на главную   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


* * *

— Не получилось, — сказал Лисовский. — Из-за тебя, Володя. Ты почему-то не захотел. И оставил нас с неразрешенными проблемами.

— С нашими проблемами, — пробормотал Терехов. — А не с чьими-то.

— Мне нужно завершить дело, — сказал Лисовский. — Поставить точку и сдать в архив.

— Проблема только в этом? — спросил Терехов. — Начальство твое знает, что Ресовцев покончил с собой.

— Есть вопросы, на которые нужно ответить, иначе майор не позволит мне дело закрыть.

— Ну да, — догадался Терехов. — Почему Лидия Марковна видела меня тем вечером, и почему Жанна купила веревку, и как объяснить звонок Эдика…

— Да.

— Лидия Марковна ошиблась, веревку Жанна купила, чтобы вешать белье, а Эдик позвонил потому, что в последние минуты был уже не в себе…

— Значит, «Вторжение в Элинор» ты действительно написал сам?

— А кто? — насупившись, сказал Терехов. — Я. И ты тоже. И Жанна. И кто-то еще, кого мы пока не ощущаем собой, но кто является частью нас… Меня.

Почему-то ему очень хотелось есть. Может, взаимодействие с большим миром лишало организм энергии, а может, просто Терехов ничего не ел с утра; вряд ли недостаток какой бы то ни было энергии — тем более ее нематериальной, как утверждал Эдик, составляющей — проявлялся таким тривиальным образом.

— Я приготовлю бутерброды, — сказал Терехов, — и поставлю чай. Будете?

Он пошел на кухню, Жанна последовала за ним, Терехов слышал шорох ее платья, ее дыхание, и туфельки ее постукивали по паркету.

— Ты тоже хотела… уйти? — спросил он не оборачиваясь. Достал из холодильника колбасу, принялся нарезать ее на деревянной подставке. Жанна сказала коротко:

— Эдик.

— Что Эдик? Что Эдик? — вспылил Терехов и обернулся, наконец, к Жанне, притянул ее к себе, целовал в щеки, в лоб, в шею, глаза были закрыты, слух отключился, он только думал, целуя Жанну, и знал, что мысль его слышна ей, передаваясь, будто звук, через поверхность губ, через языки, касавшиеся друг друга, через пальцы, которыми он гладил ее растрепанные волосы.

«Что Эдик? — думал он. — Эдик предал тебя, и ты хочешь, чтобы я поступил так же? Я люблю тебя, и что будет с этим чувством, когда мы станем с тобой одним существом? Я всегда боялся умереть, ужасно боялся перестать быть. Для меня жить — это быть собой, ощущать себя, помнить, строить планы, принимать решения. Я — это осознание себя. Возможно, существует бессмертная душа. Возможно, она покидает тело в момент смерти. Возможно, моя бессмертная душа — часть существа, живущего в большом мире, смерть тела не означает истинной смерти, и то существо продолжает жить, как живу я, если у меня отрезать палец или вырезать аппендикс. Все это возможно, я не собираюсь с Эдиком спорить и не могу, мы видели с тобой большой мир, часть его, и то, что энергия переходит из одной странной формы в другую, мы видели тоже, это все есть, но, Господи Боже ты мой, когда я умираю и моя душа — часть чьей-то бессмертной сути — покидает тело, я перестаю помнить. Моя память, возможно, становится чьей-то общей памятью, но перестает быть моей. Мое сознание становится, может быть, частью чьего-то сознания, но перестает быть моим. Если я умираю, то умираю навсегда, потому что потом живу не я, а кто-то, получивший меня в наследство, и мы с тобой не сможем лежать вместе в постели, целовать друг друга в губы, я не смогу говорить, что люблю тебя, потому что, когда мы выйдем, наконец, в большой мир, нас не станет, потому что другие мы — это другие, я не хочу этого, не хочу, не хочу…»

— Пожалуйста, — сказала Жанна, оттолкнув Терехова, — ты делаешь мне больно.

