическом и только потом на когнитивном. Мы работаем, говорит он, в обратном направлении — сначала пытаемся исправить когнитивное, а потом нейрофизиологическое; он начинает с таинственной реальности мышечных реакций. У него много последователей. Мне их практика представляется шарлатанством, но сама идея начинать с физического уровня выглядит довольно разумно. Депрессия — недуг телесный, и физическое воздействие помогает с ним бороться.


Во время Второй мировой войны многим британским солдатам приходилось подолгу дрейфовать по Атлантике на своих выведенных из строя кораблях. Высокий процент выживаемости продемонстрировали не самые молодые и сильные, но самые опытные, у которых часто обнаруживалась крепость духа, превозмогавшая телесные слабости. Педагог Курт Хан решил, что такой крепости надо учиться, и основал организацию «Расширяя границы» (Outward Bound), ныне крупную конфедерацию ассоциаций, разбросанных по всему миру. Организуя вылазки на дикую природу, «Расширяя границы» старается придерживаться сформулированных Ханом задач: «Я считаю главной задачей образования воспитание следующих качеств: предприимчивой любознательности, непобедимого духа, целеустремленности, готовности к разумному самопожертвованию и, превыше всего, сострадания». Летом 2000 года я отправился в экспедицию со «Школой острова Ураганов», одной из организаций в структуре «Расширяя границы», на побережье штата Мен. В состоянии депрессии я не смог бы участвовать ни в каких подобных мероприятиях, но сейчас это укрепляло во мне противостоящие ей силы. Режим дня там был строгий, даже суровый, но это было приятно: начинаешь чувствовать связь своей жизни с естественными процессами окружающего мира. Это чувство, вселяющее уверенность: ты занимаешь свое место в круговороте вечности. Мы выходили в море на байдарках, испытывая целый день мышечные нагрузки. Обычно мы вставали часа в четыре утра, пробегали милю, затем поднимались на уступ метрах в девяти над морем и прыгали в холодную воду. Потом снимали лагерь, укладывали вещи в байдарки — двухместные, до семи метров длиной — и несли их к морю. Мы проплывали миль пять против приливной волны (делая чуть более мили в час), находили место для стоянки и там отдыхали, готовили и завтракали. После этого мы снова забирались в лодки, снова гребли и еще миль через пять находили место для ночлега. После обеда мы практиковались в «спасении на водах»: переворачивали свои байдарки, под водой освобождались от тянущего на дно снаряжения, переворачивали байдарки обратно и взбирались в них. Затем каждый находил себе отдельное место для ночлега, где проводил ночь, имея при себе спальный мешок, бутылку с водой, кусок брезента и веревку. К счастью, погода стояла ясная, но, падай на нас даже ледяная крупа, все было бы точно так же. У нас были замечательные инструктора, истинные сыны земли, казавшиеся способными выжить в любой ситуации, бесконечно сильные и иногда даже мудрые. Благодаря их тактичной помощи, в этом близком контакте с дикой природой мы обрели некую часть их удивительных навыков.

Иногда я жалел, что поехал; то, что я согласился совершенно лишить себя жизненных удобств, казалось мне признаком окончательного помешательства. Однако я чувствовал, что вновь вхожу в контакт с чем-то глубоким. Внедряться на необжитые пространства природы, пусть даже на фиберглассовой байдарке, — в этом есть вкус триумфа. Хорошо действует ритм гребли; свет и волны как будто выравнивают приток крови к сердцу, и грусть развеивается. «Расширяя границы» во многом напомнило мне психоанализ: это был процесс самораскрытия, расширяющий ощущаемые ограничения твоего Я. В этом отношении замысел его основателя осуществлялся. «Уверенность в себе, — писал Хан, развивая мысль Ницше, — можно иметь и без самопознания, но тогда она строится на невежестве и растает перед лицом жизненных тягот. Самопознание есть конечный продукт преодоления огромных испытаний, когда разум заставляет тело выполнять кажущееся невыполнимым, когда сила и мужество мобилизуются до необычайных пределов ради чего-то, обитающего вне Я, — принципа, изнурительной задачи, другой человеческой жизни». Итак, между атаками депрессии необходимо делать нечто, что разовьет упругость и позволит выжить, когда отчаяние вновь постучится в дверь, — так мы делаем по утрам зарядку, чтобы держать свое тело в форме. Я не стану предлагать участие в «Расширяя границы» вместо психотерапии, но как вспомогательное средство оно может действовать сильно; и, если смотреть в целом, радует своей красотой. Депрессия отрезает тебя от твоих корней. Она может быть подобной свинцу, но может быть как гелий, потому что при ней ничто не удерживает тебя на земле. «Расширяя границы» стало для меня дорогой к свойственной природе укорененности, и после участия в экспедиции я чувствую в себе и гордость, и уверенность.


Гипноз, как и EMDR, — инструмент, который можно использовать в лечении, а не само лечение. С помощью гипноза возможно перенести пациента к его ранним переживаниям и помочь ему заново пережить их так, чтобы прийти к какому-то разрешению. В своей книге по использованию гипноза при депрессии Майкл Япко пишет, что гипноз работает лучше всего тогда, когда личное восприятие некоего опыта представляется источником депрессии и может быть заменено на более позитивное. Гипноз также используется для того, чтобы вызвать в воображении пациента образы светлого будущего, ожидание которого может приподнять его над нынешним унынием и тем самым сделать это будущее возможным. И уж во всяком случае, гипноз полезен для преодоления негативного образа мыслей и поведения.


Один из основных симптомов депрессии — нарушение структуры сна; по-настоящему депрессивные люди могут напрочь лишаться глубокого сна и проводить много времени в постели, не получая отдыха. Из-за одной ли депрессии человек спит неправильно, или он погружается в депрессию отчасти из-за неправильного сна? «Скорбь, которая может вести к депрессии, нарушает сон одним способом; влюбленность, которая может вести к мании, другим», — замечает Томас Вер из NIMH. И не страдающие депрессией люди, бывает, просыпаются слишком рано со зловещим ощущением ужаса; это состояние страха и безнадежности, обычно быстро проходящее, может быть самым близким к депрессии состоянием, какое только испытывают здоровые люди. Почти все страдающие депрессией чувствуют себя хуже по утрам и лучше в течение дня. Томас Вер провел ряд экспериментов, показавших, что можно снять некоторые симптомы депрессии с помощью контролируемой бессонницы. Это не долгосрочная лечебная система, но ее можно применить к людям, ожидающим, когда начнут действовать антидепрессанты. «Не давая человеку заснуть, продлеваешь дневное улучшение самочувствия. Хотя депрессивные люди стремятся уснуть и забыться, депрессия возобновляется и обостряется именно во сне. Что это за особенный бес, который приходит по ночам и приводит к таким метаморфозам?» — спрашивает Вер.

Фрэнсис Скотт Фицджеральд писал в «Обвале» (The Crack-Up): «В три часа ночи забытый сверток приобретает такую же важность, как смертный приговор, — а в подлинно темной ночи души всегда три часа ночи, день за днем». Этот «трехчасовой бес» посещал и меня. Когда я нахожусь в депрессии, то действительно чувствую постепенный подъем на протяжении дня, и, хотя быстро устаю, поздняя ночь для меня — самый функциональный период; право, если бы я мог выбирать свое настроение, я всегда бы жил в том состоянии духа, в котором бываю в полночь. Исследований в этой области мало, потому что тут нечего патентовать, но есть некоторые указания на то, что механизмы сложны и зависят от того, когда именно спишь, в какой стадии сна находишься, когда просыпаешься, и от ряда других специфических факторов. Сон — главный и решающий фактор, определяющий волнообразные ритмы различных функций организма, и изменение сна нарушает временные закономерности работы нейромедиаторов и желез внутренней секреции. Но хотя мы умеем идентифицировать многое из того, что происходит во время сна, и можем наблюдать эмоциональный спад, вызываемый им, но прямой корреляции не знаем. Гормон выработки секрета щитовидной железы во время сна понижается; не это ли вызывает эмоциональный спад? Содержание норэпинефрина и серотонина снижается, а ацетилхолин повышается. Есть теории, что бессонница повышает содержание дофамина; одна серия экспериментов заставляет предполагать, что выработку дофамина стимулирует моргание, и, следовательно, долгое время, проведенное с закрытыми глазами, снижает его уровень.

Ясно, что совершенно лишить человека сна невозможно, но можно не допускать погружения в позднюю стадию сна с быстрым движением глаз (парадоксального сна) и будить его, когда она наступает, — это может быть прекрасным способом держать депрессию на поводке. Я сам пробовал этот метод, и он работает. Во время депрессии всегда очень хочется вздремнуть, но это действует негативно и может погубить все достигнутое в бодрствовании. Профессор Фрайбургского университета М. Бергер применял так называемый «сдвинутый» сон, когда пациентов укладывают спать в пять часов вечера и будят перед полуночью. Подобные меры могут оказывать благоприятное воздействие, хотя никто не понимает почему. «Эти методы лечения выглядят несколько дико, — признает Томас Вер. — Но представьте себе, что я кому-нибудь говорю: «Я хочу присоединить к вашей голове провода, пропустить через ваш мозг электрический ток и вызвать судороги, поскольку полагаю, что это может помочь вам в лечении депрессии», — если бы это не было широко распространенной практикой, добиться от пациента согласия было бы очень трудно».

Майкл Тейс, сотрудник Питсбургского университета, заметил, что многие депрессивные люди значительно сокращают время сна, а бессонница во время депрессии — предвестник суицидальных настроений. Но и у тех, кто может спать, качество сна во время депрессии существенно меняется. У депрессивных людей часто снижена эффективность сна; они редко входят в фазу глубокого дельта-сна, который, как считается, вызывает у человека чувство, что он хорошо отдохнул и восстановил силы. У них может быть много кратких периодов парадоксального сна вместо менее многочисленных, но более продолжительных, характерных для здорового человека. Поскольку парадоксальный сон можно назвать легким бодрствованием, эти повторяющиеся периоды способствуют не отдыху, а изнеможению. Большинство антидепрессантов сокращают парадоксальный сон, хотя не обязательно повышают общее его качество. Является ли это частью механизма их действия, сказать трудно. Тейс заметил, что депрессивные люди с нормальным сном более отзывчивы к психотерапии, а люди с аномалиями сна чаще требуют медикаментозного лечения.

Хотя сон во время депрессии подавляет человека, но и хроническое недосыпание может быть тем, что включает депрессию. Со времени изобретения телевидения средняя продолжительность ночного сна сократилась на два часа. Может ли. рост уровня депрессивности в обществе в целом быть отчасти следствием сокращения сна? Конечно, проблема здесь фундаментальная: мы не только не знаем многого о депрессии, но не знаем и того, для чего вообще нужен сон. Все прочие системы организма тоже можно привязать сюда так, что это будет выглядеть продуктивно. Холод может оказывать на человека такое же воздействие, как и бессонница. Олень карибу, простаивающий без движения всю суровую ночь северной зимы, прежде чем снова начать двигаться с началом весны, находится в арктической «отключке», которая выглядит очень похоже на человеческую депрессию. Холод вызывает у животных, по крайней мере у некоторых, общий спад жизнедеятельности.


Зверобой — привлекательный на вид кустарник, цветущий около Иванова дня (24 июня). Его целебные качества известны по меньшей мере со времен Плиния-старшего (I в. н. э.), который принимал его от расстройства мочевого пузыря. В XIII веке считалось, что он отпугивает дьявола. В наше время в США зверобой продается в виде экстракта, порошка, травяного чая, настойки и используется в качестве ингредиента всего на свете — от «коктейлей здоровья» до пищевых добавок. В Северной Европе это настоящий крик моды. Поскольку для исследований природных веществ нет серьезных финансовых стимулов — ведь патентовать там нечего, — то подконтрольных изучений зверобоя проводилось сравнительно немного, хотя какие-то спонсированные правительством исследования в настоящее время все же ведутся. Зверобой, безусловно, работает, он снимает и беспокойство, и депрессию. Что совсем не ясно — это как именно он работает; собственно говоря, не ясно даже и то, какое из множества биологически активных веществ, содержащихся в растении, выполняет эту работу. Вещество, о котором больше всего известно, называется гиперикум[39], и в лекарственном экстракте его содержится около 0,3 %. Похоже, что зверобой способен ингибировать обратный захват всех трех нейромедиаторов. Считается, что он снижает выработку интерлевкина-6, белка, связанного с иммунной реакцией организма, чрезмерные количества которого ухудшают общее самочувствие.

Гуру натуропатии Эндрю Вайль утверждает, что экстракты этого растения эффективны потому, что воздействуют на несколько систем. На его взгляд, много действенных реагентов, работающих сообща, действуют лучше, чем искусственные сверхактивные препараты, хотя действительно ли эти реагенты помогают друг другу и как именно — относится к области догадок. Он прославляет «неочищенность» целебных свойств растения, то есть то, что оно воздействует на несколько систем организма несколькими путями. Научных подтверждений у его теорий мало, зато в ней есть известное концептуальное очарование. Большинство людей, принимающих зверобой, делают это не по причине его терапевтической «неочищенности». Скорее, их выбор диктуется не разумом, а чувством — лучше принимать растение, чем синтезированное вещество. Рыночные стратегии продавцов зверобоя эксплуатируют это предубеждение. Одно время на рекламе в лондонской подземке блондинка с выражением безмятежного счастья на лице называлась «Кира, солнечная девушка», в которой возвышенное состояние духа поддерживают «нежно высушенные листья» и «веселенькие желтые цветки» зверобоя. То, что подразумевается в этой нелепой рекламе — как будто нежное высушивание или желтый цвет имеют хоть какое-то отношение к целебности растения, — отражает глупость того подхода, который, в частности, сделал зверобой столь популярным. Вряд ли есть что-нибудь «естественное» в регулярном приеме зверобоя в указываемых количествах. То, что Бог вложил некую конфигурацию молекул в растение, а разрабатывать другую предоставил людям и их науке, вряд ли оправдывает предпочтение первого над вторым. Нет ничего особенно привлекательного в «естественном» заболевании типа воспаления легких, в «естественном» веществе типа мышьяка или «естественном» явлении типа дупла в зубе. Хорошо бы помнить, что многие естественные вещества крайне токсичны.

Я уже отмечал, что у некоторых людей проявляется отрицательная реакция на SSRI. Стоит отметить также, что и зверобой, при всей естественности его дикого произрастания на лужайках, не столь уж невинен. Контроль за продажей естественных субстанций весьма слаб, так что нет уверенности, что количество активных ингредиентов, которые вы принимаете, не колеблется от таблетки к таблетке, а их взаимодействие с другими лекарствами вполне может оказаться опасным. Например, зверобой может снизить эффективность оральных контрацептивов, препаратов для снижения холестерина, бета-блокаторов, блокаторов кальциевых каналов, применяемых при высоком артериальном давлении и коронарных заболеваниях, и ингибиторов протеазы при ВИЧ-инфекции. На мой личный взгляд, ничего плохого в зверобое нет, но и особенно хорошего тоже. Он менее изучен, препараты из него меньше подвергаются государственному контролю, он более хрупок, чем синтетические молекулы, да и принимают его обычно на менее регулярной основе, чем прозак.


В пылу поисков «естественных» лекарственных средств исследователи выкопали еще одно целебное вещество под названием S-аденосилметионин, сокращенно SAM. В то время как зверобой является психологической панацеей на севере Европы, SAM — самое популярное средство на юге, с большим числом почитателей в Италии. Как и зверобой, он не контролируется и продается в магазинах здорового питания в виде маленьких белых таблеток. SAM в отличие от зверобоя не происходит из миленьких желтых цветков, а находится в человеческом организме. Содержание его колеблется в зависимости от пола и возраста. SAM присутствует в организме повсюду и включен во многие химические функции. Хотя у депрессивных людей содержание SAM не понижено, исследования этого вещества в качестве потенциального антидепрессанта обнадеживают. SAM последовательно побеждает плацебо в устранении депрессивных симптомов и выглядит как минимум столь же эффективным, как трициклические антидепрессанты, к которым его и приравнивают. Однако многие из исследований этого препарата не были методически безупречны, и на их результаты нельзя полностью полагаться. У SAM нет длинного каталога побочных эффектов, но у пациентов с биполярным расстройством он может включить манию. Кажется, ни у кого нет ни малейшего представления о том, каким образом может действовать SAM. Он участвует в метаболизме нейромедиаторов, а долговременное применение SAM на животных повышает у них содержание нейромедиаторов. Особенно он активизирует дофамин и серотонин. Недостаток SAM связывают с недостаточным метилированием, что приводит к стрессу организма в целом. У пожилых людей наблюдается тенденция к пониженному содержанию SAM, и некоторые исследователи предполагают связь этого дефицита со сниженной функцией стареющего мозга. Предлагалось много объяснений явной эффективности SAM, но свидетельств в поддержку хотя бы одного из них практически нет.


Гомеопатию иногда используют против депрессии: больным дают микроскопические дозы тех самых веществ, которые в больших количествах могут вызывать у здоровых людей депрессивные симптомы. Против депрессии могут быть использованы многие формы незападной медицины. Одна женщина, всю жизнь боровшаяся с депрессией и получавшая мало помощи от антидепрессантов, в шестьдесят лет выяснила, что Цигун, китайская система дыхания и телесных упражнений, способна совершенно устранить ее проблему. Иглоукалывание, приобретающее на Западе все большее число сторонников, — американцы ныне тратят на него 500 миллионов долларов в год, — тоже оказывает на некоторых поразительное воздействие. NIMH признает, что иглоукалывание может изменять химию мозга. Китайское траволечение представляется менее надежным, но некоторые достигли огромных сдвигов в состоянии сознания именно благодаря травам.


Многие из использующих альтернативные методы уже испробовали традиционные. Одни предпочитают альтернативные, тогда как другие ищут дополнений к общепринятым средствам. Кто-то принципиально тянется к средствам исцеления, которые меньше вмешиваются в организм, чем лекарства или ЭШТ. Избегать психотерапии по меньшей мере наивно, а вот найти свой вариант разговорной терапии или сочетать ее с нетрадиционными формами лечения для некоторых людей может оказаться предпочтительнее, чем посещение психофармакотерапевта и поглощение химических соединений, о которых мы все еще знаем опасно мало.

Среди тех моих знакомых, кто прошел через гомеопатическое лечение, моим особо высоким уважением пользуется Клодия Уивер. Клодия Уивер — всегда Клодия Уивер. Некоторые люди меняются с ситуацией и становятся отражением тех, с кем находятся в диалоге, но у Клодии Уивер особая смесь прямоты и эксцентричности, которую не одолеть никому. С ней может быть непросто, но и в высшей степени приятно. С Клодией Уивер ты знаешь, на каком ты свете, — не то, чтобы она невежлива, ибо у нее безукоризненные манеры, но потому, что ей абсолютно неинтересно скрывать свое сущностное Я. И действительно, она словно швыряет тебе под ноги свою индивидуальность, как перчатку: ты можешь оказаться достойным вызова и по-человечески ее полюбить или решить, что это чересчур, и тогда — милости просим, ступайте своей дорогой. Узнавая ее лучше, подпадаешь под очарование ее своеобразного ума. Основательность ее натуры сопровождают верность и безмерная честность. Она человек высокой нравственности. «Конечно, у меня есть свои странности, и я даже стала ими гордиться, — говорит она, — потому что не могла понять, как можно без них жить. Я всегда была очень своеобразная и своевольная».

Когда я познакомился с Клодией Уивер, ей было около тридцати; она пользовалась гомеопатией в порядке общего ухода за организмом, так как страдала аллергией и экземой, имела проблемы с пищеварением и прочие неприятности со здоровьем. Одновременно с приемом лекарств она изменила режим питания. Она постоянно носила с собой примерно тридцать шесть склянок с разнообразными веществами разной силы воздействия в форме таблеток (и еще пятьдесят держала дома), несколько масел и ведический чай. Все это она принимала по головокружительно сложной схеме, одни таблетки проглатывая целиком, другие размалывая и растворяя, применяя какие-то мази наружно. За полгода до этого она навсегда отказалась от лекарств, на которые полагалась с шестнадцати лет; у нее были проблемы с наркотическими веществами, и она созрела для чего-то нового. Как случалось и раньше, когда Клодия прекращала прием препаратов, она испытала временный подъем и затем начала скатываться вниз. Какое-то время она пробовала зверобой, но безрезультатно. Гомеопатические средства остановили ее на грани катастрофы и вроде бы работали довольно эффективно.

Ее гомеопат, которого она в глаза не видела, жил в Санта-Фе, где лечил ее подругу, добиваясь замечательных результатов. Она звонила ему почти каждый день, чтобы поговорить о своем самочувствии, и он задавал ей разнообразные вопросы — например, «Язык обложен?» или «Нет ощущения, что течет из ушей?» — на основании которых прописывал средства, обычно около шести пилюль в день. Организм, говаривал он, как оркестр, а лекарства — как камертон. Клодия привержена ритуалу, и мне кажется, что ее в какой-то мере убедила сама сложность этого режима. Ей нравились все эти бутылочки и консультации, и строгая последовательность всего процесса. Ей нравилось, что там есть и чистые элементы — сера, золото, мышьяк, — и экзотические соединения и смеси — белладонна, рвотный орех, черная жидкость кальмара. Сосредоточиваясь на лечении, она отвлекалась от болезни. Обычно ее гомеопат умел справляться с острой ситуацией, даже если не мог изменить лежащие в ее основе перепады в состоянии духа.

Клодия всю жизнь всматривалась в свою депрессию и поддерживала в отношении нее особую дисциплину. «Мне очень трудно помнить хорошее, когда я в депрессии. Я без конца прокручиваю в памяти все плохое, что мне делали — я злопамятна, как слон, — и как я переживала обиду, и стыд, и неловкость, и все это накручивается и становится хуже, чем было на самом деле, это точно. Вот только подумаю о чем-нибудь таком и сразу всплывает еще десяток эпизодов, и за ними еще два. Я хожу в группу альтернативной духовности, и там мне велели записать все плохое, что мешает моей жизни, и это заняло двадцать страниц; а потом велели записать хорошее, и я не могла придумать ничего хорошего, что могла бы сказать о себе. И еще меня возбуждают вещи темные, Аушвиц, например, или авиакатастрофы, и я не могу перестать воображать свою смерть в какой-нибудь такой ситуации. Мой гомеопат обычно придумывает, что прописать от такого маниакального страха катастрофы.

Я — очень опытный человек в отношении себя. В следующем месяце исполнится уже двадцать девять лет, как я себя знаю. И я знаю, что сегодня могу рассказать вам одну связную историю, а завтра это будет совершенно другая, не менее связная история. Моя реальность меняется с настроением. Сегодня я могу вам рассказывать, какая у меня ужасная депрессия и как она меня всю жизнь терзает, а завтра, если она окажется немного под контролем, я могу сообщить, что все просто прекрасно. Я стараюсь думать о счастливых моментах. Я стараюсь что-нибудь делать, чтобы не копаться в себе, потому что это быстро приводит к депрессии. В депрессии я стыжусь всего, что во мне есть. Я не могу сжиться с мыслью, что все прочие, пожалуй, тоже люди и способны испытывать разные эмоциональные состояния. У меня унизительные сны; даже во сне я не могу убежать от этого ужасающего, давящего чувства угнетенности, безнадежности жизни. Надежда умирает первой».

