home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


Бурей и Сучок

Эй, кто-нибудь!!! Ох… Эй… Всех убью, один останусь… Эй!!! Ох… Против обыкновения, никто не нес Бурею рассола, никто вообще не являлся на его крик! При тех порядках, которые завел у себя в доме обозный старшина, это было чем-то, вроде начала конца света и совершенно не укладывалось в голове, тем более в голове, трещавшей с похмелья.

— Да что ж такое-то? Ох… Эй!!! Ох… Уй… Поубиваю… и сам убьюсь…

Со двора доносились звуки какой-то суматохи, потом, словно по покойнику, запричитал женский голос. Бурей прислушался… нет, вроде бы не по покойнику… но причитает… Собака еще гавкает… как-то непонятно гавкает…

— Гр-рр… Ох… С-сучок, зараза… Мелкий, мелкий, а пьет… как будто насквозь через него протекает…

— Лестницу, лестницу несите! — донеслось со двора. — Да не ту! Эта короткая!

— На кой вам… Ох… лестница? Бурей на всякий случай огляделся — не на сеновале ли он заночевал? Нет, на своей постели. А зачем тогда лестница?

— Э-э-эй!!! Ох… не успею поубивать… так сдохну…

— Дурак!!! — донеслось с улицы.

— Что-о-о? Да я тебя… Гр-р-р… Ох…Бурей попытался встать, но его повело в сторону, он запнулся за что-то и повалился на пол.

— Дурак!!! Уронишь!!! — снова раздался тот же голос.

— Так уже ж уронили!!! — взревел Бурей. — Мать вашу так-растак… Ох… Да помогите же кто-нибудь!!!

— Не-а! — донеслось со двора. — Без лестницы не выйдет!

— Да на кой вам… Ох… Ну, я сейчас выйду… я сейчас так выйду! Вот только сапоги надену…

Сапоги никак не желали попадаться на глаза… перед глазами вообще плавала какая-то муть, а свет, проникавший через волоковое окошко казался ослепительным до боли. Бурею вдруг стало жалко самого себя до слез — лежит тут один, всеми позабытый, и сапоги, стервецы, куда-то смылись… наверняка сговорились промеж себя…

— Ну, я вам, задрыги, каблуки-то… Ох… поотдираю, только попадитесь!

Бурей приподнял край свесившегося одеяла и заглянул под лавку. Оба сапога, перемазанные в навозе, обнаружились там… воняло от них… Бурей ощутил подкатывающую дурноту, но полностью прочувствовать ее не успел, через окошко долетел, теперь уже женский, голос:

— Ты куда заглядываешь, охальник?!!! Ты куда глазищи свои…

— Э? — удивился Бурей и торопливо опустил приподнятый край одеяла.

— Да чего у тебя там смотреть-то, коровища? — донеслось из окошка.

— А-а-а! — Бурей расслабленно ссутулился. — Так бы сразу и говорили… Ох…

— Глаза твои бесстыжие! И рожа у тебя гнусная!! Жеребец стоялый!!!

Сквозь ругательную бабью скороговорку стали прорываться звуки воспитательного физического воздействии и, совершенно непонятно почему, участия в этом воздействии дворовой псины.

— Гы-гы-гы-ы-ы! Ох… Не там искал, дурень… Ох… Сапоги-то здесь спрятались… Бурей снова попытался подняться на ноги, но получилось только на четвекреньки, зато поле зрения расширилось… — Э? А это… зачем? Наискось через горницу разлеглась искомая холопами лестница.

Путь до двери сегодня оказался примерно впятеро длиннее, чем обычно, раз в десять продолжительней по времени, и многократно труднее и опаснее. Как так получилось, для Бурея осталось совершенно непостижимым, но проклятая лестница попалась по дороге раз пять или шесть, и дважды, при этом, так ловко подставляла ему подножку, что он один раз просто упал, а во второй раз, пытаясь сохранить равновесие, добежал до стены, оборвал с нее висевший на колышке в углу медвежий тулуп и упал только после этого. Тулуп накрыл обозного старшину с головой, тот поворочался в темноте, несколько раз треснулся лбом и похолодел от ужаса — стены были со всех сторон сразу! Бурей еще повозился, осознал всю тщету своих усилий найти выход, длинно и тоскливо простонал, потом пристроил голову на согнутую руку и уснул.

