Book: Мельница на Флоссе



Мельница на Флоссе

Джордж Элиот

Мельница на Флоссе

Купить книгу "Мельница на Флоссе" Элиот Джордж

Мельница на Флоссе

Джордж Элиот и ее роман «Мельница на Флоссе»

В 1959 году Гослитиздатом был издан в новом переводе роман Джордж Элиот «Сайлес Марнер». Предлагаемый вниманию читателя, также в новом переводе, роман «Мельница на Флоссе» — второе произведение писательницы, вышедшее в советское время.

Когда в конце пятидесятых годов в Англии впервые появились произведения Джордж Элиот, критика единодушно приветствовала нового писателя. Журналы отмечали силу и свежесть его художественного дарования. Диккенс и Теккерей были в то время еще в расцвете сил, и, для того чтобы завоевать расположение публики, надо было обладать незаурядным талантом.

Джордж Элиот? Кто он? Об этом имени до тех пор не слыхал никто. Самые разнообразные толки и догадки ходили в литературной среде. И только Диккенс сразу угадал в авторе женщину. Его тонкое чутье подметило такие места в произведениях нового автора, какие, по его мнению, не могли быть написаны мужчиной.

В городе Нэнитоне, где жила одно время Мэри Энн, многие догадывались по характеру описанных в произведениях Джордж Элиот мест и лиц, что автором должен быть какой-нибудь житель этого города. Подозрение пало на молодого пастора Джозефа Лиггинса, как самого образованного и интеллигентного в Нэнитоне человека. Тот сначала отказывался от авторства, но затем «признался», что автором произведений, вышедших под именем «Джордж Элиот», является он, Джозеф Лиггинс. После этого настоящему автору ничего не оставалось делать, как написать письмо в газету «Тайме» и открыть свое настоящее имя.

Жизнь Мэри Энн Эванс не поражает яркостью внешних событий, но полна глубокого внутреннего содержания. Она была младшей дочерью фермера Роберта Эванса от второго брака. Детство ее прошло в деревне, в глухом захолустье Уорикширского графства. Отец часто брал ее с собой во время поездок в поле и на соседние фермы. Будущая писательница могла наблюдать самые разнообразные картины жизни английской деревни, послужившие ей впоследствии материалом для художественного творчества.

В школе она проявляла незаурядные способности. О ее страсти к учению можно получить представление по первым книгам «Мельницы на Флоссе», которые во многом автобиографичны.

Много читала она английских и французских классиков. Наряду с книгами по вопросам религии ее интересовали произведения исторического и философского содержания.

С переездом в Ковентри, крупный промышленный центр, Мэри Энн сближается с передовыми людьми кружка Чарлза Брея — социалиста и философа. Тут формируются ее социально-политические и философские взгляды. Она переживает религиозные сомнения, отказывается от посещения церкви. Не случайно она переводит на английский язык такие книги, как «Жизнь Иисуса» Давида Штрауса, развенчивающую легенду о божественности Христа, «Сущность христианства» Людвига Фейербаха, философские произведения Спинозы.

Путешествием в 1849–1850 годах в Швейцарию, где она слушает лекции по естествознанию, занимается математикой и читает Вольтера и Руссо, завершается образование Мэри Энн Эванс. Ее приглашают помощником редактора лондонского журнала «Уэстминстерское обозрение». В нем она выступает также как литературный критик и публицист. Известный философ-позитивист Герберт Спенсер становится ее другом, а за философа и писателя Г. Дж, Льюиса она выходит замуж. Брак Льюиса и Элиот не был обычным. Это был гражданский брак, воспринятый обществом как вызов: Льюис не был официально разведен со своей первой женой. Многие знакомые и даже друзья временно прервали отношения с Льюисом и Элиот. Писательница мужественно пережила это трудное время.

С Льюисом Джордж Элиот много путешествует по Европе. Они побывали в Германии, Италии, Испании, Франции. В одну из таких поездок супруги Льюис познакомились с А. И. Герценом. Во время первого заграничного путешествия Джордж Элиот начала свою первую повесть. Это были «Невзгоды преподобного Амоса Бартона» (1856), вошедшие в книгу «Сцены из жизни духовенства» (1857). Повести были встречены читателями восторженно. С этого времени художественное творчество становится главным делом жизни Джордж Элиот. Появляются один за другим ее крупные романы: «Адам Бид» (1859), «Мельница на Флоссе» (1860) и «Сайлес Марнер» (1861). Эти произведения сделали известным имя Джордж Элиот не только в Англии, но и за рубежом. Вслед за ними выходят романы «Ромола» (1863), «Феликс Голт — радикал» (1866), «Миддлмарч» (1872) и «Даниэль Деронда» (1876). Кроме романов и повестей, перу Джордж Элиот принадлежат несколько поэм и стихотворных сборников. Последним ее произведением была книга очерков «Впечатления Теофраста такого-то» (1879).

После смерти Г. Дж. Льюиса (1878) Джордж Элиот вторично вышла замуж за некоего Д. Кросса, который был намного ее моложе. Это был уже законный брак, приведший к примирению писательницы с братом, порвавшим с ней, когда она вышла замуж за Льюиса.

Джордж Элиот умерла в 1880 году.

Когда Джордж Элиот вступила на литературное поприще, критический реализм как литературная школа, вызванная к жизни общественным подъемом сороковых годов, уже не занимал в литературе ведущего положения. Шарлотта Бронте умерла в 1855 году, Э. Гаскелл и У. Теккерей отошли от прежних позиций непримиримости по отношению к буржуазному обществу. Один Диккенс оставался верен демократическому знамени. Для писателей, выступивших в 50 — 60-х годах, характерен отход от социальной проблематики: им свойственно увлечение моральными проблемами. Происходит кризис реализма. Выражением этого кризиса является, в частности, творчество Джордж Элиот.

Произведения Джордж Элиот — явление эпохи расцвета английского капитализма, когда он вступил в полосу быстрого роста производительных сил, сопровождаемого интенсивным развитием естественных наук. Машинное производство сделало Англию монополистом в мировой торговле. Строились железные дороги. Оснащался паровыми машинами океанский флот, какого не имела ни одна другая страна. Машины проникали в сельское хозяйство, которое в это время процветало наряду с промышленностью.

Мировая промышленная монополия и бесчеловечная эксплуатация колоний позволили несколько поднять жизненный уровень народных масс метрополии. Чтобы расколоть рабочий класс, буржуазия улучшает в первую очередь положение высококвалифицированных рабочих, создавая из них аристократическую верхушку. Рабочее движение приходит в упадок.

Идеологами английского капитализма этой поры выступили позитивисты, среди которых самыми видными были Г. Спенсер, Дж. Ст. Милль, Г. Дж. Льюис. Они были учениками и последователями французского философа Огюста Конта, основоположника позитивизма. Хотя между этими философами и были некоторые различия, но по главным вопросам они занимали сходные позиции. Позитивизм — философия самозащиты буржуазии в тот период, когда против нее выступает пролетариат как революционный класс. Позитивисты отрицают революцию в общественной жизни и проповедуют мирный прогресс. Они переносят на общественную жизнь законы природы и борьбу классов рассматривают как борьбу за существование, происходящую якобы по одним и тем же законам в природе и обществе. Для них нет эксплуатируемых и эксплуататоров, а есть только сильные и слабые. Сильные выживают, слабые погибают. Капиталисты в их представлении — это сильные, а угнетенные — это слабые. Такова уж сила естественного хода вещей, и слабые не должны жаловаться на свою судьбу.

Из перенесения законов природы на общественную жизнь вытекает оправдание буржуазного индивидуализма, животного эгоизма, которым руководствуется член буржуазного общества. Это позитивисты называют «стремлением к личному счастью». Но возникает непреодолимое препятствие: если каждый будет заботиться только о себе, то общество разрушится. И позитивисты выдвигают на первый план, как говорит Г. Спенсер, «благополучие общества как целого». Но так как цели общества и отдельного индивида «не гармонируют… не ладят между собою», то в качестве решения проблемы предлагается компромисс, примирение интересов общества и личности путем обоюдных уступок. Вот почему позитивисты много рассуждают о любви к ближнему, об альтруизме, об улучшении положения народных масс и т. п. Но это лишь красивые фразы, так как позитивисты отстаивают незыблемость основ капиталистического общества, осуждают борьбу против него и проповедуют мирное сотрудничество капиталистов и рабочих.

Многих привлекала в позитивизме отвлеченная фразеология, рассуждения о прогрессе, о любви к людям, сочувствии трудящимся. К последователям позитивизма принадлежала и Джордж Элиот, разделявшая и такие его крайности, как «религия человечества», противопоставляемая христианской религии. Джордж Элиот также стремилась к компромиссу между интересами личности и общества, проповедовала идею примирения классов. Но многообразное и богатое творчество ее благодаря близости к жизни шире позитивистских доктрин. В творчестве ее побеждает реализм, побеждает правда действительности.

В мировоззрении и творчестве Джордж Элиот отразились реальные противоречия того времени. Хотя она и разделяла во многом позитивистские взгляды на общество, но тесная связь с жизнью трудящихся масс придала ее творчеству демократический характер. В сельских районах и после избирательной реформы 1832 года вся административная власть и экономическая мощь сосредоточивались в руках помещиков. Вся земля принадлежала им. Фермеры, арендовавшие землю, ненавидели аристократов и сочувствовали революционным веяниям своего времени, в частности — чартизму. Но революция имела для них и ту непривлекательную сторону, что пробуждала сознание эксплуатируемых ими батраков, составлявших большинство населения. Этим объяснялись колебания идеологов фермерства, к которому была близка писательница, и противоречивость ее собственных позиций. Она приветствует французскую революцию 1848 года — и боится революции у себя на родине; ненавидит аристократов и крупных буржуа — и примиряется с основами существующего собственнического строя; хорошо понимает, что господствующие классы живут за счет народных масс, — и не делает из этого решительных выводов. В «Мельнице на Флоссе» есть замечательные слова: «Хорошее общество… обходится весьма дорого, и для его поддержания надо, чтобы жизнь всего народа проходила в тяжком труде…»

Положение народных масс зависит от высших классов. Они должны заботиться о народе. А для этого надо знать его жизнь. Без этого нельзя руководить политической жизнью страны, говорит писательница. Верное представление о народной жизни должна дать художественная литература, которая, по мнению Дж. Элиот, не изучает положение народных масс и дает о нем искаженное представление. И она пишет: «Либо дайте нам в литературе настоящих крестьян, либо не прикасайтесь к ним. Если вы не умеете или не хотите показать крестьянина в грубой одежде, то не выводите его на посмешище, наряжая в красивые одежды. Либо пусть ваш народ молчит, либо пусть говорит на языке своего класса».

Отсюда вытекают эстетические воззрения Дж. Элиот. Для нее «искусство — самая близкая к жизни вещь», оно воспроизводит жизнь и ею определяется. «Изображение народной жизни — самая священная обязанность художника», и методом этого изображения должен быть реализм. «Реализм — основа всякого искусства. Художник должен быть правдивым и искренним. Неискренность несовместима с настоящим искусством».

В писателе Дж. Элиот видит учителя людей, независимо от того, сознает он это сам или нет. «Человек, который печатает свои сочинения, — пишет она, — неизбежно принимает на себя звание учителя или руководителя общественного мнения». Горячо восставая против тех деятелей литературы, которые видят в литературных занятиях средство наживы, Дж. Элиот называет их бессодержательные и вредные произведения духовной сивухой, алкоголем, а авторов подобных произведений — кабатчиками.

Все это, несомненно, сильные стороны эстетики Джордж Элиот, роднящие ее с традициями критического реализма сороковых годов в Англии. Но быть до конца последовательной ей мешают ее позитивистские предубеждения, недоверие к способности человеческого ума постигать сущность вещей и явлений. Она впадает в субъективизм, свойственный всем позитивистам, когда говорит, что писатель в изображении действительности должен быть верен прежде всего «своей собственной чувствительности и своему внутреннему видению», «истине своего собственного умственного состояния», своим собственным ощущениям и впечатлениям. В ее представлении образы искусства — не отражения внешнего мира, а лишь образы внутреннего мира художника.

Не отрицая важности воображения и вымысла в творчестве художника, Дж. Элиот сужает сферу их деятельности, когда не допускает преувеличений и заострений и ограничивает искусство требованием изображать только людей средних, мелких, обыденных. В одной из ранних повестей она призывает описывать горе, которое «проходит мимо вас не в лохмотьях, не в бархате, а в очень обычной, вполне приличной одежде». Подобное требование отвлекает писателя от показа социальных контрастов нищеты и богатства, оправдывает отход литературы от социальных конфликтов, от глубоких типических обобщений к бытописательству. Но в своей художественной практике она не всегда следовала этому теоретическому положению и создавала сильные и яркие характеры, выделявшиеся на сером фоне обыденной жизни своей непримиримостью к мещанству.

«Это история моей жизни», — говорила Джордж Элиот о своих художественных произведениях. И в самом деле: ее повести и романы — живые свидетели душевных тревог и переживаний автора, связанных со жгучими проблемами действительности. Каждая книга, каждая страница — это кусок жизни, увиденный глазами художника-творца. Это были ее детища, рожденные в любви и муках.

Бросается в глаза странное на первый взгляд обстоятельство. Писала Джордж Элиот в один из самых цветущих периодов развития английского капитализма, когда его идеологи-позитивисты торжественно возвещали о наступлении «золотого века», а творчество ее, взятое в целом, носит трагедийный характер. Один английский критик заметил, что никакие английские романы не представляли более сложных характеров, не ставили более трудных проблем, чем романы Джордж Элиот. Они, по его мнению, могут быть скорее помещены рядом с «Гамлетом» и «Макбетом» Шекспира, чем с романами Филдинга и Ричардсона. В эпоху своего расцвета английская буржуазия выдвинула трагического художника, каким была Джордж Элиот, несмотря на свой позитивизм и оптимизм. Это было выражением действительных противоречий английского капитализма той поры, когда расцвет промышленных и научных сил сопровождался признаками начинавшегося упадка.

Указывая в одном из писем на то, что ее ум склонен скорее к консерватизму, нежели к разрушению, она говорит, что «отрицание мучительно исторгалось» из ее «тяжелого опыта, а не было просто приятным бунтарством». В этих словах хорошо выражено основное противоречие творчества романистки. Утверждая буржуазный общественный строй, она, вопреки своим классовым симпатиям и предрассудкам, как реалист, отрицает многое в нем, выступает против общепринятых норм буржуазного общества. Этим она продолжает традиции критического реализма Диккенса и Теккерея. Но ее реализм находится на ущербе. В ее произведениях нет того критического накала, того пафоса, которым проникнуты лучшие произведения Диккенса.

Проблематика произведений Дж. Элиот носит преимущественно этический характер. Тут она следует прочно установившейся в английском романе со времен Просвещения традиции. В пятидесятые — шестидесятые годы эта традиция усиливается в связи с общей тенденцией к сглаживанию и примирению социальных противоречий. Социальные и политические проблемы писательница чаще всего рассматривает в моральном плане. Они выступают у нее в виде борьбы идей эгоизма и альтруизма, долга перед обществом и личного счастья и т. п. Как художник, она решает эти отвлеченные проблемы на конкретном жизненном материале, создает полнокровные образы и при этом всякий раз наталкивается на мысль о социальном характере человеческих отношений.

В произведениях Дж. Элиот выступают представители всех социальных классов общества: помещики, буржуа, фермеры, рабочие. Часто в качестве действующих лиц она выводит деревенских священников, тесно соприкасающихся с народом. Все ее симпатии принадлежат простым людям труда, которые кормят и одевают «хорошее» общество. Их она часто делает положительными героями, избегая при этом идеализации. Представители господствующих классов выступают у нее чаще всего в непривлекательном виде.



В центре «Сцен из жизни духовенства» изображается маленький человек с его тяжелыми переживаниями, вызванными столкновением с обществом. И как автор ни стремится придать этим конфликтам моральный характер, их социальный смысл выступает довольно отчетливо. Бедный пастор Амос Бартон терпит страшную нужду, теряет жену и, оклеветанный прихожанами, с шестерыми детьми покидает приход в поисках нового пристанища («Невзгоды преподобного Амоса Бартона»). Бедная сирота Кэтрин Сарти, воспитанная из милости супругами Чеверел, для которых она была лишь забавой, «маленькой обезьянкой», становится жертвой игравшего ее сердцем капитана Уэйброу («Любовь мистера Гилфила»). Встреченный враждебно населением небольшого мещанского городка священник Трайян только упорным терпением, кротостью и благими делами заставляет примириться с ним городское общество («Раскаяние Джанет»).

В повести «Любовь мистера Гилфила» уже намечен конфликт, который в романе «Адам Вид», написанном сразу после «Сцен из жизни духовенства», выступит в более острой форме. Соперничество аристократа Уэйброу и капеллана Гилфила из-за простой девушки уступит место соперничеству и прямому столкновению аристократа Донниторна и рабочего Адама Бида из-за Хетти Сорел («Адам Вид»).

Здесь реализм писательницы углубляется. Молодой аристократ Артур Донниторн, которого романистка рисует даже с симпатией, соблазняет невесту плотника Адама Бида и бросает ее. Опозоренную девушку присуждают к каторге за убийство ребенка. Испорченности аристократа противостоит в романе труженик Адам Вид, человек высоких моральных качеств. Нежно любящий Хетти Сорел, он вступается за честь девушки и в стычке с аристократом побеждает и физически и нравственно. Социальные мотивы с большой силой звучат также в сцене, где сталкивается жена фермера миссис Пойзер с помещиком, дедом Артура Донниторна.

Трагическая судьба крестьянской девушки в романе «Адам Вид» рассматривается как результат влияния моральной испорченности дворянства. Фермеры показаны здесь лишь в положительном плане: они вместе с остальной массой народа противостоят аристократии. Здесь нет еще разоблачения собственнической морали вообще. В следующем романе — «Мельница на Флоссе» — Дж. Элиот показывает, как из среды фермеров под влиянием материального успеха выходят алчные стяжатели в лице изображенных здесь Додсонов, погрязших в тине мещанства. Тема разоблачения мещанства и собственнической, буржуазной морали, лишь намеченная в «Сценах из жизни духовенства», явственно звучит в «Мельнице на Флоссе». Здесь довольно широко показано, как косная мещанская среда не терпит тех, кто возвышается над уровнем мелкособственнической морали. Трагическая атмосфера сгущается. Роман заканчивается гибелью главных героев.

Осуждению бесчеловечной морали господствующих классов и возвеличению человека труда посвящен и роман «Сайлес Марнер». Сын помещика Даней обворовывает ткача Сайлеса Марнера, а его брат Годфри бросает на произвол судьбы обманутую им девушку, умирающую в нищете, и ребенка, отцом которого он был. Ребенка после смерти матери приютил и вырастил одинокий Сайлес Марнер.

Здесь писательница разоблачает уродующую силу денег: они толкают молодого помещика на преступление, из-за денег пострадал Марнер. В молодости он был несправедливо обвинен в краже денег, а затем сам начал копить деньги. В нем возникает жажда золота. И только целеустремленный труд ради воспитываемой им девочки морально возрождает его.

В последующих романах Джордж Элиот, относящихся ко второму периоду ее творчества, тематика становится более разнообразной. Она пишет роман из эпохи итальянского Возрождения («Ромола»), политический роман, посвященный избирательной борьбе («Феликс Голт — радикал»), снова обращается к теме разоблачения мещанства в романе «Миддлмарч» и заканчивает свой творческий путь романом «Даниэль Деронда». Если исключить роман «Миддлмарч», то можно сказать, что произведения, здесь названные, в художественном отношении ниже произведений первого периода. В них много отдельных эпизодов высокого достоинства, но в целом они свидетельствуют об упадке таланта Джордж Элиот.

Значительным произведением второго периода в творчестве Джордж Элиот является роман «Миддлмарч» (1872). Он производит сильное впечатление остротой поставленных проблем, воплощенных в живо очерченных характерах, среди которых выделяются Доротея Брук, Тиртей Лидгейт и Уил Лэдислоу. Это честные, ищущие истину люди, задыхающиеся в удушливой атмосфере мещанства. Вывод, к которому приходит в этом произведении Джордж Элиот, неутешителен. Он состоит в том, что век, в котором она живет, чужд героизму, буржуазия не способна рождать героев: «Среда, из которой они черпали силы для своих пламенных порывов, исчезла навсегда».

Буржуазная критика считает роман «Миддлмарч» самой мрачной книгой Дж. Элиот, потому что изображаемые в ней герои не преодолевают обстоятельств, враждебных им. Их благородные порывы гаснут в обстановке мелочной пошлости. Роман создавался в годы, когда период расцвета капитализма сменился начавшимся упадком. Это отразилось на общем тоне произведения. Юмор сменяется ядовитым сарказмом. Особенно характерен в этом смысле образ банкира Балстрода. Балстрод шел к обогащению через прямые преступления. Он скупал краденое имущество, присвоил мошенническим образом имущество своей первой жены, умертвил свидетеля своих преступлений Ральфа. В обрисовке этого хищника во всю силу проявилось мастерство психологического анализа, свойственное романистке и в других произведениях.

* * *

«Мельница на Флоссе» справедливо считается лучшим романом Джордж Элиот. В нем наиболее полно проявились сильные стороны писательницы — правдивое изображение действительности, умение показать трагизм обыденной жизни, представить человеческие характеры в развитии и во всем богатстве индивидуальной жизни, мастерство психологического анализа, живой и меткий язык. Здесь же видны довольно отчетливо и слабые стороны художественного метода писательницы, связанные с влиянием позитивизма.

В духе фламандской школы в живописи, которую так любила романистка, рисует она в начале книги фон, на котором развертывается действие. Перед читателем раскрывается панорама старинного портового города с красными стрельчатыми крышами. Тихо течет широкий Флосс. Спокойно и неторопливо повествует автор о медлительном существовании провинциального города и его окрестностей. Шум воды и стук мельничных колес дорлкоутской мельницы лишь подчеркивают тихое спокойствие окружающей жизни. Но в тишине — под крышами сонного города и в одиноких фермерских коттеджах — люди задыхаются от удушья, льются горькие слезы, разыгрываются трагедии без кинжала и яда. Одна из таких трагедий проходит перед взором читателя.

Читая роман, мы видим, как омут мещанской жизни затягивает людей, делает их жадными эгоистами, для которых стяжательство становится смыслом жизни. И в то время, как одни быстро богатеют, другие так же быстро разоряются. Богатеет тот, кто в своем стремлении к наживе не считается с интересами других людей, не знает ни стыда, ни совести. Разоряется тот, в ком бьется сердце, открытое для добра, кто не идет на сделки с совестью и не может грабить ближнего.

На примере семейства Додсон автор красочно и убедительно показывает, как мелкий собственник становится эгоистом, тщеславным и высокомерным по отношению к тем, кто беднее его. Семейство Додсон — типичное явление собственнического уклада. Додсоны — собирательное имя целого слоя преуспевающего и кичащегося своими посредственными добродетелями мещанства. Это старомодные буржуа с сильными патриархальными традициями, еще не порвавшие нитей, связывающих их с фермерством, из которого они вышли. Они гордятся этими традициями, среди которых главными являются преклонение перед богатством и презрение к бедности. Выйти замуж за бедняка считается у них позором. Додсоны не идут на риск. Они прочно богатеют испытанными «честными» способами. Честная бедность никогда не была девизом Додсонов: «Семья придерживалась заповеди — быть честным и богатым, и не только богатым, но богаче, чем думают другие».

Как крупный художник, Джордж Элиот умеет воплотить эту типическую черту в индивидуализированных, запоминающихся образах. Как живые, проходят перед читателем мистер и миссис Глегг, урожденная Додсон, мистер и миссис Пуллет, урожденная Додсон. мистер и миссис Дин, урожденная Додсон. Младшая из семейства Додсон, Бесси, вышла замуж за неудачливого мельника Талливера, положение которого непрочно из-за его неуживчивого характера. И старшие сестры вечно попрекают ее за измену семейным традициям.

Разными путями копили богатство эти люди. Супруги Глегг, торговавшие шерстью, скряжничали и скопидомствовали. Супруги Пуллет наживают деньги фермерством, и хотя дядюшка Пул-лет и был простофилей, но в то же время он и «очень богат». Больше всех преуспевает дядюшка Дин. Это человек большого размаха и смелой инициативы. Дин был первым из родни Додсонов, кто обогащался более быстрыми темпами, чем богатели они. Зато и почетом в Сент-Огге он пользовался больше, чем кто-либо другой.

Если Додсоны действуют еще традиционными способами обогащения, утешая себя тем, что это «честные» способы, то Пиварт и выступающий с ним заодно адвокат Уэйкем — представители нового типа буржуа, которые в целях наживы идут на мошенничество — используют в своих хищных целях знание законов, чтобы опутать свои жертвы. Пиварт явился «неизвестно откуда» и, купив ферму у реки выше мельницы Талливера, начал сооружать мощные плотины и ирригационные сооружения, оставив без воды мельницу Талливера. Началась тяжба, которая и привела мельника к полному разорению, а затем и к смерти.

Проницательным взором художника Джордж Элиот увидела новое явление в капиталистическом обществе своего времени — сращивание сословия юристов с хищниками-капиталистами. Уэйкем мошенничеством накопил себе большое состояние и слывет достойным человеком, так как умеет тонко обделывать свои грязные дела. В лице Уэйкема писательница создает сложный образ плута, который не испытывает укоров совести при виде своих жертв. Он наслаждается утонченностью изобретенных им способов преследования этих жертв, часто делает вид, что совершает благодеяния по отношению к своим врагам, а на самом деле мстит, наслаждаясь их унижением. Узнав об опасении Талливера, что мельница попадет в руки Уэйкема, он, не думавший прежде о покупке мельницы, приобретает ее и предлагает Талливеру на ней место мельника. Он с наслаждением думал, что наносит Талливеру чувствительный удар оказанным благодеянием. Уэйкем является предшественником Балстрода из романа «Миддлмарч».

Устами Талливера, страдающего от козней Уэйкема, писательница беспощадно разоблачает мошенничества адвоката. Но в своих отступлениях она пытается ослабить впечатление от этих разоблачений. Она сравнивает борьбу Уэйкема и Талливера с борьбой за существование в животном мире, называя Уэйкема щукой, а Талливера плотвой, и находит вполне естественной ненависть плотвы к щуке. Но щука, говорит она, может и не испытывать чувства ненависти к плотве. Писательница считает Уэйкема орудием целой общественной системы, враждебной человеку. Это очень важная мысль. Но вместе с тем в ее объяснении нельзя не видеть некоторого оправдания действий адвоката.

Миру Додсонов, Пивартов и Уэйкемов противостоят в романе Талливеры: сам мельник, его шурин Мосс — фермер-бедняк, сестра Талливера миссис Мосс и дочь Таллнвера Мэгги. Мосс беден и беззащитен. Талливер горд и деятелен. Образ Талливера обрисован с большим мастерством. Джордж Элиот отмечает в нем ту же привязанность к традициям, что и у Додсонов, некоторое сходство с ними. Но в характере Талливеров есть и чуждые Додсонам элементы: пылкая любовь к людям, безрассудная щедрость и опрометчивая горячность.

Талливер — один из лучших образов, созданных Джордж Элиот. Он человечен, честен и прям, великодушен и отзывчив на добрые дела, глубоко привязан к детям, особенно к Мэгги, в которой видит собственные черты — прямоту, честность, горячность и искренность. Он выручает оценщика Райли и сам попадает в затруднительное положение после его смерти; бескорыстно помогает Моссу. Есть в романе такая мастерски сделанная сценка. Талливер едет к Моссам взыскать долг, чтобы рассчитаться с Глеггами. Моссу грозят нищета и гибель. У него восемь человек детей. Талливер находит в себе силы потребовать долг. Но, отъехав несколько шагов от фермы Мосса. он поворачивает назад и отказывается от взыскания денег несмотря на то, что они ему самому очень нужны. И перед смертью он берет с сына клятву никогда не взыскивать этого долга.

Человечность отличает Талливера от Додсонов, в основе поведения которых лежит эгоизм. Но человечность, собственно, и ведет Талливера к разорению и гибели. Он не может действовать в ущерб другим. Ему чужд эгоизм. У него нет сил противостоять тем, кто не считается с нормами человеческой нравственности.

Сильное впечатление оставляют те страницы романа, где описывается тяжба Талливера с Пивартом и ее последствия. Талливер не тешит себя надеждой, что найдет справедливость в суде. Этой иллюзии он лишен с самого начала, понимая, что судебное состязание сторон — это состязание мошенников. Чтобы добиться правосудия, надо вверить свою защиту мошеннику посильнее. Такой защиты у него не нашлось. На горьком опыте он убеждается, что «закон создан для того, чтобы заботиться о мошенниках».

Талливер упрям и горд. В нем чувствуется закваска свободных йоменов, потомком которых он является. Только после мучительных раздумий соглашается он пойти на службу к Уэйкему в качестве мельника, чтобы не покидать родного гнезда, где ему все так дорого. Но как только выяснилось, что Томом накоплена нужная сумма, позволяющая рассчитаться с долгами и выкупить мельницу, он снова гордо поднимает голову и при случайной встрече избивает своего врага. Это стоит ему жизни. Умирая, Талливер произносит полные глубокого значения слова: «Этот свет… не под силу… честный человек…»

В этой гнетущей обстановке растут и развиваются дети Талливера — Мэгги и Том, жизнь которых автор прослеживает с юных лет. Отдавая дань позитивистской теории наследственности, романистка наделяет их несходными природными задатками, которые объясняются тем, что Том пошел в материнскую родню, а Мэгги — вся в отца. Том — истинный Додсон. Это черствый, сухой эгоист. Ему не кажется душной мещанская атмосфера. Тому легко дышится в ней. Иное дело Мэгги. Это страстная, порывистая натура, исполненная высокой любви к людям и ненависти к мещанству. И живет она большой внутренней жизнью.

Обладая пытливым умом и горячим, отзывчивым сердцем, Мэгги чувствует свое духовное превосходство над пошлостью мещанского существования. Она рано начинает задумываться над жизнью и жадно ищет объяснения темных ее сторон. Сухие догматы христианского учения были для нее невыносимы: в них не было очарования, не было силы. Еще в детстве появляется у нее черта, которая резко обозначится в ее характере, когда она станет взрослой: беззаветная, доходящая до самопожертвования, преданность в дружбе, в привязанности, в любви. Эпизод с дележом пирожка уже проливает свет на характеры Тома и Мэгги. С одной стороны — жадность, эгоизм, лицемерие, смешные в ребенке, но ужасные во взрослом; с другой — глубокая привязанность, доброта, доходящая до самозабвения: вот штрихи, которые примут отчетливые очертания в брате и сестре, когда они станут взрослыми.

У взрослой Мэгги порывы самоотречения доходят до крайности. Она любит несчастного горбуна Филипа Уэйкема, несмотря на то, что он сын человека, разорившего се отца. Но в ее душе все время идет борьба между долгом и чувством. Пылкая и страстная по натуре, она поддается увлечению Стивеном Гестом, совершает необдуманный шаг и становится жертвой клеветы. В глазах мещанства она — коварная искусительница и падшая женщина. Общество мстит ей. Родной брат выгоняет ее из дому. Даже священник не может ей помочь. Гибель ее становится неизбежной. Такие люди, как Мэгги, не сгибаются перед обстоятельствами. Они гибнут, но гибнут с высоко поднятой головой.

В разработке характера Мэгги проявилось высокое мастерство писательницы. Не нарушая истины, она умеет показать душевный мир героини в различные периоды ее жизни. В разных положениях и с разных сторон раскрываются благородные качества Мэгги. На наших глазах она вырастает из шустрой, неловкой и своенравной девчонки, доставлявшей немало забот матери, в человека большой душевной красоты. Ее духовный рост определяется той жизненной борьбой, теми тревогами и страданиями, которые выпадают на ее долю.



* * *

Роман «Мельница на Флоссе» полон истинного драматизма. Здесь нет замысловатых ходов и запутанной интриги. И то, что автор уделяет главное внимание не внешним событиям жизни героев, а их внутренним переживаниям, увлекает читателя. Его не может не привлечь мастерство пластического изображения людей и событий. Описания здесь ценны не сами по себе, а тем, что помогают раскрыть психологию действующих лиц, создать многогранные, запоминающиеся образы.

Для достижения своей цели автор использует разнообразные приемы и средства. На протяжении всего романа много овеянных истинной поэзией пейзажей. То это спокойный сельский пейзаж в начале романа, то мягкий зимний пейзаж в середине его, то тревожный ночной пейзаж разлившейся реки, когда Мэгги плывет на помощь брату. Пейзажи не всегда гармонируют с переживаниями героев. Часто они являются контрастом им. Вторая глава второй книги романа начинается исполненным лиризма веселым зимним пейзажем, но у Талливера на душе тяжело и горестно — начинается тяжба с Пивартом.

Иногда романистка при помощи явлений природы раскрывает переживания действующих лиц. Страстные слова Стивена Геста рисуют в воображении Мэгги, когда они плывут по реке, картины счастливой жизни, где привязанность не обращается в самопожертвование, как в случае с Филипом Уэйкемом.

Большую роль в романе играет образ реки, на фоне которой развивается действие. Вся жизнь героев связана с ней. Река приносит счастье, приносит и горе. Ей писательница придает некий символический смысл. В образе реки она показывает стихийные разрушительные силы природы, против которых человек не в силах бороться: своим трудом он может лишь загладить следы разрушений.

Кроме действующих лиц, в романе есть еще одно лицо — лицо повествователя, от имени которого ведется рассказ о событиях. Глазами повествователя даются картины природы, он истолковывает события, произносит приговоры. Он представляется человеком, полным благородства, гуманным и сочувствующим труженикам, близким к ним, любящим свой народ и родную природу. Его возмущает пошлость сент-оггского мещанства, о котором он говорит: «Вы бы не смогли жить среди таких людей: вы задыхаетесь, отгороженные глухой стеной от всего прекрасного, великого и благородного». Он постоянно обращается к читателю со своими раздумьями о жизни. Этот прием позволяет автору установить тесный контакт с читателем, придает произведению задушевность, мягкий лиризм, теплоту, а временами горячую страстность. Развертывая перед читателем картину за картиной, он согревает их своим личным чувством, собственным настроением, вызываемым в нем этими картинами. В описаниях всегда слышится живой человеческий голос, живое восприятие окружающего. Таково лирическое описание мельницы и лошадей в первой главе первой книги романа или окрашенный лирическим настроением и чувством нежной привязанности к родной природе пейзаж в конце пятой главы той же книги.

Лиризмом окрашен и юмор Джордж Элиот, являющийся одной из особенностей ее творчества. Это не юмор положений, как, скажем, у Диккенса, а юмор характеров. Элиот не ставит своих героев в нарочито смешные положения. Смешное в сестрах Додсон связано с их тупой ограниченностью в восприятии явлений жизни: рассуждения тетушки Пуллет о том, что она не может купить при распродаже вещей Талливеров серебряный чайник, потому что у него прямой носик, когда речь идет о том, чтобы выручить сестру; разговоры миссис Талливер о курах и белье в то время, как дело идет о будущем Тома, и т. д.

Смешное не вызывает у Элиот негодования. В одном из писем она писала, что «далека от того, чтобы ненавидеть Додсонов». Теплым и мягким юмором овеяно описание детства Тома и Мэгги. Это оживляет наши представления о них. Юмористическая интонация исчезает к концу романа, когда повествование наполняется трагическим пафосом. Только в сценах, где появляется Боб Джейкин, неунывающий друг детства Тома, помогший ему разбогатеть, возникает веселый смех, задача которого — разрядить атмосферу.

Джордж Элиот — замечательный знаток английского языка, использующий все его богатства, диалекты, народные говоры, пословицы и поговорки как средства речевой характеристики действующих лиц. Многие выражения ее стали пословицами, в романе «Мельница на Флоссе» самыми разнообразными пословицами насыщена речь старика Талливера.

Издание романов Джордж Элиот в новых русских переводах заново открывает несправедливо забытое у нас творчество крупной английской писательницы и расширяет наше представление об английской реалистической литературе XIX века. Проникнутый горячим сочувствием к простым людям и обличающий эгоизм и тупоумие мещанства, роман «Мельница на Флоссе», исполненный многих художественных достоинств, имеет право на внимание советского читателя.

К. Ровда


Мельница на Флоссе

Мельница на Флоссе

«Не разлучились они и в смерти своей»

Книга первая

Брат и сестра

Мельница на Флоссе

Глава I ОКРЕСТ ДОРЛКОУТСКОЙ МЕЛЬНИЦЫ

По широкой равнине, раскинув зеленые берега, спешит к морю Флосс, и прилив, как нетерпеливый влюбленный, стремясь реке навстречу, сливается с нею в пылком объятии. Этот могучий прилив несет темные корабли, груженные смолистыми сосновыми досками, тугими мешками льняного семени или черным сверкающим углем, к городку Сент-Огг, что стоит между невысоким лесистым холмом и обрывистым берегом реки; крутые крыши из красной черепицы и широкие фронтоны портовых складов, загораясь под мимолетным взглядом февральского солнца, бросают на воду мягкие багряные блики. По обе стороны тянутся вдаль тучные пастбища и полоски темной земли, вспаханной под весенние посевы или покрытой нежным пушком озими. Кое-где еще видны золотые шапки прошлогодних стогов, и над живыми изгородями повсюду кроны деревьев; кажется, что мачты и коричневые паруса проплывающих вдали судов вздымаются прямо из ветвей раскидистого ясеня. Сразу за красноверхим городком во Флосс впадает его приток — Рипл. Как красива эта быстрая речушка, покрытая живым узором темной ряби! Когда я брожу по ее берегам и внимаю ее тихому, спокойному голосу, словно голосу любящего, хотя и неспособного услышать меня друга, она представляется мне живым существом. Мне не забыть старых ив, купающих ветви в воде. Мне не забыть каменного моста.

А вот и Дорлкоутская мельница. Не могу не постоять минуту-другую на мосту, чтобы полюбоваться на нее, хотя на небе собираются тучи и уже близок вечер. Даже сейчас, на исходе февраля, когда деревья еще не оделись листвой, на нее приятно смотреть, а возможно, холодная и сырая погода только прибавляет очарования уютному чистенькому домику, такому же старому, как вязы и каштаны, укрывающие его от порывов северного ветра. Река полна до краев, вода поднялась так высоко, что затопила лозняк и покрыла чуть ли не всю лужайку перед домом. Когда я гляжу на полноводный поток, на сочную траву, на нежный светло-зеленый лишайник, скрадывающий очертания могучих, чуть поблескивающих стволов и путаницу ветвей на пурпурных обнаженных суках, мне думается — нет ничего прекраснее воды, и я завидую белым уткам, которые плавают среди лозняка и окунают свои головки глубоко в воду, не заботясь о том, какая непривлекательная картина открывается взору тех, кто глядит на них сверху.

Шум воды и гул мельницы, словно огромная завеса из Звуков, отделяют вас от внешнего мира и, навевая немую дрему, как будто еще усиливают безмятежный покой всего окружающего. Но вот слышится грохот — это катит домой громадный фургон, набитый мешками с зерном. Честный возница думает об обеде, который — увы! — все еще томится в печи, несмотря на поздний час; но он не прикоснется к нему, пока не накормит своих лошадей — выносливых безответных животных, которые, чудится мне, с мягким укором поглядывают на него из-за шор своими кроткими глазами: к чему так ужасающе щелкать над их головами кнутом — точно они нуждаются в этом намеке! Видите, как они напрягают все мышцы, одолевая подъем к мосту, тем усерднее, чем ближе они к дому. Посмотрите на их громадные с мохнатыми бабками ноги, словно впивающиеся в землю, на их сильные выи, покорно склоненные под тяжелыми хомутами, на могучие крупы с играющими под кожей мускулами. Хотелось бы мне услышать их ржание, когда они получат свой заработанный тяжким трудом овес, поглядеть, как опустив освобожденные от упряжи потные шеи, они нетерпеливо погрузят морды в мутную воду пруда. Вот они уже на мосту, а там — вниз, все ускоряя свой бег, и задок фургона скрывается за деревьями на повороте дороги.

Теперь я могу снова обратить взор к мельнице и глядеть, как из-под неутомимого колеса вылетают алмазные струи. Вон та маленькая девочка в меховом капоре тоже смотрит на реку; с тех пор, как я на мосту, она не двинулась со своего места у самой воды. Смешная белая собачонка с коричневым ухом прыгает и ревниво лает на колесо, безуспешно протестуя против того, что ее подруга столь поглощена его движением. Я думаю, девочке пора бы уже домой, где так заманчиво горит яркий огонь — красноватые отблески пламени далеко видны в сгущающихся сумерках. Пора и мне убрать локти с холодного каменного парапета моста…

Ах, у меня и в самом деле онемели руки. Все это время мои локти тяжело опирались на ручки кресла, и мне чудилось, что я стою на мосту перед Дорлкоутской мельницей, точно такой, какой она была февральским вечером много лет назад. До того как я задремала, я собиралась поведать вам, о чем говорили мистер и миссис Талливер, сидя в гостиной у пылающего камина в тот самый день, который мне приснился.

Глава II МИСТЕР ТАЛЛИВЕР, ХОЗЯИН ДОРЛКОУТСКОИ МЕЛЬНИЦЫ, ОБЪЯВЛЯЕТ О СВОЕМ РЕШЕНИИ ОТНОСИТЕЛЬНО ТОМА

— Чего бы я хотел, понимаешь, — начал мистер Талливер, — чего бы я хотел — так это дать Тому дельное образование, чтоб он имел свой кусок хлеба. Вот это и было у меня на уме, когда я передал, что забираю его от Джейкобза на благовещение. Думаю послать его с Иванова дня в другую, путную школу. Кабы я прочил его в мельники или фермеры, двух лет у Джейкобза было бы за глаза; он проучился куда больше, нежели довелось мне: моя паука отцу не дорого встала — только и всего, что букварь под нос да розгу под хвост. Ну, а Тома я бы хотел сделать малость поученей, чтобы его не могли обвести вокруг пальца все эти господа, что красно говорят и подписываются с этаким росчерком. Был бы мне подмогой в разных там тяжбах да арбитражах и всем таком прочем. Форменного законника я из парня делать не собираюсь — не хочу, чтоб он негодяем вышел, — а так что-нибудь вроде механика, или землемера, или аукциониста и оценщика, как Райли, или мастака по какой-нибудь другой части, где только знай себе загребай денежки и никаких расходов на обзаведение, разве что на толстую часовую цепочку да высокий табурет. Все они, по-моему, на один лад, да и законами их не запугаешь. Райли перед стряпчим Уэйкемом глаз не опустит, все равно что кот перед котом. Уж он-то его не боится.

Речь мистера Талливера была обращена к жене, миловидной белокурой женщине лет сорока, в чепце с оборками наподобие веера. (Страшно подумать, как давно носили такие чепцы — они, наверно, вот-вот опять войдут в моду. В то время они только появились в Сент-Огге и считались премиленькими.)

— Что ж, мистер Талливер, тебе виднее. Я-то ничего не имею против. А только, может, зарежем мы на будущей неделе пару кур да позовем к обеду дядюшек и тетушек, послушаем, что про это думают сестрица Глегг и сестрица Пуллет. У нас есть птица, которая так и просится под нож!

— Перережь хоть весь птичий двор, Бесси, коли твоей душе угодно, но спрашивать, что мне делать со своим родным сыном, я не намерен ни у тетушек, ни у дядюшек, — с вызовом ответил мистер Талливер.

— Господи помилуй! — воскликнула миссис Талливер, потрясенная этим кровожадным заявлением. — Как ты можешь так говорить, мистер Талливер? И всегда ты отзываешься о моей родне неуважительно, а сестрица Глегг валит весь грех на меня, хотя я, право, неповинна, как новорожденный младенец. Да я вечно всем твержу, как нашим детям повезло, что у них тетушки и дядюшки со средствами. А только, ежели Том пойдет в новую школу, я бы хотела, чтоб жил он неподалеку и я могла стирать и чинить его платье, не то хоть давай ему миткалевое белье вместо полотняного — все одно станет желтым после дюжины стирок. И потом, ежели бы это было по пути нашему фургону, я могла бы посылать ему пирожок, или паштет, или яблочко: он, благослови его господь, управится с лишним кусочком, как бы там его ни накормили. Мои дети, благодарение господу, могут поесть не хуже других.

— Ладно, ладно, мы не отошлем его дальше, чем ходит фургон, ежели все остальное подойдет, — сказал мистер Талливер. — Ну, и ты не ставь палки в колеса с этой своей стиркой, коли мы не найдем школы поблизости. Есть у тебя дурная черта, Бесси: увидишь ты на дороге прутик, тебе уже кажется, что через него и не переступить. Ты бы не дала мне нанять хорошего возчика потому только, что у него на лице родинка.

— Господи помилуй! — промолвила миссис Талливер с кротким изумлением. — Когда это я возражала против человека оттого, что у него на лице родинка? Да они мне даже нравятся, и у моего брата, царство ему небесное, была родинка на лбу. Но я что-то не помню, чтобы ты когда собирался нанять возчика с родинкой, мистер Талливер. Вот Джон Гиббз, так родинок у него было не больше, чем у тебя, и я очень даже хотела, чтоб ты его взял; ты и нанял его, и ежели б он не помер от горячки — а мы еще платили доктору Тэрнбулу за его лечение, — он бы, верно, и сейчас ездил с нашим фургоном. Может, у него и была родинка где не видно, но я-то как могла об этом знать, мистер Талливер?

— Да нет, нет, Бесси, я не имел в виду именно родинку, я так, для примера. Ну, неважно; мудреное это дело — разговаривать. Я все думаю, как найти для Тома подходящую школу. Ведь тут можно снова дать маху, как с Джейкобзом. О таких заведениях я больше и слышать не желаю. В какую бы школу я Тома теперь ни определил, уж там не будет как у Джейкобза. Там парни будут не только чистить башмаки всей семье да копать картошку. Ох, и мудреная же это задача — выбрать школу.

Мистер Талливер умолк и сунул руки в карманы штанов, как будто надеялся найти там какое-нибудь решение. По-видимому, его ожидания оправдались, так как, помолчав несколько минут, он сказал:

— Я знаю, что я сделаю. Поговорю об этом с Райли. Он приезжает завтра на арбитраж насчет запруды.

— У меня уже вынуты простыни для парадной кровати, мистер Талливер, и Кезия повесила их перед огнем. Это не самые лучшие наши простыни, но их не стыдно постлать хоть кому угодно. А что до простынь из голландского полотна, мне вроде и жаль, что мы на них потратились, да ведь надо же нас как положено обрядить, когда придет наш час. И приведись тебе завтра умереть, мистер Талливер, они разглажены без единой морщиночки, и совсем готовы, и пахнут лавандой, так что любо их развернуть. Они лежат в большом дубовом сундуке для белья, в левом углу, в самой глубине, — хотя, понятно, я никому другому и пальцем до них дотронуться не позволю.

Произнеся все это, миссис Талливер вытащила из кармана блестящую связку ключей и, выбрав из них один, стала поглаживать его двумя пальцами, с безмятежной улыбкой глядя на яркий огонь. Будь мистер Талливер ревнивым супругом, он мог бы заподозрить, что она вынула ключи, дабы помочь своему воображению представить ту минуту, когда он даст ей основание пустить наконец в ход голландские простыни. К счастью, дело обстояло иначе: ревниво он относился только к своим правам на воды Флосса. К тому же за годы супружеской жизни у него выработалась привычка слушать свою благоверную только вполслуха, и с той минуты, как он упомянул о мистере Райли, он был, судя по всему, поглощен проверкой на ощупь качества своих шерстяных чулок.

— Сдается, я попал в самую точку, Бесси, — сказал он после короткого молчания. — Райли скорей, чем кто другой, может присоветовать мне школу; он человек ученый и разъезжает повсюду — с арбитражем, и оценкой, и всем прочим. И у нас будет время потолковать об этом завтра вечером, когда мы покончим с запрудой. Понимаешь, я хочу, чтобы Том был вроде Райли, — умел говорить как по-писаному, знал кучу слов, которые можно повернуть и так и этак, а закону к ним не придраться, ну, и в делах понимал толк.

— Что ж, — сказала миссис Талливер, — я не против, чтобы он говорил как надо, и все знал, и ходил сутулясь, и взбивал на голове кок, — пусть мальчика всему этому обучат. А только эти краснобаи из больших городов всегда носят пристежные манишки, брыжи донашивают, пока совсем жеваные не станут, и тогда прикрывают их шейным платком. Райли, я знаю, так делает. И опять же, ежели Том уедет и поселится в Мадпорте, как Райли, то придется ему жить в доме, где на кухне и повернуться трудно, и не видать ему свежих яиц к завтраку, и спать он будет на четвертом, а почем знать, может, и на пятом этаже и, случись пожар, сгорит живьем, покуда доберется донизу.

— Что ты, что ты, — сказал мистер Талливер, — у меня и в мыслях не было, чтоб он уезжал в Мадпорт. Я хочу, чтобы он открыл свою контору в Сент-Огге, рядом с нами, и жил дома. А только боюсь, — продолжал, помолчав, мистер Талливер, — дельца из Тома не выйдет — голова не та. Что греха таить, не больно-то он бойкий. Он в вашу семью, Бесси.

— Да, это верно, — согласилась миссис Талливер, не улавливая в его словах задней мысли. — Прямо удивительно, как он любит суп посолонее. Ну точь-в-точь мой брат или отец.

— А все-таки жаль, — снова заговорил мистер Талливер, — что девчушка пошла в отцову породу, а малый — нет. То-то и худо с этими скрещиваниями — никогда наперед не знаешь, что выйдет. Девчонка — та в нашу семью; в два раза шустрей и смышленей Тома. Пожалуй, слишком смышленая для женщины, — продолжал мистер Талливер, раздумчиво покачивая головой. — Сейчас, покуда она мала, еще ладно, но слишком умная женщина — что длиннохвостая овца: дороже ее за это не ценят.

— Нет, мистер Талливер, не ладно и покуда она мала, потому что это ведет к упрямству. А как добиться, чтобы хоть два часа ее фартучек оставался чистым, тут я и ума не приложу… Да, совсем из головы вон, — продолжала миссис Талливер, поднимаясь и подходя к окну. — Понятия не имею, где она, а уж скоро время чай пить. Так я и думала — бродит по берегу, словно дикарка. Ох, свалится она когда-нибудь в воду!

Миссис Талливер громко постучала пальцами по стеклу и поманила кого-то, укоризненно качая головой. Проделав это несколько раз, она вернулась на свое место.

— Вот ты говоришь — смышленая, мистер Талливер, — продолжала она, садясь, — но, право, в некоторых вещах она самая настоящая дурочка; пошлешь ее за чем-нибудь наверх, а она забудет, за чем пошла, усядется на пол на солнышке и давай заплетать косы и петь про себя — как есть помешанная. А я все это время сиди и дожидайся ее внизу. Нет, этого у нас в семье, слава богу, не бывало, да и смуглой кожи также, — ведь она словно цыганка. Не хочу роптать на провидение, а что ни говори, обидно — одна у меня дочь, и та блажная.

— Фу ты, глупости какие! — возмутился мистер Талливер — Она складная черноглазая девчушка, любо-дорого смотреть. Не знаю, чем это она хуже других детей, а читает — ну, прямо как пастор.

— Да, зато волосы у нее не хотят виться, как я с ними ни бьюсь, и она не терпит, когда их накручивают на бумажки, а заставить ее стоять спокойно, чтобы завить их щипцами, об этом и не думай.

— Подрежь их… остриги ее покороче, — опрометчиво посоветовал отец.

— Как ты можешь так говорить, мистер Талливер? Ей уже десятый год пошел — и высока не по летам, — разве пристало ей ходить с короткими волосами? А у ее двоюродной сестрицы Люси вся головка в локончиках, и ни один волосок не выбьется. Прямо зависть берет, что у сестры Дин такая хорошенькая девочка. Право, Люси больше на меня похожа, чем мое собственное детище… Мэгги, Мэгги, — продолжала мать раздраженным и вместе просительным тоном, когда эта малолетняя ошибка природы вошла в комнату, — сколько раз тебе говорить, чтоб ты не подходила близко к воде? Свалишься когда-нибудь да утонешь, вот тогда пожалеешь, что не слушалась матери.

Мэгги скинула капор, и волосы ее полностью подтвердили, что у миссис Талливер есть все основания сетовать. Стремясь, чтобы у дочки были локоны «не хуже, чем у других детей», она подстригла ее спереди слишком коротко, и волосы невозможно было убрать за уши, а так как они обычно становились совершенно прямыми через час после того, как их вынимали из папильоток, Мэгги беспрестанно встряхивала головой, чтобы откинуть тяжелые темные пряди, свисавшие ей на глаза, — точь-в-точь маленький шетландский пони.

— Боже милостивый, Мэгги, о чем ты только думаешь — бросить свой капор здесь! Будь умницей, отнеси его наверх, причешись и надень другой фартучек да перемени туфли… Ну как тебе не стыдно… А потом спускайся сюда и берись за свое шитье, веди себя как барышня.

— Ах, мама, — со страстным протестом в голосе воскликнула Мэгги, — не хочу я сшивать эти гадкие лоскуты!

— Что?! Не хочешь сшивать лоскуты, чтобы сделать хорошенькое одеяло для тетушки Глегг?

— Глупое это занятие, — заявила Мэгги, встряхивая своей гривой, — разрезать тряпки на кусочки, а потом опять их сшивать. Да и не хочу я делать ничего для тетушки Глегг, я не люблю ее.

Волоча капор за ленты, Мэгги скрывается, сопровождаемая громким смехом мистера Талливера.

— Удивляюсь я тебе, мистер Талливер! Чему тут смеяться? — сказала мать с легким раздражением. — Опять ты. ей потакаешь. А потом тетушки скажут, что это я избаловала ее.

Миссис Талливер была, как говорится, кроткого нрава. В детстве разве только голод или вонзившаяся в тело булавка могли вызвать у нее слезы; с самой колыбели она была здоровая, румяная, пухлая и скучная — короче говоря, перл красоты и привлекательности в своем семействе. Но кротость, как и молоко, нестойкий продукт и когда немного прокиснет, может оказаться не по нутру молодым желудкам. У меня не раз возникал вопрос, удавалось ли ранним мадоннам Рафаэля, этим бело-розовым красавицам с довольно глупыми лицами, сохранять безмятежность, когда их крепкие норовистые мальчуганы вырастали настолько, что не могли уже ходить голышом. Я полагаю, они были склонны кротко увещевать свои чада и становились все более и более раздражительными по мере того, как увещания их все менее и менее достигали цели.

Глава III МИСТЕР РАЙЛИ ДАЕТ СОВЕТ ОТНОСИТЕЛЬНО ШКОЛЫ ДЛЯ ТОМА

Джентльмен в пышном белом галстуке и брыжах, который с таким благосклонным видом попивает грог в обществе своего доброго друга Талливера, и есть мистер Райли. Это мужчина с нездоровым цветом лица и пухлыми руками, пожалуй, даже слишком образованный для аукциониста и оценщика, но достаточно снисходительный, чтобы выказывать bonhomie[1] по отношению к своим деревенским знакомым, простым и гостеприимным людям. Мистер Райли любезно именовал их «людьми старой школы».

Беседа прервалась. Мистер Талливер не без задней мысли воздержался от того, чтобы в седьмой раз повторить, как хладнокровно Райли осадил Дикса — показал, что тому с ним не тягаться, — и как с Уэйкема хоть раз в жизни сбили спесь, разрешив вопрос о запруде арбитражем, и что споров о воде и вовсе бы не возникало, веди себя каждый так, как ему положено, и не сотвори нечистый законников.

Мистер Талливер обычно придерживался надежных общепринятых взглядов, но в некоторых вопросах он больше полагался на собственное разумение и пришел к нескольким весьма сомнительным выводам. Так, он считал, что долгоносики, крысы и стряпчие — порождение дьявола. К сожалению, некому было объяснить ему, что это чистейший манихеизм,[2] не то он понял бы свою ошибку. Однако сегодня добро наконец восторжествовало. Это дело по поводу уровня воды оказалось довольно запутанным, хотя на первый взгляд выглядело проще простого. Но пусть и сильно пришлось голову поломать, Райли всем им нос утер… Мистер Талливер смешал себе грог крепче, чем обычно, и теперь излагал свое высокое мнение о деловых талантах мистера Райли с откровенностью, несколько опрометчивой для человека, у которого, по слухам, лежит в банке кругленькая сумма.

Но с разговором о запруде можно было и повременить, к нему всегда будет случай вернуться, возобновив его с того же самого места, а мысли мистера Талливера, как вы знаете, занимал другой предмет, насчет которого ему совершенно необходимо было посоветоваться с мистером Райли. Вот по этой-то самой причине, выпив последний глоток, он некоторое время молча, с задумчивым видом, потирал колени. Не такой он был человек, чтобы так вот вдруг перескакивать с одной темы на другую. Мудреная штука — нынешний свет, любил говорить мистер Талливер, погонишь фургон слишком быстро, как раз опрокинешь на повороте. Мистер Райли меж тем спокойно ждал. Чего бы ему торопиться? Даже Хотспер[3] — и тот бы, надо думать, сидел спокойно, греясь у пылающего камина, сунув ноги в мягкие туфли, угощаясь огромными понюшками табака и прихлебывая даровой грог.

— Есть у меня кое-что на уме, — заговорил наконец мистер Талливер, несколько умерив свой обычно громкий голос, и, повернувшись к собеседнику, пристально на него посмотрел.

— Вот как? — вежливо отозвался мистер Райли. У него были тяжелые восковые веки, дугообразные брови, выражение его лица не менялось ни при каких обстоятельствах. Эхо непроницаемое выражение и привычка закладывать в нос понюшку табаку, прежде чем ответить на вопрос, делали его в глазах мистера Талливера сверхоракулом.

— Это предмет особого рода, — продолжал Талливер, — насчет моего мальчишки Тома.

Услышав слово «Том», Мэгги, сидевшая на низкой скамеечке у самого огня с большой книгой на коленях, откинула назад тяжелые волосы и с живым интересом подняла глаза на отца. Нелегко было пробудить ее, когда она грезила над книгой, но имя брата действовало на нее подобно самому пронзительному свистку. В тот же миг глаза ее загорались и она настораживалась, как скайтерьер, почуявший, что его хозяину грозит беда, и готовый бесстрашно ринуться ему на помощь.

— Видите ли — хочу определить его летом в новую школу. На благовещение он приедет от Джсйкобза; я дам ему побегать на воле месяца два-три, но после хочу отдать его в другую, путную школу, чтоб сделали из него грамотея.

— Что ж, — заметил мистер Райли, — хорошее образование — большое преимущество в жизни. Я не хочу сказать, — добавил он с учтивым намеком, — я не хочу сказать, что нельзя быть превосходным мельником и фермером и к тому же дальновидным и здравомыслящим человеком без особой помощи школьного учителя.

— Оно верно, — отозвался мистер Талливер, подмигивая и склоняя голову к плечу, — но в том-то и вся штука: я вовсе не хочу, чтоб Том был мельником или фермером. Что мне за радость? Помилуйте, станет он мельником или фермером, так ему сразу мельницу и землю подавай; пойдут обиняки да намеки, что пора, дескать, на покой, надо и о душе подумать. Нет, нет, с этими сыновьями всегда одна и та же история. Зачем снимать одёжу прежде, чем ляжешь спать? Я сделаю из Тома грамотея, пристрою его к делу, а там пусть сам свое гнездо вьет, а меня из моего не выталкивает. Хватит, что после моей смерти все ему достанется. Не по мне есть кашку, покуда зубы целы.

Это был, по-видимому, пунктик мистера Талливера, и еще долго после этой тирады, прозвучавшей с несвойственными ему живостью и выразительностью, он возмущенно потряхивал головой, и обуревавшие его чувства прорывались в резком «нет уж, нет!», похожем на утихающее рычание.

Эти признаки гнева были тотчас замечены Мэгги и больно ее задели. Про Тома, выходит, думают, что он способен, когда вырастет, выгнать родного отца из дому и сделать их несчастными, — такой он гадкий. Нет, она не может этого вынести. Мэгги вскочила на ноги, забыв о тяжелой книге, которая с шумом свалилась за каминную решетку, подбежала к отцу и, остановившись перед ним, воскликнула со слезами негодования:

— Отец, Том всегда будет тебя слушаться, я знаю, что будет!

Слова дочки тронули сердце мистера Талливера, и, так как миссис Талливер не было в комнате — она надзирала за приготовлением к ужину своего коронного блюда, — Мэгги не получила нагоняя за книгу. Мистер Райли спокойно поднял ее и стал перелистывать, а отец засмеялся, и его суровое лицо засветилось нежностью. Похлопав дочку по спине, он взял ее за руки и притянул к себе.

— Что ж, про Тома и слова нельзя худого сказать, а? — глядя на Мэгги, промолвил мистер Талливер, и в глазах его заплясал огонек. Затем, повернувшись к мистеру Райли и несколько тише, словно так Мэгги его не услышит, продолжал: — Она понимает все, что говорят, прямо удивительно. А вы бы послушали, как она читает! Разом, без запинки, словно знает все наперед. И всегда за книгой! Но это плохо, очень плохо, — печально добавил мистер Талливер, стараясь подавить свой достойный порицания восторг, — к чему женщине ум, боюсь — только до беды доведет. А все же, вы не поверите, — здесь отцовская гордость снова явно взяла верх, — она прочтет вам книгу и разберется в ней куда лучше, чем многие люди втрое ее старше.

У Мэгги от радости и волнения запылали щеки. Уж теперь-то она поднимется в глазах мистера Райли: раньше, судя по всему, он ее просто не замечал.

Мистер Райли перелистывал книгу, и она ничего не могла прочесть на его непроницаемом лице; но вот он посмотрел на нее и сказал:

— Ну-ка, поди сюда, расскажи мне об этой книжке; здесь есть картинки, я хочу знать, что тут такое нарисовано.

Еще пуще покраснев, Мэгги, не задумываясь, подошла к мистеру Райли и, нетерпеливо схватив книгу, взглянула на нее; затем, откинув со лба свою гриву, начала:

— О, я скажу вам, что это значит. Вот страшная картинка, правда? А мне так и хочется смотреть на нее. Вон та старуха — она ведьма; ее бросили в воду, чтобы узнать — заправдашняя она ведьма или нет; если она выплывет — значит, ведьма, если потонет — и умрет, понимаете? — она не виновата и не ведьма, а просто бедная глупая старуха. Но ей-то что пользы, раз она уже потонула? Ну, бог, верно, возьмет ее на небо и воздаст ей за все. А вот тот страшный кузнец, что стоит подбоченясь и хохочет — вот гадкий, да? — я вам скажу, кто это. Он на самом деле вовсе не кузнец (здесь голос Мэгги зазвучал громче и выразительнее), а нечистый. Он, знаете, принимает вид нехороших людей, и разгуливает повсюду, и подговаривает делать нехорошие вещи, и он чаще бывает в образе злого человека, чем в каком другом, потому что если бы люди увидели, что он нечистый, и он рычал бы на них, они бы убегали от него и не делали, что ему хочется.

Мистер Талливер с немым изумлением внимал ее словам.

— Откуда она взяла эту книгу? — вырвалось у него наконец.

— Это «История дьявола» Даниэля Дефо… Не совсем подходящее чтение для маленькой девочки, — сказал мистер Райли. — Как это к вам попало?

С Мэгги сразу слетела вся ее самоуверенность; а мистер Талливер воскликнул:

— Что?! Да это же одна из книг, что я купил на распродаже у Партриджа. Они все были в одинаковых переплетах — и дорогие, знаете, переплеты — так я думал, и книги все, верно, хорошие. Там еще есть «Святое житие и блаженная кончина» Джереми Тейлора.[4] Я частенько читаю ее вслух по воскресеньям. (Мистер Талливер питал к этому славному писателю особую симпатию, так как ему нравилось его имя.) Этих книг у нас целая куча, по большей части проповеди; у всех у них схожие корочки, вот я и полагал, что все они на один образец, как говорят. Да, знать, не суди об арбузе по корке. И мудреный же это свет!

— Ну-ну, — назидательным тоном произнес мистер Райли, снисходительно поглаживая Мэгги по голове, — советую тебе отложить «Историю дьявола» и читать какие-нибудь другие, хорошие книги. Разве у тебя нет книг получше?

— Есть, есть, — воскликнула Мэгги, слегка оживившись — ей очень хотелось показать, как много она читает. — Я знаю, в этой книжке написано про нехорошие вещи, но мне нравятся картинки, и я придумываю к ним истории из головы. У меня еще есть басни Эзопа, и книжка про кенгуру и других зверей, и «Путь паломника».[5]

— Вот прекрасная книга, — сказал мистер Райли, — лучше не сыщешь.

— Да, но в ней очень много про нечистого, — торжествующе воскликнула Мэгги, — там даже есть картинка, где он нарисован в своем настоящем виде; это когда он сражался с Христианином. Сейчас покажу.

Мэгги стремительно кинулась в угол комнаты, взобралась на стул и достала с небольшой книжной полки старый, потрепанный том Беньяна, который сразу, избавив ее от труда искать нужную страницу, открылся там, где была эта картинка.

— Вот, — сказала она, снова подбегая к мистеру Райли, — Том раскрасил его для меня, когда был в последний раз дома на каникулах, — видите, тело все черное, а глаза красные, как огонь, потому что у нечистого внутри огонь и он светит у него из глаз.

— Полно, полно, — сказал мистер Талливер тоном, не допускавшим возражений; ему стало немного не по себе от того, с какой легкостью она обсуждала наружность могущественного существа, породившего законников. — Закрой книгу, и чтоб я больше не слышал подобных разговоров… Так я и думал: ребенок из этих книг не столько доброго, сколько худого наберется. Ступай посмотри, где твоя мать.

Глубоко обиженная, Мэгги тотчас закрыла книгу, но, не имея особого желания заниматься поисками матери, пошла на компромисс и, забившись в темный уголок позади отцовского кресла, принялась нянчить куклу, к которой изредка, обычно в отсутствие Тома, начинала вдруг испытывать нежность; о туалете ее она не заботилась, зато запечатлевала на ней столько горячих поцелуев, что восковые щеки куклы приобрели нездоровый, сероватый оттенок.

— Ну, слыхали вы что-нибудь подобное? — сказал мистер Талливер, когда Мэгги скрылась. — Какая жалость, что она не мальчик; уж ее-то законники вокруг пальца бы не обвели, провались я на этом месте. Ведь вот что удивительно, — здесь он понизил голос, — я взял ее мать за то, что она проста и собой не урод, к тому же в их семье все— редкие хозяйки; а главное — она не очень-то свой нрав выказывает, за то я ее из всех сестер и выбрал — не позволю же я, чтоб меня учили в моем собственном доме. Да, видите ли, когда сам ты не дурак, так наперед и не скажешь, г. кого пойдут дети, и даже славная, покладистая женщина может нарожать вам бестолковых парней и вострух девчонок. Воистину свет вверх дном перевернулся. Только диву даешься! Тут даже невозмутимому мистеру Райли изменила серьезность, и, когда он отправлял в нос очередную понюшку табаку, плечи его подозрительно тряслись. Успокоившись, он сказал:

— Но ведь ваш малый не глуп? Я видел, когда был здесь в прошлый раз, как он налаживал удочки; у него это очень ловко получалось.

— Не то чтобы глуп, на вольном воздухе он знает, что к чему, и смекалка вроде у него есть, понимает, с какого конца за что взяться. А только у него не очень-то хорошо подвешен язык, видите ли, и читает он плоховато, и терпеть не может книг, и пишет, говорят, неправильно. А уж при чужих из него и словечка не вытянешь, от него вы не услышите таких забавных вещей, как от девчушки. Вот я и хочу послать его в школу, пусть он на язык побойчей станет да набьет малость руку в письме — словом, сделается попроворней да понаходчивей. Я хочу, чтоб мой сын был не хуже всех этих молодчиков, которые обскакали меня только потому, что больше учились. Само собой, кабы все на свете оставалось, каким бог его сотворил, я бы знал, как к чему подойти, и не уступил бы никому из них; но все теперь само на себя сделалось не похоже, и такие несуразные слова ко всему прицеплены, что я уж не раз впросак попадал. До того все дорожки стали путаные — чем прямей человек идет, тем скорей заблудится.

Мистер Талливер отхлебнул грога, медленно его проглотил и мрачно покачал головой, сознавая, что служит живым примером того, как трудно приходится разумному человеку в этом безумном мире.

— Вы совершенно правы, Талливер, — заметил мистер Райли. — Лучше потратить лишнюю сотню фунтов на образование сына, чем оставить их ему в наследство. Я бы сделал именно так, будь у меня сын; хотя, видит бог, у меня нет под рукой столько свободных денег, да к тому же еще полон дом дочерей.

— Так вы, может статься, знаете какую-нибудь подходящую школу для Тома? — спросил мистер Талливер; сколько бы он ни сочувствовал мистеру Райли, не располагавшему наличными деньгами, это не могло заставить его забыть о своей цели.

Мистер Райли заложил в нос понюшку табаку и, словно испытывая терпение мистера Талливера, помедлил, прежде чем ответить:

— Да, есть у меня в виду одна прекрасная возможность для человека со средствами, а вы как раз такой человек, Талливер. Сказать вам правду, я никому из своих друзей не посоветовал бы отдать сына в обычную школу, если он может позволить себе что-нибудь получше. И если человек хочет, чтобы его сын получил отличное образование и воспитывался там, где все внимание учителя — превосходного человека — уделялось бы ему одному, — я знаю, кто ему нужен. Я не указал бы на эту возможность кому попало, потому что не всем удалось бы ею воспользоваться, как бы им того ни хотелось, но вам, Талливер, я на нее укажу, только пусть это останется между нами.

В глазах мистера Талливера, который все это время не сводил вопрошающего взгляда с лица своего друга, словно перед ним был оракул, еще явственнее засветилось любопытство.

— А ну-ка, ну-ка, послушаем, — сказал он, устраиваясь поудобнее, с самодовольством человека, которого сочли достойным важного сообщения.

— Он окончил Оксфордский университет, — многозначительно произнес мистер Райли и, крепко сжав губы, посмотрел, какой эффект произвело на мистера Талливера это вдохновляющее обстоятельство.

— Как, он пастор? — произнес мистер Талливер с сомнением в голосе.

— Да, и к тому же магистр искусств. Я слышал, что епископ очень высокого мнения о нем. Да, ведь это епископ и дал ему его приход.

— А! — сказал мистер Талливер, для которого что Оксфорд, что магистр искусств были понятия, равно чуждые и удивительные. — Но зачем ему тогда Том?

— Видите ли, дело такое: он любит учить и сам желал бы продолжать занятия науками, а его приходские обязанности почти не предоставляют ему для этого случая. Поэтому он не прочь взять одного двух учеников, чтобы с пользой проводить свой досуг. Мальчики будут как в родной семье — лучше и придумать нельзя — нее время под присмотром Стеллинга.

— А добавку пудинга станут давать бедному мальчонке, как вы думаете? — спросила миссис Талливер, к тому времени снова занявшая свое место. — Редко кто так любит пудинг, да и растет он к тому же! Даже подумать страшно, что ему, может, не придется есть досыта.

— А сколько это будет стоить? — спросил мистер Талливер; инстинкт подсказывал ему, что услуги этого несравненного магистра искусств обойдутся ему в изрядную сумму.

— Я знаю пастора, который берет полтораста фунтов с младших учеников, а его даже не сравнить со Стеллингом — человеком, о котором я говорю. Мне известно из достоверных источников, что одна уважаемая персона в Оксфорде сказала о нем: «Стеллинг, если бы захотел, мог бы достичь самых высоких степеней». Но он не гонится за университетскими отличиями. Он человек спокойный, шума не любит.