Клодию Уивер угнетала неуступчивость родителей: «Они хотели, чтобы я была счастлива, — но только на их манер». Уже в детстве «я пребывала в собственном мире. Я ощущала себя другой, отдельной: маленькой, ничего не значащей, затерянной в своих мыслях, почти не осознающей других людей. Выходя во двор, я просто слонялась там, ничего не замечая». Родные на все это только «поджимали губы». В третьем классе она начала сдавать физически. «Я ненавидела, когда меня трогали, целовали и обнимали, даже мои родные. В школе я все время была страшно утомленная. Помню, учителя говорили: «Клодия, подними голову с парты». И никто ничего не заподозрил. Вспоминаю, как я могла прийти в спортзал и уснуть прямо на батарее. Я ненавидела школу; у меня не было ощущения, что у меня есть друзья. Любое сказанное мне слово могло меня обидеть, и действительно обижало. Я помню, как в шестом или седьмом классе ходила по коридору и не ощущала никакого интереса к чему бы то ни было. Мои детские воспоминания очень горькие, хотя временами я чувствовала странную гордость за свое отличие от остального мира. Депрессия? Она была всегда; просто ее назвали не сразу. Я росла в очень любящей семье, но им и в голову не приходило — как и большинству родителей того поколения, — что у их ребенка может быть расстройство душевного состояния».

Истинным наслаждением была для нее верховая езда, к которой она проявляла очевидные способности. Родители купили ей пони. «Езда верхом сообщала мне уверенность в себе, приносила радость, открывала единственное окно надежды. У меня хорошо получалось, это признавали другие, и я любила этого пони. Мы сработались как команда и относились друг к другу по-партнерски. Он, похоже, знал, что нужен мне. Это избавляло меня от тоски».

В десятом классе Клодия училась в интернате; после конфликта с тренером по вопросам техники верховой езды она забросила спорт. Родителям девушка сказала, чтобы они продали пони; у нее не было сил на нем ездить. Этот первый семестр в интернате стал временем обращения, как она теперь это понимает, к духовным вопросам: «Зачем я здесь? Какова моя истинная цель?» Соседка по комнате, с которой она делилась некоторыми из таких вопросов, незамедлительно сообщила о них школьному начальству, передав вырванные из контекста отрывки разговора. Начальство решило, что Клодия суицидальна, и тут же отправило ее домой. «Это было дико неловко. Мне было очень стыдно, и я больше не ощущала в себе желания быть частью чего бы то ни было. Жить с этим было очень тяжело. Окружающие могли быстро об этом забыть, а я не сумела».

В тот год, по-прежнему в состоянии сильного потрясения, она начала сама себя резать — она называет это «совершенно непривлекательной альтернативной формой анорексии»[40]. У нее был такой трюк: она делала надрез и сжимала кожу, не позволяя ему кровоточить, а потом раздвигала, чтобы текла кровь. Порезы были тоненькие и не оставляли шрамов. Она знала в школе нескольких девочек, которые тоже резали себя — «нашего полку прибыло, и немало». Это продолжалось и потом, очень нерегулярно; время от времени она резалась в колледже, и уже ближе к тридцати порезала левую руку в нескольких местах и живот. «Это не крик о помощи, — говорит она. — Ты ощущаешь душевную боль и хочешь от нее убежать. И тут тебе на глаза попадается нож, и ты думаешь: какой он острый и гладкий, а что если я вот здесь надавлю… ты прямо очарована этим ножом». Соседка по комнате увидела порезы и снова пожаловалась. «Тогда они сказали, что я определенно суицидальна, и это меня совершенно выбило из колеи. У меня зубы стучали — так я психовала». Ее снова отправили домой с наказом показаться психиатру. Клодия пошла к психиатру, и тот сказал, что на самом деле она — вполне нормальна, а соседка по комнате и школьное начальство сами чокнутые. «Он понял, что я не собираюсь кончать с собой, а только прощупываю границы, кто я такая и куда направляюсь». Через несколько дней она вернулась в школу, но в безопасности себя не ощущала, и у нее начали развиваться симптомы острой депрессии. «Я чувствовала себя все более утомленной, все дольше и дольше спала, все меньше и меньше делала, и все больше старалась оставаться одна — я была совершенно несчастна. Рассказывать об этом никому не хотелось».

Скоро Клодия спала уже по четырнадцать часов в сутки. «Я просыпалась посреди ночи, шла в ванную и там занималась, и все считали это совершенной нелепицей. Ко мне стучались и интересовались, чем это я там занята. Я отвечала: «Уроки делаю», и они спрашивали: «А почему именно здесь?» Тогда я говорила: «Мне так хочется, ясно?» а они опять задавали вопрос: «Почему не в комнате отдыха?» Но если пойти туда, то придется с кем-нибудь общаться, а именно этого я и избегала». К концу года она практически перестала есть обычную пищу. «Я съедала в день семь, восемь плиток шоколада, потому что этого мне хватало, и я не должна была ходить в столовую. Ведь если бы я туда пошла, меня стали бы спрашивать: «Как дела?» — а на этот вопрос мне совсем не хотелось отвечать. Я держалась за занятия и окончила учебный год, потому что, оставаясь на виду, была более незаметна. Если бы я слегла, из школы начали бы звонить родителям, пришлось бы объясняться, и я не смогла бы пережить это всеобщее внимание. Я и не подумала позвонить родителям и сказать, что хочу домой: считала, что нахожусь в ловушке. Я словно была в какой-то дымке и не могла видеть дальше двух метров, — а даже мама была от меня в трех. Я страшно стыдилась своей депрессии, и мне казалось, что все другие могут говорить обо мне только гадости. Мне было неловко ходить в туалет даже одной, а в общественном туалете у меня были бы серьезные трудности. Но я не могла выносить себя и в одиночестве. Я не чувствовала себя достойной быть человеческим существом, даже в таком простом деле. Было ощущение, что кто-то может знать, что именно я сейчас делаю, и становилось стыдно. Это было невероятно мучительно».

Лето после десятого класса было трудным. На фоне стресса у нее развилась экзема, которая преследует ее и поныне. «Находиться с людьми было для меня самым мучительным делом, какое только можно вообразить. Даже просто разговаривать было трудно. Я избегала всего на свете, и в основном лежала в постели с закрытыми шторами. Свет причинял мне боль». Тем летом Клодия наконец начала принимать лекарства — имипрамин. Окружающие заметили стабильное улучшение, и «к концу лета я набрала достаточно энергии, чтобы съездить с мамой в Нью-Йорк за покупками и вернуться домой. Это было самое интересное и наполненное энергией из всего, чем я занималась тем летом». Кроме того, она сблизилась со своим психотерапевтом, который так и остался ее близким другом.

Осенью Клодия перешла в другую школу. Здесь ей отвели отдельную комнату, что пошло ей на пользу. Люди ей нравились, а лекарства поддерживали настроение. Она чувствовала, что летом ее родственники наконец восприняли ее состояние духа как реальную проблему и это очень помогало. Она стала много работать и заниматься внеклассной деятельностью. В выпускном классе ее назначили старостой, а затем приняли в Принстон.

В Принстоне Клодия нашла для себя многие из стратегий выживания, которым предстояло помогать ей всю жизнь. При всей своей крайней замкнутости ей было трудно одной, и она решила проблему ночной изоляции так: шестеро друзей по очереди укладывали ее спать. Часто они оставались ночевать в ее постели; она еще не была сексуально активна, и друзья уважали ее границы. Они просто составляли ей компанию. «Спать с людьми и чувствовать эту близость, прижиматься к кому-то — это стало для меня настоящим антидепрессантом. Ради того, чтобы только к кому-то прижаться, я откажусь от секса и от еды. Перестану ходить в кино. Пожертвую работой. Я отдам все, разве что оставлю потребность спать и ходить в туалет, чтобы только быть в безопасном окружении, где можно к кому-то прижаться. Честно говоря, я не удивлюсь, если это стимулирует какие-то химические реакции в мозге». Чтобы сделать следующий шаг в физической близости, Клодии понадобилось некоторое время. «Я всегда стыдилась своей наготы; не думаю, что когда-либо примерила купальник без того, чтобы получить шок. Я не была из числа тех, кто слишком рано начинает половую жизнь. Меня долго убеждали, что секс — это нормально. Но я так не думала. Годами я считала, что это вообще не для меня. Это как 7UP: никогда его не пила и никогда не буду. Но в конце концов я изменила свое мнение».

Зимой на первом курсе она попробовала отказаться от лекарств. «Имипрамин, который я пила, всегда давал мне побочные эффекты в самое неподходящее время. Например, надо делать доклад перед полной аудиторией, а у меня такая сухость во рту, что я не могу ворочать языком». Она быстро вновь погрузилась в депрессию. «Я снова не могла выходить, чтобы поесть, — объясняет она, — и моему другу пришлось каждый вечер готовить мне ужин и кормить меня. Он кормил меня восемь недель, и всегда в своей комнате, чтобы мне не приходилось есть при посторонних. Желание жить без лекарств присутствует всегда, и, когда находишься в подобном настроении, не видишь, насколько все плохо». Наконец друзья уговорили ее вернуться к лекарствам. В то лето Клодия каталась на водных лыжах, и однажды к ней подплыл дельфин и долго плыл рядом. «За всю свою жизнь я никогда не чувствовала присутствие Бога настолько близко. Я знала, что не одна, — кто-то был рядом со мной». Она почувствовала такой подъем, что вновь забросила лекарства.

Через полгода ей пришлось к ним вернуться.

В конце третьего курса Клодия начала принимать прозак, и он хорошо работал, если не считать того, что убивал некоторые аспекты ее внутреннего Я. Так она прожила около восьми лет. «Я принимаю лекарства, а потом начинаю думать, что я в порядке и они мне больше не нужны, и бросаю. Как бы не так! Я бросаю и чувствую себя прекрасно, прекрасно, прекрасно, — а потом начинают случаться неприятности, и я чувствую себя несчастной, как будто несу непосильную тяжесть. А потом происходит пара мелочей — ну, знаете, на самом деле ничего ужасного, просто колпачок от тюбика с зубной пастой падает под раковину, но то, что он падает, становится последней каплей и расстраивает сильнее, чем бабушкина смерть. Я не сразу понимаю, куда двигаюсь; это всегда вниз-вверх, вниз-вверх, вниз-вверх, и трудно оценить, когда окажешься ниже или выше, чем можно». Когда временный спад не позволил ей пойти на девичник к подруге-невесте — «я просто не могла выйти из дома, сесть на автобус и поехать», — она вернулась к прозаку.

Я познакомился с Клодией в тот период, когда она отказалась от лекарств, чтобы разбудить уснувшие сексуальные чувства, и перешла на гомеопатию. Гомеопатия вроде бы работала довольно долго; Клодия считает, что она эффективно поддерживает ее в стабильном состоянии, но, когда обстоятельства забросили ее в новую депрессию, гомеопатия вытащить ее не смогла. Это было трудное время, но она всю долгую зиму продержалась на гомеопатии. Раз в месяц она паниковала, боясь, что возвращается депрессия, но оказывалось, что это всего лишь предменструальный синдром. «Я всегда так радуюсь, что начинается менструация, и думаю: «Ох! Ну что ж, значит, дело в этом». Хотя отсутствие лекарств не приводило к серьезному ухудшению, многое становилось труднее. Общая программа лечения казалась несовместимой с физическими недугами, особенно связанными со стрессом; экзема в какой-то момент обострилась настолько, что кровь на груди проступала сквозь блузку.

Примерно в это время она отказалась от разговорной терапии и начала писать, по выражению фотографа Джулии Камерон, «утренние страницы» — двадцатиминутные письменные упражнения по утреннему потоку сознания. Клодия говорит, что они помогли ей прояснить свою жизнь. Вот уже три года она не пропускает ни дня. На стене ее спальни висит список того, что нужно делать, когда чувствуешь спад или просто скуку, — он начинается словами «Прочесть пять детских стихотворений. Сделать коллаж. Посмотреть фотографии. Съесть шоколадку». Через несколько месяцев после начала «утренних страниц» она встретила своего нынешнего мужа. «Я пришла к пониманию, что моя жизнь гораздо счастливее, когда кто-то работает в соседней комнате. Компания для меня очень важна: она необходима мне для эмоциональной стабильности. Мне нужно, чтобы меня успокаивали. Мне нужны маленькие знаки внимания. Даже при очень несовершенных отношениях мне гораздо лучше с кем-то, чем одной». Ее жених примирился с тем, что у нее бывают депрессии. «Он знает, что ему надо быть начеку, быть готовым помочь мне, когда я приду домой после обсуждения своих депрессий, скажем, с вами, — говорит она мне. — Он знает, что должен быть постоянно наготове на случай, если случится рецидив. Когда он со мной, я гораздо увереннее в себе и способна больше делать». Собственно говоря, после знакомства с ним она чувствовала себя так хорошо, что решила сойти с гомеопатического режима, которому следовала. Год она провела в эмпиреях, придумывая вместе с женихом, как они отпразднуют свадьбу.

Это была прекрасная летняя свадьба, спланированная с такой же заботливой скрупулезностью, как ее гомеопатическая программа. Клодия была прекрасна; это был один из тех случаев, когда чувствуешь, как все захлестывают волны любви, исходящие от множества собравшихся друзей. Мы все, кто знал Клодию, радовались за нее: она нашла любовь; она преодолела горести, одолевавшие ее всю жизнь; она сияла! Ее семья сейчас живет в Париже, но они сохранили дом, в котором росла Клодия, — особняк XVII века в богатом коннектикутском городке. Утром мы все съехались туда на обряд закрепления намерений, где жених и невеста призвали в свидетели четыре страны света и четыре ветра. После этого был обед в доме друга семьи через дорогу. Свадебная церемония состоялась в прекрасном саду в четыре часа пополудни, после чего был коктейль; Клодия и ее муж открыли коробку с бабочками, и они волшебно порхали вокруг нас. Вечером был элегантный ужин на 140 гостей. Я сидел рядом со священником, который утверждал, что никогда не служил венчания, которое было бы так тщательно оркестровано; сценарий, написанный Клодией и ее мужем, содержал авторские ремарки «оперных масштабов», сказал он. Все было изысканным. Карточки с именами, а также меню и текста венчальной службы были напечатаны ксилографическим резным клише на бумаге ручной выделки. Кругом висели картины, написанные по специальному заказу. Жених сам сделал торт, внушительное четырехэтажное сооружение.

Перемены, даже положительные, вызывают стресс; а брак — одна из самых серьезных перемен, какие только можно произвести. Проблемы, начавшиеся еще до свадьбы, скоро после нее усугубились. Клодия считала, что неприятности связаны с ее мужем; она не скоро сообразила, что ситуация могла быть проявлением симптомов. «Он тревожился за меня и мое будущее сильнее меня самой. Все помнят меня счастливой в день свадьбы, и на фотографиях я выгляжу счастливой. А я весь день говорила себе: я должна быть влюблена, я должна быть действительно влюблена, раз я это делаю. Я чувствовала себя, как ягненок на заклании. В свадебную ночь я была просто без сил, а наш медовый месяц оказался настоящей катастрофой. За все путешествие у меня не нашлось для него доброго слова. Я не хотела быть с ним рядом, не хотела смотреть на него. Мы попробовали секс, но мне было больно и ничего не получилось. Я видела, как он влюблен, и не могла поверить! Я думала, все будет иначе, и чувствовала себя глубоко несчастной при мысли, что загубила его жизнь и разбила его сердце».

В конце сентября она вернулась к гомеопатическому режиму. Раньше он хорошо стабилизировал, но вытащить ее из депрессии, ставшей острой, не смог. «Я, бывало, работаю, — вспоминает она, — и вдруг чувствую, что сейчас сорвусь и заплачу. Я настолько боялась, что стану действовать непрофессионально, что едва справлялась с работой. Приходилось придумывать оправдания, говорить, что разболелась голова и надо уйти. Мне было ненавистно все, ненавистна моя жизнь. Я хотела развода или аннулирования брака. Я чувствовала, что у меня нет друзей, нет будущего, что я сделала ужасную ошибку. Я думала — Господи, о чем мы будем разговаривать всю оставшуюся жизнь? Нам придется вместе ужинать — о чем мы будем говорить? Нам нечего больше сказать друг другу. Муж, конечно, считал, что это его вина, и чувствовал к себе дикое отвращение, и ему не хотелось бриться, идти на работу… ничего. Я дурно себя вела с ним, я знаю. Он старался изо всех сил и просто не знал, что делать. Что бы он ни сделал, это все равно было не по мне. Но тогда я этого не понимала. Я просила, чтобы он ушел, говорила, что мне надо побыть одной; а на самом деле хотела, чтобы он настаивал на том, чтобы остаться со мной. Я спрашивала себя: что имеет для меня значение? Не знаю. Что доставит мне радость? Не знаю. Чего я хочу? Не знаю! Это окончательно выбило меня из колеи. Я ничего не ожидала в будущем и все свои проблемы привязывала к мужу. Я знаю, что вела себя с ним ужасно — я и тогда это понимала, — но остановиться была не в силах». В октябре она обедала с приятелем, который сказал, что она сияет, «как человек, счастливый в браке», и она разрыдалась.

Это со времени учебы в школе был самый тяжелый период для Клодии. Наконец в ноябре друзья уговорили ее вернуться к западной медицине. Ее психиатр сказал, что так долго держаться за гомеопатию — безумие, и дал ей сорок восемь часов на очистку организма, прежде чем начать принимать целексу. «Разница почувствовалась мгновенно. У меня по-прежнему бывают депрессивные моменты и мысли, и это убивает мои сексуальные чувства; возникает ощущение, что я должна сильно стараться ради мужа, но при этом исчезает не только интерес к сексу, а даже физические проявления возбуждения. Где-то процента на два этот интерес возникает лишь во время овуляции. Но все равно, мне, несомненно, лучше! Мой муж — чудесный человек; он говорит: «Я женился на тебе не ради секса, и это не важно». Я думаю, он просто испытывает облегчение от того, что я больше не такое чудовище, каким была после свадьбы. Наша жизнь понемногу приходит в норму. Я вижу в нем качества, каких желала, и уверенность в будущем вернулась. У меня опять есть к кому прижаться. Я очень нуждаюсь в этом, и он восполняет мои потребности, — он тоже любит прижиматься. Он дал мне возможность почувствовать, что я — хороший человек, и я рада снова быть с ним. Он меня любит, а ведь такое сокровище встречается в наше время очень редко. Я бы сказала, что у нас сейчас прекрасные отношения, по меньшей мере на 80 %.

Я чувствую себя хорошо, хотя и немного искусственно. Когда я принимала на десять миллиграммов препарата меньше, депрессивные моменты все равно наступали; это тревожило, мешало жить и работать — справляться с этим было мучительно и трудно, хотя у меня и получалось. Я знаю, что лекарства нужны мне по-прежнему, чтобы держаться в форме. Я не чувствую стабильности. У меня нет того ощущения свободного полета, которое я переживала, когда планировала свадьбу. Если бы я чувствовала себя в достаточной безопасности, я бы бросила лекарства, но я не ощущаю безопасности. Мне становится все труднее понять, когда у меня депрессия, а когда нет: депрессивная тенденция во мне гораздо сильнее, чем даже сама депрессия. Депрессия — это не альфа и омега моей жизни. Я не собираюсь всю оставшуюся жизнь лежать в постели и страдать. Люди, которые добиваются успеха, несмотря на депрессию, делают три вещи. Во-первых, они стремятся понять, что происходит. Во-вторых, они принимают эту ситуацию как неизменную. А затем они должны как-то усвоить этот опыт, вырасти с его помощью и вывести себя в мир реальных людей. Как только достигнешь понимания и роста, начинаешь осознавать, что можешь взаимодействовать с миром, и жить своей жизнью, и выполнять свою работу. Ты больше не инвалид, и это настоящее чувство победы! Депрессивный человек, который может отбросить созерцание своего пупка, менее невыносим, чем тот, кто не может. Поначалу, когда я поняла, что всю жизнь придется плясать под дудку собственного настроения, мне было очень, очень горько. Но теперь я не чувствую себя беспомощной. Главной темой моей жизни стал вопрос роста: пусть сейчас это больно, но чему я могу на этом научиться?» Клодия Уивер склоняет на бок голову. «Я это понимаю. Мне повезло». Именно ее пытливый дух, не меньше чем любое экспериментальное лечение, позволил ей выйти более или менее невредимой из всех трудностей, встреченных в жизни.


Из всех изученных мною психотерапевтических групп наиболее утонченной, заботливой и приводящей людей ближе всего к решению, представляется мне та, что базируется на трудах Берта Хеллингера в Германии. Хеллингер, бывший священник и миссионер среди зулусов, имеет большую и преданную группу последователей, работающих в стиле гештальт-терапии. Один из его учеников, Рейнгард Лир, в 1998 году приехал в Соединенные Штаты и проводил курсы интенсивной терапии, в которых я участвовал. По мере погружения в процесс мой естественный скептицизм уступал место уважению. Занятия у Лира, несомненно, оказали на меня определенное воздействие, и я видел, какой огромный эффект они производили на других участников группы. Подобно EMDR, метод Хеллингера наиболее эффективен, пожалуй, для тех, чьей проблемой является перенесенная травма; но, с точки зрения Лира, травмирующим может быть какой-нибудь базовый жизненный факт — например, «моя мать меня ненавидела», — а не отдельное, ограниченное во времени событие.

Мы собрались в группу из двадцати человек и с помощью неких базовых упражнений установили атмосферу доверия. Затем каждому из нас предложили составить рассказ о том, что в нашей жизни было самым болезненным. Мы делились своими воспоминаниями в свободной форме, а затем нам предлагалось выбрать из группы людей, которые будут представлять других персонажей нашей истории. После этого Рейнгард Лир, как хореограф, ставил некий изощренный танец, используя этих людей как живые вехи, ставя одного перед другим, передвигая сюжет и переделывая историю к более благополучному разрешению. Он называл эти образования «семейными созвездиями». Я решил исходить из смерти матери, ставшей источником моей депрессии. Кто-то изображал мою мать, другой — отца, третий — брата. Лир сказал, чтобы бабушки и дедушки тоже были представлены, и тот, которого я знал, и те три, которых не знал. Перемещая нас, он велел мне обращаться к этим персонажам. «Что вы хотите сказать отцу вашей матери, который умер, когда она была еще совсем юной?» — спрашивал он. Из всего, чем я только занимался, изучая депрессию, это лечение больше всего, пожалуй, зависело от харизматического лидера. Лир умел мобилизовать в каждом из нас значительные силы, и к концу двадцати минут этого танца и разнообразных высказываний я действительно ощущал, будто снова говорю с мамой, и сказал ей многое из того, что думал и чувствовал. Потом пелена спала, и я снова был в зале семинаров конференц-центра в Нью-Джерси, но ушел я в тот день с ощущением покоя, как если бы что-то разрешилось. Может быть, это был просто сам факт обращения к тем силам, с которыми я никогда не общаюсь — исчезнувшие бабушки и дедушки, утраченная мать, — но процесс меня тронул, и мне подумалось, что в нем есть нечто священное. Депрессии он не вылечит, но может принести душевный покой.

