home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню






Джер-четвертый

Он стоял на балконе и смотрел туда, где должно было взойти поддельное солнце.

Небо было нежно-жемчужным, чуть перламутровым, таким девственным, таким готовым принять свет и цвет, пропитаться им, засиять чистыми красками, что у Джера наворачивались слезы на глаза. Скажи ему кто, что этот цвет называется «серый», он бы не понял.

Мир был невозможно, почти нестерпимо прекрасен.

Вот легкие тени облачков, еще мгновение назад бывшие одного цвета с фоном, обрели нежнейший розовый оттенок и засветились Изнутри. И тотчас бледно-алый тон, первый намек на рождение зари, подкрасил небо на востоке.

И все это было зря.

Джер опустил взгляд на свои руки, лежащие на перилах балкона бессильно и безвольно. В сплетенных, онемевших от бездвижности пальцах неуклюже торчал сухой цветок.

Мертвая роза.

Он сразу увидел ее, хотя ваза с цветком стояла на шкафу да еще была задвинута поглубже, к стенке. Ссохшаяся головка цветка чуть склонилась вниз, будто соглашаясь с неизбежностью. Почерневшие лепестки сохранили изысканную четкость линий.

Джер встал на стул, снял розу со шкафа. Укололся о шип, но не сильно, и высохший шип обломился под пальцем. Траурно зашуршали сухие листья.

Он смотрел на мумию цветка и видел, какой была эта роза прежде, представлял ее свежие, упругие, бархатные лепестки. Джер не думал словами, но, будучи облечена в слова, его мысль звучала бы так: «Она была красивой — а значит, не должна была умереть. Но она умерла».

С бессмысленной лаской трогая шипы мертвой розы, он вышел на балкон.

В мир, где красота умирает — и, следовательно, умирает всё.

В мир смерти.

Мир ждал восхода солнца, мир замер, готовясь встретить дневное светило. Но если под солнцем возможна смерть — это ненастоящее солнце.

И если красота мимолетна и смертна — красота ли это на самом деле?

И что мертвым до красоты?

— Все умрут? — сказал Джер вслух.

Получилось так, будто он спрашивает; будто он еще надеется на какой-то другой ответ — вот придет кто-то сильный и старший и утешит: «Нет, малыш. Ну что ты? Совсем нет».

— Совсем да, — ответил себе Джер.

Все умрут. А это всё равно что уже умерли.

Он больше не смотрел на небо, где расцветал всеми красками рассвет. Лишь мельком отметил, что громче защебетали, запели птицы. Мертвые птицы, еще не знающие о своей смерти. Джер отломил сухой лепесток, растер в пальцах. Поднес розу к лицу — она пахла слабо и приятно, тенью того запаха, который источала при жизни.

— Все умерли, — сказал Джер, и ему вдруг стало легко.

Он оторвал еще один лепесток, другой, третий. Сломал стебель. Протянул руку, разжал пальцы и уронил остатки розы вниз.

Если этот мир — мир смерти, то единственная истинная красота в нем — это красота смерти, так?

Джер снова не подумал словами. Просто вернулся в комнату, вытащил стопку белых листов и только один мелок — черный, и принялся за работу.

Он рисовал улицы города, полные суетливой, фальшивой жизни, над которыми в вечном зените стояла МЕРТВАЯ РОЗА. Рисовал лицо странно знакомой, хоть никогда не виденной им женщины в обрамлении черных сухих лепестков. Рисовал многоликую ложь жизни — и проступающую сквозь нее единую правду смерти.


Кто-то положил руку ему на плечо. Джер вздрогнул, обернулся.

Мужчин было двое.

Джер сразу понял, что они принесли весть от умершего.

— Ну вот, ёмть, — медленно сказал тот, что крупнее и выше, темноволосый. — Ты, Андрюха, это…

Второй, белобрысый и бледный, суетливо достал из большой сумки бутылку водки, из кармана куртки — три пластиковых стаканчика.

— Таракан умер, — морщась от неловкости, сказал он. — Ну, ты знаешь, наверное, вы же с ним…

Он уронил стаканчик, с сопением полез под стол.

— На кухне, — сказал Джер. — Стаканы там возьми, понял?

Раньше ему было трудно с людьми, потому что он не понимал их. Теперь он понял про них самое главное — и стало легко. Это только с живыми людьми сложности, а с мертвыми — ничего, нормально. Раньше он всегда мучился, как сказать, чтобы донести смысл. А теперь оказалось, что слова — не более чем утилитарные звуки, удобные в быту и невкусные, как вода из водопровода.

