на главную   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


ГЛАВА 5

Из Ленинграда меня, жену врага народа, не выслали – забыли, наверное. По собственной же воле я уезжать не хотела. Меня пугала перспектива оказаться в диких местах, стать беженкой, песчинкой в вихре войны, стать, по сути, никем. Мой город просил меня остаться, узоры решеток сплетались в немую мольбу, гулкие перспективы архитектора Росси сулили что-то. Что? Жизнь, свет, любовь, безбедную жизнь и какую-то особенную радость, высшее, чистое наслаждение. Все чаще и чаще я вспоминала слова Вавы, графини Бекетовой, не покинувшей родной город даже под угрозой смерти. Я понимала ее, но у меня был свой путь. И потом, мне все равно придется эвакуироваться с издательством. Но это потом.

К октябрю в городе стало плохо с продуктами. На рабочую карточку выдавали четыреста граммов хлеба, двадцать пять граммов чая. Студенческий паек – вдвое меньше. Про блокаду Ленинграда написано и сказано многое, я не буду повторяться. Но каково словечко – «блокада»! Для меня оно разделилось на два – блок ада, филиал ада на земле. Холодный, занесенный снегом, русский филиал ада, по которому скитаются истощенные бесконечной пыткой грешные души.

Ленинград привык хорошо питаться. Без московской дурной тороватости (свежий калач, гора черной икры), без провинциального прогорклого раздолья. Даже в этом Ленинград оставался европейским городом, дух сдержанной Англии витал над обеденными столами коренных жителей. Все легкое и питательное – куриный бульон с сухариками, паровые котлетки, молочные и ягодные киселики. Теперь ничего этого не стало, следовало искать выход из положения.

На лестничных клетках, на крышах, в толчее хлебных очередей, в бомбоубежищах витали тревожные шепотки обывателей. Воздушные тревоги, артиллерийские обстрелы, фугасы, окопы, все на трудовой фронт! Это понятно. Все для фронта, все для победы – это тоже ясно. Но нужно же подкормить Женечку и Зиночку, вон они какие бледные! Неужели нашим доблестным войскам пойдет на пользу, если дети умрут от худосочия? Наверняка найдутся люди, у которых есть продукты, быть может, они согласятся их продать или обменять на что-нибудь… Говорят, есть специальные рынки, но об этом – тсс!

Были, были такие рынки. И сейчас-то не принято вслух говорить об этом, все больше выразительно молчат. В первый год войны, когда такими неожиданными оказались для многих голод и лишения, нашлись и люди, которые не прочь были сделать на этих лишениях маленький бизнес. Это были темные личности, государственные преступники, расхитители социалистической собственности, официально выражаясь. Да просто сволочи, чего там! Из уст в уста передавалась история о некоем начальнике продовольственного склада, что расхитил всю муку, перевез ее куда-то в укромное местечко, а опустевший склад потом поджег. Свалил, разумеется, на зажигательную бомбу, дело было шито-крыто, а он продал муку по завышенной цене. Кажется, это не принесло ему счастья, после удачной спекуляции он не смог выбраться из осажденного города и умер от голода на ворохе денежных купюр. Финал этой истории я придумала сама. Правда, эффектно?

Я мнусь на пороге исповедальни. Мне страшно признаться в том, что той военной осенью я стала ровней ворам и спекулянтам, людям, наживавшимся на чужой беде. Но у меня есть оправдания! Во-первых, те продукты, что я приобрела в период душевной болезни и схоронила в Ва-вином тайнике, – они были не украдены, а честно куплены на мои собственные деньги! Это во-первых. Во-вторых: допустим, я решилась бы бескорыстно поделиться своими запасами со всеми голодающими. Смешно! На всех все равно бы не хватило. И в-третьих: это наверняка привлекло бы ко мне внимание определенных органов, и уж там не стали бы изучать историю моей болезни, а по закону военного времени поставили к стенке. Вот уж этого мне точно не хотелось!

Каждый день, отсыпав в мешочек кило крупы, спрятав в рукав шубки консервную банку, я шла на «черный» рынок. В парадном дома на Константиновской мелькали серые тени. Там не было покупателей или продавцов. У каждого – свой товар, у всякого – свой интерес. Стройная старуха в черном пальто украдкой показывает мне бриллиантовую вещицу. Это фрейлинский шифр. По угрюмому, замкнутому лицу пожилой дамы видно, как ей тяжело расставаться не просто с дорогой, но с памятной вещью. Да мне и не нужно глядеть ей в лицо, чтобы понять это. Зажмурюсь, взгляну на нее сквозь переливающийся иней на ресницах и вижу ее… Очень молодая, с детским припухшим ртом, в открытом платье, и в мягких прядях по-гречески уложенных волос переливается алмазная безделушка. Может, поговорить с ней о Ваве? Но я сдерживаюсь. Не лучшее место и время для подобных разговоров. Я киваю, она согласно прикрывает глаза, и основательная, тяжелая, как снаряд, банка перекочевывает в ее руки, худые ее пальцы ощупывают податливый мешочек с крупой. Мы обе не опустимся до вульгарного надувательства, мы даже торгуемся только для вида! Сговорились. У нее теперь есть настоящие крупа и мясо, у меня – настоящие бриллианты.