— А, это неплохо… это неплохо, — сказал мистер Талливер. — Но сто пятьдесят фунтов — неслыханная цена. У меня и в мыслях не было платить так много.

— Хорошее образование, разрешите вам сказать, Талливер, стоит этих денег. Но Стеллинг скромен в своих требованиях, он человек не жадный. Не сомневаюсь, что он согласится взять вашего парнишку за сто фунтов, а на это не всякий священник пойдет. Я напишу ему, если хотите.

Мистер Талливер потер колени и с задумчивым видом посмотрел на ковер.

— А он, не ровен час, не холостяк? — вставила миссис Талливер. — Я не очень-то высоко ставлю домоправительниц. У моего брата — царство ему небесное — была одно время домоправительница. Так она вынула половину перьев из лучшей перины, запаковала их и куда-то отправила; а сколько белья она перетаскала, трудно и сказать… Стотт ее звали. У меня сердце не на месте будет, ежели мы пошлем Тома в дом с управительницей. Ведь ты этого не сделаешь, мистер Талливер?

— Могу рассеять ваши опасения на этот счет, миссис Талливер, — сказал мистер Райли, — Стеллинг женат на такой милой маленькой женщине, какую только можно пожелать себе в жены. На свете нет более доброго существа; я ее хорошо знаю, и отца ее, и мать. У нее с вами много общего — такой же цвет лица и светлые вьющиеся волосы. Она из хорошей мадпортской семьи: ее не выдали бы за кого попало. Но такие люди, как Стеллинг, на каждом шагу не встречаются… И он довольно разборчив в своих знакомствах. Однако, я думаю, у него не будет никаких возражений против вашего сына… уверен, что не будет, если я его порекомендую.

— Интересно знать, что он может иметь против мальчугана, — несколько резко сказала миссис Талливер, задетая в своих материнских чувствах. — Славный румяный парнишка, любо-дорого смотреть.

— Но я вот о чем думаю, — заговорил мистер Талливер, оторвавшись наконец от созерцания ковра, и, склонив голову набок, посмотрел на мистера Райли. — Боюсь, пастор занят слишком уж высокими материями, чтобы сделать из парня делового человека. Я всегда полагал, что пасторов обучают таким вещам, которых по большей части пальцами не пощупаешь. А мне для Тома не это нужно. Я хочу, чтобы он знал счет, и писал, как по-печатному, и быстро до всего доходил, и знал, что у людей на уме и как прикрыть мысли такими словами, за которые тебя к суду не притянут. Куда как приятно, — заключил мистер Талливер, покачивая головой, — показать человеку, что ты о нем думаешь, и не быть за это в ответе.

— Ах, любезный мой Талливер, — сказал мистер Райли, — вы совершенно заблуждаетесь насчет духовенства; лучшие школьные учителя— из духовного сословия. Те же, кто не из духовных, обычно люди самого низкого пошиба…

— Да, это Джейкобз, у которого Том сейчас учится, как раз такой и есть, — прервал его мистер Талливер.

— Без сомнения… Чаще всего это люди, которых постигла неудача в другом деле. Ну, а священник — джентльмен по профессии и воспитанию, к тому же достаточно сведущий и в состоянии дать ученику основательную подготовку, чтобы тот с честью мог подвизаться в дальнейшем на любом поприще. Есть, конечно, священники, которые только и знают, что свои книги, но можете быть уверены, Стеллинг не из их числа. Он не витает в облаках, разрешите вам сказать. Вы только намекните ему, чего вам надо, и этого будет достаточно. Вот вы говорили о счете; так вам стоит только сказать: «Я хочу, чтобы мой сын досконально знал арифметику», и остальное можете предоставить ему.

Мистер Райли умолк, и мистер Талливер, несколько успокоенный в своих сомнениях, мысленно повторил несколько раз, обращаясь к воображаемому мистеру Стеллингу: «Я хочу, чтобы мой сын хорошо знал арихметику».

— Понимаете, мой любезный Талливер, — продолжал мистер Райли, — для такого глубоко образованного человека, как Стеллинг, не составит труда взяться за любую отрасль науки. Когда мастеровой владеет своим инструментом, ему все равно, что смастерить — дверь или окно.

— Что правда, то правда, — согласился мистер Талливер, уже почти убежденный в превосходстве учителей из духовных.

— Вот что я сделаю, — сказал мистер Райли, — и я не стал бы это делать для первого встречного. Когда вернусь в Мадпорт, я повидаю тестя Стеллинга или черкну ему несколько слов — что, мол, вы хотите устроить своего сынка к его зятю. Полагаю, Стеллинг напишет вам и поставит в известность о своих условиях.

— Ну, это еще не к спеху, правда? — вступила в разговор миссис Талливер. — Я надеюсь, мистер Талливер, ты не пошлешь Тома в школу раньше Иванова дня. Он пошел к Джейкобзу на благовещение, и видишь, что из этого вышло.

— Еще бы, Бесси, еще бы! Никогда не вари пива на худом солоде в Михайлов день, не то пиво худое выйдет, — сказал мистер Талливер, улыбаясь и подмигивая мистеру Райли с естественной гордостью человека, который может похвастаться миловидной женой, заметно уступающей ему в умственных способностях, — но, верно, время еще терпит, Здесь ты попала в самую точку, Бесси.

— Однако лучше все же не откладывать этого в долгий ящик и договориться сейчас, — спокойно заметил мистер Райли, — у Стеллинга могут быть и другие предложения, а я знаю, что он не возьмет больше двух-трех учеников, а может, и того меньше. На вашем месте я начал бы переговоры со Стеллингом немедля. Нет необходимости посылать к нему мальчика раньше лета, но осторожность никогда не мешает, и я бы принял меры, чтобы мне кто-нибудь не перебежал дорогу.

— А что ж, и то верно, — согласился мистер Талливер.

— Отец, — прервала их Мэгги, которая снова незаметно пробралась к самому креслу мистера Талливера и с полуоткрытым ртом слушала разговор, держа куклу вниз головой и придавив ее носом к спинке кресла, — отец, а далеко это, где Том станет учиться? Мы будем когда-нибудь к нему туда ездить?

— Не знаю, дочка, — ласково ответил отец. — Спроси Лучше мистера Райли.

Мэгги немедля подошла к мистеру Райли и, став прямо перед ним, опросила:

— Скажите, пожалуйста, сэр, далеко это?

— О, очень, очень далеко, — ответил этот джентльмен, считавший, что всерьез с детьми следует говорить, только когда они капризничают. — Тебе придется раздобыть семимильные сапоги, чтобы к нему попасть.

— Ну конечно! — воскликнула Мэгги, тряхнув головой, и, надувшись, отвернулась; на глазах у нее выступили слезы. Противный этот мистер Райли… Ясно, он считает ее дурочкой и ни во что не ставит.

— Замолчи, Мэгги, как не стыдно — пристаешь с вопросами и болтаешь невесть что, — сказала мать. — Поди сядь на скамеечку, и чтоб тебя не было слышно. Но, — добавила миссис Талливер, у которой тоже пробудились некоторые опасения, — неужели это так далеко, что я не смогу обстирывать его и чинить ему платье?

— Миль пятнадцать, не больше, — успокоил ее мистер Райли. — Вы можете с полным удобством съездить за один день туда и обратно. А не то… Стеллинг гостеприимный, милый человек — он будет только рад, если вы останетесь переночевать.

— Боюсь, это слишком далеко, со стиркой ничего не выйдет, — печально произнесла миссис Талливер.

К счастью, подали ужин, и это отсрочило обсуждение вопроса и избавило мистера Райли от необходимости предложить какой-нибудь выход или компромисс — иначе он, несомненно, счел бы своим долгом это сделать: мистер Райли, как вы могли уже заметить, был весьма обязательный джентльмен. И действительно, он взял на себя труд рекомендовать мистера Стеллинга своему другу Талливеру, отнюдь не ожидая, что это принесет непосредственную и ощутимую выгоду ему самому. Правда, кое-что как будто намекало и на обратное, и это могло ввести в заблуждение чересчур проницательного наблюдателя, ибо ничто не уводит нас так далеко от истины, как проницательность, если она случайно нападет на ложный след. Считать, что люди в своих словах и поступках руководствуются определенными мотивами, идут по заранее намеченному пути, все равно что бить дальше цели. Козни и происки предусмотрительной алчности, стремящейся к осуществлению своих эгоистических замыслов встречаются куда чаще на сцене, нежели в действительной жизни. Они требуют слишком большого умственного напряжения, чтобы в них можно было обвинить большинство наших братьев-прихожан. Можно и без особых усилий испортить жизнь своим ближним; мы достигаем этого снисходительной уступкой и беспечной забывчивостью, мелким вероломством, которое сами едва ли сумеем объяснить, и мелким обманом, жалкой подачкой, бестактной лестью и наспех состряпанной клеветой. Все мы живем сегодняшним днем, у каждого из нас есть небольшая семейка неотложных желаний, и мы только и в силах, что урвать кусочек, дабы утолить голод этого прожорливого выводка, редко задумываясь о зерне для посева или об урожае будущего года. Мистер Райли был делец и не пренебрегал собственными интересами, однако даже он чаще был движим неясными побуждениями, нежели дальновидными расчетами. Его не связывали с преподобным Уолтером Стеллингом узы дружбы; напротив, он даже мало был знаком с этим магистром искусств и его познаниями… далеко не достаточно, быть может, чтобы оправдать ту уверенность, с какой он рекомендовал его своему другу Талливеру. Правда, мистер Райли считал его превосходным знатоком латыни — по крайней мере так о нем отозвался Гэдсби, брат которого преподавал в Оксфорде и чье мнение было для мистера Райли в данном случае более веским, чем собственное. Хотя сам мистер Райли и получил в мадпортской Открытой школе некоторое представление об античной литературе и ему казалось, что в общих чертах он латынь понимает, разобраться в каком-нибудь латинском тексте было для него не так-то просто. Несомненно, его юношеское знакомство с «De Senectute»[6] и четвертой книгой «Энеиды» оставило на нем неуловимый отпечаток, но классический аромат ныне уже был утерян и ощущался только в изысканном слоге и пафосе его речей на аукционах… Кроме того, Стеллинг был из Оксфорда, а там — впрочем, нет, это, кажется, в Кембридже — все хорошие математики. Ну, неважно, человек, получивший университетское образование, может учить всему, чему пожелает, — особенно такой человек, как Стеллинг, который своей речью на городском обеде, данном по случаю какого-то политического события, произвел столь хорошее впечатление, что все сошлись на одном: этот зять Тимпсона — не дурак. Естественно было ожидать от обитателя Мадпорта, прихожанина церкви святой Урсулы, что он не преминет оказать услугу зятю Тимпсона, тем более что Тимпсон был одним из самых влиятельных людей в приходе, через его руки проходили крупные сделки и он мог быть весьма полезен. Мистеру Райли нравились такие люди даже независимо от того, что в случае их благосклонности в его карман могли перекочевать деньги из карманов людей менее достойных; и ему было приятно представить себе, как, вернувшись домой, он скажет Тимпсону: «Я раздобыл для вашего зятя хорошего ученика». У Тимпсона был полон дом дочерей. Мистер Райли мог ему посочувствовать. Кроме того, он не мыслил себе воскресной службы без Луизы Тимпсон — он так привык за пятнадцать лет видеть ее лицо и светлые локоны на фоне высокой спинки дубовой скамьи; было вполне естественно, чтобы ее муж оказался учителем, достойным всяческих похвал. К тому же у мистера Райли не было никаких оснований отдать предпочтение кому-либо другому из известных ему учителей. Почему бы в таком случае не рекомендовать Стеллинга? Его друг Талливер попросил у него совета. Откажись он его дать, это внесло бы холодок в дружескую беседу. Ну, а если уж высказывать свое мнение вообще, — глупо не сделать этого с таким видом, будто вы полностью убеждены в том, что говорите, и имеете для этого все основания. А коль скоро вы высказали свое мнение, вы дали ему жизнь и, естественно, начинаете любить свое детище. Поэтому мистер Райли, не зная о мистере Стеллинге ничего дурного и желая ему добра (если у мистера Райли вообще были на этот счет какие-нибудь желания), едва успев его рекомендовать, стал с восхищением думать о человеке, рекомендованном столь высоким авторитетом, как он сам, и вскоре почувствовал к предмету разговора такой горячий интерес, что откажись в конце концов мистер Талливер послать Тома к Стеллингу, Райли счел бы своего «друга старой школы» совершеннейшим болваном.

Если вы находите, что мистер Райли заслуживает сурового порицания за то, что дает рекомендации, не имея на то достаточных резонов, поверьте мне, вы к нему слишком строги. Почему вы думаете, что тридцать лет назад аукционист-оценщик, почти забывший свою школьную латынь, должен был проявить особую щепетильность, когда мы не всегда встречаем ее у джентльменов ученых профессий даже в наш высоконравственный век?

К тому же человеку, преисполненному млека добросердечия, трудно устоять против великодушного поступка, а не можем же мы быть великодушны ко всем сразу. Даже природа иной раз поселяет докучного паразита на теле животного, которому она вовсе не желает зла. Ну и что же? Мы восхищаемся ее заботой о паразите. Если бы мистер Райли воздержался от рекомендации, для которой не имел веских оснований, он не мог бы предложить мистеру Стеллингу выгодного ученика, и это было бы весьма прискорбно для преподобного джентльмена. Примите также в расчет, что все эти смутные соображения — о том, что следует быть в ладу с Тимпсоном, что нехорошо отказывать в совете, когда к тебе за ним обращаются, и надо что-нибудь сказать, а если уж говоришь, то говори убедительно, и что не худо внушить другу Талливеру еще больше уважения, — приятно щекотавшие самолюбие мистера Райли и, в сочетании с пылающим камином, горячим грогом и кое-какими другими неуловимыми ингредиентами, определившие позицию, которую он занял в этом вопросе, так и остались бы втуне.

Глава IV В ОЖИДАНИИ ТОМА

К великому разочарованию Мэгги, ей не позволили поехать вместе с отцом в двуколке, когда он отправился в школу за Томом; утро слишком сырое, сказала миссис Талливер, чтобы маленькой девочке выходить из дому в парадном капоре. Мэгги придерживалась противоположного мнения, и непосредственным результатом этого расхождения во взглядах было то, что не успела миссис Талливер причесать ее непослушные черные волосы, как Мэгги выскользнула у нее из рук и, подбежав к стоящему тут же тазу, окунула голову в воду, с мстительным намерением отнять у матери всякую возможность снова завить ей сегодня локоны.

— Мэгги, Мэгги! — воскликнула миссис Талливер, опускаясь на стул и беспомощно глядя на щетки, которыми она ее причесывала. — Ну, что из тебя выйдет, ежели ты будешь такой непослушной? Я расскажу все тетушке Глегг и тетушке Пуллет, когда они приедут на той неделе, и они больше не станут тебя любить. О господи! Посмотри только на свой чистый фартучек — мокрый сверху донизу. Чистое наказание, а не ребенок! Люди могут подумать, что я невесть какая грешница.

Она еще не кончила своих сетований, а Мэгги уже и след простыл. Отряхиваясь на бегу, как выскочивший из лохани скайтерьер, она взбиралась на чердак. Этот огромный чердак, под высокой и крутой, по-старинному, крышей, был ее любимым убежищем в сырые, не слишком холодные дни; здесь она громко изливала свой гнев и досаду перед ветхими полками и потемневшими от времени стропилами, украшенными гирляндами паутины; здесь же она хранила божка, на котором вымещала все свои обиды. Это была безрукая и безногая деревянная кукла; во время оно кукла таращила самые круглые, какие только можно представить, глаза над самыми румяными, какие только можно представить, щеками, но в результате долгой службы в качестве козла отпущения совершенно потеряла свое обличье. Три гвоздя, вбитые в деревянную голову, служили напоминанием о трех самых тяжких огорчениях, которые пришлось испытать Мэгги за девять лет ее тернистого жизненного пути, — такую ужасную месть подсказала ей картинка в старой Библии, где Иаиль умерщвляет Сисара.[7] Последний гвоздь был заколочен с большим ожесточением, нежели обычно, ибо кукла олицетворяла в тот раз тетушку Глегг. Но затем Мэгги рассудила, что если она загонит слишком много гвоздей, труднее будет представлять себе, что кукле больно, когда она лупит ее головой об стену, да и ласкать ее и класть воображаемые примочки, когда гнев уляжется; ведь даже то тушка Глегг может вызвать жалость, если предварительно наказать ее как следует и заставить просить у племянницы прощения. С тех пор Мэгги больше не вбивала в куклу гвоздей и утешалась тем, что попеременно то дубасила, то шар кала ее деревянной головой о кирпичи больших дымовых труб, которые двумя четырехгранными колоннами подпирали крышу. Этому занятию, забравшись на чердак, они предавалась и сейчас, не переставая рыдать с таким само забвением, что в душе у нее не осталось места ни для чего другого — даже для воспоминания о причине ее слез. Наконец рыдания ее стали стихать, и удары, сыпавшиеся на куклу, сделались менее яростными. Внезапно сквозь решетку слухового окна на ветхие полки упал луч солнца; это заставило ее бросить куклу и выглянуть наружу. И правда, показалось солнце; шум мельницы стал веселее; двери амбара были распахнуты настежь, и по двору, вопросительно обнюхивая воздух, будто ища себе товарища, носился Йеп, забавный белый с коричневым терьер с завернутым ухом. Устоять было невозможно. Мэгги тряхнула головой и сбежала вниз; схватив капор, выглянула в прихожую и, кинувшись стремглав, чтобы не попасться на глаза матери, мигом очутилась во дворе. Здесь она принялась кружиться как одержимая, распевая: «Йеп, Йеп, Том приезжает!», а Йеп прыгал вокруг нее и заливался лаем с таким видом, словно хотел сказать: «Если уж нужен шум, так лучше меня никого не сыщешь».

— Эй, эй, мисс, этак у вас голова закружится, и вы шлепнетесь прямо в грязь! — крикнул ей Люк, старший мельник, высокий широкоплечий мужчина лет сорока, черноглазый и черноволосый, но добела запорошенный мукой, как листья медвежьего ушка — белым пухом.

Мэгги на миг остановилась и сказала, слегка пошатываясь:

— О нет, Люк, у меня не кружится голова; можно мне с тобой на мельницу?

Мэгги любила бродить по просторным помещениям мельницы, и часто, когда она выходила оттуда, ее темные волосы до того были напудрены мукой, что черные глаза сверкали еще ярче, чем обычно.

Неумолчный грохот, неустанное движение огромных жерновов, внушавших ей и ужас и восхищение, которые охватывают нас подчас перед необузданными силами природы, безостановочно текущая мука, эта тончайшая, смягчающая все очертания белая пудра, от которой даже паутина выглядела как сказочное кружево, приятный сладковатый запах — все это вызывало у Мэгги такое чувство, будто мельница — особый мирок, не имеющий ничего общего с ее повседневной жизнью. Больше всего нищи для размышлений давали ей пауки. Она раздумывала, есть ли у них родственники в других местах, и полагала, что если есть, то между ними и пауками с мельницы должны быть очень натянутые отношения: жирному мельничному пауку, привыкшему к мухам, обвалянным в муке, вряд ли придется по вкусу поданная у кузена муха au naturel,[8] а леди паучихи, естественно, будут шокированы внешностью друг друга… Больше всего любила Мэгги верхний этаж мельницы — хлебный закром, где лежали огромные кучи зерна; ей никогда не надоедало скатываться с них на пол. Она обычно занималась этим, беседуя с Люком, — Мэгги была с ним очень общительна, желая заслужить у него такое же высокое мнение, какое имел о ней отец. Возможно, в то утро ей особенно хотелось поднять себя в его глазах, потому что, скатываясь с горы зерна, возле которой он был чем-то занят, она обратилась к нему, стараясь перекричать шум мельницы:

— Ты, наверно, не читаешь никаких книг, кроме Библии, Люк?

— Оно так, мисс, да и Библию-то не больно, — чистосердечно признался Люк, — какой уж я чтец!

— А хочешь, я дам тебе одну из своих книг, Люк? У меня нет таких книг, что бы тебе нетрудно было читать, но вот могу дать «Поездку Пага по Европе» — в ней рассказывают про самых разных людей на свете и, если что непонятно, можно посмотреть картинки, — там нарисовано, какие эти люди с виду, как они живут и что делают. Там есть голландцы, все толстые-претолстые и курят трубки, а один сидит на бочке.

— Нет, мисс, я невысоко ставлю голландцев. Какой толк читать про них?

— Но ведь они наши ближние, Люк; мы должны знать наших ближних.

— Какие они нам ближние, мисс! Мой старый хозяин — толковый был человек — часто говаривал: «Пусть я буду проклятым голландцем, коли посею пшеницу, не просолив ее», а это все одно, что сказать «дураком» или вроде того. Нет, нет, у меня и без голландцев забот хватает. Дураков и негодяев и так достаточно — к чему еще в книгах о них читать?

— Ну, ладно, — в некотором замешательстве проговорила Мэгги, не ожидавшая, что Люк держится таких категорических взглядов, — может, тебе больше понравится «Одушевленная природа»; это не про голландцев, а про слонов, знаешь, и кенгуру, и мангуст, и луну-рыбу, и про птицу, которая сидит на хвосте… забыла, как ее звать. Знаешь, есть страны, где вместо коров и лошадей полно таких тварей. Неужто тебе не хочется узнать про них, Люк?

— Нет, мисс; мне надо вести счет зерну и муке — куда мне держать в голове столько разных вещей, кроме моей работы! Это людей до виселицы и доводит — чего не надо, они знают, а вот дела-то, с которого кормятся, не смыслят. И, почитай, все это враки, я думаю, что в книгах пишут; а уж на этих печатных листках, которые продают на улицах, — и подавно.

— Ой, Люк, ты как мой брат Том, — сказала Мэгги, стремясь придать разговору более приятный оборот. — Том тоже читать не охотник. Я так люблю Тома, Люк, — больше всех на свете. Когда он вырастет, я стану вести у него хозяйство, и мы всегда будем жить вместе. Я буду рассказывать ему все, что знаю. Но, я думаю, Том умный, хоть и не любит читать: он делает такие хорошие кнутики и клетки для кроликов.

— Угу, — сказал Люк, — и он шибко разгневается — кролики-то ведь все перемерли.

— Что?! — закричала Мэгги, соскакивая со своего неустойчивого седалища. — Перемерли?! И вислоухий и пятнистая крольчиха, за которую Том отдал все свои деньги?

— Мертвы, как кроты, — ответил Люк; это сравнение было явно подсказано прибитыми к стене конюшни зверьками, вид которых не вызывал сомнений в том, что их счеты с жизнью давно покончены.

— Ах, Люк, — жалобно проговорила Мэгги, и слезы градом покатились у нее из глаз. — Том велел мне о них заботиться, а я и забыла. Что мне теперь делать?

— Видите ли, мисс, их поместили в том дальнем сарайчике, где хранятся инструменты, и кто обязан был за ними приглядывать — неизвестно. Я так думаю, кормить их молодой хозяин наказал Гарри. А на него понадейся! Хуже работника у нас не бывало. Только и помнит, что о своей утробе… чтоб его скрутило!

— Ах, Люк, Том велел непременно наведываться к ним каждый день, но как мне было о них помнить, если это выскочило у меня из головы? Ой, он так рассердится, знаю, что рассердится, ему будет очень жалко кроликов. И мне их очень жалко. Ах, что мне делать?

— Не горюйте, мисс, — принялся успокаивать ее Люк, — никуда они, эти вислоухие, не годятся; корми их, не корми — они бы все равно сдохли. Из того, что противу естества, вовек толку не будет, бог всемогущий этого не любит. Он кроликов сотворил ушами назад, — так зачем супротив идти и уши им делать, чтоб висели, как у собаки? Тут мастер Том промашку дал; ужо в другой раз не оплошает. Не плачьте, мисс. Пойдемте-ка лучше ко мне, старуху мою навестите. Я сейчас домой.

Это приглашение направило мысли Мэгги в более приятное русло, и пока она рысцой бежала за Люком к его, окруженному яблонями и грушами, уютному домику в дальнем конце талливеровских земель, которому прилепившийся сбоку свинарник придавал весьма достойный вид, слезы ее мало-помалу высохли. Водить знакомство с миссис Моггз, женой Люка, было одно удовольствие. Она потчевала Мэгги хлебом с патокой, к тому же была обладательницей самых разнообразных произведений искусства. И Мэгги совсем позабыла, что у нее в это утро были основания печалиться, когда, взобравшись на стул, она разглядывала чудесные картинки, где изображен был Блудный сын, одетый как сэр Чарлз Грандисон,[9] с той только разницей, что, в отличие от этого наделенного всеми совершенствами героя, у него, как и следовало ожидать от человека с такой скверной репутацией, не хватило вкуса и силы воли отказаться от парика.

Однако гибель кроликов лежала смутной тяжестью у нее на душе и вызывала в ней еще больше сочувствия к этому слабохарактерному молодому человеку, — особенно когда она глядела на ту картинку, где он стоял в расстегнутых у колен панталонах и сдвинутом набок парике, бессильно прислонившись к дереву, а свиньи — по всей видимости, чужеземного происхождения, — казалось, нарочно, чтобы досадить ему, с удовольствием пожирали какую-то ботву.

— Я так рада, что отец простил его… А ты, Люк? — опросила она. — Он так жалел обо всем, что натворил, он никогда больше не станет поступать дурно.

— Э. мисс, — возразил Люк, — что там отец для него ни делай, проку с него, боюсь, не будет.

Его слова огорчили Мэгги, и она очень сокрушалась, что ничего не знает о дальнейшей судьбе этого молодого человека.

Глава V ТОМ ПРИЕЗЖАЕТ ДОМОЙ

Не у одной Мэгги тревожно замирало сердце, когда время подошло к полудню и вот-вот могло раздаться тарахтение двуколки: единственным сильным чувством, владевшим миссис Талливер, была ее любовь к сыну. Наконец послышался дробный перестук колес, и, несмотря на гнавший тучи ветер от которого вряд ли можно было ожидать особого почтения к локонам и лентам чепца миссис Талливер, она вышла на крыльцо и даже, забыв свои утренние горести, положила руку на непокорную голову Мэгги.

— Вот он, ненаглядный мой сыночек! Боже милостивый! Где у него воротничок? Не иначе как потерял в дороге, разрознил дюжину.

Миссис Талливер раскрыла объятия, Мэгги от нетерпения прыгала то на одной, то на другой ноге; наконец Том сошел с двуколки и сказал с мужским презрением ко всяким нежностям:

— А, Йеп, и ты здесь?

Тем не менее он вполне охотно позволил себя расцеловать, хотя Мэгги так повисла у него на шее, что чуть не задушила. Все это время серо-голубые глаза его были устремлены то на двор, то на овец, то на реку, куда он твердо решил завтра же утром отправиться удить рыбу. Это был один из тех пареньков, которых сколько угодно в Англии и которые в двенадцать — тринадцать лет похожи друг на друга, как гусята: светло-русые волосы, щеки — кровь с молоком, пухлые губы, нос неопределенных очертаний, еле заметные брови — физиономия, на которой, кажется, невозможно различить ничего, кроме общих черт, присущих отрочеству, — прямая противоположность рожице бедной Мэгги, которую Природа слепила и раскрасила, словно преследуя какую-то совершенно определенную цель. Но этой самой природе присуще низкое коварство, которое она прячет за внешней прямотой, чтобы простаки думали, будто видят ее насквозь, меж тем как она потихоньку готовит опровержение их самонадеянных пророчеств. За этими обыкновенными мальчишескими физиономиями, которые она словно выпускает целыми партиями, скрывается иногда на редкость твердая и непоколебимая воля, на редкость несгибаемый характер, и темноглазая норовистая бунтарка может в конце концов оказаться более покладистым существом, чем такой вот белый и румяный маленький мужчина с расплывчатыми чертами лица.

— Мэгги, — доверительно начал Том, отведя ее в угол, как только их мать удалилась, чтобы осмотреть содержимое его сундучка, а он отогрелся в теплой гостиной после долгой езды на холоду, — знаешь, что у меня в кармане? — И он закивал с самым таинственным видом, чтобы еще сильнее разжечь ее любопытство.

— Что? — спросила Мэгги. — Ой, Том, как они туго набиты! Мраморные шарики или орехи? — Мэгги несколько упала духом, потому что Том всегда говорил, что играть с ней в эти игры «нет никакого интереса» — так плохо она играет.

— Шарики! Нет, я променял свои шарики, отдал их мелюзге; и на что мне орехи, глупышка?.. Если б еще зеленые… Ну-ка, посмотри! — Он стал медленно вытаскивать что-то из правого кармана.

— Что это? — прошептала Мэгги. — Ничего не вижу, только желтое.

— Это… новая… Угадай, Мэгги!

— Ах, Том, не умею я угадывать! — в нетерпении воскликнула Мэгги.

— Не злись, а то возьму и не скажу, — проговорил Том, вновь засовывая руку в карман и всем своим видом показывая, что так оно и будет.

— Да нет, Том, — умоляюще произнесла Мэгги, беря его за локоть, крепко прижатый к боку. — Я не злюсь: просто я терпеть не могу отгадывать. Ну, пожалуйста, пожалуйста, не сердись!

Рука Тома расслабла, и он сказал:

— Ну ладно уж; это новая леса для удочки… двух новых удочек — одна для тебя, Мэгги, твоя собственная. Я не входил в долю на конфеты и имбирные пряники нарочно, чтобы скопить денег; и Гибсон со Спаунсером чуть не подрались со мной из-за этого. А вот крючки, гляди! Слушай, Мэгги, давай пойдем завтра утром на Круглый пруд. И ты сама будешь удить и насаживать черняков и все будешь сама делать. Вот весело будет, а?!

В ответ Мэгги вскинула руки Тому на плечи, крепко обняла его и без единого слова прижалась щекой к его щеке, а Том медленно размотал леску и, помолчав немного, сказал:

— Ну, разве не хороший я брат? — купил тебе леску. Ты ведь знаешь, я мог бы этого не делать, если б не захотел.

— Очень, очень хороший. Я так люблю тебя, Том. Том положил лесу в карман и пересмотрел по очереди все крючки, прежде чем заговорил снова.

— И мальчишки дрались со мной, потому что я ни за что не уступал с конфетами.

— Ах зачем только вы деретесь в школе! Тебе было больно, Том?

— Мне больно? Нет, — сказал Том, снова пряча крючки; вынув складной нож, он медленно открыл большое лезвие и, задумчиво глядя на него, провел по нему пальцем. Затем добавил: — Я поставил Спаунсеру фонарь, это верно; ну и поделом, пусть не лезет; будто я сошел бы в долю оттого, что кто-то там меня поколотил.

— О Том, какой ты храбрый! Я думаю, ты — как Самсон. Если бы на меня сейчас набросился лев, ты бы стал с ним сражаться — а, Том?

— Ну, откуда тут взяться льву, дуреха? У нас львы только в зверинцах.

— Да, но если бы мы были в стране, где львы есть, ну в Африке, где очень жарко… там львы едят людей. У меня это на картинке нарисовано в одной книге, показать?

— Ну, я бы взял ружье и застрелил его.

— А если бы у тебя не было ружья?.. Мы могли бы выйти из дому просто так, ну как мы ходим удить рыбу, и вдруг на нас с ревом набрасывается лев, и нам некуда деться. Что тогда — а, Том?

Том помолчал и наконец отвернулся, презрительно кинув:

— Никаких львов тут нет. К чему болтать ерунду?

— А мне правится представлять, как все это может быть, — сказала Мэгги, идя за ним следом. — Ну, подумай, что бы ты тогда сделал?

— Ах, отстань, Мэгги. Ну и глупая же ты! Пойду-ка я проведаю своих кроликов.

Сердце Мэгги замерло от страха. Она не осмелилась тут же открыть брату печальную правду и, дрожа, молча пошла за ним из комнаты, раздумывая, как бы ей так сообщить новость, чтоб смягчить и горе его и гнев. Мэгги боялась рассердить его больше всего на свете: у Тома гнев выражался совсем иначе, чем у нее.

— Том, — робко начала она, когда они вышли во двор, — сколько ты дал за своих кроликов?

— Две полукроны и шесть пенсов, — сразу же отозвался Том.

— Я думаю, у меня куда больше денег в копилке наверху. Я попрошу маму дать их тебе.

— Дать их мне? А на что, глупая? У меня и так больше денег, чем у тебя, потому что я мальчик. Мне на рождество всегда дарят полсоверены и соверены, потому что я буду мужчиной, а тебе дают всего лишь пятишиллинговые монеты — ведь ты всего-навсего девочка.

— Да, Том, но если мама позволит мне отдать тебе две полукроны и шесть пенсов из моей копилки, чтоб ты мог положить их в карман и тратить, ты бы, знаешь, купил еще кроликов.

— Еще кроликов? Зачем мне еще?

— Ах, Том, они все подохли.

Том остановился как вкопанный, повернулся к Мэгги:

— Значит, ты забыла, что их нужно кормить, и Гарри тоже… — Кровь бросилась ему в лицо и тут же отхлынула. — Я покажу Гарри… попрошу отца, он его выгонит. А тебя, Мэгги, я не люблю. И не возьму завтра с собой удить рыбу. Я же велел тебе заглядывать к кроликам каждый день. — Он снова двинулся вперед.

— Да, но я забыла; я не нарочно, правда же, Том. Мне так, так жалко, — прошептала Мэгги, и слезы брызнули у нее из глаз.

— Ты противная девчонка, — сурово сказал Том, — и я жалею, что купил тебе леску. Я не люблю тебя.

— О Том, не будь таким злым, — всхлипнула Мэгги. — Я бы простила тебе, если бы ты что-нибудь забыл… Что бы ты пи сделал, я бы простила тебя и любила все равно.

— Да, потому что ты дура; но ведь я никогда ничего не забываю, скажешь — нет?

— О Том, пожалуйста, прости меня, я этого не вынесу, — проговорила Мэгги, содрогаясь от рыданий, и, уцепившись за руку брата, прижалась мокрой щекой к его плечу.

Том оттолкнул ее и, снова остановившись, заговорил не допускающим возражений тоном:

— Ну-ка, послушай, Мэгги. Разве я тебе не хороший брат?

— Д-д-даа… — всхлипнула Мэгги, и у нее судорожно задергался подбородок.

— Разве я не думал о леске для тебя всю эту четверть, и решил купить ее тебе, и откладывал для этого деньги, и не хотел входить в долю на конфеты, и Спаунсер дрался со мной из-за этого?

— Д-д-да-а-а… и я… так тебя л люблю, Том.

— А ты дрянная девчонка. На прошлых каникулах ты слизала краску с моей жестяной коробочки из-под леденцов, а на позапрошлых — не заметила, что мою леску затянуло под лодку, когда я велел тебе смотреть за удочкой, и ни с того ни с сего взяла и проткнула головой мой змей.

— Я не нарочно, — сказала Мэгги, — я не могла удержаться.

— Могла бы, — отрезал Том, — надо только думать, что делаешь. Ты противная девчонка, и я не возьму тебя завтра с собой удить рыбу.

Заключив свою речь этими ужасными словами, Том бросил Мэгги и пустился бегом к мельнице, чтобы поздороваться с Люком и пожаловаться ему на Гарри.

Минуту-другую Мэгги стояла недвижно, вздрагивая от рыданий, затем повернулась и побежала в дом, на свой чердак; здесь она села на пол и, совершенно подавленная горем, прислонилась головой к ветхой полке. Том наконец дома, и она так мечтала об этом, мечтала, какое это будет счастье… а теперь он на нее сердится. К чему ей все, если Том ее не любит? О, это жестоко с его стороны! Разве не хотела она отдать ему деньги, разве не сказала, что ей очень, очень жаль? Правда, она бывает нехорошей с матерью, но с Томом — никогда… никогда не хочет быть с ним нехорошей.

— О, какой он злой, — громко всхлипывала Мэгги, находя какое-то болезненное удовольствие в гулком отзвуке, разносившем ее голос по всему обширному чердаку. Ей и в голову не приходило бить и терзать свою куклу; она была слишком несчастна, чтобы сердиться.

Ах, эти горькие печали детства, когда страдания нам внове, когда у надежды еще не отросли крылья, чтобы переносить нас через дни и недели, и расстояние от лета до лета представляется неизмеримым!

Мэгги казалось, что она уже много часов на чердаке, что уже, верно, наступил вечер и все пьют чай, а о ней забыли. Пусть, она останется здесь и уморит себя голодом… спрячется за бочку и проведет здесь всю ночь; вот тогда они перепугаются, и Том увидит, что был неправ. Так гордо говорила себе Мэгги, пробираясь за бочку, но тут же снова принялась плакать при мысли, что им все равно, хоть бы она и совсем там осталась. А если она пойдет сейчас вниз — простит ее Том? Может быть, отец будет в комнате и встанет на ее защиту. Но она хочет, чтобы Том простил ее потому, что любит ее, а не по приказу отца. Пет, она ни за что не спустится вниз, если Том не придет за ней. Этого твердого решения хватило ей на пять долгих минут в темноте за бочкой, но затем жажда любви — эта самая яркая черта в натуре бедной Мэгги — вступила в единоборство с гордостью и вскоре положила ее на обе лопатки. Мэгги выбралась в более светлую часть длинного чердака и в эту минуту услышала на лестнице чьи-то быстрые шаги.

Том так увлекся разговором с Люком, обходом служб, возможностью идти куда заблагорассудится и строгать палки без особой нужды, просто потому, что ему нельзя было это делать в школе, что и думать забыл о Мэгги и о том, как подействовал на нее его гнев. Он хотел наказать ее и, выполнив свое намерение, как человек практический, занялся другими делами. Но когда его позвали пить чай, отец сказал:

— А где же маленькая?

И почти одновременно с ним миссис Талливер спросила:

— Где твоя сестра?

— Не знаю, — ответил Том. Он не хотел ябедничать на Мэгги, хотя очень на нее сердился: Том Талливер был порядочный человек.

— Что? Разве вы не вместе давеча играли? — спросил отец. — Да она только тем и бредила, что ты домой приезжаешь.

— Я уже два часа как ее не видел, — сказал Том, принимаясь за кекс с изюмом.

— Боже милостивый, она утонула! — воскликнула миссис Талливер, вставая со своего места и подбегая к окну. — И куда они только смотрят?! — добавила она, обвиняя, как пристало богобоязненной женщине, неизвестно кого неизвестно в чем.

— Ничего она не утонула, — сказал мистер Талливер. — Ты ее ненароком не обидел, Том?

— Я-то? Само собой, нет, отец, — с негодованием отозвался Том. — Она, верно, где-нибудь в доме.

— Может статься, она на чердаке, — сказала миссис Талливер, — поет и болтает сама с собой и совсем забыла, что пора чай пить.

— Отправляйся-ка и приведи ее, Том, — сердито приказал мистер Талливер; любовь к Мэгги сделала его прозорливым и заставила заподозрить, что Том плохо обошелся с сестрой, иначе она не отошла бы от него ни на шаг. — Да будь с ней поласковей, слышишь? А то смотри у меня!

Том всегда беспрекословно слушался отца — мистер Тал ливер не терпел возражений и никому бы не позволил, как он выражался, взять над собой верх, — но вид у мальчика, когда, держа в руке кусок кекса, он вышел из комнаты, был довольно угрюмый; он не собирался смягчать наказание, раз Мэгги его заслужила. Тому исполнилось только тринадцать, и он не имел твердых взглядов насчет грамматики и арифметики — и то и другое было для него по большей части сомнительным; но одно не вызывало у него абсолютно никаких сомнений, а именно — что каждый, кто заслуживает наказания, должен быть наказан. Что же, он сам и словечка бы не сказал против наказания, если бы заслужил его; но в том-то и штука, что сам он виноват не бывал никогда.

Итак, шаги, которые Мэгги услышала в ту минуту, когда ее жажда любви восторжествовала над гордостью, были шаги Тома. Заплаканная и растрепанная, она уже решила идти вниз — просить о снисхождении. По крайней мере отец погладит ее по голове и скажет: «Полно, полно, моя доченька». Удивительный укротитель — эта потребность в любви, этот голод сердца; перед ним так же трудно устоять, как перед тем, другим голодом, который служит природе, чтобы заставлять нас тянуть лямку и изменять лицо земли.

Она узнала шаги Тома, и сердце ее отчаянно забилось от внезапно нахлынувшей надежды. Едва он остановился на верхней ступеньке и сказал: «Мэгги, тебе велено идти вниз», как она кинулась к нему и, обхватив за шею, зарыдала:

— О Том, пожалуйста, прости меня! Я не могу этого вынести. Я всегда буду хорошая… всегда буду все помнить. Только люби меня… пожалуйста, Том, милый!

С годами мы приучаемся обуздывать наши чувства. Поссорившись, мы держимся врозь, изъясняемся благовоспитанными фразами и так с необыкновенным достоинством храпим отчужденность, одна сторона — выказывая твердость характера, другая — глотая свое горе. В наших поступках мы далеко отошли от непосредственности животных с более низкой организацией и ведем себя как члены общества но всех отношениях высокоцивилизованного. Мэгги и Том еще мало чем отличались от молодых зверенышей, и поэтому она могла тереться щекой о его щеку и, орошая слезами, целовать в ухо. И в душе мальчика нашлись нежные струны, откликнувшиеся на ласки Мэгги: он проявил слабость, совершенно несовместимую с его решением наказать ее как следует, — принялся целовать ее в ответ и уговаривать:

— Ну, не плачь, Мэгзи, не надо; на вот, съешь кусочек кекса.

Рыдания Мэгги стали стихать, она потянулась к кексу и откусила кусок; тут и Том откусил кусочек, просто так, за компанию, и они ели вместе и терлись друг о друга щеками, лбами и носами, напоминая, не в обиду им будь сказано, двух дружных пони.

— Идем, Мэгзи. выпьем чаю, — сказал наконец Том, когда весь кекс, который он захватил с собой, был съеден.

Так окончились печали этого дня, и на следующее утро Мэгги рысцой бежала рядом с Томом, попадая, благодаря особому таланту, всегда в самую грязь; в одной руке у нее была удочка, другой она помогала брату нести корзинку; ее смуглая рожица, обрамленная меховым капором, сияла — Том был с ней ласков! Она попросила Тома надевать для нее червяков на крючок, хотя он и дал ей слово, что червякам не больно (по мнению Тома, это не имело особого значения). Он знал все о червяках, и рыбах, и тому подобных вещах; и каких птиц следует остерегаться, и как отпирать висячие замки, и в какую сторону отводить перекладину на воротах. Мэгги считала познания такого рода удивительными, — для нее это было куда труднее, чем запомнить, что написано в книгах; его превосходство внушало ей благоговейный трепет, тем более что Том единственный считал нее, что она знала, «вздором» и не удивлялся ее уму. И действительно, по мнению Тома, Мэгги была глупая маленькая девочка. Все девчонки глупы: они не могут попасть камнем в цель, не умеют обращаться со складным ножом и боятся лягушек. Все же он очень любил свою сестренку и собирался всегда о ней заботиться, оставить ее у себя домоправительницей и наказывать, когда она того заслужит.

Они шли на Круглый пруд — этот удивительный пруд, который возник в давние времена, когда были большие разливы. Никто не знал, насколько он глубок, и таинственность его еще усугублялась тем, что он представлял почти правильный круг и его так тесно обступали ивы и высокий камыш, что вода открывалась взгляду, лишь когда вы подходили к самому берегу. При виде любимого уголка у Тома всегда становилось веселее на сердце, и все время, пока он, открыв драгоценную корзинку, готовил наживу, он разговаривал с Мэгги самым дружеским шепотком. Он закинул для нее удочку и вложил удилище ей в руку. Мэгги допускала возможность, что ей попадется какая-нибудь мелкая рыбешка, но крупная, конечно, будет идти на крючок Тому. Она совсем забыла о рыбе и, глядя на зеркальную воду, унеслась мечтами вдаль, как вдруг Том вполголоса окликнул ее: «Не зевай, не зевай, Мэгги!» — и подбежал, чтобы помешать ей выхватить удочку из воды.

Мэгги испугалась, не натворила ли она чего-нибудь, как обычно, но тут Том сам потянул ее удочку, и на траве запрыгал большой линь.

Том ликовал:

— Ай да Мэгзи! Молодчина!.. Опоражнивай корзинку.

Мэгги не чувствовала за собой особых заслуг, но с нее было достаточно того, что Том назвал ее «Мэгзи» и похвалил. Ничто не мешало ей наслаждаться шелестом, журчанием и навевающей мечты тишиной, когда она вслушивалась в легкий плеск играющей рыбы или в слабый шорох блаженно перешептывающихся ив, камыша и воды. Мэгги думала, что жизнь была бы истинным раем, если бы можно было сидеть вот так у пруда и никто бы тебя не бранил. Она не замечала, что у нее клюет, пока Том не говорил ей об этом, но ей очень понравилось удить рыбу.

Это был один из их самых счастливых дней; они бегали вместе и вместе садились отдыхать; им и в голову не приходило, что жизнь их когда-нибудь переменится. Они только подрастут и перестанут ходить в школу, каждый день будет вроде праздника, и они всегда будут жить вместе и любить друг друга. И грохочущая мельница, и большой каштан, под которым они так часто играли, и собственная их речушка, Рипл, где они чувствовали себя как дома, где Том всегда находил водяных крыс, а Мэгги собирала пурпурные плюмажи камыша, забывая о них потом и где-то роняя, — и, конечно, могучий Флосс, по берегам которого они бродили, словно отважные путешественники, отправляясь то посмотреть на ужасный весенний прилив, стремительно, как голодное чудовище, вырастающий в устье реки, то повидаться с Большим Ясенем, который в старину стонал и плакал, как человек, — все это навеки останется для них неизменным. Том полагал, что людям, живущим в других местах нашей планеты, сильно не повезло, а Мэгги, читая, как Христиана[10] переходила «реку, через которую нет моста», всегда представляла себе текущий меж зеленых пастбищ Флосс у Большого Ясеня.

Жизнь Тома и Мэгги, разумеется, переменилась, и все же они не ошибались, когда верили, что мысли и чувства ранних лет будут вечно с ними. Мы никогда не любили бы так нашу землю, если б не провели на ней свое детство, если бы не видели каждую весну те же цветы, что когда-то собирали своими крохотными пальчиками, сидя на траве и что-то лепеча, те же ягоды осенью, на изгородях из шиповника и боярышника, тех же малиновок, которых мы когда-то звали «божьи птички»), потому что они не причиняют вреда драгоценным посевам. Какая смена впечатлений может сравниться со сладостным однообразием того, что нам привычно и потому любо?

Лес, где я брожу в этот тихий майский день, — молодая желто-коричневая листва дубов, сквозь которую проглядывает синее небо, белые звездочки примул, и голубоглазая вероника, и низко стелющийся плющ, — какая тропическая пальмовая роща, какие диковинные папоротники или великолепные магнолии с огромными лепестками могут затронуть столь глубокие и тонкие струны в моей душе, как эта картина родной природы! Эти знакомые с детства цветы, эти запечатленные в памяти птичьи голоса, это небо, то ясное, то облачное, эти поля и луга, благодаря прихотливым Зеленым изгородям так непохожие друг на друга, — все это — родная речь нашего воображения, язык, полный сложных, неуловимых ассоциаций, которые оставило нам наше пролетевшее детство. Возможно, наши утомленные души не могли бы так наслаждаться бликами солнца на густой сочной траве и лишь смутно ощущали их прелесть, если бы не солнечный свет и трава тех далеких дней, которые все еще живут в нашей душе и претворяют это ощущение в любовь.

Глава VI СКОРО ПОЖАЛУЮТ ТЕТУШКИ И ДЯДЮШКИ

Стояла пасхальная неделя, и сдобные ватрушки удались у миссис Талливер на славу — еще более пышные и легкие, чем обычно. «Дунь ветер, и они полетят, как перышко», — восхищалась Кезия, служанка, гордая тем, что живет у хозяйки, умеющей делать такое тесто. Трудно было выбрать время или обстоятельства, более благоприятные для семейного обеда, даже если бы не было нужды посоветоваться с сестрицей Глегг и сестрицей Пуллет относительно отправки Тома в школу.

— Я бы охотно не звала на этот раз сестрину Дин, — сказала миссис Талливер, — она такая завистливая и жадная я всегда старается выставить моих бедных детей перед их тетушками и дядюшками в самом дурном свете.

— Да нет, — отозвался мистер Талливер, — позови ее, пусть приедет. Мне теперь редко выпадает случай перемолвиться словечком с Дином — он вот уже полгода глаз не кажет. Велика важность, что она там болтает. Мои дети ни в чьих милостях не нуждаются.

— И всегда ты так говоришь, мистер Талливер, а небось из твоих-то никто, ни тетушка, ни дядюшка, и гроша ломаного им не оставит. А тут сестрица Глегг и сестрица Пуллет скопили уже бог знает сколько — ведь они откладывают проценты со своих личных денег и то, что сберегут на хозяйстве; им мужья сами всё покупают.

Миссис Талливер была кроткая женщина, но даже овца начинает брыкаться, когда дело коснется ее ягнят.

— Ш-ш! — прервал ее мистер Талливер. — На много ртов и каравай большой нужен. Что толку, что у твоих сестер есть кой-какие деньжонки, коли их надо поделить между полдюжиной племянников и племянниц. И сестрица Дин, надо думать, не позволит сестрам оставить деньги кому-нибудь одному, чтобы вся округа осуждала их после смерти.

— Уж не знаю, чего она там позволит или не позволит, — сказала миссис Талливер, — а только мои дети совсем не умеют себя вести при тетушках и дядюшках. Мэгги при них упрямится в десять раз больше, чем обычно, да и Том их не жалует, благослови его господь… ну да в мальчике это понятнее, чем в девочке. А Люси Дин такой славный ребенок: посади ее на стул — час просидит и не попросит, чтоб сняли. Не могу не любить ее, как свое родное дитя; да что говорить — она вправду скорее в меня, чем в сестру Дин: у сестрицы Дин из всех нас всегда был самый плохой цвет липа.

— Ну что же, коли тебе девчушка по сердцу, попроси отца с матерью захватить ее с собой. И не позовешь ли ты также тетушку и дядюшку Мосс и кого-нибудь из их ребятишек?

— О господи, мистер Талливер, и так будет восемь человек, не считая детей, и мне придется на две доски раздвинуть стол и достать из буфета чуть не весь столовый сервиз; и ты не хуже меня знаешь, что мои сестры и твоя сестра не под лад друг другу.

— Ладно, ладно, делай как хочешь, Бесси, — сказал мистер Талливер, надевая шляпу и отправляясь на мельницу. Во всем, что не касалось ее родни, миссис Талливер была покорнейшей из жен, но в девицах она звалась мисс Додсон, а Додсоны считались весьма почтенным семейством — семейством, на которое смотрели с не меньшим уважением, чем на любое другое, как в их приходе, так и в соседнем. Было известно, что все мисс Додсон чрезвычайно высоко себя ставят, и никто не удивился, когда две старшие сделали такие удачные партии… в не слишком юном возрасте, ибо ранние браки у Додсонов были не в обычае. Все в этом семействе делалось особенным образом — особенным образом белили полотно, ставили настойку из белой буквицы, коптили впрок окорока и хранили в бутылях крыжовник; поэтому каждая дщерь этого дома считала несомненной привилегией быть урожденной Додсон, а не какой-то там Гибсон или Уотсон. Похороны протекали в семействе Додсонов с исключительной благопристойностью: креп на шляпах никогда не отливал синевой, перчатки никогда не лопались по шву, все, кому положено присутствовать, присутствовали, и факельщики всегда были украшены перевязью. Когда кого-нибудь из членов этого семейства постигала беда или болезнь, остальные являлись навестить незадачливого родича — обычно все в одно время — и не уклонялись от тягостного долга высказать самые неприятные истины, поскольку этого требовали их родственные чувства. Если бедняга заболевал или попадал в беду по собственной вине, не в привычках Додсонов было обходить это молчанием. Короче говоря, семья эта следовала самым твердым принципам в отношении того, как нужно вести хозяйство и держать себя в обществе, и единственная печальная сторона этой их прерогативы заключалась в том, что для них абсолютно неприемлемы были ни соуса, ни поведение семейств, руководствующихся другими, не додсоновскими принципами. В «чужих домах» дамы Додсон к чаю брали один только хлеб, отказываясь от каких бы то ни было домашних изделий, ибо опасались, что масло несвежее, а варенье начало бродить, так как недостаточно проварено и пропорция сахара не та. Правда, попадались среди них Додсоны и менее правоверные; но поскольку это были «родичи», они тем самым превосходили любых «не родичей». И примечательно, что хотя ни один Додсон не бывал доволен другим Додсоном, каждый был доволен не только собственной персоной, но и всем семейством Додсонов в совокупности. Самый незаметный член семьи — самый тихий и слабохарактерный — часто становится воплощением в миниатюре типичнейших семейных черт, ревностнее всех следует семейным традициям; так и миссис Талливер, несмотря на мягкость натуры, была истинной Додсон — ведь и сидр хотя и слабое, а все же вино; и пусть в юности она постанывала под игом своих старших сестер, да и теперь еще частенько проливала слезы из-за их укоров, — ей и в голову не приходило нарушать семейные обычаи. Она была благодарна судьбе за то, что она урожденная Додсон, и за то, что один из ее детей пошел в свою родню, хотя бы чертами и цветом лица да пристрастием к соли и к бобам, которых никто из Талливеров в рот не брал.

В остальном истинный Додсон почти не проявлялся в Томе, и он столь же мало почитал свою родню с материнской стороны, как и Мэгги; если ему удавалось загодя узнать об их посещении, он обычно скрывался на целый день, захватив с собой достаточный запас подходящей провизии — симптом, указывающий, по мнению тетушки Глегг, на испорченность его натуры и предвещающий ему самое мрачное будущее. Не очень-то хорошо было со стороны Тома, что он не посвящал Мэгги в свои намерения, но слабый пол всегда считался серьезной impedimenta[11] в случаях, когда приходится обращаться в бегство.

Уже в среду, накануне приезда тетушек и дядюшек, разнообразные ароматы, доносившиеся из кухни, так живо вызывали в воображении то пекущийся кекс с изюмом, то не остывший еще студень, то мясную подливку, что на душе сразу становилось весело; сам воздух вселял надежды. Том и Мэгги совершили несколько набегов на кухню и, как это делают все мародеры, покидали ненадолго поле боя, только если им удавалось унести с собой хорошую добычу.

— Том, — спросила Мэгги, когда, примостившись на ветках бузины, они принялись за слоеные пирожки с вареньем, — ты убежишь завтра?

— Не-ет, — протянул Том; он уже справился со своим пирожком и теперь сосредоточенно разглядывал еще один, который нужно было разделить между ними пополам. — Нет, не убегу.

— Почему? Потому что Люси приедет?

— Вот еще, — сказал Том, раскрывая нож и, склонив голову набок, занес его над пирожком. На лице его было написано сомнение. (Разделить этот несимметричный многоугольник на две равные части представлялось довольно трудной задачей.) — На что она мне? Девчонка! Даже мяч гонять не умеет.

— Так из-за ромовой бабы с кремом? — сказала Мэгги, призывая на помощь всю свою смекалку; она наклонилась вперед, к Тому, и устремила взор на занесенный над пирожком нож.

— Вот глупая! Ромовая баба и на другой день не хуже. Нет, из-за рулета. Я знаю, какой пекут, — с абрикосовым вареньем… А, была не была!

Одновременно с этим восклицанием нож вонзился в пирожок и рассек его надвое; но результат, по-видимому, не удовлетворил Тома, так как он все еще с большим сомнением смотрел на половинки. Наконец он сказал:

— Закрой глаза, Мэгги.

— Зачем?

— Мало ли зачем. Закрывай, коли сказано. Мэгги повиновалась.

— Тебе в какой руке — в правой или в левой?

— Мне ту, где вытекло варенье, — сказала Мэгги, зажмурив глаза, чтобы угодить Тому.

— Ну и дура, ведь она хуже. Ты получишь ее, если она тебе достанется по-честному, а иначе — нет. Правая или левая… Ну? А-а-а, — с сердцем протянул Том, так как Мэгги, не удержавшись, приоткрыла один глаз. — Закрой глаза, кому я сказал, а то совсем не получишь.

Способность Мэгги к самопожертвованию не заходила так далеко; боюсь, она движима была не столько заботой, чтобы Тому досталось больше, сколько жаждой заслужить его одобрение за то, что она уступила ему лучший кусок. Поэтому она еще крепче зажмурила глаза и, когда Том спросил: «Ну же, в которой?», ответила: «В левой».

— Бери, — сказал Том довольно кислым тоном.

— Которую — ту, где вытекло варенье?

— Нет, вот эту, — твердо проговорил Том, протягивая Мэгги явно большую долю.

— О Том, пожалуйста, возьми это себе. Мне все равно, мне нравится та половинка. Пожалуйста, возьми.

— Сказал — не возьму, — уже сердито ответил Том и принялся за тот кусок, что похуже.

Считая, что спорить дальше бесполезно, Мэгги тоже взялась за свою половинку и уничтожила ее с большим удовольствием и с не меньшей быстротой. Но Том справился первым и, чувствуя, что он вполне способен съесть еще, должен был глядеть, как она приканчивает остатки. Мэгги не знала, что Том на нее смотрит; она самозабвенно раскачивалась на ветке, наслаждаясь пирожком и полной праздностью.

— Ах ты, жадина! — сказал Том, когда она проглотила последние крошки. Он был преисполнен сознания своей честности и справедливости и полагал, что Мэгги должна быть ему благодарна и как-то его вознаградить. Он отказался от ее половинки, это верно, но мы, естественно, по-разному смотрим на вещи до и после того, как покончим с нашей долей пирога.

Мэгги даже побледнела.

— О, Том, почему ты не попросил?

— Мне у тебя просить?! Ты, жадина! Могла бы сама догадаться, знала ведь, что я отдал тебе лучшую половину.

.— Но ведь я предлагала, чтобы ты ее взял… разве нет? — обиженно проговорила Мэгги.

— Да, но я не хотел делать то, что нечестно, как Спаунсер. Он всегда хватает лучший кусок, если не стукнуть его за это, а если ты выберешь лучший с закрытыми глазами, он переменит руки. Делиться — так делиться честно… Только я не был бы такой жадюгой.

Бросив этот убийственный намек, Том соскочил с ветки и крикнув: «Эй!» — кинул камень в знак дружеского внимания к Йепу, который с волнением, не лишенным горечи, возбужденно подрагивая ушами, тоже смотрел, как исчезает пирожок. Однако преданный пес откликнулся на привет Тома с таким пылом, будто получил щедрое угощение.

А Мэгги, наделенная той способностью к самобичеванию, которая отличает человеческое существо от всех прочих и возносит его над любым другим, даже над погруженным в самую черную меланхолию шимпанзе, замерла на своей ветке, терзаясь незаслуженным упреком. Она отдала бы все на свете, только бы ее пирожок еще не был съеден и она могла поделиться с Томом. И не потому, что пирожок ей не понравился, — Мэгги прекрасно понимала, что вкусно, что нет, — но лучше бы ей за всю жизнь не съесть ни одного пирожка, лишь бы Том на нее не сердился и не называл ее жадиной. Ведь он сказал, что не возьмет, вот она и съела, не подумав. Чем же она виновата? Слезы хлынули таким потоком, что минут десять Мэгги не видела ничего вокруг; но вот мало-помалу обида уступила место жажде примирения, и, соскочив с дерева, она стала высматривать Тома. На лужке за двором, где стояло в скирдах сено, его уже не было. Куда бы ему деваться? И Йеп с ним. Мэгги взбежала на пригорок против большого куста остролиста, откуда были видны все окрестности до самого Флосса. А, вот и Том! Но тут сердце ее снова упало — она увидела, как близко он уже от реки, а рядом с ним, кроме Йена, еще один спутник — противный Боб Джейкин, тот, что нанимался гонять птиц с полей; в настоящее время он если и делал это, то не столько по обязанности, сколько из любви к искусству. Мэгги была убеждена, что Боб — нехороший, не отдавая себе ясного отчета почему. Может быть, виной была мать Боба — огромная, тучная женщина, живущая в странном круглом доме вниз по реке. Однажды, когда Том и Мэгги забрели туда, на них выскочила пятнистая собака и стала яростно лаять; а когда мать Боба вышла вслед за ней и, стараясь заглушить лай, громко крикнула, чтобы они не боялись, Мэгги решила, что она их бранит, и душа у нее замерла от страха. Мэгги ничуть не удивилась бы, узнай, что в первом этаже там водятся змеи, а на втором — летучие мыши: она видела однажды, как Боб снял шапку и показал Тому сидящую там маленькую змейку, а в другой раз у него в руках оказался целый выводок летучих мышей. В общем, Это была странная личность, может быть даже отчасти связанная с преисподней, судя по его близости со всякой нечистью; и в довершение всего, когда он появлялся, Том переставал играть с Мэгги и ни за что не брал ее с собой.

Спору нет, Том любил общество Боба. Как же иначе? Стоило Бобу увидеть птичье яйцо, и он уже знал — ласточкино оно, от синицы ли или от овсянки; он с легкостью находил осиные гнезда и умел ставить всевозможные силки; по деревьям он лазал как белка и обладал магической способностью обнаруживать ежей и ласок. К тому же у него хватало смелости делать нехорошие вещи, например ломать изгороди, кидать камни в овец или бить кошек, бродящих инкогнито. Эти качества в человеке, который стоит ниже тебя с которым, хотя он куда больше тебя знает, можно общаться свысока, естественно, обладали в глазах Тома неотразимой притягательной силой; и каждые каникулы Мэгги ждало несколько грустных дней, потому что Том проводил их с Бобом.

Что ж, надеяться больше не на что. Том ушел, и Мэгги ничего не оставалось, как, сидя под деревом или бродя вдоль изгороди, воображать, что на самом деле все не так, и перекраивать окружающий ее мир на свой лад. Трудная была у Мэгги жизнь, и утешения она искала в мечтах.

Тем временем Том, совершенно забыв про Мэгги и про то, какое жало он вонзил ей в сердце своим упреком, направлялся вместе с Бобом, попавшимся ему случайно навстречу, на большую травлю крыс, которая должна была состояться на гумне по соседству. Боб знал толк в этом тонком деле и говорил о предстоящем развлечении с энтузиазмом, который легко может вообразить каждый, кто не лишен чувств, приличествующих мужчине, и представляет себе, что такое крысиная травля. Для испорченного существа, подозреваемого в общении с нечистой силой, Боб, право же, выглядел не таким уж злодеем; было даже что-то приятное в его курносом лице, окруженном короткими завитками рыжих полос. Да, но штаны у него всегда были закатаны до колен, чтобы в случае нужды удобнее было шлепать по лужам, и добродетель его, если по отношению к нему вообще применимо это слово, была, без сомнения, «добродетель в рубище», а ей, даже по свидетельству желчных философов, считающих, что хорошо одетое достоинство ценится слишком высоко, суждено, как это ни грустно, оставаться без признания (возможно, потому, что мы с ней так редко встречаемся).

— Я знаю одного парня, у которого есть хорьки, — говорил Боб хриплым дискантом, волоча по земле ноги и не отрывая голубых глаз от реки, словно некое земноводное, ожидающее, что вот-вот ему придется нырнуть в воду. — Он из Кеннел-Ярда, что в Сент-Огге, этот парень. Вот мастак крыс ловить — другого такого не сыщешь, это уж точно. Я бы лучше хотел быть крысоловом, чем кем другим, ей-ей! Крот против крысы — тьфу! Тут хорьки нужны. От собак проку нет. Да хоть этот вот пес, — продолжал Боб, указывая на Йепа и всем своим видом выражая глубочайшее отвращение. — С него толку на травле, что с козла молока. Сам видел своими глазами, когда ловили крыс на вашем гумне.

Чувствуя его уничтожающее презрение, Йеп поджал хвост и приник к самым ногам хозяина. Том, несколько задетый этими словами, был всего лишь простой смертный, и у него не хватило духу отстать от Боба в его пренебрежении к щенку, оказавшемуся отнюдь не на высоте.

— Да, — сказал он, — да, от Йепа на охоте никакой пользы. Когда я кончу школу, я заведу настоящих собак и для крыс и для всего другого.

— Лучше хорьков, мастер Том, — с живостью подхватил Боб, — таких белых, с розовыми глазами. Вы тогда сможете ловить у себя крыс, а не то — посадить хорька в одну клетку с крысой и смотреть, как они вцепятся друг в друга… Вот это да! Уж я бы так сделал, точно; была бы потеха не хуже, чем когда парни дерутся… те, что продают на ярмарке пирожки и апельсины; ну, и летает это все у них из корзинок! Некоторые пирожки так шмякаются — прямо в лепешку. А все равно вкусные, — помолчав, добавил Боб в виде сноски или примечания.

— Но послушай, Боб, — сказал Том, как бы взвешивая в уме все за и против, — хорьки здорово кусаются, цапнут, когда и не ждешь.

— Разрази меня гром, то-то и красота! Коли кто схватит хорька, сразу завопит благим матом, — вот увидите.

Тут мальчиков неожиданно задержало необыкновенное происшествие: из ближних камышей в воду метнулся какой-то маленький зверек; Боб заявил, что готов прозакладывать свою душу, коли это не водяная крыса.

— Э-ге-гей, Йеп, э-ге-гей! Вот, вот она! — захлопал в ладоши Том, следя, как маленькая черная мордочка стрелой несется к противоположному берегу. — Хватай его, братец, хватай!

Йеп насторожил уши и наморщил лоб, но в воду кинуться отказался, решив попробовать, нельзя ли тут ограничиться лаем.

— Эх ты, трус! — сказал Том и дал ему пинка с унизительным сознанием, что ни один уважающий себя охотник не захотел бы стать хозяином такой трусливой твари. Боб воздержался от замечания и пошел дальше, предпочтя, однако, для разнообразия, брести по воде, покрывавшей кромку берега.

— Он сейчас не шибко разлился, Флосс-то, — сказал Боб, поднимая ногами брызги с приятным чувством, что наносит реке оскорбление. — В прошлом году луга были что твое море, не сойти мне с этого места!

— Да, а вот, — возразил Том, который был склонен противоречить, хотя бы никаких к тому оснований и не представлялось, — а вот однажды был разлив так разлив; тогда еще появился Круглый пруд. Это верно, мне сам отец рассказывал. И все овцы и коровы потонули, и лодки ходили по полям, словно по реке.

— Ну, меня этим не испугаешь, хоть бы и разлив, — похвастался Боб, — мне все одно — что вода, что земля, я поплыву себе, вот и вся недолга.

— Да, а как нечего будет есть целый день или дольше? — сказал Том, воображение которого под воздействием такой угрозы сильно разыгралось. — Когда я вырасту большой, я сделаю баржу с деревянным домом наверху, как Ноев ковчег, и буду там держать целую кучу еды — кроликов и разное другое — на всякий случай. И как начнется разлив, мне все будет нипочем. И я возьму тебя к себе в баржу, если увижу, что ты плывешь, — покровительственно добавил он.

— Да я не боюсь, — сказал Боб, которого не так уж пугал голод. — Но я бы забрался в баржу и стукал кроликов по голове, когда вы хотели бы их съесть.

— И у меня были бы монетки в полпенса, и мы играли бы в орлянку, — продолжал Том, не допуская мысли, что, когда он достигнет зрелого возраста, это развлечение будет таить в себе куда меньше очарования. — Мы разделили бы их поровну, а там — кто выиграет.

— А у меня есть свои полпенса, — гордо заявил Боб, выходя из воды и подкидывая монету в воздух. — Орел или решка?

— Решка, — сказал Том, тотчас загораясь желанием выиграть.

— А тут орел, — крикнул Боб, поспешно хватая упавшую на землю монету.

— Нет, решка, — громко возразил Том, — давай сюда, я выиграл честно.

— Не дам, — сказал Боб, зажав монету в кулаке и сунув руку в карман.

— Ну так я тебя заставлю… увидишь у меня! — рассердился Том.

— Попробуй!

— Заставлю.

— Как бы не так!

— Я хозяин.

— Подумаешь!

— Вот я тебе покажу «подумаешь», ты, плут! — закричал Том, хватая Боба за шиворот и тряся его.

— Отстань лучше, — сказал Боб, дав Тому пинка.

Том совершенно вышел из себя. Одним прыжком он бросился на Боба и сбил его с ног, но Боб вцепился в него, как кошка, и потянул Тома за собой. Несколько минут они яростно барахтались на земле; наконец Том положил Боба на обе лопатки и решил, что победа за ним.

— Скажи, что отдашь мне теперь полпенса, — с трудом проговорил он, напрягая все силы, чтобы не позволить Бобу вырвать руки.

В этот момент Йеп, убежавший было вперед, с лаем вернулся на поле битвы и увидел, что представляется благоприятная возможность укусить Боба за босую ногу — не только безнаказанно, но даже с честью. Боль от внезапного укуса отнюдь не заставила Боба отпустить противника, напротив — он вцепился в Тома еще крепче, напрягая все силы, опрокинул на спину и сел на него верхом. Тут Йеп, который раньше не мог найти достаточной точки опоры, вонзил Зубы в новое место; Боб, подвергшийся вторичному нападению, отпустил Тома и, чуть не задушив Йепа, с размаху кинул его в воду. К этому времени Том уже снова вскочил и, прежде чем Боб твердо стал на ноги после расправы с Йепом, бросился на него, повалил на землю и крепко уперся коленом ему в грудь.

— А нут, давай сюда монету, — сказал Том.

— Сам бери, — угрюмо пробормотал Боб.

— Нет, я сам ее брать не буду; ты мне ее дашь.

Боб вынул монету из кармана и бросил ее на землю. Том выпустил его, и Боб смог подняться.

— Вон лежат твои деньги, — сказал Том. — Они мне не нужны. Я бы не взял их себе. Но ты захотел сжульничать. Обманывать подло. Я никуда с тобой не пойду, — добавил он, поворачивая к дому не без вздоха сожаления о травле крыс и других удовольствиях, которых он лишал себя, отказавшись от общества Боба.

— Ну, и пусть лежат, — крикнул вслед ему Боб. — Я буду жулить, коли захочу, иначе какой интерес играть. И я знаю, где есть гнездо щегла, да не скажу. А ты поменьше рукам волю давай, ты, индюк надутый.

Том продолжал идти не оборачиваясь, и Йеп следовал его примеру — холодная ванна несколько умерила его пыл.

— Ну, и проваливайте вместе со своей утоплой собакой, мне такой и задаром не надо… уж мне-то нет! — крикнул Боб стараясь показать, что поведение Тома его совсем не трогает. Но ничто не могло заставить Тома повернуть, и голос Боба дрогнул, когда он добавил:

— А я еще все вам давал, и все показывал, и не просил у вас ничего. И раз так, вот вам ваш нож с роговым черенком, что вы мне подарили. — Тут Боб кинул нож как можно дальше вслед удаляющемуся Тому. Но и это не произвело никакого впечатления, а Боб почувствовал, что существование его потеряло всякий смысл, раз у него нет больше ножа.

Он неподвижно стоял на месте, пока Том не прошел в ворота и не скрылся за оградой. Какой толк валяться ножу на земле… а Том и внимания не обратил. Чувства гордости и обиды в душе Боба не могли перевесить его любовь к ножу; даже пальцы его дрожали от желания схватить хорошо им знакомую шершавую рукоятку из оленьего рога, которую они так часто сжимали просто из привязанности к другу, в бездействии лежащему в кармане. И у него два лезвия, Боб только-только их наточил! Ну что такое жизнь без складного ножа для того, кто хоть раз вкусил высокое блаженство обладать им! Нет, потеряв лезвие, кинуть вслед за ним черенок — это еще куда ни шло: чего не сделаешь с досады. Но, потеряв друга, кидать вслед ему целехонький нож — согласитесь, в известном смысле гипербола, уж это — хватить через край. И Боб побрел обратно к тому месту, где лежал в грязи его любимый нож. С какой радостью он сжал его в руке после кратковременной разлуки, раскрыл одно за другим оба лезвия и провел по ним своим загрубелым пальцем. Бедный Боб! Он был не слишком щепетилен в вопросах чести — отнюдь не рыцарь без страха и упрека. Тонкий аромат рыцарской этики был бы совсем не по носу общественному мнению Кеннел-Ярда — самое средоточие, самый центр мира, в котором жил Боб, — даже если бы смог туда проникнуть. При всем том Боб не был ни подлецом, ни вором, как решил в запальчивости наш друг Том.