— Так, — припечатал темноволосый, разглядывая последний рисунок Джера поверх его плеча. — Значит, так оно вот.

— Как он умер-то? — спросил Джер, потому что спросилось.

— С моста он прыгнул, — сглотнув, ответил вернувшийся из кухни белобрысый. — Ну, с этого, знаешь… Короче, над шоссе. Разбился сначала, а потом уж его машиной…

— Помолчи, Игорек, — хмуро велел первый. — Выпьем.

Выпили. Белобрысый Игорек сморщился, темноволосый длинно выдохнул, а Джер — так просто, выпил и выпил. Ему хотелось вернуться к рисункам, но он чувствовал, что — еще не всё.

Игорек полез по карманам, выругался, спросил:

— Пит, ты не видел, где я сигареты оставил?

Молчаливый Пит махнул рукой — типа, отвали.

— Андрей, у тебя нету? — не унимался Игорь.

— В куртке глянь, — легко сказал Джер. — В коридоре.

Белобрысый ушел шуршать и спотыкаться в коридор.

— Ты, значит, тоже, — с непонятным выражением сказал Пит, разглядывая мертвую розу на верхнем из листов.

— Да, — согласился Джер.

— Ну, твоя жизнь, — сумрачно сказал Пит. — Держи вот. Толик тебе оставил.

Он протянул Джеру конверт. Джер взял.

— Игорь сумку забыл, — сказал он.

— Сумка тоже тебе, — еще больше нахмурился Пит. — Там баллончики эти. Которыми вы стены пачкаете. Толик в записке… Короче, тебе пригодятся. Наверное.

— Да, — кивнул Джер.

— Ну — прощай тогда, — тяжело сказал Пит.

— Прощай, — улыбнулся Джер.


Андрей перевернул фотографии. С оборота они были подписаны лохматым яростным почерком Таракана, в котором каждая буква, казалось, спорила с соседней, отличаясь от нее наклоном, величиной, жирностью линий.

«Ger аlive», — было выведено на одной.

«Так выглядит бессмертие», — гласила другая надпись.

«Я с вами», — была подписана третья.

«Джернутые умрут — Джер пребудет вечно», — значилось на четвертой.

Дальше Андрей читать не стал.

На всех фотографиях было кладбище Джера. То самое, куда Таракан привозил Андрея.

— Бес-смер-тие, — сказал Андрей вслух, словно пробуя слово на вкус. Оно неприятно зашелестело на губах. Змеиное было слово. Или насекомое. Но не человеческое точно.

Вот, значит, что хотел ему сказать Таракан… И сказал. Только начал здесь, а договорил уже оттуда, с той стороны. С той стороны джера.

Андрей откинулся на спинку стула. Он чувствовал одновременно слабость и решимость. Может быть, просто впервые в жизни он был свободным, ничто его не сковывало, не держало… и не поддерживало. Он встал, пошел в кладовку, взял ломик, большую стамеску и молоток, бросил на дно своей самой вместительной сумки. Андрею казалось, что он движется в среде, отличной от воздуха, которая становилась то плотнее, то разреженнее. И еще все предметы имели неожиданный вес — непредсказуемо, больший или меньший, но не такой, как обычно. А может, просто мир вокруг Андрея стал неустойчив и менял характеристики. Всё могло случиться. Абсолютно всё.

Больше не было правил и законов.

Была потребность действия.


Он снова, в который уже раз за последние дни, поднимался по лестнице на второй этаж к квартире Сью. Словно паломничество совершал.

На сей раз он замышлял паломничество со взломом.

«Петя плюс Катя, — было выцарапано на стене перед площадкой второго этажа, — любовь до гроба». Ниже кто-то умудренный добавил: «Дураки оба».

Тоже в некотором роде граффити.

Андрей опустил сумку перед дверью. Вжикнул молнией, достал ломик, взвесил его в руке, примерился. Положил обратно, вдавил кнопку звонка. Звонок не отозвался. Андрей постучал кулаком по притолоке, вслушался в глухую тишину за дверью. Вздохнул. Взял из сумки стамеску, пристроил ее к дверной щели на уровне замка.

Дверь от легкого нажатия открылась.

Андрей чертыхнулся от неожиданности. Помедлил мгновение на пороге. Вошел. Прикрыл дверь за собой. Прислушался. Услыхал какие-то звуки — не то шорох, не то лепет.