Проснулся Бурей от удушья. Под тулупом было жарко, как в бане, воняло чем-то до предела мерзостным, глотка аж скрипела от сухости, а в голове бил копытами целый табун коней… или два табуна? Рука, исполнявшая роль подушки, затекла до полного онемения, а глаза не желали открываться ни в какую. То есть, веки-то поднимались, но ни одного, даже самого махонького, лучика света зрение не уловило.

— Эй! — позвал обозный старшина. Вернее, попытался позвать — то, совершенно неубедительное кряхтение, которое была способна воспроизвести пересохшая глотка, умерло, едва оторвавшись от губ. Впрочем, Бурей не услышал и его, так грохотали в голове копыта. Удушье не оставляло времени на размышления, надо было как-то выбираться. Несколько, сопровождающихся стонами движений, и суровая правда жизни предстала перед обозным старшиной во всей своей ужасающей неприглядности — выхода не было!

Дом обрушился и завалило? Нет… наверно воз опрокинулся и придавило мешками с… с чем? Судя по запаху, в одних мешках нестиранные портянки, а в других… да не возят это в мешках! И в коробах тоже не возят! И вообще не возят! Да куда обозники-то смотрят? Старшину придавило, а они… Шерсть!!! Медвежья!!! Медведь в берлогу затащил и придавил!!! Нож!!! На поясе… правая рука не шевелится… покалечил, зверюга, как не убил-то? Ничего, мы и левой… вот сейчас… Доски? В берлоге пол дощатый? Голоса? Люди!!!

— Куда поперлась? — спросил мужской голос. — Хозяин раньше полудня не проснется!

— Ой! Стой, куда? — невпопад отозвался голос женский.

— Чего такое?

— Да собака в дом забежала!

— Ну и ладно! Не шуми… не буди лихо, пока тихо!

Бурей напряг пересохшую глотку:

— Эй! Люди!!!

Не слышат… ушли… бросили на погибель… Доски, к которым обозный старшина приложил пылающий лоб, донесли какое-то клацанье. Что-то знакомое… Когти! Так клацают волчьи когти по камню!!! Обоз побили, люди ушли, теперь волки собираются на поживу… Вот, один уже и босые ноги лижет, сейчас вцепится…

— А-а-а!!! Гр-р-р…

Бурей, позабыв о том, что замурован, вскинулся, отбросил тулуп и схватил волка за горло… почти схватил — волк вырвался с истошным визгом и метнулся в угол горницы. Горницы? Волки в доме!!! Топор!!! Вон, в углу стоит… лестница какая-то… а, что б тебя… Что за хозяева? Лестница в горнице валяется, собака… Собака? А где волки? Бурей медленно начал приходить в себя. Обвел глазами помещение, опознал собственное жилье, рыкнул, ощерясь, на собаку, та в панике кинулась под лавку… что-то там важное было под лавкой… не вспомнил, плюнул и нетвердой походкой направился к двери — пить хотелось неимоверно. Уже собрался толкнуть дверь, как та сама распахнулась и за ней обнаружилась, собравшаяся входить холопка.

— А-а-а!!!

Глаза молодой бабы распахнулись чуть ли не шире орущего рта. Было с чего. Хозяин (и без того не красавец) с диким взглядом, опухшей и перекошенной на одну сторону рожей, волосы дыбом… и топор в руке!

— Стой, дура! — Бурей зацепил топором за плечо уже нацелившуюся сбежать холопку и подтянул к себе. — Рассол неси! Воды неси… ну, хоть что-то…

— А… а…

— Чего?

— А… Аист…

— Какой аист? Дура! Пить подай!

— Ребеночек… хозяин…

— Совсем охренели? Я говорю, пить… Какой ребеночек?

— Так это… в гнезде…

— Что-о? Ты в уме? Ты… да ты что несешь?

— Пяточка… хозяин…

— Какая пяточка? Издеваешься? Убью!!!