Но Том, как вы, наверно, заметили, был настоящий Радамант,[12] ибо обладал более развитым, чем это свойственно его возрасту, чувством справедливости — судья, стремящийся воздать виновным по заслугам и не сомневающийся в том, что знает точную меру этих «заслуг»… Мэгги видела, что он пришел домой хмурый, и это омрачило ее радость, хотя он вернулся гораздо раньше, чем она ожидала; она едва осмелилась заговорить с ним, когда он, стоя на мельничной плотине, молча швырял в воду камешки. Мало удовольствия отказаться от охоты на крыс, раз ты настроился на это. Ио если бы Тома спросили, какое чувство владеет им сейчас, он бы ответил: «Я снова поступил бы точно так же». Так он обычно относился к тому, что им уже сделано, в отличие от Мэгги, которая всегда жалела, зачем она не поступила иначе.

Глава VII НА СЦЕНЕ ПОЯВЛЯЮТСЯ ТЕТУШКИ И ДЯДЮШКИ

Семейство Додсонов, бесспорно, отличалось благообразием, и миссис Глегг была отнюдь не хуже своих сестер. Глядя на нее, когда она сидела в гостиной миссис Талливер, ни один беспристрастный наблюдатель не стал бы отрицать, что для ее пятидесяти лет у нее весьма недурны лицо и фигура; только Том и Мэгги считали свою тетушку Глегг образцом уродства. Что правда, то правда — она презирала наряды, и хотя, как она частенько говорила, ни одна женщина не могла бы потягаться с ней по части туалетов, не в ее привычках было надевать новое платье, пока не износилось старое. Другие женщины могли, если им угодно, отдавать свои лучшие кружева в стирку каждую неделю, но когда миссис Глегг умрет, все узнают, что в правом ящике комода, в спальне с крапчатыми обоями, у нее хранятся кружева подороже тех, что когда-либо носила сама миссис Вул из Сент-Огга, хотя миссис Вул надевает свои кружева, еще не успев за них заплатить. То же самое можно было сказать и об ее накладных локонах: несомненно, в ящиках у миссис Глегг хранились сверкающие глянцем, круто завитые каштановые накладки, а также локоны, более или менее развившиеся; но каждый день взирать на мирр из-под глянцевитой, волосок к волоску, накладки было бы немыслимым, даже кощунственным смешением суетного и святого. Правда, изредка, отправляясь на неделе с визитом, миссис Глегг надевала одну из своих третьесортных выходных накладок, но, конечно, не тогда, когда собиралась навестить какую-либо из сестер, особенно миссис Талливер, которая оскорбила миссис Глегг в ее лучших чувствах тем, что и после замужества продолжала носить собственные волосы, хотя, как заметила миссис Глегг в разговоре с миссис Дин, от матери семейства, да еще при муже, который вечно таскается по судам, можно было бы ожидать побольше благоразумия. Но Бесси никогда не отличалась характером!

Так что если в этот день накладка миссис Глегг имела вид более всклокоченный, чем обычно, тут таился определенный умысел: это должно было служить острым и язвительным намеком на белокурые локоны миссис Талливер, спущенные согласно моде того времени на уши из-под гладко расчесанных на прямой пробор волос. Миссис Талливер пролила не одну слезу из-за нападок миссис Глегг на эти не подобающие замужней женщине кудряшки, но сознание того, что они ей к лицу, естественно, поддерживало ее дух. В этот день миссис Глегг предпочла не снимать шляпки (правда, она развязала ленты и слегка сдвинула ее назад); миссис Глегг часто практиковала это когда ей случалось отправиться с визитом в дурном настроении. Мало ли какие сквозняки могли случиться в чужом доме! По этой самой причине на ней был небольшой соболий палантин, едва прикрывавший плечи и с трудом сходившийся на мощной груди, а ее длинную шею защищали chevaux de frise[13] из множества оборок. Нужно было быть хорошо знакомым с модами тех времен, чтобы понять, как далеко отстало от них ее шелковое платье стального цвета, но, судя по созвездиям желтых пятнышек, раскиданных по ткани, и по источаемому им затхлому запаху, наводящему на мысль о сыром сундуке для белья, оно, по всей вероятности, принадлежало к числу одеяний столь давнего геологического периода, что скоро снова могло войти в моду.

Держа в руке большие золотые часы и несколько раз обмотав цепочку вокруг пальцев, миссис Глегг заметила, обращаясь к миссис Талливер, только что вернувшейся после очередного визита на кухню, что сколько бы там ни показывали чужие часы, хоть карманные, хоть стенные, по ее часам уже половина первого.

— Не знаю, что сталось с сестрой Пуллет, — продолжала она. — Раньше у нас и в заводе не было, чтоб один приезжал позже другого — во всяком случае, при нашем покойном отце, — чтоб одна сестра полчаса сидела и ждала, покуда пожалуют остальные! Но коли все порядки в семье перевернутся, это уж будет не моя вина — я то ни за что не стану входить в дом, когда другие из него уже выходят. Я удивляюсь сестре Дин — она всегда поступала так же, как я. Но мой тебе совет, Бесси, не задерживать обеда; лучше начни чуть раньше, чтоб неповадно было опаздывать.

— Господи, боже мой! Нечего бояться, что они не поспеют, сестрица, — сказала миссис Талливер присущим ей мягко-раздражительным тоном. — Обед будет не раньше половины второго. А ежели ты проголодалась, давай я принесу тебе ватрушку и стакан вина.

— Ну, Бесси, — с горькой усмешкой сказала миссис Глегг, чуть заметно покачав головой, — пора бы лучше знать свою сестру. Я никогда в жизни не ела между завтраком и обедом и не намерена теперь начинать. Хотя, конечно, глупо обедать в половине второго, когда можно обедать в час. Тебя не в таких правилах воспитывали, Бесси.

— Да что ж я могу поделать, Джейн? Мистер Талливер не любит обедать раньше двух, я и так из-за вас велела подавать на полчаса раньше.

— Да, да, я знаю, как оно с мужьями — они все на свете рады отложить. Они отложат обед до чая, коли их жены по слабости потакают таким штучкам. Жаль мне тебя, Бесси, не хватает тебе характера. Боюсь, твои детки хлебнут горя из-за этого… Я надеюсь, ты не вздумала готовить парадный обед — не стала из-за нас входить в лишние расходы; твои сестры скорей согласятся грызть сухую корку, чем пособлять твоему разорению. Удивляюсь, почему ты не берешь пример с сестры Дин — она куда благоразумнее. Ведь у тебя на руках двое детей, а муженек порастряс все твое состояние на тяжбы, да и свое, верно, скоро спустит. Кусок отварной говядины, чтоб вышла еще похлебка для слуг, — добавила миссис Глегг безапелляционным тоном, — да простой пудинг без специй, с ложкой сахара, были бы куда уместней.

Ну, и веселенький обещал быть денек, раз сестрица Глегг в таком расположении духа! Миссис Талливер так же трудно было заподозрить в желании ссориться с миссис Глегг, как цаплю, которая в целях самозащиты вытянула вперед одну ногу, можно заподозрить в желании ссориться с мальчишкой, кидающим в нее камни. Но вопрос об обеде был вопрос наболевший, поднимавшийся не в первый раз, и миссис Талливер могла ответить то же, что и всегда:

— Мистер Талливер говорит, что у него для друзей всегда найдется хороший обед, покуда он в состоянии заплатить за него, и он волен распоряжаться в своем доме, сестрица.

— Как знаешь, Бесси; только я не моту оставить твоим детям достаточно, чтобы уберечь их от разорения. А получить хоть что-нибудь из денег мистера Глегга тебе и надеяться нечего; хорошо, коли я не отправлюсь на тот свет раньше его — в их семье все живут долго, — а ежели ему судьба умереть первым, так он обеспечит меня только пожизненно, а там все его деньги перейдут к его родне.

Шум экипажа, прервавший речь миссис Глегг, к великому облегчению миссис Талливер положил конец неприятному разговору, и она поспешила на крыльцо встретить сестрицу Пуллет, — судя по стуку колес, это не мог быть никто иной, ибо только сестрица Пуллет ездила в фаэтоне.

При мысли о фаэтоне миссис Глегг вскинула голову и с кислым видом поджала губы. У нее на этот счет было вполне определенное мнение.

Когда одноконный экипаж остановился у двери, миссис Талливер увидела, что сестрина Пуллет сидит вся в слезах и, судя по всему, испытывает потребность еще немного поплакать, ибо, не двигаясь с места, печально покачивает головой, глядя сквозь слезы в пространство, хотя ее муж и мистер Талливер стоят, готовые помочь ей сойти.

— Что с тобой, не случилось ли чего, сестрица? — забеспокоилась миссис Талливер.

Она не отличалась богатым воображением, но тут ей пришло в голову, что, может статься, опять разбили большое зеркало на туалетном столике в парадной спальне миссис Пуллет.

Ничего не ответив и все еще покачивая головой, миссис Пуллет медленно вышла из экипажа, кинув предварительно взгляд на мистера Пуллета, дабы убедиться, что он следит, как бы не пострадало ее нарядное шелковое платье. Мистер Пуллет был низенький человечек с носом пуговкой, маленькими моргающими глазками и тонкими губами; на нем был свежевыглаженный черный костюм и белый галстук, завязанный чрезвычайно туго, по-видимому в соответствии с принципами более высокими, чем личное удобство. Рядом со своей статной, красивой женой в платье с буфами, в широкой мантилье и большой, обильно украшенной лентами и перьями шляпке он выглядел как маленькое рыбачье суденышко рядом с бригом, распустившим все паруса.

Сколь трогательное зрелище и сколь поразительный пример того, как изощрила наши чувства цивилизация, являет собой охваченная горем дама, одетая по последней моде. Какой длинный ряд переходных ступеней от скорби готтентотки до скорби дамы в платье с пышными рукавами, с множеством браслетов на обеих руках, в завязанной изящными лентами шляпке — настоящем произведении архитектурного искусства! У просвещенного детища цивилизации непосредственность чувств, свойственная горю, находится под контролем рассудка и проявляется в таких неуловимых и разнообразных черточках, что это может представить интерес для аналитического ума. Если бы сокрушенная горем, почти ничего не видя из-за слез, дама, проходя в дверь, отклонилась от прямого курса, она могла бы сокрушить и свои рукава, — и таящаяся в глубине сознания мысль об этом создает то самое равновесие сил, которое помогает ей благополучно миновать дверной косяк. Чувствуя, что по щекам ее катятся слезы, она развязывает на шляпе ленты и томно отбрасывает их назад — трогательный жест, говорящий, что даже в момент глубочайшего уныния она не теряет надежды на будущее, когда слезы ее высохнут и ленты от шляпки вновь обретут былое очарование. Но вот рыдания ее понемногу стихают, и, откинув голову ровно настолько, чтобы не повредить шляпки, она осознает, что наступил тот ужасный миг, когда горе, притупившее радость жизни, начинает притупляться само; тогда она в задумчивости взглядывает на браслеты и приводит в порядок застежки с той прелестной намеренной непреднамеренностью, которая порадовала бы ее душу, если бы она была в более спокойном и здравом состоянии.

Миссис Пуллет с большим изяществом обмахнула оба косяка своими широчайшими рукавами (в ту пору женщина была в глазах строгих ценителей поистине смешной, если не достигала полутора ярдов в плечах) и, войдя в гостиную, где сидела миссис Глегг, снова приготовилась плакать.

— Поздно, поздно изволили пожаловать, сестрица. Что там еще стряслось? — довольно резко проговорила миссис Глегг, когда они поздоровались.

Миссис Пуллет села, осторожно приподняв сзади мантилью, и только тогда ответила: «Она покинула нас», бессознательно применив выразительную риторическую фигуру.

«Значит, на этот раз не зеркало», — подумала миссис Талливер.

— Умерла третьего дня, — продолжала миссис Пуллет. — И ноги у нее были с меня толщиной, — немного помолчав, добавила она с глубокой скорбью. — Счету нет, сколько раз ее кололи, чтоб выпустить воду, но воды было, говорят, хоть плавай в ней.

— Ну, Софи, тогда ее счастье, что она умерла, кто б она ни была, — отозвалась миссис Глегг с быстротой и категоричностью, свойственными ее от природы ясному и решительному уму, — хотя что до меня, понятия не имею, о ком ты толкуешь.

— Но я-то имею, — вздохнула миссис Пуллет, покачивая головой, — в приходе еще не бывало такой водянки. Мне-то известно, что это старая миссис Саттон из Твентиленда.

— Ну, она тебе не родня и, насколько я знаю, не так уж близко знакома, — заявила миссис Глегг, которая проливала столько слез, сколько положено, если что-нибудь приключалось с ее «родней», но никогда не плакала в других случаях.

— Уж так близко, что я видела ее ноги, когда они раздулись, как пузыри… Старая леди, а до последней минуты сама всем заправляла, и пускала в оборот свои деньги, и всегда хранила все ключи под подушкой… Да, не много теперь осталось в приходе таких, как она.

— А уж сколько лекарств она выпила! Говорят, в целый фургон не вместились бы, — вставил мистер Пуллет.

— Ах, — вздохнула миссис Пуллет, — она много лет страдала от другого недуга, прежде чем у нее началась водянка, а доктора не могли выяснить, что это такое. И она сказала мне, когда я навестила ее на рождество: «Миссис Пуллет, если у вас когда-нибудь будет водянка, вспомните обо мне». Так вот и сказала, — добавила миссис Пуллет, снова принимаясь горько плакать, — собственные ее слова. И ее хоронят в воскресенье, Пуллет приглашен на похороны.

— Софи! — воскликнула миссис Глегг, не в силах больше сдерживать естественное негодование. — Я удивляюсь тебе, Софи: волноваться и подрывать свое здоровье из-за чужих людей! Твой бедный отец никогда так не поступал, и тетушка Фрэнсис тоже, ни о ком из семьи не скажешь ничего подобного. Ты не могла бы волноваться сильнее, ежели б вдруг стало известно, что кузен Эббот скоропостижно скончался и не оставил завещания.

Миссис Пуллет замолчала, ей пришлось унять слезы, но она была скорей польщена, чем рассержена тем, что ее укоряют в излишней чувствительности. Не каждый мог позволить себе так убиваться по людям, которые не оставили вам ничего по завещанию, но миссис Пуллет вышла замуж за джентльмена-фермера[14] и располагала досугом и деньгами, чтобы во всем, что она делает, даже в скорби, доходить до самых вершин респектабельности.

— Но миссис Саттон-то завещание оставила, — вмешался мистер Пуллет со смутным ощущением, что слова его подтверждают законность слез его жены. — Приход у нас богатый, но, говорят, никто еще не оставлял столько денет, как миссис Саттон. И она не стала их делить… так только, сущие пустяки… и отказала все целиком племяннику мужа.

— Тогда что толку было иметь много денег, — проговорила миссис Глегг, — коли ей некому было их оставить, кроме как мужниной родне. Плохо дело, ежели только ради этого ты во всем себе отказываешь. Оно, конечно, приятно, чтобы после твоей смерти у тебя нашли больше денег, отданных под проценты, чем полагали, а все ж скверная это история, когда деньги уходят из семьи.

— Право, сестрица, — сказала миссис Пуллет, успокоившись настолько, что могла снять и аккуратно сложить вуаль, — он славный человек, тот, кому миссис Саттон оставила свои деньги: он страдает астмой и каждый вечер ложится спать в восемь часов. Оп сам рассказал мне об этом — да еще тат; откровенно, — когда был однажды в воскресенье в нашей церкви. Он носит под рубашкой заячью шкурку и немного заикается — настоящий джентльмен. Я сказала ему, что редкий месяц обхожусь без врача. И он ответил: «Миссис Пуллет, могу вам посочувствовать». Так и сказал, этими самыми словами. Ах! — вздохнула миссис Пуллет, покачивая головой при мысли, что мало кто мог похвастать таким богатым опытом по части белой микстуры и розовой микстуры, сильно действующих лекарств в маленьких бутылочках и слабо действующих лекарств в больших бутылях, облаток — шиллинг за дюжину — и пластырей по полтора шиллинга.

— Ну, сестрица, теперь я могу пойти и снять шляпку…

Вы не видели, вынули из коляски картонку с чепцом? — добавила она, оборачиваясь к мужу.

У мистера Пуллета это почему-то совершенно выскочило из головы, и, мучимый угрызениями совести, он поспешил во двор, чтобы исправить свою оплошность.

— Ее принесут наверх, сестрица, — сказала миссис Талливер, стремясь уйти, пока миссис Глегг не принялась выражать свои чувства по поводу пагубного для здоровья пристрастия Софи к лекарствам: никто из Додсонов сроду их в рот не брал.

Для миссис Талливер было большим удовольствием подняться с сестрицей Пуллет в спальню, осмотреть со всех сторон ее чепчик, прежде чем она его наденет, и обсудить вопрос о головных уборах вообще. Это было одной из слабостей Бесси и возбуждало в миссис Глегг сестринское сострадание: Бесси слишком любила наряжаться, и была слишком горда, чтобы надевать на Мэгги те отличные вещи, которые сестра Глегг извлекала из доисторических пластов своего гардероба. Стыд и срам покупать хоть что-нибудь для этой девочки, разве что башмаки. Тут миссис Глегг была, однако, несправедлива к своей сестре: миссис Талливер прилагала величайшие усилия, чтобы заставить Мэгги носить шляпку из итальянской соломки и крашеное шелковое платье, перешитое из платья тетушки Глегг, но результаты были таковы, что миссис Талливер пришлось похоронить их в своем материнском сердце. Мэгги, объявив, что платье пахнет гадкой краской, постаралась залить его соусом от жаркого в первое же воскресенье, когда мать ей его надела, и, обнаружив, что это достигло своей цели, немного погодя окатила украшенную зелеными лентами шляпку водой из насоса, так что та стала похожа на шалфейный сыр, гарнированный увядшим латуком. В оправдание Мэгги я должен сказать, что Том смеялся над ней, когда она ходила в этой шляпке, и сказал, что она вылитая старуха Джуди.[15] Тетушка Пуллет тоже дарила им разные вещи, но они были всегда так красивы, что нравились и Мэгги и ее матери. Из всех своих сестер миссис Талливер, безусловно, больше всех любила сестрицу Пуллет, и та платила ей взаимностью, хотя и сетовала, что у Бесси такие непослушные и нескладные дети; она, понятно, сделает для них все, что может, но жаль, что они не такие примерные и хорошенькие, как дочка сестры Дин. Мэгги и Том, со своей стороны, считали тетушку Пуллет сносной, главным образом потому, что она не была тетушкой Глегг. Том и к той и к другой отказывался ходить чаще одного раза за каникулы, хотя и получал от дядюшек по монетке, но, поскольку в подвале у Пуллетов жили жабы и в них можно было кидать камнями, Том предпочитал тетушку Пуллет. Мэгги при виде жаб начинало трясти, ее потом мучили ночью кошмары, но ей нравилась музыкальная табакерка дядюшки Пуллета… Сестры миссис Талливер в ее отсутствие сходились на том, что кровь Талливеров плохо смешивается с кровью Додсонов, что, по сути, дети бедняжки Бесси — чистые Талливеры и что Том, несмотря на додсоновский цвет лица, обещает стать таким же «супротивником», как и его отец. Что до Мэгги, то она — копия тети Мосс, сестры мистера Талливера, ширококостной женщины, вышедшей замуж до крайности неудачно; у нее даже не было сервиза, а муж ее едва-едва выплачивал аренду… Однако, когда миссис Пуллет оставалась наедине с миссис Талливер, сестры, естественно, принимались обсуждать слабости миссис Глегг, и в сегодняшней конфиденциальной беседе они пришли к единодушному мнению, что трудно представить, каким пугалом сестра Джейн вырядится в следующий раз.

Их тет-а-тет был нарушен появлением миссис Дин с крошкой Люси, и миссис Талливер с молчаливой завистью наблюдала, как приводятся в порядок белокурые локоны ребенка. Чтобы у миссис Дин, самой худой и бледной из всех мисс Додсон, была такая дочь! Да она куда больше похожа на миссис Талливер. И Мэгги рядом с Люси выглядит в два раза смуглей, чем обычно.

В этом можно было еще раз убедиться, когда дети пришли из сада с отцом и дядюшкой Глеггом. Мэгги кое-как стащила с головы капор, и волосы ее рассыпались прямыми растрепанными прядями; войдя в комнату, она сразу кинулась к Люси, стоявшей рядом с матерью. Что и говорить, контраст между двоюродными сестрами был разителен, и на первый взгляд не в пользу Мэгги, хотя знаток, возможно, увидел бы в ней «стати», сулящие в будущем куда больше, нежели аккуратная завершенность Люси. Они выглядели рядом как взлохмаченный черный, непомерно вытянувшийся щенок и белый котенок. Люси подставила изящный розовый ротик, чтобы Мэгги ее поцеловала. В ней все было изящно — округлая шейка в коралловом ожерелье, прямой, ничуть не вздернутый носик, четко очерченные бровки, значительно темнее локонов, как раз под стать карим глазам, которые застенчиво, но с удовольствием глядели на Мэгги, переросшую ее на голову, хотя между ними не было и года разницы. Мэгги всегда любовалась Люси. Она любила представлять себе такой мир, где все люди не старше, чем дети их возраста, и королевой его она видела девочку — точь-в-точь Люси, с маленькой короной на голове и скипетром в руках… только королевой была сама Мэгги.

— Ах, Люси, — выпалила она, поцеловав кузину, — ты останешься с Томом и со мной, ладно? Ах, поцелуй ее, Том.

Том тоже подошел к Люси, но целовать ее он не собирался, нет; он подошел к ней, потому что, в общем, это казалось легче, чем сказать «здравствуйте» всем этим тетушкам и дядюшкам. Он стоял, ни на кого не глядя, не зная, куда девать руки и ноги, покраснев от смущения и неопределенно улыбаясь, как это свойственно застенчивым мальчикам в обществе — будто они появились там случайно и застали всех в самом неприличном неглиже.

— Хорошенькое дело! — громко и отчетливо произнесла тетушка Глегг. — Где это видано, чтобы маленькие мальчики и девочки, входя в комнату, не здоровались со своими дядюшками и тетушками? Когда я была маленькой девочкой, у нас такой повадки не было.

— Подойдите и поговорите со своими тетушками и дядюшками, голубчики, — сказала миссис Талливер с озабоченным и грустным видом. Ей хотелось потихоньку приказать Мэгги пойти наверх и причесаться.

— Ну, как же вы поживаете? Я надеюсь, вы хорошие детки? — спросила миссис Глегг все таким же громким и отчетливым голосом; она притянула их к себе за руки так, что сделала им больно своими массивными кольцами, и поцеловала в щеки совершенно вопреки их желанию. — Подними глаза, Том, подними глаза. Мальчики, поступающие в пансион, должны высоко держать голову. Ну-ка, взгляни на меня. — Том, видимо, решил уклониться от этого удовольствия, так как постарался вырвать у нее руку. — Убери волосы за уши, Мэгги, и поправь на плече платье.

Тетушка Глегг всегда говорила с ними особым голосом, как будто считала их глухими или, возможно, немножко идиотами. Она надеялась этим заставить их почувствовать, что они должны отвечать за свои поступки, и думала этим благотворно воздействовать на них и сдержать их дурные наклонности. Дети Бесси так избалованы, просто необходимо, чтобы кто-нибудь внушил им чувство долга.

— Ах, мои душечки, — сказала тетушка Пуллет сострадательным тоном, — удивительно, как вы быстро растете… Боюсь, как бы они от этого не ослабели, — добавила она, меланхолически поднимая глаза на миссис Талливер. — Мне кажется, у девочки слишком много волос… На твоем месте, сестрица, я бы подстригла ее покороче. Это вредно для Здоровья. Я бы не удивилась, если бы мне сказали, что именно потому она такая смуглая… Как ты думаешь, сестрица Дин?

— Вот уж не знаю, сестрица, — ответила миссис Дин и снова поджала губы, глядя на Мэгги критическим взором.

— Чепуха, — сказал мистер Талливер, — девочка совершенно здорова… у нее нигде ничего не болит. Бывает белая пшеница, бывает и красная, коли уж о том речь зашла, и многим темное зерно больше по вкусу. Но неплохо бы, Бесси, постричь ее покороче, чтоб волосы не торчали в разные стороны.

В душе у Мэгги зрел ужасный замысел, но привести его в исполнение мешало желание узнать у тетушки Дин, оставит ли она у них Люси. Тетушка Дин так редко привозила ее к ним. Исчерпав все резоны для отказа, миссис Дин обратилась к самой Люси:

— Неужели ты захочешь здесь остаться без мамы, а, Люси?

— Да, мамочка, пожалуйста, — робко промолвила Люси, и у нее даже шейка залилась краской.

— Молодец, Люси!.. Пусть остается, миссис Дин, пусть остается, — сказал мистер Дин, крупный подвижной мужчина, с внешностью, равно типичной для всех слоев английского общества, — лысина на макушке, рыжие бакенбарды, выпуклый лоб, плотное, но не грузное телосложение. Вы можете встретить пэров этого типа и подобных же торговцев бакалейным товаром или поденщиков. Но такие проницательные карие глаза, как у него, вы увидите куда реже. Он крепко держал в руке серебряную табакерку и время от времени обменивался понюшкой табаку с мистером Талливером, табакерка которого была только посеребренной; это служило поводом для постоянно повторявшейся шутки: мистер Талливер пытался обменяться с мистером Дином и табакеркой. Табакерка мистера Дина была преподнесена ему вместе с паем в деле старшими компаньонами фирмы, где он был управляющим, в знак признания его ценных услуг. Ни одного человека в Сент-Огге не ставили так высоко, как мистера Дина, и были люди, которые предсказывали, что, возможно, настанет день, когда мисс Сюзан Додсон, сделавшая, по общему суждению, самую невыгодную партию из всех сестер, будет ездить в лучшей карете и жить в лучшем доме, чем даже ее сестра Пуллет. Трудно заранее сказать, чего может достигнуть человек, ставший компаньоном такой большой фирмы, как фирма Гест и К0, владеющая мельницами, и кораблями, и даже собственным банком. А миссис Дин, как отмечали ее закадычные подруги, была дама честолюбивая и «загребущая». Уж она-то не даст своему муженьку стоять на месте, сумеет его как следует пришпорить.

— Мэгги, — поманив дочку к себе, тихо сказала миссис Талливер, когда вопрос, останется ли у них Люси, был разрешен, — пойди причешись… Ну же, как тебе не стыдно! Ты прекрасно знаешь, что я велела тебе сперва подняться к Марте.

— Том, пойдем со мной, — шепнула Мэгги, проходя мимо брата, и потянула его за рукав; Том с готовностью последовал за ней.

— Пойдем со мной наверх, — зашептала она, как только они очутились за дверью. — Я хочу сделать до обеда одну вещь.

— Нам ни во что не успеть поиграть, — сказал Том, с нетерпением ожидавший обеда и неспособный представить себе, что можно чем-нибудь заняться в оставшееся время.

— О, это мы успеем; ну, пойдем.

Том последовал за Мэгги в комнату матери и увидел, что сестра сразу же подошла к комоду и вынула из ящика большие ножницы.

— Зачем они тебе, Мэгги? — спросил Том с пробуждающимся любопытством.

Вместо ответа Мэгги схватила переднюю прядь волос и обрезала ее у самого лба.

— Ой, Мэгги! Ну, и влетит тебе! — воскликнул Том. — Ты лучше больше не режь.

Чик — снова щелкнули ножницы, и Том не мог не согласиться, что это неплохая забава: Мэгги будет выглядеть такой потешной!

— Ну-ка, Том, обрежь мне их сзади, — сказала Мэгги, опьяненная собственной смелостью и стремясь поскорей завершить свой подвиг.

— И попадет же тебе, знаешь, — оказал Том, предостерегающе покачивая головой, и нерешительно взял ножницы.

— Неважно, побыстрей! — крикнула Мэгги, топая ногой.

Щеки ее пылали.

Черные пряди были так густы; трудно было найти что-нибудь более соблазнительное для мальчишки, уже вкусившего запретной радости стричь гриву пони. Я обращаюсь к тем, кто знает, какое наслаждение сомкнуть лезвия ножниц, преодолевая тугую массу волос. Один упоительный взмах, затем второй и третий — и задние пряди тяжело упали на пол; Мэгги стояла, остриженная неровной «лесенкой», но при этом испытывала такое чувство полной свободы, словно она вышла из лесу на открытую равнину.

— Ой, Мэгги, — воскликнул Том, прыгая вокруг нее и с хохотом хлопая себя по коленям, — ой, не могу, до чего ж ты смешная! Посмотри на себя в зеркало; ты похожа на того дурачка, в которого мы в школе кидали скорлупу от орехов.

Мэгги ощутила неожиданный укол в сердце. Раньше она думала прежде всего об избавлении от надоевших ей волос и не менее надоевших замечаний по их поводу и — чуточку — о победе, которую она одержит над матерью и тетками благодаря такому решительному образу действий. Она не стремилась к тому, чтобы ее волосы выглядели красиво, об этом не могло быть и речи; она только хотела, чтобы люди считали ее умной маленькой девочкой, а не находили в ней одни недостатки. Но сейчас, когда Том стал над ней смеяться и сказал, что она похожа на дурачка, все это предстало пред ней совсем в ином свете. Она посмотрела в зеркало — Том все еще смеялся и хлопал в ладоши, — и ее раскрасневшиеся щеки побледнели, губы дрогнули.

— Ой, Мэгги, тебе придется идти сейчас к обеду, — сказал Том. — Ой, не могу!

— Не смейся надо мной, — топая ногой, гневно закричала Мэгги и толкнула его; из глаз ее потоком хлынули сердитые слезы.

— Ну-ну, потише, злюка, — сказал Том. — Для чего ж ты их тогда обстригла? Ну, я иду, нюхом слышу, что сейчас будет обед.

Он поспешил вниз и оставил Мэгги ro власти горького чувства, что сделанного не воротишь, — чувства, которое терзало ее детское сердечко чуть не каждый день. Она уже ясно видела, что учинила глупость и что теперь ей придется больше чем когда-либо слышать о своих волосах. Мэгги всегда поступала не подумав, под влиянием порыва, а затем во всех мельчайших подробностях, подсказанных живым воображением, представляла не только последствия своего поступка, но и что было бы, если бы она его не совершила. Том, обладавший удивительной врожденной способностью чуять, что ему на пользу, что во вред, никогда не делал таких глупостей, как Мэгги, и хотя был куда более своеволен и упрям, чем сестра, мать редко бранила его за непослушание. А уже если Тол совершал какой-нибудь промах, он держался твердо, ему все было нипочем. Если он испортил отцовский кнут, нахлестывая ворота, он-то чем виноват? — нечего кнуту застревать в петле. Раз Том Талливер стегает ворота, значит, поступок этот оправдан тем, что стегает их не кто другой, а именно он, Том Талливер, и он не намерен ни в чем раскаиваться… Но Мэгги, стоявшая в слезах перед зеркалом, чувствовала, что она просто не в состоянии сойти вниз и вынести суровые слова и взоры тетушек и смех, которым встретят ее Том, и Люси, и Марта, прислуживающая за столом, а возможно, даже отец и дядюшки, — раз Том смеялся, ясно — все остальные тоже будут. Ах, если бы она не трогала своих волос! Она сидела бы сейчас вместе с Томом и Люси и ела рулет с абрикосовым вареньем и дрочену. Что ей еще оставалось, как не плакать? Глядя на темные пряди срезанных волос, она была в таком же отчаянии, так же нуждалась в помощи, как Аякс,[16] глядящий на перебитых им овец. Возможно, закаленные невзгодами смертные, которым приходится думать о новогодних счетах, о погибшей любви и разбитой дружбе, назовут ее терзания пустыми, но для Мэгги они были не менее, а может быть и более мучительными, чем те, что в противовес им называют истинными огорчениями зрелых лет. «Ах, дитя мое, скоро тебя ждут настоящие печали, не то что теперь», — успокаивали нас в детстве, и мы, в свою очередь, став взрослыми, успокаиваем так других детей. Кому из нас не случалось, потеряв в незнакомом месте мать или няню, жалобно всхлипывать, глядя на свои голые ножки в маленьких носочках; но мы не можем теперь вызвать в памяти острую боль той минуты и поплакать над ней, как мы плачем над памятными до сих пор страданиями, испытанными каких-нибудь пять или десять лет назад. Каждая из таких горьких минут оставила свой неизгладимый след, но следы эти уже невозможно распознать под более поздними напластованиями поры нашей юности и зрелых лет; вот почему мы смотрим на горести детей с улыбкой, не верим в реальность их мучений. Можем ли мы, оглядываясь на далекое детство, вспомнить не только то, что мы делали и что с нами случалось, что нам нравилось и что не нравилось, когда мы ходили в коротком платьице или штанишках, но и проникнуть духовным взором в те чувства, которые владели нами, когда так далеко было от одних летних каникул до других, можем ли возродить в сознании все пережитое, когда школьные товарищи не хотели с нами больше играть потому, что мы просто из упрямства неправильно подавали мяч; или когда в дождливый день, не зная, чем заняться, мы от безделья принимались за проказы, от проказ переходили к открытому непослушанию, от непослушания к угрюмой мрачности; или когда мать наотрез отказывалась сшить нам взрослое платье к новому полугодию, хотя добрая половина наших сверстников давно вышла из курточек? Я уверен, если бы мы заново могли изведать горечь тех первых обид, тех неясных предчувствий, то ощущение полной безнадежности, которое во сто крат усугубляло эту горечь, мы бы не относились с таким пренебрежением к печалям наших детей.

— Мисс Мэгги, вам велено сейчас же идти вниз, — сказала Кезия, поспешно входя в комнату. — Батюшки! Что вы натворили! В жизни такого пугала не видела.

— Перестань, Кезия, — сердито сказала Мэгги. — Уходи.

— Но, говорю вам, мисс, вам велено сейчас же идти вниз — так приказала ваша матушка, — повторила Кезия, подходя к Мэгги и беря ее за руку, чтобы поднять с полу.

— Уйди, Кезия, я не хочу обедать! — крикнула Мэгги, отталкивая ее руку. — Не пойду я вниз.

— Ну, как знаете, мне недосуг вас ждать. Я должна прислуживать за столом, — ответила Кезия, выходя из комнаты.

— Мэгги, глупая, — сказал Том, заглядывая в дверь минут десять спустя, — почему ты не идешь обедать? Там целая куча сластей, и мама велит, чтобы ты шла. Ну чего ты ревешь, — экая ты нюня.

О, это ужасно! Том так жесток и бессердечен! Если бы оп сидел на полу и плакал, Мэгги тоже заплакала бы вместе с ним. И обед, наверно, вкусный, а она так хочет, так хочет есть. Ах, как ей тяжело!

Однако Том был не так уж жесток. Он не собирался плакать, и горе Мэгги не мешало ему с удовольствием предвкушать сладкое, но он подошел к ней и, прижав ее голову к своей, тихо сказал, стараясь ее утешить:

— Значит, не придешь, Мэгги? Хочешь, я привесу тебе кусочек рулета, когда съем свой, и драчену, и разных разностей?

— Хочу-у-у, — протянула Мэгги, чувствуя, что жизнь становится несколько более сносной.

— Хорошо, — сказал Том, выходя. Но у самых дверей он снова обернулся и добавил: — А все же лучше спускайся, знаешь. Там на десерт — орехи и настойка из буквицы.

Когда Том ушел, Мэгги перестала плакать и задумалась. Его участливые слова немного смягчили ее горе, а орехи и настойка стали предъявлять свои законные права.

Медленно поднялась она с пола, усыпанного прядями срезанных волос, медленно спустилась вниз. Здесь, прислонившись плечом к косяку, она заглянула внутрь, когда дверь в столовую приотворилась. Она увидела Тома, и Люси, и пустой стул между ними, а рядом на столике дрочену. Это было выше ее сил. Она проскользнула в комнату и направилась к своему месту. Но не успела она сесть, как пожалела об этом, и ей снова захотелось очутиться наверху.

При виде ее миссис Талливер чуть не хватил удар: тихонько вскрикнув, она уронила большую ложку, которой набирала подливку, прямо в блюдо — с самыми неприятными последствиями для скатерти. Кезия, не желая волновать хозяйку в то время, когда та режет мясо, не открыла ей истинной причины того, почему Мэгги отказалась спуститься вниз, и миссис Талливер думала, что речь идет не более чем о приступе упрямства, за которое Мэгги сама себя наказала, лишившись половины обеда.

Возглас миссис Талливер заставил все глаза обратиться туда, куда был устремлен ее взор; щеки и уши Мэгги запылали огнем, а дядюшка Глегг, седой добродушный джентльмен, воскликнул:

— Ну и ну! Что это за маленькая девочка? Да я совсем ее не знаю. Уж не на дороге ли вы ее подобрали, Кезия?

— Гляди ты, ведь это она сама обрезала себе волосы, — вполголоса сказал мистер Талливер мистеру Дину и от души рассмеялся. — Видели вы такую негодницу?

— Ну, мисс, и смешной же у тебя теперь вид, — заметил дядюшка Пуллет; и, вероятно, ни разу в жизни слова его никому не причиняли такой острой боли.

— Фи, как не стыдно! — громко произнесла тетушка Глегг тоном самого сурового порицания. — Маленьких девочек, которые стригут себе волосы, следует сечь и сажать на хлеб и воду, а не пускать за стол вместе с дядюшками и тетушками.

— Да, да, — подхватил дядюшка Глегг, желая обернуть эту угрозу в шутку, — я думаю, ее нужно отправить в тюрьму, там ей остригут остальные волосы — вот и подравняются.

— Она стала еще больше похожа на цыганку, чем раньше, — сказала тетушка Пуллет с жалостью в голосе. — Какая обида, сестрина, что девочка такая смуглая; мальчик-то беленький, ничего не скажешь. Боюсь, как бы ей это не повредило в жизни.

— Она гадкая девочка и хочет разбить своей маме сердце, — проговорила миссис Талливер со слезами на глазах.

На Мэгги сыпался град упреков и насмешек. Сперва ее щеки вспыхнули от гнева, который на некоторое время, очень ненадолго, дал ей силы для внутреннего отпора, и Том решил, что, вдохновленная появлением рулета и дрочены, она стойко все перенесет. Под этим впечатлением он шепнул: «Ой, не могу, Мэгги, говорил я тебе, что влетит». Он сказал это из дружеских чувств, но Мэгги подумала, что Том радуется ее позору. И без того слабое сопротивление рухнуло, к горлу подкатил какой-то ком, и, вскочив со стула, она подбежала к отцу, уткнулась лицом ему в плечо и громко расплакалась.

— Полно, полно, девонька, — принялся утешать ее отец, прижимая к себе, — ну что за беда; твое право было их обрезать, коли они тебе мешали. Брось плакать, отец не даст тебя в обиду.

Целительный бальзам нежности! Мэгги не забыла ни одного из этих случаев, когда отец «не давал ее в обиду»; она хранила их в своем сердце и думала о них многие годы спустя, когда все толковали, что мистер Талливер плохо выполнил свой долг по отношению к детям.

— Ох, и балует же твой муж этого ребенка, Бесси! — громко произнесла «в сторону» миссис Глегг. — Это ее погубит, ежели ты не примешь мер. Мой отец так своих детей не воспитывал, иначе не бывать бы нашей семье такой, какая она есть.

К этому времени расстройство миссис Талливер из-за семейных неприятностей достигло, видимо, того предела, за которым наступает полное безразличие. Не обратив внимания на слова сестры, она откинула назад ленты чепчика и с немой покорностью судьбе принялась раскладывать рулет. Десерт принес Мэгги полное избавление, так как детям разрешили взять настойку и орехи в беседку, — день был очень теплый, — и с живостью букашек, выбравшихся из-под направленного на них зажигательного стекла, они выбежали из дома и помчались наперегонки по саду, где только-только стали набухать на кустах почки.

У миссис Талливер были особые основания отпустить детей. Теперь, когда покончили с обедом и мысли больше не были заняты едой, наступил подходящий момент, чтобы сообщить о планах мистера Талливера относительно Тома, и самому Тому при этом лучше было не присутствовать. Дети привыкли, что о них говорят так свободно, словно они птицы и ничего не понимают, как бы они ни вытягивали свои шейки и ни прислушивались; но в данном случае миссис Талливер проявила необычную осмотрительность, так как за последнее время по некоторым признакам убедилась, что учение у пастора для Тома — перспектива столь же малоприятная, как, например, обучение у констебля. Миссис Талливер со вздохом признавалась себе, что ее муж все равно сделает по-своему, что бы там ни говорили сестрица Глегг или сестрица Пуллет, но, во всяком случае, если дело обернется худо, никто не сможет ее упрекнуть, что она согласилась на безрассудный поступок мужа, ни слова не сказав своей родне.

— Мистер Талливер, — прервала она беседу своего мужа с мистером Дином, — не пора ли уже рассказать тетушкам и дядюшкам, что ты решил насчет Тома?

— Ладно, — довольно резко ответил мистер Талливер, — я готов кому угодно сказать, что я решил с ним сделать. Я решил, — продолжал он, глядя на мистера Глегга и мистера Дина, — я решил послать его к мистеру Стеллингу, пастору в Кинг-Лортоне… Очень, говорят, сведущий человек, он Тома на ум наставит.

Среди присутствующих пронесся шепот удивления, как это бывает в сельской церкви, когда священник коснется с кафедры житейских дел своей паствы. Для тетушек и дядюшек было полной неожиданностью узнать, что планы мистера Талливера как-то связаны с пастором. Что до дядюшки Пуллета, он вряд ли был бы больше сбит с толку, если бы мистер Талливер заявил, что собирается послать Тома к лорду-канцлеру. Мистер Пуллет принадлежал к тому ныне вымершему классу английских йоменов, которые одевались в тонкое сукно, платили высокие налоги и подати, исправно ходили в церковь и уничтожали по воскресеньям праздничный обед, столь же твердо веря в то, что между британской церковью и государством нет никакого различия, как в то, что солнце вертится вокруг земли. Печально, но факт — у мистера Пуллета было смутное представление, что епископ — это нечто вроде баронета, который может быть, а может и не быть священнослужителем, и так как пастор его прихода был человек родовитый и состоятельный, мысль о том, что священник выступает в роли учителя, настолько противоречила всем его понятиям, что совершенно не укладывалась в голове. Я знаю, в наш просвещенный век трудно поверить в столь глубокое невежество, но поразмыслите, каких блестящих результатов может достигнуть при благоприятных условиях человек, одаренный природными способностями. А дядюшка Пуллет отличался как раз исключительной природной способностью к невежеству. Он-то первый и выразил вслух свое недоумение.

— Что? Зачем вам понадобилось посылать его к пастору? — спросил он, изумленно помаргивая, и поглядел на мистера Глегга и мистера Дина, чтобы увидеть, понимают ли они хоть что-нибудь.

— Да затем, что пасторы, как я смекаю, — лучшие учителя, — сказал бедный мистер Талливер, который в лабиринте нашего мудреного света с величайшей готовностью крепко хватался за любую путеводную нить. — Джейкобз, у которого был Том, не пастор, а что толку? Ничему он Тома не выучил. Вот я и решил — уж коли посылать Тома к учителю, так чтоб не был вроде Джейкобза. А этот мистер Стеллинг, судя по всему, как раз такой человек, какой мне нужен. Я собираюсь отправить к нему Тома после Иванова дня, — решительно закончил он, постучав по крышке табакерки, и заложил в нос понюшку табаку.

— Вам тогда придется оплатить солидный счет за полгода, э, Талливер? Пасторы имеют о себе довольно высокое понятие, — заметил мистер Дин, с шумом втягивая табак, что он проделывал во всех тех случаях, когда хотел остаться в стороне.

— И вы думаете, сосед Талливер, пастор научит его различать с первого взгляда, какая пшеница хорошая, какая плохая? — засмеялся мистер Глегг; он любил пошутить и считал, что теперь, когда он удалился от дел, ему не только простительно, но даже подобает видеть вещи с их смешной стороны.

— Да я, понимаете, задумал тут кой-что насчет Тома, — начал мистер Талливер, но, сделав это заявление, умолк и поднес к губам стакан.

— Ну, ежели мне дозволят раскрыть рот — а это не часто бывает, — с горькой многозначительностью вмешалась миссис Глегг, — я хотела бы узнать, какой толк дать мальчику воспитание не по средствам.

— Видите ли, — продолжал мистер Талливер, глядя не на миссис Глегг, а на мужскую половину своей аудитории, — я решил пустить Тома по другой части. Я уж давненько об этом подумывал, а как посмотрел на Гарнета и его сына, так и сомневаться перестал. Хочу определить его к какому-нибудь делу, где бы он мог начать без капитала; вот и надо отдать его в науку, чтоб он не уступал законникам и всяким таким людям и меня мог при случае надоумить.

Не разжимая губ, на которых играла не то жалостливая, не то презрительная улыбка, миссис Глегг издала громкое «гм».

— Было бы куда лучше для иных людей, — произнесла она после столь многообещающего введения, — кабы они оставили законников в покое.

— Значит, он стоит во главе средней классической школы, этот пастор — вроде той, что на Маркет-Бейли? — спросил мистер Дин.

— Нет… вовсе нет, — обернулся к нему мистер Талливер. — Он возьмет не больше двух-трех учеников, так что у него будет достаточно времени для каждого из них.

— А-а, и он их быстрее выучит. А то им трудно учиться, когда их так много, — заметил дядюшка Пуллет, чувствуя, что наконец проник в самую суть этого трудного вопроса.

— Но он, верно, и деньги спросит хорошие?.. — осведомился дядюшка Глегг.

— Да, добрых сто фунтов в год… не меньше, — произнес мистер Талливер, немало гордясь своим решительным образом действий. — Но это опять же не выброшенные деньги; образование для Тома будет тот же капитал.

— Да, это имеет свой смысл, — заметил мистер Глегг. — Что ж, сосед Талливер, может, вы и правы, может, вы и правы.

Коль нет земли и нет ни пенни,

То в пору взяться за ученье.

Я, помню, видел эти две строчки на витрине в Бакстоне. Но нам, неученым, лучше приберечь свои денежки, а, сосед Пуллет? — И мистер Глегг с довольным видом потер колени.

— Дивлюсь я вам, мистер Глегг, — заявила его супруга. — Не к лицу это человеку вашего возраста и положения.

— Что не к лицу, миссис Глегг? — спросил мистер Глегг, весело подмигивая окружающим. — Новый синий костюм, который я сегодня надел?

— Мне жаль вас, мистер Глегг: как можно проявлять такую слабость характера! Я говорю, не к лицу вам шутить, когда ваша родня очертя голову несется к разорению.

— Коли это вы обо мне, — отозвался мистер Талливер, задетый за живое, — так обо мне можете не беспокоиться, я справлюсь со своими делами без посторонней помощи.

— Как это я забыл, — сказал мистер Дин, благоразумно переводя разговор на другую тему, — ведь я слышал от кого-то, что Уэйкем тоже собирается послать своего сына — Этого калеку — к пастору. Ты не помнишь, Сюзан? — обратился он к своей супруге.

— Ничего не могу об этом сказать, ровно ничего, — ответила миссис Дин и снова крепко сжала губы. Кто-кто, но уж никак не миссис Дин станет ввязываться в перебранку, где того и гляди достанется тебе самому.

— Что ж, — сказал мистер Талливер преувеличенно весело, чтобы миссис Глегг видела, что он и думать о ней забыл. — Уж коли Уэйкем хочет послать сына к пастору — будьте уверены, я не промахнусь, когда сделаю то же. Уэйкем — самая продувная бестия, какую породил нечистый, но уж он-то насквозь видит всякого, с кем имеет дело. Да, да, скажите мне, кто мясник Уэйкема, и я скажу вам, где покупать мясо.

— Но сын адвоката Уэйкема — горбун, — заметила миссис Пуллет со смутным ощущением, что вся эта история принимает несколько похоронный характер, — натуральнее послать его к пастору.

— Да, — вмешался мистер Глегг, опрометчиво подхватывая слова миссис Пуллет, — не забывайте об этом, сосед Талливер. Сын Уэйкема вряд ли пойдет по деловой части. Уэйкем сделает из него джентльмена, из бедного мальчонки.

— Мистер Глегг, — прервала его миссис Глегг тоном, свидетельствующим, что, хотя она решила крепко закупорить свое негодование, оно помимо ее воли с шумом просачивается наружу, — придержите лучше язык, мистер Талливер не желает знать ваше мнение, равно как и мое. Иные люди сами лучше всех все знают.

— Ну, коли судить по вашим словам, так это к вам как раз и относится, — отрезал мистер Талливер, снова начиная кипятиться.

— О, я молчу, — саркастически промолвила миссис Глегг. — Моего совета не спрашивали, я и не даю его.

— Редкий случай, — сказал мистер Талливер. — Советы — единственное, что вы даете, даже чересчур охотно.

— Давать, может, я ничего и не даю, зато охотно ссужаю, — отпарировала миссис Глегг. — Я одалживала деньги кой-кому, кто, может статься, заставит меня пожалеть, что я ссужала собственную родню.

— Полно, полно, полно, — пытался успокоить их мистер Глегг.

Но ничто не могло удержать мистера Талливера от резкого ответа:

— Ну, так вы, сдается мне, имеете долговое обязательство и получаете своп пять процентов, родня это или не родня.

— Сестрица, — умоляюще промолвила миссис Талливер, — выпей настойки и возьми хоть немножко миндаля и изюма.

— Бесси, мне жаль тебя, — обернулась к ней миссис Глегг; она сильно напоминала дворняжку, которая обрадовалась случаю оставить в покое прохожего с палкой и облаять безоружного. — Не к чему сейчас толковать мне о миндале да изюме.

— О боже, сестрица Глегг, не надо ссориться, — простонала миссис Пуллет, роняя слезу. — Да еще после обеда. Тебя может хватить удар — смотри, ты вся красная сделалась… а мы только-только сняли траур и уложили в сундуки платья с крепом. Так сестры не поступают.

— Надо думать, не поступают, — отрезала миссис Глегг. — Хорошенькие настали времена, ежели одна сестра приглашает к себе в дом другую нарочно, чтобы затеять ссору и оскорблять ее.

— Легче, легче, Джейн, не горячись, — вступился мистер Глегг.

Но не успел он договорить, как мистера Талливера, ни в коей мере еще не излившего свой гнев, снова прорвало.

— Да кто тут затевает ссоры? — вскричал он. — Вы сами не можете оставить людей в покое и вечно всех грызете. Я ни за что не стану ссориться с женщиной, ежели она знает свое место.

— Свое место! Еще чего? — повысила голос миссис Глегг. — И поважнее вас были люди, мистер Талливер, — они давно уже спят вечным сном, — а обращались со мной поуважительней, чем вы… хотя, конечно, мой муж сидит тут, словно воды в рот набрал, и смотрит, как меня оскорбляют. И кто? Тот, кто и думать бы об этом не посмел, когда бы некоторые члены нашей семьи не вышли замуж невесть за кого.

— Уж коли об этом речь зашла, — отпарировал мистер Талливер, — так моя семья не хуже вашей… и даже лучше — в ней нет женщины с таким вздорным характером.

— Отлично, — заявила миссис Глегг, поднимаясь, — не знаю, может, вы, мистер Глегг, думаете, что так и надо — сидеть здесь и слушать, как меня поносят, но только я и минуты не останусь в этом доме. Вы можете оставаться и ехать домой в двуколке, я пойду пешком.

— Ах ты, господи, ах ты, господи, — горестно промолвил мистер Глегг, выходя из комнаты вслед за своей половиной.

— Ну, как ты мог это сказать? — со слезами на глазах проговорила миссис Талливер.

— Скатертью дорожка, — проворчал мистер Талливер, слишком разгоряченный, чтобы его могли охладить даже ручьи слез. — Пусть уходит, и чем скорее, тем лучше. В другой раз подумает, прежде чем указывать мне.

— Сестрица Пуллет, — растерянно обратилась к сестре миссис Талливер, — как ты полагаешь, выйдет что, ежели ты пойдешь за ней и попробуешь ее урезонить?

— Лучше не надо, лучше не надо, — сказал мистер Дин. — Уладите это в другой раз.

— Тогда, сестрицы, пойдем посмотрим, что делают дети, — предложила миссис Талливер, вытирая глаза.

Ни одно предложение не могло быть более кстати. Когда сестры вышли из комнаты, мистер Талливер вздохнул с облегчением: ну и надоели ему эти женщины — хуже мух. Одним из наибольших удовольствий мистер Талливер полагал беседу с мистером Дином, но тот был настолько занят, что видеться им удавалось очень редко. Мистер Талливер считал мистера Дина самым «смыслящим» из своих знакомых, к тому же тот обладал бойким и злым языком, чего так недоставало самому мистеру Талливеру, у которого любовь к острому словцу не находила себе членораздельного выражения. И теперь, когда женщины ушли, они могли наконец завести серьезный разговор, не опасаясь, что их прервут из-за каких-нибудь пустяков. Они могли обменяться мнениями насчет герцога Веллингтона, позиция которого в католическом вопросе показала его в совершенно новом свете, и выразить снос презрение к тому, как он вел себя во время битвы при Ватерлоо, которую он ни за что бы не выиграл, если бы в его распоряжении не было многочисленной английской армии, не говоря уже о Блюхере и пруссаках, подоспевших, как слышал мистер Талливер от весьма осведомленного человека, в самый последний момент. Тут, правда, между ними возникло небольшое разногласие, ибо мистер Дин заметил, что не склонен слишком доверять пруссакам — форма их морских судов и неудовлетворительный характер сделок с данцигскими пивоварами заставляют его придерживаться весьма низкого мнения о пруссаках вообще. Потерпев поражение в этом вопросе, мистер Талливер принялся сетовать на то, что не бывать уже стране такой, какой она была когда-то; однако мистер Дин, связанный с фирмой, доходы которой с каждым годом росли, естественно, не так мрачно смотрел на будущее и привел несколько примеров насчет состояния экспорта, в частности экспорта кож и технического цинка, которые несколько успокоили страхи мистера Талливера и отодвинули в более отдаленное будущее те времена, когда страна окончательно станет добычей папистов и радикалов и честным людям трудно будет пробиться в жизни.

Дядюшка Пуллет сидел и, помаргивая глазками, слушал, как они обсуждают эти высокие материи. Сам он в политике ничего не смыслил, считая, что тут нужен особый талант, но, судя по тому, что они говорили, этот герцог Веллингтон совсем не подходил для своего поста.

Глава VIII МИСТЕР ТАЛЛИВЕР ПРОЯВЛЯЕТ СЛАБОСТЬ

— А что, ежели сестрица Глегг потребует обратно свои деньги?.. Тебе будет не так легко раздобыть сейчас пятьсот фунтов, — сказала в тот вечер миссис Талливер своему супругу, перебирая в памяти все события этого горестного дня.

Миссис Талливер прожила с мужем тринадцать лет, однако в полной неприкосновенности сохранила с первых дней супружеской жизни способность говорить вещи, которые побуждали его делать как раз обратное тому, что ей хотелось. Удивительно, как некоторые умы ухитряются не потерять своей первозданной свежести; так золотая рыбка, дожив до самого преклонного возраста, по-видимому, продолжает питать юношескую иллюзию, что она может проплыть прямо сквозь стенку аквариума. Миссис Талливер была милой рыбкой этого рода и в течение тринадцати лет, натыкаясь лбом на одну и ту же стенку, каждый раз снова пыталась прошибить ее все с тем же рвением.

Замечание миссис Талливер немедленно склонило мистера Талливера к убеждению, что ему вовсе не трудно будет раздобыть пятьсот фунтов, а когда она стала довольно настойчиво спрашивать, как же это он их раздобудет, не закладывая мельницу и землю — чего, он, по его словам, никогда не сделает, — ведь в наши дни люди не очень-то охотно ссужают деньги без залога, — мистер Талливер, разгорячась, объявил, что миссис Глегг вольна поступать как ей угодно, деньги он вернет, потребует она их или нет. Он не желает быть обязанным ни одной из своячениц. Когда мужчина берет жену из семьи, где целая куча баб, ему со многим приходится мириться, коли он на это пойдет. Но он, мистер Талливер, не пойдет.

Миссис Талливер тихонько всплакнула, надевая ночной чепец, но очень скоро погрузилась в целительный сон, убаюканная мыслью, что завтра она переговорит обо всем с сестрицей Пуллет в Гэрум-Фёрзе, куда она была приглашена с детьми к чаю. Не то чтобы она ожидала каких-нибудь определенных результатов от этого разговора, но, хотя сделанного не воротить, не может быть, чтобы ничего не изменилось, если как следует поплакаться.

Муж ее не мог заснуть довольно долго — он тоже думал о визите, который нанесет на следующий день, и его размышления на этот счет имели далеко не такой неопределенный и утешительный характер, как мысли его любезной половины.

Под горячую руку мистер Талливер был способен на самые опрометчивые поступки, хотя это и может показаться несовместимым с тем опасливым недоверием к мудреной, удивительной природе человеческих отношений, которое было ему свойственно в минуты более спокойных раздумий. Однако вполне возможно, что между этими, как будто противоположными, чертами в действительности есть прямая связь: мне часто приходилось замечать, что нет лучшего способа запутать моток пряжи, как дернуть за одну нитку…

Вот почему на следующий день, вскоре после обеда (мистер Талливер не жаловался на пищеварение), он направлялся верхом в Бассет — повидать свою сестру Мосс и се мужа. Дело в том, что, как только он бесповоротно решил вернуть взятые им взаймы у миссис Глегг пятьсот фунтов, ему, естественно, пришло в голову, что у него есть долговая расписка на триста фунтов, которые он ссудил своему зятю Моссу, и если бы вышеназванный Мосс ухитрился отдать деньги в ближайшее время, это в значительной степени опровергло бы ошибочное представление, будто мистер Талливер попал в затруднительные обстоятельства, — представление, которое его смелый поступок мог бы вызвать у слабых людей, непременно желающих в точности знать, как будет сделано то или иное, прежде чем они поверят в возможность благополучного исхода.

Мистер Талливер находился в положении, в котором не было ничего нового и примечательного, но, подобно многому другому, оно могло в конце концов привести к весьма плачевным результатам: его считали куда более состоятельным человеком, чем он был на самом деле. А так как все мы склонны верить тому мнению, которое составили о нас другие, то он обычно думал о банкротстве и разорении с тем же чувством, с каким поджарый, долговязый человек слышит, что полнокровного коротышку, его соседа, хватил удар: «Очень жаль, но уж мне-то это не грозит». Он привык к милым шуткам о том, какая важная он персона — хозяин мельницы и владелец хорошего участка земли, и эти шутки, естественно, поддерживали в нем ощущение, что он человек со средствами. Они придавали особо приятный вкус стакану вина, который он выпивал с друзьями в рыночный день, и если бы не нужно было каждые полгода производить очередную выплату процентов, мистер Талливер и правда забыл бы, что его заманчивый для многих участок заложен за две тысячи фунтов. Но разве он так уж в этом виноват? Тысячу он должен был выделить сестре в приданое, а как может рассчитывать выплатить деньги по закладной человек, соседи которого непременно хотят с ним судиться, в особенности если он пользуется хорошей репутацией у приятелей, которые предпочитают взять сотню фунтов взаймы, не оставляя в залог каких-то грязных бумажонок? В натуре нашего друга Талливера было много доброты, и ему неприятно было резко отказывать даже сестре, которая не только, как это свойственно сестрам, появилась на свет без малейшей в том надобности и послужила причиной того, что пришлось заложить землю, но к тому же неудачно вышла замуж и увенчала свои прегрешения восемью детьми. Мистер Талливер знал, что проявляет слабость, но, оправдывался он перед собой, — бедняжка Гритти была такая хорошенькая до того, как вышла за Мосса… иногда тут у него даже голос дрожал. Однако в это утро он был в настроении более приличествующем деловому человеку, и пока он ехал по изрытым глубокими колеями проселкам Бассета, расположенного так далеко от города, что доставка на рынок продуктов и подвоз удобрений поглощали добрую половину доходов, которые давала бедная бассетская земля, — он достиг должной степени раздражения против Мосса, человека без средств, человека, который, если только случались падеж или засуха, непременно получал свою долю, человека, который, чем больше вы стараетесь вытащить его из болота, тем глубже в нем увязает. Это ему только на пользу пойдет, коли придется раздобыть триста фунтов: это заставит его не быть таким растяпой и не сделать в нынешнем году такой же глупости с шерстью, как в прошлом. Да что там, он, мистер Талливер, был слишком снисходителен к своему зятю, а раз он два года не спрашивал с него даже процентов, тот, верно, подумал, что об основном долге и тревожиться нечего. Но мистер Талливер больше не собирается помогать таким людям, что сами на ногах не стоят, и поездка по дорогам Бассета вряд ли могла улучшить его настроение и поколебать эту решимость. Время от времени, когда лошадь спотыкалась, попадая в глубокие выбоины, оставленные подковами в самые грязные дни зимы, мистера Талливера подбрасывало в седле, и с уст его срывались отрывистые проклятья по адресу праотца законников, который так или иначе приложил свое копыто к этим дорогам; а заросшие сорняками земли и полуразвалившиеся изгороди, то и дело попадавшиеся ему на глаза, хотя и не имели отношения к хозяйству его зятя, Мосса, все же еще больше способствовали недовольству мистера Талливера этим незадачливым хлебопашцем. Пусть это поле чужое, но оно с успехом могло бы принадлежать и Моссу. Весь Бассет на один лад: нищенский приход. Так полагал мистер Талливер, и полагал, конечно, не без основания. В Бассете была скудная почва, скверные дороги, бедный, не проживающий в своем поместье лендлорд, бедный, не проживающий в своем приходе священник и не менее бедный помощник священника — один на два прихода. Если кто-нибудь, убежденный в способности человеческого духа торжествовать над обстоятельствами, станет утверждать, что прихожане Бассета при всем том могут быть превосходными людьми, мне нечего возразить против этого абстрактного положения: я знаю одно — в действительности духовный облик Бассета находился в полном соответствии с его обстоятельствами. Глинистые, заросшие травой или покрытые жидкой грязью проселки, которые, казалось, не вели никуда, разве что друг к другу, на самом деле терпеливо шли к пролегавшей в отдалении большой дороге; однако жители Бассета куда чаще направляли свои стопы к средоточию беспутной жизни, официально именовавшемуся «Маркиз из Грэнби», а среди завсегдатаев известному как «Дикисонов кабачок». Большая низкая комната с посыпанным песком полом, пропитанная застарелым табачным духом, к которому примешивался запах прокисшего пива, унылое прыщавое лицо мистера Дикисона, прислонившегося к дверному косяку и выглядевшего при дневном свете столь же неуместно, как оплывший огарок с ночной пирушки, — все это может показаться не слишком заманчивым воплощением соблазна, но для большинства бассетских мужчин, проходивших мимо в зимние сумерки, здесь таилось роковое очарование. И если какая-нибудь из хозяек в Бассете хотела доказать, что муж ее не прожигатель жизни, вряд ли она могла сделать это более убедительно, чем заявив, что от одного троицына дня до другого он не оставил у Дикисона ни шиллинга. Миссис Мосс не раз говорила это о своем муже, когда брат ее был расположен находить в нем одни недостатки — как, например, сегодня… А тут еще ворота на ферму… Не успел мистер Талливер толкнуть их рукояткой хлыста, как они сорвались с верхних петель и чуть не ушибли и его самого и лошадь; ничто не могло так усилить его раздражение. Мистер Талливер уже собрался было спешиться и провести лошадь по жидкой грязи двора, покрытого тенью от мрачных деревянных строений, к длинному полуразрушенному жилому дому, стоящему в более высокой, мощеной части участка, но тут своевременно появился пастух, и это избавило его от необходимости нарушить твердое намерение не слезать с коня во время этого визита. Если человек хочет быть непреклонным, ему лучше оставаться в седле, чтобы не видеть ничьих умоляющих глаз, и говорить, обозревая далекий горизонт… Миссис Мосс услышала лошадиный топот и, когда брат подъехал, уже стояла перед кухонной дверью, устало ему улыбаясь; на руках у нее сидел черноглазый младенец. Миссис Мосс похожа была на брата, но лицо ее поблекло, — пухленькая ручонка малыша, прижавшаяся к ее увядшей щеке, казалось, еще резче подчеркивала это.

— Рада видеть тебя, братец, — сказала она с нежностью в голосе. — Я не ждала тебя сегодня. Как поживаешь?

— О, неплохо, миссис Мосс, неплохо, — холодно обронил брат, как будто с ее стороны было изрядной дерзостью задать этот вопрос. Она сразу поняла, что брат не в духе. Он звал ее миссис Мосс, только когда на нее сердился или когда они были на людях. Но она считала вполне естественным, что бедных каждый может унизить. Миссис Мосс не придерживалась той точки зрения, что все люди равны. Это была безропотная, чадолюбивая, мягкосердечная женщина.

— А что, мужа твоего, видно, нет? — добавил мистер Талливер после нескольких минут угрюмого молчания, во время которого из дому, как цыплята из лукошка вслед за исчезнувшей вдруг наседкой, высыпали четверо ребятишек.

— Да, но он близко, на картофельном поле… Джорджи, сбегай быстренько на Фар-Клоус, скажи отцу, что приехал твой дядя… Ты не сойдешь с лошади, братец, не перекусишь чего-нибудь?

— Нет, нет, не могу. Мне надо будет сразу же ехать домой, — ответил мистер Талливер, глядя в пространство.

— А как миссис Талливер и дети? — смиренно спросила миссис Мосс, не решаясь настаивать на своем приглашении.

— О, как нельзя лучше. Том с Иванова дня идет в новую школу… Сильно потратиться придется. Скверное дело, когда надобно дожидаться своих денег.

— Будь добр, отпусти как-нибудь Тома и Мэгги в гости к их братишкам и сестренкам. Мои малыши ждут не дождутся своей сестрички… А ведь я ее крестная и так ее люблю… Уж такую они вокруг нее суету поднимут, все, что есть, принесут. И я знаю, ей нравится у нас бывать — такое любящее сердечко, а уж до чего шустрая да умненькая, и не расскажешь.

Будь миссис Мосс не воплощенное простодушие, а хитрей из хитрецов, и тогда она не могла бы придумать ничего более удачного, чтоб умилостивить брата, нежели эта похвала по адресу Мэгги. Он редко слышал, чтобы кто-нибудь по собственному почину хвалил «маленькую»; обычно отстаивать ее достоинства приходилось ему самому. Но у тети Мосс Мэгги всегда показывала себя в наилучшем свете. Это была ее Элсейшия,[17] куда не достигала рука закона: если она что-нибудь опрокидывала, пачкала башмаки или рвала платье — в доме тети Мосс это считалось в порядке вещей. Взор мистера Талливера помимо его воли смягчился, и, отвечая, он уже не отвел глаз от сестры.

— Да, ты ей, видать, куда больше по сердцу, чем другие тетушки. Она в нашу семью пошла, ни вот столечко на мать не похожа.

— Мосс говорит, она — вылитая я в молодости, — сказала миссис Мосс, — но я никогда не была такая шустрая и такая охотница до книг. Я думаю, моя Лиззи в нее — вот она, и верно, смышленая… Подойди сюда, Лиззи, голубка, пусть дядя на тебя посмотрит. Он тебя и не узнает, так ты выросла.

Лиззи, черноглазая девчушка лет семи, казалась немного испуганной, когда мать подтолкнула ее вперед: маленькие Моссы испытывали благоговейный трепет перед своим дядей с Дорлкоутской мельницы. Девочка настолько уступала Мэггп в живости характера и выразительности лица, что сравнение могло только польстить отцовской гордости мистера Талливера.

— Да, они немного похожи, — сказал он, благожелательно глядя на фигурку в замусоленном передничке. — Обе пошли в пашу мать. У тебя хватает девчонок, Гритти, — добавил он полусострадательным, полуукоризненным тоном.

— Четверо, благослови их господь, — со вздохом отозвалась миссис Мосс, поглаживая Лиззи по головне, — столько же, сколько и мальчиков. На каждого брата по сестре.

— Да, но им придется самим пробивать себе дорогу, — сказал мистер Талливер, чувствуя, что твердость его поколеблена, и стремясь поддержать ее этим полезным намеком. — Они не должны рассчитывать только на своих братьев.

— Это верно; но, я надеюсь, братья будут любить бедняжек и не забудут, что их один отец с матерью породили. Парнишки от этого бедней не станут, — поспешно проговорила миссис Мосс, робко вспыхивая, как полупогасший огонь.

Мистер Талливер слегка ударил лошадь по крупу, затем придержал ее и сердито крякнул: «Но, ты, балуй у меня!» — к величайшему удивлению этого невинного животного.

— И чем их больше, тем больше они должны любить друг друга, — наставительно молвила миссис Мосс, глядя на детей. Но затем, снова поворачиваясь к брату, добавила: — Хотя, бог даст, и твой парнишка всегда будет хорош с Мэгги, пусть их только двое, как нас с тобой, брат.

Эта стрела попала мистеру Талливеру прямо в сердце. Он не обладал слишком живым воображением, но мысль о Мэггп никогда не покидала его, и ему не требовалось особого труда, чтобы представить себе «маленькую» на месте ее тети Мосс. Неужели она будет когда-нибудь бедовать, и Том не пожалеет ее?

— Да, да, Гритти, — сказал мельник с неожиданной мягкостью в голосе. — Но ведь я всегда делал для тебя все, что мог, — добавил он, словно оправдываясь.

— Я не спорю, брат, я не какая-нибудь неблагодарная, — согласилась бедная миссис Мосс, слишком измученная тяжким трудом и детьми, чтобы сохранить силы еще для гордости. — Но пот и отец… Ну и долго ты, Мосс!

— Долго, говоришь? — обиженно молвил мистер Мосс, едва переводя дыхание. — Я всю дорогу бежал… Что же вы не сойдете с лошади, мистер Талливер?

— Пожалуй, сойду; пройдем-ка в сад, я хочу кой о чем потолковать с вами, — сказал мистер Талливер, рассчитывая, что в отсутствии сестры он скорее выдержит характер.

Он спешился и последовал за мистером Моссом к старой беседке под тисом, а сестра осталась на месте, похлопывая младенца по спинке и задумчиво глядя им вслед.

Их появление в беседке вспугнуло нескольких кур, наслаждавшихся купанием в пыли; громко кудахтая и хлопая крыльями, куры тут же бросились врассыпную. Мистер Талливер сел на скамью, с недоверчивым видом постукал рукояткой хлыста по земле, будто ожидая, что под ней вдруг окажется яма, и ворчливо начал:

— Что это, я вижу — у вас опять пшеница на Корнер-Клоус, и хоть бы горсть удобрений в земле. Ничего у вас и в этом году не выйдет.

Мистер Мосс, до женитьбы на мисс Талливер считавшийся первым щеголем Бассета, сейчас был покрыт щетиной недельной давности и имел уныло-безнадежный вид заезженной клячи. Он ответил терпеливым и вместе раздраженным тоном:

— Что ж поделаешь? Нам, бедным фермерам, приходится изворачиваться, как можем. Пусть, у кого есть шальные деньги, зарывают в землю половину того, что хотят от нее взять.

— Уж не знаю, у кого шальные деньги, как не у тех, кто берет взаймы и не платит процентов, — проворчал мистер Талливер, стремясь затеять ссору: это было бы самым простым и легким предлогом потребовать назад свои триста фунтов.