— Кто тут? — окликнул он негромко.

Не дождался ответа. Покрутил головой, пытаясь определить, откуда звук. Заглянул на кухоньку. Протекающий кран был повернут так, чтобы вода не капала в раковину, а стекала по ее стенке с тихим шелестом. Рядом с мойкой стояла любимая чашка Сью — та самая, с медвежонком. Андрей зачем-то приподнял ее — и чашка развалилась, дно осталось стоять, пустой цилиндр с ручкой оказался у него в руке, фаянс на сколе белел, как мертвая кость. Чашка лишь выглядела целой, пока Андрей не прикоснулся. Он осторожно соединил обломки, поставил чашку на стол — сделал как было.

«Ну зачем ты, — хотел он сказать нарисованному медвежонку, — я ведь и так знаю…»

Не сказал.

И не потому, что глупо разговаривать с вещами. Люди делают это чаще, чем согласны себе признаться.

Потому что Сью больше не было среди живых. Андрей знал. Действительно знал. И это знание делало слова ненужными.

Он методично заглянул в санузел и в совсем крошечную комнатку, которую Сью использовала как шкаф, и только потом открыл дверь в другую комнату, жилую. То есть — бывшую прежде жилой.

И не смог удержать возгласа.

Сью превратила комнату в студию. Бог весть каким образом и куда ей удалось вытащить всю мебель. Комната была пуста… то есть лишена предметов быта — и заполнена рисунками Джера.

Стены были сплошь завешаны листами плотной кремовой бумаги. Андрей помнил эту бумагу. Он рисовал на ней — когда был Джером.

Нет, не так.

Они вместе со Сью рисовали на ней. Когда были Джером.

Они — им. Единственным и единым…

Снова при столкновении с рисунками Джера Андрей испытал щемяще-двойственное чувство. Вот приоткрытая дверь, а рядом с ней бабочка, и непонятно, хочет она влететь или только что вылетела оттуда, с той стороны… Андрей помнил, как его рука выводила эти линии, — помнил одновременно смутно и горячечно-ярко, как гриппозный сон, и от мучительной остроты ощущения ему хотелось сорвать рисунок со стены, разорвать его, растоптать — и в то же время хотелось рассматривать его бесконечно, впитывая очертания и цвет, вживаясь в картину, проходя сквозь нее… туда…

Андрей поймал себя на том, что обводит пальцем контур бабочки, и засунул руки в карманы, поглубже.

Сью сделала из комнаты святилище Джера — крошечную часовенку в отличие от того помпезного храма, где они с Андреем поссорились в первый и последний раз. Но и там, и здесь Андрей чувствовал себя одновременно приверженцем этой безумной веры — и еретиком; инквизитором — и его жертвой. Он задыхался от любви и ненависти к Джеру, и в один бредовый миг у него мелькнула мысль поджечь квартиру Сью, а затем и музей Джера, убить долговязого психа-хранителя, а Сью…

Он опомнился.

Сью мертва.

Ее больше нет и не будет. Ее не вернешь. Она растворилась в джере.

Надо совершить то, зачем он сюда пришел.

Медленно и методично Андрей стал снимать со стен листы с рисунками и складывать в сумку. Некоторые он рассматривал подробно, на другие бросал лишь беглый взгляд. Он приказал себе смотреть и видеть — но не чувствовать, и у него почти получалось.

Сью расположила картины по часовой стрелке, от первого джера ко второму и так дальше. Бабочки, лимонные и оранжевые, порхали по листам на левой от входа стене. Стену напротив занимали двери, с бабочками и без, дверей было много — в отличие от следующего за ними дождя. Но и дождь, косой и пунктирный, фиолетовый и багровый, был здесь тоже, а справа от него царила мертвая роза… Андрей чуть не закричал, когда увидел собственное лицо, обрамленное черными лепестками и сухими колкими шипами в нечаянном подобии тернового венца.

Сью была талантлива. Из нее получился хороший джер.

Андрей прикрыл глаза.

Слабость то была или, напротив, мудрость — но он не хотел видеть то, что рисовала Джер в свой последний период. Мертвую розу он постиг и сам, а дальше… не надо дразнить грядущее. Всему свое время, и время всякой вещи под небом. Андрей лишь мельком глянул на правую от входа стену и получил впечатление мелких рисунков, объединенных размашистым росчерком в единое целое, в некое панно, где детали сливались и уходили… падали… взлетали?., в удивительную перспективу. Заслонив глаза правой рукой, как от света, Андрей упрямо отковыривал кнопки одной левой, и листы с шорохом ложились к его ногам.