Больше всего сочувствия вызывал в нашей группе человек немецкого происхождения, который узнал, что его родители работали в концентрационном лагере. Бессильный справиться с этим ужасным знанием, он впал в тяжелую депрессию. Обращаясь к разным членам своей семьи, которых Рейнгард Лир перемещал то ближе к нему, то дальше, этот человек плакал, и плакал, и плакал. «Вот ваша мать, — сказал в какой-то момент Лир. — Она совершила ужасные вещи. Но любила вас и защищала, когда вы были ребенком. Скажите ей, что она вас предала, а потом добавьте, что всегда будете ее любить. Не старайтесь ее простить». Звучит надуманно, но в тот момент это было сладостно действенно.


Говорить о депрессии, пребывая в ней, трудно даже с друзьями, и потому идея групп поддержки людей с депрессивными расстройствами звучит логическим противоречием. Тем не менее такие группы получили распространение по мере того, как случаи депрессии стали распознаваться в более широком масштабе, а финансирование психотерапии сократилось. Я сам во время депрессии в такие группы не ходил — из снобизма, апатии, невежества и чувства частного пространства, — но начал ходить, когда работал над этой книгой. Сотни организаций — в основном при больницах — устраивают группы поддержки на всей территории США и по всему миру. «Ассоциация людей с депрессиями и смежными душевными расстройствами» (Depression and Related Affective Disorders Association, DRADA) при клинике Джонса Хопкинса, ведет шестьдесят две группы, организовала систему приятельства один на один и издает на редкость хороший бюллетень под названием «Попутного ветра» (Smooth Sailing). «Группа поддержки людей с расстройствами психического состояния» (Mood Disorders Support Groups, MDSG), базирующаяся в Нью-Йорке, — крупнейшая организация в США, проводящая четырнадцать групп поддержки каждую неделю и обслуживающая около семи тысяч участников в год; MDSG также ежегодно спонсирует десять лекций, на каждую из которых приходит около ста пятидесяти человек. Они издают ежеквартальный бюллетень, охватывающий около шести тысяч человек. Группы MDSG встречаются в нескольких местах; я ходил в основном в клинику Бет-Израиль в Нью-Йорке по пятницам в семь тридцать вечера, когда большинство депрессивных людей не назначают свиданий. На входе вы платите четыре доллара наличными и получаете клейкую этикетку с вашим именем (без фамилии), которую носите во время встреч, где собираются около двенадцати человек и ведущий. Первым делом каждый представляется и объясняет, чего ждет от данной встречи. Затем открывается общее обсуждение. Люди рассказывают свои истории и дают друг другу советы. Сеансы занимают два часа. На них разрывается сердце; и страшно, и невозможно оторваться; там полно людей с историей тяжелейших депрессий за плечами; на них не действует лечение, их все забросили. Эти группы стараются восполнить все возрастающую обезличенность системы здравоохранения; у многих приходящих в группы болезнь разорвала все связи, отняла родных и друзей.

Во время типичной встречи я приходил в комнату, залитую флуоресцентным светом, и находил там с десяток человек, готовых рассказывать свои повести. Депрессивные люди — не из числа тех, кто хорошо одевается, нередко они находят, что мытье отнимает слишком много энергии. У многих из этого народа вид такой же жалкий, как самочувствие. Я ходил туда семь пятниц. В последнее мое посещение первым говорил Джон, потому что ему нравилось говорить; он был вполне в порядке, и приходил почти каждую неделю вот уже десять лет, и знал, что к чему. Джон сохранил работу, ни дня не пропустил. Лекарств он не желал, экспериментировал с травами и витаминами: полагал, что выкарабкается. Дэйна была в тот день слишком погружена в депрессию, чтобы разговаривать. Она сидела, подтянув колени к подбородку; обещала поговорить позже. Энн довольно давно не приходила в MDSG. У нее было трудное время; она принимала от депрессии эффексор, который ей хорошо помогал. Затем дозу повысили — она впала в паранойю, «слетела с катушек». Считала, что за ней охотится мафия, забаррикадировалась в своей квартире. Попала в больницу, принимала «все лекарства, все до единого», и, когда ни одно не помогло, пошла на ЭШТ. С тех пор мало что помнит: ЭШТ порядком очистила память. Раньше она была из начальства, белый воротничок. Теперь нанимается к людям кормить их кошек. Сегодня упустила двух клиентов, тяжело переживает отказ и унижение. Вот и решила прийти. Глаза ее полны слез.

— Вы все такие славные, слушаете друг друга, — говорит она. — А там никто не слушает. — Мы стараемся помочь. — У меня было много друзей. Теперь никого не осталось. Но я справляюсь. Хожу от одного кота к другому, это хорошо, какое-то движение, движение помогает.

Джима заставили уйти из «государственного учреждения», потому что он слишком часто не выходил на работу. Три года на инвалидности. Большинство пока еще знакомых его не поймут. Он притворяется, что ходит на работу, днем не берет трубку. Сегодня выглядел неплохо, лучше, чем в предыдущие встречи.

— Если бы я не мог создавать видимость, — говорит он, — я бы покончил с собой. Только это меня и держит.

Следующим был Хови. Весь вечер он просидел, прижимая к груди свой пуховик. Хови приходит часто, а говорит редко. Он оглядывает комнату. Ему сорок, но он никогда не имел полноценной работы. Две недели назад он объявил, что собирается поступить на работу, получать зарплату, стать нормальным человеком. Он принимает какие-то хорошие лекарства, и они помогают. А вдруг перестанут? Получит ли он снова социальное пособие по инвалидности, свои 85 долларов в месяц? Мы все его подбадривали, давай, мол, попробуй пойти на работу; но вот сегодня он говорит, что отказался — слишком страшно. Энн спрашивает, постоянно ли он хандрит, влияют ли внешние события, чувствует ли он себя иначе в отпуске. Хови смотрит на нее тупо.

— У меня никогда не было отпуска. — Все уставились на него. Он переступает ногами по полу. — Простите. Я, наверно, хочу сказать, что мне не от чего было брать отпуск.

Рассказывает Полли:

— Я слышу, как говорят о циклах, как входят в хандру и выходят, и мне завидно. У меня так не бывает. Я всегда была такая; и в детстве была болезненная, несчастная, нервная. Может у меня еще быть надежда?

Она обнаружила, что клонидин (Clonidine) в микродозах избавляет ее от сильной потливости, сопровождавшей прием нардила. Первоначально она была на литии, но от этого прибавляла по семь килограммов в месяц и бросила. Кто-то предложил попробовать депакот, который может помочь справиться с нардилом. Ограничение питания при нардиле для нее пытка. Джейм говорит, что от паксила ему еще хуже. Мегс говорит, что принимала паксил, и он ей не помог. Мегс говорит как бы сквозь туман:

— Не могу решить, — говорит она. — Ничего не могу решить. — У Мегс была такая апатия, что она неделями не могла встать с постели. Ее психотерапевт чуть ли не силой заставил прийти в эту группу. — До лекарств я была невротичная, жалкая, суицидальная личность. А теперь мне просто на все наплевать. — Она оглядывает комнату, будто мы — судейская коллегия у райских врат. — Что лучше? Какой мне быть личностью?

Джон качает головой:

— Да, когда лекарство хуже болезни, — говорит он, — это проблема.

Теперь очередь Шерил. Она озирается, но всем очевидно, что она никого из нас не видит. Ее привел сюда муж в надежде, что это поможет; он ждет в коридоре.

— У меня ощущение, — говорит она, и голос у нее плывет, как на старом проигрывателе, — что я уже несколько недель как умерла, но мое тело еще об этом не узнало.

Это скорбное собрание разделяемых всеми мук для многих было единственным облегчением. Я вспоминал свои худшие времена, и ищущие, вопрошающие взгляды, и отца, спрашивающего «Тебе лучше?», и себя, и свою горечь, когда я отвечал «Нет, не лучше». Одни друзья были великолепны, с другими я чувствовал обязанность быть тактичным и остроумным. «Я бы с радостью пришел, но у меня сейчас нервный срыв, может, перенесем?» Легко хранить секреты, если говорить правду ироническим тоном. Это основополагающее ощущение в группе поддержки — я сегодня в своем уме, а вы? — говорило о многом, и мои предубеждения, почти против моей воли, начали слабеть. Существует много такого, что невозможно высказать во время депрессии и что могут интуитивно понять только те, кто знает. «Если бы я ходила на костылях, они не просили бы меня танцевать», — сказала одна женщина, рассказывая о настойчивых попытках ее родных заставить ее выйти из дома и развлечься. В мире много страданий, и большинство людей держат свои муки при себе, катясь по своей мучительной жизни в невидимых креслах-каталках, закованные в невидимые гипсовые корсеты. Мы поддерживали друг друга своими рассказами. На одной из встреч страдающая Сью, проливая слезы сквозь толстый слой туши, сказала:

— Мне надо знать — кто-нибудь из вас чувствовал себя так, как я, и смог выкарабкаться? Скажите мне, я специально приехала, чтобы это услышать, так бывает? Умоляю, скажите, что бывает.

В другой раз кто-то сказал:

— У меня очень болит душа; мне просто надо пообщаться с другими.

MDSG служит и чисто практическим целям, особенно для тех, за кем не стоят друзья, родные и хорошая медицинская страховка. Ты не хочешь, чтобы об этом знало твое начальство или потенциальный работодатель; что можно сказать, чтобы при этом не солгать? К сожалению, те участники, с которыми сталкивался я, по большей части дают друг другу отличную поддержку, но ужасные советы. Если потянешь лодыжку, другие люди с потянутой лодыжкой могут дать тебе полезные указания, но если у тебя душевная болезнь, не следует полагаться на советы других людей с душевными болезнями. Ужасаясь тому, каких страшных советов надавали этим людям, я старался использовать знания, почерпнутые из прочитанного, но добиться большого авторитета было трудно. Кристиан был явно из числа людей с биполярными расстройствами и, не принимая лекарств, приближался к мании; я уверен, что еще до выхода этой книги у него случится суицидальная фаза. Наташе и думать не следовало прекращать прием паксила так скоро. Клодия прошла через ЭШТ, судя по ее словам, сделанную кое-как и чрезмерно, после чего непомерными дозами лекарств доведена до состояния зомби. Джим мог бы, пройдя ЭШТ, сохранить работу, но не знал, как действует эта терапия, а то, что рассказала Клодия, не воодушевляло.

Однажды кто-то заговорил о попытках объяснить все друзьям. Стивен, ветеран MDSG, спросил всех участников:

— У вас есть друзья там, снаружи?

Кроме меня еще только один человек ответил утвердительно. Стивен сказал:

— Я стараюсь подружиться с новыми людьми, но не знаю, нужно ли это. Я слишком долго был отшельником. Я принимал прозак, и он работал год, а потом перестал. В тот год я много сделал, но все потерял. — Он посмотрел на меня с любопытством. Грустный человек, светлая душа, интеллектуал — явно прелестный человек, как кто-то ему и сказал в тот вечер, — но его ведь не было! — Где вы знакомитесь с людьми, кроме как здесь? — И, не дождавшись моего ответа: — А познакомившись, о чем говорите?

Как и все болезни, депрессия — великий уравнитель, но я не встречал депрессивного человека, менее подходящего для этой роли, чем двадцатидевятилетний Фрэнк Русакофф, тихий, вежливый, добродушный и симпатичный, из тех, кто всегда выглядит абсолютно нормально, — но только страдает жесточайшей депрессией. «Хотите войти в мою голову? — писал он когда-то. — Добро пожаловать. Не совсем то, чего вы ожидали? Я и сам ожидал другого». Примерно через год по окончании колледжа Фрэнк Русакофф был в кино, и тут его подкосила первая депрессия. За последующие семь лет он тридцать раз лежал в больнице.

Первый эпизод наступил внезапно: «По дороге домой из кино я осознал, что сейчас врежусь в дерево. Какой-то груз давил на ногу, кто-то тянул меня за руки. Я понял, что не доеду до дома, потому что на пути так много деревьев, а мне все труднее и труднее противиться, и я поехал в больницу». В последующие годы Фрэнк перепробовал все лекарства, какие только есть на свете, — и ничего. «В больнице я реально пытался удавиться». Наконец он пошел на ЭШТ. Это помогло, но ввело ненадолго в маниакальное состояние. «Я галлюцинировал, набросился на другого больного, и меня какое-то время держали в изоляторе», — вспоминает он. Пять следующих лет он проходил поддерживающую ЭШТ (не курс, а один сеанс) всякий раз, когда депрессия нападала — обычно раз в шесть недель. Его посадили на комбинацию лития, веллбутрина, ативана, доксепина (Doxepin), цитомела (Cytomel) и синтроида (Synthroid). «ЭШТ работает, но я ее ненавижу. Это совершенно безопасно, я рекомендую ее всем, но ведь когда через голову пускают ток, это страшновато… Кроме того, возникают отвратительные проблемы с памятью. И голова болит. Я всегда боюсь, что они сделают что-нибудь не так или что я не очнусь. Я веду дневник и потому помню, что происходило, а то бы никогда не вспомнил».


У разных людей разные приоритеты методов лечения, но операция — крайняя мера для всякого. Лоботомия, впервые осуществленная на пороге века, стала популярна в 1930-е годы и особенно после Второй мировой войны. Возвращавшихся с фронта контуженых и невротиков без лишних слов подвергали топорным операциям, отделяя лобную долю от других частей мозга[41]. В дни расцвета лоботомии в США производилось около пяти тысяч операций в год, из которых от 250 до 500 становились причиной смерти. Эта тень омрачает психохирургию сегодня. «Очень печально, — говорит Эллиот Валенстайн, человек, пишущий историю психохирургии, — но люди до сих пор связывают эти операции с манипуляцией разумом и бегут от них». В Калифорнии, где какое-то время была запрещена ЭШТ, психохирургия запрещена и сейчас. «Статистика по психохирургии знаменательна, — говорит Валенстайн. — Около 70 % подлежащих хирургии — а это те, кому не помогло все прочее, — хоть как-то реагируют на лечение, а около 30 % из них демонстрируют заметное улучшение. Эта операция делается только больным с тяжелыми и продолжительными психическими заболеваниями, не поддающимися ни медикаментозной, ни электрошоковой терапии, когда отказывает все, что бы на них ни пробовали — самые безнадежные случаи. Это нечто вроде крайней меры. Мы проводим операцию по самой щадящей форме, и иногда ее приходится повторять два, три раза, но мы предпочитаем этот метод европейской модели — там сразу же делают более серьезную операцию. При сингулотомии (рассечении опоясывающей извилины) мы не обнаруживаем ни значительных изменений памяти, ни нарушений когнитивной и интеллектуальной функций».

Когда я познакомился с Фрэнком, он только что вернулся после сингулотомии. Это делается так: производится локальная заморозка скальпа, и хирург сверлит спереди маленькое отверстие. Потом он вставляет электрод прямо в мозг, чтобы уничтожить области ткани размером примерно восемь на восемнадцать миллиметров. Процедура проводится под местной анестезией с применением седативных препаратов. Такие операции сейчас делают лишь в нескольких учреждениях, ведущее из которых — Массачусетская клиническая больница (General Hospital) в Бостоне, где Фрэнка лечил Рис Косгроув, ведущий психохирург США.

Стать кандидатом на сингулотомию нелегко; надо пройти через отборочную комиссию и целую заградительную полосу анализов и собеседований. Подготовка к операции занимает не менее года. Массачусетская клиническая больница, где проводят больше всего подобных операций, принимает пятнадцать-двадцать пациентов в год. Как и антидепрессанты, операция обычно действует не сразу; улучшение часто проявляется на шестой-восьмой неделе, так что вполне вероятно, что улучшение происходит не вследствие удаления каких-то клеток, а от того, что это удаление делает с функционированием других клеток. «Патофизиологию этого процесса мы не понимаем; у нас нет понятия о механизме действия сингулотомии», — говорит Косгроув.

«Надеюсь, операция сработает, — сказал Фрэнк при нашем знакомстве. Он описывал процедуру как бы отчужденно: — Я слышал, как сверло входит в череп, вроде как у дантиста. Они просверлили две дырки, чтобы выжигать что-то у меня в мозге. Анестезиолог еще раньше сказал, что, если я захочу еще дозу, пожалуйста, он добавит; и вот я лежу и слушаю, как мне открывают череп. Я говорю: как-то жутковато, нельзя ли меня погрузить поглубже?.. Надеюсь, это поможет; а если нет, то у меня есть план, как все это закончить, потому что так дальше нельзя».

Несколько месяцев спустя он почувствовал себя немного лучше и пытался восстановить свою жизнь. «Мое будущее выглядит сейчас очень туманно. Я хочу писать, но слабо верю в себя. Не знаю, что я смогу написать. Похоже, быть все время в депрессии — относительно безопасное состояние. У меня не было никаких обычных житейских забот, которые есть у всех: я знал, что не могу функционировать достаточно хорошо, чтобы позаботиться о себе. А теперь что мне делать? Пытаться побороть привычки долгих лет депрессии — этим мы сейчас с моим врачом и занимаемся».

Операция в сочетании с зипрексой оказалась для Фрэнка успешной. За следующий год у него было несколько всплесков, но он ни разу не попал в больницу. Все это время он писал мне о своих успехах; как-то раз, на свадьбе у друга, он сумел не ложиться всю ночь. «Раньше, — писал он, — я этого не мог, потому что боялся потерять свое неустойчивое душевное равновесие». Его пригласили в аспирантуру Университета Джонса Хопкинса на научную журналистику. С великим трепетом он решился учиться. У него появилась подруга, с которой он был — пока что — счастлив. «Я недоумеваю, когда кто-то соглашается впутываться в очевидные проблемы, которые меня сопровождают, но это действительно прекрасно — иметь и компанию, и роман одновременно. Моя подруга — ради этого стоит постараться».

Он успешно окончил курс и получил работу в молодой и развивающейся интернет-компании. В начале 2000 года он написал мне о прошедшем Рождестве. «Отец сделал мне два подарка: первый — автоматическую стереосистему от Sharper Image — излишество и расточительность, но отец считал, что я от этого приду в восторг. Я открыл эту огромную коробку, увидел совершенно ненужную мне вещь и понял: таким способом отец отмечает то, что я живу самостоятельно, имею вроде бы любимую работу и могу сам оплачивать свои счета. А второй подарок — фотография моей бабушки, которая покончила с собой. Когда я увидел ее, я заплакал. Она была очень красивая. На фотографии она снята в профиль и смотрит вниз. Отец сказал, что это, наверно, начало 30-х годов; изображение черно-белое с матовой голубоватой виньеткой и в серебряной рамке. Мама подошла к моему креслу и спросила, всегда ли я плачу о родственниках, которых никогда не видел, и я сказал: «У нее была та же болезнь, что и у меня». Я и сейчас плачу — не то, чтобы я так уж печалился, но меня переполняют чувства. Может быть, это от того, что я тоже мог покончить с собой, но не стал: окружающие убедили меня, что надо держаться, и я пошел на операцию. Я жив, спасибо моим родителям и врачам. Все-таки мы живем в правильное время, хотя так думается не всегда».


Со всей Западной Африки, а иногда и из еще более отдаленных мест, съезжаются люди на ндеуп, мистические церемонии для душевнобольных, бытующие у народа лебу (и отчасти серер) в Сенегале. Я отправился в Африку на разведку. Заведующий главной психиатрической больницей Дакара д-р Дуду Саар, практикующий психиатрию западного образца, считает, что все его пациенты сначала пробуют традиционные методы лечения. «Иногда они стесняются рассказывать мне об этом, — говорит он. — Я считаю, что традиционные и современные методы, хотя их не надо смешивать вместе, должны сосуществовать; если бы у меня самого были проблемы, а западная медицина мне не помогла бы, я тоже искал бы помощи у традиционной». Но в его учреждении и так преобладают сенегальские обычаи. Ложась в больницу, пациент должен привести с собой члена семьи, который останется в больнице и будет за ним ухаживать; этому родственнику дают наставления и обучают некоторым простым психиатрическим принципам, чтобы он следил за душевным здоровьем своего подопечного. Больница довольно примитивна — одноместная палата стоит 9 долларов в сутки, двухместная — 5, а большая с рядами коек — 1 доллар 75 центов. Место вполне отвратительное; тех, кто объявлен опасным, запирают за железными дверями, откуда постоянно слышатся их вопли и удары в дверь. Зато там есть симпатичный огород, где обитатели выращивают овощи, а присутствие множества семейных сиделок несколько смягчает ауру пугающей необычности, так омрачающую многие больницы Запада.

Ндеуп — анимистский ритуал, вероятно, предшественник вуду. Сенегал — страна мусульманская, но местное ответвление ислама сквозь пальцы смотрит на эти древние ритуалы, одновременно и открытые, и как бы тайные: можно пройти ндеуп, и все соберутся вокруг тебя, но говорить об этом не принято. Мать приятельницы подруги одного моего друга, переехавшая в Дакар несколько лет назад, знала целительницу, которая могла провести обряд, и через эту длинную цепочку я устроил ндеуп себе.

В субботу ближе к вечеру мы с несколькими сенегальскими знакомыми поехали на такси из Дакара в городок Руфиск, по пути собирая участников по узеньким улочкам и обветшалым домикам; там мы добрались до дома старухи Мареме Диуф, той самой целительницы. На этом самом месте проводила ндеуп и учила ему Мареме ее бабушка; та научилась от своей бабушки — семейное предание и эта преемственность уходят корнями в незапамятные времена. Мареме Диуф вышла нам навстречу босая, с платком на голове и в длинном платье, разрисованном довольно устрашающими изображениями глаз и отороченном светло-зеленым кружевом. Она провела нас за дом, где под развесистыми ветвями баобаба стояло около двадцати больших глиняных горшков и столько же деревянных фаллических столбов. Она объяснила, что духи, которых она изгоняет из людей, располагаются под землей, а она кормит их с помощью этих горшков, наполненных водой и кореньями. Если люди, прошедшие ндеуп, оказываются в беде, они приходят сюда омыться или попить воды.