— Знаю, я запоздал с процентами, — сказал мистер Мосс, — но мне так не повезло с шерстью в прошлом году, а тут еще хозяйка моя прихворнула, все и пошло не как у людей.

— Да уж, — проворчал мистер Талливер, — у нас вечно все не как у людей; пустой мешок прямо стоять не будет.

— Ну, я не знаю, в чем вы можете меня упрекнуть, мистер Талливер, — запротестовал мистер Мосс, — ни один поденщик так не работает, как я.

— А что с того толку? — резко возразил мистер Талливер — Женится человек без гроша за душой, а с одного приданого ферму не поставишь. Я был против этого с первого дня; да разве вы, вы оба, меня слушали? А я не могу больше дожидаться своих денег, я сам должен пять сотенных миссис Глегг, а тут еще на Тома потратиться придется; мне и так концы с концами не снести, даже коли я сполна получу, что мне причитается. Вы должны пораскинуть мозгами — как вернуть мне триста фунтов.

— Ну, ежели вы к этому вели, — отозвался мистер Мосс, безучастно глядя в одну точку, — лучше нам все пустить с молотка и покончить разом; мне придется продать весь скот, до последней головы, чтобы расплатиться с вами и с лендлордом.

Кто станет спорить, что от бедных родственников — одна досада? Что до нас, лучше бы их совсем не было на свете; к тому же почти всегда они сами во всем виноваты. Мистер Талливер дошел в своем раздражении до такого накала, что ему уже ничего не стоило, поднимаясь с места, сердито сказать:

— Ну, делайте что хотите. У меня нет денег для каждого встречного и поперечного. Я должен заботиться о собственных делах и о собственной семье. Не могу я больше дожидаться своих денег, извольте-ка раздобыть их, да поскорей.

С этими словами мистер Талливер, круто повернувшись, вышел из беседки и, не оглядываясь на мистера Мосса, направился к кухонной двери дома, где старший сын Мосса держал под уздцы его лошадь и ждала миссис Мосс. Ее недоумение и тревогу не могло вполне рассеять даже ласковое воркование малыша, разыгрывавшего пальчиками музыкальные пассажи на ее увядшем лице. У миссис Мосс было восемь детей, и все же она никак не могла примириться с тем, что не выжили еще и близнецы. Мистер Мосс полагал, что их отбытие в лучший мир имеет свою утешительную сторону.

— Ты разве не зайдешь, брат? — спросила она, тревожно глядя на мужа, медленно подходившего к ним. Мистер Талливер уже вдел ногу в стремя.

— Нет, нет, прощайте, — сказал он, натягивая поводья и трогаясь с места.

Он чувствовал себя твердым как кремень, пока не выбрался за ворота фермы и не проехал немного по изрезанной глубокими колеями дороге; но прежде чем он достиг следующего поворота, который скрыл бы от его глаз полуразрушенные строения фермы, его, казалось, поразила какая-то неожиданная мысль. Он придержал коня и, стоя на месте, погрузился в горестное раздумье, склоняя голову то к одному плечу, то к другому, словно рассматривая какой-то трудный вопрос с разных сторон. По-видимому, после сделанного сгоряча шага он снова проникся мыслью, что живем мы в мудреном мире. Он повернул лошадь и, стегнув ее, медленно направился обратно, дав выход чувствам, заставившим его изменить свои намерения, в словах: «Бедная девчушка! У нее, может статься, не будет никого, кроме Тома, когда я помру»!

Мистер Талливер еще издали был замечен младшими Моссами, которые тут же поспешили с этим волнующим известием к матери, и не успел мистер Талливер подъехать, миссис Мосс снова была на пороге. Она, видимо, плакала, но когда брат взглянул на нее, внешне никак не проявила своего горя и, убаюкивая на руках младенца, сказала только:

— Отец снова в поле. Он тебе нужен, братец?

— Нет, Гритти, нет, — мягко промолвил мистер Талливер. — Ты не тревожься… Вот и все, что я хотел сказать… Я пока как-нибудь обойдусь с деньгами… Только вы должны хозяйничать поразумней и экономить каждое пенни.

Эта нежданная доброта снова вызвала слезы у миссис Мосс, и она не могла произнести ни слова.

— Полно, полно! А Мэгги к вам приедет. Я привезу ее как-нибудь вместе с Томом, прежде чем он отправится в школу. Ты не горюй, я всегда буду тебе добрым братом.

— Спасибо тебе, брат, на этом слове, — вытирая слезы, промолвила миссис Мосс и, обернувшись к Лиззи, сказала: — Ну-ка, сбегай, принеси крашеное яичко для сестренки Мэгги.

Лиззи вбежала в дом и скоро вернулась, держа в руке бумажный пакетик.

— Оно сварено вкрутую, братец, и покрашено цветными нитками, — очень хорошенькое. Мы сделали его нарочно для Мэгги. Не возьмешь ли ты его с собой?

— Хорошо, хорошо, — сказал мистер Талливер, осторожно опуская яйцо в боковой карман. — Прощай.

И вот достойный мельник едет обратно по проселкам Бассета, снова ломая голову, как ему изыскать необходимые деньги, но вместе с тем с чувством, что он избежал какой-то опасности. Он не мог отделаться от мысли, что обойдись он плохо с сестрой, это неведомо как в отдаленном будущем приведет к тому, что Том плохо обойдется с Мэгги, когда уже не будет отца, чтобы встать на ее защиту. Простым людям вроде нашего друга мистера Талливера свойственно объяснять благородные порывы сердца мнимыми мотивами, и именно таким вот туманным образом он пытался оправдать любовью к дочке и беспокойством за ее судьбу вспыхнувшую вдруг в его душе нежность к сестре.

Глава IX ВИЗИТ В ГЭРУМ-ФЁРЗ

В то время, как ум отца занимали треволнения, ожидавшие Мэгги в будущем, сама она вкушала горести настоящего. В детстве нас не тревожат дурные предчувствия, зато и не утешают воспоминания о печалях, оставшихся позади.

Что и говорить, день начался для Мэгги невесело. Удовольствие, которое она получала от общества Люси, и перспектива послеобеденного посещения Гэрум-Фёрза, где она будет слушать музыкальную шкатулку дядюшки Пуллета, было омрачено уже в одиннадцать часов утра прибытием сент-оггского цирюльника, который в самых резких выражениях отозвался о том, в каком виде он застал ее волосы. Поднимая одну неровно обрезанную прядь за другой, он повторял тоном, в котором боролись отвращение и жалость: «Вы только посмотрите! Ай-ай-ай!» — и для Мэгги это было равносильно открыто выраженному общественному порицанию. Мистер Рэппит, цирюльник, с густо напомаженными волнистыми волосами, которые венцом поднимались вверх, подобно языкам пламени на надгробных урнах, казался Мэгги в эту минуту самым грозным из современников; уж она постарается вовек не зайти на ту улицу в Сент-Огге, где помещается его заведение.

К тому же, поскольку приготовления к визиту всегда считались в семействе Додсонов делом серьезным. Марте было приказано убрать комнату миссис Талливер на час раньше обычного, чтобы можно было загодя достать из шкафа лучшие наряды, не откладывая сборов до последней минуты, как это часто бывает в семьях с менее строгими правилами, где никогда не закатывают лент от шляпок, ничего не заворачивают в папиросную бумагу и где взять да вынуть воскресное платье кажется самым обыкновенным делом. Уже в двенадцать часов миссис Талливер была облачена в свой парадный туалет, который защищало сооружение из сурового полотна, — точь-в-точь обтянутое атласом кресло, закрытое от мух чехлом; Мэгги, несмотря на увещания матери: «Не надо, Мэгги, милочка… ну, не дуйся», — хмурилась и дергала плечами, стараясь по возможности не соприкасаться с жестко накрахмаленным стоячим воротничком; пышущие ярким румянцем щеки Тома казались особенно под стать его лучшему синему костюму, к которому он относился с полным равнодушием, добившись после небольших пререканий единственного, что было для него важно, — разрешения переложить содержимое карманов будничной куртки в ту, что он надел сегодня.

Что касается Люси, она была такая же хорошенькая и аккуратненькая, как и накануне. С ее платьями никогда ничего не случалось, ей всегда в них было удобно, и она с удивлением и жалостью глядела, как Мэгги, надув губы, ежится от раздражающего ее воротничка. Мэгги, конечно, содрала бы его с себя, если бы не воспоминание о пережитом недавно унижении из-за срезанных волос. Ей ничего не оставалось, как только злиться, дергать плечами и капризничать, пока они строили до обеда карточные домики — занятие это считается наиболее подходящим для девочек и мальчиков в праздничном платье. У Тома получались целые пирамиды, а Мэгги не удавалось уложить даже крышу. Так всегда бывало у Мэгги, и Том вывел из этого заключение, что девчонки вообще ничего не способны построить. Но Люси оказалась очень искусной; движения ее были так мягки, она так легко клала карты одну на другую, что Том удостоил ее домики высокой похвалы, наравне со своими, — с тем большей охотой, что он сам учил ее по ее просьбе. Мэгги тоже восхищалась бы домиками Люси и, бросив свои неудачные попытки, любовалась бы ими, если бы воротничок не натирал ей шею и она не была в плохом настроении, и если бы Том неосмотрительно не смеялся, когда падал ее домик, и не называл ее «бестолочь».

— Не смейся надо мной, Том, — вспыхнула она, — я не бестолочь. Я знаю много вещей, которых не знаешь ты.

— О, еще бы, мисс Злючка! Я бы не хотел быть вроде тебя… Вечно ворчишь и строишь такие противные рожи. Люси так не делает. Мне Люси нравится больше. Я бы хотел, чтобы Люси была моей сестрой.

— Гадко и жестоко говорить так, — крикнула Мэгги, быстро вскакивая с пола и обрушивая по пути удивительную пагоду Тома. Она вовсе этого не хотела, однако косвенные улики свидетельствовали против нее. Том побелел от гнева, но ничего не сказал. Он бы ударил ее, но он знал, что бить девочку — подло, а Том Талливер никогда не сделает подлости.

Мэгги застыла в смятении и ужасе. Том поднялся с пола и пошел прочь от развалин своей пагоды, а Люси молча глядела, как котенок, переставший лакать молоко.

— О, Том, — наконец проговорила Мэгги, делая к нему несколько шагов, — я не хотела опрокидывать… честное, честное слово, не хотела!

Не обращая на сестру никакого внимания, Том вытащил из кармана несколько сухих горошинок и стал щелчком посылать их одну за другой в окно… сперва так просто, а затем уже с определенным намерением попасть в престарелую навозную муху, которая грелась на весеннем солнышке, явно наперекор природе, избравшей Тома и горох для скорейшего уничтожения этой немощной особи.

Итак, утро было отравлено для Мэгги, и упорная холодность Тома во время их пути в Гэрум-Фёрз испортила все удовольствие от солнца и свежего воздуха. Том позвал Люси посмотреть на недостроенное птичье гнездо, даже не подумав показать его Мэгги, и очистил для себя и Люси по ивовому прутику, а для Мэгги — лет. Люси сказала: «Мэгги, а ты не хочешь такого?» — но Том был глух.

Все же вид павлина на стене гумна, который в самый подходящий момент, как раз когда они приближались к Гэрум-Фёрзу, распустил хвост, отвлек на время ее мысли от личных бед. И павлин был только первой из диковинок Гэрум-Фёрза. Вся живность на ферме была диковинная — пестренькие, с хохолками бентамки, фрисландские куры с перьями, торчащими в разные стороны, цесарки, которые летали, громко крича и роняя свои хорошенькие, в крапинку, перышки, зобатые голуби и ручная сорока; мало того, там были еще коза и удивительная пятнистая собака, помесь мастиффа и бульдога, огромная как лев. И повсюду белые решетки, и белые воротца, и сверкающие флюгера самых разных фасонов, и на дорожках в саду красивые узоры из цветных камешков — все в Гэрум-Фёрзе было необычно. Том полагал, что необыкновенные размеры жаб — просто дань общей необычности, отличающей владения дядюшки Пуллета, джентльмена-фермера. Жабы, вынужденные вносить арендную плату, естественно, более поджары… Дом был не менее примечателен. От центральной его части выступали вперед два крыла с зубчатыми башенками, и весь он сверкал белой штукатуркой.

Дядюшка Пуллет, увидев гостей издали в окно, поспешил снять засовы и цепочки с парадной двери, которую держали в таком забаррикадированном состоянии из страха перед бродягами, — а вдруг они узнают о выставленной в холле стеклянной витрине с чучелами птиц и, ворвавшись в дом, унесут ее на головах? Тетушка Пуллет тоже появилась на пороге и, как только сестра приблизилась настолько, что могла ее слышать, закричала:

— Ради бога, Бесси, останови детей… Не давай им подняться на крыльцо. Сэлли сейчас вынесет старый половик и тряпку, чтоб обтереть им башмаки.

Половики у парадной двери в доме миссис Пуллет ни в коей мере не предназначались для вытирания ног; даже железный скребок у входа имел заместителя для выполнения его грязной работы. Ничто так не возмущало Тома, как необходимость вытирать ноги, — он считал это умалением его мужского достоинства. И это было только начало неприятностей, с которыми было сопряжено пребывание в доме тетушки Пуллет, где ему однажды обмотали башмаки полотенцами и велели так сидеть — факт, который может заставить отказаться от слишком поспешного вывода, будто посещение Гэрум-Фёрза — большое удовольствие для молодого джентльмена, который любит животных… то есть любит кидать в них камнями.

Следующей неприятности подверглись только дамы. Им пришлось подняться по полированной дубовой лестнице, для которой существовали очень красивые дорожки, но они, скатанные в трубку, хранились в запасной спальне, так что восхождение по этим скользким ступеням в варварские времена служило бы искусом, из которого только незапятнанной добродетели дано выйти с целыми конечностями. Слабость Софи к этой полированной лестнице всегда вызывала яростное возмущение миссис Глегг; но миссис Талливер не позволила себе никаких замечаний и только возблагодарила в душе господа, когда оказалась с детьми в безопасности на верхней площадке.

— Миссис Грей прислала мне новую шляпку, Бесси, — с чувством произнесла миссис Пуллет, в то время как миссис Талливер приводила в порядок свой чепчик.

— Правда, сестрица? — отозвалась миссис Талливер весьма заинтересованным тоном. — Ну и как, нравится она тебе?

— Конечно, вынимать да укладывать обратно — только портить вещи, — продолжала миссис Пуллет, извлекая из кармана связку ключей и глядя на них с задумчивым видом, — но жаль было бы, если б ты не посмотрела на нее. Мало ли что может случиться.

Это серьезное соображение заставило ее покачать головой и отделить от связки один ключ.

— Я боюсь, тебе хлопотно доставать ее, сестрица, — сказала миссис Талливер, — а очень бы хотелось взглянуть, какую она тебе сделала тулью.

Миссис Пуллет поднялась и с меланхолическим видом отперла створку сверкающего полировкой шкафа, где, как вы, вероятно, предполагаете, она хранила новую шляпку. Ничуть не бывало! Такое опрометчивое предположение могло возникнуть только при очень поверхностном знакомстве с обычаями семейства Додсонов. Из этого шкафа миссис Пуллет достала нечто настолько маленькое, что его и не увидеть среди стопок белья. Это был ключ от двери.

— Ты должна пойти со мной в парадную комнату, — произнесла миссис Пуллет.

— Можно детям тоже пойти, сестрица? — спросила миссис Талливер, увидев по глазам Люси и Мэгги, что им очень этого хочется.

— Что ж, — сказала миссис Пуллет, подумав, — пожалуй, спокойней будет, если они пойдут с нами; а то начнут тут что-нибудь трогать, если их оставить.

И вот они двинулись гуськом по начищенному до блеска скользкому коридору, тускло освещенному только верхней полукруглой створкой прикрытого ставней окна. Все это было очень торжественно. Тетушка Пуллет остановилась и отперла дверь; и взорам их предстало нечто еще более торжественное, чем коридор, — темная комната, где в еле брезжившем свете вырисовывались очертания столов и стульев в белых саванах. Все, что не было под чехлом, стояло ножками кверху. Люси схватилась за платье Мэгги, у самой Мэгги часто-часто забилось сердце. Тетушка Пуллет приоткрыла ставню и с грустной медлительностью, так гармонирующей с погребально-торжественным колоритом всей сиены, отперла шкаф. Восхитительный запах розовых лепестков, исходивший оттуда, еще увеличивал удовольствие, которое получали девочки, глядя, как разворачивают один за другим бесконечные листы папиросной бумаги, но кульминационный момент — появление шляпки — принес Мэгги разочарование: она предпочла бы увидеть что-нибудь более сверхъестественное. Однако на миссис Талливер вряд ли какой-нибудь иной предмет мог произвести столь сильное впечатление. Несколько минут она молча осматривала шляпку со всех сторон, затем с чувством проговорила:

— Ну, сестрица, в жизни больше ничего не скажу против высоких тулий.

Это была серьезная уступка. Миссис Пуллет оценила это и почувствовала, что должна достойно ответить.

— Ты хотела бы, сестрица, посмотреть, какова она на мне? — печально промолвила она. — Я еще немного приоткрою ставень.

— Конечно, ежели тебе не трудно снять чепчик, сестрица, — попросила миссис Талливер.

Миссис Пуллет сняла чепец, открыв взорам коричневую шелковую накладку с выступающими вперед кудряшками — предмет в те времена весьма распространенный среди наиболее здравомыслящих женщин зрелых лет, — и, водрузив шляпку на голову, медленно повернулась, как манекен в модной лавке, чтобы миссис Талливер не упустила ни одной детали.

— Что-то мне кажется, с левой стороны многовато лент. Как ты думаешь, сестрица? — спросила миссис Пуллет.

Миссис Талливер склонила голову набок и внимательно осмотрела указанное место.

— Не знаю, пожалуй, оставь, как есть; начнешь мудрить, так потом еще пожалеешь.

— Это верно, — согласилась миссис Пуллет, снимая шляпку и разглядывая ее с задумчивым видом.

— Интересно, сколько она могла взять с тебя за нее, сестрица? — спросила миссис Талливер, прикидывая в уме, нельзя ли создать скромную копию этого шедевра из лоскута шелка, который есть у нее дома.

Миссис Пуллет, поджав губы, покачала головой.

— За нее заплатил Пуллет, — полушепотом произнесла она, — он сказал, что у меня должна быть лучшая шляпка в Гэрумской церкви, а следующая за моей пусть будет чья угодно.

Она не спеша принялась приводить в порядок отделку, чтобы положить шляпку обратно в шкаф, и ее мысли, повидимому, приняли грустный оборот, так как она несколько раз покачала головой.

— Ах, — вздохнула она наконец, — кто знает, сестрица, вдруг мне и не придется больше ее надевать.

— Не говори так, Софи, — прервала ее миссис Талливер, — авось ты будешь лучше чувствовать себя этим летом.

— Ах, но ведь может случиться, кто-нибудь из семьи умрет, — как в тот раз, когда я сделала себе зеленую атласную шляпку. Кузен Эббот может покинуть нас, а траур по нему и думать нечего носить меньше, чем полгода.

— Вот уж некстати было бы, — подхватила миссис Тал-ливер, ясно представляя себе последствия такой несвоевременной кончины. — Совсем не то удовольствие носить шляпку на второй год, особенно, если не знаешь, какие тульи будут в моде — ведь каждое лето новые.

— Ах, так уж ведется на этом свете, — промолвила миссис Пуллет, кладя шляпку на место и запирая шкаф.

Она продолжала хранить молчание и только покачала головой, пока все они не вышли из мрачных покоев и не очутились снова в ее комнате. Тут, заплакав, она сказала:

— Сестрица, если ты не увидишь больше на мне этой шляпки до моей смерти, ты хоть будешь вспоминать, что я показала ее тебе сегодня.

Миссис Талливер понимала, что ей следовало бы растрогаться, но она была скупа на слезы; дородная и цветущая, она не могла с такой легкостью плакать, как ее сестрица Пуллет, и часто, когда ей случалось бывать на похоронах, чувствовала этот свой недостаток. Ее усилия выжать из себя хоть слезинку привели к тому, что лицо ее как-то странно исказилось. Мэгги, внимательно наблюдавшая за всем происходящим, решила, что со шляпкой тетушки Пуллет связана какая-то ужасная тайна, понять которую она по молодости лет якобы не может, и с возмущением думала, что прекрасно бы, как всегда, все поняла, если бы только ее в эту тайну посвятили.

Когда они спустились вниз, дядюшка Пуллет, с несвойственной ему проницательностью, заметил, что миссис, верно, показывала новую шляпку — вот почему они так долго пробыли наверху. Для Тома это время тянулось еще медленнее, так как после их ухода он просидел в томительной неподвижности на самом краешке дивана, прямо против дядюшки Пуллета, который рассматривал его своими мигающими глазками и время от времени обращался к нему: «Юный сэр».

«Ну-с, юный сэр, что вы учите в школе?» — было неизменным вопросом дядюшки Пуллета, на что Том всегда с глуповатым видом потирал лицо и говорил: «Не знаю». В общем, тет-а-тет с дядюшкой Пуллетом приводил его в такое смущение, что он даже не мог рассматривать гравюры на стенах, и мухоловки, и удивительные горшки с цветами; он видел одни только гетры своего дядюшки. Нельзя сказать, чтобы он испытывал благоговение перед умственным превосходством мистера Пуллета; по правде говоря, он решил, что вовсе не желает стать джентльменом-фермером, — кому охота быть таким тонконогим болваном, как его дядюшка Пуллет — форменный простофиля! Мальчишеская застенчивость ни в коей мере не показатель непреодолимого почтения, и зря вы, воображая, что мальчик подавлен вашими сединами и мудростью, всячески стараетесь его приободрить, — десять против одного, что он считает вас редким чудаком. Не знаю, утешит ли вас мое предположение, что эллинские мальчики точно так же смотрели на Аристотеля. Вот если вы справитесь с норовистой лошадью, или победите в рукопашной драке ломового извозчика, или будете разгуливать с ружьем в руках, то и застенчивые юнцы сочтут вас действительно достойным восхищения и зависти. Во всяком случае, чувства Тома Талливера по этому поводу не вызывают сомнений. В самом нежном возрасте, когда из-под его шапочки еще выглядывала кружевная оборочка, он уже стоял, бывало, у перекладины ворот, грозя пальчиком овцам, и, картавя, выкрикивал что-то непонятное, но вряд ли лестное по их адресу, стараясь поразить их и вселить страх в их души, — признак того, что уже тогда он стремился первенствовать над низшими животными, и домашними и дикими, включая майских жуков, соседских собак и маленьких сестренок, что во все времена способствовало процветанию человеческого рода. Ну, а дядюшка Пуллет если и ездил верхом, то лишь на низкорослом пони и был самым миролюбивым человеком, убежденным, что оружие — вещь опасная, еще выстрелит само по себе, когда никто и не ждет. Так что у Тома были довольно веские основания в конфиденциальной беседе с приятелем назвать дядюшку Пуллета «бабой», хотя он не преминул в то же время отметить, что у него «денег куры не клюют».

Облегчало тет-а-тет с дядюшкой только то, что у него в карманах всегда водились мятные лепешки и леденцы от кашля, и, когда он затруднялся продолжать беседу, он извлекал их, заполняя паузу, к обоюдному удовольствию собеседников.

Вопрос «Вы любите мятные лепешки, юный сэр?» требовал только молчаливого кивка, если слова эти сопровождались подношением вышеупомянутого предмета.

Появление девочек навело дядюшку Пуллета на мысль еще об одной усладе, и он достал несколько пирожных, целый запас которых он держал под замком для личного употребления в дождливые дни; но не успели дети взять в руки соблазнительное лакомство, как тетушка Пуллет приказала им подождать, пока не принесут поднос и тарелки, не то они сплошь засыплют пол крошками. Люси это не очень огорчило: пирожное было такое миленькое, ей казалось даже жалко его есть; но Том, воспользовавшись минутой, когда старшие занялись разговором, поспешно набил рот пирожным и украдкой сжевал его. Что до Мэгги, то, зачарованная, как обычно, гравюрой «Одиссей и Навсикая» — дядюшка Пуллет купил ее в качестве «хорошенькой сценки из священного писания», — она уронила пирожное на пол и, неловко повернувшись, раздавила его ногой. Это вызвало такое волнение у тетушки Пуллет и ввергло Мэгги в такую немилость, что она отчаялась услышать в этот день музыкальную табакерку, пока, поразмыслив, не рассудила, что Люси-то ведь у всех в фаворе и может попросить, чтобы пустили музыку. Она шепнула об этом Люси, и та, никогда не отказывавшая в услуге, тихонько подошла к дядюшке и, зардевшись как маков цвет, теребя от смущения бусы, сказала: — Пожалуйста, дядюшка, сыграйте нам песенку. Люси думала, что табакерка играет такие прекрасные мелодии благодаря особому таланту дядюшки Пуллета, да, по правде говоря, так смотрели на это и большинство его соседей. Начать с того, что мистер Пуллет приобрел табакерку, кроме того, он умел ее заводить и заранее знал, какую она сейчас будет играть песню. В общем, обладание этой «музыкой» доказывало, что мистер Пуллет вовсе не такое уж полное ничтожество, каким его можно было счесть. Но дядюшка Пуллет, когда его просили показать свое искусство, никогда не обесценивал его слишком поспешным согласием. «Посмотрим», — обычно отвечал он и хотя бы несколько минут ничем не обнаруживал намерения выполнить просьбу. У дядюшки Пуллета была заготовлена программа на все торжественные случаи — таким образом он ограждал себя от тягостного замешательства при необходимости что-либо решать.

Возможно, ожидание только усилило удовольствие, и когда волшебная музыка наконец началась, Мэгги первый раз за день совсем забыла, что у нее тяжело на душе, что Том на нее сердится; она сидела не дыша, крепко сжав руки, а когда зазвучала песня: «Умолкни, милых пташек хор», на ее счастливом личике появилось то сияющее выражение, которое вызывало у ее матери утешительное чувство, что, несмотря на смуглую кожу, ее дочка иной раз может быть даже хорошенькой. Как только чудесная музыка прекратилась, Мэгги вскочила с места и, подбежав к брату, обвила руками его шею:

— О, Том, правда, прелесть?

Чтобы вы не думали, будто новый приступ гнева из-за этой неуместной и непонятно чем вызванной ласки доказывает отвратительную черствость Тома, необходимо упомянуть, что он держал в руке стакан с настойкой и от толчка пролил половину на пол. Он был бы последней тряпкой, если бы не сказал в сердцах: «Ты что — ослепла?», тем более что его досада на Мэгги была, так сказать, поддержана всеобщим неодобрением ее поступка.

— И почему ты не можешь посидеть спокойно, Мэгги? — простонала ее мать.

— Маленьким девочкам нечего и приходить ко мне, если они так себя ведут, — подхватила миссис Пуллет.

— Очень уж вы неуклюжи, юная мисс, — прибавил дядюшка Пуллет.

Бедная Мэгги снова села на место; музыка была изгнана из ее души, и там опять водворились все семь маленьких демонов.

Миссис Талливер, не ожидая от детей ничего, кроме неприятностей, пока они в доме, воспользовалась первой возможностью предложить, чтобы теперь, когда они отдохнули с дороги, им разрешили пойти поиграть на свежем воздухе. Тетушка Пуллет дала на это свое согласие, с одним условием — гулять только по мощеным дорожкам в саду и, если они хотят смотреть, как кормят птицу, не подходить слишком близко, а стоять на скамеечке, с которой садятся на лошадь; требование это стали им предъявлять после того, как Том был пойман с поличным, когда он гонялся за павлином в иллюзорной надежде, что от страха тот вдруг потеряет перо.

Искусство модистки и материнские огорчения временно отвлекли мысли миссис Талливер от ссоры с миссис Глегг, но теперь, когда самое интересное — обсуждение шляпки — осталось позади и больше не мешали дети, вчерашние тревоги снова овладели ее душой.

— У меня прямо камень на сердце, — начала она разговор, — что сестрица Глегг ушла от нас вчера в такой обиде. Видит бог, у меня и в мыслях не было обижать родную сестру.

— А, — откликнулась миссис Пуллет, — никогда не знаешь, что выкинет Джейн. Я не сказала бы об этом никому чужому, разве что доктору Тэрнбуллу, но я считаю — Джейн живет ниже своих средств. Я не раз говорила об этом Пуллету, он знает.

— Ну да, вы сказали это в прошлый понедельник, когда мы приехали домой после того, как пили у них чай; сегодня как раз неделя будет, — подтвердил мистер Пуллет, принимаясь поглаживать свое колено и укрывать его носовым платком, что он обычно делал, когда разговор принимал интересный оборот.

— Верно, так и было, — сказала миссис Пуллет, — вы лучше меня помните, когда я что скажу. У него замечательная память, у Пуллета, — продолжала она с чувством, глядя на сестру. — Мне бы плохо пришлось, если бы его вдруг хватил удар: он всегда помнит, когда мне время принимать лекарство, а у меня сейчас три разных.

— Пилюли «как прежде» через день… новые капли в одиннадцать часов и в четыре… и «горячительная микстура по надобности», — перечислил мистер Пуллет, посасывая в паузах мятную лепешечку.

— Ах, для сестрицы Глегг, может, тоже было бы лучше, ежели бы она ходила иногда к доктору, а не жевала турецкий ревень, когда у нее что заболит, — заметила миссис Талливер, естественно сводя все эти медицинские вопросы к тому, что занимало ее ум.

— Да, страшно подумать, — воскликнула миссис Пул-лет, всплеснув рунами, — как это люди так играют своим здоровьем. Это значит — просто судьбу искушать. Зачем тогда доктора, если не пользоваться их услугами? И когда у людей есть деньги, чтобы заплатить доктору, это просто неприлично, я тысячу раз говорила Джейн. Мне из-за нее перед знакомыми стыдно.

— Ну, нам-то нечего стыдиться, — заметил мистер Пуллет, — с тех пор как умерла миссис Саттон, у доктора Тэрнбулла нет в нашем приходе другой такой больной, как вы.

— Знаешь, Бесси, Пуллет хранит все склянки от моих лекарств, — сказала миссис Пуллет. — Ни за что ни одной не продаст. Он говорит — пусть, мол, люди увидят их после моей смерти. Уже две длинные полки в кладовой заставлены, — добавила она, принимаясь плакать, — хорошо, если на третью достанет. Я могу отойти прежде, нежели закончу дюжину этих новых. Коробочки от пилюль в стенном шкафу, что в моей комнате, — ты не забудешь, сестрица? — а вот от больших облаток и показать нечего, разве что счета.

— Не говори о своей смерти, сестрица, — прервала ее миссис Талливер, — кто вступится тогда за меня перед сестрой Глегг? И ты одна только можешь заставить ее помириться с мистером Талливером — сестрица-то Дин никогда на мою сторону не станет, а ежели бы и стала, разве может она говорить как те, у кого есть свои деньги?

— Знаешь, Бесси, твой муж, и правда, неладный какой-то, — заметила миссис Пуллет, готовая, по доброте души и свойственной ей склонности к меланхолии, повздыхать и над чужой бедой. — Он никогда не относился хорошо к нашей семье, а должен бы; и дети в него — мальчик озорной, всегда убегает от своих дядюшек и тетушек, а девочка грубит и такая смуглая. Тебе не повезло, Бесси; мне очень тебя жаль, ты ведь моя любимая сестра, и нам всегда нравился одинаковый узорчик на платье.

— Я знаю, Талливер горяч и говорит лишнее, — согласилась миссис Талливер, вытирая скупую слезинку, — но, видит бог, как мы поженились, он никогда и слова не сказал против того, чтоб я звала к нам моих родных.

— Я тебе вредить не стану, Бесси, — сочувственно проговорила миссис Пуллет, — боюсь, у тебя и без того горя хватит; да еще у твоего мужа на шее эта бедная сестра и ее дети, и тяжбы заводить он, говорят, охотник. Боюсь, как бы он не оставил тебя без гроша, когда помрет. Чужому кому я, конечно, и словечком об этом не заикнулась бы.

Такой взгляд на ее обстоятельства вряд ли мог утешить миссис Талливер. Нелегко было расшевелить ее воображение, но раз уж другие думают, что случай ее действительно тяжелый, — как же ей самой этого не думать?

— Но я-то чем виновата, сестрица? — промолвила она. Опасение, что ожидающие ее несчастья могут быть сочтены заслуженной карой за грехи, побудило ее произвести исчерпывающий обзор всех своих деяний за последнее время — Уж не знаю, кто больше старается для своих детей. О благовещении убирались, все пологи с кроватей снимали — так я работала за двоих, видит бог; а какую настойку из бузинного цвета я сделала — диво! Я подаю ее вместе с хересом, хотя сестрица Глегг всегда твердит, что я слишком много трачу. А ежели я люблю, чтоб у меня платье было в порядке, и не хожу по дому пугалом, так зато никто в приходе про меня не скажет, что я сплетни развожу или сею раздоры, потому что я никому худа не желаю; и коли кто пришлет мне пирог с мясом, в накладе не останется, — мои пироги поспорят с лучшими из соседских. И белье всегда в таком порядке, что, умри я завтра, мне не было бы стыдно. Ни одной женщине не дано сделать больше того, что она может.

— Но все это, знаешь, ни к чему, — вздохнула миссис Пуллет, склонив голову набок и с чувством глядя на сестру, — если твой муж порастрясет все деньги. Оно, конечно, если вас пустят с торгов и чужие люди купят вашу мебель, приятно думать, что ты протирала ее как следует. А твое белье с девичьей меткой может разойтись по всей округе. Печально это будет для нашей семьи. — Миссис Пуллет медленно покачала головой.

— Но что я могу поделать, сестрица? — повернулась к ней миссис Талливер. — Мистер Талливер не такой человек, чтобы ему указывать… даже пойди я к пастору и слово в слово заучи, что сказать мужу для его же пользы. Да я и не смыслю, бог свидетель, как это давать деньги на проценты и всякое такое. Я никогда не разбиралась в мужских делах, как сестрица Глегг.

— Ну, ты в этом вроде меня, Бесси, — заметила миссис Пуллет. — Я думаю, было бы куда приличнее, если бы Джейн почаще протирала зеркало в простенке — оно все в пятнах, я видела в прошлое воскресенье, — а не указывала людям, у которых доходы больше, чем у нее сроду бывало, что им делать со своими деньгами. Но мы с Джейн никогда ни в чем не сходились: она все носила только в полоску, а я люблю в крапинку. Ты тоже любишь в крапинку, Бесси, мы всегда в этом заодно были.

Растроганная этим воспоминанием, миссис Пуллет с чувством посмотрела на сестру.

— Да, Софи, — подтвердила миссис Талливер, — я помню, у нас обеих были одинаковые платья, голубые в белую точечку, — у меня и сейчас есть такой лоскут в одеяле; и ежели б ты пошла к сестрице Глегг и уговорила ее помириться с мистером Талливером, ты так бы меня одолжила. Ты всегда была мне хорошей сестрой.

— Ну, по-настоящему Талливер сам должен пойти к ней, и извиниться, и сказать, что наговорил все это сгоряча. Если он занял у нее деньги, нечего ему так высоко себя ставить, — заметила миссис Пуллет, симпатии которой не могли поколебать ее принципов: она не забывала, как должно рассуждать людям с независимым состоянием.

— Что об этом толковать, — чуть не со слезами проговорила бедная миссис Талливер, — даже стань я перед Талливером голыми коленями на камни, он бы все равно этого не сделал — слишком он гордый.

— Ну, не хочешь ли ты, чтоб я уговаривала Джейн просить у него прощения? — сказала миссис Пуллет. — К ней и так-то подступу нет; хорошо, если норов не доведет ее до сумасшедшего дома, хотя в нашей семье никто еще не сходил с ума.

— У меня и в мыслях нет, чтобы она просила прощения, — отозвалась миссис Талливер. — Только бы она оставила все это без внимания и не требовала назад свои деньги— неужто сестра не может попросить об этом сестру? А там время все сгладит, и Талливер забудет о ссоре, и они снова станут друзьями.

Как видите, миссис Талливер не подозревала о бесповоротном решении мужа выплатить миссис Глегг ее пятьсот фунтов; да она просто не в состоянии была бы этому поверить.

— Ладно, Бесси, — печально промолвила миссис Пул-лет, — уж кому-кому, но не мне помогать твоему разорению. Я всегда выручу тебя, если это только в моих силах. И мне не хочется, чтобы люди говорили, что у нас в семье раздоры. Я скажу это Джейн, и мне нетрудно заехать к ней завтра, если Пуллет согласен… Как вы на это смотрите, мистер Пуллет?

— Что ж, ничего не имею против, — ответил мистер Пуллет; ему было безразлично, какой бы оборот ни приняла ссора, лишь бы мистер Талливер не обращался за деньгами к нему. Мистера Пуллета очень волновал вопрос помещения капиталов, и он не мыслил себе, как человек может быть спокоен за свои деньги, если они не вложены в землю.

Они поговорили еще немного насчет того, не следует ли миссис Талливер сопровождать их к сестре Глегг, а затем миссис Пуллет, заметив, что уже время пить чай, достала из ящика буфета салфетку из камчатного полотна и проколола ее спереди наподобие фартука. И действительно, дверь скоро отворилась, но вместо подноса с чаем их взорам предстало нечто столь поразительное, что обе они, и миссис Пуллет и миссис Талливер, вскрикнули не своим голосом, заставив дядюшку Пуллета проглотить леденец от кашля — в пятый раз за всю его жизнь, как он позднее заметил.

Глава X МЭГГИ ВЕДЕТ СЕБЯ ХУЖЕ, ЧЕМ САМА ОЖИДАЛА

Это поразительное «нечто», послужившее причиной такого знаменательного события в жизни дядюшки Пуллета, оказалось ни больше, ни меньше, как крошкой Люси, с самым жалостным видом протягивавшей к ним испачканные ручонки; с одной стороны вся она, от крохотной ножки до верхушки капора, была покрыта жидкой грязью. Чтобы объяснить эту небывалую в доме тетушки Пуллет картину, мы должны вернуться к тому моменту, когда дети пошли играть на воздух и маленькие демоны, с утра завладевшие сердцем Мэгги, после временного отсутствия вернулись со свежими силами. Все утренние неприятности снова встали перед ней во всей своей остроте, когда Том, сильнее прежнего сердясь на Мэгги, теперь уже из-за глупой истории с настойкой, сказал: «Слышь, Люси, пойдем-ка со мной», — и направился к подвалу, где водились жабы, с таким видом, словно Мэгги вообще не существует на свете. Мэгги осталась стоять поодаль, удивительно похожая на маленькую Медузу с обрубленными змеями. Люси была, естественно, довольна, что братец Том так мил с ней, ей было смешно смотреть, как он щекочет концом веревки толстую жабу, сидящую на безопасной дистанции в защищенном железной решеткой углублении перед подвальным окном. Все же Люси хотелось, чтобы Мэгги тоже получила удовольствие от этого зрелища, тем более что та, конечно, придумала бы для жабы имя и рассказала всю ее жизнь; Люси и верила и не верила восхитительным историям, которые Мэгги сочиняла обо всех живых существах, с какими они случайно сталкивались — например, как у миссис Уховертки была дома стирка и кто-то из ее детей упал в медный котел с кипятком, потому-то она и бежит так быстро — скорей позвать доктора. Том глубоко презирал весь тот вздор, что рассказывала Мэгги, и тут же давил уховертку каблуком, доказывая таким легким, хотя и неубедительным способом полную несостоятельность всей этой выдумки; но Люси никак не могла отделаться от мысли, что тут есть доля правды, и, во всяком случае, считала все это очень милой забавой. Поэтому, движимая сочувствием к Мэгги, к которому присоединялось желание узнать историю весьма представительной жабы, она подбежала к Мэгги со словами:

— Ах, там такая смешная толстая жаба, Мэгги! Ну, пойдем посмотрим на нее.

Мэгги ничего не ответила и, еще сильнее нахмурившись, отвернулась. Раз Том предпочитает ей Люси, Люси тоже виновата в его холодности. Совсем недавно Мэгги так же трудно было рассердиться на хорошенькую маленькую Люси, как жестоко обойтись с маленькой белой мышкой, — она и представить себе этого не могла. Но ведь раньше Том не проявлял к Люси никакого интереса, а Мэгги, напротив, ласкала и баловала ее. Теперь же она почувствовала, что не прочь бы даже отшлепать или ущипнуть Люси и довести ее до слез, только чтоб досадить Тому, бить которого, если бы она и осмелилась на это, не было никакого смысла — он и внимания не обратит. Мэгги знала, что не будь с ними Люси, Том куда бы скорее с ней помирился.

Щекотать жирную жабу, которая не обращает на это внимания, может наконец и прискучить, и вскоре Том стал оглядываться вокруг в надежде найти какое-нибудь другое занятие. Но в таком аккуратном садике, где им к тому же запрещали сходить с дорожек, выбор развлечений был довольно ограничен. Единственное удовольствие, которое ему оставалось, было удовольствие преступить все запреты, и Том стал обдумывать дерзкий поход на пруд, расположенный в конце поля за садом.

— Послушай, Люси, — начал он, снова сворачивая кольцом веревку и с многозначительным видом кивая головой, — как ты думаешь, что я собираюсь делать?

— А что, Том? — с любопытством спросила Люси.

— Я хочу пойти на пруд посмотреть на щуку, — объявил юный султан. — Можешь пойти со мной, если хочешь.

— А ты не боишься? — сказала Люси. — Тетушка не велела нам выходить из сада.

— А я выйду с другого конца, никто и не увидит. Да не велика беда, хоть бы и увидали; я убегу домой.

— Но я-то не могу убежать, — вздохнула Люси; никогда в жизни еще она не подвергалась такому жестокому искушению.

— Ну, это неважно, на тебя сердиться не станут, — возразил Том. — Скажешь, это я тебя взял.

Том направился к пруду, и Люси, робко наслаждаясь непривычной решимостью делать то, что не положено, засеменила рядом, взволнованная упоминанием о таинственной знаменитости — щуке, о которой она не могла бы с уверенностью сказать, рыба это или птица. Мэгги увидела, что они вышли из сада, и была не в силах устоять против соблазна последовать за ними. Гнев и ревность, так же как и любовь, всегда должны иметь перед собой свой объект, и мысль, что Том и Люси сделают или увидят что-нибудь, о чем она останется в неведении, была для Мэгги невыносима. Поэтому она поплелась в нескольких шагах сзади, не замечаемая Томом, который, только они подошли к пруду, забыл обо всем на свете, кроме щуки; о ней говорили, что она очень стара, огромна и обладает необыкновенным аппетитом, — исключительно интересное чудище. Щука, подобно другим знаменитостям, не показалась, когда ее ожидали, но Том заметил, как в воде что-то быстро двигается, и пошел по берегу пруда.

— Люси, Люси, — громким шепотом позвал он, — иди сюда. Осторожней! По траве иди, не ступай туда, где были коровы, — добавил он, указывая на мысок сухой травы, окаймленной с обеих сторон истоптанной копытами грязью. Одной из характерных черт, присущих девчонкам, о которых Том вообще был невысокого мнения, он считал их способность всегда шлепаться в грязь.

Люси осторожно подошла, куда ей было велено, и наклонилась взглянуть на то, что казалось издали золотым острием пущенной по воде стрелы. Это водяная змея, сказал ей Том, и Люси, рассмотрев наконец, спиралевидное движение тела, была несказанно удивлена, что змея может плавать… Мэгги подходила все ближе и ближе; она тоже должна увидеть, что там такое, чего бы ей это ни стоило, хотя удовольствия она не получит, раз Том не захотел ее позвать. Наконец она вплотную подошла к Люси, и Том, который уже давно заметил, что она к ним приближается, но не хотел показывать вида, пока не был к тому вынужден, обернулся и сказал:

— А ну, убирайся отсюда, Мэгги! Здесь на траве для тебя нет места. Тебя сюда никто не звал.

В душе Мэгги забушевали такие страсти, что это могло привести к трагедии, если бы для трагедии не требовалось ничего, кроме страстей, но основной в ее чувствах была жажда действия, и Мэгги сделала все, что могла, — яростным ударом смуглой руки она столкнула бедную молочно-розовую Люси прямо в растоптанную коровами грязь.

Мельница на Флоссе

Тут уж Том не сдержался и, пробегая мимо, чтобы поднять беспомощно плачущую Люси, два раза шлепнул сестру по руке. Мэгги отступила под дерево в нескольких шагах от них и глядела оттуда, не испытывая ни малейшего раскаяния. Обычно она сразу же начинала сожалеть об опрометчивом поступке, но сейчас Том и Люси довели се до того, что она была рада испортить им удовольствие — рада досадить так, чтобы всем стало плохо. Чего ей раскаиваться? Том ведь никогда не торопится ее простить, как бы она пи сокрушалась о том, что сделала.

— Подожди, мисс Мэгг, я все расскажу матери, — громко и выразительно произнес Том, как только Люси поднялась и была в состоянии идти домой.

Том не имел привычки ябедничать, но здесь справедливость просто требовала, чтобы Мэгги была строжайшим образом наказана, хотя Тому, конечно, и в голову не приходило выражать свою точку зрения в такой отвлеченной форме; он никогда не употреблял слова «справедливость» и не имел ни малейшего понятия, что его стремление воздать каждому по заслугам может быть названо таким благородным именем. Люси была слишком потрясена постигшим ее несчастьем — ее хорошенькое платьице все испорчено, и так неприятно быть мокрой и грязной, — чтобы задумываться о причинах случившегося. Она совершенно не понимала, в чем ее вина, за что Мэгги могла на нее рассердиться; но ведь это гадко так делать, и Мэгги просто злюка; потому она и не стала великодушно умолять Тома, чтобы он не говорил о Мэгги, и только жалобно плакала, семеня рядом с ним; а Мэгги сидела под деревом и глядела им вслед, как маленькая Медуза.

— Сэлли, — сказал Том, когда они появились в кухонной двери перед служанкой, так и застывшей с вилкой для поджаривания гренков в руке и куском хлеба с маслом во рту, — Сэлли, скажи маме, что Мэгги толкнула Люси.

— Господи помилуй, где вы попали в этакую грязь? — воскликнула Сэлли, с гримасой отвращения наклоняясь, чтобы лучше разглядеть corpus delicti.[18]

Том не обладал столь живым и богатым воображением, чтобы в числе последствий предвидеть и этот вопрос, но не успели ему его задать, как он понял, к чему это может привести: в этом деле обвиняемой будет не одна Мэгги. Он спокойно вышел из кухни, предоставив Сэлли удовольствие самой доискиваться истины, что, как известно, деятельные умы предпочитают готовому ответу.

Сэлли, как вы знаете, в ту же минуту повела Люси в гостиную, ибо держать столь грязный предмет в комнатах Гэрум-Фёрза — значило взять на себя ответственность, слишком тяжкую для одного человека.

— Боже милостивый! — издав нечленораздельный вопль, воскликнула тетушка Пуллет. — Не пускай ее дальше порога, Сэлли! Не давай ей сходить с клеенки, что бы там ни было!

— Батюшки, куда это она свалилась? — промолвила миссис Талливер, подойдя к Люси, чтобы посмотреть, насколько пострадало ее платье: она считала, что отвечает за это перед сестрой Дин.

— С вашего разрешения, мэм, это мисс Мэгги толкнула ее, — сказала Сэлли. — Мастер Том был здесь и рассказал мне; они, верно, ходили на пруд, больше им негде попасть в такую грязь.

— Видишь, Бесси! Что я тебе говорила? — произнесла миссис Пуллет грустно-пророческим тоном. — Вот они, твои дети; трудно себе представить, до чего они дойдут.

Миссис Талливер ничего не ответила; она чувствовала себя поистине несчастнейшей из матерей и по обыкновению мучилась мыслью, что люди сочтут все ее материнские горести заслуженной карой за грехи. Тем временем миссис Пуллет давала Сэлли сложные указания насчет того, как убрать грязь без серьезного урона для дома; кухарке велели подать чай в гостиную, а двое непослушных детей должны были быть с позором изгнаны на кухню. Миссис Талливер, полагая, что они где-нибудь поблизости, пошла побеседовать с ними, но, после некоторых поисков, нашла только Тома, который с довольно хмурым и независимым видом стоял, перегнувшись через белую ограду птичника, и концом веревки дразнил индюка.

— Том, гадкий мальчишка, где твоя сестра? — страдальческим тоном спросила миссис Талливер.

— Не знаю, — отрезал Том. Его горячее желание, чтобы Мэгги была наказана по заслугам, несколько остыло, поскольку он ясно увидел, что это вряд ли может быть осуществлено без незаслуженного осуждения его собственных поступков.

— Как, где же ты ее оставил? — заволновалась мать, оглядываясь по сторонам.

— Сидит под деревом возле пруда, — ответил Том, по-видимому безразличный ко всему, кроме индюка и веревки.

— Сию же минуту отправляйся и приведи ее сюда, гадкий мальчишка! И как ты только додумался пойти на пруд и завести сестру в такую грязь? Ты ведь знаешь, что она непременно что-нибудь натворит, дай ей только случай.

Так уж повелось у миссис Талливер — если она даже бранила Тома, виноватой так или иначе оказывалась Мэгги.

Мысль о том, что Мэгги сидит в одиночестве у пруда, пробудила в душе миссис Талливер привычный страх, и она взобралась на скамейку — удостовериться, что злополучное чадо цело и невредимо, а Том направился — не слишком поспешно — к пруду.

— Этих детей так и тянет в воду, — громко произнесла миссис Талливер, не заботясь о том, что ее никто не слышит, — ох, утонут они когда-нибудь! Лучше бы мы жили от реки подальше.

Однако, когда она не обнаружила Мэгги, а вдобавок еще увидела, что Том возвращается один, — страх, постоянно тяготевший над ней, завладел ею целиком, и она поспешила навстречу сыну.

— Мэгги у пруда нет, нигде нет, — сказал Том, — она ушла.

Можно представить себе, какое поднялось волнение, как все бросились на поиски Мэгги и с каким трудом удалось убедить ее мать, что Мэгги не утонула. Миссис Пуллет заметила, что, кто знает, ребенок, пожалуй, кончит еще хуже, если останется в живых, а мистер Пуллет, смущенный и подавленный таким нарушением установленного порядка — чай отложен, и птица напугана непривычной беготней взад-вперед, — взял лопату, в качестве орудия поисков, и вынул ключ, чтобы отпереть курятник, — а вдруг Мэгги там?

По прошествии некоторого времени Том (не сочтя нужным сообщить, что сам он при подобных обстоятельствах поступил бы так же) высказал предположение, что Мэгги ушла домой, и мать его ухватилась за эту мысль как за якорь спасения.

— Ради всего святого, сестрица, вели заложить коляску и отвезти меня домой; даст бог, нагоним ее по дороге. И Люси не может идти пешком в своем грязном платьице, — добавила миссис Талливер, глядя на невинную жертву, которая сидела на диване босая, закутанная в шаль.

Тетушка Пуллет была готова на все, лишь бы поскорее восстановить в своем доме порядок и спокойствие, и не прошло и получаса, как миссис Талливер уже ехала в фаэтоне, с тревогой глядя вдаль. Мысль о том, что скажет отец, если Мэгги потерялась, господствовала в ее душе над всем прочим.

Глава XI МЭГГИ ПРОБУЕТ УБЕЖАТЬ ОТ СОБСТВЕННОЙ ТЕНИ

Замыслы Мэгги были, как обычно, значительно шире, чем мог себе представить Том. Решение, созревшее у нее в уме, после того как скрылись из виду Том и Люси, не ограничивалось тем, что она просто уйдет домой. Нет, она убежит совсем — убежит к цыганам, и Том никогда больше ее не увидит. Идея эта ни в коей мере не была для Мэгги нова; ей так часто приходилось слышать: «форменная цыганка», «дикарка», что ей, когда она чувствовала себя несчастной, казалось, будто единственный способ спастись от насмешек, не выделяться из окружающей среды — это поселиться на выгоне в маленьком коричневом шатре. Она не сомневалась, что цыгане с радостью ее примут и будут относиться к ней с уважением, — ведь она знает куда больше их. Однажды она намекнула об этом Тому и предложила, чтобы он вымазал себе лицо в коричневый цвет и они убежали бы вместе, но Том с презрением отверг этот план, заметив, что все цыгане — воры, что живут они впроголодь и ездить им приходится только на ослах. Однако сегодня Мэгги почувствовала, что страдания ее достигли того предела, за которым единственное прибежище — цыгане. Свое место у подножия дерева она покинула с сознанием, что наступил переломный момент в ее жизни: она убежит прямо на Данлоуский выгон, где, конечно, найдет цыган, а противный Том и остальные ее родственники, которые вечно ее за все бранят, никогда ее больше не увидят. Пустившись бежать, она подумала об отце, но примирилась с мыслью о разлуке с ним, решив, что пошлет ему тайком записку с цыганенком, который сразу скроется, не сказав, где она, и в ней сообщит отцу, что ей хорошо и она счастлива и по-прежнему его любит.

Мэгги скоро совсем запыхалась от бега, но к тому времени, как Том вновь добрался до пруда, она уже оставила позади три длинных поля и была у проселочной дороги, ведущей к большаку. Она остановилась на минутку перевести дух и подумала, что убегать не так уж приятно, пока не доберешься до самого места, где живут цыгане, но решимость ее не ослабела. Вскоре она вышла через ворота на незнакомый ей проселок — из дому в Гэрум-Фёрз они шли совсем другим путем, — но она чувствовала себя здесь в большей безопасности: теперь-то уж ее наверняка не догонят. Вскоре она не без страха заметила двух мужчин, идущих впереди нее по проселку. Она не подумала о том, что может встретить чужих людей: ее слишком поглощала мысль, что ее будут искать свои. Грозные незнакомцы были в потрепанной одежде, с красными, воспаленными лицами, у одного — узелок на палке через плечо. Мэгги боялась, что они неодобрительно отнесутся к ее бегству из дому, но, к ее удивлению, мужчина с узелком остановился и жалобно и вместе подобострастно спросил, нет ли у нее монетки для бедного человека. У Мэгги было в кармане шесть пенсов — подарок дядюшки Глегга, — которые она тут же вытащила и с вежливой улыбкой протянула этому «бедному человеку», надеясь, что он оценит ее щедрость.

— Больше денег у меня нет, — произнесла она, как бы извиняясь.

— Спасибо, маленькая мисс, — сказал мужчина менее благодарным и почтительным тоном, чем она ожидала; она даже заметила, как он ухмыльнулся и подмигнул товарищу.

Мэгги поспешила дальше, ощущая на затылке их взгляды, и тут же услышала их громкий смех. Ей вдруг пришло в голову, что они приняли ее за помешанную. Том ведь сказал, что с обрезанными волосами она похожа на дурочку; слова эти причинили ей слишком острую боль, чтобы она могла их легко забыть. К тому же она была без пальто, лишь в пелерине и капоре. Ясно, что в таком виде не произвести хорошего впечатления на прохожих. Поэтому Мэгги решила идти полем, только по другую сторону проселка, чтобы не очутиться снова во владениях дядюшки Пуллета. Она свернула в первые ворота, которые оказались незапертыми, и, пробираясь вдоль изгородей, от всей души наслаждалась уединением после недавней унизительной встречи. Она привыкла бродить в одиночестве по полям и чувствовала себя там более уверенно, чем на большой дороге. Иногда ей приходилось перелезать через высокие ворота, но в том не было большой беды: она все дальше уходила от возможного преследования. Верно, скоро будет Данлоу-Коммон или какой-нибудь другой выгон; отец как-то говорил при ней, что куда ни пойдешь, непременно наткнешься на выгон. Мэгги надеялась, что так оно и будет, — она очень устала и проголодалась, а пока не доберешься до цыган, вряд ли можно рассчитывать на хлеб с маслом. Было еще совсем светло, так как тетушка Пуллет, придерживаясь обычая Додсонов все делать пораньше, пила чай в половине пятого по солнцу и в пять по кухонным часам; и хотя с тех пор, как Мэгги пустилась в путь, прошло не меньше часа, на полях еще не начинали сгущаться сумерки и ничто не напоминало ей о приближении ночи. Все же ей казалось, что она, право, прошла очень много. И почему это, интересно, выгона все нет и нет? Она все еще не вышла за пределы Гэрума, богатого прихода со множеством пастбищ, и только раз увидела вдалеке человека. Это, пожалуй, было даже удачно, люди могли оказаться слишком невежественны, чтобы понять всю естественность ее желания попасть к цыганам; с другой стороны, неплохо бы встретить кого-нибудь, кто показал бы ей дорогу, не входя в расспросы о ее личных делах.

Наконец зеленые поля окончились, и Мэгги очутилась перед воротами, сквозь которые увидела проселок, окаймленный широкой полосой травы. Ей никогда раньше не приходилось видеть такого широкого проселка, и, неизвестно, отчего, он навел ее на мысль, что выгон где-нибудь тут рядом; возможно, потому, что она заметила пасущегося на обочине осла с колодкой на ноге, а она видела как-то осла, так же безжалостно прикованного к месту, когда ехала с отцом в двуколке по Данлоу-Коммон. Мэгги пролезла между планками ворот и пошла дальше, несколько приободрившись, хотя ее и преследовали образы Аполлиона,[19] и разбойника с пистолетом, и ухмыляющегося — рот до ушей — карлика в желтом, и другие самые разнообразные страхи. У бедной маленькой Мэгги отвага, вызванная охватившим ее порывом, уживалась с робостью, проистекавшей от слишком живого воображения. Очертя голову кинулась она в это рискованное предприятие — поиски неведомых родичей-цыган, а сейчас, когда очутилась в незнакомых местах, едва осмеливалась глядеть по сторонам, из страха увидеть злого кузнеца в кожаном фартуке, который, подбоченясь, будет скалить на нее зубы. У нее испуганно забилось сердце, когда она заметила торчащие из-за бугра босые пятки; они показались ей чем-то отвратительным, сверхъестественным — какие-то копыта дьявола. Она была слишком возбуждена, чтобы сразу разглядеть, что их продолжением служит рваная одежда и голова, покрытая жесткой черной шевелюрой. Это был спящий мальчик, и Мэгги на цыпочках пробежала мимо, чтоб не разбудить его. Ей и на ум не пришло, что это один из ее друзей-цыган, который, по всей вероятности, окажет ей самый радушный прием. Но так оно и было, ибо за следующим поворотом дороги она и впрямь увидела струйку голубоватого дыма и небольшой черный шатер — убежище, которое должно было укрыть ее от всех тех позорных оскорблений, каким она подвергалась в цивилизованном мире. Она даже обнаружила у костра высокую женскую фигуру — это, несомненно, Старшая, цыганка-мать, в ведении которой находится чай и прочая бакалея; странно, почему это она, Мэгги, не чувствует особой радости? Мэгги очень удивило, что в конце концов она нашла цыган не на выгоне, а на дороге; по правде говоря, это ее даже разочаровало. Она не представляла себе жизни цыган иначе, как на таинственном бескрайнем выгоне с песчаными ямами, в которых можно прятаться и где до тебя никто не доберется. Однако она продолжала идти вперед, утешая себя мыслью, что цыгане, наверно, ничего не знают о полоумных, поэтому можно не опасаться, что они с первого взгляда примут ее, по ошибке, за помешанную. Она, по-видимому, уже привлекла к себе внимание, так как высокая фигура медленно двинулась ей навстречу. Это оказалась молодая цыганка с младенцем на руках; когда она подошла ближе, Мэгги не без страха глянула на нее и тут же успокоилась, подумав, что тетушка Пуллет и все прочие были правы, называя ее цыганкой: это лицо с блестящими черными глазами в обрамлении длинных волос действительно чем-то напоминало ту рожицу, которую она привыкла видеть в зеркале, пока не остриглась.

— Куда идешь, моя маленькая барышня? — спросила цыганка с угодливой почтительностью в голосе.

Это было удивительно приятно — как раз то, чего ожидала Мэгги. Цыгане сразу увидели, что она леди, и готовы были соответственно к ней относиться.

— К вам, — ответила Мэгги с таким чувством, будто повторяет слова, которые много раз говорила во сне. — Я пришла, чтобы жить с вами. Можно?

— Вот как славно! Ну, пойдем. Какая милая маленькая барышня! — сказала цыганка, беря ее за руку. Она очень понравилась Мэгги, только неплохо бы, если б она была почище.

Подойдя к костру, они застали там целую компанию. На земле, обхватив руками колени, сидела старая цыганка и время от времени помешивала вертелом в круглом чугуне, распространявшем аппетитный запах; два маленьких кудлатых цыганенка лежали ничком, опершись на локти, наподобие миниатюрных сфинксов; безмятежный осел тянулся мордой к высокой девочке, которая, развалясь на земле, чесала ему нос и угощала, к его великому удовольствию, превосходным ворованным сеном. Косые лучи заходящего солнца ласково освещали их, и Мэгги подумала, что эта сцена выглядит очень мило и уютно, только поскорей бы уж они накрывали на стол. Все будет совершенно чудесно, когда она научит их умываться и приохотит к чтению. Правда, ее несколько смутило, что молодая женщина заговорила со старухой на непонятном языке, а высокая девочка, кормившая осла, приподнялась и, не поздоровавшись с ней, во все глаза стала ее разглядывать. Наконец старуха сказала:

— Что, моя красавица, ты пришла, чтобы остаться с нами? Садись и расскажи нам о себе.

Это было прямо как в книжке. Мэгги нравилось, что ее называют красавицей и обращаются с ней так почтительно. Усевшись, она начала:

— Я ушла из дому, потому что мне там плохо и я хочу быть цыганкой. Я буду жить с вами, если вы не против, и научу вас разным вещам.

— Ах ты, моя умница! — воскликнула женщина с ребенком, садясь рядом с Мэгги и пуская малыша поползать. — А какая у нее хорошенькая шляпка и платьице, — добавила она.

Сняв с Мэгги капор и рассматривая его, она сказала что-то старухе на незнакомом языке. Высокая девочка схватила капор и, ухмыляясь, напялила себе на голову задом наперед; но Мэгги твердо решила не подавать виду, что это ей неприятно.

— Я вовсе не хочу носить капор, мне больше нравится красный платок, как у вас, — сказала она, обращаясь к сидящему рядом новому другу. — У меня были длинные волосы, но я вчера их обрезала; я думаю, они скоро снова отрастут, — добавила она извиняющимся тоном, полагая, что цыгане, возможно, питают особое пристрастие к длинным волосам. В этот миг Мэгги даже забыла про голод, так ей хотелось снискать расположение цыган.

— О, какая славная маленькая барышня… и богатая, видно, — заметила старуха. — Ты, верно, живешь в красивом доме?

— Да, у нас очень хороший дом, и я очень люблю реку, где мы удим рыбу, только мне часто бывает грустно. Мне хотелось захватить с собой книги, но я, понимаете, очень торопилась. Я могу и так рассказать вам почти все, что там написано, я читала их много раз, вам понравится. И про географию могу — это про то, где мы живем, — очень интересно и может пригодиться. Вы слышали когда-нибудь о Колумбе?

У Мэгги засверкали глаза и вспыхнули щеки; она и впрямь принялась учить цыган, оказывать на них благотворное влияние. Цыгане слушали, несколько озадаченные; правда, их внимание отчасти было отвлечено содержимым ее кармана, который новая подруга Мэгги, сидевшая справа, опустошила, не доводя об этом до ее сведения.

— Это место, где ты живешь, моя маленькая барышня? — спросила старуха при упоминании о Колумбе.

— О нет! — ответила Мэгги, глядя на нее с некоторым сожалением. — Колумб был замечательный человек, он открыл полсвета; а на него надели цепи и очень плохо с ним обращались, понимаете… 06 этом написано в моей книжке, где вопросы и ответы по географии… Но, может, это слишком длинная история, чтобы рассказывать ее до чая… Мне так хочется есть!

Последние слова вырвались у Мэгги помимо ее воли; покровительственно-поучающий тон неожиданно сменился просто жалобным.

— Ах, она голодная, бедняжка, — сказала женщина помоложе. — Дайте ей чего-нибудь поесть… Ты прошла, верно, немалый путь, моя драгоценная. Где же твой дом?

— Я живу на Дорлкоутской мельнице… далеко отсюда, — ответила Мэгги. — Мой отец — мистер Талливер; только он не должен знать, где я, а то он снова заберет меня домой. А где живет цыганская королева?

— Что? Ты хочешь отправиться к ней, моя ягодка? — спросила молодая цыганка.

Высокая девочка меж тем не отрывала от Мэгги глаз и во весь рот ухмылялась. Ее манеры, конечно, трудно было назвать приятными.

— Нет, — сказала Мэгги, — я просто думала, что, если она не очень хорошая королева, вы будете рады, когда она умрет, и вы сможете выбрать другую. Если бы я была королевой, я была бы очень хорошей королевой, доброй ко всем.

— Вот тебе вкусненький кусочек, поешь. — И старуха протянула ей краюшку черствого хлеба, которую вынула из мешка с объедками, и ломтик копченой грудинки.

— Спасибо, — сказала Мэгги, взглянув на грудинку, но не притрагиваясь к ней. — Не дадите ли вы мне лучше хлеба с маслом и чаю? Я не люблю грудинки.

— У нас нет ни чая, ни масла, — проворчала старуха, бросив на нее довольно хмурый взгляд; видно, ей уже прискучило ублажать Мэгги.

— Тогда, может быть, немного хлеба с патокой? — сказала Мэгги.

— Нет у нас никакой патоки, — сердито проговорила старуха, после чего между двумя женщинами завязался громкий разговор на незнакомом языке, а один из маленьких сфинксов схватил хлеб с грудинкой и стал его уплетать.

В это время высокая девочка, отошедшая было в сторону, вернулась с каким-то известием, которое произвело большой переполох. Старуха, видимо забыв, что Мэгги голодна, с новым рвением принялась мешать в чугуне, а молодая залезла под брезент и вытащила из шатра несколько тарелок и ложек. Мэгги задрожала и со страхом подумала, что вот-вот расплачется. Тут высокая девочка издала пронзительный клич, и вскоре к ним подбежал мальчик, мимо которого прошла по пути сюда Мэгги, — шустрый маленький дикарь примерно того же возраста, что и Том. Он вытаращил глаза на Мэгги, и все быстро о чем-то заговорили. Она почувствовала себя такой одинокой: еще немножко — и из глаз ее брызнут слезы. Цыгане как будто вовсе не замечали ее, и она показалась себе совсем маленькой и слабой. Но подступившие было слезы высохли от страха, когда к ним подошли двое мужчин, приближение которых и вызвало всю эту суматоху. Старший из них держал в руке мешок. Кинув его на землю, он заговорил с женщинами громким ворчливым голосом; в ответ посыпался град визгливых ругательств. К Мэгги с лаем подбежала черная дворняга, повергнув ее в трепет, который еще усилился, когда мужчина помоложе с проклятьями отогнал собаку, ударив ее толстой палкой.

Мэгги чувствовала, что никогда не могла бы она быть королевой у этих людей, не могла бы просвещать их занимательными и полезными рассказами.

Теперь мужчины, по-видимому, расспрашивали о Мэгги. Они смотрели на нее, и разговор приобрел мирный характер, как это бывает, когда одна сторона проявляет любопытство, а другая в состоянии его удовлетворить. Наконец молодая женщина сказала своим прежним подобострастным тоном:

— Эта славная маленькая барышня пришла, чтобы жить с нами. Вы рады, правда?

— Да, очень, — отозвался мужчина помоложе, рассматривая серебряный наперсток Мэгги и прочие мелочи, извлеченные у нее из кармана. Все это, за исключением наперстка, он, что-то сказав, вернул молодой женщине, и та немедленно положила обратно в карман Мэгги, а мужчины сели на землю и рьяно принялись за тушеное мясо с картофелем, которое старуха, сняв котел с огня, вывалила на желтое деревянное блюдо.

Мэгги подумала, что Том, вероятно, был прав насчет цыган: они, конечно, воры, если только мужчина не собирается впоследствии вернуть ей наперсток. Она охотно подарила бы его, она вовсе не так уж привязана к своему наперстку, но мысль, что она находится среди воров, испортила ей все удовольствие от того, что к ней вновь стали выказывать внимание и уважение. Все воры, кроме Робина Гуда, гадкие люди.

Женщины заметили, что она напугана.

— У нас нет ничего вкусного, чтобы дать барышне, — сказала старая цыганка льстивым тоном. — А она так голодна, сахарная моя.

— Ну-ка, ягодка, попробуй: может, съешь немного вот этого, — проговорила молодая, протягивая Мэгги коричневую тарелку с тушеным мясом и железную ложку. Мэгги, помня, что старуха рассердилась на нее за хлеб с грудинкой, не посмела отказаться, хотя от страха у нее пропал аппетит. Ах, если бы отец проехал мимо в своей двуколке и Забрал ее! Или хотя бы Джек Истребитель Великанов,[20] или мистер Великодушное Сердце,[21] или Святой Георгий,[22] поражающий копьем дракона, как это нарисовано на полупенсах, случайно оказались здесь! Но, подумала Мэгги, совершенно упав духом, этих героев ни разу не встречали в окрестностях Сент-Огга… там никогда не случалось ничего чудесного.

Мэгги Талливер, как вы видите, отнюдь не была такой высокообразованной молодой особой, какими неизбежно становятся восьми-девятилетние маленькие женщины в наши дни. Она всего один год ходила в школу в Сент-Огге, и у нее было так мало книг, что иногда она читала словарь. Рассматривая, что содержится в этой головке, вы столкнулись бы с самым неожиданным невежеством наряду с самыми неожиданными познаниями. Она могла бы сообщить вам, например, что существует такое слово, как «полигамия», а поскольку она была также знакома со словом «полисемия» — «многозначность», то вывела заключение, что «поли» означает «много»; но ей и на ум не приходило, что цыгане могут испытывать нужду в бакалейных товарах, и вообще голова ее была набита забавнейшей смесью самых разумных понятий и самых безумных фантазий.

Ее взгляд на цыган претерпел за последние пять минут разительные изменения. Если ранее она считала, что они станут почтительно к ней относиться и с удовольствием будут внимать ее поучениям, то теперь у нее возникла мысль — не хотят ли они ее убить, как только стемнеет, и, разрубив на куски, пустить потом на жаркое. У нее вдруг появилось подозрение, что старик со свирепыми глазами на самом деле — нечистый дух и может в любую минуту, сбросив свою Прозрачную личину, превратиться в ухмыляющегося кузнеца или в огнеглазое чудище с крыльями дракона. Нечего было и пытаться проглотить хоть кусочек тушеного мяса, а вместе с тем больше всего на свете она боялась обидеть цыган, обнаружив свое крайне нелестное о них мнение; с интересом, в котором ее не мог бы превзойти даже самый ревностный богослов, она раздумывала над тем, угадал бы нечистый ее мысли, если бы он действительно был среди них.

— Что, тебе не нравится, как это пахнет, душечка? — сказала молодая цыганка, заметив, что Мэгги не прикоснулась к еде. — Съешь немножко, ну постарайся.

— Нет, благодарю вас, — с принужденной улыбкой промолвила Мэгги, призывая все свое мужество для отчаянного шага. — Боюсь, у меня больше нет времени: кажется, уже темнеет. Думаю, я пойду сейчас домой и приду снова в другой раз, тогда я смогу принести вам корзину пирожков с вареньем и еще разных разностей.

Выдвинув этот невероятный проект, она встала, всем сердцем надеясь, что Аполлиона можно провести, но надежда ее угасла, когда старая цыганка сказала:

— Подожди-ка, подожди, маленькая барышня, мы сами отвезем тебя домой в целости и сохранности, когда поужинаем. Поедешь верхом, как настоящая леди.

Мэгги снова села, не очень-то полагаясь на это обещание, однако вскоре она увидела, как высокая девочка надела на осла уздечку и кинула ему на спину пару мешков.

