home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


41

Это было так странно — спать под крышей, на постели, а не на топчане. Хотя что Коркин видел в своей жизни? Или топчан для него не был нормальной постелью? Считай, что бабка из Квашенки и приучала его к нормальной жизни, умываться, стелить постель, есть ложкой, чистить зубы, мыть ноги вечером, стричь волосы, ногти. Зачем ей это было нужно? Разве простой работник по дому заслуживал столько внимания? Или он был ей еще кем-то? В деревне, конечно, потешались над Коркиным, а если бы он рассказал, что иногда старуха подходит к спящему скорняку и гладит его по голове, пришептывая какие-то глупости вроде как: «Недолго мне, сыночек, осталось, скоро приду к тебе, жди», — вовсе со свету сжили бы. А ведь он так и не спросил старуху, о ком она горюет. В деревне вроде бы говорили, что детей у нее не было, да что они могли знать, если все помнили ее уже старухой? Теперь уже и спросить не у кого. Или и ему надо так же гладить кого-то и шептать: «Скоро приду к тебе, мама, жди»? Ну, во-первых, он никуда не торопится, во-вторых, мама его вряд ли услышит, а та же Ярка, что опять свернулась клубочком, поплакала о своем да уснула, вовсе подумает, что скорняк разум потерял. Если он у него был, конечно.

А может быть, никуда не уходить? Остаться здесь? Попроситься к светлым в работники? Вместе с Яркой! Вон как, их уже трое осталось, а даже оставшийся купол большой — как они с ним справятся?

Коркин погладил Ярку по голове и вышел в едва освещенный коридор. В его конце моргало электрическими сполохами окно. Коркин зевнул и прислушался: где-то далеко слышалось рычание и скрежет. Он шагнул вперед и в который раз с удивлением посмотрел под ноги. Серое покрытие пола на вид было идеально гладким, но не скользило и гасило все звуки. Кроме вот этого рычания.

Раздумывая о том, правильно ли он сделал, что оставил ружье около Ярки, а не потащил его с собой, Коркин добрел до окна и посмотрел в темное стекло. За окном творился ужас. На едва освещенной площади за восстановленным периметром пировали какие-то твари. Коркин мог разглядеть только силуэты тел, лап, крыльев. Что-то темное и живое смешивалось в клубок, распадалось на части и вновь схватывалось неразличимым комом. Верно сказал Рени-Ка, что утром камни будут уже чисты.

— Ты что, Коркин? — послышался голос Пустого.

Скорняк вздрогнул, повернул голову. На ступенях лестницы в полумраке сидел Пустой. Десятком ступеней выше к стене прижалась Лента.

— Не спится, — пробормотал Коркин, — Да еще эта мерзость человечину перемалывает. Колотит меня. Вот после сегодняшнего колотит. Закрываю глаза — и вижу, как пули всаживаю в Пса, а ему хоть бы что. Что завтра-то? С утра к девятой пленке? Далеко до нее-то?

— Мили четыре, — ответила Лента, — Доедем. У них тут в ангаре одна машинка еще осталась. Механик уже проверил: на ходу.

— Да, я проверил, — кивнул Пустой и зашелестел листом пластика. — Зажигалка есть?

— Ну как же? — удивился Коркин, — Как же без зажигалки? Мало ли — костерок разжечь или еще что.

Полез скорняк за пазуху, достал хитрую приспособу — тот же механик и придумал ее: трубка с прорезью, в ней пластинка и шнурок. Пластинку дернуть, от шнурка разжечь огонь и задуть. Шнурка хватает на сотню костерков. Подарок от Фили.

— Спасибо.

Пустой развернул лист пластика, поднес к язычку пламени. Побежал огонь по краю картинки, загнул ее, зачернил. Затрещал пластик, пошел пузырями, полился на пол.

— Так это же… — растерялся Коркин, узнав картинку с базы.

— Ничто, — покачал головой Пустой и растоптал сапогом пепел. — Пустое место.

— Дурак ты, механик, — подала голос сверху Лента, — Завтра про пустое место будешь говорить, после девятой пленки.

— Но ты же слышала? — обернулся Пустой.

— И что? — Лента презрительно фыркнула, — Может, пустое место, а может, и нет. Отнесись к этому как к одежде. К яркой, дорогой одежде. Дело не в одежде, механик!

— А если под одеждой Вери-Ка? — спросил Пустой.

— А если Твили-Ра? Или Яни-Ра? — усмехнулась Лента, — Не спеши, механик. Спрыгнуть легко, забраться трудно.

— А ты чего не спишь? — спросил Коркин девчонку.

— С Пустым прощаюсь, — буркнула Лента.