Посмотрев на все это, мы прошли за ней в маленькую темную комнату. Последовала довольно оживленная дискуссия на тему, что теперь делать, и она сказала, что это зависит от того, чего хотят духи. Она взяла мою руку и уставилась в ладонь, как если бы на ней было что-то написано. Она подула на мою руку и велела приложить ее ко лбу, а сама начала ощупывать мой череп. Она спросила меня, сколько и когда я сплю, поинтересовалась, бывают ли у меня головные боли, и затем провозгласила, что мы будем умилостивлять духов с помощью одной белой курочки, одного красного петушка и одного белого барана. Затем начался торг о цене ндеупа; мы сбили цену до 150 долларов тем, что пообещали сами доставить необходимые ей ингредиенты: семь килограммов проса, пять килограммов сахара, килограмм кокосовых орехов, одну тыкву, семь метров белой материи, два больших горшка, одну циновку, одну корзину для молотьбы, одну тяжелую колотушку, курицу с петушком и барашка. Она сказала мне, что мои духи (в Сенегале духи у тебя повсюду, одни полезные, другие нейтральные, третьи вредные — вроде как микробы) ревнуют меня в моих сексуальных отношениях с ныне живущими партнерами, и это и есть причина моей депрессии. «Мы должны совершить жертвоприношение, — заявила она, — чтобы их умиротворить, и тогда они будут сидеть тихо, а ты перестанешь страдать от этой тяжести. Все твои жизненные желания пребудут с тобой, ты будешь спать спокойно, без кошмаров, твои страхи улетучатся».

В понедельник на рассвете мы снова поехали в Руфиск. На окраине городка мы увидели пастуха и остановились, чтобы купить барашка. Нам стоило немалого труда засунуть его в багажник, где он издавал жалобные звуки и обильно опорожнял свои внутренности. Проехав еще десять минут, мы снова углубились в лабиринт узеньких улочек где-то в недрах Руфиска. Мы оставили барашка у Мареме, а сами пошли на рынок за остальными покупками, которые одна из моих приятельниц водружала себе на голову, наподобие наклонной Пизанской башни; возвращались мы к Мареме Диуф в тележке с лошадью.

Мне было велено разуться, и меня отвели к месту, где расположены горшки. Землю посыпали свежим песком; там было пять женщин в свободных платьях с огромными бусами из агата и поясами, сшитыми из матерчатых мешочков, похожих на колбаски (набитых листками с молитвами и прочими предметами культа). На одной (по виду лет восьмидесяти) красовались огромные солнечные очки в стиле Джекки Онасис. Меня с вытянутыми вперед ногами и обращенными кверху ладонями — для прорицаний — усадили на циновку. Женщины набрали горстями просо и ссыпали в молотильную корзину, потом туда добавили целый ассортимент атрибутов шаманской власти — короткие толстые ветки, чей-то рог, когтистую лапу, мешочек, завязанный ниткой во много оборотов, какой-то круглый предмет из красной ткани с вшитыми туда раковинами коури и с, плюмажем из конского волоса. Дальше они накрыли меня белой материей и поставили молотильную корзину шесть раз мне на голову, шесть раз на каждую руку и так далее — на все части моего тела. Мне давали палочки, чтобы я их держал и ронял, а женщины совещались и толковали получавшийся рисунок. Я проделал это шесть раз руками и шесть раз ногами. Прилетело насколько орлов, рассевшись на баобабе у нас над головами; это было воспринято как хорошее предзнаменование. Затем женщины сняли с меня рубашку и обернули шею ниткой агатов. Они натерли мне грудь и спину просом. Они велели мне встать, снять джинсы и надеть набедренную повязку, и натерли просом руки и ноги. Наконец они собрали рассыпанное вокруг просо, завернули в газету и велели положить на одну ночь под подушку, а наутро отдать нищему с хорошим слухом и без увечий. Поскольку Африка — континент противоречий, по радио все время процедуры звучала главная тема из «Огненных колесниц».

Затем появились пять барабанщиков и заиграли в свои тамтамы. Вокруг уже стояло около дюжины зевак, а по мере разрастания барабанного боя их стало собираться все больше и больше, пока не набралось сотни две, и все пришли на ндеуп. Они образовали кольцо вокруг травяной циновки. Барашек со связанными ногами лежал на боку, ошарашенный происходящим. Мне велели лечь рядом с ним и прижать его к себе, как если бы мы вдвоем теснились на узкой кровати. Меня накрыли простыней и сверху, наверно, двумя дюжинами одеял, так что мы с барашком (которого я должен был удерживать за рога) оказались в полной тьме и удушливой жаре. Я потом увидел, что на одном из одеял вышито Je t’aime. Барабаны становились все громче, их ритм все жестче, слышались голоса поющих женщин. Время от времени — по-видимому, по окончании песни — барабанный бой смолкал; потом возникал один голос, барабаны подхватывали, к ним присоединялись остальные четыре, а иногда и сотни голосов зевак. Все это время женщины плясали вокруг меня тесным кольцом, я обнимал барашка, а они били нас по всем местам — как потом выяснилось, красным петушком. Я едва мог дышать; от барашка шел могучий дух (он снова опорожнился на нашу маленькую постель); земля дрожала от топота толпы, и я с трудом удерживал барашка, который извивался все бешенее.

Наконец одеяла сняли, меня подняли и повели в танце под барабан, ритм которого все ускорялся. Танец вела Мареме, все остальные хлопали в ладоши, а я имитировал ее притопы и рывки в сторону барабанщиков. Каждая из остальных четырех женщин по очереди выходила вперед, и я подражал им, а потом женщины по одной выходили из толпы, и я должен был танцевать с ними. У меня закружилась голова, и я чуть не упал на протянутые ко мне руки Мареме. Одна женщина вдруг впала в экстаз, заплясала как одержимая, подпрыгивая, будто земля горела у нее под ногами, а потом рухнула без чувств. Потом я узнал, что год назад она тоже прошла ндеуп. Когда я уже совсем выдохся, барабаны внезапно замолчали; мне велели снять с себя все и остаться в одной набедренной повязке. Барашек так и лежал на земле, и я должен был переступить через него семь раз справа налево и семь раз слева направо; потом я стал так, чтобы он был у меня между ногами, и один из бивших в барабан подошел, положил голову барашка над металлическим тазиком и перерезал ему горло. Он отер одну сторону ножа о мой лоб, другую о затылок. Кровь текла из раны барашка и скоро наполовину заполнила миску. Мне велели окунуть руки в кровь и растирать образовывавшиеся сгустки. Голова у меня по-прежнему кружилась. Но я сделал, как было велено, а тот человек обезглавил петушка и смешал его кровь с кровью барашка.

Потом мы отделились от толпы и переместились поближе к горшкам, туда, где я был утром. Там женщины обмазали всего меня кровью. Каждый дюйм должен был быть обмазан; они втирали кровь в мои волосы, размазывали по лицу, по гениталиям, по подошвам ног. Они натирали ею всего меня; кровь была теплая, полусвернувшиеся сгустки налипали кашей; все это было как-то необычайно приятно. Когда я был весь в крови, одна женщина сказала, что наступил полдень, и предложила мне «кока-колы», и я с радостью принял. Она позволила мне смыть кровь с руки и со рта, чтобы я мог попить. Кто-то принес хлеба. Кто-то с часами на запястье сказал, что можно спокойно расслабиться до трех часов. Внезапная легкость охватила всех присутствующих, и одна из женщин попыталась учить меня песням, которые они пели надо мной, пока я лежал под одеялами. Моя набедренная повязка насквозь пропиталась кровью, и на запах слетались и облепляли меня тысячи мух. Тем временем барашка повесили на баобабе, и один из мужчин свежевал и разделывал тушу. Другой, взяв длинный нож, медленно копал три безукоризненно круглые ямы, примерно в полметра глубиной, рядом с горшками от предыдущих ндеупов. Я стоял без дела, усердно отгоняя мух с глаз и ушей. Наконец ямы были готовы, и в три часа мне снова велели сесть, и женщины обвязали мне руки, ноги и грудь кишками барашка. Мне велели воткнуть семь прутьев в каждую из ям, всякий раз произнося молитву или загадывая желание. Потом голову барашка разделили на три части и положили по одной в каждую ямку, добавили трав и по куску от каждой части животного, и также по куску от петушка. Мы с Мареме по очереди уложили в каждую ямку по семи лепешек из проса с сахаром. Затем она достала мешочек с семью различными порошками из листьев и коры и посыпала понемногу из каждого в каждую яму. Затем разделили и влили туда же остатки крови; меня развязали, кишки отправились в те же ямы, Мареме покрыла все свежими листьями, и вдвоем с мужчиной (который все старался ущипнуть ее за задницу) они закопали ямы, после чего я должен был топнуть по каждой из них правой ногой. Затем я повторил следующие слова, обращенные к моим духам: «Оставьте меня; дайте мне покой и позвольте мне делать дело моей жизни. Я вас никогда не забуду». Очень трогательное заклинание: «Я вас никогда не забуду» — как будто надо принять во внимание гордость этих духов, как будто хочешь, чтобы им было хорошо от того, что их изгоняют.

Одна из женщин обмазала кровью глиняный горшок, и его поставили на то место, которое только что закопали. В землю воткнули столбик; смесь проса с молоком и водой стали лить на перевернутые миски, оставшиеся с прошлых церемоний, и на фаллические столбики. Нашу миску наполнили водой и добавили туда разных трав в порошкообразном виде. К этому времени кровь на мне запеклась — я как будто был покрыт одним огромным струпом, до предела стягивавшим кожу. Мне сказали, что пора отмываться. Весело смеясь, женщины начали отколупывать с меня кровь. Я стоял, а они набирали в рот воды и прыскали на меня, и терли, и так отмыли. В конце мне пришлось выпить с пол-литра воды с теми же самыми порошками из листьев, что Мареме использовала раньше. Когда я был совершенно чист и стоял в свежей белой набедренной повязке, снова зазвучали барабаны и толпа вернулась. На этот раз танцевали радостно. «Ты свободен от своих духов, они тебя оставили, — сказала мне одна из женщин. Она дала мне бутылку воды, смешанной с растертыми в порошок листьями, и велела омываться этим целебным настоем, если духи снова начнут меня донимать. Барабанщики бойко наращивали ритм, и у меня вышло спортивное состязание с одним из них — он играл все агрессивнее, а я прыгал все выше и выше, пока он не согласился на ничью. Затем каждому выдали по несколько лепешек и по куску барашка (мы взяли ногу, чтобы сделать вечером шашлык), и Мареме сообщила мне, что теперь я свободен. Было уже больше шести часов вечера. Толпа провожала наше такси, пока могла, а потом стояла и махала руками; мы вернулись домой с радостным чувством хорошо проведенного праздника.

Ндеуп произвел на меня более сильное впечатление, чем многие формы групповой терапии, практикуемые в наше время в США. Он позволяет иначе взглянуть на недуг депрессии — как на нечто внешнее по отношению к человеку, который им страдает, нечто отдельное от него. Он дает организму встряску, и это действительно может переключить биохимию мозга на высшую передачу — словно ЭШТ, не подключенная к сети. Он влечет за собой опыт близкого общения с людьми. Он включает в себя тесный физический контакт с другими. Он напоминает о смерти, но в то же время подтверждает, что сам ты живой, теплый, деятельный. Он заставляет страдальца много двигаться физически. Он дает подстраховку — конкретную процедуру на случай рецидива. И он полон бодрой энергии — само воплощение движения и звука. Наконец, это — ритуал, а действенность любого ритуала — будь то обмазывание кровью барашка и петушка или беседа с дипломированным психотерапевтом о том, чем занималась ваша мать, когда вы были маленьким, — не стоит недооценивать. Смесь таинственности с конкретностью всегда очень могущественна. Как выбрать из этого моря средств от депрессии? Каков оптимальный способ лечить этот недуг? Как сочетать неортодоксальные средства с более традиционными? «Я могу дать ответ, который был верным в 1985 году, — говорит Дороти Арстен, специалист по личностно ориентированной психотерапии, изучившая мириады систем лечения. — Могу дать ответ, который был верным в 1992-м, могу дать тот, что был верным в 1997-м, и могу дать тот, что верен сейчас. Но зачем? Я не могу сказать, какой ответ будет верен в 2004-м, но могу сказать, что он определенно будет не тем, который верен сегодня». Психиатрия так же подвержена моде, как и любая другая наука, и кажущееся откровением в один год становится глупостью в другой.

Трудно точно предсказать, что готовит нам будущее. Мы немного продвинулись в понимании депрессии, а в ее лечении за это же время ушли очень далеко. Будет ли лечение и дальше обгонять знание, сказать трудно, поскольку такого рода явления во многом зависят от удачи; знаниям понадобится немало времени, чтобы догнать то, что мы уже делаем. Из лекарств, находящихся сейчас на последних стадиях испытаний, наиболее обещающий — ребокситин, селективный ингибитор обратного захвата норэпинефрина. Норэпинефрин, который активизируется трициклическими антидепрессантами, участвует в механизме депрессии наряду с серотонином и дофамином, и представляется вероятным, что новый активизатор норэпинефрина будет хорошо работать с SSRI и, может быть, с веллбутрином — эта комбинация будет атаковать все нейромедиаторы. Начальные испытания показали, что ребокситин хорош в повышении энергетики пациентов и улучшении их функционирования в обществе, хотя как будто вызывает сухость во рту, запоры, бессонницу, повышенную потливость и ускоренное сердцебиение. Ребокситин выпускается компанией Pharmacia & Upjohn. Тем временем Merck работает над препаратами, направленными на другое находящееся в мозге вещество — Р (нейропептид), связанное с реакцией на боль и, по мнению разработчиков, с депрессией. Первый разработанный ими нейтрализатор вещества Р не выглядит особенно эффективным против депрессии, и они рассматривают другие варианты.

Ученые, работающие над проектом «Молекулярная анатомия мозга» (Brain Molecule Anatomy Project, BMAP), пытаются выяснить, какие гены задействованы в развитии и функционировании мозга. Они также стремятся узнать, когда эти гены активны. ВМАР сильно поспособствует генетическим манипуляциям. «Я ставлю на гены, — говорит Стивен Хайман из NIMH. — Я думаю, что как только мы выявим несколько генов, задействованных в регуляции душевного состояния или болезни, мы тут же начнем спрашивать: так, а на каких проводящих путях они сидят? А могут ли эти пути нам рассказать о том, что творится в мозге? О мишенях терапии? Когда эти гены включаются в процесс развития? Где они расположены в мозге? Чем отличается функция мозга в этой комбинации, которая создает подверженность болезни, и в той, которая не создает? Какие гены выстраивают этот участок мозга и когда? Представим себе, что мы выяснили, что некая конкретная субнуклеарная область мозжечковой миндалины радикальным образом задействована в удержании под контролем негативного аффекта, что весьма вероятно. Что, если у нас в руках оказываются гены, когда-либо включавшиеся в процесс развития этой области мозга? Это значит, что у нас есть инструментарий для исследования. Гена душевного состояния не существует. Это только значок, как в стенографии. Каждый ген, задействованный в болезни, наверняка имеет много других функций в организме или конкретно в мозге. Мозг — это многофункциональный процессор».

Если определенный набор генов человека состоит из тридцати тысяч генов — а это число, похоже, увеличивается по мере открытия все новых и новых, — а у каждого из них около десяти важных разновидностей только общего характера, то это дает нам 1030 000 кандидатов на генетическую подверженность болезни. Каков путь от идентификации тех или иных генов до попытки понять, что случается с ними в различных комбинациях на различных стадиях в условиях различного рода стимулов со стороны окружающей среды? Чтобы проверить все комбинаторные возможности, нужна великая вычислительная мощь. А ведь надо еще увидеть, как они проводят свою линию при разных внешних обстоятельствах. При всей скорости наших компьютеров мы отстоим от такого знания на целую вечность. Из всех болезней депрессия, должно быть, стоит где-то в начале списка тех недугов, которые имеют множество причин. Я не генетик, но могу поспорить, что существует по меньшей мере несколько сот генов, способных вести к депрессивным расстройствам. Как именно эти гены запускают в ход депрессию, наверное, зависит от того, как они взаимодействуют с внешними стимулами и друг с другом. Я бы предположил, что большинство этих генов выполняют и полезные функции и удаление их вызвало бы значительный вредоносный эффект. Генетическая информация может помочь нам брать под контроль некоторые виды депрессии, но шансы на победу над депрессией с помощью генетической инженерии в сколько-нибудь обозримом будущем, по-моему, тоньше тонкого льда.

Глава V

Демография

Нет двух людей с одинаковой депрессией. Депрессии, как снежинки, всегда уникальны, и, базируясь на одних и тех же существенных принципах, каждая демонстрирует свою неповторимо сложную форму. Тем не менее специалисты любят группировать депрессии: биполярная и униполярная, тяжелая и легкая, травматическая и эндогенная, краткая и длительная. Список можно продолжать — и продолжали — до бесконечности, хотя практическая польза этого процесса для диагностики и лечения до обидного ограничена. Кое-чему можно научиться из конкретных особенностей депрессий, характерных для каждого пола и для разных возрастов, а также из культурных факторов болезни. Исходя из этого можно поставить фундаментальный вопрос: определяются ли отличительные свойства этих депрессий биологическими различиями между мужчинами и женщинами, между очень юными и очень старыми, между азиатами и европейцами, между геями и натуралами или же принципиальны социологические различия — то есть то, какого рода ожидания мы возлагаем на людей в соответствии с демографической группой, которую они представляют? Ответ: в каждом отдельном случае верно и то, и другое. К монолитной проблеме депрессии нельзя подходить однозначно; депрессии контекстуальны и должны рассматриваться лишь в контексте — в обстановке, в которой возникают.

По причинам, связанным в определенной степени с химией и с внешними условиями, депрессией страдает примерно вдвое больше женщин, чем мужчин. Этой разницы нет у депрессивных детей, она появляется лишь в стадии полового созревания. Женщины страдают несколькими характерными для них формами депрессии — послеродовой, предменструальной и климактерической — вдобавок ко всем формам, поражающим мужчин. Колебания в соотношении количеств эстрогена и прогестерона явно влияют на душевное состояние, особенно во взаимодействии с гормональными системами гипоталамуса и гипофиза, но эти влияния непредсказуемы и неоднозначны. Резкое понижение уровня эстрогена приводит к депрессивным симптомам, а высокое содержание эстрогена способствует ощущению благополучия. Перед менструацией одни женщины испытывают физический дискомфорт, другие, вследствие отечности, кажутся себе непривлекательными; и то, и другое понижает душевный настрой. Женщины во время беременности и сразу после родов, хотя и менее всех других склонны к самоубийству, сильнее склонны к депрессии. Тяжелая послеродовая депрессия постигает примерно каждую десятую из рожающих. Эти новоявленные матери склонны к плаксивости и часто проявляют болезненное беспокойство, раздражительность и отсутствие интереса к своим новорожденным младенцам — отчасти, вероятно, потому, что роды истощают запасы эстрогена, на восстановление которых нужно время. Обычно через несколько недель симптомы пропадают. Мягкий вариант этого синдрома проявляется, похоже, у трети новых матерей. Роды — трудное, изматывающее событие, и иногда то, что сейчас относят к послеродовой депрессии, на самом деле всего лишь небольшой упадок, наступающий после любого чрезмерного напряжения сил. У женщин в период менопаузы вероятность депрессии и ее уровень ниже, что служит сильным свидетельством в пользу гормонального объяснения женской депрессии: период самой острой депрессии у женщин — детородные годы. Высказывалось предположение, что изменение уровня гормонов может влиять на нейромедиаторы, но механизм такого воздействия не обнаружен. Среди популярных, но смутных объяснений депрессии гормональными факторами поражает то, что мужчины синтезируют серотонин примерно на 50 % быстрее женщин, что вполне может объяснять большую сопротивляемость у мужчин. Замедленное восстановление запасов серотонина у женщин делает их предрасположенными к затяжной депрессии.

Но одной биологией более высокую частоту депрессий у женщин не объяснить. Существуют очевидные биологические различия между мужской и женской депрессией; имеются очевидные социальные различия в положении мужчин и женщин в смысле силы и власти. Одна из причин более частой депрессивности женщин в том, что они чаще, чем мужчины, бывают в положении изгоев. Характерно, что вероятность послеродовой депрессии особенно высока у женщин, переживающих сильный стресс; у тех же, чьи мужья берут на себя существенную часть забот по уходу за младенцем, уровень «младенческой хандры» низок. Феминистки, занимающиеся депрессией, склонны предпочитать социологические теории биологическим; их обижает подразумеваемая слабость женского организма в сравнении с мужским. Сьюзен Нолен-Хоэксема, одна из ведущих американских ученых, пишущих о женщинах и депрессии, говорит: «Опасно подразумевать выбором ярлыков, что некий аспект женской репродуктивной биологии является центральным фактором психической болезни». Такого рода строй мыслей во многом придал социологической работе по женской депрессии статус политического вопроса. Это, конечно, очень мило, но то, как это выражается, не всегда согласуется с опытом, биологией и статистикой. В действительности многие теоретические подходы к женской депрессии лишь усугубляют проблемы женщин, обращающихся за помощью. Некоторые феминистские теории манипулируют научной реальностью ради достижения политических целей; большинство же медицинских теорий нечувствительны к социальной реальности; наложившись друг на друга, два эти обстоятельства завязали вопрос депрессии и пола в гордиев узел.

Недавние исследования показали, что на кампусах американских колледжей уровень депрессии среди студентов обоих полов одинаков. Особо пессимистичные феминистки высказывают предположение, что женщины, подверженные депрессии, не попадают в колледж. Другие, оптимистичные, говорят, что в колледже женщины более равны мужчинам, чем в любой другой социальной обстановке. Я бы в эту кашу добавил идею о том, что мужчины, учащиеся в колледже, пожалуй, более открыто признают свою болезнь, чем менее образованные или более зрелые. Соотношение женской и мужской депрессии в западных обществах не колеблется, составляя в среднем два к одному. В мире доминируют мужчины, и женщинам от этого не легче. Они менее способны физически себя защитить. У них выше вероятность быть бедными. У них ниже вероятность быть образованными. Они чаще становятся жертвами издевательств. У них выше вероятность подвергаться постоянным унижениям. У них выше вероятность потерять свое социальное положение из-за видимых признаков старения. У них высока вероятность быть в подчинении у мужа. Одни феминистки говорят, что у женщин развивается депрессия в связи с тем, что у них недостаточно независимых сфер для проявления себя и их чувство собственной значимости зависит от успешности ведения домашнего хозяйства. Другие утверждают, что у женщин успешных слишком много независимых сфер для проявления себя и они вечно разрываются между работой и домом. И то, и другое вызывает стресс, что согласуется с данными о том, что уровень депрессии у замужних домохозяек и замужних работающих женщин примерно одинаков и много выше, чем у работающих женатых мужчин. Интересно отметить, что во всех культурах у женщин более высок уровень не только депрессии, но и фобий и расстройств питания, тогда как у мужчин более часты случаи аутизма, дефицита внимания с гиперактивностью и алкоголизма.