— Ну-ка, маленькая мисс, — обратился к ней мужчина помоложе, поднимаясь с земли и подводя к ней осла, — скажи нам, где ты живешь. Как называется ваше место?

— Я живу на Дорлкоутской мельнице, — волнуясь, проговорила Мэгги. — Мой отец — мистер Талливер; там наш дом.

— Что?! Большая мельница, не доезжая Сент-Огга?

— Да, — сказала Мэгги. — Далеко это? Я бы лучше пошла пешком, если можно.

— Нет, нет, скоро стемнеет, нужно торопиться. А на осле тебе будет очень удобно, вот посмотришь.

И, подняв Мэгги, он посадил ее на осла. Она почувствовала облегчение при мысли, что с ней, по всей видимости, поедет не старик, но боялась даже надеяться, что везут ее Действительно домой.

— Вот твой хорошенький капор. — сказала молодая цыганка, надевая ей на голову этот прежде презираемый, а теперь столь желанный предмет туалета, — и ты расскажешь, как хорошо мы с тобой обращались, правда? И называли тебя славной маленькой барышней.

— О да, благодарю вас, — воскликнула Мэгги. — Я вам очень обязана. Но мне бы хотелось, чтобы вы тоже поехали со мной. — Она подумала — все лучше, нежели остаться с глазу на глаз с одним из этих ужасных мужчин; куда приятней, если тебя зарежет целая компания.

— Так, значит, я тебе больше нравлюсь? — улыбнулась женщина. — Но я не могу с вами идти, мне за вами не угнаться.

Оказалось, что и мужчина едет на том же осле, позади Мэгги, и хотя даже самый страшный сон не мог бы привести ее в больший трепет, она была столь же бессильна воспротивиться этому, как и сам осел. Женщина, похлопав ее по спине, сказала «до свидания», и серый, сразу уразумев, на что намекает палка хозяина, мелкой рысцой пустился по проселку в ту сторону, откуда Мэгги пришла за час до того, а высокая девочка и растрепанный мальчишка, тоже вооруженные палками, услужливо сопровождали их первую сотню шагов, визгом и ударами понукая осла.

Даже Ленора[23] во время своей фантастической полночной скачки с призраком-возлюбленным не была так напугана, как бедняжка Мэгги во время совершенно прозаической поездки на трусящем рысцой осле, с цыганом, рассчитывающим заработать полкроны. Красный свет заходящего солнца, чудилось ей, таил в себе что-то зловещее, с чем, безусловно, был связан тревожный крик второго осла, того, что с колодкой на ноге. Две низкие, крытые соломой хибарки — единственное жилье на этом проселке — казалось, только усиливали мрачность картины. У них были крошечные оконца и двери на запоре. Вполне возможно, что там жили ведьмы, и Мэгги вздохнула с облегчением, когда осел проехал мимо.

Наконец — о радость! — этот проселок, самый длинный на свете, стал подходить к концу и уперся в широкую дорогу, по которой как раз проезжал дилижанс! А на перекрестке стоял столб — она, несомненно, видела его раньше — с дощечкой: «До Сент-Огга две мили». Значит, цыган действительно везет ее домой. Возможно, он в конце концов неплохой человек и, вероятно, обиделся, что она не хотела с ним ехать. Мысль эта все сильнее овладевала Мэгги, по мере того как она с несомненностью убеждалась в том, что дорога ей хорошо знакома; она ломала себе голову, как бы ей начать разговор с оскорбленным ее недоверием цыганом и не только ублаготворить его, чтобы он перестал обижаться, но стереть даже самую память о своей трусости, и тут — они как раз подъезжали к перекрестку — Мэгги увидела мужчину верхом на лошади с белой мордой.

— Остановитесь, остановитесь! — закричала она. — Это мой отец! О, отец, отец!

Внезапная радость обожгла ее, как боль, и, прежде чем отец успел подъехать, она разрыдалась. Можно представить себе удивление мистера Талливера: он ехал кружным путем из Бассета и дома еще не был.

— Как, что это значит? — спросил он, придерживая лошадь.

Мэгги, соскользнув с осла, подбежала к нему и ухватилась за стремя.

— Маленькая мисс, верно, заблудилась, — сказал цыган. — Она пришла к нашему шатру в конце Данлоу-Лейн, и я вез ее домой. Немалый путь, после того как пробудешь на ногах весь день.

— Да, отец, он такой добрый, он повез меня домой, — подхватила Мэгги, — очень добрый, хороший человек.

— Что ж, держи, любезный, — сказал мистер Талливер, вынимая пять шиллингов. — Ты честно заработал эти деньги. Что бы я делал без моей дочки! Ну-ка, подсади ее в седло… Что же это, Мэгги, как это ты? — начал он, когда они снова двинулись к путь и Мэгги, тихо всхлипывая, прижалась к груди отца. — Как это вышло, что ты заблудилась?

— Ах, отец, — всхлипнула Мэгги, — я убежала, потому что была так несчастна: Том на меня сердился. Я не могла этого вынести.

— Фу, фу! — произнес мистер Талливер, успокаивая ее. — Разве можно убегать из дому? Что станет делать отец без своей дочки?

— О, я никогда больше не убегу, отец, — ни за что! Когда мистер Талливер добрался в тот вечер домой, он без обиняков выразил свое мнение о случившемся, и это привело к удивительному результату: Мэгги не услышала по поводу этой глупой истории — побега к цыганам — ни одного упрека от матери, ни одной насмешки от Тома. Она была потрясена, даже несколько испугана таким непривычным обхождением. Наверно, она поступила так дурно, что об этом и упоминать нельзя.

Глава XII МИСТЕР И МИССИС ГЛЕГГ У СЕБЯ ДОМА

Для того чтобы увидеть мистера и миссис Глегг у них дома, мы должны перенестись в Сеит-Огг — этот освященный веками город с крышами из красной черепицы и широкими фронтонами портовых складов, где черные корабли разгружаются от привезенных с дальнего севера товаров, а взамен увозят драгоценные изделия из внутренних графств — плотно спрессованный сыр и шелковистую овечью шерсть, с которыми мои благородные читатели, несомненно, знакомы по античным буколикам.

Это один из тех старых-старых городков, которые кажутся нам таким же феноменом природы, как гнездо райской птицы или извилистые галереи муравейника, — город, где следы роста, следы его долгой истории запечатлелись, как кольца тысячелетнего дерева, — город, который возник между рекой и низким холмом и уже стоял там в те далекие времена, когда римские легионы поспешно покидали раскинутый на косогоре лагерь и свирепые длинноволосые викинги поднимались по реке, жадными глазами глядя на тучные земли. Это город, «знакомый с давно забытыми годами». Здесь время от времени является тень саксонского короля-героя,[24] обозревающего места своих юношеских забав и любовных приключений, здесь встречает его мрачный дух грозного вождя язычников-скандинавов, заколотого в кругу своих воинов мечом невидимого мстителя, — дух, который осенними вечерами поднимается белым туманом с могильного кургана на холме и парит во дворе Старого замка у реки — место, где вождь был таким, таинственным образом убит в те дни, когда Старого замка и не существовало. Строить этот прекрасный Старый замок начали еще норманны. Как и самый город, он рассказывает нам о замыслах и мастерстве разделенных веками поколений; там все — седая старина, и потому мы смотрим со снисходительной улыбкой на разнобой в отдельных его частях и благодарны творцам каменного крытого балкона, и зодчим готического фасада, и создателям башен искуснейшей кирпичной кладки с орнаментом из трилистника, и окон с каменными наличниками, и каменных зубцов на стенах — за то, что они не совершили святотатства — не снесли древних, наполовину бревенчатых стен, за которыми помещался пиршественный зал с потолком из дубовых балок.

Но, возможно, еще более древнего происхождения кусок стены, сейчас вмурованный в колокольню приходской церкви, который, как считают, остался от самой первой часовни, построенной в честь святого заступника этого старинного городка, Огга, чья история известна мне в нескольких версиях. Я склоняюсь к самой краткой, поскольку если и не все в ней истинная правда, то по крайней мере меньше выдумки. «Огг, сын Беорла, — повествуется в одном из имеющихся у меня манускриптов, — был лодочник; он зарабатывал свое скудное пропитание тем, что перевозил людей через реку Флосс. И случилось однажды вечером, когда дул сильный ветер, что на берегу реки сидела женщина с младенцем и тяжко вздыхала; и одета она была в рубище, вид имела измученный и изнуренный и умоляла перевезти ее через реку. И мужчины, которые там были, так ее спрашивали: „Почему желаешь ты пересечь реку? Подожди утра, пробудь ночь под кровом, и ты поступишь мудро, а не глупо“. Но она продолжала сетовать и умолять их. И Огг, сын Беорла, подошел к ним и сказал: „Я перевезу тебя, если этого жаждет твое сердце“. И он перевез ее через реку. И случилось так: когда ступила она на берег, рубище ее превратилось в ниспадающие белые одежды и лицо засияло неземной красотой, а вокруг него встал нимб и осветил воду, как луна в полнолуние. И она сказала: „Огг, сын Беорла, будь благословен за то, что не спрашивал ни о чем и не спорил с желанием сердца, но покорился жалости и облегчил чужую боль. Отныне и до века, тот, кто ступит в твою ладью, не погибнет от бури; и когда она пустится на помощь погибающим, она спасет жизнь и людям и животным“. И вот, стоило воде подняться, многих спасало это благословение, данное лодке. Но когда Огг, сын Беорла, умер, в тот миг, заметьте, когда душа его расставалась с телом, лодка сама снялась с якоря, и была тут же унесена отливом в океан, и пропала бесследно. Однако говорят, что в позднейшие годы во время наводнения Огг, сын Беорла, с наступлением вечера всегда появлялся на широко разлившихся водах, и святая дева сидела на носу лодки, освещая все вокруг, как луна в полнолуние, и гребцы, заметив ее в сгущающемся мраке, укреплялись духом и с новым рвением брались за весла».

Как видите, из этой легенды явствует, что уже в стародавние дни людям ниспосылалась эта «божья кара» — наводнения, которые даже если не губили человека, были роковыми для беспомощного скота и сметали с лица земли всю мелкую тварь. Но город знал и более тяжкие бедствия, чем наводнения, — бедствия гражданских войн. Долгие годы он был полем боя, где сперва пуритане возносили хвалу господу за кровь роялистов, а затем роялисты — за кровь пуритан. В ту пору не один честный горожанин лишился всего своего достояния, не желая поступиться совестью, и нищим покидал родные места. Еще и сейчас стоят многие дома, из которых с грустью уходили эти честные горожане, — дома с причудливыми крышами и окнами на реку, сжатые портовыми складами более поздней постройки, дома со множеством самых удивительных переходов, которые то и дело круто заворачивают, пока наконец не выведут вас на топкий берег, постоянно заливаемый бурным приливом. Кирпич домов давно потемнел, и во времена миссис Глегг вы нигде бы еще не нашли неуместного новомодного щегольства, никаких зеркальных стекол в витринах лавок, никакой штукатурки на стенах или иной ложной попытки придать превосходному старому красному Сент-Оггу вид города, возник него только вчера. Витрины были маленькие и без претензий, так как жен и дочерей фермеров, приезжавших за покупками раз в неделю, ничто не могло заставить изменить хорошо известным им лавкам, куда они ходили из года в год, а лавочники не интересовались покупателем, который заглянет разок по пути и поминай как звали. Ах! Даже времена миссис Глегг кажутся сейчас давним прошлым; происшедшие перемены отодвинули их далеко назад. Война и толки о войне ушли уже тогда из памяти людей, и если фермеры в выгоревших коричневых куртках, стоя на гудящей от множества народа рыночной площади, иногда и вспоминали о ней, вытряхивая зерно из мешочков с образцами, то лишь как о далеком золотом веке, когда держались высокие цены на хлеб. Да, прошли те времена, когда широкая река могла принести к городу корабли непрошенных гостей. Россия стала просто местом, откуда привозят льняное семя — чем больше, тем лучше, — идущее на маслобойни, где тяжелые толчеи, словно огромные живые чудовища, с грохотом размельчают его и отвеивают прочь шелуху. Католики, плохой урожай и таинственные колебания рынка — вот те бедствия, коих только и приходилось опасаться человечеству; даже наводнения за последние годы были не так сильны. Сент-Огг не заглядывал мысленным оком далеко вперед, не оглядывался назад. Он получил в наследство большое прошлое, но не задумывался над ним и не видел призраков, бродивших по улицам. С тех пор как на разлившихся водах Флосса видели святого Огга и божью матерь на носу его лодки, многое стало воспоминанием, а затем постепенно совсем растаяло, как уходящие вдаль вершины холмов. Настоящее же было как плоская равнина, где люди перестают верить в существование вулканов и возможность землетрясений и живут убежденные, что завтра ничем не будет отличаться от вчера и что гигантские силы, потрясавшие раньше мир, уснули вечным сном. Прошли те дни, когда в жизни людей такое место занимала вера, а тем более дни, когда они могли сменить ее. Католики были страшны потому, что, дай им волю, они захватили бы власть и хозяйство страны и жгли бы людей живьем, а не потому, что хоть одного здравомыслящего и честного прихожанина Сент-Огга можно было обратить в веру папы римского. Один старожил еще помнил, в какой экстаз приходила толпа, когда на скотном рынке проповедовал Джон Уэсли,[25] но уже давно от проповедников не ждали, что они будут потрясать души людей. Случайная вспышка красноречия на кафедрах диссидентов по вопросу о крещении младенцев была единственным проявлением религиозного пыла, остывшего в нынешние трезвые времена, когда люди по горло сыты переменами. Протестантизм чувствовал себя совершенно спокойно, позабыв о ересях, не заботясь о прозелитах; принадлежность к секте переходила от отцов к детям вместе с фамильными скамьями в церкви и деловыми связями, и правоверные протестанты глядели на диссидентизм с презрительным недоумением, как на глупый обычай, который держался в семьях, занимавшихся главным образом торговлей бакалейным и мелочным товаром, хотя он ничуть не мешал и успешным оптовым сделкам. Но католический вопрос поднял легкий ветерок споров, нарушивший долгий штиль. Почтенный приходской пастор в своих поучениях стал пускаться в исторические экскурсы и дискуссии с воображаемым противником, а мистер Спрей, священник-индепендент, начал произносить политические проповеди, в которых он с пламенной верой и большой тонкостью доказывал, что, с одной стороны, католикам должно иметь политические права, с другой — им должно гореть в геенне огненной. Но большинство его слушателей было неспособно уловить все эти тонкости; одни старозаветные диссиденты сожалели, что он взял сторону католиков, другие полагали, что лучше бы ему оставить политику в покое. Служение общественным интересам не слишком высоко ставилось в Сент-Огге, и к людям, толкующим о политике, относились несколько подозрительно, считая их опасными субъектами. Среди них мало кто имел собственное дело, а если и имел, то ему, конечно, скоро грозило банкротство.

Таково было общее положение вещей в Сент-Огге в дни миссис Глегг, и в частности — в тот самый период истории семейства Додсонов, когда она поссорилась с мистером Талливером. Это было время, когда невежество жило куда более покойно, чем сейчас, и со всеми почестями принималось в самом лучшем обществе, не будучи вынуждено рядиться в замысловатые одежды знания; время, когда еще не в ходу были дешевые журналы и когда сельскому врачу и в голову не приходило спрашивать своих пациенток, любят ли они книги, так как он не сомневался, что они предпочитают сплетни; время, когда леди в богатых шелковых платьях носили в кармане баранью косточку как средство от судорог. Миссис Глегг тоже получила такую косточку в наследство от бабушки, вместе с парчовым платьем, которое могло стоять само по себе, наподобие рыцарских доспехов, и тростью с серебряным набалдашником, — семья Додсонов считалась респектабельной уже многие поколения.

В превосходном доме миссис Глегг в Сент-Огге была парадная гостиная и другая, внутренняя, и, таким образом, было два наблюдательных пункта, с которых она могла изучать слабости своих ближних и укрепляться в чувстве благодарности за дарованную ей беспримерную силу духа. Из фасадного окна она могла видеть Тофтон-Роуд, проходившую через весь Сент-Огг, и отмечать растущую тенденцию «болтаться по улицам» у жен еще не удалившихся на покой сент-оггцев, а также новую моду носить бумажные вязаные чулки, что сулило мрачные перспективы будущим поколениям; из заднего же окна — смотреть на прекрасный цветник и фруктовый сад, спускающийся к реке, и наблюдать за чудачествами мистера Глегга, тратящего время на «эти цветы и овощи». Удалившись от дел, дабы до конца дней своих наслаждаться покоем, мистер Глегг нашел это занятие настолько более утомительным, нежели торговля шерстью, что был вынужден для развлечения взяться за тяжелый физический труд и, как правило, отдыхал, работая за двух садовников. То, что они благодаря этому экономили на работнике, могло бы, возможно, заставить миссис Глегг смотреть сквозь пальцы на причуды мистера Глегга, если бы хоть одна женщина здравого ума была способна, пускай для вида, отнестись с уважением к коньку своего мужа. Но всем известно, что подобная супружеская снисходительность присуща только слабейшей части слабого пола, которая вряд ли ясно сознает, в чем состоят обязанности супруги, и не понимает, что жене назначено обуздывать своего мужа в удовольствиях, которые почти никогда не бывают разумными и достойными похвалы.

У мистера Глегга, в свою очередь, было два источника для упражнения ума, которые обещали быть неиссякаемыми. С одной стороны, его повергали в изумление собственные открытия в области естествознания: он обнаружил, что в его небольшом саду водятся удивительные гусеницы, слизняки и насекомые, которые, насколько ему было известно, никогда раньше не привлекали к себе внимания человека, и он заметил знаменательную связь между этими зоологическими диковинами и великими событиями своего времени, — например, перед тем как сгорел Йоркский кафедральный собор, на листьях роз появились странные извилистые следы и как никогда много развелось слизняков — феномены, необъяснимые для него, пока мрачное зарево этого пожара не пролило на них свет. (Мистер Глегг обладал необыкновенно деятельным умом, который, освободившись от забот, связанных с торговлей шерстью, естественно, стал искать себе другого применения.) Вторым объектом его раздумий была «супротивность» женской натуры, типичным примером чего служила миссис Глегг. То, что существо, созданное — в генеалогическом плане — из ребра мужчины и достигшее таким образом высот респектабельности, хотя оно не приложило к этому ни малейших усилий, непременно должно возражать против самых вежливых предложений и даже против самых предупредительных уступок, было для него тайной мироздания, ключ к которой он часто и напрасно искал в первых главах Книги Бытия. Мистер Глегг избрал старшую мисс Додсон, как благообразное воплощение женского здравомыслия и бережливости, и, сам имея склонность к стяжанию и откладыванию впрок, рассчитывал на гармонию в супружеской жизни. Но с этим любопытным конгломератом — женским характером — легко случается, что, несмотря на превосходные ингредиенты, готовое блюдо трудно назвать лакомым; и даже высокосортная систематическая расчетливость может быть сдобрена такой приправой, которая совершенно испортит весь вкус. Так вот, у почтенного мистера Глегга скупость проявлялась в самой приятной форме; соседи величали его «запасливым», что, по сути, означает «мягкосердечный скряга». Если вы упоминали при нем, что любите корки от сыра, он никогда не забывал сберечь их для вас, радуясь, что может этим доставить вам удовольствие, и имел привычку ласкать всех животных, на содержание которых не нужно было тратиться. В мистере Глегге не было никакого лицемерия и притворства. Его глаза увлажнились бы от искреннего сочувствия при виде того, как распродают скарб какой-нибудь вдовы, хотя это можно было бы предотвратить при помощи пятифунтовой бумажки из его кармана; но денежный дар в пять фунтов «скромно живущей особе» казался мистеру Глеггу скорее безумным расточительством, нежели благотворительностью, которая всегда представлялась ему как раздача мелких пособий, а не как противодействие злой фортуне. Мистер Глегг пекся о чужих деньгах, как о своих собственных. Он сделал бы большой крюк, только бы не проезжать через заставу и не платить подорожный сбор, даже если бы расходы нес другой и его карману ничто не угрожало, и не скупился на красноречивые доводы, чтобы убедить малознакомых ему людей пользоваться вместо натуральной ваксы дешевым суррогатом. Эта неискоренимая привычка копить, ставшая самоцелью, была почти в такой же степени присуща трудолюбивым дельцам старого склада, медленно сколачивавшим свое состояние, как привычка выслеживать дичь присуща гончей. Они составляли особую породу, почти вымершую в наши дни быстрого обогащения, когда расточительность идет по пятам нищеты. В старые времена независимое положение можно было создать себе только при условии некоторой скупости, и в провинции вы могли бы найти это качество у людей с характером столь же различным, как различны фрукты, из которых добывается кислота. Истинные Гарпагоны встречались не часто и сразу бросались в глаза; совсем другое дело — почтенные налогоплательщики, которые в прошлом ограничивали себя во всем из действительной необходимости, а впоследствии, даже удалившись от дел и живя в полном достатке, обладая собственным фруктовым садом и винным погребом, сохраняли привычку рассматривать жизнь как хитроумный процесс удовлетворения своих насущных потребностей таким образом, чтобы это не наносило слишком заметного урона их состоянию, и которые с такой же готовностью отказались бы от обложенного налогом предмета роскоши сейчас, имея пятьсот фунтов чистого годового дохода, как в то время, когда эта сумма составляла весь их капитал. Мистер Глегг был один из их числа — один из тех, с кем так трудно было договориться министру финансов; и, зная это, вы лучше сможете понять, почему, несмотря на слишком острую приправу, которой природа сдобрила добродетели старшей мисс Додсон, он не отказался от убеждения, что избрал себе достойную подругу жизни. Человек с мягким сердцем, считающий, что жизненные устои его жены отвечают его основным принципам, легко может убедить себя в том, что ни одна женщина не подошла бы ему лучше, и, бранясь и ссорясь с ней каждый день, отнюдь не перестает питать к ней добрые чувства. Будучи склонен к раздумьям и не занятый более шерстью, мистер Глегг немало удивлялся особому складу женского ума, раскрывавшемуся перед ним в его семейной жизни, и вместе с тем в области домашнего хозяйства он считал миссис Глегг образцом для всего женского пола. Ему казалось достойным жалости нарушением всех правил, если салфетки скатывались не так туго и демонстративно, как у миссис Глегг, если пироги не напоминали подошву, а пастила — почтенную окаменелость; да что там — даже специфическая смесь съедобных и лекарственных ароматов в особом буфете миссис Глегг представлялась ему единственно подобающим запахом для буфета. Я не уверен, что он не соскучился бы, если бы хоть неделя прошла без ссоры; уступчивая, кроткая жена, безусловно, не давала бы ему такой пищи для размышлений и лишила бы их остроты.

Несомненное мягкосердечие мистера Глегга проявлялось и в том, что его гораздо больше огорчали ссоры жены с кем-нибудь другим — даже с Долли, служанкой, — чем их собственные разногласия; и размолвка миссис Глегг с мистером Талливером была так ему неприятна, что совершенно свела на нет удовольствие, которое он мог получить от прекрасного вида своей ранней капусты, когда на следующее утро вышел в огород. Все же, отправляясь завтракать, он лелеял слабую надежду, что за ночь миссис Глегг остыла и гнев ее смягчился, уступив место ее твердым принципам относительно семейного декорума. Она обычно хвалилась тем, что между Додсонами сроду не бывало таких смертельных ссор, какие позорили другие семейства, что ни одного из Додсонов еще не лишали наследства и не отказывались считать членом семьи, да и с чего бы, если у всех, даже дальних родственников, водились деньжонки или на худой конец были собственные дома?

Одно облачко, нависавшее над челом миссис Глегг по вечерам, обычно исчезало, когда утром она садилась за завтрак. Это была ее пышно взбитая накладка; ведь, занимаясь по утрам домашними делами, было бы чистой нелепостью надевать модные локоны, вовсе излишние при приготовлении жестких булочек. К половине одиннадцатого приличия уже требовали накладки, а до тех пор миссис Глегг могла ее поберечь, и общество ничего бы об этом не узнало. Но отсутствие этого облачка дало возможность с полной ясностью увидеть, что облако враждебности осталось. Садясь за овсянку с молоком, которою мистер Глегг из присущей ему с детства умеренности привык утолять по утрам свой голод, он заметил это и благоразумно решил предоставить первое слово миссис Глегг, боясь, что малейшее прикосновение к такому нежному предмету, как женский норов, может иметь самые печальные последствия. Люди, склонные смаковать свое плохое настроение, обычно поддерживают его, принося никому не нужные жертвы. Таков был обычай и миссис Глегг. В это утро она налила себе слабого чаю и отказалась от масла. Просто нестерпимо было при таком подходящем расположении духа, в полной боевой готовности воспользоваться малейшим поводом для ссоры, не услышать от мистера Глегга ни единого слова. Эдак не к чему и придраться! Но затем она, видно, нашла, что и молчание его может служить этой цели, так как обратилась к нему наконец тем самым тоном, который может быть свойствен лишь дражайшей половине.

— Ну, мистер Глегг, и это мне награда за то, что я столько лет была вам примерной женой! Ежели я должна терпеть такое обращение и дальше, лучше бы мне знать об этом до того, как умер мой бедный отец; я бы могла построить свой семейный очаг в другом месте, благо было из чего выбирать.

Мистер Глегг перестал есть и взглянул на нее — не то чтобы с особым интересом, а просто с тем спокойным привычным изумлением, с которым мы относимся к загадкам природы.

— Помилуйте, миссис Глегг, да чем же я провинился на этот раз?

— Чем, мистер Глегг, чем провинились? Мне вас жаль. Не найдя уместного отпета, мистер Глегг снова принялся за кашу.

— Есть на свете мужья, — продолжала, немного помолчав, миссис Глегг, — которые знают, что не пристало мужу брать сторону чужих людей против своей жены. Возможно, я ошибаюсь, и вы меня поправите, но я всегда слышала, что долг мужа — стоять за свою жену, а не радоваться и торжествовать, когда посторонние ее оскорбляют.

— Интересно, что дало вам повод так говорить? — довольно горячо сказал мистер Глегг. Человек он был добрый, но не такой все-таки кроткий, как ягненок. — Когда это я радовался и торжествовал?

— Есть вещи похуже, чем выложить все начистоту. По мне, лучше бы вы прямо в глаза сказали, что ни в грош меня не ставите, чем показывать, что все правы, а я неправа, и приходить утром к завтраку, когда я и часу в эту ночь глаз не сомкнула, и глядеть на меня свысока, будто я — грязь у вас под ногами.

— Свысока, на вас? — спросил мистер Глегг раздраженно-ироническим тоном. — Вы ни дать ни взять как тот пьяный, который считает, что все, кроме него, хватили лишку.

— Не унижайте себя, обзывая меня непристойными словами, мистер Глегг! У вас при этом очень жалкий вид, хоть вам это и невдомек, — промолвила миссис Глегг с глубоким состраданием. — В вашем положении вам следовало бы служить для других примером и говорить более дельные вещи.

— Разумеется, да разве вы станете слушать дело? — колко отпарировал мистер Глегг. — Самое дельное, что я могу вам сказать, — это то, что говорил вчера: вы неправы, ежели потребуете назад свои деньги только потому, что слегка повздорили; куда лучше оставить все, как есть, и я надеялся, что за ночь вы одумались. Но уж коли вам так приспичило взять их обратно, не спешите по крайности, не разжигайте еще сильнее вражду в семье и погодите, пока подвернется хороший заклад. А не то вам придется звать стряпчего, чтобы поместил куда-нибудь ваши деньги, и тратам конца-краю не будет.

Миссис Глегг почувствовала, что его слова не лишены резона, но вскинула голову и издала горлом какой-то неопределенный звук, означавший, что ее молчание — не более чем перемирие, а никак не мир. И действительно, военные действия вскоре возобновились.

— Я был бы вам благодарен, ежели бы вы налили мне чашечку, миссис Глегг, — сказал мистер Глегг, видя, что она не собирается предложить ему чаю, как делала обычно, когда он кончал с кашей. Вскинув голову, она подняла чайник и сказала:

— Рада слышать, что вы будете мне благодарны, мистер Глегг. Не очень-то много благодарности я получаю на этом свете за то добро, что делаю людям, хотя в вашей семье, мистер Глегг, нет женщины, достойной стоять со мной рядом, и я повторила бы это даже на смертном одре. И меня нельзя упрекнуть, что я неучтива с вашей родней, они и сами этого не скажут, а они мне неровня, никто не заставит меня отказаться от этих слов.

— Вы бы лучше не трогали мою родню, пока не бросили ссориться со своей собственной, миссис Глегг, — с едким сарказмом заметил мистер Глегг. — Не откажите в любезности передать мне молочник.

— Это самая грязная ложь, какую мне довелось услышать за всю мою жизнь, мистер Глегг, — произнесла леди, наливая ему молоко с несвойственной ей щедростью, словно хотела сказать: «Если вам угодно молока, получайте с лишком». — Вы и сами знаете, что ложь. Я не из тех, кто ссорится со своими родными. Не в пример вам.

— Да? А как же вы назовете то, что было вчера, когда вы с таким шумом ушли от своей сестры?

— С сестрой я не ссорилась, мистер Глегг, — и как только у вас язык поворачивается так говорить? Мистер Талливер мне не кровная родня, и это он первый стал нападать на меня и выгнал меня из дома. Но вам, может, больше пришлось бы по душе, коли бы я осталась, чтоб меня оскорбляли, мистер Глегг; может, вы недовольны, что не удалось послушать, как вашу жену поносят и обливают грязью? Но, разрешите сказать, это вам не делает чести.

— Ну, слыхано ли было, хоть весь приход обойди, что-либо подобное? — воскликнул, разгорячившись, мистер Глегг. — Женщина живет как у Христа за пазухой, распоряжается своими деньгами по своей воле, будто это так и записано в брачном контракте, двуколка у нее заново обита и перетянута — а во сколько это встало? — и обеспечена после моей смерти, как и мечтать не могла, — и что же?! Накидывается и кусается, как бешеная собака! Уму непостижимо, как только всевышний мог сотворить женщин такими! — Последние слова были произнесены со скорбным волнением. Мистер Глегг оттолкнул от себя чашку с чаем и обеими ладонями хлопнул по столу.

— Что ж, мистер Глегг, ежели вы так ко мне относитесь, хорошо, что я об этом узнала, — произнесла миссис. Глегг, снимая салфетку и в превеликом возбуждении складывая ее. — Но ежели вы говорите, что я обеспечена, как и ожидать не могла, разрешите вам заметить, что я вправе была ожидать многого, чего и не увидела. А что до «бешеной собаки», — хорошо, коли все графство не будет осуждать вас за ваше со мной обхождение, потому как я этого не могу стерпеть и не стерплю.

Здесь в голосе миссис Глегг послышались слезы, и, прервав свою речь, она изо всей силы дернула колокольчик.

— Долли, — поднимаясь с кресла, сказала она так, словно ее что-то душило, — разведите наверху огонь и спустите шторы. Мистер Глегг, будьте любезны заказать, что вы желаете на обед. Я буду есть овсянку.

Миссис Глегг прошла через комнату к маленькому книжному шкафу и, сняв с полки томик Бэкстера[26] «Вечный покой святых», унесла его с собой наверх. Эту книгу она обычно клала перед собой в особых случаях — в дождливые воскресные утра, или когда умирал кто-нибудь из родственников, или когда, как в данном случае, ее ссора с мистером Глеггом была на целую октану выше обычного.

Но миссис Глегг унесла с собой наверх и еще кое-что, возможно послужившее вместе с Бэкстером и овсянкой к постепенному успокоению ее чувств, так что к тому времени, когда пришла пора пить чай, она была уже способна примириться с существованием на первом этаже. Отчасти на нее подействовал совет мистера Глегга не трогать лучше пятисот фунтов, пока не подвернется случай вложить их в выгодное дело, но, главное, помог брошенный им мимоходом намек на то, что он щедро обеспечил ее на случай своей смерти. Мистер Глегг, как все люди подобного склада, был крайне скрытен относительно завещания, и у миссис Глегг, когда она бывала в мрачном расположении духа, возникало предчувствие, что, подобно другим мужьям, о которых ей доводилось слышать, он затаил в душе низкое намерение усугубить ее печаль по поводу его кончины, оставив ее в нищете; она твердо решила, что в таком случае на шляпке ее почти не будет крепа и плакать она станет не больше, чем если бы он был ее вторым мужем. Но коли его завещание вправду засвидетельствует его теплые чувства, она с нежностью будет вспоминать о нем, бедняжке, когда его не станет, и даже его глупая возня с цветами, овощами и фруктами и бесконечные разглагольствования по поводу улиток будут казаться трогательными, когда им безвозвратно придет конец. Пережить мистера Глегга и тогда восхвалять его как человека хотя и подверженного слабостям, но по отношению к ней поступившего достойно, несмотря на многочисленных бедных родственников; чаще получать проценты на капитал и прятать их по разным уголкам, чтобы сбить с толку воров, даже самых искусных (для миссис Глегг держать деньги в банке или сейфе значило лишать себя всякого удовольствия — все равно что принимать пищу в таблетках), и, наконец, быть объектом почтительного внимания родных и соседей, на что может рассчитывать только женщина, объединившая в себе в прошедшем и настоящем достоинства, которые одни лишь приводят к положению «хорошо обеспеченной вдовы», — все это льстило ей и окрашивало будущее в более светлые тона. Меж тем добрый мистер Глегг, хорошенько поработав мотыгой, вернул себе обычное добродушие и, тронутый видом пустующего кресла жены с оставленным в уголке вязаньем, отправился к ней наверх и сообщил, что в церкви звонят по бедному мистеру Мортону, на что миссис Глегг великодушно ответила, будто между ними ничего и не произошло:

— А-а, ну, значит, кто-нибудь заполучит бойкое дельце.

К этому времени Бэкстер пролежал открытым по меньшей мере восемь часов — было уже около пяти: и если людям необходимо часто ссориться, им, естественно, не стоит слишком затягивать каждую ссору.

В этот вечер мистер и миссис Глегг вполне дружелюбно беседовали о Талливерах. Мистер Глегг согласился признать, что Талливер, конечно, сам напрашивается на неприятности и, вполне возможно, промотает свое состояние, а миссис Глегг, идя ему навстречу, объявила, что считает ниже своего достоинства обращать внимание на поступки такого человека и что, ради сестры, она оставит у него свои пятьсот фунтов еще на некоторое время, тем более что, отдав их под закладную, она будет получать только четыре процента.

Глава XIII МИСТЕР ТАЛЛИВЕР ЕЩЕ СИЛЬНЕЕ ЗАПУТЫВАЕТ КЛУБОК ЖИЗНИ

Благодаря этому новому направлению мыслей миссис Глегг роль миротворицы оказалась для миссис Пуллет, приехавшей на следующий день, неожиданно легкой. Правда, миссис Глегг довольно резко ее оборвала, когда та вздумала указывать старшей сестре, как следует вести себя в семейных делах. Особенно оскорбительной показалась миссис Глегг ссылка миссис Пуллет на то, что некрасиво получится, если соседи станут говорить о ссоре в семье. Кабы добрая слава семьи зависела только от миссис Глегг, миссис Пул-лет могла бы спать совершенно спокойно.

— Я думаю, никто не ждет, — заметила миссис Глегг, Заканчивая прения по этому вопросу, — что я поеду на мельницу прежде, чем Бесси приедет ко мне, или упаду перед мистером Талливером на колени и стану просить у него прощения за то, что его же благодетельствую; но я не таю против него злобы, и, ежели мистер Талливер будет вежлив со мной, я буду вежлива с ним. Нечего учить меня, как себя вести.

Увидев, что нет больше необходимости просить за Талливеров, тетушка Пуллет, естественно, немного успокоилась за них и снова вспомнила о тех неприятностях, которые рй пришлось накануне претерпеть из-за отпрыска этого поистине злополучного семейства. Миссис Глегг услышала обстоятельное изложение событий, которое редкостная память мистера Пуллета уснащала все новыми подробностями; и если тетушка Пуллет жалела бедную Бесси за то, что ей так не повезло с детьми, и даже в неопределенной форме выразила намерение дать денег, чтобы Мэгги могли послать в какой-нибудь отдаленный пансион, где, конечно, ее не сделают менее смуглой, но, возможно, смягчат некоторые другие ее недостатки, то тетушка Глегг корила Бесси за слабость характера и призывала в свидетели всех, кто еще будет в живых, когда дети Талливера собьются с пути, что она, миссис Глегг, давно говорила — не будет из них проку, не преминув заметить при этом, что ей самой удивительно, как слова ее всегда сбываются.

— Значит, я могу зайти к Бесси и сказать, что ты больше не сердишься и все остается по-прежнему? — спросила миссис Пуллет перед самым отъездом.

— Да, Софи, — ответила миссис Глегг, — можешь передать мистеру Талливеру, и Бесси тоже, что я злом за зло платить не стану. Я знаю, что мне, как старшей, положено подавать пример во всех случаях жизни, и я это делаю. Никто не скажет про меня, что оно не так, коли не захочет взять грех на душу.

Можете сами посудить, как подействовало на миссис Глегг, пребывавшую в умилении от своего беспримерного великодушия, короткое письмо, полученное ею в тот же вечер, после отъезда миссис Пуллет, от мистера Талливера, который уведомлял ее, что она может не тревожиться о своих пятистах фунтах — они будут ей возвращены самое крайнее в течение ближайшего месяца, вместе с причитающимися к сроку выплаты процентами. И далее говорилось, что мистер Талливер не имел намерения быть грубым с миссис Глегг и рад видеть ее в своем доме, когда ей будет угодно их посетить, но что он не желает от нее никаких благодеяний ни для себя, ни для своих детей.

Катастрофу ускорил не кто иной, как бедная миссис Талливер, и произошло это исключительно из-за ее непобедимого простодушия, которое заставляло ее ожидать, что сходные причины приведут вдруг к различным следствиям. Опыт их совместной жизни с мистером Талливером мог бы научить ее, что стоило усомниться в его способности совершить то-то и то-то, или пожалеть его за эту предполагаемую неспособность, или как-нибудь иначе задеть его самолюбие, и он немедленно делал то, о чем шла речь; и все же в тот день она подумала, что, если рассказать ему, когда он придет пить чай, что сестрица Пуллет отправилась уговаривать сестру Глегг пойти на мировую и ему не надо ломать голову, где раздобыть деньги, это улучшит настроение за столом. Мистер Талливер и до того был тверд в своем намерении выплатить долг, но тут он положил себе сразу же написать миссис Глегг, чтобы на этот счет не оставалось никаких сомнений. Миссис Пуллет отправилась за него просить. Этого еще не хватало! Мистер Талливер был не большой охотник писать письма и считал отношения между устной и письменной речью, попросту именуемые правописанием, одной из самых мудреных штук в этом мудреном мире. Несмотря на это, он, как всегда бывает под горячую руку, справился со своей задачей быстрее обычного; а если его орфография отличалась от орфографии миссис Глегг — что из того? Оба они принадлежали к тому поколению, для которого правописание было личным делом каждого.

Это письмо не заставило миссис Глегг изменить свое завещание и лишить детей Талливера их седьмой доли в ее тысяче фунтов, ибо у нее были на этот счет свои принципы. Никто не должен упрекнуть ее после смерти, что она недостаточно справедливо разделила свои деньги между родными. В таких вопросах, как завещание, личные качества отступали на второй план перед самым основным — кровной связью, и руководствоваться при разделе своего имущества капризом, распределять наследство, не считаясь со степенью родства, было бы позором, перспектива которого отравила бы ей весь остаток жизни. На этот счет Додсоны держались твердых взглядов; это было одним из проявлений чувства чести и нравственного достоинства, которое стало в таких семьях славной традицией — традицией, составляющей соль нашего провинциального общества.

Но хотя письмо это и не могло поколебать принципов миссис Глегг, все же после него стало еще труднее заделать брешь в семейных отношениях; а что до того, как оно повлияло на мнение миссис Глегг о мистере Талливере, то она просила запомнить, что начиная с нынешнего дня ей вообще нечего о нем сказать. Его ум, несомненно, слишком извращен, чтобы ей стоило заниматься им хотя минуту.

Только r начале августа, за день до того, как Том отправился в школу, миссис Глегг приехала с визитом к сестре Талливер, но так и просидела все время в двуколке, выказывая свое неудовольствие тем, что демонстративно воздерживалась от каких бы то ни было советов и критических замечаний, «так как, — заметила она потом сестре Дин, — Бесси должна расплачиваться за то, что у нее такой муж, хотя мне и жаль ее», — и миссис Дин согласилась, что Бесси достойна сожаления.

В тот вечер Том сказал Мэгги:

— Ой, Мэгги, тетушка Глегг снова стала к нам жаловать; я рад, что уезжаю в школу, все удовольствие достанется теперь тебе.

Мэгги была в таком горе от предстоящей разлуки с Томом, что радость его, даже в шутку, показалась ей очень жестокой, и она уснула той ночью в слезах.

Поспешный образ действий мистера Талливера повлек за собой необходимость столь же поспешно искать подходящего человека, который согласился бы дать ему взаймы пятьсот фунтов. «Пусть это будет кто угодно, только не клиент Уэйкема», — сказал он себе, и все же не прошло и двух недель, как ему пришлось изменить свое решение — не потому, что воля мистера Талливера была слаба, а потому, что внешние обстоятельства оказались сильнее. Единственный подходящий человек, которого ему удалось найти, был клиентом Уэйкема. Над мистером Талливером, как и над Эдипом, тяготел рок, и в данном случае он, подобно Эдипу, мог сказать в свое оправдание, что все это от него не зависело, было предначертано ему судьбой.

Книга вторая

Школьные годы

Мельница на Флоссе

Глава I ПЕРВЫЙ СЕМЕСТР В КИНГ-ЛОРТОНЕ

Нелегко пришлось Тому Талливеру, оставленному в Кинг-Лортоне на попечении преподобного мистера Стеллинга, в первое учебное полугодие у этого высокочтимого джентльмена. В школе мистера Джейкобза жизнь не представлялась Тому сложной: у него было много товарищей, и так как он хорошо играл во все подвижные игры и еще лучше дрался, он привык верховодить и считал это своим неотъемлемым правом. Сам мистер Джейкобз, которого мальчики называли между собой Старый Очкарик, не внушал ему пи страха, ни почтения; ну и пусть эти допотопные, пожелтевшие от табака притворщики запросто выводят буквы, как в прописях, делают росчерк с завитушками, не задумываясь правильно напишут любое слово и без запинки прочтут вслух: «Меня зовут Норвал», — он, Том, даже рад, что ему не грозит опасность овладеть всеми этими дурацкими премудростями. Он не собирается быть Противным школьным учителем — и не ждите! Он, Том Талливер, будет богатым человеком, как его отец, который развлекался охотой, когда был помоложе, и ездил верхом на великолепной вороной кобыле — славная коняга, любо-дорого глядеть: Том не раз слышал перечисление всех ее статей. Он, Том, тоже будет ходить на охоту и пользоваться всеобщим уважением. Со взрослых, думал он, никто и не спрашивает, чтоб они писали красиво и без ошибок; когда он вырастет, он будет всему хозяин и станет делать, что его душе угодно. Тому было очень трудно примириться с мыслью, что он еще несколько лет должен ходить в школу и что ему не суждено продолжать дело своего отца, которое он считал исключительно приятным, ибо в обязанности мельника, по его мнению, входило лишь разъезжать по округе, отдавать приказания и бывать на рынке; к тому же он думал, что пастор станет пичкать его законом божьим и, возможно, заставит учить по воскресеньям не только краткие молитвы, но еще и Евангелие и Послания апостолов. Однако, за неимением точных сведений, ему трудно было представить, насколько новая школа будет непохожа на школу мистера Джейкобза. Поэтому, чтоб не ударить лицом в грязь перед товарищами, если он их там найдет, Том позаботился захватить с собой коробочку пистонов; не то чтоб они были так нужны, а просто хотелось показать чужим мальчикам, что огнестрельное оружие ему нипочем. Бедный Том, прекрасно видя все заблуждения Мэгги, сам не свободен был от некоторых иллюзий, которым предстояло развеяться в дым при его более близком знакомстве с Кинг-Лортоном.

Он не пробыл там и двух недель, как почувствовал, что жизнь, усложнившаяся не только из-за латинской грамматики, но также и из-за новых норм английского произношения, очень нелегкая штука, а густой туман застенчивости еще усугублял это чувство. Том, как вы уже заметили, не отличался особой робостью, но ему настолько трудно было произнести хотя бы самое простое слово в ответ на замечание мистера или миссис Стеллинг, что он со страхом ждал даже вопроса, не хочет ли он добавки пудинга. Что касается пистонов, то он чуть не бросил их в ближайший пруд — так тяжело было у него на сердце: ведь Том не только оказался единственным учеником мистера Стеллинга, но даже стал несколько скептически относиться к оружию и вообще заподозрил, что его взгляды на жизнь требуют пересмотра. Мистер Стеллинг, по всей видимости, ни во что не ставил ружья и лошадей, однако Том не мог презирать его, как он презирал Старого Очкарика. Если не все то, чем блистал мистер Стеллинг, было чистое золото — как мог Том распознать это даже мудрец лишь путем всестороннего сопоставления фактов научается отличать удары по пустой бочке от грома, возникшего в небесных сферах.

Мистер Стеллинг был крупный плечистый мужчина лет около тридцати, с соломенными волосами ежиком и большими широко открытыми светло-серыми глазами; говорил он звучным низким голосом и держался с апломбом, который граничил с наглостью. Он приступил к пасторским обязанностям с величайшей энергией и намеревался произвести блистательное впечатление на своих ближних. Преподобный Уолтер Стеллинг был не такой человек, чтобы всю жизнь прозябать среди низшего духовенства. Он был полон чисто английской решимости пробить себе дорогу в жизни — прежде всего в качестве учителя, ибо в средней классической школе имелись превосходные должности и мистер Стеллинг рассчитывал на одну из них, но также и в качестве проповедника, — поэтому он собирался так читать свои проповеди, чтобы церковь ломилась от восхищенных слушателей из других приходов, и надеялся производить сенсацию всякий раз, как будет отправлять службу вместо кого-нибудь из своих менее одаренных собратьев. Проповеди свои он импровизировал, что в захолустном приходе вроде Кинг-Лортопа считалось чуть ли не чудом. Отрывки из поучений Массийона[27] и Бурдалу,[28] которые он знал наизусть, и правда, звучали очень эффектно, когда мистер Стеллинг с чувством декламировал их на самых низких нотах своего регистра, и поскольку более слабые сентенции его собственного сочинения произносились так же громко и выразительно, они, как правило, пользовались не меньшим успехом у его паствы. Мистер Стеллинг не придерживался какой-либо определенной доктрины, разве что был у него легкий налет евангелизма, модного тогда в епархии, куда входил его приход. Короче говоря, мистер Стеллинг твердо решил преуспеть в жизни и добиться этого, очевидно, лишь благодаря собственным заслугам, ибо никаких преимуществ, кроме того, что сулило проблематическое родство с одним крупным юристом, пока еще не ставшим лордом-канцлером, у него не было. Естественно, священнослужитель, имеющий столь грандиозные замыслы, влезает поначалу в долги; ведь не думаете же вы, что он станет жить как нищий, как человек, который всю жизнь намерен оставаться помощником пастора, и если нескольких сотен фунтов, данных ему мистером Тимпсоном в приданое за дочерью, не могло хватить на обзаведение красивой мебелью, запасом вин, фортепьяно и на разбивку роскошного цветника, то неизбежно возникала альтернатива: либо на приобретение этих вещей должны быть изысканы дополнительные средства, либо преподобному мистеру Стеллингу придется обойтись без них — что было бы нелепо, ибо отодвинуло бы на неопределенный срок то время, когда он начнет вкушать плоды успеха, а в успехе мистер Стеллинг не сомневался. Он был настолько широкоплеч и решителен, что полагал себе по плечу любое дело: он прославится потрясающими души проповедями, переведет греческую трагедию, даст новое толкование нескольких текстов священного писания. Мистер Стеллинг еще не выбрал трагедии для перевода — ведь он был женат немногим более двух лет и весь свой досуг посвящал миссис Стеллинг, — но зато он рисовал перед этой превосходной женщиной все то, что он совершит в самом ближайшем будущем, и она с доверием внимала своему супругу: он так хорошо во всем разбирался.

Первым шагом на пути к грядущему преуспеянию должны были стать занятия с Томом Талливером, ибо, по удивительному стечению обстоятельств, с мистером Стеллингом велись переговоры относительно другого ученика из тех же мест, и если бы стало известно, что младший Талливер, который, как по секрету заметил мистер Стеллинг своей половине, был довольно-таки неотесанный парень — сделал за какие-то несколько месяцев огромные успехи, это послужило бы лишним шансом в пользу мистера Стеллинга. Поэтому на уроках он был очень строг, считая, что одна латинская грамматика без строгости вряд ли может способствовать развитию такого мальчика, как Том. И не то чтобы мистер Стеллинг был суровый или злой человек — наоборот: он шутил с Томом за столом и исправлял его провинциальную речь и манеры самым игривым тоном, но бедный Том был этим еще сильнее напуган и смущен, так как не привык к шуткам подобного рода и впервые мучился чувством, что он почему-то все делает не так. Когда мистер Стеллинг спрашивал во время обеда: «Ну-с, Талливер, что тебе больше по вкусу: просклонять по-латыни слово „ростбиф“ или отклонить это удовольствие?» — это повергало Тома, для которого каламбур и всегда-то был орешек не по зубам, в такое смятение и замешательство, что более или менее ясным оставалось для него лишь нежелание иметь дело с латынью; конечно, он отвечал: «Отклонить», раздавался общий смех, у него в шутку отбирали тарелку, и Том наконец соображал, что каким-то таинственным образом он отказался от мяса и вообще вел себя дурачком. Если бы он видел, как другие мальчики подвергаются столь же болезненным экспериментам и, не теряя бодрости, переносят их, он бы скорее примирился с этим и считал такие шутки в порядке вещей. Но есть два вида дорогостоящего образования, которое родитель может предоставить своему отпрыску, послав его к священнику единственным учеником: мальчик будет либо наслаждаться нераздельным небрежением преподобного джентльмена, либо страдать от его нераздельного внимания. Именно за это преимущество — за неусыпную заботу мистера Стеллинга о Томе в первые месяцы его жизни в Кинг-Лортоне — и заплатил мистер Талливер такую высокую цену.

Этот почтенный владелец мельницы и солодильни, оставив Тома у нового учителя, возвращался домой с чувством глубокого удовлетворения. Да, в счастливую минуту ему пришло в голову посоветоваться с Райли насчет Тома. Мистер Стеллинг так внимательно смотрел на него, так непринужденно и деловито с ним беседовал, отвечал на каждую медленную, с трудом составленную фразу: «Понимаю, уважаемый, понимаю», «Разумеется, разумеется», «Вы хотите, чтобы ваш сын вышел в люди», — что мистер Талливер пришел в восторг от священника, познания которого столь отвечают требованиям обыденной жизни. Пожалуй, после советника Уайлда, которого он слышал на последней судебной сессии, мистер Стеллинг — самый умный человек из всех, с кем ему доводилось встречаться; он даже похож на Уайлда: точно так же засовывает большие пальцы в проймы жилета. Мистер Талливер был отнюдь не первый, кто принимал апломб за ум; прихожане считали мистера Стеллинга человеком умным, и даже очень умным, и только его духовные собратья ставили его не слишком высоко. Он рассказал мистеру Талливеру несколько историй о жульничествах и поджогах, спросил его совета насчет откорма свиней и так толково, совсем как мирянин, рассуждал об этом предмете, что мельник решил — вот это мне и нужно. Он не сомневался, что превосходный джентльмен сведущ во всех науках и ему в точности известно, чему обучать Тома, чтобы тот мог потягаться с законниками… Сам бедный мистер Талливер и понятия о том не имел — вот он и пришел к такому далекому от истины выводу. Вряд ли справедливо будет смеяться над ним; ведь я знаю случаи, когда гораздо более осведомленные люди, чем наш мистер Талливер, делали выводы не менее далекие от истины и ничуть не более мудрые.

Миссис Талливер, в свою очередь, увидев, что миссис Стеллинг, хотя и молода и ждет еще только второго ребенка, так же, как сама миссис Талливер, мучается из-за дурного характера и поведения няньки и что взгляды этой дамы на способ сушки белья и аппетит растущих мальчиков полностью совпадают с ее собственными, выразила по пути домой полное удовлетворение по поводу того, что они оставляют Тома в доме у женщины, которая, несмотря на свою молодость, выглядит такой разумной и заботливой и так скромно спрашивает совета.

— А они, видать, в достатке живут, — сказала миссис Талливер, — все в доме так красиво, глаз не отведешь, и муар, что на ней, тоже, поди, недешево обошелся. Сестрица Пуллет шила себе платье вроде этого.

— Да, — отозвался мистер Талливер, — у него, надо полагать, водятся денежки и кроме тех, что он получает с прихода. Верно, ее отец дает им какую малость. А теперь вот прибавится еще сотня фунтов за Тома, и без особых хлопот; он говорит — у него природные способности к обучению. Вот, право, удивительно, — добавил мистер Талливер, склонив голову набок, и задумчиво пощекотал лошадь кнутом.

Возможно, именно потому, что педагогическими способностями наградила мистера Стеллинга сама природа, он принялся учить Тома, не принимая в соображение конкретных обстоятельств, с тем постоянством методов, которое отличает животных — как считается, непосредственных ее учеников. Симпатичный бобер мистера Бродерипа,[29] Бинни, как рассказывает этот превосходный натуралист, так же деловито занимался постройкой плотины на четвертом этаже лондонского дома, как если бы закладывал фундамент жилища где-нибудь на реке или озере Верхней Канады. Назначением Бинни было строить: отсутствием воды и невозможностью обзавестись потомством он пренебрегал, как не зависящей от него случайностью. С тем же безошибочным инстинктом мистер Стеллинг принялся вдалбливать в Тома Талливера грамматику латинского языка и геометрию, которые считал единственным базисом солидного образования; все остальные способы обучения были чистым шарлатанством и не могли сделать из человека ничего, кроме дилетанта-всезнайки. Утвердившись на этом прочном базисе, можно было лишь с улыбкой сожаления посматривать на людей, получивших беспорядочное образование и щеголяющих разносторонними либо узко специальными сведениями: все это неплохо, но вряд ли они способны здраво судить о жизни. Придерживаясь такого взгляда, мистер Стеллинг, не в пример иным наставникам, нимало не заботился о том, достаточно ли велика его, Стеллинга, эрудиция и точны ли имеющиеся у него познания, а уж что касается Эвклида, трудно было найти менее пристрастное суждение. Мистер Стеллинг ни к пасторским своим, ни к учительским обязанностям отнюдь не относился с особым энтузиазмом, но, с другой стороны, и не думал, что все на свете вздор. Он считал, что религия — это превосходная штука, и Аристотель — великий авторитет, и церковные епархии и доходы с них — полезные установления, и Великобритании свыше предопределено быть оплотом протестантизма, и в горе надо возлагать упования на бога: он верил всему этому, как хозяин гостиницы в Швейцарии верит в красоту окружающего ландшафта и в то, какое удовольствие получают от этого ландшафта путешественники с артистическими наклонностями. Точно так же и мистер Стеллинг верил в свой метод преподавания; он не сомневался, что обучает младшего Талливера как нельзя лучше. Конечно, когда мельник туманно и неуверенно стал толковать ему о «чертении» и «арихметике», мистер Стеллинг поспешил уверить его, что вполне его понимает; но разве мог этот добрый мистер Талливер иметь разумное суждение о таких материях? Мистер Стеллинг видел свой долг в том, чтобы учить мальчика единственно правильным способом. Да он и не знал никакого другого: мистер Стеллинг не забивал себе голову ненужными сведениями.

Очень скоро мистер Стеллинг стал считать Тома на редкость глупым парнем: правда, ему удалось с тяжким трудом вдолбить Тому в голову парадигмы различных склонений, Но такая абстракция, как связь между падежами и окончаниями слов, никак не умещалась у мальчика в мозгу, и он был совершенно неспособен отличить отдельно взятый родительный от винительного. Мистер Стеллинг не представлял себе, что человек может быть так туп от природы; он заподозрил упрямство или по меньшей мере равнодушие и строго отчитал Тома за недостаток должного усердия. «Вы не испытываете интереса к тому, что делаете, сэр», — неоднократно говорил мистер Стеллинг, и упрек этот, увы, был совершенно справедлив. Для Тома не представляло никакого труда отличить пойнтера от сеттера: стоило только раз показать, в чем между ними разница, и его органы чувств служили ему вполне исправно. Я думаю, они были ничуть не хуже, чем у преподобного мистера Стеллинга: Том мог не глядя сказать, сколько лошадей скачет у него за спиной, и не промахнувшись кинуть камень на самую середину ручья, знал с точностью до дюйма, сколько раз его палка ляжет в ширину площадки для игр и мог без линейки нарисовать на грифельной доске абсолютно правильный квадрат. Но мистер Стеллинг невысоко ставил такие таланты; он замечал только, что Тому не под силу абстракции, воплощенные на страницах страшной латинской грамматики, и что он впадает в состояние, близкое к идиотизму, когда его просят доказать равенство двух данных треугольников, хотя он прекрасно видит, что они действительно равны. Из этого мистер Стеллинг вывел следующее заключение: раз ум Тома не воспринимает морфологии и доказательств теорем, его следует тем более усердно пахать и боронить этими патентованными орудиями. Классические языки и геометрия так возделывают мозг, что он затем готов к приятию любого посева, — было любимой метафорой преподобного джентльмена. Я ничего не имею против теории мистера Стеллинга: если всех непременно нужно воспитывать по одной методе, его метода кажется мне не хуже других. Я знаю только, что она оказалась совершенно непригодной для Тома Талливера, словно его усиленно потчевали сыром в качестве лекарства от желудочного заболевания, при котором сыр безусловно вреден. Прямо удивительно, к каким разным результатам можно прийти, заменив одну метафору другой. Назовите вы мозг интеллектуальным желудком — и остроумное сравнение классических языков и геометрии с плугом и бороной, по-видимому, ничего не даст. Но, с другой стороны, кто-нибудь еще пойдет по стопам признанных авторитетов и сравнит ум с чистым листом бумаги или зеркалом, и тогда наше знакомство с процессом пищеварения окажется ни к чему. Я не спорю, весьма метко было назвать верблюда кораблем пустыни, но вряд ли это сравнение особенно поможет при объездке этих полезных животных. О Аристотель! Если бы тебе повезло и ты был бы не великим старцем, а «современнейшим из современников», — ты, я думаю, не только превозносил бы метафору, как признак высокого интеллекта, но и сокрушался бы, что интеллект этот так редко выражается в чем-нибудь ином и суть вещей можно раскрыть лишь в сравнении.

Том Талливер, вообще не отличавшийся красноречием, не применял метафор, чтобы выразить свои взгляды на латынь: он никогда не называл ее орудием пытки и лишь к средине следующего полугодия, когда они взялись за «Delectus»,[30] дошел до таких высот, что сказал о книге: «скучища» и «дурацкая чепуха». А пока он так же мало мог представить себе, почему и зачем он должен мучиться над латинскими склонениями и спряжениями, как невинной землеройке не понять, зачем зажимают ее в расщепленном стволе ясеня, желая избавить скот от хромоты. Я согласен, что в нынешний просвещенный век кажется почти невероятным, чтобы мальчик двенадцати лет, не принадлежащий в строгом смысле слова к. «массам», которые, как теперь считают, монополизировали право на невежество, не имел представления о том, откуда появилась на белый свет такая штука, как латынь; однако так именно обстояло дело с Томом. Понадобилось бы много времени, чтобы объяснить ему, что когда-то существовал народ, который покупал и продавал быков и овец и вел свои каждодневные дела, пользуясь этим языком, и еще больше времени, чтобы заставить его понять, почему он должен учить этот язык, раз тот потерял всякую связь с жизнью. О римлянах Том знал еще из школы мистера Джейкобза, что о них упоминается в Новом завете — данные правильные, но далеко не исчерпывающие, — а мистер Стеллинг был не из тех, кто станет ослаблять и изнеживать ум своего питомца, прибегая к упрощениям и объяснениям, или понижать укрепляющее действие морфологии, перемежая ее поверхностными и не идущими к делу сведениями вроде тех, что даются девочкам.

Однако, как это ни странно, при таком суровом воспитании Том стал больше похож на девочку, чем когда-либо раньше. У него была сильно развита гордость, и до сих пор ничто не ущемляло ее, — он мог презирать Старого Очкарика и был убежден в своем неоспоримом превосходстве над товарищами; но теперь его гордости наносился удар за ударом. Том был достаточно проницателен, чтобы понять, что у мистера Стеллинга иные, более высокие с точки зрения света, мерки, чем у людей, среди которых он прожил все свое детство, и что согласно этим меркам он, Том Талливер, кажется неотесанным и глупым: сие было ему отнюдь не безразлично, и гордость его страдала так сильно, что это сводило на нет его мальчишеское самодовольство и делало Тома болезненно чувствительным. Он отличался очень настойчивым, чтобы не сказать — упрямым, характером, но ему было чуждо бессмысленное, ослиное упорство: разумное начало преобладало над всем остальным; и если бы он предполагал, что, простояв целый час на одной ноге, или стукнувшись — не очень сильно — лбом о стенку, или произведя, по собственному почину, еще что-нибудь в этом же роде, он станет хоть немного сообразительнее на занятиях и удостоится похвалы мистера Стеллинга, — он, несомненно, попытался бы это сделать. Но Том никогда не слышал, чтобы подобные меры способствовали лучшему усвоению теорем или запоминанию слов, а он не склонен был к гипотезам и Экспериментам. Правда, ему пришло в голову, что он мог бы получить некоторую помощь, если бы помолился; но поскольку молитвы, которые он читал каждый вечер, были давным-давно заучены наизусть, ему не очень хотелось нарушать установленный порядок и добавлять экспромтом ходатайство о помощи, не имеющее, насколько он знал, прецедента. Все же однажды, когда он в пятый раз сбился, отвечая супины третьего спряжения[31] и мистер Стеллинг, убежденный, что виной тому его небрежность, ибо это превосходило все мыслимые границы тупости, как следует его отчитал, указав, что если он не воспользуется предоставленным ему сейчас прекрасным случаем выучить супины, то пожалеет об этом впоследствии, Том, совсем отчаявшись, решил прибегнуть к последнему оставшемуся в его распоряжении средству, и в тот вечер, после обычной молитвы за родителей и «маленькую сестричку» (он начал молиться за Мэгги, когда она была еще младенцем) и за то, чтобы ему всегда следовать божьим заповедям, он добавил тем же тихим шепотом: «И, пожалуйста, сделай так, чтобы я помнил свой урок по-латыни». Затем он остановился, раздумывая, как ему попросить насчет геометрии — помолиться ли о том, чтобы понять, в чем там суть, или есть какая-нибудь более подходящая форма ее усвоения. Наконец он добавил: «И сделай так, чтобы мистер Стеллинг не задавал мне больше Эвклида. Аминь».

Тот факт, что на следующий день он без ошибки ответил супины, поощрил его и впредь не забывать нового добавления к своим молитвам, и восторжествовал над скептицизмом, который мог бы у него возникнуть, так как мистер Стеллинг не перестал задавать ему геометрию. Но вера его сильно поколебалась, когда он добрался до неправильных глаголов и увидел, что здесь ему нечего ждать поддержки. Должно быть, отчаяние, до которого доводили Тома причуды настоящего времени этих глаголов, не заслуживало божественного вмешательства, и, поскольку ему казалось, что он дошел в своих затруднениях до предела, — какой смысл было продолжать молиться о помощи? Том пришел к этому же выводу в один из унылых одиноких вечеров, которые он проводил в кабинете, готовя уроки на завтра. Буквы то и дело расплывались у него перед глазами, хотя он терпеть не мог плакать и стыдился слез. Теперь он даже о Спаунсере думал с нежностью — о Спаунсере, с которым всегда дрался и ссорился; с ним бы он чувствовал себя на равной ноге и наслаждался бы своим превосходством. Мельница и Йеп, который глядит на него, навострив уши, готовый повиноваться любому его знаку, стоит лишь Тому крикнуть «Эй!», возникали перед ним, как мираж, в то время как пальцы его рассеянно играли ножом, свернутой в кольцо бечевкой или еще какой-нибудь реликвией прошлого, лежащей в кармане. Том, мы уже упоминали об этом, никогда еще не был так похож на девочку, как теперь, а в эпоху неправильных глаголов пребывал в особенно угнетенном состоянии вследствие нового способа совершенствования ума, предлагавшегося ему в часы досуга. У миссис Стеллинг незадолго до того родился второй ребенок, и, поскольку ничто не могло повлиять на мальчика благотворнее, нежели сознание, что он приносит пользу, миссис Стеллинг готова была оказать Тому услугу, поручая ему приглядывать за ангелочком Лорой, когда няня возится со слабеньким новорожденным. Ну разве не славное это занятие для Тома — в солнечный осенний день вывести Лору погулять? Это поможет ему чувствовать себя в Кинг-Лортоне как дома, стать настоящим членом семьи. Так как ангелочек Лора еще не совсем твердо держалась на ногах, ей привязывали к поясу ленту, за которую Том и водил ее, как собачонку, в те минуты, когда она желала ходить сама, но такие минуты выпадали редко, и большей частью он носил это прелестное дитя взад-вперед по саду, неподалеку от окон миссис Стеллинг, как ему было наказано. Если вы считаете, что это было несправедливостью по отношению к Тому и даже деспотизмом, то прошу принять во внимание, что есть женские добродетели, которые с трудом уживаются вместе, даже если по природе своей они и совместимы. Когда жена бедного приходского священника умудряется, несмотря ни на что, отлично одеваться и делать прическу, требующую, чтобы няня иногда служила ей камеристкой, когда к тому же ее званые обеды и обстановка гостиной говорят о стремлении к таким высотам элегантности, которые, как воображают обыкновенные женщины, требуют больших доходов, — вряд ли разумно ожидать, что она наймет вторую няню или будет сама выполнять ее обязанности. Мистер Стеллинг прекрасно понимал это: он видел, что его жена творит чудеса, и гордился ею. Конечно, таскать на руках тяжелого ребенка не очень полезно для молодого Талливера, но ведь он довольно часто гуляет и один, а на будущий год мистер Стеллинг позаботится найти Тому учителя гимнастики. В число разнообразных талантов, с помощью которых мистер Стеллинг собирался покорить фортуну и обогнать большинство своих ближних, не входило — быть хозяином в собственном доме. А что ему еще оставалось? Ведь он женился на «самой доброй и милой женщине на свете», по свидетельству мистера Райли, который помнил ее белокурые локоны и неизменную улыбку еще с тех времен, когда она была девицей, и на этом основании, ежели бы между миссис Стеллинг и ее супругом возникли какие-нибудь семейные разногласия, он, не задумываясь, заявил бы, что виноват, разумеется, один мистер Стеллинг.

Будь у Тома не столь добродушный характер, оп бы, несомненно, возненавидел ангелочка Лору, но в нем таилось слишком много задатков настоящего мужчины, который всегда пожалеет и защитит слабого. Боюсь, что миссис Стеллинг он действительно невзлюбил, и даже много лет спустя с неприязнью смотрел на белокурые локоны и плоско заплетенные косы, поскольку они ассоциировались у него с надменными манерами и постоянными напоминаниями о долге — не своем собственном, ясное дело. Но ему нравилось забавлять маленькую Лору, и он с удовольствием играл с ней. Он даже пожертвовал ради нее своими пистонами, отчаявшись в том, что они послужат когда-нибудь более серьезной цели, и полагая, что взрыв доставит ей радость, и тут же получил нагоняй от миссис Стеллинг за то, что учит ребенка шалостям. Лора была для него чем-то вроде товарища, а Том так жаждал иметь товарищей! В глубине души он мечтал о том, чтобы приехала Мэгги, и готов был восхищаться даже ее возмутительной забывчивостью, хотя прежде чуть ли не из милости разрешал сестре сопровождать себя на прогулках.

Тоскливое полугодие не подошло еще к концу, как Мэгги действительно приехала к Тому. Миссис Стеллинг пригласила ее погостить у них в любое время: поэтому, когда в конце октября мистер Талливер отправился в Кинг-Лортон, он взял с собой Мэгги. Она ехала туда с таким чувством, будто пустилась в большое путешествие и начинает знакомиться с миром. Это был первый визит мистера Талливера в Кинг-Лортон, ибо Тому не следовало слишком много думать о доме.

— Ну, сынок, — сказал он Тому, когда мистер Стеллинг вышел, чтобы сообщить жене об их приезде, и Мэгги могла. не стесняясь, поцеловать брата, — ты отлично выглядишь! Учение пошло тебе впрок.

Тому стало досадно, что он не выглядит больным.

— Боюсь, я не очень хорошо себя чувствую, отец, — сказал он, — ты бы попросил мистера Стеллинга, чтоб он не заставлял меня учить Эвклида: это, верно, от него у меня зубы болят. — Зубная боль была единственной известной Тому болезнью.

— Эвклид? Это что, сынок? — спросил мистер Талливер.

— А черт его знает: определения, и аксиомы, и треугольники, и все в этом роде. Книга, где я все это учу, — ужасная чепуха.

— Полно, полно, — с укоризной сказал мистер Талливер, — как не стыдно так говорить? Ты должен учить то, что велит учитель. Он знает, что тебе нужно.

— Теперь я стану тебе помогать, — несколько покровительственно утешила его Мэгги. — Я буду жить здесь долго-долго, если миссис Стеллинг пригласит меня. Я привезла с собой сундучок и фартучки — правда, отец?

— Это ты-то мне поможешь, дуреха! — воскликнул Том, придя в восторг от ее заявления и предвкушая, как он поразит Мэгги, показав ей страничку Эвклида. — Хотел бы посмотреть, как ты сделаешь хоть один из моих уроков. Ведь я даже латынь учу! Девчонки никогда не учат таких вещей, девчонки слишком глупые.

— А я знаю, что такое латынь, — нимало не смущаясь, заявила Мэгги. — Латынь — это язык. В словаре тоже есть латинские слова. Например, bonus — подарок!

— Вот вы и дали маху, мисс Мэгги, — сказал Том, втайне удивляясь. — Больно много ты о себе воображаешь! Bonus как раз значит «хороший», — bonus, bona, bonum.

— Ну и что ж, это может быть в то же время и подарок, — не сдавалась Мэгги. — Почти каждое слово имеет несколько значений. Например, лук — овощ и вместе с тем оружие у дикарей.

— Молодец, дочка! — сказал, смеясь, мистер Талливер, а Тома даже досада взяла, что она так все знает, хотя он и безмерно рад был тому, что Мэгги останется с ним. Самонадеянность быстро с нее слетит, пусть она только по-настоящему познакомится с его книжками.

Миссис Стеллинг, любезно приглашая Мэгги погостить у них, имела в виду недельку, не более, но мистер Стеллинг, поставив девочку между колен и спросив, откуда у нее такие черные глаза, предложил, чтобы она пожила у них подольше. Мэгги решила, что мистер Стеллинг — замечательный человек, а мистер Талливер был рад оставить свою дочку там, где ее смогут оценить по заслугам. Итак, было решено, что за ней приедут только в конце второй недели.

— Давай пойдем теперь в кабинет, Мэгги, — сказал Том, когда отец уехал. — Ну что ты дергаешь головой, дурашка? — продолжал он. Хотя волосы Мэгги отросли и были гладко зачесаны за уши, она по привычке встряхивала головой, словно отбрасывала со лба воображаемые пряди. — Ты похожа тогда на помешанную.

— Я не нарочно, — нетерпеливо сказала Мэгги. — Не дразни меня, Том. Ой, сколько книг! — воскликнула она, увидев книжные шкафы в кабинете. — Как бы мне хотелось иметь столько книг!