…На сколько-то времени он потерялся.

Потом оказалось, что все рисунки сложены в сумку, сумка застегнута и похожа на бегемота, который проглотил шкаф, да и весит соответствующе.

Пустая — опустошенная — комната снова стала маленькой и обрела вид давно заброшенной, как склеп или каморка в пирамиде.

Андрей вышел из квартиры, захлопнул дверь и спохватился, что не попрощался с медвежонком на разбитой чашке. Медвежонку, конечно, было все равно, но логика безумия, в котором нынче жил Андрей, диктовала необходимость сказать «Прощай».

— Прощай, — глухо сказал Андрей, глядя на вновь закрытую дверь.

Из-за соседней двери отозвался котенок, мяукнул тоскливо и звонко.

Андрей кивнул.

Сью…

Сумка тяжело оттянула плечо, облегчая душевный груз. Непривычно, подумал Андрей, уходить вот так — точно зная, что навсегда. Но теперь это с ним будет все чаще и чаще. Пока не останется лишь последний шаг — за грань.


Музей Джера он нашел безошибочно. А может, ему просто повезло выйти на нужный дом, не плутая. Что-то здесь было иначе в сравнении с прошлым разом. Минуту Андрей стоял перед подъездом, не понимая, что изменилось, — и наконец догадался. Куст рядом с подъездом весь покрылся крошечными зелеными листочками — блестящими, лакированными, — стал объемным, плотным, заслонил собой стену.

Надо же! Весна.

Весна пришла в город, а Андрей был занят джером и ее не встретил.

Что ж, раз она здесь — значит ее встретил кто-то другой.

Андрей кивнул — то ли зеленеющему кусту, то ли своим мыслям — и поднялся на крыльцо. Вошел в подъезд, одолел темный пролет, аккуратно и решительно открыл дверь. Зазвенел колокольчик в темных высях над головой. Зашаркали из глубин коридора шаги хранителя.

«Оставить сумку и уйти», — мелькнула мысль. Андрей поморщился и остался.

Хозяин музея всмотрелся в его лицо, узнал — дрогнули губы, и вразрез всему, чего ждал Андрей, протянул посетителю руку:

— Вениамин.

— Андрей. — И Андрей пожал жесткую сухую ладонь, скрепляя знакомство.

— Заносите, — буднично сказал хранитель Джера, повернулся и зашаркал по коридору туда, откуда пришел.

Андрей молча поволок за ним сумку, что делалась тяжелей с каждым шагом.

Комната в самом конце коридора оказалась жилой. Точнее, населенной старинной мебелью — похоже, ровесницей дома. Раскорячился на львиных лапах трехъярусный буфет, вокруг круглого стола водили чопорный хоровод венские стулья… то есть Андрей понятия не имел почему — но ему захотелось назвать эти стулья венскими, а столик — почему-то ломберным, хотя черт его пойми, что это слово значит на самом деле. Наваждение какое-то. И не мебель в привычном смысле, а реквизит, что ли. Снова Андрей ощутил себя в этом доме не то зрителем, не то участником нелепой, тягостной пьесы. Но в этот раз он пришел сам, это обязывало… или нет?

— Хотите чаю, Андрей? — подал реплику хозяин.

— Нет, — сердито сказал Андрей.

Хозяин кивнул и, ничуть не смущаясь, выставил на стол фарфоровый чайничек и две родственные чашки.

— Не беспокойтесь, ваши картины будут в полной сохранности, — сказал он.

— Это не мои картины. — Андрей заметил, что до сих пор держит в руке ремень сумки, как поводок собаки. Выпустил ремень, отошел на шаг, присел на краешек стула.

— Разумеется, — кивнул хозяин без удивления. — Вы как пьете чай, с сахаром или без?

— Я не хочу чаю, — возмущенно сказал Андрей.

Вениамин посмотрел на него внимательно и строго.

— Разумеется, — повторил он. — А как вам приятнее его не хотеть, с сахаром или без?

— Андрей вспомнил, что Сью просила поберечь чувства хранителя. «Он странный, да», — прозвучал ее голосок словно бы рядом. Андрей задержал дыхание и медленно выдохнул.

— Мне неясна ваша игра, — осторожно сказал он, — и я, простите, не намерен в ней участвовать. Но если вы настаиваете — что ж, мне будет приятно не выпить чаю с двумя ложечками сахара.