Английский психолог Джордж Браун — один из корифеев социологического аспекта психологии. Он высказал предположение, что женская депрессия связана с их озабоченностью детьми, и эту теорию поддержали другие ученые. Если исключить депрессию, вызванную беспокойством за потомство, уровни депрессии у мужчин и женщин, похоже, уравниваются; то же самое мы видим и в семейных парах, где роли полов разграничены менее жестко: «Различие между полами в уровне депрессии в большой мере есть следствие различий в их роли», — заключает Браун. Мирна Вайссман из Колумбийского университета предполагает, что в более острой чувствительности женщин к утратам есть эволюционный смысл — это дополнительный стимул при вынашивании, рождении и воспитании детей.

Известно, что многие депрессивные женщины в детстве подвергались издевательствам. У девочек гораздо выше вероятность подвергнуться сексуальным домогательствам, чем у мальчиков, и, следовательно, гораздо выше вероятность быть депрессивными. Такие женщины также склонны к анорексии, которую в последние годы стали связывать с депрессией. Недоедание приводит ко многим симптомам депрессии, так что не исключено, что депрессивные симптомы у женщин, склонных к анорексии, — следствие еще каких-то симптомов; однако многие женщины, пережившие анорексию, описывают у себя симптомы, которые не проходят и после возврата к нормальному весу. Здесь снова можно увидеть, что социальные устои обусловливают и болезненное стремление следить за собой, выражаемое в анорексии, и чувство беспомощности, характеризующее депрессию. Отвращение к себе может быть причиной желания максимально уменьшиться в размерах, чуть ли не до исчезновения. Есть ключевые вопросы, обязательные при диагностировании каждого отдельного депрессивного заболевания. Например, полезно спросить страдающих анорексией, не нарушается ли у них сон и тогда, когда они не думают о еде.

Душевная болезнь с давних пор определяется мужчинами. В 1905 году Зигмунд Фрейд утверждал, что его пациентка Дора страдает истерией и потому отвергает непрошеные ухаживания человека втрое ее старше. Такого рода заблуждения сегодня не так распространены, как еще пятьдесят лет назад. Тем не менее женщин часто рассматривают как депрессивных, если они не проявляют той энергичности, какой ожидают или требуют от них мужья и какой сами женщины приучились ожидать или требовать от себя. Но тут не все так просто: утверждают также, что мужчины недооценивают женскую депрессию, потому что расценивают уход в себя как женскую пассивность. Женщины, старающиеся соответствовать идеалам женственности, могут разыгрывать депрессивность из конформизма, или могут стать депрессивными вследствие своей неспособности умещаться в рамки удовлетворяющего их определения женственности.

Женщины, жалующиеся на послеродовую депрессию, на самом деле иногда подобным образом просто выражают свой шок и разочарование от того, что не испытывают некоего сверхвозбуждения, каким в кино и на телевидении изображают сущность материнства. Им слишком часто говорят, что материнская любовь органична (а они понимают это так, что она не требует усилий), и их подавляет двойственность, часто сопровождающая уход за младенцами.

Теоретик феминизма Дайна Кроули Джек систематизировала эти идеи как составляющие того, что приводит женщин к потере голоса или потере себя. «По мере того как эти женщины перестают слышать себя разговаривающими со своими партнерами, они теряют способность поддерживать в себе убеждения и ощущения собственного Я и погружаются в сомнения по поводу правомерности своих сокровенных переживаний». Джек считает, что женщины, которые не могут эффективно общаться со своим партнером (чаще всего потому, предполагает она, что партнер не желает их слушать), уходят в безмолвие. Они значительно реже говорят и умаляют собственные высказывания такими выражениями, как «Ну, я не знаю» или «Я уже не совсем уверена». Чтобы не допустить окончательного распада треснувшего брака или романа, они стараются соответствовать некоему идеалу женщины и говорят то, что, по их же мнению, хочет слышать партнер, становясь фальшивыми даже в интимных отношениях и просто растворяясь как личности. «Женщины предпринимают массированное самоуничижение в поисках близости», — утверждает Джек. На самом деле успешные взаимоотношения — это, как правило, такие партнерства, в которых лидерская роль может переходить от мужчины к женщине и обратно в соответствии с обстоятельствами, с которыми они сталкиваются вместе или порознь. Правда, однако же, и то, что у женщин часто меньше денег и меньше финансовой власти и что в испорченных взаимоотношениях женщины с большей готовностью мирятся с издевательствами и оскорблениями, чем мужчины. Это еще один из кажущихся замкнутыми кругов по сценарию «курица или яйцо»: депрессивные женщины менее способны защитить себя от издевательств и потому терпят еще большие, становясь еще более депрессивными вследствие оскорблений, что делает их еще менее способными защитить себя.

Джек считает, что система мужской власти презирает женскую депрессию. Она нередко перегибает палку: например, описывает институт брака как «самый устойчивый из мифов, закабаляющих женщин», а в другом месте говорит, что женщины — «слишком легкие мишени для депрессии — депрессии, прирученной патриархатом и лишенной своей органической, мифической природы и, следовательно, своей целебной силы». Этот припев повторяется и в других радикально-феминистских выступлениях на темы женской депрессии. Джилл Эстбери, например, в своем обзоре данного предмета утверждает, что наше понятие о женской депрессии — от начала до конца мужское творение: «Вопрос о предрасположенности женщин к депрессии содержит посылку, которая редко высказывается явно. Она связана с рассмотрением частоты женской депрессии как патологически высокой, представляющей проблему. Единственная точка зрения, с которой такая посылка возможна, это та, которая подразумевает, что частота мужской депрессии является нормой, не составляет никакой проблемы и предоставляет всего лишь удобную отправную точку, от которой можно отсчитывать депрессию женскую. Наглость такого андроцентрического подхода можно по достоинству оценить, если не спрашивать о проблеме женской депрессии, а представить частоту мужской как проблематичную, загадочную и требующую прояснения. Почему, надо бы спросить, но никто не спрашивает, уровень депрессии у мужчин так ненормально низок? Что же, тестостерон мешает процессу развития полноценной человечности и эмоциональной чувствительности?» — и т. д. и т. п. Эти повторяющиеся аргументы, выдвигаемые признанными учеными в этой области, обычно в книгах, издаваемых ведущими университетскими издательствами (книгу Джек издал Harvard University Press, Эстбери — Oxford), концентрируются на демонизации обществом женской депрессии, как будто сама депрессия тут ни при чем. Я же возражу, что если вы лично не испытываете мучений по поводу собственных симптомов, то у вас депрессии нет. А если вы их испытываете, то со стороны правящих кругов было бы разумно и, может быть, даже великодушно, потратиться на поиски решений для ваших мучений. Поскольку высокий процент женской депрессии не отражает генетической предрасположенности, которую мы могли бы на сегодняшний день локализовать, то можно сказать с известной долей уверенности, что этот процент мог бы быть существенно снижен в обществе с большим равноправием. Но пока именно депрессивные женщины считают этот процент ненормальным и желают что-либо по этому поводу сделать. Мужьям-мучителям, какими бы патриархальными тиранами они ни были, обычно нравятся депрессивные женщины, они не склонны видеть женскую депрессию как болезнь; именно эмансипированные женщины, скорее всего, сумеют распознать, назвать и лечить свою депрессию. Идея о том, что женщины депрессивны вследствие патриархального заговора, в чем-то правомерна; идея же о том, что мы заставляем женщин стыдиться своей депрессии, потому что это часть патриархального заговора, игнорирует собственное восприятие женщинами своего опыта депрессии.

Очень много написано об отличительных качествах женской депрессии и очень мало об отличительных качествах мужской. Многих мужчин не диагностируют как депрессивных потому, что они склонны отвечать на депрессивные ощущения не уходом в безмолвное уныние, а уходом в шум насилия, разнообразных злоупотреблений или трудоголизма. Женщины сообщают о своей депрессии вдвое чаще мужчин, но у мужчин вчетверо выше вероятность самоубийства. Среди одиноких, разведенных и вдовых мужчин депрессии встречаются вдвое чаще, чем среди женатых. Депрессивные мужчины демонстрируют то, что иногда эвфемистично называют «раздражительностью»: набрасываются на незнакомых, бьют жен, принимают наркотики, стреляют в людей. Писатель Эндрю Салливан недавно признался, что инъекции тестостерона, которые он делал себе в составе режима лечения ВИЧ-инфекции, повысили у него склонность к насилию. В целом ряде интервью, взятых мною у мужчин, избивающих своих жен, я обнаружил у них симптомы органической депрессии. «Прихожу домой весь вымотанный, — рассказал один, — а тут эта баба задает свои чертовы вопросы, у меня от них в голове как кувалдой кто колотит. Ни есть уже не могу, ни спать — ну все время она рядом. Мне неохота ее калечить, но что-то делать надо, у меня крыша едет, понимаешь?» Другой сказал, что когда увидел жену, то почувствовал себя «таким ничтожным на этой земле, что, наверно, никогда уже ничего больше не сделаю, если не шарахну ей меж глаз…».

Избиение жены — явно неподходящая реакция на депрессивные ощущения, но часто оба эти синдрома тесно связаны. Представляется вероятным, что и многие другие враждебные, вредоносные действия — проявления мужской депрессии. В большинстве западных обществ признание своей слабости считается качеством женским. Это отрицательно сказывается на мужчинах — не позволяет им плакать, заставляет стыдиться необъяснимых страхов и беспокойства. Драчун, считающий, что ударить жену — единственный для него способ существовать в этом мире, отчетливо покупается на идею о том, что эмоциональное страдание — это призыв к действию, что эмоция без действия нивелирует его как мужчину. Очень жаль, что многих мужчин, которые ведут себя агрессивно, не лечат антидепрессантами. Женщины усугубляют свою депрессию, полагая, что счастливы не так, как, по их представлениям, должны быть счастливы, мужчины усугубляют свою депрессию, считая, что не так мужественны, как должны бы быть. Большая часть издевательств — форма трусости, а некоторые формы трусости — довольно отчетливый симптом депрессии. Я знаю, о чем говорю: я когда-то боялся бараньих отбивных, и это совершенно обессиливающее чувство.

Со времени первой депрессии у меня было несколько приступов жестокости, и я задавался вопросом, были ли эти эпизоды, не имевшие прецедента в моей жизни, связаны с депрессией или одним из ее последствий или их следовало отнести на счет принимаемых мною антидепрессантов. В детстве я редко дрался, разве что с братом, и последний раз такое случилось в двенадцать лет. Но вот в один прекрасный день я, будучи уже за тридцать, испытал такой гнев, что даже замышлял убийство; в итоге я разрядил ярость тем, что разбил стекла на собственных фотопортретах, висевших в доме моей подруги, оставив на полу осколки и молоток среди них. Год спустя у меня вышла серьезная ссора с человеком, которого я очень любил, и чувствовал себя глубоко обиженным его страшным предательством. Я уже находился в несколько подавленном состоянии и теперь впал в ярость. Со свирепостью, не похожей ни на что бывшее со мною прежде, я набросился на него, швырнул его об стену и врезал так, что сломал челюсть и нос. Его потом госпитализировали в связи с серьезной потерей крови. Я никогда не забуду его лица, сминающегося под моими ударами. Я знаю, что сразу после удара его шея на мгновение оказалась в моих руках, и понадобилась мощная мобилизация моего «сверх-Я», чтобы удержаться от убийства. Когда окружающие ужасались моему нападению, я говорил им то, что потом сказал мне тот «женобоец»: я чувствовал, что исчезаю, и где-то глубоко, в самой примитивной части моего мозга, ощущал, что насилие — единственный способ удержать свое Я и свой разум в этом мире. Меня огорчил мой поступок; и все же, хотя одна часть меня сожалеет о страдании друга, другая случившегося не оплакивает: я искренне верю, что безвозвратно впал бы в безумие, если бы этого не сделал, — и мой друг, с которым я и поныне близок, со временем и сам с этим согласился. Его эмоциональное и мое физическое насилие достигли любопытного равновесия. Мой дикарский поступок снял какую-то часть парализующего чувства страха и беспомощности, обуревавшего меня в то время. Я не признаю нравственным поведение «женобойцев» и никак не пропагандирую то, что они делают. Акт насилия — неверное средство борьбы с депрессией, но вполне эффективное. Отрицать природную целительную силу насилия было бы ужасной ошибкой. Тем вечером я вернулся домой весь в крови — его и моей — и со смешанным чувством печали и радости. Я ощущал огромное облегчение.

Женщину я не ударил ни разу, но месяцев восемь спустя после этого эпизода я наорал на одну очень близкую приятельницу, прилюдно и жестоко унизив ее за то, что она хотела перенести запланированный ужин. Я познал на себе, что депрессия может легко взорваться яростью. С тех пор как я вылез из глубочайших бездн депрессии, я держу такие порывы под контролем. Я способен на великий гнев, но обычно он привязан к конкретным событиям, и моя реакция на эти события, как правило, им соразмерна. Обычно это не выражается физически, а проходит более осознанно и не настолько импульсивно. Мои приступы ярости были проявлениями симптомов. Это, конечно, не снимает с меня ответственности за насилие, но помогает его осмыслить. Я не оправдываю подобного поведения.

Ни одна из встречавшихся мне женщин не описывала свои чувства таким образом; многие же из встречавшихся мне мужчин испытывали подобные порывы к разрушительным действиям. Многим удалось не допустить реализации этих порывов, другие же им поддавались и в результате получали облегчение от своего беспричинного гнева. Не думаю, чтобы депрессия у женщин отличалась от той, какова она у мужчин, но уверен, что женщины отличаются от мужчин и что их способы управляться с депрессией тоже иные. Феминистки, стремящиеся избегать патологизирования чего бы то ни было женственного, и мужчины, считающие, что могут отрицать свое эмоциональное состояние, напрашиваются на неприятности. Интересно, что среди мужчин-евреев, которые как демографическая группа особенно не склонны к насилию, уровень депрессии много выше, чем среди мужчин-неевреев — собственно, как показывают исследования, в их среде он примерно такой же, как и среди еврейских женщин. Получается, что пол играет сложную роль не только в том, кто становится депрессивным, но и в том, как депрессия проявляется и, следственно, как ею можно управлять.

Женщины, склонные к депрессии, обычно не слишком хорошие матери, хотя высокоорганизованные депрессивные люди могут иногда маскировать свою болезнь и неплохо исполнять родительскую роль. Тогда как некоторые депрессивные матери легко расстраиваются из-за детей и, как следствие, ведут себя неустойчиво, многие из них просто не реагируют на детей: они неласковы и замкнуты. Они склонны не устанавливать ясно обозначенных правил, границ, дисциплины. У них мало любви и заботы, чтобы давать детям. Они чувствуют себя перед ними беспомощными. Их поведение бесконтрольно: они сердятся без видимых причин и потом, в приступах чувства вины, выражают безмерную любовь, тоже без видимого повода. Они не могут помочь ребенку самому управляться со своими проблемами. Их реакции на детей неадекватны. Дети у них капризны, раздражительны и агрессивны. Такие дети часто и сами не способны на заботливое поведение; иногда, наоборот, оно чересчур свойственно им и они ощущают ответственность за все страдания мира. Девочки особенно склонны к преувеличениям и оттого несчастны; постоянно наблюдая плохое настроение у матерей, они и сами теряют эластичность душевного настроя.

Ранние проявления детской депрессии, обнаруживающиеся даже у трехмесячных младенцев, случаются прежде всего У потомства депрессивных матерей. Такие дети не улыбаются и склонны отворачивать головку ото всех, включая родителей; им бывает спокойнее не смотреть ни на кого, чем смотреть на свою депрессивную мать. Такие дети отчетливо выделяются по рисунку ЭЭГ; если вылечить депрессию у матери, эти рисунки могут улучшиться. У детей постарше проблемы приспособляемости снимаются не так легко; дети школьного возраста проявляют глубокую неприспособленность даже и через год после снятия симптомов у их матерей. У родителей, познавших депрессию, дети подвержены значительному риску. Чем тяжелее депрессия у матери, тем, по статистике, тяжелее депрессия у ребенка, хотя одни дети перенимают материнскую депрессию более остро и чутко, чем другие. Как правило, в детях не только отражается, но и усугубляется состояние матери. Даже через десять лет после первоначального обследования такие дети страдают значительной социальной ущербностью и в три раза больше подвержены риску депрессии и в пять раз — риску фобий и алкоголизма.

Для улучшения душевного здоровья детей иногда важнее заняться их матерями, чем ими непосредственно, — постараться изменить семейные модели поведения и включить в них гибкость, стойкость, последовательность и способность решать проблемы. Родители могут объединить усилия ради преодоления депрессии у детей, даже если их отношения между собой сильно испорчены, хотя поддерживать единый, ясно обозначенный фронт может быть трудной задачей. У детей депрессивных матерей больше трудностей в мире, чем у детей больных шизофренией: депрессия оказывает самое непосредственное воздействие на базовые механизмы исполнения родительских функций. Дети депрессивных матерей могут страдать не только депрессией, но и синдромом дефицита внимания — тревожным расстройством, связанным с боязнью разлуки с родителями, и расстройствами поведения. Они неуспешны в учебе и непопулярны в компании, даже если умны и обладают привлекательными личными качествами. У них необычайно высокий уровень физических заболеваний — аллергии, астмы, частых простуд, головных болей, болей в животе — и жалоб на ощущение угрозы. Они нередко подозрительны.

Арнольд Самерофф из Мичиганского университета, психиатр и специалист по детскому развитию, считает, что параметрами любого эксперимента является все, что только есть в мире; все события взаимно предопределены; постигнуть что-либо можно только через понимание всех тайн Божьего творения. Самерофф полагает, что, хотя у людей и есть общие болезни, опыт у каждого свой, с определенным набором симптомов и конкретных причин. «Ох уж эти мне гипотезы одного гена, — говорит он. — Или у тебя есть ген, или его нет — крайне привлекательно для нашего общества, любящего быстрые решения. Но из этого ничего не выйдет». Самерофф наблюдает за детьми с тяжелой депрессией. Он обнаружил, что такие дети, даже если имеют одинаковый интеллектуальный уровень со сверстниками, в возрасте около двух лет начинают отставать. К четырем годам они отчетливо «печальнее, менее общительны, замкнуты и пассивны». Он приводит пять возможных объяснений этому, считая, что свою роль играют они все, сочетаясь в разнообразной мозаике: генетика; подражательное зеркальное отражение — дети повторяют то, что они испытали; приобретенная беспомощность — дети оставляют попытки войти в среду, не встречая со стороны родителей поощрения своей эмоциональной открытости; исполнение роли — ребенок видит, как один из родителей пользуется своей болезнью как предлогом избегать делать что-либо неприятное, и сам решает принять на себя роль больного, видя ее преимущества; уход в себя как следствие того, что ребенок не видит никакого удовольствия в общении между собой своих несчастных родителей. Кроме того, есть еще и вторичные объяснения: депрессивные родители, например, с большей вероятностью бывают алкоголиками или наркоманами, чем другие родители. Какой уход или какую травму получает ребенок в семье злоупотребляющих всевозможными веществами? Этот вопрос непосредственно подводит нас к стрессу.

В недавнем исследовании перечислены двести факторов, способствующих высокому кровяному давлению. «На биологическом уровне, — говорит Самерофф, — кровяное давление довольно простая вещь. Но даже здесь есть двести влияющих факторов — вообразите, сколько факторов влияют на такую сложную вещь, как депрессия!» Самерофф считает, что базу для возникновения депрессии создает сочетание нескольких факторов риска. «Те, у кого накапливается целая группа факторов риска, и получают то, что мы называем душевным расстройством, — говорит Самерофф. — Мы выяснили, что наследственность предопределяет депрессию далеко не так сильно, как социально-экономическое положение. Взаимодействие наследственности и социально-экономического положения — самая сильная определяющая из всех, но тогда возникает вопрос: какие ключевые составляющие низкого социально-экономического положения сделали детей депрессивными? Необразованные родители? Недостаток денег? Слабая социальная поддержка? Число детей в семье?» Самерофф составил список из десяти таких параметров и сопоставил их со степенью депрессивности. Он выяснил, что каждый негативный параметр может способствовать пониженному настроению, но любая группа таких параметров имеет шансы породить значительные клинические симптомы (равно как и пониженный IQ). Дальше Самерофф провел исследование, которое показало, что у ребенка серьезно больного родителя больше шансов, чем у детей умеренно больного. «Оказывается, что, если один серьезно, по-настоящему болен, кто-то другой берет груз на себя. Если имеются оба родителя, то тот, который не болен, знает, что должен трудиться. Тогда у ребенка есть возможность понять, что происходит в семье; он видит, что один из родителей болен, и у него не возникает всех этих остающихся без ответа вопросов, которые одолевают детей тех, чья душевная болезнь умеренна. Теперь понимаете? Этого нельзя предсказать по какой-нибудь одномерной системе — у каждой депрессии своя история».

Тогда как плохие родители или депрессивные родители могут служить причиной депрессии у детей, хорошие родители способны помочь ее облегчению или устранению. Старый фрейдистский принцип «вини мать» уже отброшен, но мир детства по-прежнему определяется родителями, и дети могут усваивать от отца, матери и других опекунов ту или иную степень устойчивости или уязвимости. Многие режимы лечения детей сейчас включают в себя обучение родителей психотерапевтическому вмешательству, которое должно базироваться на вслушивании. Юные — отдельная демографическая группа, к ним нельзя относиться как к карликовым взрослым. В родительском подходе к депрессивным детям должны сочетаться твердость, любовь, последовательность и смирение. Ребенок, наблюдающий, как родители решают проблему, приобретает от этого огромные силы.

Особая форма депрессии, называемая аналитической депрессией, наблюдается во второй половине первого года у младенцев, которые перенесли длительную разлуку с матерью. Симптомы, в разных комбинациях и с разной степенью тяжести, включают в себя настороженность, тоскливость, плаксивость, отторжение окружения, замкнутость, задержку умственного развития, ступор, отсутствие аппетита, бессонницу, несчастное выражение лица. Аналитическая депрессия может начиная с пяти-шести лет перейти в «спад жизнедеятельности»; дети с таким недугом имеют слабую эмоциональную реакцию и плохо контактируют. К пяти или шести годам они становятся крайне капризны и раздражительны, плохо спят, плохо едят. Они не заводят друзей, и у них неоправданно низкая самооценка. Устойчивое ночное недержание мочи указывает на беспокойство. Одни замыкаются в себе, другие становятся еще более капризными и вредными. Поскольку дети не склонны задумываться о будущем на манер взрослых и не организовывают свою память столь ясно, бессмысленность жизни их занимает редко. Не имея абстрактных чувств, дети не ощущают беспомощности и отчаяния, характерных для взрослой депрессии, но могут страдать устойчивым негативным отношением к жизни.