— Ха, да тебе не прочитать ни одной из них, — с торжеством произнес брат. — Они все по-латыни.

— И вовсе нет, — возразила Мэгги. — Смотри, что написано на корешке у этой: «История упадка и разрушения Римской империи».[32]

— А что это значит, ты все равно не знаешь, — сказал Том, качая головой.

— Ну, мне нетрудно и узнать, — презрительно промолвила Мэгги.

— Да? А как?

— А заглянуть внутрь и прочитать, что там написано.

— И не пробуй, мисс Мэгги, — закричал Том, увидев, что сна уже берется за книгу. — Мистер Стеллинг никому не позволяет брать свои книги без разрешения. Мне влетит, если ты ее возьмешь.

— Ну, ладно! Тогда покажи мне все твои книги, — сказала Мэгги и, повернувшись к брату, обняла его за шею и потерлась о щеку круглым носиком.

Том, радуясь, что теперь он снова сможет спорить с сестренкой и всячески ею помыкать, схватил Мэгги за талию и стал прыгать с ней вокруг большого дубового стола. Они прыгали все быстрей и быстрей, так что волосы Мэгги рассыпались по плечам и взлетали как лошадиная грива. Круги, которые они описывали по комнате, делались все более неверными, и наконец, натолкнувшись на пюпитр с тяжелыми словарями, дети с грохотом свалили его на пол. К счастью, кабинет помещался в одноэтажном флигеле, и шум этот не был никем услышан, но Том еще несколько минут стоял, не в силах прийти в себя от головокружения и со страхом ожидая, не появятся ли мистер или миссис Стеллинг.

— Хватит, Мэгги, — сказал он наконец, поднимая пюпитр. — Здесь нельзя баловаться. Если мы что-нибудь разопьем, миссис Стеллинг заставит нас кричать peccavi.[33]

— А что это значит? — спросила Мэгги.

— О, это по-латыни значит «хорошая взбучка», — ответил Том, гордый своими познаниями.

— А она сердитая — миссис Стеллинг?

— Еще бы! — сказал Том, энергично кивая головой.

— По-моему, все женщины злее, чем мужчины, — сказала Мэгги. — Тетушка Глегг куда злее, чем дядюшка Глегг, и мама гораздо чаще бранит меня, чем отец.

— Ну, ты и сама когда-нибудь станешь женщиной, — отозвался Том, — так уж чья бы корова мычала…

— Но я буду умной женщиной, — ответила Мэгги, тряхнув головой.

— Ну еще бы, и противной задавакой вдобавок. Никто не станет тебя любить.

— Но ты должен любить меня, Том. Будет гадко, если ты не станешь меня любить, ведь я твоя сестра.

— Если ты будешь противной девчонкой, я все равно не стану.

— О, Том, пожалуйста! Я не буду противной, я всегда буду хорошей с тобой… я со всеми буду хорошей. Ты будешь меня любить, Том, будешь, да?

— Ах, не приставай! Эка важность! Ну, мне уже пора учить уроки. Смотри, что я должен разобрать, — сказал Том, привлекая Мэгги к себе и показывая ей теорему, и она, заложив волосы за уши, приготовилась доказать брату, что может ему помочь. Она начала читать в полной уверенности, что легко с этим справится, но вскоре совершенно запуталась. Ничего не поделаешь — придется сознаться, что ей это не по зубам, а Мэгги вовсе не прельщало самоунижение.

— Все это вздор и скучища, — покраснев от досады, сказала она, — кому это надо тут разбираться?

— А, вот видишь, мисс Мэгги, — сказал Том, отодвигая книгу и покачивая головой, — видишь теперь, что не такая уж ты умная, как воображаешь.

— О, — вскричала Мэгги, надув губы, — я бы, конечно, все поняла, если бы учила с самого начала, как ты.

— Вовсе нет, мисс Умница, — возразил Том. — Когда знаешь все с самого начала, это еще труднее; тогда ты должен сказать наизусть определение номер три и аксиому номер пять… Ну, не мешай теперь, мне надо все это выучить. Вот латинская грамматика. Попробуй-ка здесь разобраться.

Латинская грамматика совершенно утешила Мэгги после ее унизительного провала в геометрии; она наслаждалась новыми словами и очень скоро нашла в конце книги подстрочный перевод на английский язык, при помощи которого, не прилагая больших усилий, могла показать свою осведомленность в латыни. Потом она решила совсем пропустить правила синтаксиса — так интересны оказались примеры. Эти таинственные фразы, вырванные из неизвестного контекста, как рога удивительных животных или листья неведомых растений, привезенные из дальних стран, даdали безграничный простор ее фантазии и привлекали ее тем более, что были написаны своим, особенным языком, а в то же время она могла научиться их понимать. Она, и правда, была очень занимательной, эта латинская грамматика, недоступная, по словам Тома, ни одной девочке, и Мэгги очень гордилась, что испытывает к ней интерес. Больше всего ей нравились самые отрывочные примеры. «Mors omnibus est communis»[34] показалось бы ей скучным, не будь это написано по-латыни, но счастливый джентльмен, которого все поздравляли, потому что его сын «обладает таким прекрасным характером», предоставил ей приятную возможность строить разные догадки, и она совершенно погрузилась в «густую рощу, куда не мог проникнуть луч звезды», как вдруг Том окликнул ее:

— Ну-ка, Мэгги, дай мне грамматику.

— Ах, Том, это такая славная книжечка, — воскликнула Мэгги, вскакивая с кресла, чтобы передать ему учебник. — Куда интереснее, чем словарь. Я бы скоро выучила латынь. Мне она вовсе не кажется трудной.

— А, я знаю, что ты делала, — сказал Том. — Ты читала английский перевод. Это всякий осел может.

И, схватив книгу, он открыл ее с решительным и деловым видом, словно хотел показать, что с уроком, который ему, Тому, надо учить, всякий осел вряд ли справится.

Мэгги, задетая за живое, подошла к книжным шкафам и стала развлекаться, разгадывая, что означают надписи на корешках книг.

Вскоре Том позвал ее:

— Мэгзи, иди сюда, послушай, как я буду говорить. Стань в том конце стола: мистер Стеллинг всегда сидит гам, когда я ему отвечаю.

Мэгги повиновалась и взяла раскрытую книгу.

— С какого места ты будешь говорить, Том?

— С «Appellativa arborum»;[35] я повторю с самого начала все, что я учил на этой неделе.

Том благополучно справился с тремя строчками, и Мэгги чуть не забыла о своих суфлерских обязанностях, задумавшись о том, что бы могло означать слово mas,[36] которое уже дважды попадалось в тексте, но тут Том накрепко застрял на Sunt etiam volucrum.[37]

— Не говори мне, Мэгги… Sunt etiam volucrum… Sunt etiam volucrum… ut ostrea, cetus…[38]

— Нет, — сказала Мэгги, готовая подсказать ему, и затрясла головой.

— Sunt etiam volucrum… — очень медленно произнес Том, словно ожидая, что следующие слова скорее возникнут у него в памяти, если он недвусмысленно намекнет им, что их ждут не дождутся.

— C, e, u… — сказала Мэгги, потеряв терпение.

— О, я знаю, придержи язык, — прервал ее Том. — Ceu passer, hirundo… Ferarum… ferarum.[39] — Том взял карандаш и с силой поставил несколько точек на обложке книги… — Ferarum…

— Ой, Том, ну и копуша же ты! Ut…

— Ut, ostrea…

— Да нет, — прервала Мэгги, — ut, tigris…

— Да, да, вспомнил, — сказал Том, — надо было: tigris, vulpes, слушай теперь: ut tigris, vulpes; et piscium.[40]

Запинаясь и по нескольку раз повторяя одно и то же слово, Том перевалил через следующие несколько строчек.

— Ну вот, — сказал он, — а теперь идет то, что задано на завтра. Дай-ка мне книгу.

Несколько минут он бормотал что-то под нос, помогая себе ударами кулака по столу, затем вернул ей книгу.

— Mascula nomina in a,[41] — начал он.

— Нет, Том, — прервала Мэгги, — этого здесь нет. Тут: Nomen non creskens genittivo.[42]

— Creskens genittivo! — воскликнул Том с презрительным смехом; Том учил этот кусок к предыдущему уроку, а мальчику вовсе не нужно до тонкости разбираться в латыни, чтобы уловить ошибку в произношении. Creskens genittivo! Ну, и дурища ты, Мэгги!

— И нечего смеяться, Том, ты сам ничего не запомнил. Пишется же это так. Откуда мне знать?

— Говорил я тебе, что девчонки не могут заниматься латынью. Правильно будет: Nomen non crescens genitivo.

— Ну и прекрасно, — сказала Мэгги, надувшись. — Я могу не хуже тебя произнести это. И ты забываешь про остановки. После точки с запятой ты должен задерживаться в два раза дольше, чем после запятой, а ты останавливаешься там, где вовсе нет никакой остановки.

— А, ладно, не трещи под ухом. Не мешай мне учить уроки.

Вскоре их позвали в гостиную, и они провели там весь остаток вечера. Мэгги так разошлась, ободренная вниманием мистера Стеллинга — ведь он, конечно же, восхищается тем, какая она умная! — что Том был изумлен и даже несколько напуган ее смелостью. Утихомирил ее только намек мистера Стеллинга на маленькую девочку, убежавшую, как он слышал, к цыганам.

— Какая это, должно быть, забавная девочка, — заметила миссис Стеллинг в шутку, но шутки на ее счет вовсе не были Мэгги по вкусу. В душу ее закралось опасение, что, пожалуй, мистер Стеллинг не такого уж высокого мнения о ней, и она отправилась спать, несколько упав духом. А миссис Стеллинг, она это чувствует, считает, наверно, ее волосы очень некрасивыми, раз они нисколько не вьются.

Эти две недели в Кинг-Лортоне были счастливым временем для Мэгги. Ей позволяли оставаться в кабинете во время занятий, и она зачитывалась примерами из латинской грамматики. Астроном, который ненавидел всех женщин, вызвал в ней множество недоумений, и она даже как-то спросила у мистера Стеллинга, все ли астрономы ненавидят женщин или только этот один. Но, тут же предвосхищая его ответ, добавила:

— Я думаю, все астрономы; потому что, вы знаете, они живут в высоких башнях, и, если женщины будут приходить к ним болтать, они помешают астрономам смотреть на звезды.

Мистеру Стеллингу очень нравилась ее болтовня, и они были с Мэгги в самых лучших отношениях. Она сказала Тому, что тоже хотела бы жить у мистера Стеллинга и учить те же уроки. Она уверена, что теперь справилась бы с Эвклидом, она снова пробовала читать его и узнала значение букв A, B и C: это названия линий.

— Спорим, что нет, — сказал Том, — хочешь, спрошу у мистера Стеллинга?

— А я не боюсь, — ответила эта самонадеянная девица. — Я и сама могу спросить.

— Мистер Стеллинг, — обратилась она к нему в тот же вечер, когда все собрались в гостиной, — разве я не могла бы выучить Эвклида и все уроки Тома, если бы вы занимались со мной вместо него?

— Нет, не могла бы, — с возмущением сказал Том. — Девчонки не могут понять Эвклида — правда, сэр?

— Они могут нахвататься всего понемножку, я бы так сказал, — ответил мистер Стеллинг. — У них иногда неплохие способности, но знания их неглубоки, они ничего не могут постичь до конца. Они смышленые, но поверхностные.

Том, в восторге от его приговора, праздновал свой триумф, подавая головой сигналы из-за кресла мистера Стеллинга. Что касается Мэгги, то она никогда еще не была так уязвлена. Всю свою коротенькую жизнь она гордилась тем, что ее называют смышленой, а теперь оказалось, что это клеймо неполноценности. Лучше быть тугодумом вроде Тома.

— Ха-ха-ха, мисс Мэгги, — рассмеялся Том, когда они остались одни, — видишь теперь, вовсе не так хорошо быть смышленой. Ты никогда ничего не сможешь понять до конца.

И Мэгги до того была подавлена ожидающей ее страшной участью, что даже и не пыталась найти достойный ответ.

Но когда Люк увез на двуколке это маленькое вместилище поверхностной смышлености и для Тома снова потянулись одинокие дни в кабинете, как мучительно стал он скучать по ней. Он, и правда, стал сообразительнее и лучше справлялся с уроками, пока Мэгги была с ним; и она задавала мистеру Стеллингу такое множество вопросов о Римской империи и о том, действительно ли существовал человек, сказавший по латыни: «Это и гроша ломаного не стоит», или эти слова только перевели на латинский язык, что у Тома возникло смутное представление: жили когда-то на свете люди, которым очень повезло, — они говорили по-латыни без всякой латинской грамматики. Это блестящее открытие сильно пополнило приобретенные им в Кинг-Лортоне познания из истории, ибо до тех пор они ограничивались знакомством с «Краткой историей иудеев».

Но это тоскливое полугодие все же пришло к концу. Как радовался Том, глядя на последние, гонимые ветром желтые листья. Ранние сумерки и первый декабрьский снег были ему куда милее августовского солнца. Когда до каникул и возвращения домой осталось всего три недели, Том, чтобы убедиться в этом воочию, воткнул в углу сада двадцать один прутик и каждый день с такой силой выдергивал один из них и швырял его прочь, что тот мог бы провалиться в тартарары, если бы прутикам доступны были столь далекие путешествия.

Но даже и такой дорогой ценой, как зубрежка латинской грамматики, стоит заплатить за счастье увидеть яркий огонь в окнах отчего дома, когда двуколка бесшумно проедет по заснеженному мосту, за счастье попасть с холода в горячие объятия родных, в тепло домашнего очага, где узор на ковре, каминная решетка и щипцы — наши первые впечатления — так же непререкаемы, как вес и мера. Нигде нам не дышится так легко, как дышалось в местах, где мы явились на свет, где все было нам дорого еще до того, как перед нами встала трудная задача выбора, когда еще внешний мир казался нам продолжением нашей личности и мы принимали его и любили, как мы принимаем наше ощущение бытия и любим свое тело. Пусть выставят на распродажу мебель первого дома, где мы жили, и она покажется ничем не примечательной, быть может даже безобразной — развитый вкус с презрением отнесется к старомодной обивке; и правда, разве не жажда сделать красивее все, нас окружающее, есть то основное, что отличает человека от животного, — вернее, если придерживаться абсолютно точного определения, отличает двуногих обитателей Англии от четвероногих, населяющих прочие страны? Но одному богу известно, куда эта жажда завела бы нас, если бы нам не было свойственно привязываться душой к старым, столь далеким от совершенства вещам, если бы все, что мы сейчас любим, что для нас свято, не уходило корнями в глубину нашей памяти. Бузина, нависающая над спутанной листвой живой изгороди, куда милее нашему сердцу, нежели самый великолепный ладанник или фуксин, рассыпанные по мягкому газону. Пусть это предпочтение будет совершенно не оправдано в глазах профессионала-садовника и прочих людей со строго упорядоченным умом, которых нельзя упрекнуть в склонности к тому, что не блещет самым высоким качеством, — мы предпочитаем эту бузину как раз потому, что она пробуждает в нас память о днях нашего детства, что это не диковина, лишь ласкающая наш глаз своей формой и цветом, но давний друг, неразрывно связанный с той порой, когда наши радости были так живы.

Глава II РОЖДЕСТВО

Добрый старый дедушка Мороз с белоснежными волосами и румяным лицом как нельзя лучше выполнил в ту зиму свои обязанности и, чтобы еще сильнее оттенить тепло и яркий огонь — его богатые рождественские дары, — преподнес вместе с ними холода и снег.

Снег лежал вокруг усадьбы и на берегу Рипла волнами, нежными, как щечки ребенка; он покрывал покатые крыши, четкой линией окаймляя фронтоны и еще сильнее подчеркивая их сочный темно-красный цвет; он пригибал к земле ветви лавров и елей, пока не падал, вспугнув тишину; он облекал белым покровом разрытое поле репы, где черными пятнами выделялись неподвижные овцы. У ворот намело огромные сугробы, и оставленные нерадивым хозяином животные точно окаменевали в «застывшей скорби». Ни блеска, ни тени, небо — сплошная бледная пелена, нигде ни звука, ни движения, и только темная река, не прервавшая бега, стонет, как само неутешное горе. Но, погружая природу в это жестокое оцепенение, дед Мороз улыбался в усы — ведь он думал этим сделать жарче огонь семейного очага, сочнее все краски в доме, желаннее теплый аромат праздничного обеда; он хотел подвергнуть людей сладостному заточению, которое еще более укрепит извечные узы родства и сделает радость на лицах близких милее, чем свет утренней Звезды. Оп вряд ли оказал благодеяния бездомным, вряд ли вспомнил о домах, где очаг горит не слишком жарко и где совсем не готовили праздничного обеда, о домах, где лица людей не светятся радостью, а омрачены тучами безысходной нужды. Но добрый старик был преисполнен самых благих намерений, и если он не владел секретом, как оделять дарами всех поровну, виноват в этом его отец. Время, которое, пусть все с меньшим и меньшим успехом, еще и поныне скрывает эту тайну в своем могучем медленно бьющемся сердце.

И все же, хотя после разлуки все в доме было Тому особенно мило, первый день рождества показался ему почему-то не таким радостным, как в прежние годы. На остролисте было не меньше ягод, чем всегда, и они с Мэгги ничуть не хуже, чем раньше, украсили окна, каминные решетки и рамы картин гирляндами из его ветвей, густо усыпанных красными ягодами, и покрытого черными ягодами плюща. После полуночи под окнами, как обычно, раздалось пение — райское пение, чудилось Мэгги, хотя Том презрительно утверждал, что это всего-навсего Пэтч, старый псаломщик, и церковный хор; ее охватывал благоговейный трепет, когда она просыпалась под эти песни, и люди в простых фланелевых блузах уступали в ее воображении место ангелам, отдыхающим на разверстом облаке. Ночные песнопения помогли, как и всегда, с самого утра создать особое, приподнятое настроение в доме, и когда время подошло к завтраку, из кухни запахло свежими гренками и элем; любимый рождественский гимн, зеленые ветви и краткая проповедь сделали особенно праздничной церковную службу; а когда Мэгги и Том с родителями вернулись из церкви и, отряхнув с ног снег, вошли в гостиную, лица тетушки и дядюшки Мосс и их семерых детей сияли так ярко, как огонь в камине. Плум-пудинг удался таким же красивым и пышным, как всегда, и на нем горели мистические голубые огоньки, словно его с опасностью для жизни пришлось выхватывать из адского пламени, куда его упекли страдающие несварением желудка святоши; десерт был ничуть не хуже, чем обычно: золотые апельсины, коричневые орехи, прозрачно-желтый яблочный мармелад и темно-красная пастила из слив, — ничто не отличало нынешние рождественские праздники от прежних; пожалуй, в этом году было даже лучше, чем когда бы то ни было, кататься на льду и играть в снежки.

Рождество искрилось весельем, но о мистере Талливере вы бы этого не сказали. Он сердился на весь свет, готов был каждую минуту взорваться, и хотя Том был полностью на стороне отца и разделял его обиды, он не мог не испытать того же тяжелого чувства, которое охватило Мэгги, когда, с появлением десерта, мистер Талливер, все больше и больше распаляясь, стал жаловаться на своих врагов. Мысль, что на свете столько мошенников и что взрослым трудно обойтись без ссор, мешала Тому отдать должное орехам и наливке. Том не любил заводить ссору, если ее нельзя было разрешить честной дракой, из которой он имел все шансы выйти победителем; поэтому раздраженный тон отца вызывал в нем чувство неловкости, хотя он даже самому себе не признался бы в этом и уж никоим образом не поставил этого в вину отцу.

На сей раз воплощением зла, с которым мистер Талливер решил померяться силами, был мистер Пиварт, владелец земель вверх по Риплу, — ведь он вздумал заняться орошением, используя водные ресурсы реки, что являлось, или явится, или должно явиться (ведь известно — вода есть вода) посягательством на законные права мистера Талливера. Дикс, хозяин мельницы на Рипле, был лишь жалким подручным у нечистого, по сравнению с Пивартом. Арбитраж быстро его образумил, советы Уэйкема не очень-то пошли ему на пользу; да, Дикс, можно сказать, младенец по части Законов. Гнев мистера Талливера на Пиварта был так велик, что его презрение к бывшему, ныне поверженному противнику приобрело характер дружеской привязанности. Сегодня всю его мужскую аудиторию составлял мистер Мосс, который, по его собственным словам, ничего не смыслил в мельницах и соглашался с мистером Талливером априори, на том основании, что был его родственником и должником; но мистером Талливером руководило не пустое стремление доказать слушателям свою правоту — вовсе нет, ему просто нужно было облегчить душу. Добрый мистер Мосс изо всех сил старался не задремать, хотя от непривычно сытного обеда его неодолимо клонило ко сну; зато миссис Мосс, живо интересовавшаяся всем, что касалось брата, слушала его и вставляла словечко, когда ей позволяли это ее материнские обязанности.

— Пиварт? Это новое имя в наших краях — да, братец? — заметила она. — У него при отце здесь земли не было, да и позже, когда я жила здесь с тобой до замужества.

— Новое? Еще бы не новое, — произнес мистер Талливер, сердито подчеркивая последнее слово. — Дорлкоутская мельница переходила у нас от отца к сыну лет сто с лишком, и никто никогда не слыхал, чтобы на реке были какие-то Пиварты. А потом явился этот господин, и мы глазом моргнуть не успели, как он купил ферму Бинкома, даже не торгуясь. Но я покажу этому Пиварту… — добавил мистер Талливер, осушая стакан, в уверенности, что выразил свои намерения как нельзя более ясно.

— Тебе ведь не придется судиться с ним, братец? — спросила миссис Мосс с некоторым беспокойством.

— Уж не знаю, что там придется делать мне, а вот что ему солоно придется со всеми этими его запрудами да орошением — это я знаю, коли есть на свете закон, который стоит за правое дело. Мне доподлинно известно, кто тут всему корень: это Уэйкем его подуськивает. Уэйкем говорит ему, что его за это к суду не притянут, да ведь не один Уэйкем в законах понимает толк. Оно верно, его обойти — большой мошенник нужен, так можно и такого отыскать, что получше Уэйкема все ходы и выходы в суде знает; ведь вот проиграл же он дело Брамли. Мистер Талливер был человек отменной честности и гордился этим, но он считал, что в суде справедливости можно добиться, лишь наняв самого ловкого мошенника, которому ничего не стоит обвести вокруг пальца мошенника менее искусного. Суд — это своего рода петушиный бой, где попранные права честного человека могут быть восстановлены только в том случае, если он поставит на боевого петуха с самым Задорным нравом и самыми крепкими шпорами.

— Гор не дурак, этого ты мне не говори, — с вызовом продолжал мистер Талливер, словно бедная Гритти пыталась оспаривать таланты этого юриста, — да только рядом с Уэйкемом он слабоват. А вода — вещь особая, ее вилами не подцепишь. Недаром эти дела так по вкусу нечистому и законникам. Оно, конечно, ясно с водой, что правильно, что неправильно, надо только без обмана; ведь река есть рока, и коли у тебя мельница, тебе нужна пода, чтобы вертеть колесо, и нечего мне доказывать, что это орошение и всякие там глупости не остановят моих жерновов, я не хуже их воду знаю. Толкуют мне тут про инженеров! Всякий дурак поймет, что мне от Пивартовых запруд один вред. Но уж коли они инженеров мне тычут, я и сам могу Тома к этому делу определить — уж он там побольше смысла найдет, чем они.

Услышав, какие у отца планы, Том с беспокойством оглянулся и неосмотрительно выдернул погремушку у самой младшей из семейства Моссов, которую он забавлял; поскольку эта особа прекрасно знала, чего она хочет, она немедленно выразила свои чувства пронзительным воплем, и умиротворить ее не могло даже возвращение погремушки, так как юная девица, по-видимому, считала, что это не снимает нанесенной ей обиды. Миссис Мосс поспешила с ней в другую комнату и поделилась с сопровождающей ее миссис Талливер своим глубоким убеждением, что милая крошка имела основательную причину для крика, и те, кто полагает, будто вопли ее вызваны утратой игрушки, глубоко заблуждаются. Когда совершенно законное возмущение младенца утихло, миссис Мосс заметила, взглянув на невестку:

— Мне очень жаль, что брат так близко принимает к сердцу всю эту историю с водой.

— Такой уж у него прав, у вашего брата, миссис Мосс; у нас в семье ничего похожего не было, — ответила миссис Талливер со скрытым укором. В разговоре с миссис Мосс она всегда называла мужа «ваш брат», если его поступки не заслуживали безусловного ее одобрения. Добросердечная миссис Талливер, которая никогда ни на кого не сердилась, все же обладала некоторым характером, без чего она вряд ли могла бы считаться женщиной, а тем более одной из Додсон. Вынужденная в сношениях с сестрами всегда занимать оборонительную позицию, она, естественно, стремилась подчеркнуть свое превосходство урожденной Додсон, пусть даже самой слабой из всех, над золовкой — крупной, покладистой, неряшливой, многодетной женщиной, которая не только была бедна и склонна сидеть на шее брата, но отличалась еще добродушием, уступчивостью и запасом любви, которого хватало и на мужа, и на многочисленных детишек, и даже на всех свойственников.

— Я только молю бога, чтоб он не стал опять судиться, — сказала миссис Мосс, — никогда не знаешь наперед, чем это кончится. И не всегда тот берет верх, кто прав. Этот мистер Пиварт, видать, человек с деньгами, а богачи уж поставят на своем.

— Что до денег, — отвечала миссис Талливер, разглаживая складки на платье, — то мне приходилось видеть немалые деньги г. пашей семье; у моих сестер мужья могут позволить себе все, что им вздумается. Да меня порой страх берет, что я ума решусь от всех этих разговоров про суды да орошения; а сестры валят всю вину на меня, они-то не Знают, что это такое — выйти за человека вроде вашего брата… где им знать? Сестрица Пуллет делает все, что ее душеньке угодно.

— Ну, — сказала миссис Мосс, — не думаю, что я любила бы своего мужа, ежели бы у него своей головы не было и мне пришлось бы водить его на поводу. Куда легче угождать мужу, чем самой додумываться, что делать.

— Ну, уж коли речь зашла об угождении мужу, — промолвила миссис Талливер, не слишком успешно копируя миссис Глегг, — вашему брату долгонько пришлось бы искать жену, которая так не перечила бы ему ни в чем, как я, — уж можете мне поверить. Я только и слышу, что про суды да орошение, с раннего утра до поздней ночи, и никогда ни словечка ему поперек; я одно лишь твержу: «Ладно, мл-стер Талливер, поступай как знаешь, только не судись».

Миссис Талливер, мы это уже видели, имела некоторое влияние на своего мужа, как и всякая женщина. Ведь любая из них может заставить мужа сделать то, что ей угодно, или… как раз обратное, и бесконечные мольбы миссис Талливср, несомненно, среди многих других причин послужили толчком, ускорившим обращение мистера Талливера к услугам закона; их можно бы даже сравнить с вошедшей в пословицу каплей, которая получила славную — или бесславную — известность, переполнив чашу терпения; впрочем, если взглянуть на дело беспристрастно, винить следует скорее предыдущие капли, наполнившие чашу до краев, вследствие чего эта последняя, во всех отношениях невинная капля и должна была привести к столь печальным результатам. Конечно, робкие просьбы миссис Талливер как таковой не могли сыграть решающей роли, но стоило ей отважиться хоть в чем-нибудь прекословить мужу, как он уже видел в ней представительницу Додсонов, а мистер Талливер из принципа не пропускал ин одного случая показать, что им Додсоны командовать не будут, — точнее, что Талливеру, мужчине, ничего не стоит справиться с четырьмя бабами, пусть даже одна из них зовется миссис Глегг.

Но и прямые возражения этой представительницы семейства Додсонов против его тяжбы с Пивартом не смогли бы до такой степени разжечь его желание затеять ее, как мысль об Уэйкеме, постоянно подогреваемая встречами в рыночные дни с этим уж больно дошлым адвокатом. Уэйкем, но глубокому убеждению мистера Талливера, «срывался (выражаясь метафорически) на дне всех этих Пивартовых оросительных каналов; Уэйкем побуждал Дикса подать на мистера Талливера в суд после арбитража; Уэйкем повинен в том, что он проиграл тяжбу об исключительном праве на дорогу и мост и вынужден был открыть проход по своей земле всякому негодяю, которому вздумается нарушить границы частного владения, вместо того чтобы идти, как порядочному человеку, по большой дороге. Стряпчие — все более или менее прохвосты, но вина мистера Уэйкема усугублялась еще тем, что его грязные проделки были направлены против законных интересов мистера Талливера. И последний горький укол получил оскорбленный мельник, когда ему пришлось, занимая пятьсот фунтов, самому обратиться в контору мистера Уэйкема. Эдакий крючконосый краснобай, ничем его не проймешь — всегда-то он уверен в своей игре! Жаль, что Гор, лысый круглолицый мужчина с пухлыми руками и обходительными манерами, так мало на него похож: нужно трижды подумать, прежде чем поставить на этого петушка против Уэйкема. Гор тоже недурной плут, слабость его отнюдь не в излишней щепетильности, но как бы часто и многозначительно он ни подмигивал, это не заменит дара видеть людей насквозь; и хотя мистер Талливер был тверд в своем убеждении, что вода есть вода и что, следовательно, в этом деле Пиварту не на что опереться, иногда у него возникало опасение, что Уэйкем может вытащить больше за ко-/ нов против этого бесспорного (с точки зрения всех разумных людей) положения, чем Гор — за него. Но, с другой стороны, ежели дело дойдет до суда, он сможет пригласить советника Уайлда защищать свои интересы, вместо того чтобы иметь этого прославленного спорщика против себя, и перспектива увидеть, как свидетель Уэйкема потеет и мнется — так это однажды было с его, Талливера, свидетелем, — очень соблазняла его, ибо сулила возмездие за причиненное ему зло.

Не один день раздумывал мистер Талливер над этими сложными вопросами, разъезжая по округе на своей серой кобыле… не один раз склонял голову то к одному, то к другому плечу, в зависимости от того, какая чаша весов перевешивала, но итог его размышлений еще покрыт был мраком, и, чтобы прийти к нему, мистеру Талливеру надобно было не один раз горячо обсудить этот вопрос в кругу друзей и родных. Эта начальная стадия, когда мистер Талливер перечислял все нанесенные ему обиды и выкладывал свою точку зрения на занимающий его предмет всем родственникам и свойственникам, естественно, потребовала немалого времени, и к февралю, когда Тому предстояло вернуться в школу, в деле Пиварта не появилось почти ничего нового — ни новых пунктов обвинения, ни более определенных указаний на меры, какие мистер Талливер собирается принять против этого опрометчивого нарушителя аксиомы, что вода есть вода. Многократное повторение, подобно трению, чаще приводит к накалу, чем к сдвигу с мертвой точки, и накал мистера Талливера становился все ощутимее. Если мистер Талливер и не мог найти новых улик против Пиварта, то один факт был налицо: они с Уэйкемом стали друзьями — не разлить водой.

— Отец, — как-то вечером, незадолго до отъезда, сказал Том, — дядюшка Глегг говорит, что Уэйкем все-таки посылает своего сына к мистеру Стеллингу. Это неправда — все то, что там болтали, будто отец пошлет его во Францию. Ты ведь не захочешь, чтобы я учился с сыном Уэйкема, правда?

— Ну, это пустое, сынок, — ответил мистер Талливер, — ты только не учись у него дурному, вот и все. Парнишка — несчастный уродец, а лицом в мать, он, поди, и вообще-то мало на отца похож. Значит, Уэйкем высоко ставит мистера Стеллинга, коли посылает к нему своего сына, а Уэйкем не спутает — где мука, где отруби.

В глубине души мистер Талливер даже гордился, что его сын будет пользоваться теми же преимуществами, что сын Уэйкема, но самому Тому это было сильно не по нутру. Вот если бы сын стряпчего не был горбуном, все разрешилось бы куда проще: Том с чистой совестью мог бы его поколотить, не сомневаясь, что заслуживает самого высокого морального одобрения.

Глава III НОВЫЙ ТОВАРИЩ

Стоял сырой, холодный январский день, когда Том отправился, обратно в школу, — как раз подходящий денек для начала этого нового тяжелого этапа в его жизни. Единственным светлым лучом в охватившем Тома мраке было предвкушение радости, которую он доставит маленькой Лоре своим подарком — пакетиком леденцов и восковой куклой. Он с удовольствием рисовал себе, как крошка Лора раскроет ротик и протянет ручонки к конфетам; и, чтобы придать еще больше реальности этой приятной картине, он вынул из кармана пакет, проделал в бумаге дырочку и вытянул один леденец. От поднятого верха двуколки несло сыростью, вокруг почти ничего не было видно, и Тому пришлось еще не один раз прибегнуть к этому утешению, пока они добрались до Кинг-Лортона.

— Ну-с, Талливер, мы рады снова тебя видеть, — сердечно приветствовал его мистер Стеллннг. — Раздевайся и пойдем до обеда в кабинет. Там ты сможешь согреться и познакомишься с новым товарищем.

С чувством неловкости и тревоги Том принялся разматывать бесчисленные шерстяные шарфы, в которые был закутан. Он и раньше видел Филипа Уэйкема в Сент-Огге, Но всегда как можно скорее отводил глаза. Ему было бы неприятно иметь товарищем горбуна, даже не будь тот сыном дурного человека; Том не представлял себе, чтобы сын дурного человека мог быть хорошим. Вот его отец — хороший человек, и Том был готов отколотить каждого, кто бы в этом усомнился. Поэтому, когда он следовал за мистером Стеллингом в кабинет, в его душе задор боролся с замешательством.

— Вот тебе новый товарищ, Талливер, — сказал преподобный джентльмен, когда они вошли в комнату, — поздоровайтесь, это мастер Филип Уэйкем. Я вас оставлю, знакомьтесь. Я думаю, вы уже кое-что слышали друг о друге — ведь вы из одних мест.

Том стоял с нерешительным и неловким видом, а Филип поднялся со своего места и застенчиво на него посмотрел. Тому не хотелось подходить к нему, так сразу протянуть руку и сказать: „Здравствуй“.

Мистер Стеллинг благоразумно вышел из комнаты: стоит только взрослым уйти, и у мальчиков пропадает все их смущение.

Филип был слишком горд и вместе с тем слишком застенчив, чтобы первым подойти к Тому. Он думал, вернее — чувствовал, что Тому неприятно на него глядеть — почти никто не любил смотреть на него, — а его уродство гораздо сильнее бросалось в глаза, когда он ходил. Поэтому они не только не пожали друг другу руки, но не обменялись и словом. Том подошел к камину и стал греться у огня, время от времени украдкой посматривая на Филипа, который рассеянно рисовал что-то на лежавшем перед ним листе бумаги. Он снова сел и теперь думал, о чем бы ему заговорить с Томом, стараясь пересилить свою нелюбовь первым завязывать знакомства.

Том все чаще и чаще останавливал свой взгляд на лице Филипа, потому что мог смотреть на него, не замечая горба, а лицо это вовсе не было неприятным, — только очень взрослое — подумал Том и стал гадать, насколько Филип его старше. Анатом — даже просто физиономист — увидел бы, что горб у Филипа не врожденный, а следствие падения в раннем детстве, но трудно было ожидать, чтобы Том разбирался в таких тонкостях: для него Филип был просто горбун. Ему почему-то представлялось, будто уродство сына Уэйкема как-то связано с тем, что стряпчий — мошенник (он не раз слышал, как мистер Талливер с необыкновенным жаром обзывал его так), — к тому же, сам себе в этом не признаваясь, Том побаивался, что мальчик окажется злым и, не имея сил драться, станет вредить исподтишка. Неподалеку от школы мистера Джейкобза жил горбун портной, по всеобщему мнению — личность весьма непривлекательная, за которым с улюлюканьем вечно гонялись выразители общественного мнения — мальчишки, всячески пороча его доброе имя; таким образом, Том опирался на факты. Вместе с тем трудно было найти что-нибудь менее похожее на уродливую физиономию портного, чем грустное лицо Филипа, у которого даже волосы, волнистые и каштановые, завивались на концах, как у девчонки; Том счел его поистине достойным жалости. Этот Уэйкем — бледный, тщедушный малый: ясно, он не умеет играть ни в какие путные игры. Но он так ловко орудует карандашом, что прямо зависть берет; ему это, видно, не стоит никакого труда. Что он там такое рисует? Том уже согрелся и был не прочь найти себе какое-нибудь занятие. Все равно, куда приятнее иметь товарищем горбуна со скверным характером, чем в одиночестве простаивать у окна, глядя на дождь и колотя ногой по плинтусу; каждый день что-нибудь станет случаться — ссора или еще что-нибудь; и Том подумал, что даже неплохо будет показать Филипу, что с ним, с Томом, его штучки не пройдут. Он пересек комнату и взглянул на лежавший перед Филипом лист бумаги.

— Ой, да это же осел, и еще навьюченный… и спаньель и куропатки во ржи! — воскликнул он, позабыв свою застенчивость от удивления и восторга. — Вот это да! Хотел бы я так рисовать. В этом семестре я буду учиться рисованию. Интересно, станут у меня выходить ослы и собаки?

— Этому не нужно учиться, — сказал Филип, — меня никогда не учили рисовать.

— Никогда не учили? — повторил Том с изумлением. — Как же это? Когда я рисую собак, и лошадей, и других животных, у меня и голова не получается и ноги, хотя я очень хорошо вижу, какими они должны быть. Я умею рисовать дома с самыми разными трубами, и дымоходы вдоль стены, и слуховые окна, и всякое такое. Но у меня, верно, тоже получались бы собаки и лошади, если бы я больше старался, — добавил он, рассудив, что если он будет слишком хулить свои рисунки, Филип может подумать, будто он, Том, намерен вообще ему подчиняться.

— Да, конечно, — подтвердил Филип, — это совсем не трудно. Нужно только хорошенько смотреть на вещь и много раз ее рисовать. Что один раз сделаешь неверно, в другой раз исправишь.

— Но разве тебя совсем ничему не учили? — озадаченно спросил Том, у которого зародилось подозрение, что горб Филипа может быть источником удивительных талантов. — Я думал, что ты уже давно ходишь в школу.

— Да, — улыбаясь ответил Филип, — я изучал латынь, и греческий язык, и математику, и словесность, и другие предметы.

— Но ведь тебе не нравится латынь? — спросил Том, доверительно понижая голос.

— Так себе. Я к ней равнодушен.

— Так ты, верно, еще не дошел до Propria quoe maribus?[43] —Том склонил голову набок, словно хотел сказать: „Вот это орешек; интересно, что ты запоешь, когда попробуешь его раскусить!“

Филип почувствовал горькое удовлетворение, убедившись, как многообещающе глуп этот хорошо сложенный, энергичный на вид мальчик, но так как сам он был крайне обидчив и к тому же хотел расположить к себе Тома, он удержался от смеха и вежливо ответил:

— Я уже покончил с грамматикой; я учу теперь другие вещи.

— Значит, мы не будем заниматься вместе? — разочарованно протянул Том.

— Нет, но все равно я смогу тебе помогать. Я буду рад помочь, если это в моих силах.

Том даже не сказал спасибо, так его поразила мысль, что сын Уэйкема вовсе не такой злой, как можно было бы ожидать.

— Послушай, — помолчав немного, спросил он, — ты любишь своего отца?

— Люблю, — покраснев до корней волос, ответил Филип. — А ты своего разве не любишь?

— О, разумеется… Я просто хотел знать, — сказал Том, несколько устыдившись своего вопроса, когда заметил, что Филип покраснел и, по-видимому, чувствует себя неловко. Ему было очень трудно определить свое отношение к этому сыну Уэйкема; и он подумал, что если бы Филип не любил своего отца, это в какой-то мере могло бы вывести его из затруднения.

— А теперь ты будешь учиться рисовать? — спросил он, чтобы перевести разговор на другую тему.

— Нет, — ответил Филип, — отец хочет, чтобы я сейчас все свое время отдавал другим вещам.

— Чему? Латыни, Эвклиду и всякой такой штуке, да? — сказал Том.

— Да, — ответил Филип; он уже давно перестал рисовать и сидел теперь, опершись подбородком на руку, а Том, облокотившись о стол и вытянув шею, со все растущим восхищением рассматривал осла и собаку.

— И ты ничего не имеешь против? — спросил Том с любопытством.

— Нет; мне нравится знать то, что знают другие. А потом я выучусь и тому, что мне хочется.

— Не понимаю, зачем нужно учить латынь. От нее никакого проку.

— Латынь входит в образование джентльмена, — ответил Филип. — Все джентльмены изучают одни и те же вещи.

— Ну да! Ты думаешь, сэр Джон Крейк, начальник королевской псовой охоты, тоже знает латынь? — сказал Том, который мечтал быть на него похожим.

— Он, конечно, занимался ею в детстве, — сказал Филип, — но, полагаю, давно ее забыл.

— О, это и я могу, — сказал Том, вовсе не имея намерения сострить, а просто довольный тем, что уж латынь-то, во всяком случае, не помешает ему стать таким, как сэр Джон Крейк. — Но пока учишься, придется все помнить, а то мистер Стеллинг задаст вытвердить кучу строчек из „Оратора“.[44] Мистер Стеллинг так придирается… ты еще увидишь. Он десять раз заставит повторить одну и ту же строчку, если скажешь nam[45] вместо jam[46]… У него и буковки не переврешь, уж я то знаю.

— О, я не боюсь, — ответил Филип, не в силах удержаться от смеха. — У меня хорошая память. А некоторые уроки я просто люблю. Я очень люблю греческую историю и вообще все, что касается греков, Я бы хотел быть греком и сражаться с персами, а потом вернуться домой и писать трагедии, или быть таким мудреном, как Сократ, чтобы все меня слушали, и умереть такой же славной смертью. (Филип. как вы видите, был не прочь показать хорошо сложенному варвару свое умственное превосходство.)

— А что, греки были храбрые воины? — спросил Том, почуяв, что здесь перед ним открываются широкие перспективы. — Был там кто-нибудь вроде Давида, или Голиафа, или Самсона? Я только про них и люблю читать в истории иудеев.

— О, про греков есть очень много таких сказаний — о древних героях, которые сражались с дикими зверями, как Самсон. А в „Одиссее“ — это очень красивая поэма — есть еще более удивительный великан, чем Голиаф, — Полифем; у него был только один глаз посреди лба; а Одиссей ростом куда меньше, зато умный и очень хитрый — зажег ствол сосны и ткнул Полифему горящей головней прямо в глаз, так, что тот заревел, как тысяча быков.

— О, вот забавно! — воскликнул Том, отскочив от стола и прыгая на месте. — Послушай, ты расскажешь мне все эти истории? Потому что греческого я учить не буду… ведь правда? — добавил он, бросив прыгать, в ужасе, что вдруг это не так. — Разве все джентльмены изучают греческий?.. Как ты думаешь, мистер Стеллинг меня тоже заставит его учить?

— Нет, не думаю… скорее всего нет, — сказал Филип. — Но ты можешь прочитать эти сказания и не зная греческого. Они есть у меня по-английски.

— Да нет, я не люблю читать; лучше ты мне расскажи. Моя сестра Мэгги вечно пристает ко мне со своими рассказами, но она читает одни глупости. Девчонкам только глупости и нравятся. А ты много помнишь историй про сражения?

— О да, — сказал Филип, — очень много, и не только о греках. Я могу рассказать тебе про Ричарда Львиное Сердце и Саладина и про Уильяма Уоллеса,[47] и Роберта Брюса,[48] и Джеймса Дугласа[49]… я знаю целую массу историй.

— Ты ведь старше меня, да? — спросил Том.

— Старше? А тебе сколько лет? Мне пятнадцать.

— А мне еще нет четырнадцати, — сказал Том. — Но я побеждал всех мальчиков у Джейкобза — это школа, где я раньше учился. И я лучше всех играл в мяч и лазал по деревьям. Хорошо бы, мистер Стеллинг разрешил нам ходить на рыбную ловлю. Ты ведь можешь удить, правда? Там нужно только спокойно сидеть или стоять, знаешь.

Том, в свою очередь, стремился восстановить нарушенное равновесие. Этот горбун не должен думать, что его знакомство с историями про сражения ставит его наравне с настоящим воином и героем вроде Тома Талливера.

Филипа передернуло при этом намеке на его неспособность к подвижным играм, и он ответил не без раздражения:

— Терпеть не могу удить рыбу. По-моему, надо быть дураком, чтобы сидеть часами подряд, глядя на удочку, или закидывать ее раз за разом и все без толку.

— Ну, ты бы не назвал дураком того, кто вытаскивает на берег громадную щуку, это уж точно, — негодующе сказал Том. Он ни разу в жизни не поймал ничего „громадного“, но, встав на защиту рыбной ловли, не мог удержаться от некоторого преувеличения. Конечно, у этого сына Уэйкема есть свои недостатки, и нечего ему задаваться.

К счастью, окончательно гармония этой первой встречи нарушена не была, так как их позвали обедать, и Филип не имел больше возможности развивать свои порочные взгляды на обсуждаемый предмет. Но Том сказал себе, что другого от горбуна и ждать нечего.

Глава IV „ГЕНИАЛЬНАЯ“ ИДЕЯ

Эта противоречивость чувств, возникшая при первой встрече Тома с Филипом, не оставляла Тома и в дальнейшем, даже после того, как они провели вместе много недель. Том так и не избавился от привычной мысли, что Филип, сын „мошенника“, — его естественный враг, так и не смог до конца преодолеть отвращение к его уродству. Том всегда оставался верен раз принятому взгляду; как это свойственно людям, у которых ощущения господствуют над мыслью и чувством, он видел факты внешнего мира такими, какими они показались ему при первом знакомстве. Но вместе с тем ему доставляло удовольствие общество Филипа, когда тот бывал в духе. Филипу не представляло никакого труда помочь ему в латинских упражнениях, а Том смотрел на них как на головоломку, разгадать которую можно лишь благодаря счастливой случайности. И Филип знал такие удивительные истории про сражения, про Хэла из Винда, например, и про других героев, пользовавшихся особой любовью Тома, так как они разили своих врагов направо и налево. О Саладине Том был невысокого мнения: подумаешь — может в один миг разрубить саблей подушку! Кому это надо — сражаться с подушками? Это была глупая история, и больше Том не просил ее рассказывать. Но когда в битве у Бэннок-берна[50] Роберт Брюс, верхом на вороном коне, приподнявшись в стременах, взмахивал добрым боевым топором и с одного удара вдребезги разбивал не только шлем, но и череп чересчур пылкого рыцаря, восторг Тома не знал границ, и будь у него под рукой кокосовый орех, он тут же расколол бы его кочергой в знак симпатии к доблестному Брюсу. Когда Филип был в хорошем настроении, он доставлял Тому превеликое удовольствие, усугубляя пальбу, грохот и неистовство каждой битвы всем арсеналом эпитетов и метафор, имевшихся у него в запасе. Но так бывало далеко не всегда. Несколько раздраженных слов, вырвавшихся у Филипа при их первой встрече, были не случайны. Временами Филип впадал в состояние тяжелой душевной угнетенности, которая проявлялась отчасти в повышенной обидчивости, отчасти в ожесточении, вызванном сознанием своего уродства. Во время таких нервных приступов ему казалось, что каждый брошенный на него взгляд полон оскорбительного сожаления или плохо скрытой брезгливости, в лучшем случае — безразличия, а для Филипа безразличие было, что порыв северного ветра для уроженца, юга. Неловкое покровительство Тома на их совместных прогулках доводило Филипа до бешенства: он яростно набрасывался на бедного парнишку, не имевшего на уме ничего дурного, и глаза его, обычно спокойные и печальные, метали отнюдь не шуточные молнии. Ничего удивительного, что Том продолжал держаться с ним настороже.

С другой стороны, Тома привлекало к Филипу его удивительное умение рисовать — ведь он выучился всему этому сам. Новый учитель рисования, к великой досаде Тома, вместо ослов и собак давал ему копировать наброски ручьев, деревенских мостиков и развалин, сделанные мягким черным карандашом и наводящие на мысль, что основное в природе, так сказать, — глянец. Поскольку Том был пока совершенно равнодушен к живописным ландшафтам, вполне понятно, что рисунки мистера Гудрича казались ему малоинтересными произведениями искусства. Мистер Талливер, имевший намерение пристроить Тома к какому-то еще для него самого неясному делу, где понадобится чертить планы и рисовать карты, встретив в Мадпорте мистера Райли, посетовал, что Тома, по-видимому, ничему такому не учат, и этот услужливый советчик тут же предложил, чтобы Тому взяли учителя рисования. Конечно, мистеру Талливеру придется за это заплатить, но что из того? Пусть только научат Тома хорошо владеть карандашом, а там он сможет использовать свое умение для любых целей. Поэтому было решено давать Тому специальные уроки, а кого мог пригласить мистер Стеллинг в качестве учителя, как не мистера Гудрича, считавшегося в пределах двенадцати миль вокруг Кинг-Лортона первоклассным художником? Под его руководством Том научился очень остро оттачивать карандаш и воспроизводить ландшафт в общих чертах, что при его любви к конкретным деталям казалось ему, разумеется, крайне скучным.

Все это, не забывайте, происходило в те „темные“ времена, когда не существовало специальных школ, — еще до того, как учителя стали все сплошь поражать абсолютной честностью, а духовенство — широкими взглядами и разносторонней культурой. Не тайна, что в тот менее счастливый век были, кроме мистера Стеллинга, и другие священнослужители с ограниченным интеллектом и неограниченными потребностями, доход коих, по женской логике (ведь Фортуна — женщина, и к тому же слепая, так что ей свойственно ошибаться), соответствовал не потребностям их, но интеллекту, от которого, каждому ясно, доход совершенно не зависит. Проблема, стоявшая перед этими джентльменами, заключалась в том, как изменить соотношение между их потребностями и доходом, и поскольку от потребностей не так-то легко отказаться, самым простым, по-видимому, было повысить доходы. Не их вина, что сделать это можно было только одним путем: раз все те плебейские занятия, при которых люди вынуждены хорошо выполнять свою работу за низкую плату, исключены для служителей церкви, им не остается ничего иного, как взимать высокую плату за плохо выполняемую работу. К тому же откуда было мистеру Стеллингу знать, что воспитание — дело трудное и деликатное? Требовать этого от него — все равно что требовать от зверька, проделывающего ходы в скале, широкого знакомства с основами горных разработок. Мистера Стеллинга с детства учили рыть ход по прямой, и ни на что другое он не был способен. Но из сверстников Тома, которых отцы препоручали лицам духовного звания и которые по прошествии нескольких лет возвращались домой столь же невежественными, как и были ранее, очень многим пришлось куда хуже, нежели Тому Талливеру. В ту далекую пору образование подростка зависело почти всегда от случая: иногда ему везло, чаще — нет. Когда вы берете в руки бильярдный кий или стаканчик с игральными костями, вы куда вернее можете рассчитывать на удачу, чем отцы наших отцов — мистер Талливер, к примеру, — когда они выбирали школу или учителя для своих сыновей. Эти превосходные люди, вынужденные всю жизнь писать по фонетической системе — как бог на душу положит, и, несмотря на это, успешно ведущие свои дела и прикопившие достаточно денег, чтобы помочь своим чадам вступить в жизнь по более торной дороге, чем вступали они сами, поневоле должны были полагаться на совесть и эрудицию школьного учителя, проспект которого попадался им на глаза, — проспект, обещавший куда больше того, на что они рассчитывали, вплоть до предоставления ученикам белья и посуды. Еще хорошо, если какой-нибудь честолюбивый торговец мануфактурным товаром из числа их знакомых не пускал своего сынка по духовной части и этот молодой человек не завершал свои забавы в колледже опрометчивой женитьбой. В противном случае наивные отцы, стремясь сделать для своих отпрысков все, что в их силах, могли ускользнуть от сына мануфактурщика, разве что оказавшись случайно в числе основателей средней классической школы (не пользующейся особым вниманием членов попечительного совета), где два-три мальчика получали в свое полное распоряжение просторные покои и в придачу учителя — беззубого, подслеповатого и глухого, чьи нечленораздельные объяснения и абсолютное равнодушие обходились в три сотни фунтов с головы. Несомненно, муж этот был зрелым ученым, когда впервые вступил в свою должность, но за зрелостью следует другая стадия, куда менее ценимая на рынке.

Таким образом, по сравнению со многими другими английскими юнцами, его сверстниками, которым приходилось пробиваться в жизни вооруженным обрывками малопригодных знаний и изрядной дозой вполне пригодного невежества, Тому еще посчастливилось.

Мистер Стеллинг был широкоплечий здоровяк с манерами джентльмена и по-своему добрый — он считал, что растущему мальчику необходимо есть много мяса, и ему было приятно, когда Том хорошо выглядел и с удовольствием уничтожал свой обед. Он не отличался особой щепетильностью, не очень понимая, что каждое наше деяние вызывает неисчислимые последствия, и был недостаточно компетентен для своей высокой роли; но некомпетентные джентльмены тоже должны жить, и если, не имея денег, они хотят жить, как подобает благородным господам, то что им остается, кроме правительственных должностей или просвещепия юношества? Том сам был виноват, что, по складу его ума, ему не шли впрок те знания, которыми его пичкал мистер Стеллинг. Мальчику, неспособному к восприятию математических символов и отвлеченных понятий, приходится страдать из-за этого врожденного недостатка так же, как если бы он родился хромым. Метод преподавания, узаконенный путем долгой практики нашими почтенными предками, заключался в том, что они не отступали даже перед выходящей из ряда вон тупостью того или иного отдельно взятого ученика. И мистер Стеллинг был убежден, что мальчик, не усваивающий символов и отвлеченных понятий, не усвоит и ничего другого, если бы даже преподобный джентльмен и мог его этому другому обучать. У наших почтенных предков было в обиходе весьма остроумное орудие пытки — тиски; сжимая их все сильней и сильней, они извлекали на свет несуществующие факты. В твердом убеждении, что факты эти существуют, что могли они делать, как не сжимать тиски? Так и мистер Стеллинг был твердо убежден, что каждый мальчик, даже самый неспособный, может выучить то, чему только и стоит мальчиков учить; если дело подвигается туго — значит, нужно покрепче сжать тиски — еще строже спрашивать уроки, а чтобы возбудить более горячий интерес к латинским стихам, надо давать в качестве наказания выучить наизусть страницу из Вергилия.

Однако во втором полугодии тиски были несколько ослаблены. Филип делал очень большие успехи, и мистер Стеллинг увидел, что куда легче добиться репутации хорошего учителя, лишь немного помогая этому способному мальчику, нежели с огромным трудом вдалбливая науки в тупую голову Тома. Джентльмены с широкими плечами и честолюбивыми устремлениями часто обманывают ожидания друзей, не сумев добиться успеха в жизни. Возможно, дело здесь в том, что для преуспеяния требуются какие-то исключительные качества, а не только исключительное желание преуспеть; возможно, дело здесь в том, что эти рослые джентльмены довольно ленивы и их divinoe particulum aurce[51] гаснет из-за слишком хорошего аппетита. По этой ли причине или по другой, но мистер Стеллинг медлил с осуществлением своих смелых проектов — не взялся на досуге за перевод греческой трагедии или за какую-нибудь другую, требующую эрудиции, работу; вместо того он, с решительным видом заперев за собой дверь кабинета, усаживался читать роман Теодора Гука. Тома все менее строго спрашивали уроки, и так как Филип ему помогал, он теперь мог кое-как брести от задания к заданию, делая вид, что старается изо всех сил, и не рискуя, что мистер Стеллинг уличит его в полном безразличии к предмету занятий. Том считал теперь школу куда более сносной и двигался вперед, вполне довольный жизнью, подхватывая случайные знания там, где их вовсе не предполагалось, и набивая руку в письме, чтении и каллиграфии, между тем как ему самым сложным образом преподносились малопонятные вещи, для запоминания которых требовалась бесконечная зубрежка, а к ней-то он оказался совершенно неспособным. Так вот и шло его образование.

Все же Том сделал заметные успехи — возможно, потому, что был не абстракцией, на которой можно демонстрировать вред неправильного обучения, а живым мальчиком из плоти и крови, не склонным поддаваться обстоятельствам.

Так, он стал гораздо лучше держаться, и благодарить за это в значительной степени следовало мистера Поултера, деревенского школьного учителя, ветерана испанских кампаний,[52] занимавшегося с Томом гимнастикой, к их полному взаимному удовольствию. Мистер Поултер, который, как считали завсегдатаи „Черного лебедя“, в былые времена вселял страх в сердца французов, теперь имел вид не особенно грозный. Это был сморщенный старичок, с самого утра уже нетвердый на ногах, и не возраст был тому виной, а неслыханное озорство кинг-лортоновских мальчишек, выносить которое он мог лишь при помощи джина. Однако держался он, как подобает военному, прямо, сюртук у него был всегда тщательно вычищен, штрипки на панталонах туго натянуты, и когда он по средам и субботам приходил заниматься с Томом, джин и воспоминания, переполнявшие его, придавали ему весьма воинственный вид — ни дать ни взять престарелый боевой конь, заслышавший зов барабана. Занятия их обычно затягивались, так как мистер Поултер пускался в повествования о военных событиях, куда более интересных для Тома, чем эпизоды из „Илиады“, с которыми его познакомил Филип: ведь в „Илиаде“ ее было пушечной пальбы, к тому же Тома несколько возмутило, что ни Гектора, ни Ахилла, возможно, вообще никогда не существовало на свете. Но герцог Веллингтон еще и сейчас был жив, да и Бонапартишка не так давно умер, — поэтому рассказы мистера Поултера об испанской кампании не вызывали сомнений в их подлинности. Мистер Поултер, оказывается, был видной фигурой в битве под Талаверой и немало способствовал устрашению врага. В те дни, когда его память получала более крепкое, чем обычно, поощрение, он вспоминал (под строжайшим секретом, чтобы не возбудить ни в ком зависти), что герцог Веллингтон с большой похвалой отозвался об этом бравом солдате — Поултере. Даже лекарь в госпитале, где он лежал, получив порцию картечи, был поражен тем, какой он здоровяк: в жизни своей он не видел, чтобы раны заживали так быстро. Во всех вопросах, связанных с этой важной кампанией, но носящих менее личный характер, мистер Поултер не был так красноречив и заботился лишь о том, чтобы не подкрепить споим авторитетом каких-нибудь недостоверных сведений, относящихся к военной истории. А уж тот, кто претендовал на знакомство с осадой Бадахоса, мог вызвать в мистере Поултере лишь молчаливое сожаление. Пусть бы этого болтуна сбили с ног в самом начале осады и бежали по нему, едва не вышибив из него дух, как это было с мистером Поултером, — вот тогда бы он знал, что такое осада Бадахоса! Временами Том навлекал гнев своего учителя, проявляя интерес к военным событиям, в которых мистер Поултер не участвовал.

— А генерал Вулф,[53] мистер Поултер, — правда, он храбрый воин? — спросил Том, считавший, что все военные герои, увековеченные на вывесках трактиров, сражались против Бонапарта.

— Вовсе нет, — с презрением отвечал мистер Поултер. — Ничего подобного!.. Выше головы! — тут же строго скомандовал он, к вящему восторгу Тома, сразу вообразившему, что он представляет в своем лице целый полк.

— Нет, нет, — продолжал мистер Поултер, уже скомандовав „вольно“. — Лучше не говори мне о генерале Вулфе. Что он сделал? Умер от ран. Подумаешь, геройство! Любой умер бы от тех ран, что получил я… Пусть бы этого генерала Вулфа рубанули разок саблей, как меня, сразу бы из него дух вон!

— Мистер Поултер, — начинал просить Том, как только тот упоминал о сабле, — как бы мне хотелось, чтобы вы принесли саблю и показали мне сабельные приемы.

Долгое время мистер Поултер в ответ на эту просьбу только с важным видом качал головой и покровительственно улыбался, как Зевс на слишком дерзкие требования Семелы. Но однажды, когда сильный ливень задержал мистера Поултера в „Черном лебеде“ на двадцать минут дольше обычного, сабля была принесена… только, чтобы на нее посмотрели.

— И это та самая сабля, которая была при вас во всех сражениях, мистер Поултер? — спросил Том, дотрагиваясь до эфеса. — Вам случалось этой саблей срубать голову французу?

— Голову? Еще бы! Он не ушел бы от меня, будь у него даже три головы.

— Но ведь у вас были, кроме того, и мушкет и штык? — сказал Том. — По мне, мушкет и штык лучше всего: можно сначала застрелить врага, а потом заколоть его… Бах! Взз! — Том разыграл соответственную пантомиму, показывая, какое это удовольствие — спустить курок и пронзить врага штыком.

— О, нет ничего лучше сабли, когда дело дойдет до рукопашной, — возразил мистер Поултер, поддаваясь восторгу Тома, и так неожиданно выхватил саблю из ножен, что Том стремительно отскочил в сторону.

— Ах, мистер Поултер, если вы хотите показать мне приемы, — быстро сказал Том, чувствуя, что проявил не подобающее англичанину малодушие, — разрешите, я сбегаю за Филипом. Ему тоже будет интересно посмотреть.

— Этому горбатому мальчонке? — с презрением произнес мистер Поултер. — Что толку ему смотреть?

— О, он так много знает о сражениях, — настаивал Том, — и как раньше стреляли из луков, и про боевые то! юры.

— Ладно, пусть придет. Я ему покажу кое-что получше, чем его луки и топоры, — сказал мистер Поултер, покашливая, и, став в позицию, сделал для разминки несколько движений кистью руки.

Том понесся в гостиную к Филипу, который, сидя за роялем, наслаждался, подбирая по слуху мелодии и подпевая игре. Он был наверху блаженства, пристроившись, как бесформенный тюк, на высоком табурете — голова откинута назад, глаза устремлены в потолок, рот широко раскрыт — и в полный голос выводя поразивший его воображение романс Арне.[54]

— Пойдем, Филип, — закричал Том, врываясь в комнату, — хватит сидеть здесь и вопить „ля-ля-ля“… Пойдем в каретный сарай, мистер Поултер покажет нам сабельные приемы.

Одного того, что Том грубо нарушил его уединение, этого диссонанса между громким мальчишеским голосом и теми Звуками, что заставляли трепетать все существо Филипа, было вполне достаточно, чтобы вывести его из себя, даже если бы речь шла не о Поултере и сабельных приемах. Том, торопясь отвлечь мистера Поултера от мысли, будто он испугался сабли, так поспешно от него отпрянув, не придумал ничего лучше, чем попросить разрешения позвать Филипа, хотя прекрасно знал, что Филип не выносит даже упоминания о занятиях с мистером Поултером. Том никогда не поступил бы столь опрометчиво, не будь так сильно задета его гордость.

Филип весь затрясся: он прервал игру и, залившись краской, крикнул, вне себя от ярости:

— Убирайся вон, идиот! Не смей приходить ко мне и орать тут во всю глотку. Тебе только с ломовыми лошадьми разговаривать!

Случалось, что и раньше Филип сердился на Тома, но никогда еще он не обрушивал на товарища столь доступных его пониманию словесных ядер.

— Я могу разговаривать с людьми почище тебя, ты… трус несчастный, — сказал Том, мигом вспыхивая от огня, которым пылал Филип. — Ты знаешь — я тебя не ударю, ведь ты все равно что девчонка. Но мой отец — честный человек, а вот твой — мошенник! Все это говорят.

Том выскочил из комнаты и изо всех сил хлопнул дверью, позабыв от злости про всякую осторожность: хлопать дверьми в пределах, доступных слуху миссис Стеллинг, которая могла оказаться где-нибудь неподалеку, считалось оскорблением, смыть которое могли только двадцать строчек Вергилия. И действительно, эта леди тут же спустилась из своей комнаты, чтобы выяснить причину шума и последовавшей за ним полной тишины. Она увидела, что Филип сидит, скорчившись на подушечке для молитвы, и плачет.

— В чем дело, Уэйкем? Что тут за шум? Кто хлопнул дверью?

Филип взглянул на нее и поспешно вытер глаза.

— Сюда заходил Талливер… звал меня во двор.

— А с тобой что такое? — спросила миссис Стеллинг.

Из двух учеников она предпочитала Тома: он был более обязателен, и она часто пользовалась его услугами. Вместе с тем отец Филипа платил больше, чем мистер Талливер, и миссис Стеллниг хотела показать мальчику, что относится к нему как нельзя лучше. Филип, однако, встречал ее авансы так же, как моллюск — самые любезные приглашения вылезть из своей раковины. Миссис Стеллинг не отличалась любящим и нежным сердцем; это была женщина, которая умела хорошо одеваться и, спрашивая: „Как вы поживаете?“, с рассеянным видом поправляла пояс или приглаживала волосы. Это безусловно ценится в свете, но для Филипа ее достоинства не имели никакой пены. Только любовью можно было завоевать его душу.

В ответ на ее вопрос он сказал:

— У меня снова заболел зуб, вот и нервы расшалились.

Это с ним однажды действительно случилось, и он обрадовался, когда нашел, словно по наитию, как объяснить свои слезы. Ему пришлось положить на зуб одеколон, отказавшись от креозота, но это было нетрудно.

Тем временем Том, пустив отравленную стрелу в сердце Филипа, возвратился в каретный сарай, где мистер Поултер, мрачно уставившись в одну точку, расточал все совершенство своих сабельных приемов перед крысами — может быть, и внимательными, однако неспособными оценить его по заслугам, зрителями. Но мистер Поултер и один стоил сотни; я хочу сказать, что он сам восхищался собой больше, нежели целая сотня зрителей. Он не обратил на Тома никакого внимания, так он был поглощен своим делом, — один великолепный выпад, за ним — второй, третий, четвертый; и Том, не без тревоги глядя на сосредоточенное лицо мистера Поултера и кровожадную саблю, которой, казалось, не терпится рассечь что-нибудь поплотнее воздуха, любовался представлением из самого дальнего угла. И только когда мистер Поултер остановился и утер со лба испарину, Том вполне почувствовал прелесть упражнений и пожалел, что все уже позади.

— Мистер Поултер, — сказал Том, когда сабля наконец была спрятана в ножны, — дайте ее мне ненадолго.

— Ну нет, молодой джентльмен, — возразил мистер Поултер, решительно качая головой, — ты можешь себе что-нибудь повредить.

— Ну что вы, я буду осторожен, я не пораню себя — правда, не пораню. Да я и не буду вынимать ее из ножен, я просто стал бы салютовать ею и все такое.

— Нет, ничего не выйдет, говорю тебе, ничего не выйдет, — ответил мистер Поултер, готовясь к отбытию. — Что бы на это сказал мистер Стеллинг?

— О, послушайте, мистер Поултер, я отдам вам свои пять шиллингов, если вы одолжите мне саблю на недельку. Вот, — сказал Том, протягивая соблазнительный кружочек серебра. Хитрец! Он рассчитал эффект не хуже зрелого философа.

— Хорошо, — еще более серьезно сказал мистер Поултер, — только ее никто не должен видеть.

— О, конечно, я положу ее под кровать, — нетерпеливо пообещал Том, — или даже на дно своего сундучка.

— Ну-ка, давай посмотрим, можешь ли ты вытаскивать ее из ножен, не поранившись.

После того как эта операция была проделана несколько раз, мистер Поултер почувствовал, что совесть у него чиста, и сказал:

— Ну хорошо, мастер Том, я возьму крону, чтобы быть умеренным, что ты себе не повредишь.

— О, конечно, нет, мистер Поултер, — воскликнул Том, с восторгом протягивая ему монету и сжимая в руке саблю, которая, кстати, могла бы быть и полегче.

— А если мистер Стеллинг увидит, как ты несешь ее в дом? — выдвинул мистер Поултер новый довод, предварительно спрятав деньги в карман.

— О, по субботам он всегда сидит наверху, в своем кабинете, — сказал Том.

Он не любил действовать исподтишка, но был не против небольшой военной хитрости, когда дело того стоило. Поэтому с триумфом, смешанным со страхом — страхом, что ему могут повстречаться мистер или миссис Стеллинг, — он унес саблю в свою комнату и, по некотором размышлении, спрятал ее в чуланчике, за висящим там платьем. В этот вечер он уснул, предвкушая, как поразит Мэгги, когда она приедет: подвяжет ножны к поясу красным шарфом и объявит ей, что сабля его собственная и что он собирается идти в солдаты. Никто, кроме Мэгги, не будет так глуп, чтобы поверить ему, и никому, кроме Мэгги, он не отважится показать саблю; а Мэгги, и правда, должна была приехать к нему на следующий неделе, перед тем как отправиться вместе с Люси в пансион.

Если вы думаете, что мальчику в тринадцать лет не пристало быть таким ребячливым, вы, должно быть, исключительно благоразумный человек, и — пусть даже посвятили себя гражданской профессии, требующей скорее мирного, чем грозного вида, — никогда, с тех пор как у вас появились усы, не принимали воинственной позы перед зеркалом и не хмурили брови, глядя на свое отражение. Я не уверен, что мы могли бы пополнять нашу армию, если бы дома не было штатских людей, которые любят воображать себя солдатами. Войнам, как и другим драматическим зрелищам, вероятно, пришел бы конец, не будь на свете „публики“.

Глава V ВТОРОЕ ПОСЕЩЕНИЕ МЭГГИ

Трещину в отношениях двух мальчиков было не так просто заделать, и они довольно долго разговаривали друг с другом, только когда их к тому вынуждала необходимость. При различии их темпераментов обида легко могла перейти в ненависть, и у Филипа этот процесс, по-видимому, уже начался. По натуре он не был злым, но обидчивость часто толкала его к недобрым чувствам.

Быку — мы можем позволить себе утверждать это, ссылаясь на авторитет одного из великих классиков, — не свойственно пускать в ход зубы как средство нападения. Том был милый тринадцатилетний бычок и бросался на подозрительные предметы со всей присущей быкам ловкостью, но он случайно попал в самое уязвимое место и причинил Филипу такую острую боль, будто, преисполненный ядовитой злобы, долго и тщательно целился, чтобы поразить его посильней.

Том не понимал, почему бы им не покончить с этой ссорой, так же как они кончали со многими другими, просто делая вид, что ровно ничего не случилось. Хотя он никогда раньше не говорил Филипу, что его отец — мошенник, мысль Эта всегда в какой-то степени определяла его отношение к товарищу, который не вызывал у него доверия и которого он не мог ни любить, ни ненавидеть; поэтому выражение Этой мысли вслух не явилось для него таким событием, как для Филипа. Он имел полное право сказать так, раз Филип первый на него набросился и обозвал худыми словами. Но заметил, что все попытки пойти на мировую не встречают со стороны Филипа никакого отклика, Том снова надулся и решил никогда больше не обращаться к нему за помощью — ни с рисунками, ни с латынью. Они держались друг с другом настолько корректно, насколько это было необходимо, чтобы мистер Стеллинг не заметил, что они в ссоре, — он сразу бы положил конец таким глупостям.

Но Мэгги, приехав к Тому, не могла удержаться, чтобы не смотреть со все растущим интересом на его нового товарища, хотя оп и был сыном этого гадкого Уэйкема, на которого так сердился ее отец. Она прибыла в разгар занятий и сидела в сторонке, пока Филип отвечал уроки мистеру Стеллингу. Том за несколько недель до ее приезда писал ей, что Филип знает бесчисленное множество разных историй, не таких глупых, как у нее, и теперь, слушая его, Мэгги решила, что он, должно быть, очень умный. Она надеялась, что Филип найдет умной и ее, Мэгги, когда они поговорят друг с другом. К тому же Мэгги с нежностью относилась ко всем калекам; она предпочитала хромых ягнят, потому что ей казалось, что сильные и здоровые не так рады будут ее ласкам, а ей больше всего на свете нравилось ласкать тех, кому это доставляет радость. Она очень любила Тома, но ей хотелось, чтобы его больше беспокоило, любит она его или нет.