Судите сами, дурно ли я поступаю? За ненужную и даже опасную для старухи и всех ее родных безделушку они приобрели несколько дней относительной сытости, несколько спасительных месяцев здоровья и, быть может, саму жизнь! Им никто не дал бы больше! Старуха «из бывших» тоже прекрасно это понимает, потому что в другой раз, завидев меня, вспыхивает радостью и сдержанным жестом манит в самый темный уголок. Но даже в полном мраке я увидела бы бархатный синий свет этого сапфирового ожерелья. Она торгуется так, словно всю жизнь этим занималась, о гибкая душевная структура русских женщин! Но мне не жаль ничего, я отдаю и муку, и пачку сухих сливок, и несколько упаковок ванильных сухарей, и пять тяжеленьких консервных банок. Все, с чем шла на рынок, все, что несла в узелке, оглядываясь и содрогаясь от ужаса перед грабителями и патрулем! Теперь такой же путь предстоит проделать и ей, но все обходится благополучно, потому что через две недели она снова благосклонно кивает из своего привычного угла.

– К сапфировому ожерелью еще браслет, кольцо и серьги, – признается она мне дрожащим полушепотом, в котором и сейчас чувствуется былая стать аристократического выговора. – Но вы сами должны привезти продукты ко мне на квартиру, мне тяжело их носить.

Старая хитрюга подцепляет меня на крючок, как заправский рыбак. Имея ожерелье, невозможно отказаться от других вещей. Я понимаю, я тысячу раз понимаю и отчетливо выделенное слово «привезти». Мне не жаль продуктов, но на чем я их повезу? В подъезде нашего дома стоит брошенная эвакуированной семьей детская коляска. Я набиваю ее продуктами, прикрываю вчетверо свернутым одеяльцем, завешиваю кружевным пологом и везу по улицам среди белого дня.

Прохожие, каждый из которых мог бы разорвать меня на клочки ради обладания этой коляской, смотрят на меня с сочувствием. Две молоденькие, истощенные девушки-студентки даже помогают мне затащить коляску на высокий поребрик. Я смотрю в их лица, на которых уже стоит незримая печать близкой мученической смерти, и борюсь с желанием дать им что-нибудь, все равно что. Пачку сухарей, банку повидла, мешочек крупы. Но если раскроется, что не ребенок в моей коляске – а только что я так трогательно разговаривала с ним! – мне придет конец. Девочки погубят меня, хоть сейчас жалостливо вздыхают вслед.

К счастью, старуха живет в полуподвальном этаже, мне не пришлось затаскивать коляску вверх по ступеням. Она занимает отдельную квартирку, какие обычно предназначаются дворникам. Быть может, и работает дворничихой. В квартире ее тепло и очень сыро. Она сразу кидается разгружать коляску, таскает припасы в кухню и снисходит до разговора со мной:

– Я живу с внучкой Шурочкой. Ее мать и отец на фронте, а я отвечаю за девочку. Шурочке нужно усиленное питание.

Действительно, из клубов жирного пара появляется бледная отечная, но довольно упитанная девочка лет шести. Не обращая на меня внимания, она топает короткими ногами к кухонному столу, залезает на высокий табурет и тянется к банке яблочного повидла. Старуха мягко отнимает у нее банку, но только для того, чтобы открыть ее. Потом банка снова оказывается перед ребенком да еще появляется несколько сухарей. Девочка начинает есть, шумно и неопрятно. Она макает сухарь прямо в банку, слизывает с него повидло и громко хрустит. Преодолевая брезгливость, я протягиваю руку, чтобы погладить ее по волосам, но Шурочка вдруг поднимает голову, смотрит на меня, и я отшатываюсь. У нее лицо монгольского божка, ни проблеска мысли нет в широко расставленных глазах. Девочка умственно неполноценна с рождения, это синдром Дауна. Мне сначала становится жаль доброкачественных продуктов питания, которые могли бы пойти нормальным детям, а потом я стыжусь этого низкого чувства. Я глажу девочку по туго заплетенным косичкам, забираю драгоценности и ухожу. Чтобы наказать себя за недостойные мысли, я привожу старухе продукты еще раз. Целую коляску в обмен на икону Богородицы – правда, в золотом, усыпанном жемчугом, окладе. Но больше старуха не приходит на черный рынок, и я не знаю, и никогда не узнаю, что случилось с ней и с девочкой Шурочкой.