— Розовенькая!!! Хозяин!!! Из гнезда торчит!!! Без лестницы не достать, а лестницу-то ты вчера с собой унес!

— А?.. Я?.. Зачем?

— Да, хозяин… не убивай!!! Ты сам… спать с ней лег и ругался, что баба костлявая попалась…

Бурею очень хотелось кого-нибудь убить… ну, очень! Однако кто-то уже совал ему ковш с водой, а правая рука еще не отошла и топор пришлось бросить… кажется, кому-то на ногу…

В желании заиметь жизнеспособное потомство Бурей не пренебрегал никакими средствами, в том числе и весьма сомнительными, что уж там говорить про народные приметы! Так и появился у него на дворе высоченный шест, увенчанный тележным колесом. В положенный срок на этом колесе свила гнездо пара аистов, вывела птенцов, и, вот уже много лет каждую весну возвращалась на насиженное место. Своих-то птенцов они выводили ежегодно, а Бурею помощи от них что-то не было видно. Раз десять обозный старшина собирался перестрелять пернатых обманщиков из лука, раз двадцать сулил им награду (начал с ведра лягушек, потом обещал корзину, потом целую телегу и, в конце концов, дошел до обещания изловить всех лягушек во всех окрестных болотах). Аисты ни на угрозы, ни на посулы не реагировали, может быть потому, что Бурей всегда озвучивал свои намерения в пьяном безобразии? Один раз он даже выдернул шест с гнездом из земли и, не удержав равновесия, уронил его прямо на ворота, отчего колесо с гнездом соскочило с верхушки шеста и чуть не убило Варвару, наблюдавшую за процессом с улицы через щелку. Правда, это было зимой, и аисты о таком вопиющем акте вандализма ничего не узнали.

Сейчас Бурей стоял на крыльце и, щуря слезящиеся от яркого солнышка глаза, пытался разглядеть торчащую из гнезда пяточку. Действительно, что-то торчало… и даже, вроде бы, розовенькое… или желтенькое? В то, что аисты принесли ему ребеночка, обозный старшина не поверил ни на секунду — не привык он к подаркам судьбы. Тяжкое похмелье тоже не способствовало мечтаниям о внезапном счастье, а только что пережитая им отчаянная борьба за жизнь (не то под развалинами дома, не то под опрокинутым возом, не то и вовсе в медвежьей берлоге) настраивала, скорее, на мрачную решительность, чем на мечтательность. Но разбираться-то было надо!

— Лестницу давайте!

— Дык… в горнице…

— Несите сюда, чувырлы!

— Дык, хозяин… ты ее поломал вчера — в горнице не помещалась!

— Гр-р-р… убью, мать вашу…

— Хозяин!!! У соседей попросили… вон, смотри, несут уже!

— Ох… тогда не убью… рассолу мне!

Под взглядами разинувшей рты челяди, Бурей, со стонами и кряхтением полез по приставленной лестнице к гнезду. Едва он поднялся над уровнем забора, как сделался объектом пристального наблюдения еще и со стороны соседей. Преодолев примерно две трети пути, обозный старшина не выдержал и огласил окружающее пространство ревом:

— Чего вылупились? Лестницы не видали?.. Э!!! Погоди!!!

Последние слова адресовались уже не соседям, а шесту, который начал медленно крениться, выворачивая свой нижний конец из земли. Бурей рванул по лестнице вниз, но было уже поздно — шест кренился все больше и больше, и, в какой-то момент, окрестности огласило дружное «Ах!» — из гнезда выпал ребеночек! Лысый!!! С бородой!!! Зовут Сучком!!!

Холопы и холопки дружно кинулись ловить «младенца», а Сучок падал камнем, в той же позе, в какой и спал — свернувшись клубочком. Проснулся он, надо понимать, только тогда, когда сшиб с ног сразу двоих, пытавшихся подхватить его мужчин. Высота была уже невелика, да и «спасатели» смягчили удар, поэтому Сучок не разбился, а заметался — сунулся туда-сюда на четвереньках, натыкаясь на ноги окруживших его людей, ничего не понял, уселся на землю, и, с совершенной очевидность для окружающих, озадачился вопросом: «Где я, что я, и зачем?».