— А Филип Уэйкем, кажется, славный мальчик — а, Том? — сказала она, когда они вышли вместе в сад перед обедом. — Он же не мог сам выбрать себе отца, правда? И я читала об очень плохих людях, у которых были хорошие сыновья, и о хороших родителях и плохих детях. А если Филип хороший, мы должны только жалеть его, раз у него отец плохой человек. Ведь он тебе тоже нравится, да?

— Странный он какой-то, — отрывисто бросил Том, — и злится на меня за то, что я назвал его отца мошенником. А я имел полное право это сказать, ведь так оно и есть, и он первый начал браниться. Побудь тут минутку одна, Мэгги, ладно? Мне надо сбегать в мою комнату. У меня там что-то есть.

— А мне можно с тобой? — спросила Мэгги, которой в первый день после разлуки была мила даже тень Тома.

— Нет, я тебе потом расскажу, что это, сейчас еще рано, — сказал Том и вприпрыжку побежал от нее прочь.

После обеда мальчики снова пошли в кабинет готовить уроки на завтра, чтобы в честь приезда Мэгги быть вечером свободными. Том сгорбился над латинской грамматикой, бесшумно шевеля губами, как ревностный католик, стремящийся поскорее повторить „Отче наш“ положенное число раз, а Филип в другом конце комнаты прилежно читал что-то, заглядывая то в одну, то в другую большую книгу, с таким довольным видом, что возбудил любопытство у Мэгги, — совсем непохоже было, что он учит уроки. Она сидела у камина на низенькой скамеечке недалеко от обоих мальчиков, попеременно наблюдая то за тем, то за другим; и как-то, оторвавшись от книги, Филин встретился взглядом с внимательными черными глазами, глядевшими на него с немым вопросом. Он подумал, что эта сестренка Талливера — премилое создание и совершенно непохожа на своего Грата; он бы хотел, чтобы у него, Филипа, была младшая сестренка. Есть у нее что-то такое в глазах, отчего на ум приходит принцесса из сказки, превращенная в бессловесную лягушку или лебедя… Я думаю, он увидел в них неудовлетворенную мысль и неудовлетворенную жажду любви.

— Послушай, Мэгзи, — сказал наконец Том, закрывая книги и откладывая их в сторону с энергией и решительностью истинного мастера в искусстве ничегонеделанья. — С уроками покончено. Пойдем со мной наверх.

— А зачем? — спросила Мэгги, когда они вышли из комнаты; она вспомнила его предварительный визит в спальню и возымела кое-какие подозрения. — Ты, может, хочешь сыграть со мной какую-нибудь штуку?

— Да нет, Мэгги, нет, — уговаривал ее Том, — тебе это очень-очень понравится.

Он обнял ее за шею, она обвила рукой его талию, и таи, обнявшись, они пошли наверх.

— Послушай, Мэгги, только ты никому не говори, знаешь, — сказал Том, — а то я получу пятьдесят строчек.

— А оно живое? — спросила Мэгги, которой вдруг пришло в голову, что он тайком держит в своей комнате хорька.

— Сейчас увидишь, — ответил Том. — Иди теперь в тот угол и закрой пока глаза, — добавил он, запирая дверь спальни. — Я скажу тебе, когда можно будет повернуться. Только не визжи.

— Если ты меня напугаешь — буду, — сказала Мэгги, становясь серьезной.

— Да нечего тут пугаться, глупая, — сказал Том. — Ну, закрывай глаза, да смотри не подглядывай.

— Очень мне нужно, — презрительно сказала Мэгги и уткнулась лицом в подушку, показывая, что честь для нее превыше всего.

Том, опасливо оглядываясь, пошел к чулану, затем забрался в него и притворил за собой дверь. Мэгги ничего не стоило сдержать свое слово, даже не опираясь на твердые принципы: лежа с закрытыми глазами, она скоро забыла, где находится, и задумалась о бедном горбатом мальчике — таком умном! — но тут Том позвал ее:

— Гляди теперь, Мэгги!

Тому пришлось немало поломать голову и заранее подготовить кое-какие эффекты, для того чтобы предстать перед Мэгги в столь поразительном обличье. Недовольный мирным выражением своего лица — его круглые розовые щеки и добродушные серо-голубые глаза, над которыми виднелся лишь слабый намек на соломенного цвета брови, никак не желали принимать грозный вид, сколько бы он ни хмурился перед зеркалом (Филип как-то рассказал ему о человеке, у которого морщины на лбу напоминали подкову, и Том изо всех сил старался хмуриться, чтобы и у него на лбу были такие же морщины), — он прибегнул к помощи незаменимого в этих случаях средства — к жженой пробке — и навел себе черные брови, благополучно сошедшиеся над переносицей, и зачернил подбородок — уже менее аккуратно. Вокруг ночного колпака он обмотал наподобие тюрбана красный платок, а грудь перехватил красным шарфом, как перевязью. Весь этот красный цвет в сочетании с насупленными бровями и решительность, с которой он сжимал саблю, держа ее острием вниз, должны были дать хотя бы примерное представление о его жестокой и кровожадной натуре.

Какую-то секунду Мэгги смотрела на него в полном недоумении, и Том получил огромное удовольствие, но тут же она рассмеялась и, хлопая в ладоши, воскликнула:

— О, Том, ты нарядился, как Синяя Борода в балагане.

Очевидно, сабля ничуть ее не поразила — она была в ножнах. это легкомысленное существо нуждалось для устрашения в более сильных средствах, и Том решил перейти к своему коронному номеру. Нахмурившись в два раза грознее, чем прежде, — в воображении, если не в действительности, — он осторожно вытащил саблю и направил ее на Мэгги.

— О, Том, пожалуйста, не надо, — стараясь не выдать своего страха, воскликнула Мэгги и отбежала от него в противоположный конец комнаты. — Я закричу, честное слово, закричу! Ой, не надо! Лучше бы я совсем сюда не приходила!

Лицо Тома стало расплываться в удовлетворенной улыбке, но он тут же сдержал это проявление чувств, не подобающее суровому воину. Медленно, чтобы не наделать шума, он опустил ножны на пол и грозно сказал:

— Я герцог Веллингтон! Шагом марш!

Он топнул правой ногой, все еще направляя шпагу на Мэгги, которая, дрожа и чуть не плача от страха, забралась на кровать, чтобы хоть немного увеличить расстояние между собой и братом.

Том, в восторге, что имеет свидетеля своих военных подвигов — пусть даже свидетель этот Мэгги, — напряг все силы, чтобы показать такое умение владеть саблей, какого естественно было ожидать от герцога Веллингтона.

— Том, я этого не вынесу… я буду сейчас кричать, — всхлипнула Мэгги при первом движении сабли. — Ты поранишься, ты отрубишь себе голову.

— Раз… два, — решительно произнес Том, хотя на „два“ рука его дрогнула. „Три“ прозвучало не так уверенно, и тут сабля покачнулась, а Мэгги громко вскрикнула. Сабля упала, да еще лезвием Тому на ногу, а сразу же за тем и он тоже упал. Все еще крича, Мэгги одним прыжком соскочила на пол, и тут послышался звук быстрых шагов.

Первым из своего кабинета в том же этаже подоспел мистер Стеллинг. Он увидел обоих детей на полу. Том был без сознания, и Мэгги, обезумев от страха, с громким плачем трясла его за курточку. Бедняжка решила, что он умер, и все же трясла его, словно это могло вернуть его к жизни. А через минуту она заплакала от радости — Том открыл глаза. Она еще не в состоянии была горевать из-за того, что он поранил себе ногу. Том жив — казалось, нет большего счастья!

Глава VI ОБЪЯСНЕНИЕ В ЛЮБВИ

Бедный Том, стоически вытерпев жестокую боль, не отступил от своего решения не ябедничать на мистера Поултера и рассказал только то, что невозможно было скрыть: отданная за шпагу крона осталась тайной даже для Мэгги. Но его мучила ужасная мысль, настолько ужасная, что он не решался задать вопрос, боясь услышать роковое „да“, — он не решался спросить у доктора или мистера Стеллинга: „Я останусь хромым, сэр?“ Он держал себя в руках и не кричал во время перевязки, но когда возле него осталась одна Мэгги, оба они, положив головы на одну подушку, дружно расплакались. Том думал, что теперь ему придется ходить на костылях, как сыну колесного мастера, а Мэгги, не догадываясь, что у него на душе, плакала просто за компанию. Ни доктору, ни мистеру Стеллингу не пришло в голову, что у Тома могут возникнуть такие опасения и что следует его успокоить. Но Филип подкараулил мистера Стеллинга, когда он пошел провожать врача, и получил ответ на тот вопрос, который не отважился задать Том.

— Простите, сэр… что мистер Аскерн говорит насчет Талливера — он будет хромать?

— О нет, нет, — ответил мистер Стеллинг, — только первое время.

— А он сказал об этом Талливеру, как вы думаете?

— Нет, на эту тему не было вообще никаких разговоров.

— Так мне можно пойти сказать ему, сэр?

— Да, конечно. Хорошо, что ты мне напомнил, это, и правда, может его треножить. Пойди к нему, только не поднимайте там никакой возни.

Первой мыслью Филипа, когда он услышал о несчастье, было: „Неужели Талливер останется хромым? Это будет для него очень тяжело“, — и обида, которую он до сих пор не мог простить Тому, потонула в жалости к товарищу по несчастью. Филип чувствовал, что теперь их ничто не разъединяет, у них обоих одна беда, и ждут их одни и тс же страдания. Он не столько думал о происшедшей катастрофе и ее последствиях, сколько о том, что должен чувствовать в эту минуту Том. Филип прожил на свете всего пятнадцать лет, но эти годы были отравлены мыслями о его непоправимом несчастье.

— Знаешь, Талливер, мистер Аскерн сказал, что ты скоро понравишься, — застенчиво проговорил он, подходя к кровати Тома. — Я только что спрашивал мистера Стеллинга, и он говорит, что понемножку ты станешь ходить — не хуже, чем прежде.

От нежданной радости у Тома на миг перехватило дыхание, затем он облегченно вздохнул, и его серо-голубые глаза взглянули прямо в лицо Филипу, а этого не бывало уже больше двух недель. Что до Мэгги, намек на опасность, о которой она и не думала, взволновал ее, словно пришла новая беда; и при мысли, что Том вдруг на всю жизнь останется хромым, хотя Филип уверял, что это вряд ли может с ним случиться, она прильнула к брату и снова расплакалась.

— Ну, не будь такой глупенькой, Мэгзи, — нежно произнес Том, обретя теперь всю свою храбрость, — я скоро поправлюсь.

— До свидания, Талливер, — сказал Филип, протягивая ему небольшую хрупкую руку, и Том немедленно ответил ему пожатием своей куда более крепкой руки.

— Послушай, — сказал Том, — попроси мистера Стеллинга, чтобы он разрешил тебе приходить сюда, пока я лежу… и, знаешь что, Уэйкем, расскажи мне про Роберта Брюса.

С тех пор все свободное от занятий время Филип проводил с Томом и Мэгги. Том по-прежнему с удовольствием слушал рассказы о сражениях, но всякий раз утверждал, что все эти великие воины, совершившие столько славных деяний и оставшиеся целыми и невредимыми, были с ног головы защищены превосходными доспехами, а при таких условиях, конечно, сражаться нетрудно. Он бы не поранил себе ногу, будь на нем железный башмак. Он с большим интересом выслушал новую историю про человека, у которого была жестокая рана на ноге и который так ужасно кричал от боли, что друзья не могли этого вынести и высадили его на необитаемом острове, ничего не оставив ему, кроме отравленных стрел, чтобы он мог добывать себе пропитание.[55]

— А я даже не пикнул, знаешь, — ответил Том, — а у меня нога болела не меньше, чем у него. Только трусы кричат от боли.

Но Мэгги считала, что, когда тебе очень больно, ничуть не зазорно немножко поплакать и жестоко было со стороны друзей так поступить с Филоктетом. Она хотела знать, была ли у него сестра и почему она не отправилась вместе с братом на необитаемый остров, чтобы ухаживать за ним.

Однажды, вскоре после этого разговора, Филип и Мэгги сидели вдвоем в кабинете, пока Тому делали перевязку. Филип читал книгу, а Мэгги, бесцельно послонявшись по комнате и не желая приниматься за какое-нибудь занятие, потому что скоро снова вернется к Тому, подошла и, облокотившись на стол рядом с Филипом, стала смотреть, что он читает; они к этому времени уже были хорошими друзьями и держались друг с другом запросто.

— О чем это ты читаешь по-гречески? — спросила она. — Это стихи, верно? Потому что короткие строки.

— О Филоктете… Помнишь, хромой человек, о котором я вам рассказывал, — ответил он, подперев голову рукой и устремляя на нее взор, видимо даже довольный, что она прервала его чтение. Мэгги рассеянно смотрела на него, опершись грудью на стол и болтая ногами, и взгляд ее черных глаз становился все более неподвижным и отсутствующим, как будто она совсем забыла о Филипе и его книге.

— Мэгги, — сказал после минутного молчания Филип, все еще подпирая голову руками и глядя на нее, — если бы у тебя был такой брат, как я, ты бы любила его так же, как Тома?

Пробужденная от задумчивости, Мэгги слегка вздрогнула и сказала: „Что?“ Филип повторил свой вопрос.

— О да, даже больше, — без колебаний ответила она. — Нет, не больше, потому что не думаю, чтобы я могла любить кого-нибудь сильнее Тома. Но мне было бы тебя так жаль… так жаль.

Филип покраснел: именно это он и хотел знать — сможет ли она любить его, несмотря на его уродство, и все же, когда она сказала об этом так прямо, почувствовал, что ее жалость причиняет ему боль. Мэгги, несмотря на свои десять лет, поняла, что так говорить не следовало. До сих пор она вела себя так, словно не замечала его горба: присущая ей чуткость и собственный печальный опыт подсказали это ей лучше, чем самое утонченное воспитание.

— Ведь ты такой умный, Филип, и так хорошо играешь на рояле и поешь, — добавила она быстро. — Я бы очень-очень хотела, чтобы ты был моим братом. Я тебя так люблю. И ты бы оставался со мной дома, когда Том уходил бы гулять, и учил бы меня всему, правда? Греческому языку и всему другому.

— Но ты скоро уедешь отсюда, Мэгги, и отправишься в школу, — сказал Филип, — и тогда ты совсем меня забудешь, и тебе будет все равно, есть я на свете или нет. А потом я встречу тебя, когда ты уже станешь взрослая, и ты меня даже и не заметишь.

— О нет, я знаю — я тебя не забуду, — сказала Мэгги, с серьезным видом покачивая головой. — Я никогда ни о ком не забываю и думаю о всех, с кем я расстаюсь. Я думаю о бедном Йепе… у него опухоль в глотке, и Люк говорит, что он подохнет. Только не рассказывай Тому, он очень огорчится. Ты никогда не видел Йепа: он такой забавный песик… И никому-то до него дела нет, кроме Тома и меня.

— А обо мне ты тоже будешь думать, хотя бы как о Йепе? — с грустной улыбкой промолвил Филип.

— О да, еще бы, — смеясь отвечала Мэгги.

— А я тебя очень люблю, Мэгги, я тебя никогда не забуду, — сказал Филип, — и когда буду чувствовать себя очень несчастным, я стану думать о тебе и мечтать, чтобы у меня была сестренка с такими, как у тебя, черными глазами.

— А почему тебе нравятся мои глаза? — спросила польщенная Мэгги. Она никогда не слышала, чтобы кто-нибудь, кроме отца, отзывался о них с похвалой.

— Не знаю, — сказал Филип. — Они не такие, как у всех. Кажется, что они говорят… и говорят с такой добротой. Я не выношу, когда люди долго на меня смотрят, но когда ты глядишь на меня, Мэгги, мне это только приятно.

— Странно, похоже, что ты любишь меня больше, чем Том, — со вздохом промолвила Мэгги. Затем, желая доказать ему, что он нравится ей ничуть не меньше из-за его горба, она добавила: — Хочешь, я тебя поцелую, как Тома? Я с удовольствием поцелую, если ты хочешь.

— Да, очень: меня никто никогда не целует.

Мэгги обняла его за шею и с серьезным видом поцеловала.

— Ну вот, — сказала она, — я всегда буду тебя помнить и, когда встречу, снова тебя поцелую, хотя бы это было через много лет. А теперь я пойду; мистер Аскерн, верно, уже перевязал Тома.

Когда отец приехал за ней, она сказала ему:

— О, отец, Филип Уэйкем так хорошо относится к Тому… Он такой умный мальчик и я так его люблю. И ты тоже его любишь — да, Том? Ну, скажи, что ты его любишь, — умоляюще добавила она.

Слегка покраснев, Том взглянул на отца и сказал:

— Я не буду дружить с ним после школы, отец; но сейчас мы с ним помирились, после того как я поранил себе ногу, и он научил меня играть в шашки, и я у него выигрываю.

— Ну что ж, сынок, — сказал мистер Талливер, — коли он с тобой хорош, отвечай ему тем же и будь хорош с ним. Он бедный калека и пошел в свою покойную мать. А только больно близко с ним не сходись… ведь и отцова кровь в нем тоже есть. Да, да, яблочко от яблони недалеко падает.

Полная противоположность характеров Филипа и Тома сделала то, чего не могло бы сделать одно только предостережение мистера Талливера: несмотря на доброту, проявленную Филипом во время несчастья с Томом, и на ответное расположение Тома, они так и не стали близкими друзьями. Когда Мэгги уехала и нога у Тома поправилась, дружеский огонь, зажженный жалостью и чувством благодарности, постепенно угас, и между ними установились прежние отношения. Филип часто бывал раздражителен и насмешлив, и постепенно память о его доброте уступила в душе Тома место прежнему недоверию и антипатии к этому чудному мальчишке, горбуну и сыну мошенника. Для того чтобы мальчиков, да и взрослых, соединила вспышка мимолетного чувства, они должны быть из металлов, которые легко сплавить, — в противном же случае они неизбежно разойдутся в разные стороны, как только вспышка погаснет.

Глава VII ЗОЛОТЫЕ ВРАТА ОСТАЮТСЯ ПОЗАДИ

И вот Том без особых происшествий подошел к своему пятому полугодию в Кииг-Лортоне, — ему уже исполнилось шестнадцать, — а Мэгги, вытянувшись с быстротой, достойной, по мнению тетушек, всяческого порицания, проходила курс обучения в пансионе мисс Фёрнис, в старинном городке Лейсхеме на Флоссе, куда была отправлена вместе с кузиной Люси. Первое время она в письмах к Тому всегда просила передать Филипу привет и интересовалась, как он поживает, но в ответ Том коротко сообщал ей о своей зубной боли, о том, что помогает строить в саду домик из дерна, и еще что-нибудь в этом роде. Она огорчилась, услышав на каникулах от Тома, что Филип стал таким же странным, как прежде, и часто бывает очень злым; насколько она поняла, они не дружили больше, и когда она напомнила Тому, что он должен всегда любить Филипа за его прежнюю доброту, Том ответил: „Ну, я тут ни при чем. Я ему ничего плохого не делаю“. Она почти не встречалась с Филипом за те годы, что провела у мисс Фёрнис; в летние каникулы он всегда уезжал к морю, а на рождество она лишь изредка видела его в Сент-Огге. Когда они все же сталкивались где-нибудь, она вспоминала о своем обещании поцеловать его при встрече, но, как молодая леди, обучающаяся в пансионе, понимала теперь, что о таком приветствии не может быть и речи и что Филип тоже этого не ждет от нее. Обещание оказалось неосуществимым, подобно многим другим милым несбыточным обетам наших детских лет, как обещания Эдема, где царила вечная весна и рядом с белоснежными цветами персика рдели зрелые плоды — неосуществимым, когда золотые врата остаются позади.

А тут еще отец, перейдя от слов к делу, действительно начал тяжбу, и представителем Пиварта и нечистого против мистера Талливера выступил Уэйкем; Мэгги с огорчением поняла, что вряд ли они когда-нибудь опять сблизятся с Филипом: одно упоминание об Уэйкеме приводило ее отца в ярость, и она слышала, как он сказал однажды, что, если этот горбун, его сын, унаследует богатства своего отца, нажитые нечестным путем, на его голову тоже падет проклятие. „Старайся поменьше иметь с ним дела, сынок“, — приказал он Тому, и выполнить это приказание было тем легче, что к этому времени мистер Стеллинг взял еще двух учеников. Хотя этот джентльмен шел в гору и не с той молниеносной быстротой, какой поклонники его безудержного красноречия ожидали от человека с таким громовым голосом, все же он преуспел настолько, что мог позволить себе увеличить расходы значительно больше, нежели возросли его доходы.

Школьные дни Тома текли монотонно, как вода на мельнице, и ум его, питаемый неинтересными ему или неудобоваримыми понятиями, продолжал пребывать в спячке. Но каждые каникулы он привозил домой рисунки все большего и большего формата, сделанные в манере мистера Гудрича, и акварели, где преобладал ярко-зеленый цвет, а также толстые тетради с переписанными из учебников задачами и упражнениями, тетради, где главное внимание их владельца уделялось каллиграфии. После каждого семестра Том привозил домой новую тетрадь или две в доказательство своих успехов по истории, христианскому вероучению и античной литературе; но его знакомство с этими предметами проявлялось и еще кое в чем. Ухо Тома и его язык привыкли ко многим словам и выражениям, которые считаются обязательными для образованного человека, и хотя он никогда и не пытался разобраться в том, что учил, все же уроки оставили в его уме кое-какие слабые, неопределенные и отрывочные следы. Мистер Талливер, видя, что Том занимается вещами выше его, мистера Талливера, разумения, решил, что, значит, с образованием сына все в порядке. Правда, он заметил, что Том не рисует карт и как будто мало времени уделяет „арихметике“, но не стал высказывать неудовольствия мистеру Стеллингу. Мудреное дело вся эта наука; а коли он заберет Тома от мистера Стеллинга, почем знать, найдет ли он что получше.

К концу пребывания Тома в Кинг-Лортоне вы не узнали бы в нем того неуклюжего, застенчивого подростка, каким он был, покидая школу мистера Джейкобза. Он стал теперь рослым юношей с непринужденными манерами и речью, сдержанной настолько, насколько это приличествует человеку скромному, но знающему себе цепу; носил фрак и высокие воротнички и каждый день трогал пушок на верхней губе, с нетерпением ожидая той минуты, когда сможет наконец пустить в ход бездействующую бритву, приобретенную во время последних каникул. Филип уже уехал после летнего семестра, чтобы провести зиму на юге, так как здоровье его оставляло желать лучшего, и его отъезд еще усилил охватившее Тома беспокойное и радостное чувство, которое обычно бывает у нас перед окончанием школы. К тому же была надежда, что в течение этого семестра тяжба отца будет наконец решена, и это делало перспективу возвращения домой значительно более приятной. Том, знавший о тяжбе только со слов отца, не сомневался, что проиграет Пиварт.

Он уже несколько недель не получал вестей из дома — факт, которому он не придавал особого значения, так как его родителям не свойственно было выражать свою любовь к нему в слишком частых письмах, — как вдруг, к его великому удивлению, утром холодного пасмурного дня, в последних числах ноября, ему сообщили, что приехала Мэгги и дожидается его в гостиной. Сказала ему об этом миссис Стеллинг и тут же оставила его.

Мэгги тоже сильно выросла к этому времени — она была не на много ниже Тома, хотя ей только недавно минуло тринадцать, — и уже закалывала косы короной на голове, а сейчас казалась даже старше брата. Она скинула шляпку, ее тяжелые косы были спущены на затылок, словно ей невмоготу была еще и рта тяжесть, и когда она с тревогой обратила свой взгляд к двери, навстречу Тому, ее юное лицо казалось странно повзрослевшим. Она ничего не сказала ему и только, обхватив его шею, сдержанно поцеловала. Том привык к ее изменчивым настроениям, и сдержанность ее приветствия не вызвала в нем никакого беспокойства.

— Что случилось, почему ты приехала так рано, да еще в такую холодину? Ты в двуколке? — спрашивал Том.

Мэгги между тем присела на диван и, потянув его за руку, усадила рядом с собой.

— Нет, я дилижансом. Я шла от заставы пешком.

— Но почему ты не в школе? Разве у вас уже каникулы?

— Отец хотел, чтобы я была дома, — сказала Мэгги, и губы ее дрогнули. — Я приехала четыре дня назад.

— Разве отец нездоров? — начиная тревожиться, спросил Том.

— Да, немного, — сказала Мэгги. — У нас большое несчастье, Том. Тяжба окончилась, и я приехала сказать тебе об этом. Я думала, лучше тебе узнать обо всем до того, как ты вернешься домой, а писать мне не хотелось.

— Неужто отец проиграл? — поспешно спросил Том, вскакивая на ноги и резким движением засовывая руки в карманы.

— Проиграл, Том, милый, — сказала Мэгги, глядя на него и дрожа всем телом.

Несколько минут Том молчал, уставившись в землю. Затем, проговорил:

— Значит, отцу придется заплатить большие деньги?

— Да, — еле слышно вымолвила Мэгги.

— Ну что ж, тут ничего не поделаешь, — бодро сказал Том, не представляя себе реально, как может отразиться на них потеря большой суммы денег. — Но отец, верно, очень раздосадован? — добавил он, взглянув на Мэгги; он подумал, что волнение ее объясняется свойственной всем девчонкам привычкой делать из мухи слона.

— Да, — опять еле слышно промолвила Мэгги. Затем, видя, что Том не понимает всей глубины несчастья, добавила громко и быстро, точно слова вырывались у нее помимо ее воли: — О, Том, он потеряет мельницу, и землю, и все; у нас ничего не останется.

В глазах Тома блеснуло изумление, он побледнел, и его пронизала дрожь. Не сказав ни слова, он снова сел на диван и устремил отсутствующий взор в окно напротив.

Том никогда не тревожился о своем будущем. Его отец ездил на хорошей лошади, держал открытый дом и имел бодрый, уверенный вид состоятельного человека; Тому и в голову не могло прийти, что его отец вдруг прогорит. О такого рода беде у них всегда говорили как о бесчестье, а он никак не мог связать представление о бесчестье с кем-либо из своих близких, меньше всего — с отцом. Том родился и вырос в семье, где сам воздух был пропитан гордой респектабельностью. Он знал, что в Сент-Огге есть люди, щеголяющие богатством, и его родня всегда отзывалась о них с насмешкой и осуждением. Всю жизнь он верил, не имея тому, собственно, никаких доказательств, что отец может потратить любую сумму, если ему это заблагорассудится, и, поскольку образование, полученное у мистера Стеллинга, повысило его требования к жизни, Том часто мечтал, как он, когда станет старше, обзаведется собственной лошадью, собаками, седлом и всей прочей амуницией, приличествующей благородному молодому джентльмену, займет видное положение в обществе и покажет, что он не хуже своих сент-оггских сверстников, воображающих, будто они стоят выше на общественной лестнице только потому, что отцы их — юристы, врачи или владельцы крупных маслобоен. А что касается тетушек и дядюшек с их пророчествами и многозначительным покачиванием головой — Том просто не обращал на это никакого внимания и считал, что родичи — малоприятная компания: сколько он себя помнит, он только и слышал, как они бранят все на свете. Отец лучше их знал, что нужно делать.

На губе Тома уже показался пушок, но его мысли и мечты о будущем мало чем отличались от тех мальчишеских фантазий, которых он был полон три года назад. Тем более жестоким показалось ему пробуждение.

Мэгги испугало молчание Тома, его бледность и дрожь. Ведь она еще не все сообщила ему… Она еще не сказала самого страшного. Наконец она обвила руками его шею и, проглотив слезы, проговорила:

— О, Том… милый, милый Том, не волнуйся так сильно… постарайся стойко это перенести… — Она умоляюще поцеловала его.

Том безучастно подставил ей щеку, и на глаза его навернулись слезы, но он тут же смахнул их рукой. Жест этот, казалось, вывел его из оцепенения, потому что он встрепенулся и сказал:

— Я поеду с тобой, Мэгги. Разве отец не велел, чтобы я приехал?

— Нет, Том, отец об этом не говорил, — сказала Мэгги; ее тревога за брата помогла ей побороть собственное волнение. Что с ним будет, когда она расскажет ему все? — Но маме хотелось бы, чтобы ты приехал… бедная мама… она так плачет. О, Том, дома так ужасно.

Губы Мэгги побелели, и она дрожала почти так же, как Том. Бедняжки теснее прижались друг к другу… их трясла лихорадка — одного от неопределенной тревоги, другую — при мысли об ужасной действительности. Когда Мэгги заговорила, Том едва мог ее расслышать.

— И… и… бедный отец!..

Язык не повиновался Мэгги. Но неизвестность была для Тома невыносима. Его смутные опасения перешли в страх, что отца за долги посадили в тюрьму.

— Где отец? — нетерпеливо спросил он. — Да говори же, Мэгги!

— Он дома, — сказала Мэгги; отвечать на вопрос ей было все-таки легче. — Но, — добавила она, помолчав, — он не в себе… Он упал с лошади… Он никого не узнает, кроме меня, с тех пор… Он, кажется, не в своем уме… О, отец, отец…

И Мэгги разрыдалась тем отчаяннее, что долго сдерживала слезы. Но Том не мог плакать — так сжалось у него сердце. Он не имел столь ясного представления о размерах' свалившейся на них беды, как Мэгги, побывавшая дома; он только чувствовал, как его давит всесокрушающее бремя непоправимого, по-видимому, несчастья. Он почти безотчетно крепче прижал к себе плачущую Мэгги, однако лицо его было сурово… в сухих глазах пустота… словно черное облако вдруг бросило тень на его грядущий путь.

Но скоро Мэгги перестала плакать: довольно было одной мысли, чтобы пробудить ее к действию.

— Нам пора, Том… мы не должны задерживаться. Отец станет звать меня… Мы должны быть у заставы в десять, иначе пропустим дилижанс, — торопливо проговорила она, решительно поднялась с дивана и, вытерев глаза, стала надевать шляпку.

Ее настроение сразу же передалось Тому.

— Подожди минутку, Мэгги, — сказал он. — Я должен сообщить обо всем мистеру Стеллингу.

Он собирался зайти в кабинет, где были другие ученики, но мистер Стеллинг, услышав от жены, что Мэгги была, по-видимому, очень расстроена, когда просила позвать к ней Тома, и решив, что брат и сестра достаточно пробыли вместе, уже сам шел к ним, чтобы узнать, в чем дело, и выразить свое соболезнование.

— Простите, сэр, я должен ехать домой, — отрывисто проговорил Том, встретив мистера Стеллинга в коридоре. — Я должен сейчас же вместе с сестрой вернуться. Мой отец проиграл тяжбу… потерял все свое состояние… и очень тяжело болен.

Мистер Стеллинг был добрый человек; он понимал, что, возможно, и сам понесет некоторые убытки, но это никак не отразилось на том чувстве глубокого сострадания, с которым он смотрел на брата и сестру, сраженных горем на самом пороге юности. Когда он узнал, что Мэгги приехала в дилижансе, и увидел, как она стремится поскорей снова быть дома, он не стал их задерживать и только шепнул что-то миссис Стеллинг, которая пришла за ним следом, и она тут же покинула комнату.

Том и Мэгги стояли, уже готовые отправиться в путь, когда миссис Стеллинг вошла с небольшой корзинкой и, повесив ее на руку Мэгги, сказала:

— Не забудьте поесть по пути, дорогая.

Сердце Мэгги устремилось к этой женщине, которую она никогда не любила, и она молча поцеловала ее. Это был первый порыв того чувства, которым одаривает нас несчастье, — той благодарности за простое внимание, что завязывает крепкие узы нежной дружбы; так уже одно присутствие товарища пробуждает в измученном человеке, выброшенном кораблекрушением на айсберг, неиссякаемый источник любви.

Мистер Стеллинг положил руку Тому на плечо и сказал:

— Да благословит тебя бог, мой мальчик; напиши мне, как у тебя дела. — Затем он молча простился с Мэгги. Том часто думал о радостном дне, когда он навсегда оставит школу. А сейчас его школьные годы казались ему праздником, которому теперь пришел конец.

Скоро две хрупкие юношеские фигуры уже едва можно было различить вдали, и наконец они скрылись за высокой изгородью.

Они ушли вдвоем в спою новую жизнь, жизнь печали, и отныне уже не видеть им радости, не омраченной заботой. Впереди лежала покрытая терниями пустыня, и золотые врата детства закрылись за ними навсегда.

Книга третья

Крушение

Мельница на Флоссе

Глава I ЧТО СЛУЧИЛОСЬ ДОМА

Когда мистер Талливер узнал, что его дело в суде проиграно и что Пиварт и Уэйкем торжествуют над ним победу, он, по мнению всех, видевших его в то время, принял удар удивительно спокойно для такого горячего и самолюбивого человека. Он и сам так полагал. Если Уэйкем или еще кто другой, думал он, считают его разбитым, он покажет им, что они очень и очень ошибаются. Он не закрывал глаза на то, что издержки этой затянувшейся тяжбы больше стоимости всего его имущества, но старался убедить самого себя, что у него сколько угодно способов свести на нет неприятные последствия своего провала и сохранить видимость прежнего благополучия. Все присущее ему упрямство, вся заносчивость, перед которыми оказались закрыты старые пути, требовали немедленного решения задачи, как выйти из создавшегося положения и остаться, несмотря ни на что, мистером Талливером с Дорлкоутской мельницы. В уме его толпилось множество проектов, когда он расстался со своим поверенным, мистером Гором, и сел на лошадь, отправляясь домой из Линдума, и не приходилось удивляться, что он выглядел таким красным и возбужденным. Вот Фёрли, к примеру, который держит закладную на его землю, — ведь он разумный человек, он поймет, какое выгодное предложение делает ему мистер Талливер, и будет, конечно, рад не только приобрести все его имение, включая мельницу и усадьбу, но и отдать его мистеру Талливеру в аренду и охотно ссудит ему деньги, которые с лихвой будут возмещены доходами с мельницы — ведь мистер Талливер станет оставлять себе только самую малость, необходимую для поддержания семьи. Кто упустит такой выгодный случай? Уж конечно, не Фёрли, раз мистер Талливер заранее решил, что Фёрли с величайшей готовностью пойдет ему навстречу. Есть люди, которым даже в спокойном состоянии — а ведь мозг мистера Талливера был воспламенен проигрышем тяжбы — свойственно считать, что их интересами и желаниями должны руководствоваться в своих поступках все другие. Нет никакого сомнения, думал мельник, что Фёрли сделает то, чего он от него ждет, а раз так — что ж, положение еще не страшное. Мистеру Талливеру с семьей придется жить более скромно, во многом себя урезывая, но это продлится только до тех пор, пока доходы с мельницы не покроют взятые взаймы деньги, а этого не так уж долго придется ждать. Он уверен, что расходы по тяжбе удастся выплатить, не покидая насиженного гнезда, избежав банкротства. Конечно, положение дел у него не блестящее. А тут еще это поручительство за Райли, который внезапно умер в апреле прошлого года, предоставив своему другу уплатить за него долг в двести пятьдесят фунтов — в результате чего банковский счет мистера Талливера представлял собой к концу года куда менее приятное зрелище, чем можно было пожелать. Ну что же, он никогда не был одним из тех подлых трусов, что отказываются протянуть руку помощи ближнему, шагающему рядом по путям этого мудреного света. Куда досаднее, что несколько месяцев назад человек, у которого он занял пятьсот фунтов, чтобы вернуть долг миссис Глегг, забеспокоился насчет своих денег (по наущению Уэйкема, разумеется), и мистер Талливер, все еще уверенный, что выиграет дело, и считая крайне неудобным доставать такую сумму до того, как произойдет это долгожданное событие, опрометчиво согласился выдать в обеспечение долга вместо векселя закладную на мебель и прочее домашнее имущество. Все одно, сказал он себе, он скоро выплатит эти деньги, а какая разница — по векселю или по закладной? Но сейчас последствия этой опрометчивости предстали перед ним в новом свете, и он вспомнил, что подходит срок уплаты и, если у него не окажется в наличии денег, его имущество будет продано с торгов. Два месяца назад мистер Талливер решительно объявил бы, что ни за что не станет одолжаться у родных своей жены, но теперь он так же решительно сказал себе, что будет только справедливо и вполне естественно, если Бесси пойдет к Пуллетам и обо всем им расскажет. Вряд ли они захотят, чтобы мебель Бесси пустили с молотка, а Пуллет, ежели и даст деньги, может взять закладную, так что в конце концов тут и речи нет ни о каком подарке или одолжении. Для себя мистер Талливер никогда не стал бы ничего просить у такого ничтожества, как мистер Пуллет, но, коли Бесси так уж этого хочется, пускай, он не возражает.

Как ни странно, самые гордые и упрямые люди способны скорее других менять свою позицию и противоречить самим себе столь неожиданным образом; для них нет ничего труднее, чем признать, что они потерпели поражение и должны начинать жизнь сначала. Л мистер Талливер, пусть всего лишь превосходный мельник и владелец солодовни, был, как вы могли уже заметить, не менее горд и упрям, чем какая-нибудь выдающаяся историческая личность, у которой эти свойства характера зачастую приводят к получающей широкую известность трагедии, придающей возвышенность даже самым скучным хроникам и воплощаемой затем на сцене, где персонажи величественно выступают в царских мантиях.

Гордость и упрямство мельников и других незаметных людей, мимо которых вы проходите каждый день, не обращая на них внимания, тоже ведет к трагедиям, но о них никто не знает, никто не проливает над ними слез, они переходят от отца к сыну, не оставляя следа в летописях. Разве не трагедия — тягостные переживания жаждущих радости юных сердец, когда судьба вдруг повернется к ним спиной и утро не сулит надежды рассеять мрак, нависший над их домашним очагом, где под гнетом обид и разочарований измученных, отчаявшихся родителей дети задыхаются, как в затхлом воздухе, губительном для всего живого? Разве не трагедия — медленная или внезапная смерть из-за разбитой любви, пусть даже похороны будут за счет прихода? Ее животные, для которых неподвижность — закон жизни; троньте их, и они зачахнут. Так и некоторые человеческие существа: сознание превосходства для них такой же закон жизни; они могут пребывать в унижении, только пока не верят в него, пока хотя бы мысленно все еще чувствуют себя выше других.

Подъезжая к Сент-Оггу по пути домой, мистер Талливер все еще считал, что он хозяин положения. Но что подтолкнуло его, когда он увидел дилижанс из Лейсхема, последовать за ним до почтовой конторы и попросить клерка написать Мэгги, чтобы она немедленно приехала домой? Руки мистера Талливера так тряслись от возбуждения, что сам он не мог писать. Он попросил кучера доставить утром письмо в школу мисс Фёрнис. Его томило желание, объяснить которое он не мог бы даже самому себе, — желание видеть Мэгги немедленно. Она должна приехать завтра с утренней каретой.

Вернувшись домой, он не стал посвящать миссис Талливер в свои затруднения и оборвал ее сетования по поводу проигранного дела, сердито заявив, что плакать тут особенно не о чем. В тот вечер он ничего не сказал ей о закладной на мебель и предстоящем ей разговоре с миссис Пуллет, так как в свое время не поставил ее в известность о характере этой сделки и объяснил необходимость составить опись имущества тем, что это нужно для его завещания. Если жена Заметно уступает вам по уму, это, подобно другим крупным преимуществам, влечет за собой и некоторые неудобства, в частности необходимость прибегать изредка к обману.

На следующий день мистер Талливер после обеда снова отправился в Сент-Огг, в контору мистера Гора. Мистер Гор должен был повидаться утром с Фёрли и позондировать почву насчет его взгляда на предложение мистера Талливера. Но не успел мистер Талливер проехать и половины пути, как встретил клерка Гора, который вез ему письмо. Мистера Гора неожиданно вызвали по делу, и он не сможет, как они условились, ждать мистера Талливера в конторе, но будет там завтра в одиннадцать часов утра, а пока передает какие-то важные известия письмом.

— А! — сказал мистер Талливер, взяв письмо, но не вскрывая его. — Так передайте мистеру Гору, что я буду у него завтра в одиннадцать. — И он повернул лошадь.

Клерк, пораженный тем, как лихорадочно блестели глаза мистера Талливера, несколько секунд глядел ему вслед и затем поехал обратно. Чтение писем было для почтенного мельника нелегким делом: до него очень медленно доходил смысл не только написанного от руки, но даже печатного слова; поэтому он положил письмо в карман, намереваясь прочитать его дома, в своем кресле. Но затем ему пришло в голову, что там могут содержаться вещи, о которых миссис Талливер лучше не знать, а если так — незачем ей и видеть это письмо. Он остановил лошадь, вынул письмо из кармана и прочитал его. Письмо было очень короткое: мистер Гор установил из секретных, но достоверных источников, что у Фёрли последнее время были денежные затруднения и он расстался с частью своих ценных бумаг, в том числе с закладной на имущество мистера Талливера, которую он передал… Уэйкему.

Полчаса спустя возчик мистера Талливера нашел его, без сознания, у края дороги, с раскрытым письмом в руке; рядом стояла серая кобыла, тревожно втягивая ноздрями воздух.

К тому времени, как Мэгги, выполняя просьбу отца, добралась до дома, к мистеру Талливеру уже вернулось сознание. Примерно за час до ее приезда он пришел в себя и, посмотрев вокруг отсутствующим взглядом, пробормотал что-то насчет письма и затем нетерпеливо повторил это слово еще несколько раз. По настоянию доктора Тэрнбула, письмо Гора было принесено и положено на постель, и больной, казалось, успокоился. Некоторое время он лежал, устремив глаза на письмо, словно пытался при его помощи связать воедино свои мысли. Но вскоре в его уме, по-видимому, всплыло другое воспоминание и смело все предыдущее; он перевел глаза с письма на дверь и, тревожно вглядываясь, словно стремясь рассмотреть что-то невидимое его взору, произнес: „маленькая“. Он то и дело беспокойно звал дочь, по всей видимости глухой ко всему, кроме этого своего неотступного желания, и ничем не показывал, что узнает жену или кого-нибудь еще; и бедная миссис Талливер, потерял последнюю способность рассуждать от сыплющихся на ее голову ударов, каждую минуту выбегала к воротам посмотреть, не едет ли карета из Лейсхема. хотя ждать ее было еще рано.

Но наконец карета прибыла, и из нее вышла бедная, встревоженная девочка, „маленькая“ только в воображении любящего отца.

— О. мама, что случилось? — спросила, побледнев, Мэгги, когда мать в слезах встретила ее у ворот. Ей не пришло в голову, что отец болен, потому что только сегодня она получила из Сент-Огга письмо, написанное под его диктовку.

Но тут к ней вышел мистер Тэрнбул. Доктор — это ангел-хранитель в доме, где случилось несчастье; и Мэгги обратила тревожный взгляд на старого друга, которого она помнила с тех пор, как стала сознавать окружающее.

— Не надо так пугаться, дорогая, — сказал он, беря ее за руку. — У твоего отца был удар, и к нему еще не совсем вернулась память. Он спрашивает о тебе все время, и твое присутствие пойдет ему на пользу. Постарайся быть как можно спокойнее, раздевайся и пойдем со мной наверх.

У Мэгги так отчаянно колотилось сердце, что, казалось, вся жизнь сосредоточилась в этих болезненных толчках. Даже само спокойствие мистера Тэрнбула вызывало в ее разгоряченном воображении всякие ужасы. Глаза отца по-прежнему были с тревогой устремлены на дверь; она вошла и встретила этот странный, тоскливый, беспомощный взгляд, который так долго искал ее и все напрасно. В тот же миг кровь прихлынула к его лицу, и, протянув к ней руки, он приподнялся на постели… Мэгги кинулась к нему и, обняв, осыпала горячими поцелуями.

Бедное дитя! Как рано пришлось ей испытать один из тех переломных моментов в жизни, когда наши надежды и радости, наши страхи и терзания теряют вдруг всякий смысл… тонут, как незначащая мелочь, в той простой, извечной любви, которая связывает нас с самыми близкими нам существами, когда им в их горе так нужна наша поддержка.

Эта вспышка сознания оказалась слишком тяжелой для больного, ослабленного разума ее отца. Он снова впал в беспамятство, длившееся много часов подряд, лишь изредка ненадолго приходя в себя. Тогда он безразлично съедал все, что ему давали, и, казалось, испытывал младенческое удовольствие от присутствия Мэгги — как ребенок, попавший наконец на руки к няньке.

Миссис Талливер послала за сестрами, и гостиная стала свидетельницей бесчисленных причитаний и бесконечного воздымания рук: оба дядюшки и обе тетушки сошлись на том, что Бесси и ее дети, как они и предрекали, полностью разорены, что мистера Талливера постигла вполне заслуженная кара и было Си даже грешно смягчать ее излишней добротой. Но Мэгги почти ничего этого не слышала, она не покидала комнаты отца и, сидя у его постели, держала его за руку. Миссис Талливер хотела, чтобы приехал домой и Том, и, казалось, думала о сыне больше, чем о муже; но тетушки и дядюшки воспротивились этому: Тому куда лучше быть в школе, раз, как сказал доктор Тэрнбул, прямой опасности для жизни, по-видимому, нет. Но к концу второго дня, когда Мэгги привыкла к тому, что отец временами впадает в забытье, и уже спокойнее ждала, покуда он снова очнется, мысль о Томе стала тревожить и ее, и когда мать, проплакав весь вечер, сказала со вздохом: „Мой бедный мальчик, сам бог велел ему быть сейчас дома“, Мэгги отозвалась:

— Разреши, я съезжу за ним и расскажу ему все, мама. Я поеду завтра утром, если отец не позовет меня и я не буду ему нужна. Тому будет так тяжело, если он приедет, еще ничего не зная.

И на следующее утро, как мы уже видели, Мэгги отправилась в Кинг-Лортон. Сидя в карете по пути домой, брат и сестра разговаривали печальным шепотом, перемежаемым длинными паузами.

— Говорят, мистер Уэйкем получил закладную или что-то такое на нашу землю, — сказала Мэгги. — Полагают, что как раз письмо, где об этом было написано, и довело отца до удара.

— Я уверен, что этот негодяй уже давно задумал разорить отца, — сказал Том, делая скачок от туманных предположений к неопровержимым выводам. — Он у меня за это поплатится, когда я вырасту. Смотри никогда больше не разговаривай с Филипом.

— О, Том, — с печальным укором сказала Мэгги, но у нее не было ни сил, ни тем более желания спорить с братом и досаждать ему своими возражениями.

Глава II ДОМАШНИЕ БОЖКИ МИССИС ТАЛЛИВЕР, ИЛИ ЛАРЫ И ПЕНАТЫ

С тех пор как Мэгги отправилась из дому, прошло уже пять часов, и, когда они вышли из кареты, Мэгги с беспокойством подумала, что была здесь нужна отцу и он напрасно звал свою „маленькую“. Ей и в голову не приходило, что могут произойти еще какие-нибудь события.

Мэгги чуть не бегом пустилась по усыпанной гравием дорожке, ведущей от ворот к дому, но у входа в удивлении остановилась, почувствовав сильный запах табака. Дверь гостиной была распахнута настежь — табачный дым шел оттуда. Странно, кто бы это мог курить здесь в такое время? А мама где? Надо сказать ей, что они приехали. Мэгги только было открыла дверь, как подоспел Том, и они одновременно заглянули в гостиную. В кресле отца сидел какой-то неряшливый, грубого вида человек с трубкой в зубах, и лицо его показалось Тому как будто знакомым; перед ним на столе стоял кувшин с элем и стакан.

Тома точно осенило. Он с детства привык слышать: „У них в доме был судебный пристав“ или „Их распродали с молотка“, — это входило в то представление о позоре и несчастье, которое несет в себе слово „прогорел“, — когда человек теряет все свои деньги, впадает в нищету, опускается до положения простого работника. Чего же еще ждать, если отец лишился своего состояния! Ему и в голову не пришло, что посещение судебного пристава может быть связано с чем-нибудь еще, кроме проигранной тяжбы. Но когда Том воочию убедился в павшем на них позоре, это поразило его куда сильнее, нежели самые худшие предчувствия, словно сейчас только и начались истинные его страдания: так прикосновение к обнаженному нерву заставляет забыть долго мучившую нас тупую боль.

— Здравствуйте, сэр, — с грубоватой вежливостью сказал человек, вынимая трубку изо рта. Их юные испуганные лица привели его в некоторое замешательство.

Том, не ответив, поспешно отвернулся; вид пристава был для него невыносим. Мэгги не поняла, что означает приход этого незнакомца, и последовала за Томом, шепча: „Кто бы это мог быть, Том… в чем дело?“ Затем; испугавшись вдруг, не связано ли как-нибудь его присутствие с переменой в состоянии отца, она взбежала наверх, на минутку задержалась в дверях, чтобы скинуть шляпку, и на цыпочках вошла в комнату. Все было тихо: отец лежал с закрытыми глазами, безразличный ко всему окружающему, так же, как утром, когда она его оставила. Возле него сидела служанка, но матери не было и здесь.

— Где мама? — шепнула Мэгги. Служанка не знала. Мэгги быстро вышла из комнаты и сказала Тому:

— Отец лежит спокойно; давай пойдем поищем мать. Не представляю себе, где она.

Внизу миссис Талливер не было… Не нашли они ее и ни в одной из спален. Оставалась только одна комната под чердаком, куда Мэгги еще не заглядывала, — кладовая, где миссис Талливер хранила белье и все свои драгоценные „лучшие вещи“, которые разворачивали и выносили оттуда только в торжественных случаях. Том обогнал Мэгги, открыл туда дверь и воскликнул:

— Мама!

Миссис Талливер сидела там среди всех накопленных ею сокровищ. Один из сундуков с бельем был открыт, серебряный чайник был вынут из своих бесчисленных оберток, на крышке другого сундука стоял ее лучший фарфоровый сервиз, на полках рядами лежали ложки, вертела и уполовники, и бедная женщина, горько сжав губы, плакала, разглядывая метку „Элизабет Додсон“ на уголке скатерти, лежавшей у нее на коленях.

Услышав голос Тома, она вскочила, и скатерть упала на пол.

— О, мой мальчик, мой мальчик, — всхлипывала она, обнимая его. — И подумать только, что я дожила до такого дня! Мы разорены… Все будет продано с торгов… Подумать только, что ваш отец женился на мне, чтобы довести нас до такого позора! У нас ничего не осталось… Мы пойдем по миру… Нам придется жить в работном доме.

Она поцеловала его, затем снова села и, взяв другую скатерть, развернула ее, чтобы посмотреть на узор, а дети стояли рядом, не в силах произнести ни слова, совершенно подавленные мыслью о „работном доме“ и о том, что они „пойдут по миру“.

— И подумать, что я сама пряла для этих скатертей пряжу, — продолжала она, вынимая их из сундука и разворачивая с волнением тем более странным и жалостным, что эту дородную белокурую женщину обычно нелегко было вывести из равновесия; если что и задевало ее раньше, то не очень глубоко. — И Джоб Хэкси соткал мою пряжу и принес весь кусок на спине, и я, помню, стояла и смотрела, как он идет к нам, когда у меня еще и в мыслях не было выходить замуж за вашего отца. И узор я сама выбирала, и так хорошо отбелено, и я своими руками делала на них метки, да такие, что раньше никто и не видывал — прочные, хоть вырезай, такой тут особый стежок. И все они будут проданы… и разойдутся по чужим домам, и, кто знает, может их изрежут ножами и до дыр протрут раньше, чем я умру. И ни одна из них теперь тебе не достанется, мой мальчик, — вздохнула она, глядя на Тома глазами, полными слез, — а я хранила их для тебя. Все вот с этим узором. А для Мэгги те, что в крупную клетку… Они не так красиво выглядят, когда на них стоит посуда.

Том был глубоко тронут, но тут же в нем вспыхнуло возмущение. Покраснев, он сердито сказал:

— Неужто тетушки потерпят, чтобы все это распродали, мама? Они знают о том, что у нас описывают имущество? Ведь они же не допустят, чтобы твое белье ушло из семьи. Ты их известила?

— Да, я послала Люка сразу, как пришел судебный пристав, и ваша тетушка Пуллет приезжала, и… О боже, боже, она так плачет и говорит — ваш отец опозорил нашу семью, теперь вся округа станет про нас языки чесать; и она купит те скатерти, что в горошек, потому как она очень любит этот узор, и сколько у нее ни есть, ей все мало, и они останутся в семье, но клетчатых у нее и так больше, чем нужно. (Здесь миссис Талливер принялась прятать скатерти обратно в сундук, машинально разглаживая их и складывая.) И ваш дядюшка Глегг тоже был, и он говорит — для нас нужно выкупить кой-какие вещи, чтобы хоть было куда голову положить, да ему надо посоветоваться с вашей тетушкой; и они приедут и все решат… Но я знаю, никто из них не возьмет мой сервиз, — добавила она, глядя на чашки и блюдца, — они все хаяли его, когда я его купила, потому что между цветами пущена золотая веточка. А ни у кого из них нет посуды лучше, даже у самой сестрицы Пуллет… и я купила его на свои собственные деньги, что откладывала с пятнадцати лет; и серебряный чайник тоже… ваш отец на них ни пенни не потратил. И подумать только, что он женился на мне и довел меня до этого.

И прижав платок к глазам, миссис Талливер снова принялась плакать. Но вот она отняла платок и нетвердым еще голосом произнесла, словно не могла больше молчать:

— А ведь я тысячу раз ему говорила: „Поступай как знаешь, но только не судись“. Ну, что я еще могла сделать? Я должна была сидеть и смотреть, как пускают на ветер мое состояние и все, что должно было отойти детям? У тебя теперь нет и пенни за душой, мой мальчик… но твоя бедная мать в этом не виновата.

Протянув руку к сыну, она жалобно посмотрела на него беспомощными детскими голубыми глазами. Бедный паренек подошел к ней и поцеловал, и она прильнула к нему. В первый раз Том подумал об отце с упреком. Его врожденная склонность искать виноватого, до тех пор не распространявшаяся на отца, поскольку Том заранее считал его всегда правым, просто по той причине, что он отец Тома Талливера, теперь, после сетований матери, нашла себе новый выход, и к негодованию против Уэйкема стало примешиваться еще одно близкое к нему чувство. Возможно, отец тоже приложил руку к их разорению, к тому, чтобы люди смотрели на них сверху вниз; но никому не удастся долго смотреть сверху вниз на Тома Талливера. В нем заговорили присущие ему сила и твердость характера, вызванные к жизни с одной стороны злой досадой на тетушек, с другой — сознанием, что он должен держать себя как мужчина и позаботиться о матери.

— Не убивайся, мать, — нежно сказал он. — Я скоро начну зарабатывать, я достану себе какое-нибудь место.

— Благослови тебя господь, мой мальчик! — проговорила миссис Талливер, немного успокоившись. Затем, печально поглядев вокруг, добавила: — Я бы так не расстраивалась, если бы могла оставить себе вещи с моей меткой.

Мэгги наблюдала эту сцену со все возрастающим гневом. Скрытые упреки по адресу отца — ее отца, который лежал там, словно живой труп, развеяли нею ее жалость к матери, так горюющей об утрате скатертей и посуды; и обиду за отца еще усугубляло горькое чувство, что Том, так же как и мать, казалось, вовсе исключил ее из их общей печали. Мэгги привыкла к неодобрительному равнодушию матери, я ее это уже почти не трогало, но мысль, что Том, пусть даже внутренне, соглашается с таким отношением, заставила ее жестоко страдать. Бедняжка Мэгги не была создана для безответной любви и, если любила, хотела, чтобы ей платили тем же. Наконец, не выдержав, она разразилась взволнованной, почти исступленной речью:

— Мама, как ты можешь так говорить? Значит, для тебя важны только те вещи, на которых стоит твое имя, а те, где отцовское — нет?.. Как ты можешь думать о чем-нибудь, кроме нашего дорогого отца, когда он лежит там словно мертвый? Вдруг мы никогда больше не услышим его голоса? Том, что же ты молчишь? Почему ты разрешаешь попрекать его?

Мэгги душили гнев и обида; выбежав из комнаты, она села на свое обычное место у постели отца. При мысли, что его винят и упрекают, сердце ее устремилось к нему с еще большей любовью. Мэгги ненавидела упреки: всю жизнь ее за что-нибудь упрекали, но это лишь заставляло ее злиться. Отец всегда защищал и оправдывал ее, и память о его нежности придавала ей силы; нет такой вещи, которой бы она не сделала или не вынесла ради него.

Том был возмущен вспышкой Мэгги… Подумать только — диктует ему и матери, как себя вести. Пора бы уж ей оставить этот высокомерный, вызывающий тон. Но когда он вошел в комнату отца, зрелище, которое он там застал, так взволновало его, что совершенно изгладило все предыдущие впечатления. Мэгги почувствовала, как он потрясен, подошла к нему, обняла, и оба они забыли обо всем, кроме отца и своего общего горя.

Глава III СЕМЕЙНЫЙ СОВЕТ

Назавтра, в одиннадцать часов утра, дядюшки и тетушки прибыли на семейный совет. В большой гостиной затопили камин, и бедная миссис Талливер, со смутным ощущением, что происходит некое торжество, нечто вроде поминок, сняла чехлы с кисточек на шнурах от колокольчика и, отколов занавеси, расправила как следует складки. Обводя взглядом все вокруг, каждую полированную ножку стула, каждую столешницу, которые даже сама сестрица Пуллет не могла бы обвинить в недостаточном блеске, она печально качала головой.

Мистера Дина не ждали — он уехал по делам; но миссис Дин прибыла точно в назначенное время, в той красивой новой коляске с ливрейным лакеем за кучера, которая, по утверждению сент-оггских приятельниц миссис Дин, пролила такой яркий свет на некоторые черты ее характера.

Мистер Дин столь же быстро поднимался по общественной лестнице, сколь быстро мистер Талливер спускался по ней, и в доме миссис Дин додсоновское белье и посуда уже отошли на второе место, уступив другим, более дорогим предметам, купленным за последние годы. Перемена эта привела даже к временному охлаждению между миссис Дин и миссис Глегг, которая видела, что Сюзан делается такой же, „как все“, и скоро единственной носительницей истинного додсоновского духа останется она одна да еще, надо надеяться, те племянники, что поддерживают честь имени на наследственных землях далеко в нагорьях. Люди, живущие далеко от нас, естественно, имеют меньше недостатков, нежели те, кто находится на глазах, и если учесть отдаленность Эфиопии и то, как мало дела имели с ее обитателями греки, излишне спрашивать, почему Гомер называл эфиопов безгрешными. Миссис Дин прибыла первой, и как только ее проводили в большую гостиную, к ней спустилась миссис Талливер; ее миловидное лицо припухло, словно она все это время плакала. Ей не свойственно было проливать слезы по пустякам, но сейчас ведь ей угрожает опасность потерять всю свою мебель, и она чувствовала, что оставаться спокойной при создавшихся обстоятельствах было бы просто неприлично.

— Ах, сестрица, как устроен этот мир! — воскликнула она, входя в комнату. — Беда-то какая! О боже мой!

Миссис Дин, тонкогубая женщина, имела обыкновение в особо важных случаях изрекать сентенции, которые затем повторяла слово в слово мужу, для того чтобы он подтвердил, насколько она права.

— Да, сестрица, — ответила она, обдумывая каждое слово, — мир изменчив, и мы не знаем сегодня, что с нами будет завтра. Но мы должны быть готовы ко всему и, если нам ниспослано несчастье, не забывать, что все имеет свою причину. Мне очень жаль тебя, как сестру, и когда доктор пропишет мистеру Талливёру желе, я надеюсь, ты сообщишь мне об этом, я охотно пришлю вам баночку. Пока мистер Талливер болен, за ним должен быть самый лучший уход.

— Спасибо, Сюзан, — едва слышно проговорила миссис Талливер, пожав своей пухлой рукой худую руку сестры. — Пока о желе еще не было речи. — Затем, помолчав, добавила: — А наверху у меня есть дюжина граненых вазочек… Никогда уж мне больше не класть в них желе.

При этих словах в голосе ее послышалось волнение, но стук колес отвлек ее мысли в другую сторону. Прибыли мистер и миссис Глегг и почти сразу следом за ними мистер и миссис Пуллет.

Миссис Пуллет вошла со слезами, которые считала наилучшим способом выразить без долгих разговоров свои взгляды на жизнь вообще и на данный случай в частности.

На миссис Глегг была самая растрепанная из всех ее накладок и платье, которое, судя по залежавшимся складкам, только недавно было извлечено на свет божий после погребения в сундуке: костюм, выбранный с высокоморальной целью — внушить Бесси и ее детям должное смирение.

— Миссис Глегг, не хотите ли сесть у камина? — спросил ее муж, опасаясь занять удобное место, не предложив его прежде жене.

— Вы видите, что я уже сижу, мистер Глегг, — ответила эта превосходная женщина, — можете сами поджариваться, коли вам угодно.

— Ну-с, — не вступая с нею в спор, спросил мистер Глегг, усаживаясь, — а как дела наверху, у бедняги Талливера?

— Доктор Тэрнбул считает, что ему сегодня лучше, — сказала миссис Талливер. — Он больше обращает внимания на то, что делается вокруг, и заговорил со мной, но он так и не узнал Тома… Смотрит на бедного мальчика словно на чужого, хотя и вспоминал, как Том катался на пони. Доктор говорит — у него в памяти осталось только то, что было много лет назад, и он не узнает Тома, потому что думает о нем как о маленьком мальчике. О боже, боже!

— Верно, это вода кинулась ему в голову, — сказала тетушка Пуллет, отходя от зеркала, перед которым с меланхолическим видом поправляла чепец. — Хорошо, если он вообще встанет с постели. Да если и встанет, то может впасть в детство, как бедняжка мистер Кар. Его три года кормили с ложечки, словно младенца. И он не мог шевельнуть ни одним пальцем. Но зато у него было кресло-каталка и человек, который его возил, а у тебя, Бесси, этого, боюсь, не будет.

— Сестра Пуллет, — грозно произнесла миссис Глегг, — ежели я не ошибаюсь, мы собрались сегодня, чтобы решить, что делать, когда такой позор пал на нашу семью, а не для разговоров о людях, которые нам сбоку припека. Мистер Кар нам не родственник и, насколько я знаю, даже не свойственник.

— Сестрица Глегг, — плачущим голосом сказала миссис Пуллет, снова натягивая перчатки и в волнении поглаживая пальцы, — если ты хочешь сказать что плохое о мистере Каре, будь добра, не говори этого при мне. Я-то знаю, каким он был, — со вздохом добавила она, — он страдал такой одышкой, что его было слышно за две комнаты.

— Софи. — с возмущением заявила миссис Глегг, — ты столько говоришь о чужих хворостях, что это становится просто неприличным. Но я опять повторяю — я приехала сюда не для того, чтобы обсуждать наших знакомых, с одышкой они или без одышки. Мы, кажется, собрались здесь для того, чтобы обсудить промеж себя, как спасти сестру и ее детей от работного дома, а ежели не так — я уезжаю. Я думаю, порознь тут ничего не сделаешь. Не ожидаете же вы, что я все взвалю на свои плечи…

— Но, Джейн, — сказала миссис Пуллет, — я не вижу, чтобы ты так уж спешила что-нибудь сделать. Насколько я знаю, после того как стало известно, что в доме судебный пристав, ты приехала сюда в первый раз, а я была здесь вчера и осмотрела все белье и посуду и сказала Бесси, что выкуплю скатерти в горошек. Большего от меня и требовать нельзя: а что до чайника, который Бесси не хочет продавать чужим людям, — каждому ясно, что мне ни к чему два серебряных чайника, тем более — у него прямой носик… А полотно в горошек я всегда любила.

— Мне бы очень хотелось, чтобы мой чайник, и сервиз, и лучшие судки для соли и перца не пошли в распродажу, — умоляюще произнесла миссис Талливер, — и щипчики для сахара — первая вещь, что я приобрела в своей жизни.

— Ну, тут уж, знаете, ничего не поделаешь, — сказал мистер Глегг. — Ежели кто из семьи захочет их купить, его воля, но все должно идти с торгов.

— И нечего ожидать, — сказал дядюшка Пуллет с необычной для него независимостью суждений, — что ваши родные станут платить больше, чем дадут другие. Все вещи могут пойти за бесценок.

— О боже, боже, — вздохнула миссис Талливер, — подумать только, что мой сервиз будет продан с молотка… А я купила его, когда вышла замуж, в точности как ты, Джейн, и ты Софи, и я знаю — он вам не нравится из-за веточек, но я так его любила, и ни одна чашечка не разбита, потому как мыла их я всегда сама, а какие на них тюльпаны и розы, просто глаз не отвести. И ты бы не хотела, Джейн, чтобы твой сервиз продали за гроши и разбили, хотя на твоем и совсем нет никакого рисунка — он белый с бороздками и стоил дешевле моего. А судочки? Сестрица Дин, неужто ты не захочешь купить судочки? Ведь ты говорила, что они хорошенькие.

— Что ж, я не прочь купить кое-что из лучших вещей, — снисходительно обронила миссис Дин, — мы можем себе позволить иметь в доме не только самое необходимое.

— Из лучших вещей! — воскликнула миссис Глегг с запальчивостью тем более сильной, что она так долго молчала. — Тут потеряешь всякое терпение, слушая, как вы толкуете о лучших вещах да о покупке того, другого и третьего вроде серебра и фарфора. Ты, видно, не понимаешь, в каких ты обстоятельствах, Бесси; тебе не о серебре и фарфоре думать, а о том, будет ли у тебя хотя бы стул, чтобы присесть, да тюфяк, чтобы лечь, да одеяло, чтобы укрыться. Ты должна помнить, что, ежели они у тебя и будут, то лишь благодаря тому, что их для тебя выкупили и ты всем обязана своей родне; ведь твой муженек лежит там, наверху, без Движения, и у него — ни гроша за душой. Я говорю это для твоего же блага — ты должна сознавать свое положение и какой позор твой муж навлек на всю семью: ведь у тебя теперь и рубашки своей нет на теле, и не след тебе много о себе понимать.

Миссис Глегг остановилась: поучать ближних ради их блага, да еще с таким жаром, — естественно, занятие утомительное. Миссис Талливер, которую миссис Глегг всегда подавляла своим превосходством, еще с детских лет, когда, как старшая, держала ее под своей ферулой, умоляюще проговорила:

— Видит бог, сестрица, я никого ни о чем не прошу, как только купить вещи, которые каждому будет приятно иметь в доме, — боюсь, что их попортят чужие люди. Я не прошу, чтоб выкупали вещи для меня и моих детей, хотя там есть белье, что я пряла своими руками, и я думала, когда Том родился, — первое, о чем я думала, когда он лежал в колыбельке, — что все вещи, которые я купила на свои деньги и держала в таком порядке, перейдут потом к нему. Но я не прошу, чтоб мои сестры тратились на меня. А что сделал мой муж для своей сестры — это один бог ведает, и мы бы сейчас так не нуждались, ежели бы он не давал денег без отдачи.

— Полно, полно, — добродушно промолвил мистер Глегг. — Зачем видеть все в таком мрачном свете? Что сделано, то сделано. Мы постараемся купить то, что вам нужно, хотя, как говорит миссис Глегг, это должны быть простые, полезные вещи. Только самое необходимое: стол, пара стульев, кухонная утварь, хорошая кровать и еще что-нибудь. А что же, были времена, когда я не имел даже мешка, чтобы подостлать под бок. Мы накупаем кучу бесполезных вещей только потому, что у нас есть лишние деньги.

— Мистер Глегг, — сказала миссис Глегг, — будьте так добры, разрешите и мне вымолвить словечко: вы не даете мне и рта раскрыть… Так вот, Бесси, не очень-то тебе пристало говорить, что ты не просишь нас ничего покупать; разреши тебе заметить, ты должна была нас просить. Скажи, пожалуйста, как ты жить станешь, ежели твои родные тебе не помогут? Да тебе придется брать деньги в приходе! И ты должна это помнить и со смирением просить нас сделать то, что мы можем, а не хвалиться, что ни о чем нас не просишь.

— Вы говорили о Моссах и о том, что для них сделал мистер Талливер, — сказал дядюшка Пуллет, у которого даже кое-какие мысли появлялись, когда грозила опасность его деньгам. — Почему они не с вами? Они тоже должны что-нибудь сделать для вас, как и другие, и если мистер Талливер одолжил им деньги, надо заставить их эти деньги вернуть.

— Да, конечно, — подтвердила миссис Дин, — я тоже об этом думала. Как это вышло, что мы не видим здесь мистера и миссис Мосс? Будет только справедливо, если и они внесут свой вклад.

— О господи, — сказала миссис Талливер, — я им даже весточки не послала насчет мистера Талливера, а они живут в самом конце Бассетского прихода, так далеко, что новости узнают только тогда, когда мистер Мосс бывает на рынке. Но я о них даже не вспомнила. Удивляюсь, как это Мэгги о них не подумала — она всегда так любила тетю Мосс.

— Почему не пришли сюда твои дети, Бесси? — спросила миссис Пуллет при упоминании о Мэгги. — Им не вредно бы послушать, что скажут их тетушки и дядюшки, а Мэгги бы следовало больше думать о своей тете Пуллет, нежели о тете Мосс: ведь я, как-никак, платила за нее половину в пансион. А вдруг я скончаюсь внезапно, когда вернусь сегодня домой… кто знает?

— Ежели бы тут все делалось по-моему, — заметила миссис Глегг, — дети были бы здесь с самого начала. Пора уже им знать, на кого они только и могут рассчитывать, и кто-нибудь должен же поговорить с ними, растолковать, в каком они сейчас положении, как низко они опустились, да заставить их почувствовать, что они страдают за грехи своего отца.

— Что ж, я пойду позову их, сестрица, — покорно сказала миссис Талливер. Она была совершенно подавлена и о сокровищах в кладовой думала с полным отчаянием.

Она поднялась наверх, чтобы позвать детей, сидевших в комнате отца, и уже шла вниз, когда, при взгляде на дверь кладовой, ей пришла в голову новая мысль. Она направилась туда, предоставив детям спуститься одним.

Тетушки и дядюшки о чем-то горячо спорили, когда брат и сестра вошли в комнату, оба — с большой неохотой. Хотя Том, практический ум которого был пробужден потрясениями вчерашнего дня, обдумывал некий проект, чтобы предложить его кому-нибудь из тетушек или дядюшек, он отнюдь не испытывал к ним дружеских чувств и думал о встрече с таким же страхом, с каким мы думаем об ожидающей нас большой дозе лекарства, которое и маленькими-то порциями трудно проглотить. Мэгги же в тот день была в особенно угнетенном состоянии; ее разбудили в три часа утра, и ею владела та странная дремотная усталость, что охватывает человека, когда он просидит холодные предутренние часы и первую пору рассвета у постели больного и жизнь за окном кажется потерявшей всякий смысл, а дневной свет — лишь обрамлением мрака спальни… При их появлении все замолкли. Молча и торжественно они совершали приветственную церемонию, и лишь дядюшка Пуллет сказал, когда Том подошел, чтобы пожать ему руку:

— Ну-с, молодой человек, мы как раз говорили, что нам могут понадобиться твои перо и чернила; ты теперь, поди, превосходно пишешь, проучившись столько лет.

— Верно, верно, — поддержал его дядюшка Глегг, добродушным тоном смягчая укор, — пора уже увидеть пользу от всей этой науки, на которую твой отец ухлопал столько денег.

Коль нет земли и нет ни пенни,

То в пору взяться за ученье.

А теперь пришла пора, Том, увидеть пользу от всего этого учения. Посмотрим, больше ли ты преуспеешь в жизни, чем я, — ведь я составил себе состояние без всякой науки. Но я, когда начинал, довольствовался малым: я мог жить на миске каши и корке хлеба с сыром. Боюсь, после роскошной школы да роскошного житья тебе, молодой человек, это будет потрудней, чем мне.