В феврале издательство эвакуируют. По Дороге жизни меня вывозят из Ленинграда и везут куда-то в Сибирь. К тому моменту в потайной комнате Вавы почти не остается продуктов, только вещи. Они хорошо укрыты, им не страшны ни обыски, ни мародеры. Им может угрожать только бомба, но бомба не упадет на наш дом, это я знаю наверняка, поэтому не беру с собой ничего. Даже это «ничего» – отрез шерсти и комплект серебряных чайных ложечек, стандартный набор беженки, у меня крадут в поезде. Обычное дело.

Я не люблю вспоминать эвакуацию. Маленький городишко, поиск комнат внаем, жадность хозяек, убожество быта, постоянный холод и работа на огороде, от которой обветрилось лицо и загрубели руки. Я старалась следить за собой, делала гимнастику, мазала лицо и руки гусиным жиром. Когда пронесся слух, что скоро можно будет вернуться домой, «купила» на местном базаре за блокадную валюту – продукты – платье и брезентовые туфли со шнурочками. Давилась смехом, глядя на эти непрезентабельные наряды. В Ленинграде меня ждала сокровищница.

Нет, она ждала меня еще раньше. На какой-то из бесчисленных станций, где я покупала парное молоко и превкусные вареные картошки, в поезд вошел рябоватый мужчина, одетый в полуштатское, полувоенное. Он сразу начал за мной ухаживать, очень деловито и основательно. Александр Степанович не стал спрыгивать с поезда, чтобы нарвать букет первоцветов, зато укрыл шинелью и позаботился о горячем питании. Когда поезд подходил к Ленинграду, он спросил у меня адрес, аккуратно занес его в записную книжку и, стремительно наклонившись, поцеловал меня в нос. Хотел, верно, в губы, но поезд качнуло. Я рассмеялась, он, подумав, тоже, и на волне радостного возбуждения мы въехали в родной город.

Александр не надул, свизитировал меня через неделю, причем к дому подъехал на автомобиле с шофером. Он осмотрелся, похвалил обстановку, но посетовал, что тесновато и нет телефона. Впрочем, и в том и в этом обещал помочь.

– Мне не хотелось бы переезжать, – заикнулась я.

– И не надо! Стоит занять смежные комнаты. Этих перегородок тут раньше не было, их легко снести.

К тому моменту я уже навела кое-какие справки и знала, что в мои сети заплыла золотая рыбка. Александр Зо-лотивцев был директором автотракторного завода, любимчиком лучшего друга рабочих[8], надеждой разоренной страны. Конечно же он был давно и прочно женат, на этот счет я не имела иллюзий, тем более что один из указов того времени не то чтобы запрещал разводы, но делал их почти невозможными процедурно. Это было необходимой и в каком-то смысле даже мудрой мерой – мужчины порядком разбаловались за войну. Но в то же время в Стране Советов никогда не относились так легко к «моральному облику» граждан. Для воина-победителя иметь вторую семью, внебрачных отпрысков, считалось определенной доблестью, это не преследовалось и не каралось. Стране нужны были свежие силы и новые дети.

Я продолжала работать в издательстве, планомерно продвигалась по службе, у меня был неплохой оклад. Мое материальное благосостояние никого не удивляло. Золо-тивцев изыскал возможность расширить мою жилплощадь, его хлопотами был установлен телефон, а машину мне выделили на службе. Ощущение прочности и устойчивости жизни медленно, но верно приходило ко мне, и в какой-то момент я почувствовала тухлый привкус скуки. Я смотрела на себя в зеркало, видела там изящную молодую даму, со вкусом одетую, с приятными манерами. Но все это было ненужно, неприменимо. Вокруг торжествовала серость. Я была птицей в золотой клетке. А клеточка-то под холстиной скрыта! Имея бриллианты, достойные императрицы, я никому не могла их показать. Некому мне подать кофе в этом серебряном приборе с коронами и вензелями. Могу сшить себе платье из золотой парчи, но куда в нем ходить? Жизнь обманула меня, посулив вечный праздник, утонченную роскошь и высокие наслаждения! А годы-то, годы идут!