— Сучок!!! — взревел все еще стоящий в раскорячку на упавшей лестнице, Бурей. — Стебать тя оглоблей!!! На хрена ты туда залез?!!!

— А?

— Я говорю… Ох… Чурбан треснутый! Чего тебя в гнездо занесло?

— Сам просил уважить, — поведал Сучок — место под ребеночка пригреть…

— Врешь!!!

— Сам ты чурбан треснутый! Я бы без помощи туда взобрался? Ты же и подсаживал, жопа конячья!

Над подворьем обозного старшины повисла напряженная тишина. Молчал Бурей долго, но зато вопрос, заданный им после паузы был, что называется, не в бровь, а в глаз:

— Опохмелиться хочешь?

— Ох, и повезло же тебе, Кодрашка… — Бурей, прищурив глаз, как при стрельбе, уже в четвертый раз нацелился носиком кувшина с бражкой на чарку и опять промахнулся. — Да что ж ты вертишься-то?

— Кто? Я? — Сучок пощупал скамью, на которой сидел, и отрицательно покрутил головой. — Не, я не кручусь.

— Да не ты! Стол! — Обозный старшина склонился к столешнице и с хлюпаньем втянул вытянутыми в трубочку губами лужицу пролитой браги. — Или весь дом… или это… вообще все! Вот, опять пролил.

— Э-э-э, Серафимушка, не бывать тебе плотником… целкости должной нет. Это тебе не с луку стрелять, тут таинством владеть надобно!

— Э? — Бурей озадачено поскреб в бороде. — Каким таким таинством?

— Ага! Так я и рассказал! — Сучок приосанился и попытался придать себе неприступно-загадочный вид, но получилось неубедительно из-за застрявших в броде прядей квашеной капусты. — Таинство… оно… Выпьем!

— Не буду!

— Ну, не хочешь… как хочешь! — Сучок пренебрежительно махнул рукой. — Я и один могу… А почему?

— Ты меня обидел!

— Я?!! — изумился Сучок. — Да ни в жизнь! Серафимушка! Да ты ж тут единственный человек, который в своем уме! Все ж остальные дикие какие-то, сущие звери! И дети у них… вон, на Младшую стражу глянешь, жуть берет! Так и мнится, что бабы их прямо в доспехе рожали! Корней, ну прямо… как его? А! Скимен рыкающий! Ратники его — смерть ходячая! Архи… Ахри… страх… староста ваш! Как глянет! Как глянет… и баба у него лучница! Да что там ратники! Обозники-то! Илья… недавно мне такое сказанул… я чуть портки не потерял! Твое воспитание, между прочим, Серафим…

— Э? Мое? — Бурей ненадолго задумался, а потом подтвердил: — Да! Мое! А чего сказанул?

— Чего, чего… — Сучка аж передернуло от воспоминаний. — Я ему по чарочке принять предложил, он говорит: «Некогда. Дел много». Нет, ты представляешь себе?!!

— Ой… Ик. — Бурей прикрыл рот ладонью и вытаращился на Сучка. — Не-е, Кондраш, он, пока у меня был, никогда… Это его там испортили!

— Точно! — Плотницкий старшина упер в Бурея указующий перст. — Ох, мудер ты Серафим Ипатьич, ох, мудер, как все прозрел! Истинно, истинно, вертеп там бесовской! И Михайла, в любомудрии погрязший, и мать его… это самое… с Рудным Воеводой… и греха не страшится! И Юлька…

— Гр-р-р! Ягодку не трожь!!!

— Так я ж и объясняю… Михайла так прямо при всех и сказал: «Бурей — добрейшей души человек!». Уж ему ли не знать? Так и говорит: «Добрейшей души!». И все соглашаются! Да и как не согласиться? Я всяких в своей жизни видал… с князьми, как с тобой, разговаривал, а такого, как ты, ни разу не встречал!

— Ну… ты уж совсем… — Бурей опять ухватился за кувшин, но обнаружил, что чарки полны. — Прям… тебя послушать, так и…

— И скромный! — подхватил Сучок. — И набожный! И… давай, Серафимушка, за тебя! Дай тебе Бог здоровья!