— Спасибо, — серьезно сказал хранитель. — Я вам обязан.

— Не стоит, — махнул рукой Андрей и поднялся. — Ну… Всего доброго, Вениамин.

— Всего доброго, — ровным тоном отозвался хозяин.

Андрей шагнул к двери, обернулся. Хранитель помешивал ложечкой в фарфоровой чашке с васильками.

— Она больше не придет, — сдавленно сказал Андрей. — Вы понимаете?

Вениамин встал из-за стола.

— Я хочу вам… кое-что показать, — произнес он спокойно, и только пауза посреди фразы выдала его волнение.

Андрей ощутил вдруг повисшее в воздухе напряжение такой силы, что у него заколотилось сердце, и он мельком удивился, что еще способен сопереживать, что вообще способен что-то ощутить — хотя Сью уже по ту сторону, а он сам на грани.


Зальчик был маленький. И всего десяток акварелей на стенах. Низенький столик с альбомами и два глубоких кресла, поставленных так, чтобы, сидя в них, видеть все картины.

Хозяин опустился в одно из кресел, сложил молитвенно руки, застыл — словно установил недоступную внешнему наблюдателю связь с изображением.

На картине, куда он смотрел, был тихий пруд. Тишина казалась ощутимой, разлитой в воздухе, как густой аромат. Тишина и спокойствие. В темно-зеленой воде отражалось бледное небо с невесомыми облачками, и легкая дымка над водой безошибочно указывала на час раннего утра. Картина была невозможно, непредставимо мирной — настолько мирной, что… Андрей вдруг покрылся мурашками от понимания. Это была абсолютная противоположность городу, его суете и агрессии, это был вызов — тихий, упрямый и непобедимый, как непротивление злу насилием.

Пруд со своей стоячей водой, отражением и утренним туманом, существующий сам по себе, не являл собой ничего особенного. Но будучи соотнесен с городом, он превращался в символ, в оплот партизанского сопротивления…

Андрей моргнул, стряхивая наваждение. Вправду ли картина несла тот смысл, что почудился ему? Или это лишь его домыслы?

Он медленно обвел взглядом остальные акварели. Большей частью то были пейзажи — весенний лес, берег реки, одинокое дерево, заброшенная церковь, проселочная дорога. Снова лес, теперь поздней осенью… Настроение картин было разным, однако в сумме они сливались в ощущение, которое Андрей не утерпел, выразил вслух:

— В этом мире хочется жить.

— Да, — тихо отозвался Вениамин. — Да.

Он с трудом оторвался от созерцания, перевел взгляд на Андрея, скривился в болезненной улыбке:

— Спрашивайте. Я буду откровенен с вами.

— Вот как, — медленно сказал Андрей. Он так и оставался стоять все это время и теперь прошелся по комнате, поглядывая на хозяина, спокойно сидящего в кресле. — Откровенность за откровенность, да?

— Нет, — сказал хранитель. — У меня нет вопросов. Разве что вам захочется рассказать.

— Вы уверены, что хотите разговора со мной? — перебил его Андрей. — Уверены?

Вениамин вздохнул.

— Спрашивайте, — повторил он. — Вам нужно, я понимаю.

Андрей выругался, поймал взгляд хозяина, осекся.

— Простите, — пробормотал он. — Ладно, вы правы. Мне нужно. Если бы я еще знал, что именно… Но скажите мне — зачем? Как они могли… Сью… и ваша…

— Лариса, — торжественно сказал хранитель Джера. — Ее мирское имя было Лариса, и так она осталась в памяти моей.

Андрей чуть не выругался снова. Его сводил с ума этот театральный стиль и слог, который и его тоже — втихаря, исподволь — загонял в некие несвойственные ему рамки поведения.

— Ваша жена была, без сомнения, талантлива, — намеренно сухо, почти грубо сказал Андрей. — Не понимаю, как она могла перечеркнуть свой талант, отказаться от себя самой, стать джернутой. Зачем?

— Уйти в джер, — мягко поправил Вениамин. — Мы формулируем это так.

Андрей развернул второе кресло так, чтобы оказаться лицом к лицу с хозяином. Сел.

— Мы? — переспросил он, но тотчас перебил себя: — Впрочем, не это важно. Ответьте — зачем?

Хранитель страдальчески улыбнулся.