Золотивцев подливал масла в огонь моего отчаяния. Я была его тайной женой, он приезжал ко мне отдохнуть, скрыться от подозрительного любопытства врагов, от назойливого поклонения друзей. Его законная супруга, признанная красавица, среднерусского золотисто-розового, расписного, пышнотелого типа, была женой явной. Она ездила с ним в заграничные поездки – меня он не взял с собой ни разу, я ездила отдыхать во всесоюзную здравницу одна, как дура! По крайней мере, там я могла щегольнуть своими нарядами, было перед кем. Золотивцева держала у себя салон. Писатель, которого пригласили как-то скоротать вечерок и прочитать в кругу поклонников свои новые рассказы, отзывался с восторгом об этой женщине, ее умении поставить дом на барскую ногу. Я скрипела зубами – мне Золо-тивцев запрещал делать приемы, не хотел видеть у меня гостей. Приехав, он принимал ванну и сразу облачался в пижаму. У меня была домработница, но приходящий мой супруг любил, чтобы я готовила сама. Пока я стряпала обед, Александр работал, писал какие-то письма в кабинете. После сытного обеда с водкой и вином рыгал, вздыхал, почесывался и предлагал: «Ну, прыгай сюда». Он был расчетливо щедр, на каждый сколько-нибудь заметный календарный праздник приносил мне драгоценности. Я посетовала, что он никогда не дарит цветов, – он откликнулся внушительным жестом, преподнеся букетик скромных полевых цветов и колосьев. Колосья были золотые, головки мака – рубиновые, васильки сапфировые, колокольчики аметистовые. Милый юмор советского бонзы. Ювелирный букет происходил из большой коробки, что он привез как-то вечером, попросив:

– Пусть у тебя где-нибудь постоит. Вот, на антресолях, что ли.

Чувствуя себя одной из жен Синей Бороды, на досуге я заглянула в ящик. Упакованные в какой-то мягкий, не известный мне доселе материал, завернутые в тончайшую шелковистую бумагу, лежали там драгоценные безделушки, причудливые, редкостные. Много – десятка два. Больше про ящик разговор не заводился, у Золотивцева, очевидно, были на него какие-то далекие планы.

Умер Сталин, пахнуло свежим ветерком. Золотивцев необычайно оживился, даже помолодел. Осознание того, что он избежал репрессий, проскользнул между жерновами и вот теперь-то покажет себя во всей красе, изменило его. Он стал пенять мне за бездетность. К слову сказать, у него в официальной семье была взрослая дочь, но она так мало походила на отца, что это внушало ему некие подозрения. К тому же окончившее консерваторию чадо моталось с концертами по стране, выматывая трудящимся нервы скрипичным пиликаньем, и не очень-то торопилось плодить Золотивцеву внуков.

– Я перенесла тяжелую болезнь, к тому же являюсь блокадницей, – объявила я своему гражданскому мужу. – Ты про это знал, я тебя не обманывала. Так?

– Так-то оно так, – пробурчал он.

Золотивцеву нестерпимо хотелось иметь наследника. Не за горами был тот момент, когда он, подгоняемый инстинктом продолжения рода, кинется искать юный и здоровый инкубатор для высиживания потомства. Я потеряю не только его – вот уж точно не заплачу! Я потеряю большой кусок житейских благ, которые могла бы добыть себе и без его помощи. Но главное – я потеряю коробку с золотыми диковинками, к которым пристрастилась, как пьяница к вину. Доставать их, разворачивать шелковистую бумагу, любоваться, согревать своим дыханием – вот что стало моей любимой забавой. Зеленая прозрачная рыбка в золотом кружеве волн. Голая дикарка в цветочном ожерелье. Солдат учит пуделя бить в барабан. Ящерка, греющаяся на камне, и спящая на оттоманке толстая кошка. Кавалер и дама в костюмах галантных времен, слившиеся в поцелуе. Как блестят их платиновые парички! Как чисто сияние бесчисленных драгоценных камней, какое тепло исходит от золота высшей пробы! И расстаться со всем этим, отдать людям, не понимающим красоты, не ценящим изящного? Ну уж нет!

Черновик письма, легкомысленно оставленного Золо-тивцевым в кабинете, показался мне занятным. Речь там шла о каких-то деталях… Не помню, это совсем неинтересно. Но это мне, нежной женщине, неинтересно, а в компетентных органах могли бы заинтересоваться. Желая подкинуть бывшим коллегам забавное чтиво, я запечатала письмецо в конверт и отправила куда следует. Сама же, не дожидаясь развязки, уехала на пару месяцев в Кисловодск, объяснив обреченному бедняжке, что хочу подлечиться по женской части.

Кисловодск мне понравился, и я пробыла там на месяц дольше, чем предполагала. Виной тому был также и внезапно вспыхнувший, невероятно страстный роман с молодым доктором. А когда я вернулась, все было кончено. Золотив-цев был осужден, его имущество конфисковано. Ящик с моими любимыми игрушками остался в потайной комнатке.


ГЛАВА 4 | Когда глаза привыкнут к темноте | ГЛАВА 6