— Так вот он здесь, — не понял скорняк, — И завтра здесь будет. Только с памятью.

— Может, будет, а может, и нет, — прошептала Лента. — Может, он, а может, и не он.

— Не прощайся, Ленточка. — Пустой негромко рассмеялся. — А то со мной часто прощаться придется. Я часто меняюсь. Вот ты Сишека зарубила, а я сразу другим человеком стал. Понимаешь, когда у человека вытаскивают из головы железный штырь, он сразу становится другим. И ведь не меняется при этом!

— А вдруг завтра изменишься? — странным, высоким голосом прошептала Ленточка. — Изменишься, и я опять буду одна.

— Не будешь, — твердо сказал Пустой.

— Там что-то случилось? — не понял Коркин. — Что случилось со светлыми? Филя вышел с этого вашего совета, как будто у него ордынцы мозг высосали. Кобба сам не свой вывалился — сразу спать отправился. Что они рассказали? Кто они?

— Они — гости, — развел руками Пустой, — И мы — гости. И Кобба — гость. А ты, Коркин, — хозяин.

— Где хозяин? — не понял скорняк.

— На земле этой хозяин, — взъерошил волосы Пустой. — Ты, Рашпик, Хантик, Ярка. Вы все — хозяева. Амы — гости.

— Не понял, — признался Коркин.

Зажигалку спрятал, присел на корточки.

— Вот, — Пустой сжал одной ладонью другую.

— Ладонь, — пожал плечами Коркин, — Пальцы. Ты сжал четыре пальца.

— Да, — кивнул Пустой, — Четыре пальца. Вот, — Он вытащил из кармана брелок-пирамидку, — Только не пытайся представить, я и сам не могу. Просто верь. Или принимай к сведению. Есть много миров. Ты ведь видел цветные стекла из витражей? Мне их часто приносили из Волнистого. Так мир один, смотришь через стекло — другой. А теперь пойми: миров много, и они близко, они проходят друг сквозь друга.

Пустой сжал брелок в пальцах, пригляделся к нему и вдруг рассмеялся.

— Миров много, — недоуменно повторил Коркин, — Они проходят друг сквозь друга. Не понимаю.

— Вот. — Сжал ладонью четыре пальца Пустой, потряс брелоком, — Миров много, но пройти из мира в мир невозможно. Почти невозможно. Но миры как единое целое. Они влияют друг на друга, непонятно как, но влияют. Ну вот представь, что ты живешь в городе, у тебя каморка, по соседству живет Рашпик. Вы не видитесь никогда, он ходит через другую дверь, но, когда он топит печь у себя, стена в твоей каморке нагревается. И ты, может быть, никогда не узнаешь, отчего она нагрелась.

— Так я пойду посмотрю, — пробормотал Коркин.

— А нельзя, — развел руками Пустой, — И никто не запрещает, но нет у тебя выхода к его двери. А если ты выйдешь из дома, то окажется, что твоя каморка вовсе этой стеной в бурьян выходит, а стена теплая. Просто Рашпик печь топит в другом мире, а у тебя стена теплая.

— Мудреный ты какой-то, механик, — хмыкнула Лента, — Или Коркина за дурака держишь. Он просто думает медленно, но никак не дурак. Поверь мне как бабе: баба всякого дурака за милю видит. Смотри, Коркин, миров много, но они не просто так вперемешку, а порциями. Ну как косточки в лесном яблоке. Четыре штуки. Тоже не одно и то же, но вместе. Четыре пальца на одной руке, если без большого, четыре грани у пирамидки. Четыре мира в одной кожуре. Между ними кожурки тонкие, а наружу такая, что вовсе не прогрызешь. Понял?

— Четыре мира, — растерянно прошептал Коркин.

— И один из них — это Разгон, — пояснил Пустой. — Второй — мир, откуда пришли светлые. Третий — мир, откуда пришел Кобба, аху. Четвертый — откуда пришли Лента и я.

— Ага, — скривилась девчонка. — Сама я пришла, как же!

— Ну, — наморщил лоб скорняк. — Так ведь нельзя же из мира в мир!

— Нельзя, когда Рашпик печку у себя топит, — вздохнул Пустой. — А вот когда он костер на полу разводит да бросает в него снаряды, что мне из Мороси сборщики тащили… Тогда не просто стенка греется — она трескается. Сто лет назад война была в Разгоне. Сам знаешь. Гарь, Мокрень — все оттуда. Здесь война, а в остальных мирах, что поближе, — беда. У светлых мор, болезни, у аху — того хуже, беда на беде, землетрясения, ураганы. Наверное, и у нас без беды не обошлось, но тут говорят, что одна сторона всегда дальше других оказывается, так что нам вроде как повезло.