Друзья опрокинули по чарке, Бурей захватил жменю квашеной капусты и смачно захрустел, а Сучок, нюхнув корочку хлеба, продолжил:

— Я ж тут, было, уже совсем затосковал, народ-то все вокруг дикий, видом страхолюдный… даже зверообразный! Прямо сыроядцы какие-то! Нет, на вид-то они даже и благообразны… некоторые, но в душе-то! Ты представляешь? Я ему в морду со всей мочи, а он смотрит так, будто неприятно ему, что я руки перед тем не помыл!

— Гы-ы-ы! Это у нас умеют!

— Вот именно! И вдруг ты! Посреди всего этого ужаса! Такая же, как я сам, душа неприкаянная. Ну, признайся: ты, ведь, тоже почуял? А? Ну, почуял же? — Сучок сжал ладони перед грудью и умилися: — Как ты меня тогда об забор! Ласково, даже не сломал ничего!

— Ну, уж… ласково… — Засмущался Бурей. — Скажешь тоже… неприкаянная.

Застенчивость настолько не вязалась с внешним видом обозного старшины, что Сучку стало его жаль и захотелось сказать что-нибудь ободряющее.

— А за Юленьку ты, Серафим, не беспокойся! Она сама кого хочешь… Вот у меня один дурень ее, как-то, дурным словом помянул, так тут же, не сходя с места, себе обухом по пальцу и звезданул! Чуть не в лепешку разбил!

— Гы-ы-ы! — тут же развеселился Бурей. — А ты говоришь: «Таинство! Целкость!». Гы-ы-ы!

— Да! Таинство! — взвился Сучок. — Если хочешь знать, у нас в Новгороде Северском, любой из моей артели… Ну, вот случается, что выпить страсть, как охота, а нечего! И тогда мы идем в кружало и бьемся там об заклад… на выпивку, само собой. В мах, из-за плеча, рубим топором мухе лапки. А муха жива остается! Только муху покрупнее надо брать — работа, все-таки, тонкая. А еще лучше овода — он на вид муха мухой, только серая, но не в пример нажористей.

— Мухе? Ноги?

— Ага!

— Топором?

— Им, родимым!

— Врешь!

— На, смотри!

Сучок сунул Бурею под нос указательный палец левой руки с искривленным, бугристым, изуродованным давним ранением, ногтем.

— Вот! Это я, еще, когда только учился, себе тяпнул.

— Ух, ты! — восхитился обозный старшина. — За это надо…

— Да! Наливай!

Бурей снова промахнулся мимо чарки, но на этот раз плеснул бражку не на стол, а в миску с кашей.

— Ничего! — успокоил его плотницкий старшина. — Так даже лучше — и выпивка и закуска разом.

— Ничего не лучше! — не согласился Бурей. — Пока я его обеми… обиме… двумя руками держу… — он ухватился за столешницу так, что захрустели толстенные, в два пальца, доски — не вертится. Но наливать-то, тогда, как? Руки-то заняты!

— Ну, давай я наливать буду.

— Невместно! — Бурей замотал головой. — Ты гость!

— Ну, тогда… не знаю! Э-э… Может быть, я стол подержать попробую?

— О! А ну, давай!

Некоторое время обозный старшина внимательно наблюдал за усилиями старшины плотницкого, у которого от натуги даже вспотела лысина, потом разочарованно вздохнул и поинтересовался:

— А сильней не можешь?

— Фу-у! — Сучок утерся рукавом. — Что, совсем не помогает?

— Не то, чтобы совсем… крутится-то медленнее, но не останавливается же, зараза!

— И как же быть? Наливать-то надо!

Оба сотрапезника впали в задумчивость. Сучок чертил пальцем на мокрой столешнице какие-то сложные узоры, а Бурей, сжимая в кулаке по нескольку лесных орехов, дробил на них скорлупу и, сам того не замечая, просыпал большую часть плодов своих усилий мимо стола, на пол. После нескольких минут размышлений, обозный старшина, кивнул сам себе, решительно хлопнул ладонью по столу, скривился, наколов руку обломком ореховой скорлупы и спросил:

— Кондраша, ты мне друг?