— Извини, — пробормотал он. Поднял упавший на пол нож и нарезал колбасу, бросил кружочки в плоскую тарелку, хлеб был уже нарезан, и Терехов достал несколько кусков из пакета, Жанна тем временем включила газ под чайником, села к столу, сложив на коленях руки.

— Вам помочь? — крикнул из гостиной Лисовский, и они ответили одновременно:

— Нет, спасибо!

— Я все это знаю, — заговорила Жанна, сплетая и расплетая пальцы. — Обо всем этом я думала много раз. Эдик, должно быть, считал меня… не очень умной. Мужской шовинизм — он не смог бы жить со мной, если бы знал, что я понимала в его работе больше, чем, как он думал, я понимаю.

Но вы и не жили вместе, подумал Терехов. Может, ваш брак потому и получился таким странным, что твой Эдик не хотел все время видеть тебя рядом.

— Нет, не поэтому, — Жанна подняла на него удивленный взгляд. — Но я сейчас о другом… Я всегда знала, что, если Эдик уйдет… и физически тоже, он ведь старше меня… я уйду с ним, я не смогу… И веревку я купила, потому что Эдик меня попросил. Не сказал, он уходил на работу, а я прибиралась в квартире и тоже торопилась, мы уже попрощались, и он подумал, что нужна веревка…

— Подумал? — пробормотал Терехов.

— Не помню, чтобы он говорил это вслух. Но когда Эдик ушел, я точно знала, что он попросил меня… Знаешь, я не всегда могла отделить слова от мыслей. Когда мы с Эдиком разговаривали, я не знала, что он говорил для меня, чтобы я слышала, а что представлял себе, и тогда я представляла тоже и могла описать словами, и мне казалось, что слова все-таки были произнесены — Эдик произнес их, но если бы кто-то записал наш разговор на магнитофон, то получились бы долгие перерывы… Понимаешь, что я хочу сказать, Володя?

— Да, — Терехов выключил газ под закипевшим чайником, и слова падали в наступившую тишину, как звонкие теннисные мячики. — Да. Ты готова. За ним. Раствориться. Стать кем-то. А я не готов.

— К чему? — спросил Лисовский, тихо войдя в кухню и остановившись за спиной Терехова. Терехов чувствовал затылком его дыхание и знал, не оборачиваясь, что в руке Олег держал наполовину заполненный бланк допроса, совершенно, вроде бы, теперь неуместный. — Жанна Романовна, вы только что признались, что купили веревку, потому что об этом вас попросил муж, Ресовцев Эдуард Викторович.

Это из-за меня, подумал Терехов. Я не захотел, и мы распались, Эдик сейчас один, ему плохо, и Жанна одна, ей плохо тоже, а Олега что-то повлекло куда-то и оставило на полпути…

— Нет-нет, Владимир Эрнстович, вы решительно не правы, — сказал Лисовский. — Эдуард Викторович все прекрасно объяснил, и я готов… был готов… Наверно, это было во мне с детства. Однако дело есть дело, и его нужно завершить, поставить точку.

Пока он говорил, Жанна вытащила из шкафчика три лучшие чашки («Как ты узнала, где они стоят? — подумал Терехов. — Ты еще ни разу не открывала этот шкафчик!». «Но ведь они стоят именно здесь, — подумала Жанна, — и не создавай лишних сложностей!»), ошпарила их кипятком из чайника, опустила в каждую чашку пакетик «липтона», обнаружив запасы чая и кофе в нижнем ящике кухонного столика, и сахарницу придвинула, обернулась к Лисовскому и сказала:

— Олежек, а кто все-таки в этом деле подозреваемый? Я — потому что купила веревку? Володя — потому что опубликовал роман? Эдик — потому что подготовил все это? Или ты — потому что занялся расследованием и соединил то, что не следовало соединять?