— Может быть, — хмыкнула Лента.

— Так им все же не хуже, чем здесь? — не понял Коркин.

— Хуже не хуже, а плохо, — пожал плечами Пустой, — Короче говоря, ослабла кожура. Стенки стали тонки. Оказалось, можно и достучаться, и заглянуть. И даже протиснуться. Не для людей: для нечисти разной. То ли она в стенах жила, то ли трещины такими оказались, — что в эти четыре мира снаружи всякая дрянь полезла. Ну и светлые сначала научились эту самую нечисть наружу вышибать вот таким приборчиком, — Пустой вытащил из кармана нейтрализатор, — а потом и заглядывать научились за стену. В мой мир, в твой мир, Коркин, в мир аху. Страшно, знаешь ли, жить с соседями, у которых всякая мерзость водится.

— Не знаю, — покачала головой Лента. — Насчет мерзости, правда, спорить не буду, но нечисти у себя дома я не замечала. Или почти не замечала. Кроме одной особы…

Девчонка раздраженно щелкнула пальцами.

— А дальше? — прокашлялся Коркин.

— Дальше все просто, — опустил голову Пустой, — Соплеменники Коббы, мучимые или завистью, или жаждой нового, нашли, скажем так, трещину побольше, расширили ее, пробрались сюда и построили здесь лабораторию. И начали долбить.

— В каком смысле — долбить? — вытаращил глаза Коркин.

— Дыру долбить в толстой кожуре, которая окружает четырехмирие. — Пустой вновь сжал четыре пальца. — Это, знаешь ли, заманчиво — продолбить дырку и обнаружить за ней целый мир. То у тебя была одна каморка, а то ты продолбил дыру — и вот у тебя уже две.

— Так там же Рашпик живет, — не понял Коркин.

— Сегодня живет, а завтра уже нет, — развел руками Пустой. — Выгнать можно Рашпика, вытравить, убить.

— А чего ж они у себя не долбили? — удивился Коркин.

— А зачем им это все? — спросил Пустой. — Зачем им Морось? Или ты думаешь, что тот же Кобба просто так прятался, просто так обличье менял? Тайно, мой дорогой Коркин, хорошие дела не делаются. Да и тоньше здесь было. Долбить меньше.

— А бабка моя всегда говорила так, — пробормотал Коркин, — Делаешь доброе — не свисти и не подпрыгивай, делаешь плохое — ножом на руке своей вырезай!

— То-то я смотрю, у тебя все руки изрезаны, — заметила Лента и прыснула, когда Коркин собственные руки разглядывать начал.

— Что же выходит? — наморщил лоб Коркин, — Додолбились они все-таки?

— Светлые говорят, что нет, — ответил Пустой, — Если бы додолбились, то был бы весь Разгон — как тот лес с беляками. Но продолбили глубоко. Так глубоко, что опять это дело зацепило всех. Так глубоко, что на этой земле раскинулась Морось, аху разбежались кто куда, а светлые тут уже тридцать пять лет латают твой Разгон, Коркин, никак не залатают. Да и не знают толком, что латать.

— А они как сюда попали? — спросил Коркин, вставая, чтобы размять затекшие ноги.

— В первый год Мороси, пока пленки не устоялись, говорят, сюда можно было целый город перекинуть, а теперь уже нет. Теперь даже они вернуться не могут, — ответил Пустой, — Такие же пленники, как и мы. Затягивается понемногу рана Разгона. И Кобба вряд ли домой вернется, и светлые, да и мы.

— Блокада, — закивал Коркин, — Я слышал. Блокада. Пленки эти. Они Морось держат.

— Не знаю, — задумался Пустой, — Светлые говорят, что блокада, да не та. И пленки эти как раз не дают ране затягиваться.

— Вот как! — оторопел Коркин. — И что ж теперь-то?

— А вот пойдем и посмотрим, — встал Пустой.

— Подожди! — вытаращил глаза Коркин. — А про это- го-то вы говорили? Ну про Галаду? Это что за мерзость? Или наоборот? Ну типа того намоленного истукана у Хантика?

— Тут дело такое, — задумался Пустой, — Я, правда, объяснить не могу. Что ж тут говорить, если та же Яни-Ра сама объяснить не может. Только вот как: когда стену долбишь, иногда кусок не с этой, а с той стороны отваливается.

— Ну как же, бывает, — согласился Коркин.

— Так вот, скорняк, — вздохнул Пустой, — светлые говорят, что Галаду — это что-то такое с той стороны.


предыдущая глава | Блокада | cледующая глава