Исследования последнего времени до смешного расходятся в своей статистике: одно решительно доказывает, что депрессия поражает около 1 % детей; другое демонстрирует, что тяжелые депрессивные расстройства испытывают 60 % детей. Обследовать детей методом опроса гораздо труднее, чем взрослых. Во-первых, вопросы должны быть сформулированы так, чтобы не диктовать «желательных» ответов; психотерапевты должны быть достаточно смелыми, чтобы спрашивать о самоубийстве, не подавая его как возможную альтернативу. Один врач сформулировал это так: «Ладно, раз ты так ненавидишь все это, ты иногда задумываешься, как можно сделать так, чтобы тебе уже никогда здесь не быть?» Одни дети отвечают: «Что за глупый вопрос!» — другие говорят «да» и приводят подробности, а некоторые замолкают и задумываются. Терапевту необходимо следить за мимикой и жестами ребенка — языком тела, и он должен убедить ребенка, что готов выслушать все, что угодно. В таких обстоятельствах дети с действительно серьезной депрессией станут говорить о самоубийстве. Я познакомился с одной депрессивной женщиной, которая старалась держать лицо перед детьми, и она рассказала о своем отчаянии, когда пятилетний сын сказал ей: «Знаешь, мам, жизнь такая противная, мне часто и жить-то не хочется». К двенадцати годам он успел совершить серьезную попытку самоубийства. «Они заговаривают о встрече с кем-то, может быть, с родственником, который уже умер, — говорит Парамджит Т. Джоши, возглавляющий отделение детской психиатрии в клинике Университета Джонса Хопкинса. — Говорят, что хотят навсегда уснуть; иные пятилетки так и говорят: «Хочу умереть, лучше бы я не рождался». А потом на место слов приходят действия. Мы видим детей, которые выпрыгивают из окна второго этажа. Некоторые принимают пять таблеток тайленола и думают, что этого достаточно, чтобы умереть. Другие пытаются резать себе вены, или удушиться, или повеситься. Многие маленькие дети вешаются в стенном шкафу на своем ремне. Некоторые из них заброшены или подвергаются издевательствам, но другие делают это без всякой видимой причины. Слава Богу, они редко бывают достаточно умелыми, чтобы все-таки совершить самоубийство!» На самом деле они могут быть на удивление умелыми; самоубийства в возрастной группе 10–14 лет с начала 80-х до середины 80-х годов участились на 120 %, а те, у кого получается, используют по большей части агрессивные методы: 85 % стреляются или вешаются. Эти цифры растут по мере того, как дети вслед за родителями испытывают все больший стресс.

Детей можно лечить, и все чаще лечат жидким прозаком или жидким нортриптилином, добавляемыми в сок. Такие лекарства вроде бы помогают. Однако адекватных исследований того, как они действуют на детей, а также какова степень их безопасности и эффективности, нет. «Мы сделали детей терапевтическими сиротами», — говорит Стивен Хайман, директор NIMH.

Всего несколько антидепрессантов было протестировано в отношении их безопасности для детей, а в отношении эффективности — практически ни одного. Результаты отдельных опытов широко расходятся. Одно исследование, например, показало, что SSRI лучше для маленьких детей и взрослых, чем для подростков; другое — что для маленьких детей наиболее эффективны MAOI. Результаты ни одного из этих исследований не следует принимать за решающие, но они указывают на явную вероятность того, что лечение детей может оказаться отличным от лечения подростков, и оба — от лечения взрослых.

Депрессивным детям также требуется психотерапия. «Непременно надо показать им, что ты тут, с ними, — говорит Дебора Кристи, талантливый детский психолог, консультант клиники Университетского колледжа Лондона и Миддлсекса. — Необходимо добиться, чтобы они тоже были с тобой. Я часто использую метафору альпинизма: мы сидим в базовом лагере и рассуждаем, как будем взбираться, что нам может понадобиться, сколько человек пойдут вместе, надо ли идти в связке. Мы можем решить, что уже пора или что мы еще не готовы покорить вершину, но можем пройтись вокруг горы и посмотреть, где легче всего или лучше всего подниматься. Надо договориться, что им придется карабкаться самим, что ты не можешь подхватить их и принести наверх, но будешь с ними каждый дюйм пути. Начинать надо с этого — разбудить в них желание. Депрессивные дети не знают, что сказать и с чего начать, но они знают, что хотят перемен. Я ни разу не встречала депрессивного ребенка, который не хотел бы вылечиться, если может поверить, что существует шанс изменить положение. Одна девочка была настолько депрессивна, что не могла даже говорить, но могла писать, и она наугад записывала всякие слова на клеющихся листочках и налепляла их на меня, так что к концу сеанса я уже была настоящим морем слов, которые она хотела до меня донести. Я заговорила ее языком и тоже стала писать слова на листочках и налеплять на нее, и так мы проломили стену молчания». Есть много способов, доказавших свою действенность, помогающих детям понять и улучшить свое душевное состояние.

«Депрессия у детей, — говорит Сильвия Симпсон, психиатр клиники Джонса Хопкинса, — задерживает развитие личности. Вся энергия уходит на борьбу с депрессией; развитие социальных навыков замедляется, отчего жизнь впоследствии не становится менее депрессивной. Ты оказываешься в мире, где необходимо уметь вступать в отношения с людьми, а ты этого просто не умеешь». Например, дети с сезонными депрессиями часто годами плохо учатся и наживают себе неприятности; и никто не замечает, что это недуг, потому что ему случилось совпасть с учебным годом. Когда и насколько активно следует лечить таких детей, решить трудно. «Я основываюсь на семейной истории, — говорит Джоши. — Бывает очень трудно понять, что это: дефицит внимания с гиперактивностью (ДВГ), или реальная депрессия, или у ребенка с ДВГ развилась также и депрессия; или это расстройство адаптации, связанное с издевательствами, или аффективное расстройство». Многие дети с ДВГ ведут себя совершенно недопустимо, и часто естественной реакцией бывает наказать ребенка; но ребенок не всегда способен контролировать свои поступки, если они связаны с когнитивными или нейробиологическими проблемами. Конечно, расстройства поведения делают таких детей непопулярными, даже и у собственных родителей, и это усугубляет депрессию — еще один ранее неизвестный водоворот, в который бросает депрессия.

«Мне приходится предупреждать родителей, когда они приходят с такими детьми, — говорит Кристи. — Мы будем избавляться от этих зловредных состояний, но ваш ребенок на время может стать очень грустным». Дети никогда не приходят сами. На психотерапию их приводят. Необходимо выяснить у них самих, как они считают, почему они здесь, с тобой, что у них не так? Это совсем другая ситуация, чем когда люди сами обращаются за психологической помощью». Один из важных элементов психотерапевтической работы с маленькими детьми — создание иного мира, мира фантазии, волшебного варианта надежного пространства психодинамического ухода. Просьбы к детям назвать свои желания часто помогают раскрыть истинную природу их заниженного самоуважения. В качестве первого шага очень важно перевести молчаливого ребенка в стадию разговора. Многие из них не умеют описывать свои чувства иначе, как только «хорошо» или «плохо». Им надо дать новый лексикон и научить их на когнитивной модели, чем отличаются мысли от чувств, чтобы они научились с помощью мыслей контролировать чувства. Один психотерапевт рассказывал, как он попросил десятилетнюю девочку две недели вести дневник своих мыслей и чувств и принести ему. «Ты можешь сказать, что твоя мысль — «Мама сердится на папу», а твое чувство может быть «Я боюсь». Но различие оказалось недоступным детскому разумению — депрессия вывела из строя когнитивную функцию. Когда она принесла дневник, оказалось, что она каждый день писала: «Мысли: «Мне грустно»; чувства: «Мне грустно». В ее иерархии мир мыслей и мир чувств попросту неразделимы. Позже она сумела нарисовать секторную диаграмму своих тревог: столько-то относится к школе, столько-то к дому, столько-то к тем, кто ее не любит, столько-то к тому, что она некрасива и т. д. Дети, работавшие с компьютером, часто восприимчивы к метафорам технического свойства; один знакомый врач говорил таким детям, что в их уме есть программы для обработки страха и тоски, а лечение эти программы отладит, исправив ошибки. Хорошие детские психотерапевты информируют своих пациентов и одновременно отвлекают; как заметила Кристи, «ничто так не мешает ребенку расслабиться, как просьба расслабиться».

Депрессия — острая проблема и для детей с физическими болезнями или инвалидностью. «У ребенка рак, и его постоянно дергают, и протыкают, и вонзают иголки, и вот он начинает обвинять родителей, что они его наказывают всеми этими процедурами, и родители тоже начинают нервничать, и все вместе впадают в депрессию», — говорит Кристи. Болезнь рождает секретность, секретность — депрессию. «Я сижу с очень депрессивным ребенком и его матерью и спрашиваю: «Ну, так скажите мне, зачем вы здесь?» — и мать прямо в присутствии мальчика громким сценическим шепотом отвечает: «У него лейкемия[42], но он этого не знает». Ужас! Тогда я прошу оставить меня наедине с мальчиком и спрашиваю его, зачем он пришел ко мне. И он отвечает, что у него лейкемия, но чтобы я не говорила маме, потому что он не хочет, чтобы она знала, что он знает. В основе депрессии оказались сложнейшие вопросы, связанные с общением, а вызвала их лейкемия и лечение, которого она требовала».

Доказано, что депрессивные дети обычно вырастают у депрессивных взрослых. 4 % подростков, испытавших депрессию в детстве, кончают с собой. Огромное их число совершают суицидальные попытки, и у них высокий уровень проблем, связанных с социальной адаптацией. Депрессия случается у немалого числа детей до полового созревания, но достигает пика в подростковый период — минимум 5 % тинейджеров страдают клинической депрессией. На этом этапе она почти всегда сопровождается злоупотреблением спиртным или наркотиками или патологическим состоянием беспокойства. Родители недооценивают глубину депрессии у подростков. Конечно, подростковая депрессия сбивает с толку, потому что нормальный подростковый период и так очень похож на депрессию; это период экстремальных эмоций и несоразмерных страданий. Более 50 % старшеклассников «подумывали себя убить». «Минимум 25 % тинейджеров, находящихся под арестом, депрессивны, — говорит Кей Джеймисон, ведущий специалист по аффективным расстройствам. — Если бы депрессию лечить, они могли бы стать менее склонны к правонарушениям. Когда они взрослеют, уровень депрессии у них высок, но лечить ее уже поздно, потому что негативное поведение укоренилось в их индивидуальности». Играют свою роль и отношения в обществе; появление вторичных половых признаков часто ведет к эмоциональному замешательству. Текущие исследования направлены на задержку появления депрессивных симптомов — чем раньше депрессия начинается, тем более упорно противостоит лечению. В одном исследовании утверждается, что испытавшие депрессивные приступы в детстве или отрочестве подвержены депрессии в семь раз чаще, чем население в целом; в другом — что у 70 % из них случается рецидив. Необходимость в раннем вмешательстве и профилактической терапии совершенно очевидна. Родители должны быть начеку на случай ранней эмоциональной индифферентности или отстраненности, нарушений аппетита и сна, самокритичного поведения; детей, проявляющих эти признаки депрессии, необходимо показывать специалисту.

Тинейджеры (чаще — мужского пола) особенно неспособны ясно себя выражать, и индустрия здравоохранения уделяет им слишком мало внимания. «У меня бывают подростки, которые приходят, сидят в углу и бубнят: «У меня ничего такого нет», — рассказывает один психотерапевт. — Я никогда не спорю. Я говорю: «Прекрасно! Это просто здорово, что у тебя нет депрессии, как у многих ребят твоего возраста, которые ко мне приходят. Слушай, расскажи, как это — чувствовать себя в полном порядке? Расскажи, каково это, прямо сейчас, вот в этом кабинете, чувствовать себя в полном порядке?» Я даю им возможность подумать и почувствовать вместе с другим человеком».

Пока еще не ясно, в какой мере сексуальное насилие вызывает депрессию непосредственно через физические процессы, а в какой мере депрессия отражает увечную домашнюю обстановку, в которой чаще всего и происходит сексуальное насилие. Перенесшие сексуальное насилие дети склонны к саморазрушительному образу жизни и сталкиваются с множеством невзгод. Обычно они растут в постоянном страхе: их мир нестабилен, и это разрушает их личность. Один психотерапевт описывает молодую женщину, подвергавшуюся в детстве сексуальному насилию, которая не могла поверить, чтобы кто-нибудь мог к ней хорошо относиться и быть надежным: «Требовалось, чтобы я всего лишь была последовательна во взаимодействии с нею», чтобы разрушить автоматическое недоверие, с которым женщина относилась к миру. Дети, рано лишенные любви и поддержки на пути когнитивного развития, часто становятся инвалидами навсегда. Одна пара, усыновившая ребенка из русского детского дома, рассказывает: «Этот ребенок в пять лет не проявлял способности мыслить в причинно-следственных категориях, не знал, что деревья — живые, а мебель — нет». Они все это время старались скомпенсировать этот дефицит, но теперь вынуждены признать, что полное восстановление невозможно.

У многих детей, хотя восстановление и представляется невозможным, не исключено приспособление. Кристи описывает, как лечила девочку с ужасными хроническими головными болями, «как молотками бьют по голове», которая потеряла из-за них все. Она не могла ходить в школу. Не могла играть, не могла общаться с другими. Впервые встретившись с Кристи, она объявила: «Вы не сможете прекратить мои головные боли». Кристи ответила: «Да, ты права, не могу. Но давай подумаем, как сделать так, чтобы боль перешла в одну часть головы, и посмотрим, не сможешь ли ты использовать другую, пусть даже там и колотят молотками». Кристи замечает: «Первый шаг — поверить тому, что говорит ребенок, даже если это очевидная неправда или несуразица; поверить, что, даже если метафорический язык, который использует ребенок, кажется тебе совершенно бессмысленным, для него он полон смысла». После серьезного лечения эта девочка рассказывала, что смогла пойти в школу, несмотря на мигрени, потом, все еще с мигренями, начала заводить друзей, а еще через год мигрени пропали.

Депрессивные больные пожилого возраста хронически недополучают лечения, в большой степени потому, что мы как общество считаем, что старость повергает в депрессию. Допущение, что старикам естественно хандрить, мешает нам помогать им избавиться от этой хандры, отчего многие доживают свои дни в неоправданно мучительных эмоциональных страданиях. Еще в 1910 году Эмиль Крепелин[43], отец современной психиатрии, называл депрессию у стариков «инволюционной меланхолией». С тех пор традиционные здравоохранительные структуры пришли в упадок, и старики лишены чувства собственной значимости, что привело к еще худшему положению дел. У живущих в домах престарелых более чем вдвое выше вероятность быть депрессивными, чем у остающихся в мире: есть сведения, что треть живущих в государственных или частных заведениях серьезно депрессивны. Поражает то, с какой эффективностью плацебо действует на стариков. Это заставляет предполагать, что эти люди извлекают какую-то пользу из самих обстоятельств, окружающих прием плацебо, кроме обычно психосоматической пользы, когда человек верит, что получает лекарство. Беседы с пациентами, входящие в план исследования, тщательное соблюдение режима и апелляция к разуму приносят значительный эффект. Старики чувствуют себя лучше, когда им уделяют больше внимания. Насколько же, должно быть, одиноко им в нашем обществе, если им помогает такая малость!

Но хотя социальные факторы, ведущие к депрессии среди престарелых, могущественны, похоже, что на состояние души влияют и органические сдвиги. У них ниже общий уровень всех нейромедиаторов. Уровень серотонина у людей за восемьдесят вполовину меньше того, что у них же от 60 до 70 лет. Впрочем, организм в этом возрасте переживает много сдвигов в обмене веществ и обширную химическую перестройку, и потому сниженный уровень серотонина не имеет (насколько мы знаем) того же немедленного эффекта, как если бы он был вдруг снижен вполовину у молодого человека. Степень возрастных изменений пластичности и функции мозга отражается в том, что антидепрессанты начинают работать у стариков гораздо медленнее. Те же SSRI, которые у человека среднего возраста проявляются уже на третьей неделе, у пожилого могут потребовать двенадцать и более. Уровень успеха в лечении, однако, с возрастом не меняется, на медикаменты реагирует тот же процент больных.

Пожилым часто показана электрошоковая терапия — по трем причинам. Первая в том, что, в отличие от медикаментов, она работает быстро; позволять человеку сползать в депрессию все глубже в ожидании, пока лекарства начнут снимать его отчаяние, неконструктивно. Далее, ЭШТ не вступает во взаимодействие с лекарствами, которые человек может принимать по другим поводам; в случае антидепрессантов это часто сокращает их выбор. Наконец, у пожилых людей нередко случаются сбои памяти и они могут забывать принимать лекарства или принимать их слишком много, забывая, что уже сделали это. В этом отношении ЭШТ контролировать гораздо легче. Краткосрочная госпитализация часто бывает наилучшим средством для престарелых в глубокой депрессии.

В этой демографической группе депрессию заметить трудно. Вопросы либидо, столь важные в депрессии у молодых, у престарелых такой роли уже не играют. Чувство вины у них возникает реже, чем у молодых людей. Пожилые депрессивные склонны не к сонливости, а к бессоннице и часто лежат ночами в тисках паранойи. У них дико, до катастрофичности, преувеличенная реакция на мелкие события. Они мнительны и много жалуются на всяческие необычные боли, колики, неудобства в окружении: это кресло уже неуютно; в ванной упал напор воды; болит рука, когда я поднимаю чашку с чаем; у меня в комнате слишком яркое освещение; у меня в комнате слишком тусклое освещение — и так далее, ad infinitum[44]. У них развиваются раздражительность и ворчливость, они часто проявляют грубость или эмоциональное безразличие к окружающим, а временами и «эмоциональную неустойчивость». Эти симптомы чаще всего подвластны действию SSRI. Депрессия у стариков часто бывает либо непосредственным следствием органических сдвигов в системах организма (в том числе ухудшенного кровоснабжения мозга), либо результатом боли и унижения от телесного увядания. Старческое слабоумие и маразм часто сопровождаются депрессией, но это не одно и то же, пусть и происходит одновременно. При слабоумии способность автоматического функционирования разума снижается: базовая память, особенно о недавних событиях, ослаблена. У депрессивных же пациентов блокируются процессы, требующие психологического напряжения: сложные и давние воспоминания становятся недоступны, обработка новой информации затруднена. Но большинству престарелых эти различия неведомы, и они считают симптомы депрессии просто свойствами возраста и ослабления ума, почему и упускают необходимость предпринять элементарные шаги для облегчения своего положения.

Одна моя двоюродная прабабушка упала в своей квартире и сломала ногу, когда ей было под сто. Нога срослась, и она вернулась из больницы с целым штатом сиделок. Поначалу ей, ясное дело, было трудно ходить, и упражнения, назначенные физиотерапевтом, она делала с большим трудом. Через месяц нога прекрасно зажила, но она по-прежнему боялась ходить и не хотела двигаться. Она привыкла, что ей к постели подают горшок со стульчаком, и отказывалась пройти пять метров до туалета. Она всю жизнь гордилась своей внешностью, а теперь это вдруг ушло; она перестала ходить даже к парикмахеру, которого посещала дважды в неделю на протяжении чуть ли не века. Собственно, она вообще отказалась выходить и все откладывала визит к педикюрше, хотя ее явно мучил вросший ноготь. Так в замкнутом пространстве квартиры шли недели. Ее сон стал нерегулярен и беспокоен. Она отказывалась разговаривать с моими двоюродными братьями, когда те ей звонили. Раньше она была очень щепетильна в своих личных делах и несколько скрытна в деталях; теперь она просила меня открывать и оплачивать ее счета — она стала в них путаться. Она не могла собрать простую информацию — по восемь раз переспрашивала меня о моих планах на выходные, и это снижение когнитивной функции выглядело почти как старческий маразм. Она стала повторяться и, хотя не тосковала, в целом сильно сдала. Ее лечащий терапевт твердил, что она просто переживает посттравматический стресс, но я-то видел, что она готовится умереть, и считал это неадекватной реакцией на сломанную ногу независимо от возраста.

Наконец я упросил своего психофармакотерпевта прийти к ней и поговорить; он тут же распознал глубокую старческую депрессию и посадил бабушку на целексу. Через три недели у нас была назначена педикюрша. Я давил на бабушку, что надо выйти, отчасти из-за ситуации с ногтем, но, самое главное, потому что считал, что ей пора рискнуть снова увидеть мир. Когда я все-таки заставил ее выйти, она смотрела на меня с тоской и явно находила все это невыносимым. Она была сбита с толку и пребывала в откровенном ужасе. Еще через две недели был назначен визит к врачу, лечившему перелом. Я прибыл к ней на квартиру и застал ее причесанной, с подкрашенными губами и одетой в нарядное платье с перламутровой брошью, в котором она щеголяла в свои счастливые денечки. Без всяких жалоб она спустилась по лестнице. Выход явно был для нее стрессом, в ожидании врача она была капризна и слегка подозрительна, но, когда пришел хирург, она стала с ним мила и весьма разговорчива. После осмотра мы с медсестрой докатили ее на коляске до входной двери. Она была счастлива узнать, что нога совершенно зажила, и безмерно всех благодарила. Я нарадоваться не мог на все эти признаки возрождения, но к тому, что она сказала, когда мы вышли на улицу, готов не был: «Милый, зайдем куда-нибудь пообедать»! И мы пошли в наш излюбленный ресторан, и с моей помощью она прошла некоторое расстояние, и рассказывала побасенки и смеялась, и поворчала, что поданный ей кофе недостаточно горяч, и отослала его обратно, и снова была жива. Не стану врать, будто она вернулась к старым привычкам и начала регулярно обедать в ресторане, но с тех пор раз в несколько недель выходить соглашалась, и способность связно мыслить и чувство юмора постепенно к ней вернулись. Спустя полгода у нее случилось, как потом выяснилось, неопасное внутреннее кровотечение, и она три дня провела в больнице. Я за нее опасался, но, к моей радости, ее душевное состояние оказалось достаточно устойчивым, и она справилась с ситуацией без паники и замешательства. Через неделю после ее возвращения я навестил ее и проверил, достаточный ли у нее запас лекарств. Я заметил, что бутылочка с целексой наполнена так же, как и при прошлой проверке.

— Ты это принимаешь? — спросил я.

— О нет, — отвечала она. — Доктор велел мне перестать.

Я счел, что она ошиблась, но сиделка, присутствовавшая при разговоре с доктором, подтвердила его инструкции. Я был откровенно поражен и перепуган. У целексы нет гастроэнтерологических побочных эффектов, и маловероятно, чтобы она вызвала кровотечение. Прекращать прием причин не было, и тем более так резко; даже человек молодой и в хорошей форме должен отменять антидепрессанты постепенно и по строгому режиму. Получающему же от них существенную пользу не следует отменять их вовсе; но вот пользовавший тетушку геронтолог легкомысленно решил, что ей пойдет на пользу отказаться от «ненужных» лекарств. Я позвонил этому доктору и наорал на него в трубку, хоть святых выноси, и написал гневное письмо заведующему клиникой, и велел тетушке вернуться к лекарству. На момент отправки этой книги в типографию она живет вполне счастливо; до ее сотого для рождения остался месяц. Через две недели мы идем к визажисту, чтобы ей выглядеть на все сто к небольшой пирушке, которую мы надумали закатить. По четвергам я ее навещаю, и наши проведенные вместе вечера, бывшие прежде для меня тяжелой обузой, теперь полны веселья; несколько недель назад, когда я принес ей добрые семейные вести, она захлопала в ладоши и запела. Мы разговариваем о разном, и недавно я воспользовался ее мудростью, которая наряду с даром радости жизни незаметно вернулась к ней обратно.