— Вы задаете правильный вопрос, — сказал он. — Я тоже задавал его… Себе, уже после всего. Она хотела, чтобы ее заметили. Ей было что сказать. Я считаю, Лариса талантливее Джера… была. Но ее не замечали. Нет, разумеется, у нее были выставки, о ней знали коллеги, но я не об этом…

Вениамин сцепил длинные пальцы, обхватив ими колено. Откинулся на спинку кресла, прикрыл глаза — и заговорил, это был давний, многократно говоренный монолог, — и вдруг Андрей понял, или ему показалось, что он понял, в чем суть этой навязчивой пьесы: это был бесконечный разговор, в котором лишь один участник находился по эту сторону, а два других — по ту, ушедшая художница и еще кто-то. Джер… или сам Создатель?..

— Она рисовала лучше, чем Джер, — повторил Вениамин, — Я так считаю. Но ее не могли разглядеть. Сколько людей приходит на выставку? А сколько из них забывает увиденное тут же, покинув галерею? Людей слишком много, толпа — это качественно иная сущность, нежели индивид. Лариса… Она говорила — ее слишком мало. После выставок она плакала, у нее было чувство, что ее раздавили, затоптали… ей снились кошмары. Одиночка не может докричаться до толпы, никак. Она пыталась…

Хранитель вдруг открыл глаза, глянул на Андрея зорко и требовательно:

— Вы видели «Лунную ночь» Куинджи?

— Оригинал? — растерялся Андрей. — Ммм… как-то… нет. Репродукции…

— Это ее любимая картина, — глухо сказал Вениамин. — Лариса ездила специально в Петербург, чтобы… На свидание, она говорила. Даже среди художников — сколько поступит так, как она? Понимаете… Это искусство другой эпохи, оно индивидуально, шедевр, по сути своей, не подлежит тиражированию, копии не несут того смысла, что подлинник. И оно, индивидуальное искусство, теряется в столкновении с толпой, не доходит до адресата. Дойдет лишь то, что повторится многократно. Толпа запомнит оскал фотомодели, которая тычет в лицо пачку сигарет с каждого второго билборда — не одному покупателю, а всему миру. Должно родиться новое искусство времени толп и мегаполисов. Лариса была одна. Джера — много. Джер — повсюду, как эта реклама. Он неистребим, он на своей территории и в своем праве. Джер — это партизанская война искусства…

— Против чего? — хмуро спросил Андрей.

— Не знаю, — развел руками Вениамин. — Вам виднее. Я сопричастен — но я не часть джера, у меня иная миссия.

— Миссия?! — резко сказал Андрей. — Вы безумец — простите, Вениамин. Причем опасный. Вы как наркоторговец… нет, хуже, как переносчик смертельной болезни. Все эти россказни — вы просто придумали себе смысл жизни после гибели жены, я могу вас понять — но вы же подталкиваете к пропасти других! Если ваша любимая там погибла, это не повод, чтобы водить на обрыв экскурсии! И помогать желающим спрыгнуть!

— Говорите, — мягко кивнул хранитель, и Андрей замолчал.

— Боюсь, мы на разных сторонах в этой войне, — пробормотал он через минуту и встал.

Хранитель молча покачал головой — непонятно, возражая или соглашаясь, — и тоже поднялся с кресла.

— Я могу вам чем-то помочь? — спросил он без выражения.

— Нет, — сухо сказал Андрей. — Хотя… у вас есть пятый джер? Нет смысла тянуть. Это не моя дорога, но меня убедили, что ее нужно пройти до конца. Ваши аргументы я тоже учел.

Хозяин вздохнул.

— Я понимаю вас лучше, чем вы можете представить, — тихо сказал он. — Да, у меня есть все матрицы. Я надеюсь когда-нибудь… Впрочем, простите, вам это неинтересно.

— Нет, — подтвердил Андрей.

Вениамин вздохнул еще раз, нагнулся, пошарил на полочке журнального столика, выпрямился. Андрей молча взял с его раскрытой ладони капсулу психомаски и шагнул к двери. Глупо было говорить «Прощайте», но еще глупее было бы сказать «До свидания».

— Спасибо, — нехотя обернулся Андрей на пороге.

Хранитель шевельнул губами. Видимо, тоже искал уместные слова — и не находил.

Андрей усмехнулся. И шагнул через порог, небрежным жестом прикладывая капсулу к виску.

Как револьвер с последним патроном.

Нахватался театральщины, брезгливо подумал он.


Джер-третий | Новые мифы мегаполиса | Джер-пятый