— Я? — растерянно произнес Лисовский. Он подошел к столику, положил на него лист протокола, взял чашку, налил в нее до верха из чайника, сахар сыпать не стал и не стал дожидаться, пока вода потемнеет, сделал несколько глотков, поставил чашку на лист бумаги, пролив несколько капель, и все это время в голове у следователя происходила мыслительная работа, которую Терехов ощущал, как тяжелое движение чего-то в чем-то, но не мог распознать, расслышать, вмешаться, объяснить или самому понять то, что хотел, возможно, объяснить Лисовский.

— Жанна Романовна, почему вы думаете, что я — убийца вашего мужа? — спросил он наконец.

— Потому, — спокойно сказала Жанна, — что ты готовил себя к этому всю жизнь.

— Да?

— Когда ты впервые решил, что станешь разгадывать загадки и сделаешь это своей профессией?

— Ну… лет в шесть, наверное. Что в этом такого? Мой друг, к примеру, хотел стать обходчиком.

— Путевым обходчиком?

— Нет, обходчиком в зоопарке. Обходить клетки и следить, чтобы со зверями все было в порядке. Не кормить, не мыть, не лечить — просто обходить и смотреть.

— А ты — разгадывать загадки. Когда твои загадки начали принимать криминальный характер?

— Ну… лет в двенадцать.

— Интерес к расследованиям вообще или конкретно к какому-то типу преступлений? — продолжала допытываться Жанна. — Ты читал книги? Детективы? Конан Дойла, Кристи?

— Нет, — усмехнулся Лисовский, — читать я тогда не любил и почти не читал — даже по школьной программе. И… Вы… Ты права, пожалуй. Теперь, когда я это вспоминаю, то все понимаю иначе. Мне всегда хотелось разгадать такую загадку, какую разгадать невозможно. Не то что никто не может, а я такой умный… Я не считал себя умнее всех. Нет, загадку разгадать вообще должно быть невозможно. Я придумывал такие загадки. Точнее — модели преступлений.

— Тебе бы не в детективы, а в детективщики! — вырвалось у Терехова.

— В них всегда нарушались какие-нибудь законы природы, — говорил Олег, — и потому такие преступления были нераскрываемы. В принципе.

— Нет, — с сожалением сказал Терехов, — это уже фантастика, причем ненаучная…

Жанна бросила на него взгляд, и он замолчал, поняв, что разговор происходил минимум на двух уровнях, и то, что Лисовский произносил вслух, было лишь внешней канвой, а смысл оставался в мыслях. Терехов подошел ближе, будто расстояние играло какую-то роль, и перспектива исказилась, стол, на котором стояли чайник и чашки, стал маленьким, игрушечным, хотя и находился рядом, а окно и крыши домов увеличились — будто смотришь в сильный бинокль, — видны стали даже отдельные песчинки на ржавых железных скатах, но это не имело значения, потому что одновременно приблизилось, стало ощутимым, как собственное воспоминание, далекое прошлое Олега, детство, школьные годы, а потом студенчество, и Терехов понял то, чего сам Олег долго понять не мог — всю сознательную жизнь он действительно шел к тому, чтобы в нужное время оказаться в нужном месте и получить расследование дела, о сути которого знал еще тогда, когда молодой Эдик Ресовцев впервые задумался над природой многомерного мироздания.

Они шли по жизни вместе, им только казалось, что дороги их не пересекались. Если бы в двенадцать лет Олег Лисовский не бросил шахматную секцию, он, возможно, стал бы шахматистом, тренер прочил ему большое будущее и называл «юным Карповым». Но он бросил шахматы неожиданно для всех и — для себя тоже, принес как-то домой книгу по теории дебютов, расставил на доске фигуры и вдруг подумал, что это ему совсем не нужно, не тем он должен в жизни заниматься, и он закрыл книгу, сложил фигуры в картонную коробку, будто отправил в тюрьму на пожизненное заключение, и никогда больше в шахматы не играл.