Депрессия часто предваряет серьезное повреждение рассудка. Она, похоже, в какой-то мере позволяет предсказать маразм и болезнь Альцгеймера; и, наоборот, эти болезни могут сосуществовать с депрессией или провоцировать ее. Болезнь Альцгеймера будто бы понижает показатели серотонина еще сильнее, чем старение. У нас крайне ограниченные возможности что-либо делать с нарушением ориентации и распадом когнитивной функции — сущностью маразма и болезни Альцгеймера, но мы можем снимать острую физическую боль, часто сопровождающую эти симптомы.

Нередко старики страдают некоторой дезориентацией, не испытывая при этом страха или тоски, и на сегодняшний день медики научились избавлять людей данной демографической категории от этих состояний, но обычно этим не занимаются. Проводятся эксперименты с целью определения, является ли низкий уровень серотонина причиной маразма, но более вероятно, что слабоумие следует за поражением различных областей мозга, в том числе ответственных за синтез серотонина. Иначе говоря, маразм и сниженный серотонин — два следствия одной причины. Выясняется, что SSRI не оказывают значительного воздействия на моторные и интеллектуальные навыки людей, пораженных маразмом, но повышенное настроение часто позволяет старикам лучше пользоваться теми функциями, которые по-прежнему в них органически присутствуют, и тем самым, говоря практически, в какой-то мере улучшают когнитивную функцию. Пациенты с болезнью Альцгеймера и другие старики с депрессией хорошо реагируют на атипичные препараты, такие как тразодон (Trazodone), которые не входят в первый эшелон средств от депрессии. Они могут также отзываться на бензодиазепины, но у этих препаратов слишком сильный седативный эффект. Они хорошо реагируют и на ЭШТ. То обстоятельство, что они не вполне вменяемы, не должно обрекать их на ничтожное существование. Пациентам, проявляющим при болезни Альцгеймера сексуальную агрессивность — что не так уж необычно, — может помочь гормональная терапия, хотя я считаю, что это не вполне по-людски, разве что эти сексуальные ощущения причиняют испытывающим их мучения. К психотерапии пациенты со старческим слабоумием, как правило, не чувствительны.

Депрессия часто бывает результатом инсульта. Вероятность депрессии у людей в первый год после инсульта вдвое выше, чем у всех остальных. Это может быть следствием физиологического поражения определенных отделов мозга, и есть исследования, показывающие, что поражение левой лобной доли с особой вероятностью разбалансирует эмоции. Многих оправившихся от удара стариков начинают обуревать страшно интенсивные приступы плача по мельчайшему поводу, отрицательному или положительному. Один пациент после инсульта ударялся в слезы от двадцати пяти до ста раз на дню, и каждый приступ продолжался от минуты до десяти; это его настолько изматывало, что он был еле жив. Лечение с помощью SSRI позволило быстро взять эти приступы плача под контроль, но как только он прекратил прием, они тут же вернулись, и теперь он принимает лекарства постоянно. Другой человек, вынужденный уйти с работы из-за последовавшей за инсультом депрессии, тоже испытывал приступы плача; лечение с помощью SSRI вернуло его к жизни, и ближе к своим семидесяти годам он вернулся на работу. Спору нет, инсульт в определенных областях мозга влечет за собой эмоционально губительные последствия, но оказывается, что во многих случаях их можно контролировать.

В отличие от пола и возраста, этническая принадлежность не являет биологических детерминант депрессии. А вот культурные аспекты окружения заставляют людей проявлять свои недуги своеобразными путями. В своей замечательной книге «Безумные путники» (Mad Travelers) Жан Хекинг описывает некий синдром (физическое передвижение в бессознательном состоянии), который поражал многих людей в конце XIX века и через несколько десятилетий исчез. Сейчас ни у кого нет такой проблемы — физически совершать передвижение и не знать об этом. Те или иные ментальные симптомы, несомненно, поражают те или иные исторические периоды и слои общества. «Под «преходящей душевной болезнью», — объясняет Хекинг, — я понимаю болезнь, которая появляется в определенное время и в определенном месте, а потом исчезает. Она может быть избирательна по признаку общественного класса или пола, предпочитая бедных женщин или богатых мужчин. Я имею в виду не то, что она приходит и уходит у данного пациента, а что этот тип безумия существует только в определенные времена и в определенных местах». Хекинг развивает теорию, выдвинутую Эдвардом Шортером, что тот самый человек, который в XVIII веке страдал бы обмороками и судорожным плачем, а в XIX — истерическим параличом или контрактурой, сегодня склонен к депрессии, хроническому переутомлению или анорексии.

Связи между депрессией и этнической принадлежностью, образованием и социальным положением, даже среди одних только американцев, слишком многообразны, чтобы их каталогизировать. Впрочем, некоторые широкие обобщения сделать можно. Хуан Лопес из Мичиганского университета — славный малый с приятным чувством юмора и теплыми, простыми манерами. «Я кубинец, женат на пуэрториканке, у нас крестник — мексиканец, — говорит он, — и я какое-то время жил в Испании. Так что в отношении культуры латино у меня тылы прикрыты». Лопес много работает с латиноамериканскими рабочими-переселенцами и со священниками, их главной опорой, и взял на себя заботу об их психологических нуждах. «Чем прекрасна Америка, — говорит он, — так это тем, что много людей самой разной культурной принадлежности имеют дело с одной и той же болезнью». Лопес заметил, что свои психологические проблемы латиноамериканцы более склонны соматизировать, чем распознавать. «Возьмите всех этих женщин, — а с некоторыми из них я в родстве, — они приходят и говорят: ох, спина болит, и живот ноет, и в ногах что-то странное и так далее. А я думаю, но не могу понять: это они просто так говорят, чтобы не признаваться в психологических проблемах, или действительно так ощущают свою депрессию, без обычных симптомов? Если они испытывают улучшение, как происходит со многими, послушав Уолтера Меркадо, этого пуэрто-риканского мистика, являющего собой нечто среднее между Джерри Фолуэллом[45] и Джин Диксон[46], то что, собственно, с точки зрения биологии действительно происходит у них внутри?» Депрессия среди более образованного латиноамериканского населения, вероятно, сродни депрессии среди населения в целом.

Один мой приятель-доминиканец сорока с лишним лет пережил неожиданный, внезапный, сокрушительный срыв, когда они со второй женой решили разойтись. Она от него переехала, а у него появились трудности на службе — он работал управляющим дома. Он не справлялся с простыми задачами: перестал есть, у него нарушился сон. Он отдалился от друзей и даже от собственных детей. «Я не воспринимал это как депрессию, — рассказывал он мне впоследствии, — я думал, что умираю, что это физическая болезнь. Наверно, я понимал, что расстроен, но не видел, какое отношение это имеет к чему бы то ни было. Я — доминиканец и очень эмоционален, но я, можно сказать, вполне здоровый мужик, так что у меня много всяких чувств, но мне не так легко их выражать, и я не позволяю себе плакать». Просидев два месяца день и ночь в подвале здания, где он работал, — «не знаю, как я удержался на работе, по счастью, ни у кого в квартире ничего не протекло и не взорвалось», — он наконец отправился домой в Доминиканскую Республику, где прожил первые десять лет своей жизни и по-прежнему имел много родни. «Я стал пить. Я сидел в самолете и напивался, потому что боялся всего, даже возвращения домой. В самолете я заплакал и плакал весь полет, и так и стоял в слезах в аэропорту, и так и плакал, когда увидел своего дядю, который меня встречал. Это было ужасно. Было стыдно, и гадко, и страшно. Но, по крайней мере, я выбрался из этого чертова подвала. Потом, через несколько дней, я встретил на пляже эту женщину… эту подружку… эту красотку… которая решила, что это так чертовски пленительно, что я приехал из Соединенных Штатов. И я стал смотреть на себя ее глазами, и мне стало лучше. Я по-прежнему пил, но плакать перестал, потому что не мог же я плакать при ней, и это, наверно, мне было на пользу. Понимаешь, я доминиканец, для меня внимание женщин — реальная потребность. Что я без него?» Через несколько месяцев он вернулся с новой женой, и, хотя печаль еще оставалась, беспокойство испарилось. Когда я упомянул о лекарствах, он покачал головой: «Нет, понимаешь, это не по мне — глотать пилюли от чувств».

Депрессия среди афро-американцев имеет собственный набор трудностей. В своей изумительно трогательной книге «Плачь по мне, ива» (Willow Weep for Me) Мэн Данква описывает проблему: «Клиническая депрессия просто не существует в пределах моих возможностей, да и, если на то пошло, в пределах возможностей любой черной женщины в моем мире. Иллюзия силы была и остается наиболее значительной для меня, как для черной женщины. Главный миф, который мне приходится преодолевать всю жизнь, это миф о якобы силе по праву рождения. Черным женщинам полагается быть сильными — сиделки, кормилицы, целительницы — любая из двенадцати дюжин вариаций на тему негритянской няни. Эмоциональным тяготам положено быть встроенными в структуру нашей жизни. Это как бы довесок к тому, что мы и черные, и женщины». Обыкновенно Мэн Данква вовсе не депрессивна: прекрасная, стильная, пленительная женщина с ореолом царской власти. Ее рассказы о выпавших из жизни неделях и месяцах оглушают. Она никогда не забывает, что она чернокожая. «Я так рада, — сказала она мне однажды, — что у меня дочь, а не сын. Мне не хочется задумываться о том, что за жизнь в наши дни ждет черных мужчин и какой она будет для ребенка с наследственной депрессией. Мне не хочется думать о том, что мой ребенок вырастет и отправится за решетку в нашу тюремную систему. И для черных женщин с депрессией не так много места, но для черных мужчин его нет вовсе».

Типичной повести депрессии чернокожих не существует. Часто большую роль играет усвоенный расизм — неверие в себя, которое зиждется на доминирующих в обществе социальных установках. Несколько человек, чьи рассказы включены в эту книгу, — афро-американцы; я решил не идентифицировать людей по расе, кроме тех случаев, когда это актуально для описания их страданий. Среди множества слышанных мною историй особенно близкой для меня стала повесть Дьери Прудента, афро-американца гаитянского происхождения, чей опыт депрессии, похоже, закалил дух и смягчил отношение к другим людям, — человека, глубоко осознающего, как цвет кожи влияет на его эмоциональную жизнь. Младший из девяти детей, он рос в Бэдфорд-Стайвесанте, нищенском районе Бруклина, а потом в Форт-Лодердейле, когда родители вышли на пенсию. Его мать работала на полставки домашней сиделкой, отец — плотником. Родители были истые адвентисты седьмого дня, установившие высокие стандарты поведения и нравственности, которые Дьери должен был как-то совмещать с одними из самых жестоких в мире улиц. Он сделался сильным, физически и умственно, чтобы выжить в противостоянии между ожиданиями семьи и повседневными вызовами и битвами, которыми осаждал его внешний мир. «У меня всегда, с самого детства, было это чувство аутсайдера, нарочно выбранного для наказаний и унижений. Гаитянцев в нашей округе было немного, а уж адвентистов седьмого дня и за десять миль не сыскать. Меня дразнили за то, что я не как все; ребята из нашего квартала звали меня «кокосовая голова». Мы были одной из тех немногих семей, которые не сидели на пособии. Из всех ребят я был самый темнокожий, и потому меня выделяли. В семье, где-то между культурными ожиданиями, что дети беспрекословно послушны, и религиозным учением «чти отца своего и мать свою», я усвоил: гневаться нехорошо — во всяком случае, проявлять гнев. Я рано научился хранить каменную маску на лице и глубоко прятать чувства. На улице же, наоборот, было много злобы, много насилия; когда на меня нападали и придирались, я подставлял другую щеку, как учила церковь, и надо мной смеялись. Я жил в состоянии страха. У меня были даже проблемы с речью.

Потом, лет в двенадцать, мне надоело, что меня вечно цепляют, грабят и лупят те, кто больше меня, крепче, «уличнее». Я начал качаться, занялся карате. Было приятно, что я могу выдерживать самый суровый и изматывающий режим, который себе назначал. Я должен был сделать себя крепким физически, но также стремился к эмоциональной крепости. Мне предстояло пробиться через школу, претерпеть расизм и жестокость полиции — я начал брать у моего брата журналы «Черной пантеры»[47] — и ухитриться избежать наркомании и тюрьмы. Я был на девять лет младше предыдущего ребенка в семье и знал, что мне предстоит много похорон, начиная с родителей, которые были уже старыми, когда я родился. Не думаю, чтобы я мог многого ждать от будущего. Страх сочетался во мне с глубоким чувством беспомощности; я часто тосковал, но старался не подавать виду. Для моей ярости не было выхода, и вот я качался, часами сидел в обжигающей ванне, постоянно читал, чтобы убежать от собственных чувств. К шестнадцати годам моя злость выплеснулась наружу. Я придерживался эдакой мистической формулы камикадзе: «Делай со мной что хочешь, но, если ты меня достанешь, я тебя убью». Драка стала наркотической потребностью, адреналиновой лихорадкой; я думал: если научусь выдерживать боль, никто со мной ничего не поделает. Я изо всех сил старался скомпенсировать свою беспомощность».

Дьери выдержал физические и психологические трудности подросткового возраста и покинул гетто, поступив в Мичиганский университет изучать французскую литературу. Учась один семестр по студенческому обмену в Париже, он познакомился со своей нынешней женой, и решил остаться там еще на год. «Хотя я все еще был студентом, — вспоминает он, — но вел внешне роскошную жизнь. Я работал манекенщиком в рекламе и на показах мод, крутился в джазовых тусовках, ездил по всей Европе. Но я не ожидал такого вопиющего расизма от французской полиции». За год его более десяти раз останавливали, обыскивали и задерживали во время выборочных полицейских проверок, а после того, как он протестовал против особенно возмутительного инцидента с парижскими полицейскими, его публично избили и арестовали за хулиганство. Скрытая ярость Дьери расцвела в симптомы острой депрессии. Он продолжал функционировать, но на нем «висел тяжкий гнет».

Дьери вернулся в США, окончил университет и в 1990 году переехал в Нью-Йорк делать карьеру. Он последовательно поработал в области пиара в нескольких компаниях. Но после пяти лет работы «я почувствовал, что у меня очень мало профессиональных перспектив роста. Я видел, что многие сотрудники успешнее меня, быстрее продвигаются, имеют лучшие возможности. Главное, я чувствовал, что мне чего-то недостает, и моя депрессия углублялась».

В 1995 году Дьери открыл Prudent Fitness, собственную «бутикоподобную» компанию по самовоспитанию личности, которая оказалась очень успешной. Часть клиентов приезжает к нему в его отреставрированный дом в Бруклине, где он живет с женой и дочерью, и он учит их целительной силе физических упражнений. Его подход — холистический[48] по духу и жестко дисциплинированный на практике. Его способность переносить трудности вдохновляет клиентов. «Я предпочитаю устанавливать связи на довольно глубоком уровне и считаю своим главным тренерским качеством умение взять самого норовистого, неподатливого клиента и найти способ его стимулировать. Тут надо уметь сопереживать, нужна чувствительность, адаптивный стиль общения. Эта работа позволяет мне использовать самое лучшее в себе для помощи другим, и ощущать это приятно. Я недавно познакомился с одной женщиной, социальным работником, которая хочет соединить фитнес с социальной работой для придания людям жизненных сил. По-моему, это гениальная идея. Понимаете, вся эта работа направлена на обретение контроля над самым главным, что можно контролировать — собственным телом».

Дьери испытывает трудности и того бедного мира, из которого происходит, и того более богатого, в котором живет сейчас. Его элегантность, которую он несет самым естественным образом, далась ему нелегко; он умеет держать свои горести при себе, потому что не дает себе послабления в мире, отнюдь не готовом давать ему послабления. Оповестить всех родных о своей депрессии было для Дьери нелегко. Он не уверен, что они сумели бы понять болезнь с его позиций, хотя и отец, и другие члены семьи сами проявляли ее симптомы. Временами ему бывает трудно играть роль бодренького младшего брата и сохранять хорошую мину удается не всегда. К счастью, одна из его сестер, дипломированный психолог-клиницист с частной практикой в Бостоне, помогла ему найти правильный путь, когда он впервые обратился за помощью. Жена сразу же отнеслась к проблеме сочувственно и стала для него надежной опорой, хотя и ей поначалу было трудно понять, как сочетается мужественность и самоуверенность мужа с тем, что она знала о депрессии.

С тех пор как он впервые лечился еще в Париже, он большую часть времени проходил разговорную терапию, перемежая ее периодами приема антидепрессантов. Последним был пятилетний курс психотерапии с женщиной, которая «утвердила мой дух. Я сумел осознать, как трудно мне было справляться с гневом. Я боялся рассердиться на человека из страха, что просто взорвусь и уничтожу его. Теперь я от этого страха освободился. Благодаря терапии, я развил в себе целый набор новых качеств. Я стал более уравновешен и лучше осознаю себя. Мне стало легче распознавать свои чувства вместо того, чтобы просто реагировать с их помощью». Женитьба, а потом и рождение дочери смягчили его. «Ранимость моей дочери — ее самое мощное оружие, самый могущественный инструмент. Это изменило мое отношение к уязвимости и хрупкости». Тем не менее депрессия возвращается, хрупкость выходит на поверхность и приходится корректировать режим приема лекарств. «В один прекрасный день вдруг происходит несколько неприятностей сразу, и я чувствую себя так, будто моя жизнь на мели. Если бы не любовь к жене и дочери, помогающая мне выкарабкиваться, я бы давно уже сдался. Благодаря терапии я учусь понимать, что запускает в ход депрессию. С правильной заботой и поддержкой я начинаю определять болезнь, а не позволяю ей определять меня».

Дьери постоянно испытывает на себе проявления расизма, усугубляемые его устрашающим телосложением и, как это ни странно, красотой. Я видел, как продавцы в магазинах отшатываются от него. Я простаивал с ним по пятнадцать минут на нью-йоркских улицах, когда он пытался поймать такси, и никто не останавливался; стоило же поднять руку мне, и мы садились в машину ровно через десять секунд. Однажды полиция арестовала Дьери в трех кварталах от его дома в Бруклине: ему сказали, что он подпадает под описание некоего преступника, и его долгие часы держали в кутузке прикованным к балке. Ни его поведение, ни документы никак не повлияли на представителей власти, заключивших его под стражу. Непрерывные унижения расизма и показного равноправия отнюдь не помогают переносить депрессию. Подозрительность, с которой к нему относятся на улице, и «презумпция виновности» очень изматывают. Подобное ложное восприятие, демонстрируемое многими людьми, сильно изолирует.

Когда Дьери здоров, он привыкает к постоянному уязрлению своей гордости и обращает на это не слишком много внимания, но «от этого гораздо труднее прожить день», сказал он мне однажды. «Депрессия цветов не различает. Когда ты в депрессии, ты можешь быть коричневым, или голубым, иди белым, или красным. Когда мне плохо, я вижу вокруг себя счастливых людей всевозможных цветов, форм и размеров, и думаю: Господи, на этой планете только я один такой депрессивный… Все люди, кроме меня, куда-то движутся.

А затем в игру опять входит расовый козырь: чувствуешь, что весь мир хочет тебя затоптать. Я здоровенный, сильный черный мужик, и никто не станет тратить время на сочувствие мне. Вот если ты вдруг заплачешь в метро — что случится? Наверняка кто-нибудь спросит, что с тобой. А если я разрыдаюсь в метро, все решат, что я наширялся. Когда люди взаимодействуют со мной, не принимая во внимание, кто я и каков на самом деле, для меня это всегда шок. Это всегда шок — несоответствие между тем, как я воспринимаю себя, и тем, как меня воспринимают люди, между моим внутренним видением себя и внешними обстоятельствами моей жизни. Когда я подавлен, это воспринимается как пощечина. Я часами смотрю на себя в зеркало и думаю: «Ну, ты же симпатичный парень, ты чисто вымыт, ты ухожен, вежлив и добродушен — почему бы людям тебя не любить? Почему они вечно хотят тебя избить или затрахать? Раздавить или унизить? Почему?» И я не могу этого понять. Действительно, есть определенные внешние трудности, с которыми я сталкиваюсь как черный в отличие от других людей. Признавать, что цвет кожи играет для меня свою роль — и не в симптомах, а в обстоятельствах, — крайне противно! Понимаешь, невозможно быть мною и при этом не быть черным! Но, право слово, жизнь того стоит. Когда я чувствую себя нормально, я рад быть собой, да и вообще — трудно быть и тобой, а ты ведь не черный. Но проблема расы всегда присутствует, всегда отмечает меня галочкой, всегда капает на мой непреходящий гнев, на эту вечную мерзлоту внутри меня. Это очень мешает жить».

Мы с Дьери познакомились через его жену — мою школьную приятельницу. Мы дружим уже десять лет, а вследствие, может быть, разделяемого обоими опыта депрессии, стали чрезвычайно близки. Сам по себя я не могу регулярно делать упражнения, и какое-то время Дьери был мне также и тренером, а это способствует не меньшей близости, чем с психотерапевтом. Он не только составляет для меня программу, но и принуждает начинать и продолжать. Постоянно испытывая меня на прочность, он хорошо знает мои пределы. Он знает, когда надо подтолкнуть меня к границам моих физических возможностей, а когда оттащить, не приближаясь к границам эмоциональным. Когда я начинаю выпадать в осадок, то звоню ему в числе первых: отчасти потому, что ужесточение режима упражнений положительно скажется на настроении, а отчасти из-за его особого обаяния; отчасти потому, что он знает, о чем я говорю, а отчасти из-за истинного видения, обретенного им в самоанализе. Мне приходится доверять Дьери, и я доверяю. Он был в числе тех, кто приходил ко мне домой и помогал принять душ и одеться, когда я был на самом дне. Он — один из героев моей собственной повести о депрессии. Он по-настоящему великодушен — человек, избравший такую работу, верящий, что может дать другим хорошее самочувствие, человек, для которого творить добро — истинная радость; он превратил агрессию самоистязания в эффективную систему обучения. Право, это редкое качество в мире, полном людей, чувствующих раздражение от гнета чужих страданий.

Палитра присущих разным народам предрассудков в отношении депрессии не поддается классификации. В Юго-Восточной Азии, например, многие избегают этого предмета вплоть до малодушного отрицания его существования. Соответственно с этим духом, недавняя статья в сингапурском журнале, описав весь спектр доступных препаратов, заканчивает оптимистичным: «Когда понадобится, обращайтесь за профессиональной помощью, а пока — выше голову!»