— Ну, работать ему придется, трудно ему будет или нет, — энергично прервала мужа миссис Глегг. — Не о том он должен думать, чтоб ему было полегче, а о том, чтоб не сидеть у родных на шее. Он должен пожинать плоды заблуждений своего отца и уразуметь, что его ждет тяжелая жизнь и тяжелая работа. Он должен смирить свою гордость и быть благодарен тетушкам и дядюшкам за то, что они делают для его отца с матерью. Ведь, коли родня им не поможет, их выгонят на улицу, и им придется идти в работный дом. И сестра его тоже, — продолжала миссис Глегг, сурово глядя на Мэгги, которая села на диван возле миссис Дин только потому, что она — мать Люси, — она тоже должна быть смиренной и работать, теперь некому будет ей прислуживать… пусть зарубит это себе на носу. Она должна взять на себя всю работу по дому, должна уважать и любить своих тетушек, которые так много для нее сделали и которые копили деньги, чтобы оставить их своим племянникам и племянницам.

Том все еще стоял у стола посреди комнаты. Он густо покраснел, и вид его далеко нельзя было назвать смиренным, но он собирался со всей почтительностью заговорить о том, что надумал до прихода сюда. Вдруг дверь отворилась, и в комнату вошла мать.

Бедная миссис Талливер держала л руках небольшой поднос, на котором она разместила серебряный чайник, чашку и блюдце из сервиза на образец, судочки для соли и сахарные щипчики.

— Взгляни, сестрица, — сказала она миссис Дин, ставя поднос на стол, — я думала, коли ты снова посмотришь на чайник — ты его давненько не видела, — он тебе, может статься, больше понравится, и в нем получается такой вкусный чай, и к нему есть подставка и все остальное, ты можешь пустить его на каждый день, а не то спрятать для Люси, когда она сама станет хозяйкой. Мне бы так не хотелось, чтобы он попал в „Золотой лев“, — сказала бедная женщина, и глаза ее наполнились слезами, — я его купила, когда вышла замуж, и подумать только, что на нем будут царапины и его станут подавать приезжим и всем, кому попало, а ведь тут мои буквы — посмотри: Э. Д. — и все это увидят.

— Ах, боже мой, — вздохнула тетушка Пуллет, скорбно покачивая головой, — что может быть хуже… Подумать только, что наши инициалы разойдутся по всей округе… У нас этого вовек не бывало; незадачливая же ты у нас, Бесси. Но какой толк покупать чайник, раз белье, и ложки, и все остальное все равно будет распродано, а на некоторых вещах даже твое полное имя… да к тому же у чайника прямой носик.

— Ну, что до позора для всей семьи, — сказала миссис Глегг, — тут покупкой чайников делу не поможешь. Позор, что одна из нас вышла замуж за человека, который довел ее до нищеты. Позор, что их пустили с молотка. Мы не можем воспрепятствовать всей округе узнать об этом.

При намеке на отца Мэгги, покраснев, вскочила с дивана, но Том увидел это вовремя, чтобы помешать ей заговорить. „Помолчи, Мэгги“, — повелительно сказал он, толкнув ее обратно. И, проявив удивительное для мальчика его лет самообладание и рассудительность, он начал спокойно и почтительно, хотя голос его дрожал, так как слова матери задели его самолюбие.

— Раз вы считаете, тетушка, — сказал он, глядя прямо в глаза миссис Глегг, — что распродажа — позор для семьи, не лучше ли будет не допустить до нее совсем? И если вы и тетушка Пуллет, — продолжал он, взглянув на вторую тетушку, — думаете оставить мне и Мэгги какие-нибудь деньги, не лучше ли дать их нам сейчас, чтобы мы могли заплатить долг, из-за которого у нас описали имущество, и избавить мать от разлуки с ее вещами?

Несколько секунд царило молчание: все, включая Мэгги, были поражены его неожиданно взрослым тоном. Первым заговорил дядюшка Глегг:

— Ого, молодой человек, а ты кое в чем разбираешься. Но ты забыл о процентах: твои тетушки получают пять процентов на свои деньги, и коли они дадут их вам сейчас, они на этом проигрывают — вот о чем ты не подумал.

— Я буду работать и выплачивать проценты каждый год, — не колеблясь ответил Том. — Я сделаю все, что угодно, только бы матери не пришлось расставаться со всем своим добром.

— Молодец! — с восхищением заметил дядюшка Глегг. Не то чтоб он считал проект Тома осуществимым, но ему хотелось послушать, что тот еще скажет. К сожалению, его слова рассердили миссис Глегг.

— О да, мистер Глегг, — сказала эта леди с едким сарказмом, — вы неплохо придумали — отдать мои деньги, а сами еще прикидывались, будто оставляете их в моем распоряжении. Значит, и то, что получено мной от отца, и то, что я сама копила, каждый год откладывая все больше и больше, — все это растранжирят на чью-то мебель, чтобы кто-то продолжал жить в роскоши и расточительстве, на которые и средств-то не будет. Мне что же — менять свое завещание или сделать приписку и оставить после смерти на две или три сотни фунтов меньше? Я всегда поступала, как положено, и не сорила деньгами, да я и самая старшая в семье, а теперь мои деньги будут переведены на тех, кто имел такие же шансы в жизни, да не боялся бога и свои деньги бросал на ветер? Сестрица Пуллет, ты можешь поступать как знаешь, можешь позволить своему муженьку отобрать обратно то, что он тебе дал, но со мной это не выйдет.

— Фу, Джейн, ну разве можно так горячиться? — сказала миссис Пуллет. — Тебе еще худо станет, и придется кровь отворять. Мне очень жаль Бесси и детей… видит бог, я всю ночь только о них и думала, потому что очень плохо сплю с этим новым лекарством; но какой мне толк делать что-нибудь, если ты умываешь руки?

— Тут вот о чем надо подумать, — сказал мистер Глегг. — Нет смысла отдавать этот долг, чтобы сохранить мебель, когда так или иначе на судебные издержки уйдет все до последнего шиллинга, больше, чем можно выручить за землю и инвентарь, — так я понял из слов мистера Гора. Нам понадобятся наши деньги, чтобы поддержать беднягу там, наверху, и нет смысла тратить их на мебель, которая ему обеда не заменит. Непременно тебе надо вскинуться на человека, Джейн, словно я сам не знаю, что разумно, что нет.

— А знаете — так и говорите дело, мистер Глегг, — сказала его жена, отчеканивая каждое слово, и многозначительно кивнула головой.

У Тома вытянулось лицо и задрожали губы, но он твердо решил не давать волю чувствам. Он будет вести себя как мужчина. Мэгги, напротив, лишь на миг воспрянув духом, пока слушала Тома, снова погрузилась в отчаяние, смешанное с возмущением. Мать стояла рядом с Томом, прижавшись к его плечу; Мэгги внезапно вскочила с места и, отстранив их, стала перед тетушками и дядюшками; глаза ее сверкали, как у молодой тигрицы.

— Зачем же вы пришли тогда, — взорвалась она, — болтать тут и вмешиваться в наши дела и отчитывать нас, если вы не собираетесь помочь моей бедной матери — вашей родной сестре, если вы не жалеете ее, когда у нас несчастье, и не хотите расстаться ни с единым пенни, хотя вам это совсем не трудно, чтобы избавить ее от страданий? Раз так, не приходите к нам бранить моего отца — он был лучше, чем вы все, он был добрый, он бы помог вам, если бы вы попали в беду. Мы с Томом и брать не станем ваших денег, раз вы не желаете помочь матери. Они нам не нужны! Мы обойдемся без вас!

Излив свое возмущение, Мэгги стояла, сверкая черными глазами, готовая ко всему.

Миссис Талливер пришла в ужас; было что-то чудовищное в этой бешеной вспышке, ей казалось — мир сейчас перевернется. Том рассердился: что толку с ними так говорить? Тетушки застыли в изумленном молчании. Наконец, решив, что такая сумасшедшая выходка не заслуживает даже ответа, миссис Пуллет заметила:

— И когда ты перестанешь мучиться с этой девочкой, Бесси? Ну до чего дерзкая и неблагодарная, прямо ужас! И зачем только я давала деньги на ее учение? Она стала еще хуже, чем прежде.

— А что с нее спрашивать! — присоединилась к сестре миссис Глегг. — Меня это не удивляет. Я твердила без устали еще много лет назад: „Попомните мои слова, из этого ребенка не выйдет ничего хорошего; в ней нет ни капли нашей крови“. А что до учения, я никогда не ждала от этого проку — я знала, что делаю, когда сказала, что не дам ни пенни.

— Полно, полно, — перебил ее мистер Глегг, — хватит тратить время на разговоры, давайте займемся делом. Том, неси сюда перо и чернила…

В это время в окне промелькнула высокая темная фигура.

— Ой, да это же миссис Мосс, — воскликнула миссис Талливер. — Значит, до нее уже дошли дурные вести. — И она вышла, чтобы отпереть дверь, а Мэгги метнулась за ней следом.

— Вот удачно, — сказала миссис Глегг. — Она тоже примет участие в выкупе вещей по нашему списку. Это будет только справедливо — ведь он ей родной брат.

Миссис Мосс была в слишком большом волнении, чтобы протестовать, когда миссис Талливер по привычке повлекла ее в гостиную, не подумав, что ей тяжело будет очутиться среди такого множества людей в первый печальный момент встречи. Высокая, темноволосая, измученная женщина в поношенном платье и наспех накинутых шали и шляпке представляла разительный контраст сестрам Додсон. Она вошла в комнату, безразличная ко всему от горя и, казалось, никого не видя, кроме прильнувшей к ней Мэгги и Тома. Она подошла к нему и взяла за руку.

— Милые мои детки, — воскликнула миссис Мосс, — я не виню вас, что вы обо мне не подумали: чем я могу вам помочь, когда сама только беру, а не даю? Как себя чувствует братец?

— Мистер Тэрнбул считает, что скоро ему должно стать лучше, — сказала Мэгги. — Садись, тетя Гритти. Не расстраивайся так.

— Славная ты моя девочка, у меня прямо сердце надвое разрывается, — сказала миссис Мосс, послушно идя вслед за Мэгги к дивану и, казалось, все еще не замечая никого вокруг. — Мы взяли у братца три сотни фунтов, и теперь они нужны ему и вам, мои бедняжки!.. Но чтобы вернуть их, мы должны будем распродать все до последнего, а что делать с детишками — ведь их целых восемь, меньшенькая еще даже и не говорит. И на душе у меня так, словно я граблю вас. Но, видит бог, я и не знала, что братец…

Слезы помешали бедной женщине продолжать.

— Триста фунтов! О боже, боже! — воскликнула миссис Талливер. Когда она говорила, что муж ее дает сестре бог весть сколько денег, она не представляла, какая это может быть сумма, и чувствовала теперь законное негодование, что муж держал ее в неведении.

— Действительно, безумие, — проворчала миссис Глегг. — Семейный человек! Он не имел права раздавать деньги таким образом. И, верно, без всякого обеспечения, если говорить начистоту.

Голос миссис Глегг привлек внимание миссис Мосс, и, взглянув на нее, она сказала:

— Нет, с обеспечением. Мой муж дал долговую расписку. Не такие мы люди, чтобы грабить детей родного брата, и мы надеялись отдать долг, когда у нас станет немного полегче с деньгами.

— Все это так, — мягко сказал мистер Глегг, — но не может ли ваш муж достать сейчас эти деньги? Потому что для них это будет вроде целое состояние, ежели только Талливеру удастся избежать банкротства. У вашего мужа есть кое-какие запасы ч хозяйстве: мне кажется, только справедливо будет, ежели он вернет сейчас эти деньги… хотя мне и очень вас жаль, миссис Мосс.

— О, сэр, вы не знаете, как нам в этом году не везло. На ферме не осталось никаких запасов; и мы продали всю пшеницу, и задержались с выплатой ренты… Не то чтоб мы не хотели сделать по справедливости, и я бы работала по ночам, кабы это могло помочь… но дети… и четверо еще совсем маленьких…

— Не плачь, тетя… не расстраивайся, — шепнула Мэгги, не выпуская ее руки.

— Вам мистер Талливер дал эти деньги разом? — спросила миссис Талливер, все еще растерянно пытаясь понять, что же это творилось без ее ведома.

— Нет, за два раза, — ответила миссис Мосс, вытирая глаза и стараясь сдержать слезы. — Во второй — после моей болезни, четыре года назад, когда нам во всем была неудача, и тогда Мосс написал новую расписку. Из-за моих болезней да невезения я только обузой была брату все эти годы.

— Да, миссис Мосс, — решительно подтвердила миссис Глегг. — Незадачливая ваша семья — тем печальней это для моей сестры.

— Я отправилась сюда, как только услышала, что случилось, — сказала миссис Мосс, глядя на миссис Талливер. — Я бы уже давно приехала, кабы вы прислали мне весточку. И не подумайте, что я лишь о своей семье тревожусь, а о брате нет… а только у меня всё эти деньги с ума нейдут… вот я и заговорила перво-наперво о них. Мы с мужем хотим поступить по справедливости, сэр, — добавила она, глядя на мистера Глегга, — и мы сделаем, что в наших силах, и выплатим деньги, коли это все, на что братец может надеяться. А там — будь что будет! Нам не привыкать к нужде. Мне только ребятишек жаль, прямо сердце надвое разрывается.

— Да, но тут нужно вот о чем подумать, миссис Мосс, — сказал мистер Глегг, — и нечестно будет вас не предупредить: ежели Талливера объявят несостоятельным должником и у него есть вексель вашего мужа на триста фунтов, вам все равно придется выплатить эти деньги, кредиторы с вас их взыщут.

— О боже, о боже, — вздохнула миссис Талливер, думая о банкротстве, а никак не о последствиях его для миссис Мосс. Сама миссис Мосс смиренно и испуганно слушала мистера Глегга, а Мэгги в мучительном недоумении смотрела на Тома, стараясь уловить, понимает ли он, в чем эта новая беда, и жалеет ли он тетю Мосс. Но Том сосредоточенно разглядывал скатерть.

— А ежели его не объявят несостоятельным, — продолжал мистер Глегг, — триста фунтов будут для него, бедняги, как я уже сказал, целым состоянием. Мы ведь не знаем — может, он на всю жизнь останется калекой, даже ежели и поднимется с постели. Мне очень жаль, что вам все это так трудно, миссис Мосс, но… мое мнение такое: с одной стороны поглядеть — только справедливо, чтоб вы отдали эти деньги мистеру Талливеру, а с другой — с вас все равно их взыщут. Вы на меня, надеюсь, не в обиде за то, что я сказал вам правду.

— Дядюшка, — неожиданно заговорил Том, оторвав взгляд от скатерти. — Я думаю, тетя Мосс не должна отдавать деньги, если это против воли отца, — правда ведь?

Мистер Глегг удивленно взглянул на него, затем сказал:

— Пожалуй, что нет, Том, но ведь тогда бы он уничтожил долговую расписку. Надо ее поискать. А почему ты думаешь, что это против его воли?

— Да потому, — ответил Том, покраснев, но стараясь говорить твердо, хотя голос его прерывался, — что я хорошо помню, как перед моим отъездом к мистеру Стеллингу отец сказал мне однажды вечером, когда мы сидели вдвоем у камина и никого больше не было в комнате… — Том запнулся, но тут же продолжал: — Он сказал мне кое-что насчет Мэгги, а потом добавил: „Я всегда был добр к моей сестре, хотя она и вышла замуж против моего желания… и я одолжил Моссу деньги. Но я и не подумаю их с него требовать, пусть лучше совсем потеряю. Мои дети не должны жалеть, что станут от этого немного беднее“. И раз теперь отец болен и не может сказать об этом, мне бы не хотелось, чтобы что-нибудь делалось не так, как бы он сделал сам.

— Да, но в таком случае, мой мальчик, — сказал мистер Глегг, доброжелательность которого помогла ему понять Тома, хотя ему нелегко было отрешиться от естественного отвращения к такому безрассудству, как ликвидация ценных бумаг или отказ от суммы, довольно ощутимо меняющей состояние, — в таком случае нам придется уничтожить расписку, чтобы избежать возможных последствий, ежели отца объявят несостоятельным.

— Мистер Глегг, — возмущенно прервала его жена, — думайте, что вы говорите. Вы слишком много берете на себя в чужих делах. Не пеняйте потом на меня, коли сами несете невесть что.

— В жизни не слышал ничего подобного, — сказал дядюшка Пуллет, чуть не подавившись мятной лепешкой, так он торопился выразить свое удивление. — Уничтожить долговую расписку! Да вас любой может отвести к констеблю за такие штуки!

— Да, — сказала миссис Талливер, — но ежели расписка стоит столько денег, почему бы нам не отдать ее в счет долга и не спасти мои вещи? Нечего нам вмешиваться, Том, в дела твоего дяди и тети Мосс, коли ты думаешь, что отец осерчает за это, когда поправится.

Миссис Талливер была несведуща в вопросе учета векселей, просто мысли ее устремлялись все на ту же проторенную дорожку.

— Ну-ну-ну, вы, женщины, не разбираетесь в таких вещах, — проворчал дядюшка Глегг. — Единственный способ, чтобы мистер и миссис Мосс не пострадали, — это уничтожить расписку.

— В таком случае, дядюшка, я надеюсь, вы поможете мне это сделать, — серьезно сказал Том. — Если отец не поправится, мне будет очень тяжело думать, что мы поступили против его желания. А я твердо знаю — он хотел, чтобы я запомнил то, что он сказал мне в тот вечер. Я должен следовать воле отца насчет его имущества.

Даже миссис Глегг не могла удержаться от одобрения, глядя на Тома; она увидела в нем додсоновскую кровь, хотя, ежели бы его отец был Додсон, Тому и в голову бы не пришла такая глупость, как отказываться от своих денег. Мегги едва не кинулась Тому на шею, но тетя Мосс ее опередила. Быстро встав с места и взяв Тома за руку, она произнесла прерывающимся от волнения голосом.

— Ты от этого не обеднеешь, мой мальчик, бог свидетель, и ежели эти деньги будут нужны твоему отцу, мы с Моссом выплатим их — все равно, есть долговая расписка или нет. Мы не сделаем другим того, чего сами себе не желаем, и, коли нашим детям нет ни в чем другом удачи, у них хотя бы честные отец и мать.

— Ну что ж, — сказал мистер Глегг, все это время раздумывавший над словами Тома, — мы не нанесем ущерба кредиторам, даже ежели отца и объявят несостоятельным. Я сам был кредитором, и меня без конца обманывали. Коли он задумал отдать деньги твоей тете еще до того, как ввязался в это дело с Пивартом, — это все равно что он бы сам уничтожил вексель, раз он решил не брать денег обратно. Но, когда имеешь дело с деньгами, о многом приходится думать, молодой человек, — предостерегающе заметил дядюшка Глегг, глядя на Тома, — а то, может статься, заберешь у одного обед, чтобы сделать другому завтрак. Но тебе этого, верно, еще не понять.

— Нет, я понимаю, — решительно ответил Том. — Я знаю, что если я должен деньги одному человеку, я не вправе давать их другому. Но если мой отец решил отдать деньги тете до того, как попал в долги, он имел на то полное право.

— Хорошо сказано, мальчик! — от души промолвил дядюшка Глегг. — Я не ожидал от тебя такой сметки. Но, возможно, отец и сам уничтожил расписку. Давай, пойдем, поищем ее в сундуке.

— Сундук у отца в комнате. Пойдемте тоже туда, тетя Гритти, — шепнула Мэгги.

Глава IV ПРОБЛЕСК НАДЕЖДЫ

Даже между приступами спазматического оцепенения, в которое мистер Талливер погружался время от времени с той самой минуты, как упал с лошади, он находился в состоянии столь глубокой апатии, что можно было свободно входить к нему в комнату, не боясь его потревожить. Все это утро он лежал совершенно неподвижно, с закрытыми глазами, и Мэгги сказала тете Мосс, что вряд ли отец заметит их приход.

Они вошли тихо, миссис Мосс села у изголовья, а Мэгги — на свое обычное место на краю постели; она положила руку на руку отца, но на лице его не дрогнул ни один мускул.

Мистер Глегг и Том осторожно вошли за ними следом и теперь из связки, взятой Томом в конторке отца, подбирали ключ к старому дубовому сундуку. Им удалось без особого шума открыть сундук, стоявший в ногах кровати мистера Талливера, и подпереть крышку железной подпоркой.

— Смотри, жестяная коробка, — шепнул мистер Глегг, — вполне возможно, что отец положил сюда такую небольшую бумажку, как вексель. Возьми ее, Том, а я посмотрю, что под теми бумагами — это, верно, документы на мельницу и дом.

Вынув бумаги, мистер Глегг отошел на шаг от сундука — к счастью для себя, так как подпорка вдруг соскочила и тяжелая крышка с треском захлопнулась. Шум раскатился по всему дому.

Видно, было в этом звуке что-то еще, кроме простого колебания воздуха. Чем иначе объяснить тот эффект, который он произвел на лежащего пластом человека, мгновенно выведя его из оцепенения? Сундук принадлежал его отцу, а до того — его деду, и мистер Талливер всегда с некоторым волнением открывал его. Все знакомые с детских лет предметы, будь то простая задвижка на окне или дверная щеколда, имеют свой неповторимый голос — голос, который, затронув в нас душевные струны, пробуждает глубоко скрытые чувства. Крышка захлопнулась, и в тот же миг мистер Талливер сел на постели и совершенно сознательным взглядом посмотрел на сундук, мистера Глегга с документами в руках и Тома, державшего жестяную коробку. Все взоры обратились к мистеру Талливеру.

— Что вы хотите делать с этими бумагами? — спросил он раздраженным тоном, обычным для него, когда что-нибудь вызывало его неудовольствие. — Подойди сюда, Том. Что тебе нужно в моем сундуке?

Том, весь дрожа, повиновался. В первый раз отец узнал его. Но, ничего ему не сказав, отец со все растущим подозрением смотрел на мистера Глегга и бумаги у него в руках.

— Что здесь происходит? — сердито произнес мистер Талливер. — Зачем вы суете нос в мои бумаги? Разве Уэйкем уже на все наложил свою лапу?.. Почему вы не говорите мне, что вы тут делаете? — нетерпеливо повторил он, так как мистер Глегг подошел и стал в ногах кровати, все еще не проронив ни слова.

— Нет, нет, друг Талливер, — успокаивая его, сказал мистер Глегг. — Никто ни на что лап не накладывал. Просто мы с Томом пришли посмотреть, что здесь в сундуке. Вы были немного нездоровы, и нам пришлось приглядывать за делами. Ну, будем надеяться, вы теперь скоро встанете и сами всем займетесь.

Мистер Талливер задумчиво посмотрел кругом, на Тома, на мистера Глегга и на Мэгги, затем, видимо вдруг почувствовав, что кто-то сидит рядом, в головах у него, он резко повернулся и увидел миссис Мосс.

— А, Гритти, — сказал он тем немного печальным и ласковым голосом, каким обыкновенно говорил с сестрой. — И ты здесь! Как тебе удалось оставить детишек?

— О, братец! — воскликнула миссис Мосс, забывая от радости всякую осторожность. — Я благодарю бога, что приехала и увидела тебя снова в полной памяти… Я боялась, ты никогда больше нас не узнаешь.

— Что? У меня был удар? — с беспокойством спросил мистер Талливер, глядя на мистера Глегга.

— Вы упали с лошади… небольшое сотрясение… вот и все, я думаю, — сказал мистер Глегг. — Но будем надеяться, что вы скоро поправитесь.

Мистер Талливер уставился на одеяло и несколько минут молчал. Затем на лице его мелькнула новая мысль. Он взглянул на Мэгги и тихо спросил:

— Значит, ты получила мое письмо, дочка?

— Да, отец, — ответила она, горячо его целуя. Ей казалось, что отец воскрес из мертвых и что наконец будет удовлетворена ее жажда показать ему, как она его любит.

— Где мать? — спросил он, настолько занятый своими мыслями, что принял ее поцелуй так безучастно, как могло бы его принять какое-нибудь смирное животное.

— Она внизу с тетушками, отец. Позвать ее?

— Да, да. Бедная моя Бесси! — И, когда Мэгги вышла, он обратил свой взгляд к Тому:

— Ты должен позаботиться о них обеих, когда я умру, Том. Боюсь, трудно вам придется. Но ты уж постарайся всем заплатить. И не забудь — я взял у Люка пятьдесят фунтов, вложил их в дело… Он давал деньги по частям, а доказать это ему нечем. Перво-наперво отдай деньги ему.

Дядюшка Глегг невольно покачал головой, еще более озабоченный, чем прежде, но Том твердо сказал:

— Хорошо, отец. А где у тебя расписка на те триста фунтов от дяди Мосса? Мы как раз пришли, чтобы поискать ее. Что ты хочешь с ней сделать, отец?

— А, я рад, что ты об этом вспомнил, сынок, — сказал мистер Талливер, — я никогда не собирался требовать с них уплаты — это ради твоей тети. Ты не должен жалеть, что потеряешь эти деньги, коль они не могут их выплатить… а они скорей всего не смогут. Расписка в этой коробке, помни! Я всегда хотел быть тебе хорошим братом, Гритти, — сказал мистер Талливер, оборачиваясь к сестре, — хотя ты знаешь, что рассердила меня, когда вышла за Мосса.

В эту минуту в комнату снова вошла Мэгги, а с ней миссис Талливер, сильно взволнованная известием, что муж пришел в себя.

— Ну, Бесси, — сказал он, когда она его поцеловала, — ты уж прости меня, коли оказалась беднее, чем ожидала. Но это всё виноваты законники… а не я, — добавил он сердито. — Это мошенники виноваты. Том, смотри крепко запомни: ежели будет случай, заставь Уэйкема за все ответить. Коли ты этого не сделаешь, ты мне дурной сын. Ты мог бы отхлестать его кнутом, но он притянет тебя к суду — суд только и делает, что покрывает мошенников.

Мистер Талливер говорил все более и более возбужденно, на лице его заиграл опасный румянец. Мистер Глегг хотел было сказать что-нибудь успокоительное, но мистер Талливер снова заговорил, на этот раз обращаясь к жене:

— Они уж постараются все выплатить, Бесси, — сказал он, — а твои вещи все же от тебя не уйдут, и сестры тебе как-никак пособят… и Том вырастет… правда, что из него выйдет, я не знаю… я сделал что мог… отдал его в ученье… а маленькая — она выйдет замуж… но это когда еще будет…

Действие целебного стука упавшей крышки окончилось. С последними словами несчастный снова без сознания упал на постель.

Хотя он всего лишь вернулся в состояние, ставшее уже привычным, это поразило присутствующих, словно пришел конец — и не только по контрасту с его недавним возвращением к жизни, но и потому, что в словах его слышалось ожидание смерти. Однако бедному Талливеру не суждено было одним прыжком покинуть земную юдоль — его ожидало еще долгое томительное погружение в небытие.

Послали за мистером Тэрнбулом. Услышав о последних событиях, он сказал, что это восстановление памяти, пусть временное, указывает на отсутствие органической травмы и внушает надежду на полное исцеление.

Среди нитей прошлого, которые подхватил разбитый параличом человек, он упустил одну — закладную на мебель; мгновенное просветление позволило ему увидеть лишь то, что находилось на поверхности сознания, и он снова впал в беспамятство, так и не узнав о всей тяжести выпавшего на его долю позора.

Но Том твердо запомнил две вещи: что расписка его дяди Мосса должна быть уничтожена и что Люку непременно следует вернуть пятьдесят фунтов — если не удастся иначе, то из его и Мэгги собственных денег, лежащих в банке. Как вы видите, кое-что Том понимал куда лучше, нежели тонкости латинских конструкций или соотношение математических доказательств.

Глава V ТОМ ПЫТАЕТСЯ САМ РАСКРЫТЬ СТВОРКИ УСТРИЦЫ

На следующий день в десять часов утра Том шел в Сент-Огг к своему дядюшке Дину, который, по словам миссис Дин, должен был вернуться домой накануне вечером; а Том решил, что дядюшка Дин как раз подходящий человек, чтобы посоветоваться с ним насчет работы. Он был компаньоном крупной фирмы, он шире смотрел на вещи, чем дядюшка Глегг, и он шел в гору с быстротой, отвечающей честолюбивым замыслам Тома.

Было темное, сырое, туманное, сулящее дождь утро — одно из тех, когда даже счастливые люди ищут прибежища в надеждах. А Том был очень несчастлив: его гордая натура не могла смириться с бесчестьем и предстоящей им нищетой, и, как ни был для него неколебим авторитет отца, Том не мог подавить в себе возмущение, вызванное его поступком, а незаслуженность несчастья делала его еще тяжелей. Если все это — результат пристрастия к тяжбам, — значит, его дядюшки и тетушки правы, и отец действительно заслуживает порицания. Хотя Том и считал, что тетушки должны помочь матери, он — и это весьма показательно для него — вовсе не возмущался, подобно Мэгги, не видя с их стороны особого рвения проявить великодушие и щедрость. Не в его характере было ожидать от людей того, чего он не мог требовать от них по праву. С какой стати давать кучу денег тем, кто не сумел уберечь свои собственные капиталы? Том видел в их осуждении справедливость своего рода, тем более что уж он-то — в этом Том не сомневался — никогда не навлечет на себя подобного справедливого осуждения. Конечно, ему очень не повезло, что неосмотрительность отца поставила его в столь невыгодные условия, но он не собирался жаловаться и бранить других за то, что они не спешат ему помочь. Он просит одного — дать ему работу и платить за нее. Бедняга Том тоже искал в надеждах прибежище от холодного, сырого тумана, обступившего его со всех сторон, как стены тюрьмы — под стать его домашним невзгодам. В шестнадцать лет даже самый рьяный сторонник фактов не свободен от иллюзий и преувеличения своих достоинств; и Том, рисуя в воображении будущее, руководствовался лишь тем, что подсказывала ему храбрая уверенность в себе. Он знал, что оба его дяди — и мистер Глегг и мистер Дин — были когда-то бедны; но он не хотел медленно копить деньги, как дядюшка Глегг, и удалиться от дел, имея скромный доход; он станет таким, как дядя Дин, — получит место в какой-нибудь крупной торговой фирме и быстро добьется успеха. Он почти не видел дядюшки Дина за последние три года — их семьи встречались все реже и реже, — но именно поэтому так надеялся на его помощь. Дядюшка Глегг, он в этом уверен, ни за что не поддержит смелого начинания, а дядюшка Дин, казалось ему почему-то, обладает почти неограниченными возможностями. Том помнил — еще давно отец рассказывал, как мистер Дин стал совершенно незаменим у Геста и К0, и старшие компаньоны фирмы были только рады, когда он согласился войти в дело; именно так Том представлял себе свое будущее. Он не мог вынести мысли, что останется на всю жизнь бедным и на него будут смотреть сверху вниз. Он обеспечит мать и сестру и заслужит всеобщий почет и уважение. Так Том перескочил через годы и, подгоняемый жаждой достигнуть цели, забыл, что годы эти складываются из медленных дней, часов и минут.

К тому времени, как он прошел каменный мост через Флосс и вступил в Сент-Огг, Том добрался в своих мечтах до того, как, разбогатев, он выкупит отцовскую землю и мельницу, починит дом и станет там жить; он предпочтет его любому другому более новому, более нарядному; к тому же он сможет держать там столько лошадей и собак, сколько его душе угодно.

Том быстро и твердо шагал уже улицей, как вдруг мечты его были прерваны человеком, незаметно приблизившимся к нему и заговорившим грубоватым, словно бы знакомым голосом:

— Ба, мастер Том! Как себя чувствует сегодня ваш отец?

Это был трактирщик из Сент-Огга, постоянный клиент мистера Талливера. Тому было неприятно, что с ним заговорили, но он вежливо ответил:

— Он все еще очень болен, благодарю вас.

— Да, не повезло вам, молодой человек, что тяжба эта повернулась против него, — сказал трактирщик, в хмельном благодушии полагая, что выказывает Тому свое сочувствие.

Том покраснел и прошел мимо: даже куда более тонкий и деликатный намек на их обстоятельства был бы для него прикосновением к открытой ране.

— Это сын Талливера, — заметил трактирщик торговцу бакалеей, стоявшему у соседней двери.

— Да? — отозвался бакалейщик. — То-то мне его лицо показалось знакомым. Он пошел в мать; она из Додсонов. Славный, крепкий паренек. Чему он обучен?

— О! Задирать нос перед старыми клиентами своего отца и корчить из себя важного джентльмена — вряд ли чему еще, так я думаю.

Том, возвращенный от мечтаний о будущем к реальности настоящего, ускорил шаг, торопясь поскорей добраться до расположенной при складах конторы Геста и К0, где он рассчитывал найти дядюшку Дина. Но мистер Дин по четвергам всегда проводит утро в банке — с презрением к его невежеству сообщил ему клерк: мистера Дина никогда в этот день не найдешь утром на Ривер-Стрит.

В банке Тома, когда он назвал свое имя, немедленно провели в кабинет его дяди. Мистер Дин проверял со старшим клерком бухгалтерские книги, но, когда Том вошел, он оторвался на миг от своего занятия и, протянув ему руку, сказал:

— Ну, Том, ничего нового, надеюсь? Как отец?

— Благодарю вас, дядя, почти без перемен, — сказал Том, волнуясь. — Мне бы хотелось поговорить с вами, когда вы освободитесь.

— Присаживайся, присаживайся, — сказал мистер Дин, снова погрузившись в книги, и в течение получаса они с клерком были так поглощены своим делом, что Том уже стал побаиваться, не придется ли ему просидеть тут до закрытия банка — казалось, эти холеные, преуспевающие деловые люди никогда не кончат своей монотонной неспешной проверки. А что, если дядя предложит ему место в банке? Э будет очень скучная, прозаическая работа, думал он, целыми днями строчить здесь под громкое тикание часов. Он предпочитает другие способы разбогатеть… Но наконец дядя взял перо и написал что-то, закончив росчерком.

— Сходите, пожалуйста, сейчас в контору Торри, мистер Спенс, — сказал мистер Дин, и тикание часов сразу перестало быть таким громким и медленным.

— Ну, что скажешь, Том? — произнес мистер Дин, когда они остались одни, и, повернувшись в кресле всей своей дородной фигурой, вынул табакерку. — Какое у тебя ко мне дело, мальчик? — Мистер Дин, слышавший от жены о том, что произошло накануне, был уверен, что Том пришел к нему с просьбой как-нибудь предотвратить распродажу их домашней утвари.

— Прошу извинить за беспокойство, дядя, — сказал Том, — но, я думаю, никто лучше вас не посоветует мне, что делать. — Он покраснел, но голос его, хотя и прерывался от волнения, звучал довольно гордо и независимо.

— Вот как? — сказал мистер Дин, все еще держа понюшку и взглянув на Тома с неожиданным интересом. — Ну, говори.

— Я хочу получить место, дядя, чтобы зарабатывать деньги, — сказал Том, не любивший ходить вокруг да около.

— Место? — повторил мистер Дин и принялся методично закладывать в нос понюшку, стараясь не обидеть ни одну ноздрю. Том подумал, что нюханье табака — на редкость раздражающая привычка.

— Постой-ка, а сколько тебе лет? — спросил мистер Дин, снова откидываясь в кресле.

— Шестнадцать… то есть мне скоро будет семнадцать, — сказал Том, надеясь, что дядя заметит пушок у него на щеках.

— Так, так… Твой отец как будто хотел сделать из тебя инженера?

— Ну, вряд ли я смогу этим сразу зарабатывать деньги, как вы думаете?

— Это верно, но человек вообще не зарабатывает много денег, когда ему всего шестнадцать, мой мальчик. Однако ты много учился, ты, верно неплохо разбираешься в счетоводстве, а? Знаешь ты бухгалтерию?

— Нет, — запинаясь ответил Том. — Мы до нее еще не дошли. Но мистер Стеллинг говорил, что у меня хороший почерк, дядя. Вот посмотрите, — добавил Том, кладя на стол копию списка, который он сделал накануне…

— Неплохо, неплохо. Но, видишь ли, при самом лучшем почерке ты можешь стать не более чем простым переписчиком, если ты нисколько не разбираешься в бухгалтерии и не знаешь счетоводства, А переписчики — это дешевый товар. Чему же ты тогда учился в школе?

Мистера Дина никогда не интересовали вопросы образования, и он не имел ни малейшего понятия о том, чем занимаются в дорогих школах.

— Мы изучали латынь, — начал Том, останавливаясь после каждого пункта, словно пересматривая книги на парте, чтобы помочь своей памяти, — много латыни, и последний семестр я писал сочинения, одну неделю по-латыни, другую — по-английски; и греческую и римскую историю; и геометрию; и я начал алгебру, но скоро снова бросил; и один день в неделю мы занимались арифметикой. Потом мне давали уроки рисования, и еще были разные книги, которые мы читали или учили из них наизусть: „Английская поэзия“ и „Часы досуга“,[56] а последнее полугодие — „Риторика“ Блэра.[57]

Мистер Дин снова постучал по табакерке и поджал губы; он чувствовал себя в положении тех достойных людей, которые, прочитав таможенный справочник, обнаруживают, что в страну ввозится множество товаров, о которых они никогда не слышали; как деловой человек, он был слишком осторожен, чтобы поспешно судить о сырье, с которым не имел раньше дела, но он предполагал, что если бы это на что-нибудь годилось, ему, мистеру Дину, вряд ли было бы о том неизвестно: Что касается латыни, он имел на этот счет свое мнение: он считал, что в случае новой войны, поскольку никто больше не носит пудреных париков, было бы неплохо ввести налог на латынь как предмет роскоши, нужный только высшим классам и не приносящий никакого дохода фирме Гест и К0. Но, как он понимал, „Часы досуга“ могли быть вещью менее безобидной. В целом этот список предметов вызвал в нем нечто вроде отвращения к бедному Тому.

— Ну что ж, — сказал он наконец довольно холодным, даже саркастическим тоном, — ты потратил три года на все эти вещи — ты должен был все это неплохо усвоить. Не лучше ли тебе выбрать такое занятие, где это может пригодиться?

Том покраснел и продолжал с новой энергией:

— Мне бы не хотелось ничем таким заниматься, дядюшка. Я не люблю латыни и всех этих наук. И на что они мне, если не сделаться младшим учителем в школе, — а для этого я недостаточно хорошо их знаю. Да я скорее пойду в погонщики. Я не хочу быть учителем или чем-нибудь вроде этого. Я бы хотел заняться таким делом, где я мог бы добиться успеха… мужским делом, где бы я должен был присматривать, чтобы все шло как надо, и мог заслужить всеобщее уважение. И я хочу содержать свою мать и сестру.

— Ну, молодой человек, — сказал мистер Дин, движимый склонностью разбивать юношеские надежды — что дородные, преуспевающие в жизни джентльмены пятидесяти лет считают одной из приятнейших своих обязанностей, — это легче сказать, чем сделать, вот оно что.

— Но разве вы не так добились успеха? — сказал Том, несколько раздосадованный тем, что дядя не спешит стать на его точку зрения. — Я хочу сказать — разве вы не получали должности все лучше и лучше благодаря своим способностям и хорошему поведению?

— Да, да, сэр, — сказал мистер Дин, поудобней устраиваясь в кресле, с полной готовностью заняться обозрением своего прошлого. — Но я расскажу тебе, как я добился успеха. Я не сел верхом на палочку в расчете, что она превратится в лошадь, если я посижу на ней достаточно долго. Я внимательно ко всему приглядывался и ничего не пропускал мимо ушей, сэр, и я не жалел своей спины, и интересы моего хозяина были моими интересами. К примеру — посмотрев, как идут дела на мельнице, я сразу увидел, что там зря тратится пять сотен фунтов в год. Да, сэр, когда я начинал, я знал не больше мальчишки из приюта, но я скоро понял, что и шагу не смогу ступить без бухгалтерии и стал изучать ее в свободные часы, после работы. Посмотри-ка. — Мистер Дин раскрыл конторскую книгу и показал Тому страницу. — У меня неплохой почерк, и мало кто может потягаться со мной в устном счете, а добился я всего этого тяжелым трудом и платил за обучение из заработанных мною же денег — часто за счет обеда и ужина. Я старался докопаться до сути всего, с чем мы сталкиваемся в нашем деле, и узнать побольше о своей работе, а потом я над всем этим раздумывал. Да что там, я не механик и не претендую на это, но я предложил кое-какие вещи, которые и в голову не пришли механикам, и это неплохо сказалось на наших доходах. И нет таких товаров из тех, что грузят на корабли в нашей пристани или сгружают с них, чтобы я не разбирался в их качестве. Если я получал новую должность, сэр, то потому, что умел стать годным для нее. Ежели ты хочешь попасть в круглую дырочку, ты должен превратиться в шарик… вот оно что.

Мистер Дин снова постучал по крышке табакерки. Он увлекся предметом разговора и совершенно забыл, какое отношение имеет этот ретроспективный обзор к его слушателю. Он нередко и раньше находил повод поговорить на эту тему и сейчас совершенно упустил из виду, что это не беседа за рюмкой портвейна.

— Но, дядюшка, — чуть-чуть жалобно сказал Том, — это как раз то, что бы я хотел сделать. Разве я не могу добиться успеха таким же образом?

— Таким же образом? — повторил мистер Дин, внимательно глядя на Тома, словно прикидывая, чего он стоит. — Ну, тут надо выяснить еще кое-какие вопросы, мастер Том. Прежде всего — из какого ты сделан теста и ту ли ты прошел обработку, что надо. Но вот что я тебе скажу. Твой бедный отец пошел по неверному пути, дав тебе образование. Это не мое было дело, я и не вмешивался, но вышло так, как я думал. Ты научился таким вещам, которые недурны для молодого джентльмена, вроде нашего Стивена Геста, которому всю жизнь придется только одним заниматься — подписывать чеки, так что он может с таким же успехом держать латынь в голове, как и любую другую начинку.

— Но, дядя, — серьезно сказал Том, — я не понимаю, чем латынь может мне помешать. Я скоро все это забуду, что за важность! Я должен был готовить уроки, когда учился в школе, но я всегда думал, что проку мне от них потом не будет… Я и не очень-то старался.

— Да, да, все это прекрасно, — согласился мистер Дин, — но это не меняет того, что я хотел сказать. Латынь и прочую ерунду ты скоро забудешь, верно, — но что у тебя останется? К тому же это избавило тебя от грубой работы, и ты вырос белоручкой. А что ты знаешь? Начнем с того, что ты совсем не разбираешься в бухгалтерии, а считаешь хуже простого торговца. Тебе придется начинать с самой нижней ступеньки, если ты хочешь преуспеть в жизни. Что толку забывать науку, за которую отец платил столько денег, ежели ты не выучишься ничему другому?

Том изо всей силы закусил губу; он чувствовал, что к глазам его подступают слезы, и готов был скорее умереть, чем заплакать.

— Ты хочешь, чтобы я помог тебе устроиться, — продолжал мистер Дин. — Что же, в этом нет ничего предосудительного. Я охотно для тебя что-нибудь сделаю. Но вы, теперешние молодые люди, думаете, что можно начать с легкой работы и веселой жизни: вы хотите сесть на лошадь, прежде чем походите пешком. Ты должен помнить, что ты собой представляешь, — ты парень шестнадцати лет, не обученный никакому определенному делу. Вас таких, ни на что не годных, пропасть — хоть пруд пруди. Ну, ты мог бы пойти куда-нибудь в ученики — например, к аптекарю, там бы хоть твоя латынь пригодилась…

Том хотел было заговорить, но мистер Дин движением руки остановил его.

— Стоп! Послушай, что я тебе скажу. Ты не хочешь быть учеником — я знаю; я знаю, ты хочешь быстро двигаться вперед… и тебе не по душе стоять за прилавком. Но если ты будешь переписчиком, тебе предстоит стоять за конторкой и целый день не видеть ничего, кроме пера и чернил; это не сулит никакого будущего, и в конце года ты будешь не намного умней, чем был в начале. Жизнь состоит не из одной только бумаги, пера и чернил, молодой человек, и если ты хочешь продвинуться, ты должен знать, что она собой представляет. Самое лучшее место для тебя сейчас было бы в гавани или на товарных складах, там бы ты узнал, что к чему… Но, я уверен, тебе это будет не по вкусу; там придется и померзнуть и помокнуть, да еще толкнуть могут какие-нибудь грубые парни. Слишком ты для этого деликатный джентльмен.

Мистер Дин замолчал и испытующе посмотрел на племянника. Не без внутренней борьбы Том ответил:

— Я лучше буду делать то, что окажется полезным для меня в конечном счете, сэр, и примирюсь с тем, что неприятно сейчас.

— Неплохо, если только ты выдержишь до конца. Но ты должен помнить — мало ухватиться за веревку, нужно тянуть и тянуть. Вы, парни, у которых пусто в голове или в кармане, ошибаетесь, когда думаете, что скорее чего-нибудь добьетесь, если попадете на место, где не испачкаете ручек, чтобы продавщицы из магазинов могли принимать вас за важных джентльменов. Я не так начинал, молодой человек: когда мне было шестнадцать, моя куртка пахла смолой, и я не боялся взять в руки головку сыра. Вот почему я ношу теперь тонкое сукно и сижу за одним столом с хозяевами лучших фирм в Сент-Огге.

Мистер Дин постучал по табакерке и расправил плечи: казалось, он даже несколько раздался вширь под своим жилетом с выпущенной поверх цепочкой от часов.

— А сейчас у вас нет, дядюшка, какого-нибудь свободного места, для которого я мог бы подойти? Мне бы хотелось сразу взяться за работу, — сказал Том дрогнувшим голосом.

— Погоди, погоди, спешить некуда. Ты должен иметь в виду, что, если я устраиваю тебя на место, для которого ты еще молод, только потому, что ты случайно мой племянник, то я за тебя отвечаю. И никаких других оснований кроме того, что ты мой племянник, пока нет; ведь еще надо посмотреть, выйдет ли из тебя толк.

— Надеюсь, я не опозорю вас, дядюшка, — сказал Том с обидой, естественной для мальчика его лет, когда он убеждается в малоприятной истине, что на него не очень-то спешат положиться. — Я слишком дорожу своим добрым именем.

— Славно сказано, Том, славно сказано! Так и надо смотреть на вещи, и я никогда не откажу в помощи тому, кто сам знает себе цену. Я сейчас присматриваюсь к одному юноше — ему двадцать два года. Я посодействую ему как смогу, у него есть хватка. Но он зря времени не терял — первоклассный калькулятор: в одну секунду может сказать, какому кубическому объему соответствует такой-то вес любого товара, а на днях надоумил меня насчет нового рынка сбыта шведской коры; удивительно хорошо разбирается в товарах, этот молодой человек.

— Я, пожалуй, сразу возьмусь за бухгалтерию — да, дядюшка? — сказал Том, стремясь доказать свою готовность сделать все, что в его силах.

— Да, да, это не помешает. Только… А, Спенс, вы вернулись? Ну, Том, сейчас я тебе больше ничего не могу сказать, и мне пора снова приниматься за работу. До свиданья. Передай привет матери.

Мистер Дин дружески протянул ему руку, показывая, что разговор окончен, и Том не осмелился задать ему больше ни одного вопроса, особенно в присутствии мистера Спенса. Он вышел на улицу. Было по-прежнему сыро и холодно. Ему нужно было зайти к дядюшке Глеггу насчет своих денег в банке, и к тому времени, когда он двинулся в обратный путь, туман сгустился еще больше, и в двух шагах уже ничего не было видно. Но когда он снова шел по Ривер-Стрит, его внимание привлекли слова „Дорлкоутская мельница“, написанные крупным шрифтом на афише, выставленной в витрине магазина. Казалось, ее поместили там нарочно, чтобы она бросилась Тому в глаза. Это был перечень вещей, поступающих на следующей неделе в продажу с аукциона, — и Том прибавил шагу, чтобы поскорее выбраться из города.

На обратном пути Том уже не строил планов относительно далекого будущего — он только чувствовал тяжесть настоящего. Ему казалось несправедливым, что дядюшка Дин не доверяет ему — не увидел с первого взгляда, что Том справится с любой работой, в чем сам Том нисколько не сомневался. Похоже на то, что ему, Тому Талливеру, вряд ли удастся занять заметное место в обществе, и в первый раз у него упало сердце при мысли, что он действительно ничего не знает и очень мало умеет. Кто этот достойный Зависти юноша, которому ничего не стоит в одну секунду сказать вам кубический объем любой вещи и который вносит предложения насчет шведской коры? Шведская кора! Том был всегда очень доволен собой, несмотря на то, что он не умел доказывать теоремы и переводил „Nunc illas promite vires“[58] как „Теперь обещайте этим людям“, но тут он вдруг почувствовал себя в невыгодном положении из-за того, что знает меньше другого. Наверно, с этой шведской корой связана куча вещей, которые, знай он их, помогли бы ему добиться успеха. Да, куда легче играть важную роль, имея горячего скакуна под новым седлом.

Два часа назад, когда Том шел в Сент-Огг, он видел отдаленное будущее как заманчивую песчаную отмель, которую отделяет от него узкая полоса гальки; он был на поросшем травой берегу и надеялся быстро оставить гальку позади. Но теперь в ноги ему врезались острые камни, полоса гальки стала шире, а песчаная отмель почти совсем скрылась вдали.

— Что сказал дядюшка Дин, Том? — спросила Мэгги, беря Тома под руку, когда он угрюмо стоял на кухне, греясь у огня. — Обещал он тебе место?

— Нет, не обещал. Он вообще не обещал мне ничего определенного; он, по-видимому, думает, что мне не получить хорошего места. Я слишком молод.

— Но он разговаривал с тобой любезно?

— Любезно?! Да какое это имеет значение? Пусть бы говорил как угодно, лишь бы дал мне работу. Но все так досадно и неудачно… Я все эти годы учил латынь и прочие глупости, а мне это совершенно ни к чему… И теперь дядюшка говорит, что я должен взяться за бухгалтерию и калькуляцию и еще что-то в этом роде. Он, видно, считает, что я ни на что не годен.

И Том, горько сжав губы, уставился в огонь.

— Ах, как жаль, что здесь нет Домини Сэмсона,[59] — сказала Мэгги, которая не могла отказаться от шутки даже в грустную минуту. — Если бы я занималась с ним бухгалтерией, двойной и итальянской, как Люси Бертрам,[60] я могла бы выучить и тебя, Том.

— Ты выучишь! Ну, еще бы! Другого от тебя не услышишь, — рассердился Том.

— Том, милый, я просто пошутила, — сказала Мэгги, прижимаясь щекой к его плечу.

— Ну, Мэгги, вечно у тебя одно и то же, — проворчал Том, хмурясь, как всегда, когда хотел выказать справедливую строгость. — Вечно ты задираешь передо мною нос и ставишь себя выше всех. Я уже несколько раз хотел сказать тебе об этом. Ты не должна была так говорить с тетушками и дядюшками — и могла предоставить мне позаботиться о матери и о тебе, а не выскакивать вперед. Тебе кажется, что ты знаешь все лучше всех, а сама почти всегда неправа. Я получше во всем разбираюсь, чем ты.

Бедный Том! Ему только что пришлось выслушать нотацию и проглотить не одну горькую пилюлю: он искал случая поднять себя в своих глазах, а тут можно было с полным основанием сорвать на ком-то сердце. Мэгги вспыхнула, и губы ее задрожали. В ней боролись разноречивые чувства: возмущение и любовь, благоговейный трепет и невольный восторг перед его столь твердым и непреклонным характером. Она молчала. С языка ее рвались злые слова, но она проглотила их и наконец промолвила:

— Ты часто думаешь, Том, что я важничаю, когда у меня этого и в мыслях нет. Я вовсе не хочу ставить себя выше всех: я знаю, вчера ты вел себя куда лучше, чем я. Но ты всегда так со мной резок, Том. — В ней снова поднималось негодование.

— Нет, я не резок, — сурово и решительно произнес Том. — Я добр к тебе и всегда буду добрым, я всегда буду о тебе заботиться. Но ты должна меня слушаться.

Тут в комнату вошла мать, и Мэгги выбежала, чтобы подступающие к горлу слезы не вырвались наружу прежде, чем она будет в безопасности у себя в комнате. Это были очень горькие слезы. Все, все относились к ней так жестоко; ни от кого она не слышала доброго слова, не видела нежности, никто не жалел, не баловал ее, как в том воображаемом мире, который она создавала в мечтах. В книгах все были милые и ласковые, им доставляло удовольствие сделать другого счастливым, и не в постоянных попреках выражалась их доброта. Но действительный мир, Мэгги чувствовала, был далеко не таким приятным; в этом мире люди лучше всего относятся вовсе не к своим родным, которых они якобы любят. А если в жизни нет любви, что еще остается в ней для Мэгги? Ничего кроме нужды да мелких огорчений матери… да еще, может быть, надрывающей сердце детской беспомощности отца. Нет печали безнадежнее, чем печаль ранней юности, когда душа наша полна порывов, а опыт прошлого, опыт жизни других людей, еще не может служить нам поддержкой; те, кто смотрит со стороны, слишком легко относятся к этим юношеским терзаниям, как будто их способность заглядывать в будущее может осветить настоящее для слепого страдальца.

Девочку в коричневом платье, с глазами, покрасневшими от слез, и откинутыми на спину толстыми косами, что сидела у постели больного отца, глядя на унылые стены печальной обители, ставшей теперь средоточием ее мира, переполняли нетерпеливое стремление ко всему прекрасному и радостному и страстная жажда знания; ее ухо старалось уловить сказочную музыку, которая, так и не приблизившись, замирала вдали; ее томила глухая, неосознанная тоска по чему-то, что связало бы воедино все удивительные впечатления этой непостижимой жизни и помогло ей найти свое место в ней.

Нечего удивляться, что такое противоречие между внутренним и внешним миром приводит к мучительному душевному разладу.

Глава VI В ОПРОВЕРЖЕНИЕ РАСПРОСТРАНЕННОГО ПРЕДРАССУДКА, БУДТО НЕ СЛЕДУЕТ ДАРИТЬ НОЖЕЙ

Продажа домашнего имущества продолжалась два дня, два темных декабрьских дня. Мистер Талливер, который в моменты просветления выказывал признаки раздражительности, часто снова приводившей к потере сознания и к прострации, в те критические часы, когда шум аукциона разносился по всему дому, лежал живым трупом в своей спальне. Мистер Тэрнбул решил, что они меньше рискуют, оставив его там, чем если перенесут в коттедж Люка, как предложил миссис Талливер этот верный слуга, решив, что нехорошо будет, если хозяин очнется среди шума распродажи; и теперь жена и дети сидели, запершись, в его спальне, молча глядя на распростертое в постели тело и трепеща от страха, что неподвижное лицо вдруг дрогнет при звуке ударов, которые отдавались у них в ушах с упорным, мучительным однообразием.

Но наконец все осталось позади — и назойливый стук и томительное бдение. Металлический голос, почти такой же резкий, как следующий за ним удар молотка, умолк, затихли шаги на гравиевой дорожке. Розовое лицо миссис Талливер, казалось, постарело на десять лет за эти тридцать часов: каждый раз, когда ужасный молоток возвещал, что вещь перешла к новому владельцу, бедная женщина старалась догадаться, куда уходят ее главные сокровища; сердце ее сжималось при мысли, что тот или иной предмет попал в ненавистный ей „Золотой лев“ и будет там опознан всеми как собственность одной из Додсон, а ей все это время приходилось сидеть, ничем не выказывая своего волнения. Такие минуты оставляют морщины на гладком круглом лице и делают шире белую прядку в волосах, которые когда-то выглядели так, словно их окунули в солнечный свет.

В три часа Кезия, их служанка с дурным характером и добрым сердцем, считавшая всех пришедших на распродажу своими личными врагами — даже грязь на сапогах у них особенно мерзкая, — принялась скрести и мыть с энергией, поддерживаемой неумолкающей воркотней насчет „людей, что приходят покупать вещи других“, и которым ничего не стоит поцарапать стол красного дерева, пусть над ним получше их люди трудились до седьмого пота. Скребла она не везде, а с разбором — придут еще те, кто сразу не забрал купленных вещей, и нанесут еще такой же отвратительной грязи; но она хотела сделать хотя бы гостиную, где до тех пор сидела „эта прокуренная свинья“ судебный пристав, настолько уютной, насколько этого можно было добиться, чисто прибрав и расставив те несколько предметов меблировки, которые выкупили для них родственники. Кезия твердо решила, что ее хозяйка и Том с Мэгги будут в тот вечер пить чай в гостиной.

Между пятью и шестью часами, незадолго до чаепития, Кезия поднялась наверх, и сказала, что Тома спрашивают. Человек, который хотел его видеть, находился в кухне, и в первый момент, при слабом свете очага и свечки, Том никак не мог узнать этого приземистого, подвижного на вид парня, возможно, года на два старше его, с голубыми глазами на круглом, усыпанном веснушками лице и рыжими вихрами, которые он тут же принялся теребить, всячески стараясь выказать Тому свое уважение. Клеенчатая шляпа с низкой тульей и отложения грязи на всем его костюме, блестевшем, как чисто вытертая грифельная доска, наводили на мысль о занятии, связанном с рекой; но это никак не освежило памяти Тома.

— Мое почтение, мистер Том, — приветствовал его рыжеволосый, не в силах сдержать улыбки, хотя он, видимо, считал необходимым хранить грустный вид. — Вы меня, поди, и не признали? — продолжал он, видя, что Том вопросительно смотрит на него. — Я бы хотел потолковать с вами с глазу на глаз, коли вы не против.

— Я затопила камин в гостиной, мастер Том, — сказала Кезия, не желавшая уходить из кухни в самый разгар поджаривания гренков.

— Пойдемте туда, — предложил Том, подумав, не работает ли этот парень на пристани Геста и К0; мысли его все обращались к тому же, так как он ждал, что в любую минуту может освободиться место и дядюшка Дин пришлет за ним.

Лампа в гостиной зажжена не была, но яркий огонь камина достаточно хорошо освещал голый пол, несколько стульев, конторку и единственный стол… нет, не единственный — в углу стоял еще один, где лежали Библия и несколько книг. Тома так поразила эта непривычная пустота, что он не воспользовался случаем повнимательнее взглянуть на лицо парня, теперь тоже хорошо видное при ярком свете. Тот бросил на него украдкой смущенный взгляд и сказал таким же чужим, как лицо, голосом:

— Надо же, вы так и не признали Боба — Боба, которому подарили когда-то складной нож! — И он тут же вынул из кармана нож с роговой ручкой и открыл большое лезвие, считая это самым неопровержимым аргументом.

— Как! Боб Джейкин? — воскликнул Том, нельзя сказать, чтобы с особым восторгом, так как немного стыдился этой детской дружбы, символом которой был вынутый нож, и совсем не был уверен, что мотивы, заставившие Боба вспомнить о ней, заслуживают безоговорочного восхищения.

— Так, так, Боб Джейкин — коли без Джейкина не обойтись, потому как Бобов на свете хоть отбавляй. Боб, с которым вы ходили охотиться на белок, — я еще в тот день грохнулся с дерева и здорово распорол ногу… Но я все равно поймал белку… Ну и царапалась же она. А вот это маленькое лезвие сломалось, видите, но я не захотел вставлять новое, а то еще надуют да подсунут чужой нож заместо этого, а другого такого во всей округе не сыщешь… он прямо как по моей руке сделан. И мне сроду никто ничего не дарил, разве что я сам у кого выманю хитростью, вот только Бил Фокс отдал мне щенка терьера, которого хотел утопить, да и то пришлось два часа его уламывать.

Все это он бойко произнес звонким дискантом и, с удивительной быстротой добравшись до конца своей долгой речи, нежно потер лезвие о рукав куртки.

— Ну, Боб, — немного покровительственно произнес Том, которого все эти воспоминания побудили отнестись к Бобу настолько дружески, насколько это подобало ему в его положении, хотя лучше всего из истории их знакомства он помнил причину прощальной ссоры, — могу я быть тебе чем-нибудь полезен?

— Что вы, что вы, мастер Том, — ответил Боб, со щелканьем закрывая нож и пряча его в карман, где тут же стал нашаривать что-то другое. — Я бы не стал к вам соваться, когда с вами такая беда приключилась и люди говорят, что хозяин — я еще для него птиц пугал, и он меня разок вытянул кнутом для потехи, когда увидел, как я таскаю с поля репу, — хозяин, говорят, больше никогда и головы не подымет… Я бы не пришел просить у вас второй нож, потому что вы дали мне раньше этот. Коли мне кто подставит фонарь, с меня этого хватит — я не жду второго, а тут же даю сдачи: услуга за услугу, а добрая услуга не хуже дурной, что там ни говори. Я снова вниз расти не стану, мастер Том, а вы мне больше всех по сердцу пришлись, когда я сам был еще мальчишкой, хоть вы и вздули меня тогда и ушли — и даже обернуться не захотели. Вот, к примеру, Дик Брамби, — да я мог дубасить его сколько душе угодно, а что за радость! Тут и рука устанет колотить парня, коли он все одно не видит, куда ему надо целить. Я знал парней, что битый час стояли, выпялив глаза на дерево, и не видели, где хвост птицы, а где листок. Нет хуже, чем водиться с таким дурачьем… Вот вы так умели бросать в цель, мастер Том: уж я знал, что вы в самый раз попадете палкой в крысу, или в ласку, или какая там еще была дичь, когда я выгонял их из-под кустов.

Боб вытащил из кармана грязный парусиновый мешочек и, возможно, продолжал бы свою речь, если бы в комнату не вошла Мэгги. Увидев ее, он в знак почтения снова принялся теребить свои рыжие вихры. Мэгги бросила на него удивленный и любопытный взгляд, но в следующий миг вид почти пустой комнаты поразил ее с такой силой, что она совсем забыла о присутствии Боба. Ее глаза сразу обратились туда, где висела раньше книжная полка, но на ее месте осталась лишь полоса невыцветших обоев, а под ней — столик с Библией и жалкой стопкой книг.

— О, Том! — воскликнула она, всплескивая руками. — Где же книги? Мне казалось, дядюшка Глегг обещал купить их… разве нет?… Неужто это все, что они нам оставили?

— Видно, так, — ответил Том с безразличием отчаяния. — С чего бы им покупать много книг, когда они купили так мало мебели?

— О, но ведь… — И, еле сдерживая слезы, она бросилась к столу, где лежали книги, чтобы посмотреть, что из них уцелело. — Наш дорогой „Путь паломника“, который ты сам раскрасил, когда был еще совсем маленьким! Помнишь эту картинку, где пилигрим одет в мантию и так похож на черепаху… О боже! — продолжала, чуть не плача, Мэгги, перебирая немногие оставшиеся книжки. — Я думала, мы никогда не расстанемся с ними, до самой смерти… а теперь все от нас уходит… и в старости ничто нам не напомнит наши детские годы!

Крупные слезы готовы были брызнуть у нее из глаз. Мэгги отошла от стола и бросилась в кресло, совершенно позабыв о Бобе, который неотступно следил за ней взглядом, как умный пес, чувствующий куда больше, чем может понять.

— Ну, Боб, — сказал Том, считая, что разговор о книгах был довольно неуместен, — ты, видимо, пришел повидать нас, потому что мы в горе? Это очень хорошо с твоей стороны.

— Я вам выложу все, как оно есть, мастер Том, — сказал Боб, начиная развязывать парусиновый мешочек. — Я, знаете, плавал на барке эти два года — надо же на хлеб заработать; а то смотрю за топками на маслобойне у Торри. Ну, и на прошлой неделе мне такая удача привалила… я всегда знал, что я парень везучий: уж коли поставлю ловушку, в нее всегда что-нибудь да попадет; но в этот раз была не ловушка, а пожар на маслобойне, и я погасил его, а то бы загорелось все масло, и хозяин дал мне десять соверенов… сам, своими руками. Сначала он сказал, что я храбрый малый — ну, да про то я и сам знаю, — но потом он выложил десять соверенов, а это мне уже в диковинку. Вот они — все, кроме одного! — И с этими словами Боб высыпал монеты из мешочка на стол. — Когда я получил эти деньги, у меня в голове закипело, словно в котле с похлебкой, — я все прикидывал, за какое бы дело мне теперь взяться, потому как у меня много к чему душа лежит, а баркой я сыт по горло, дни там тянутся, что свиные кишки. Сначала я подумал было накупить собак и хорьков да заделаться крысоловом, а потом решил взяться за что-нибудь новенькое, чтоб свет поглядеть, а то ловлю крыс я уж вдоль и поперек знаю. Думал я, думал и решил наконец стать бродячим торговцем — вот это дошлые парни!.. И я стал бы носить самые легкие товары и мог бы пустить в ход свой язык, а при крысах да на барке с него мало проку. И я бы ходил по всей округе, из конца в конец, и стал бы заговаривать зубы женщинам, и ел бы горячее в харчевнях — вот это была бы жизнь!

Боб остановился и затем сказал с отчаянной решимостью, мужественно отворачиваясь от этой райской картины.

— Но мне не жалко — право слово, не жалко! Я разменял одни из соверенов — купил матери гуся на обед и себе синюю плюшевую жилетку и шапку вот эту. Раз я хотел стать бродячим торговцем, так надо делать все, как положено. Но мне не жалко — право слово, не жалко! У меня на плечах голова, а не репа, сэр, и я, может статься, еще какой пожар потушу. Так вот, сделайте милость, мастер Том, возьмите эти девять соверенов и пустите, куда вам там нужно, — раз оно правда, что с хозяином дело худо. Надолго-то их не хватит, но малость они вас выручат.

Том был так тронут, что забыл и подозрения свои и гордость.

— Ты добрый парень, Боб, — сказал он, покраснев, с той легкой дрожью застенчивости в голосе, которая придавала очарование даже его высокомерию и суровости, — и я больше тебя не забуду, хотя сегодня и не узнал. Но я не могу взять твои девять соверенов: я заберу все, что у тебя есть, а мне они мало чем помогут.

— Да, мастер Том? — сказал Боб сокрушенно. — Вы так говорите потому, что думаете — они мне нужны? А я вовсе не такой уж бедный парень. И мать неплохо зарабатывает — она щиплет птицу, и всякая другая работа есть, и посади ее хоть на хлеб и воду, у нее это все одно идет в жир. И мне всегда так везет, а вам, поди, не очень, мастер Том… Старому хозяину, уж верно, нет… Чего ж вам не взять маленько моей удачи; кому от того худо? Да послушайте только — я выловил раз целый окорок в реке: видать, упал с одной из этих голландских лоханок, лопни мои глаза, не вру. Может, все-таки возьмете — а, мастер Том? Ради старого знакомства… не то я подумаю, что у вас против меня зуб.

Боб подвинул монеты вперед, но, прежде чем Том успел что-нибудь сказать, Мэгги, стиснув руки, заговорила, покаянно глядя на Боба:

— О, мне так стыдно, Боб… я никогда не думала, что ты такой хороший. Да ты самый добрый человек на свете!

Боб не знал о том нелестном мнении о себе, в котором Мэгги теперь внутренне раскаивалась, но судя по его улыбке, ему приятно было выслушать этот красноречивый панегирик, особенно от молодой девушки с такими, как он сообщил в тот вечер матери, „диковинными глазами; они так на него глядели, что он стал сам не свой“.

— Нет, право, Боб, я не могу взять деньги, — сказал Том, — но ты не думай, раз я отказываюсь, так не чувствую твоей доброты. Я не хочу ничего ни у кого брать, я хочу сам зарабатывать на жизнь. А эти деньги не очень бы мне помогли — правда, даже если бы я их и взял. Разреши мне вместо того пожать твою руку.

Том протянул розовую ладонь, и Боб не замедлил вложить в нее свою загрубелую смуглую руку.

— Дай, я спрячу соверены в мешочек, Боб, — сказала Мэгги, — и приходи повидаться с нами, когда накупишь себе товару.

— Выходит, я словно нарочно пришел похвалиться деньгами, — сказал Боб с досадой, беря у Мэгги мешочек, — коли беру их обратно. Я сплутовать не прочь, это верно, да только здесь я не плутовал; вот когда попадется мне жулик или простофиля, я люблю его немного околпачить, а так — нет.

— Ты лучше брось свои проделки, Боб, — сказал Том, — а то смотри — вышлют тебя в колонии в один прекрасный день.

— Ну уж нет, только не меня, — отозвался Боб с радостной уверенностью. — Против блошиных укусов закона нет. А коли я когда и облапошу дурака, так он с того только умнее будет. Ну, хоть один соверен возьмите, купите себе и мисс что-нибудь на память… вы ведь подарили мне нож.

С этими словами Боб положил на стол соверен и решительно завязал мешочек. Том отодвинул монету и сказал:

— Нет, право, Боб, благодарю тебя от всего сердца, но принять я его не могу.

И Мэгги, взяв монету, протянула ее Бобу и добавила как можно убедительнее:

— Сейчас нет… но, возможно, в другой раз. Если Тому или отцу понадобится твоя помощь, мы тебе сообщим… правда, Том? Ведь ты хочешь, чтобы мы всегда рассчитывали на тебя как на друга?

— Да, мисс, благодарю вас, — сказал Боб, неохотно забирая деньги. — Я того хочу, чего вы хотите. До свидания, мисс, желаю удачи, мастер Том, спасибо, что пожали мне руку, хоть вы и не хотите взять деньги.

Приход Кезии, которая с самым мрачным видом спросила, можно ли подавать чай или гренки непременно должны превратиться в уголь, своевременно оборвал поток красноречия Боба и ускорил прощание.

Глава VII КУРИЦА ПУСКАЕТСЯ НА ХИТРОСТЬ

День шел за днем, и у мистера Талливера появились, по крайней мере на взгляд врача, более определенные симптомы выздоровления: мало-помалу он начал владеть руками и ногами и рассудок его делал судорожные усилия вырваться из сковывающего его оцепенения, точно живое существо, выкарабкивающееся из-под снежного сугроба, который все снова и снова оседает, засыпая только что проделанное отверстие. Если бы те, кто сидел по ночам у его постели, измеряли время лишь неверной надеждой, ведя счет часам, проведенным в спальне больного, оно бы потянулось для них невыносимо медленно, но они измеряли его, ведя счет дням, оставшимся до страшной минуты, когда состоится продажа мельницы, — а их оставалось все меньше и меньше, — и ночи мелькали для них слишком быстро. Пока мистер Талливер постепенно возвращался к жизни, все ближе и ближе подходил тот миг, когда в его судьбе должна была произойти решительная перемена. Чиновники, определяющие судебные издержки, делают свое дело так же добросовестно, как почтенный оружейник, изготовляющий мушкет, который, попав, когда придет срок, в храбрые руки, оборвет не одну жизнь. Взыскание судебных издержек, опротестовывание векселей, постановления о продаже имущества — все это дозволенное законом оружие, корабельные ядра или картечь, которые поражают не одну только намеченную цель, но и все вокруг. Так уж устроена наша жизнь, где одни страдают за грехи других, где так неизбежно взаимосвязаны человеческие страдания, что даже у правосудия есть свои жертвы, и возмездие часто идет дальше цели, карая ни в чем не повинных людей.

На второй неделе января повсюду были развешаны объявления о том, что в „Золотом льве“ в отведенное для таких дел послеобеденное время состоится продажа с торгов сельскохозяйственного и другого инвентаря мистера Талливера, а вслед за тем — принадлежащих ему мельницы и земли. Сам мельник, не подозревая, что прошло уже так много времени, думал, что находится в той ранней стадии своих Злосчастий, когда можно еще найти какой-нибудь выход, и нередко в те часы, когда он приходил в себя, бессвязно толковал слабым голосом о планах, которые приведет в исполнение, когда поправится. У жены и детей была некоторая надежда на такой исход дела, который по крайней мере позволит мистеру Талливеру не покидан, родного дома и не искать совершенно нового для себя занятия. К этому времени мельницей заинтересовался мистер Дин. Он рассудил, что для Геста и К0 может быть небезвыгодно купить Дорлкоутскую мельницу, которая и сейчас дает прибыль, а может дать и больше, если при