Сколько было в его жизни неожиданных решений, каждое из которых так или иначе заставляло Олега сворачивать на нужную дорогу? Будто идешь по огромному полю, расчерченному миллионом разветвляющихся тропинок, выбираешь одну и сворачиваешь, а через минуту очередная развилка опять заставляет тебя принять решение, и ты, не раздумывая, делаешь так, чтобы, пройдя миллионы моментов выбора, оказаться в той жизненной точке, которой ты не смог бы достичь, если бы хоть раз ошибся в направлении. Хоть раз из миллиона.

Помнишь дипломную на втором курсе? Тебя попросил помочь Ефим Редковский, ты его и не знал совсем — он оканчивал вуз, но о твоих способностях наслышан был весь факультет. Ефим заплатил… сколько же? Обычную твою ставку или двойную — ведь речь шла о дипломной работе, а не о курсовой, за которую ты брал червонец?

Неважно. Суммы ты не запоминал, они не имели значения. А работа? Юридический казус — жена довела мужа до самоубийства тем, что ежедневно подсовывала ему, подкладывала в самых неожиданных местах — под подушку, в туалете под крышку унитаза, под коврик у дивана — веревку с петлей на конце. И табурет — обычный старый табурет — оставляла где попало, чаще всего посреди комнаты, под люстрой. И через месяц, вернувшись с работы, нашла мужа в петле. Она вызвала милицию и «скорую», и дело это, действительно рассматривавшееся в одном из районных судов, попало в конце концов в дипломную работу Ефима Редковского, а от него к тебе, и ты построил защиту на том, что действовали супруги в подсознательном согласии друг с другом, помогали друг другу и с самого начала этой игры знали, чем она закончится. Но этого ты не написал, ты создал разумную линию защиты, глава в дипломной работе получилась очень даже на уровне. Ты понятия не имел, удалось ли Редковскому получить диплом, но разве это не было тогда и твоим решением, твоей жизненной развилкой, твоей тропинкой, по которой ты пошел?

Это был лишь юридический казус, — подумал Лисовский и сам ответил: — Но я принимал решение. И решил: они — муж и жена — действовали сообща.

Как и мы с Эдиком, подумала Жанна.

— Подождите, — сказал Терехов. — Подождите, я вам сейчас кое-что покажу.

Он пошел в прихожую, там в стенном шкафу стояли две пыльные фанерные коробки, бывшие посылочные ящики, под самые крышки забитые старыми тетрадями, блокнотами, листами. Он переложил несколько пакетов, вытащил с самого дна общую тетрадь в линейку, обложка была давно сорвана и листы грозили рассыпаться, Терехов аккуратно открыл тетрадь на нужной странице и, вернувшись в кухню, сказал:

— Это тогда же было. Когда Олег на втором… Я-то старше, у меня уже выходили книги, компьютера еще не было, и я писал ручкой.

— Не на машинке? — удивился Лисовский.

— Потом, конечно, перепечатывал. Но сначала ручкой. Вот. Рассказ, точнее план, до конца я так и не раскрутил. Жена хочет убить мужа, чтобы сбежать с любовником.

— Ну и сбежала бы, — проворчал Олег, — убивать-то зачем?

— Потому я рассказ и не закончил. А может, не потому — не помню. Женщина доводит мужа до кондиции, подсовывая записки, будто бы написанные его покойными родителями и умершим его сыном, детали, которые знал только он — и она тоже, но он-то думал, что, кроме него, не знала ни одна живая душа… А потом, когда она поняла, что лишний шаг, и он очнется от фантазий, и все ее усилия пойдут прахом, тогда она купила веревку, сделала петлю, прицепила к люстре и следила за мужем из спальни, а он вошел, только что найдя в собственном портфеле очередное послание от мертвой матери… Может, я тогда смотрел фильм «Десять негритят», помните, последний негритенок, девушка — все уже умерли, все наказаны, она входит в свою комнату и видит…

— После этого — не значит вследствие этого, — сказал Лисовский.