Анна Хальберштадт, нью-йоркский психиатр, работающая исключительно с русскими иммигрантами, разочаровавшимися в США, говорит: «Вы бы послушали, что эти люди говорят в своем русском контексте. Если бы ко мне пришел русский, рожденный при Советской власти и ни на что не жалующийся, я бы его госпитализировала. Если он жалуется на все, я знаю, что он в порядке. И только если он проявит признаки крайней паранойи или невыносимой боли, я подумаю, что он становится слегка депрессивен. Такова наша культурная норма. «Как дела?» — «Да так себе», — для русских это нормальный ответ. Это из тех вещей, которые сбивают их с толку в США, — восклицания, выглядящие нелепо и смешно: «Спасибо, все прекрасно, а как у вас?» Честно говоря, мне и самой до сих пор трудно это слушать. «Спасибо, все прекрасно». Это у кого здесь все прекрасно?»

В 1970-е годы в Польше было мало удовольствий и мало свободы. В 1980 году начало разворачиваться первое движение «Солидарность», и вслед за ним появилась радостная надежда. Стало возможно говорить вслух; люди, давно уже угнетенные чуждой им системой правления, почувствовали наслаждение от самовыражения; появились средства информации, отражавшие эти новые настроения. Но в 1981 году в стране ввели военное положение, прошли массовые аресты, большинство активистов отсидели по шесть месяцев в тюрьме. «Сроки тюремного заключения все они принимали, — вспоминает Агата Белик-Робсон, у которой был тогда роман с одним из ведущих активистов, да и сама она считается крупным политологом. — А вот утрату надежды перенести не могли». Общественная сфера, в которой они себя выражали, просто перестала существовать. «Это было началом как бы «политической депрессии», время, когда эти люди утратили веру в общение как таковое: если они не могут ничего высказать в общественном контексте, они не станут говорить и в личном». Те самые люди, которые организовывали демонстрации и писали манифесты, теперь потеряли работу или ушли сами; они сидели дома, часами смотря телевизор и напиваясь. Они сделались «мрачными, необщительными, замкнутыми». Окружающая их реальность ненамного отличалась от той, которая существовала пять лет назад, но ее накрыла мрачная тень 80-го, и то, что когда-то было принято как вызов, приобрело привкус поражения.

«В те времена единственной сферой, где еще оставалась возможность успеха, был дом», — вспоминает Белик-Робсон. Многие женщины, участвовавшие в «Солидарности», которые тогда забросили дом ради общественной деятельности, вернулись к своим традиционным женским ролям и нянчили своих угасающих мужчин. «Так мы обретали чувство цели и собственную нишу. Эта роль, оказавшаяся существенно важной, приносила нам огромное удовлетворение. Начало 80-х было временем, когда женщины в Польше были менее депрессивны, чем за всю недавнюю историю страны, а мужчины — более чем когда-либо».

Согласно статистике, вероятность развития депрессии у гомосексуалистов поразительно высока. В одном недавнем исследовании изучались пары близнецов среднего возраста, один из которых — гей, а другой — натурал. Среди натуралов только 4 % когда-либо совершали попытки самоубийства, а среди геев — 15 %. В другом исследовании со случайной выборкой из четырех тысяч мужчин в возрасте от 17 до 39 лет попытки самоубийства совершали 3,5 % гетеросексуалов, тогда как среди людей, имевших сексуальные отношения с партнерами своего пола, таких уже оказалось 20 %. Еще одно исследование, тоже со случайной выборкой, но уже из 10 000 мужчин и женщин, выявило у тех, кто имел сексуальные отношения с представителями своего пола на протяжении предшествовавшего года, значительно повышенный уровень депрессии и фобий. Проходившее на протяжении 21 года наблюдение за группой примерно из 1200 человек в Новой Зеландии показало, что у геев, лесбиянок и бисексуалов повышен риск тяжелой депрессии, состояний тревоги, расстройств поведения, никотиновой зависимости, суицидальных настроений и попыток. Одно голландское обследование 6000 человек показало, что среди гомосексуальных мужчин и женщин уровень тяжелой депрессии существенно более высок, чем среди гетеросексуальных. Исследование среди 40 000 юношей в Миннесоте выявило всемеро более высокую вероятность суицидальных настроений у геев, чем у прочих. Еще одно исследование среди 3500 студентов показало, что мужчины-гомосексуалисты совершают попытки самоубийства с вероятностью в семь раз более высокой, чем мужчины-гетеросексуалы. Еще одно исследование выборки из 1500 студентов показало, что совершивших не менее четырех попыток самоубийства гомосексуалистов обоих полов более чем в семь раз больше, чем студентов-гетеросексуалов. Исследование, проводимое в Сан-Диего, выяснило, что среди мужчин-самоубийц 10 % — геи. Если вы гей, ваши шансы быть депрессивным невероятно повышаются.

В связи с этим выдвигалось много объяснений, то более, то менее правдоподобных. Некоторые ученые выступают в пользу генетической связи между гомосексуальностью и депрессией (что лично я нахожу не только внушающим тревогу, но и несостоятельным). Другие предполагают, что люди, понимающие, что их сексуальная ориентация не позволит им иметь детей, начинают думать о смерти раньше, чем большинство натуралов. Циркулирует ряд и других теорий, но наиболее очевидным объяснением высокого уровня депрессии у гомосексуалистов представляется гомофобия. У геев гораздо выше вероятность быть отвергнутыми даже в своей семье. Скорее всего, у них были проблемы с социальной адаптацией. Поэтому вероятность того, что они бросили школу, тоже высока. У них более высок процент болезней, передаваемых половым путем. У них ниже вероятность быть стабильными любовными партнерами в течение жизни. У них меньше шансов найти к концу жизни преданных людей, которые бы за ними ухаживали. У них и так высока опасность ВИЧ-инфекции, но если они и не заражаются, то, впадая в депрессию, склонны не практиковать безопасный секс, невзирая на риск подхватить вирус, что, в свою очередь, усугубляет депрессию. Самое главное, что они более склонны прожить жизнь как бы украдкой и вследствие этого подвергаются глубокой сегрегации. В начале 2001 года я ездил в Утрехт на встречу с Тео Сандфортом, первопроходцем в изучении депрессии у гомосексуалистов. Как и следовало ожидать, Сандфорт выяснил, что уровень депрессии выше у замкнутых людей, чем у общительных, и у живущих в одиночку, чем у имеющих долговременные стабильные связи. Я бы сказал, что и склонность общаться, и наличие пары — факторы, снимающие невыносимое чувство одиночества, присущее гомосексуалистам. Сандфорт обнаружил, что геи испытывают в повседневной жизни множество трудностей, иногда в столь тонких вещах, что они не замечают этого сами. Например, у них гораздо меньше шансов делиться сведениями о своей личной жизни с коллегами по работе, даже если они с ними вполне открыты. «И это происходит в Нидерландах, — говорит Сандфорт, — где мы относимся к гомосексуализму терпимее, чем чуть ли не во всем остальном мире. Да, здесь гомосексуальность вполне признают, но мир тем не менее по большей части населен натуралами, и геям жить в таком мире весьма непросто. Конечно, теперь многие гомосексуалисты имеют хорошую жизнь; эти люди, успешно справившись со сложностями своей принадлежности к геям, накопили в себе поразительную психологическую силу, много большую, чем у натуралов их же социального уровня. Но разброс в области психического здоровья в гей-сообществе шире, чем в любом другом, — от этой огромной душевной силы до совершенной инвалидности». Сандфорт знает, о чем говорит. Ему самому было безумно тяжело выйти из подполья на свет; родители его сурово осуждали. В двадцать лет у него случилась депрессия, и он стал неспособен функционировать. Семь месяцев он провел в психиатрической больнице, что изменило отношение к нему родителей, привело к новой близости с ними и породило новый род психического здоровья, в котором он и пребывает по сей день. «После того как я развалился на куски и снова собрал их воедино, я знаю, как я сделан, и, следовательно, немного знаю и о том, как сделаны другие геи».

Люди, подобные Сандфорту, проводят крупные, методически солидные исследования, сопоставляя и коррелируя цифры, но смысл этой статистики сравнительно мало кому известен. В двух замечательных статьях, «Усвоенная гомофобия и негативная реакция на терапию» (Internalized Homophobia and the Negative Therapeutic Reaction) и «Внутренняя гомофобия и определяемая с позиций пола самооценка в психоанализе пациентов-гомосексуалистов» (Internal Homophobia and Gender-Valued Self-Esteem in the Psychoanalysis of Gay Patients), Ричард Фридман и Дженнифер Дауни очень содержательно пишут об истоках и механизмах интернализованной гомофобии. В центре их аргументации находится концепция о ранней травме, тесно связанная с фрейдистской точкой зрения о том, что первые жизненные опыты формируют нас на всю жизнь. Однако Фридман и Дауни придают важность не раннему детству, а позднему, которое они считают отправной точкой в усвоении человеком гомофобных позиций. Недавнее исследование социализации среди геев указывает, что дети, которые станут гомосексуальными взрослыми, обычно воспитываются в обстановке гетеросексизма [признания исключительности гетеросексуальности] и гомофобии, и уже в раннем возрасте начинают усваивать негативные взгляды на гомосексуальность, высказываемые ровесниками или родителями. «В этой ситуации, — пишут Фридман и Дауни, — пациент развивается так, что в раннем детстве исполняется ненавистью к себе, которая затем сгущается в усвоенные гомофобные высказывания, сформулированные в более позднем детстве». Усвоенная гомофобия часто порождается издевательствами и безнадзорностью в детстве. «Задолго до начала сексуальной активности, — пишут Фридман и Дауни, — многих мальчиков, которые станут геями, обзывают «маменькиными сынками» или «шестерками». Другие мальчики их дразнят, бойкотируют, угрожают физическим насилием или даже его применяют». Действительно, одно исследование 1998 года выявило, что гомосексуальная ориентация статистически связана с тем, что человека лишают нормального пубертатного периода или намеренно совращают в школе. «Такие болезненные взаимоотношения могут вести к чувству своей мужской неадекватности. Изоляция от сверстников своего пола может вызываться либо остракизмом, либо собственной тревожной замкнутостью, либо и тем и другим». Эти мучительные переживания могут порождать почти неотслеживаемую «глобальную и цепкую ненависть к себе». Проблема усвоенной гомофобии во многом сродни усвоенному расизму и прочим другим усвоенным предубеждениям. Меня всегда поражал высокий уровень самоубийств среди евреев Берлина в возрасте от десяти до тридцати лет; он заставляет полагать, что люди, сталкивающиеся с предубеждением, склонны сомневаться в себе, невысоко ценить свою жизнь и в итоге впадать в отчаяние перед лицом нелюбви к себе. Но все обстоит не так безнадежно. «Мы считаем, — пишут Фридман и Дауни, — что многие гомосексуальные мужчины и женщины сейчас по-настоящему расстаются с наследием своего детства, и этому способствует их интеграция в субкультуру геев. Взаимоотношения с поддерживающими партнерами часто оказывают целительное воздействие на переживших травму, внушая уверенность, чувство безопасности и самоуважение и поддерживая чувство самоидентификации. Сложные процессы, участвующие в позитивной консолидации чувства самоидентификации, порождаются в обстановке успешного межличностного взаимодействия с другими гомосексуалистами».

Однако, несмотря на чудесное целебное воздействие гей-сообщества, серьезные проблемы продолжают существовать. Самая интересная часть работы Фридмана и Дауни направлена на исследование пациентов, которые как будто похожи своим «внешнем поведением на тех, кто оставил позади наихудшие последствия своей травмы», а в действительности сильно испорчены долгим отвращением к себе. Такие люди часто станут проявлять предубеждение против тех, чья гомосексуальность кажется им в чем-то слишком показной, например, против трансвеститов или феминизированных мужчин, на которых они переносят презрение, испытываемое ими к собственной немужественности. Они нередко убеждены, сознательно или бессознательно, что вне сферы их эротической жизни — например, на работе — их по-настоящему не ценят: они уверены, что воспринимающие их как геев считают их неполноценными. «Негативный взгляд на себя как на неадекватного мужчину действует как организующая подсознательная фантазия, — пишут Фридман и Дауни. Эта фантазия — один из элементов сложного внутреннего монолога, главная тема которого звучит так: «Я ни на что не годный, неадекватный, не мужской мужчина». Люди, которые страдают такими взглядами, нередко относят все проблемы своей жизни на счет своей сексуальности. «Негативная самооценка как таковая может быть отнесена к гомосексуальным желаниям, и, хотя она, возможно, коренится совсем в других явлениях, пациент может сознательно считать, что ненавидит себя, потому что он гомосексуалист».

Мне всегда казалось, что лексикон собственной гордости воцарился в гомосексуальном истеблишменте потому, что на самом деле он противоположен тому, что испытывают многие геи. «Гейский» стыд — особая статья. «Чувство вины и стыда за то, что ты гей, вызывает ненависть к себе и саморазрушительное поведение», — пишут Фридман и Дауни. Эта ненависть к себе есть отчасти «следствие того, что человек, защищаясь, в какой-то мере самоидентифицируется с теми, кто на него нападает, и это размывает в нем былое принятие себя». В возрасте пробуждения сексуального сознания мало кто выбирает для себя гомосексуализм, и большинство геев на протяжении какого-то времени питают фантазии о конверсии. Это тем более трудно, что движение «гейской гордости» проповедует, что стыдиться быть геем — стыдно. Если вы гомосексуалист и вам от этого неловко, вас осмеют — гомофилы за вашу неловкость, а гомофобы за то, что вы гей, и вы искренне будете чувствовать себя изгоем. Мы действительно усваиваем, интернализуем наших мучителей. Мы часто подавляем воспоминания о том, какой мучительной была для нас при первом соприкосновении внешняя гомофобия. После продолжительной психотерапии пациенты-геи часто обнаруживают в себе такие глубинные убеждения, как «Отец (мать) всегда ненавидел меня, потому что я был гомосексуалист». Увы, они бывают правы. Журнал The New Yorker задал широкому кругу людей вопрос: «Что бы вы предпочли для вашего сына или дочери — быть гетеросексуалом, бездетным и не в браке, или в браке, но не особенно счастливом, или быть гомосексуалистом, находящемся в устойчивой, счастливой любовной связи и имеющем детей?» Более трети ответили «гетеросексуалом, бездетным и не в браке или в браке, пусть и довольно несчастливом». Действительно, многие родители рассматривают гомосексуальность как наказание за свои грехи: словно речь не о самоопределении детей, а об их собственном.

И у меня бывали тяжелые времена в связи с моей сексуальностью, и я прошел через трудности с родителями, характерные для многих мужчин-геев. Насколько я помню, лет до семи проблем не было. Но во втором классе начались пытки. Я был неловок и неспортивен, носил очки, не был болельщиком, вечно утыкал нос в книги и легче всего заводил дружбу с девчонками. Я несоразмерно возрасту любил оперу. Меня влекло к прекрасному. Многие одноклассники меня сторонились. Когда в десять лет я был в летнем лагере, меня дразнили, мучили и обзывали «педиком» — это слово меня озадачивало, потому что я еще не определился с сексуальными желаниями. К седьмому классу проблема стала шире. В школе бдительные учителя либеральных взглядов предоставляли некую защиту, и я был просто странным и непопулярным — слишком занятым учебой, слишком некоординированным, слишком творческим. А вот в школьном автобусе царила жестокость. Помню, я сидел как замороженный рядом со слепой девочкой, с которой подружился, а весь автобус скандировал поношения в мой адрес, топая в такт ногами. Я был объектом не только осмеяния, но и острой ненависти, которая была мне столь же непонятна, сколь и мучительна. Этот кошмарный период продолжался не очень долго; к девятому классу все затихло, а к последнему я уже не был непопулярен (ни в школе, ни даже в автобусе). Но я уже слишком много узнал об отвращении и слишком много о страхе, и мне уже было не освободиться от них никогда.

Что касается семьи, я знал, что там гомосексуализма не потерпят. В четвертом классе меня показали психиатру, и мама рассказала годы спустя, что она его спросила, не гей ли я; очевидно, он сказал — нет. Эпизод этот интересен для меня тем, что еще до моего пубертатного периода мать была сильно озабочена моей сексуальной ориентацией. Я уверен, что этот закоснелый психотерапевт получил бы заказ в кратчайший срок решить проблему моей сексуальности, если бы вовремя ее выявил. О насмешках в школе и в лагере я своим родным никогда не рассказывал; кончилось тем, что кто-то рассказал своей матери о том, что каждый день происходит в автобусе, его мать рассказала моей, и мама поинтересовалась, почему я ничего не сказал. А как я мог? Когда у меня появились пронзительные сексуальные желания, я держал их в тайне. Как-то раз во время поездки со школьным хором один до невозможности хорошенький парень попытался делать мне авансы, а я решил, что он просто хочет меня раздразнить и потом растрезвонить о моем позоре на весь мир, и, к вечной моей скорби, отверг его ухаживания. Вместо этого я лишился девственности в неприглядном общественном месте с незнакомцем, чьего имени так и не узнал. Потом я ненавидел себя. В последовавшие за тем годы моя страшная тайна поглощала меня, и я раздвоился на беспомощного типа, творящего отвратительные вещи в общественных сортирах, и блестящего студента с множеством друзей, прекрасно проводящего время в колледже.

Ко времени, когда я впервые вступил в серьезные взаимоотношения — мне было двадцать четыре, — я уже интегрировал в свое сексуальное Я целое море несчастливых переживаний. Этой связью, которая в ретроспективе выглядит не только на удивление преисполненной любви, но протекавшей в рамках всех норм, отмечен мой выход из накопившейся обездоленности, и два года, которые я жил с этим своим парнем, я чувствовал, как свет озаряет темные закоулки моей жизни. Позже у меня появилось убеждение, что моя сексуальность как-то замешана в страданиях матери во время последней болезни; она ненавидела то, чем я был, и эта ненависть была для нее ядом, который проникал и в меня, отравляя мои романтические радости. Я не могу отделить ее гомофобию от своей, но я знаю, что обе они дорого мне обошлись. Удивительно ли, что, почувствовав суицидальные позывы, я избрал объектом именно ВИЧ? Это был способ превратить внутреннюю трагедию моих желаний в физическую реальность. Я всегда полагал, что моя первая депрессия была связана с выходом романа, содержавшего намеки на болезнь и смерть матери; но это была также книга с явным гомосексуальным содержанием, что, конечно, тоже виновно в срыве. Может быть, это было как раз главной мукой — заставить себя вслух говорить о том, что я так долго замуровывал в молчание.

Теперь я умею распознавать в себе элементы интернализованной гомофобии и менее подвластен им, чем раньше; я состоял в долгих серьезных любовных отношениях, и один мой роман продолжался много лет. Однако дорога от знания к свободе длинна и трудна, и я пробираюсь по ней каждый день. Я знаю, что занимался многим из упомянутого в этой книге в качестве сверхкомпенсации за гомофобные чувства недостаточности во мне мужского. Я прыгаю с парашютом, имею пистолет, выходил в открытое море — все это дает мне компенсацию за время, потраченное на шмотки, за якобы женственное занятие искусством и за эротическое и эмоциональное влечение к мужчинам. Хотелось бы думать, что я уже свободен, но, хотя в связи с моей сексуальностью у меня много положительных эмоций, полностью уйти от самопорицания я не смогу никогда. Я часто называю себя бисексуалом; у меня было три долговременных романа с женщинами, и они доставляли мне огромное удовольствие, эмоциональное и физическое; но если бы было наоборот, если бы у меня был большой сексуальный интерес к женщинам и малый — к мужчинам, я уж точно не стал бы экспериментировать с альтернативной сексуальной принадлежностью. Я считаю вероятным, что вступал в сексуальные отношения с женщинами по большой мере для того, чтобы доказать свою мужественность. И пусть эти усилия и привели меня к высоким радостям, порой они были сокрушительны. Даже с мужчинами я иногда старался играть доминантную роль, не чувствуя к ней влечения, стараясь вернуть себе мужественность и в гомосексуальном контексте — ведь даже эмансипированное общество гомосексуалистов смотрит на уступающих мужчин свысока. Что, если бы я не тратил так много времени и сил, убегая от своей «немужественности»? Может быть, мне удалось бы совершенно избежать опыта депрессии? И я был бы целостен, а не фрагментарен? Думаю, что как минимум я сохранил бы себе годы счастья, теперь утраченные навек.

Изучая далее вопрос об определяющих депрессию культурных различиях, я посмотрел на жизнь инуитов (эскимосов) Гренландии — отчасти потому, что в их культуре показатели депрессии высоки, отчасти же потому, что там на редкость отчетливы социально-культурные установки в отношении депрессии. Депрессия поражает в этом регионе до 80 % населения. Как можно организовать общество, в котором депрессия играет настолько серьезную роль? Гренландия, будучи датским владением, сейчас соединяет традиции древнего общества с реальностями современного мира, а переходные общества — будь то африканские племенные сообщества, сливающиеся в более крупные народности, урбанизируемые культуры кочевников, фермерские хозяйства, объединяемые в крупномасштабные сельскохозяйственные комплексы, — почти всегда являют высокий уровень депрессии. Но среди инуитов даже и в традиционном окружении депрессия очень распространена, и также высок уровень самоубийств — в некоторых регионах до 0,35 % населения кончают с собой ежегодно. Могут сказать, что так Бог указывает людям, что им не следует жить в таких невозможных местах, — и все же инуиты не оставляют своей скованной льдами жизни и не мигрируют к югу. Они приспособились к трудностям жизни за Полярным кругом. До своей поездки я предполагал, что в Гренландии вопрос главным образом в сезонных аффективных расстройствах (SAD) — депрессия как следствие трехмесячного периода, когда солнце не всходит вообще. Я ожидал, что все мрачнеют поздней осенью и поправляются в феврале. Это не так. Пиковый месяц самоубийств в Гренландии — май, и в то время как иностранцы, переезжающие в северные районы Гренландии, делаются депрессивны во время долгих периодов темноты, инуиты за многие годы приспособились к сезонным изменениям освещения и обычно способны сохранять адекватное состояние духа в сезон темноты. Весну любят все, некоторые находят темноту невыносимой, но SAD не является главной проблемой народа Гренландии. «Чем пышнее, мягче и роскошнее расцветает природа, — писал публицист А. Альварес, — тем глубже кажется эта внутренняя зима, тем шире и невыносимее пропасть, отделяющая внутренний мир от внешнего». В Гренландии, где весенние перемены вдвое резче, чем в более умеренной зоне, это самые суровые месяцы.

Жизнь в Гренландии тяжела, и датское правительство учреждает замечательные программы социальной поддержки; там всеобщее бесплатное здравоохранение, образование и пособия по безработице. Больницы сияют чистотой, а тюрьма в столице, скорее, напоминает гостиницу, где зав