— Да, конечно. Но неужели вы не видите, как… Как мы вместе… Как все у нас…

— Владимир Эрнстович, — сказал Лисовский, — вы писатель, а слов подобрать не можете. Скажите так: вы, Жанна Романовна, я и… погибший от наших рук Эдуард Викторович — являемся на самом деле одним существом. Живущим в мире, который намного — возможно, в бесконечное число раз — более сложен, чем тот, что мы воспринимаем глазами и ушами. Вы это хотели сказать?

— Да, примерно. Но сказал ты. Почему? Если ты уже думал об этом, то почему вел это нелепое следствие, делал вид…

— Ничего я не думал! — воскликнул Лисовский и нечаянным взмахом руки едва не смахнул со стола чашку — Терехов успел ее подхватить и поставил на поднос, от греха подальше. — Словами это отобразилось сейчас, в мыслях сформировалось минуту назад, а в подсознании находилось, видимо, всегда, как и у вас, у Жанны Романовны и у…

— Мы всегда были с Эдиком одним целым, — сказала Жанна, — и оба это понимали.

— Вам было хорошо вдвоем, — медленно проговорил Терехов, — но вам должно было быть вдвоем очень плохо.

— Нам и было плохо, — сказала Жанна. — Потому мы не стали жить вместе. Спать все ночи в одной постели, вместе вставать, завтракать, идти на работу?

— Что же мешало? — раздраженно сказал Терехов.

— Вы мешали! Ты и Олег! — воскликнула Жанна, неожиданно поняв, что так оно и было на самом деле. Она многие годы не могла понять себя, и Эдика во многих отношениях не могла понять тоже, мучилась и хотела, но не могла переступить через себя, и Эдик тоже переступить через себя не мог, через глубинные фобии в подсознании. Оказывается, это не фобии были, а присутствие Олега с Володей, они всегда были в нас, и мы всегда были в них, и не понимали, хотя нет, Эдик понимал, иначе не занялся бы теорией многомерного мироздания и не написал бы «Элинор» — роман о своей жизни, документальную прозу, которая только в нашем трехмерии могла сойти за фантастику.

Жанна поднялась и отошла к окну, прижалась лбом к стеклу, смотрела на улицу, но ничего не видела — какие-то движущиеся пятна, может, вообще не из этого мира.

— Вы мешали, — повторила она. — Я сейчас это поняла. Вы оба всегда были во мне. Эдик был совсем близко, а вы — дальше, но были тоже, и я не могла…

— Знаете… — сказал Лисовский, Жанна почему-то слышала его не ушами, а спиной, будто мячики ударялись между лопаток и проникали внутрь, это было странное ощущение, слова растекались по телу и лишь потом, впитавшись в кровь, попадали в мозг и осознавались, и тогда она их действительно слышала, но это были уже ее собственные слова, собственные мысли.

— Знаете, — говорил Лисовский ей в спину, — на третьем курсе, помню, в декабре, перед зимней сессией я, видимо, перетрудился. Дикая головная боль, температура. И депрессия. Все к черту. Ничего не хочу. Лежать, смотреть в потолок, жить противно, хорошо бы умереть. Кстати, это была странная, как я потом понял, мысль: хотелось умереть, но не навсегда, не окончательно, а какое-то время не быть на этом свете, пусть даже меня похоронят, а потом — через месяц, год, может, через век — появиться опять. Не родиться в чужом теле, а продолжить жить. С того возраста, в каком умер. С вами бывало такое?

— Нет, — сказал Терехов.

— Нет, — сказала Жанна.

— Нет, — послышался еще чей-то голос, но никто не придал этому значения.

— А со мной случалось, — продолжал Лисовский, — и теперь я понимаю, что это была не депрессия, а deja vu, воспоминание о том, что уже, вероятно, со мной происходило. Со мной, понимаете? С тем мной, частью которого является каждый из нас — вы тоже.

— Умирали и возрождались? — произнес Терехов. Он понимал Лисовского. Он сам не раз испытывал такое чувство — будто только что, в эту минуту возродился после долгого отсутствия, и ему вспоминался момент похорон, несли гроб, и люди шли — немного, несколько человек, — и плакала какая-то женщина, гроб опускали в яму, и он знал, что это хоронят его, сам он смотрел не то чтобы со стороны, но и со стороны тоже, ощущение было странным: он видел происходившее сразу с нескольких позиций — изнутри гроба (темно, тесно, тяжело), сверху, с высоты метров пяти, будто подвешен был на чем-то невидимом и тягостном, как непрошедшая печаль, а еще он видел откуда-то, где нет измерений, и все воспринимаешь не глазами, а сознанием, душой, где бы она ни находилась, и видишь не то, что видится, а то, что понимается, осознается, и это зрение, которого не могло существовать физически, было таким ярким, таким волнующим, таким…

— Да, — сказал Терехов, — я тебя понимаю.

Он подошел к Лисовскому и тронул его за локоть. Следователь отдернул руку инстинктивным жестом, бросил на Терехова косой взгляд, сел за стол, где были разложены его листы с нечитаемыми для постороннего взгляда записями, достал из-под стопки бумаг старую шариковую ручку и сказал тусклым голосом:

— А дело, Владимир Эрнстович, заканчивать придется. Вы… Ты понимаешь, почему у нас ничего не получается вместе? То ли мы действительно одно, то ли нас тут трое, и все мы друг против друга.

— Жанночка, ты понимаешь, чего хочет Олег? — спросил Терехов.

— Конечно, — улыбнулась Жанна. — Нужно закончить дела в этом мире, чтобы мы… он… ну, тот, который мы…

— Именно, — сказал Лисовский.

— Тогда, — пожал плечами Терехов, — запиши в протокол: самоубийство. И все.

— И забыть обо всех вопросах?

— Не можешь? Даже сейчас, когда знаешь ответы?

Лисовский долго смотрел на лежавшие перед ним листы. Аккуратно сложил, спрятал в папку, поднял взгляд на Терехова и спросил:

— Как у тебя получилось с двумя первыми книгами? И с двумя прожитыми одинаковыми минутами? Можешь повторить?

— Да, — сказал Терехов. — Наверно.

Что он тогда чувствовал? Желание, чтобы все было иначе? Ощущение раздвоенности сознания? Скорее отстраненность, ему было все равно, что могло с ним произойти — в этом мире закончить свои дни или в другом, какая, собственно, разница? Что было, что будет, что могло бы быть, чего не было и не будет никогда — какая разница, какая…

— Вот именно, — с удовлетворением произнес Лисовский. — Достаточно, Владимир Эрнстович.

— Володя, — сказала Жанна. — Я тебя очень люблю, Володя.

Она подошла — не к Терехову, а к Лисовскому, — взяла из его руки листы, уронила их на пол, поцеловала Олега в щеку, он неловко повернулся и попробовал ответить, они стояли и целовались, а Терехов смотрел, и ему было хорошо. Он ощущал поцелуй Жанны на своих губах, ему было сладко, он потерял под ногами почву, он взлетел, парил под потолком, как собственная освободившаяся душа, и видел сверху свою лысоватую макушку, ему хотелось погладить себя по голове, что он, конечно, и сделал, и ощутил легкое прикосновение к волосам.

А потом он обнял Жанну и Олега, увидел сначала Олега глазами Жанны, потом Жанну — глазами Олега, потом взглядом Олега увидел самого себя, странно это было, но уже привычно.

Я привыкаю к себе, — подумал он, не спрашивая, какого себя имел в виду.

Я, — подумал он.

И еще: хочу в Элинор.


Глава двадцать девятая | Дорога на Элинор | Глава тридцатая