— Серафи-им! Да что ж ты такое… Даже и обидно как-то!

— А, если друг, то научи меня таинству целкости!

— Вот, значит, как… — Сучок побарабанил пальцами по столешнице. — А! Будь по-твоему, Серафимушка. Для друга не жалко! Только уж не обессудь, научу не всему таинству, а только, чтобы наливать без промаха. Значит, так…

— Т-с-с! — Бурей прижал палец к губам. — Идет кто-то.

В горницу вошла холопка с глиняной миской в руках. В миске горкой лежали куски исходящего ароматным паром, еще негромко скворчащего, жареного мяса.

— Эге, мяско пожаловало! — Сучок радостно потер ладони.

— Откушай гость дорог… — начала, было, холопка, но Бурей прервал ее, звонко шлепнув ладонью пониже спины. — Ой!

Бурей, не обращая внимания на холопку, поднес ладонь к глазам и принялся ее пристально разглядывать.

— Кондраш… гляди-ка, а тут не промахнулся!

— Конечно, не промахнулся! — согласился Сучок. — Она ж не крутилась.

— Точно заметил? — Бурей подозрительно прищурился.

— Не сомневайся, Серафимушка, у меня на это дело глаз навострен! Точно, не крутилась!

— Угу… так что там с таинством-то?

— Фефяшь… — Сучок уже успел засунуть в рот изрядный кусок мяса. — Уф… гогяшее.

— Сам ты гогяший! — Возмутился Бурей. — Закусываешь, а не выпили!

Сучок торопливо задвигал челюстью и с натугой глотнул.

— Все, все, все уже! Слушай!

Зажав между большим и указательным пальцами правой руки перышко зеленого лука, плотницкий старшина оттопырил остальные пальцы и взмахнул получившейся «указкой» над столом.

— Вот, значит, чарка. — Сучок указал перышком лука на названную посуду. — А вот твоя рука. — Перышко щекотнуло ладонь Бурея.

— А это для чего? — Обозный старшина выхватил лук из пальцев Сучка и засунул себе в рот.

— Вот, душевный ты человек, Серафимушка… ничего не скажешь, душевный! А красоты не понимаешь!

— А причем тут красота-то?

— Ну… как бы это объяснить… — Сучок поскреб в затылке. — Был у меня случай один. Перестилали мы как-то полы в Храме Божьем… дай Бог памяти… не важно. А там как раз регент с хором упражнялся. И все у них что-то не ладилось. Вроде бы и поют стройно, и голоса звонкие, а… все что-то не то! И регент сердится: без души, мол, поете. Мы уж и шуметь поменьше старались, чтоб не мешать, а у них все не ладится. И вдруг регент говорит: «Погодите», и выходит вон. Потом возвращается, а в руке ромашка. Показывает ее певчим и объясняет:

«Вот, поглядите! Цветок, будто бы и прост, а сколь красоты неизбывной Господь в него вложил! Какое чудо, какое совершенство! Вглядитесь, как все его естество приспособлено к тому, чтобы к солнцу тянуться, чтобы весь день за ним поворачиваться и воспринимать животворный свет с небес льющийся! Как утром его лепестки раскрываются, ловя первые лучи зари, как дарит он трудящимся пчелам сладчайший нектар, как радует глаз человеческий, отдыхающий на нем, от суеты сует мирской! Господь одарил его радостью нести в мир красоту, но так же Он одарил и вас, дивными голосами, дабы и вы могли приумножить красоту и радость в сотворенном Им мире. Этот цветок всей своей жизнью, всем своим существованием оправдывает дарованное ему Господом свойство малой своей лептой приумножать общую красоту мироздания! Разве ж это не пример для вас?

Вы можете сказать, что кроме пения у вас и других дел полно. Но так же и цветок: дает нектар пчелам, бросает в землю семена, служит кормом для скотины бессловесной или ложится в землю, удобряя ее. И все это он делает изо всех сил, не отлынивая и не отвлекаясь. Умом его Господь не наделил, а посему, исполнение предназначения и есть для него высшее счастье. Вас же Господь наш Вседержитель одарил превыше всех остальных тварей, дав свободу воли и разум, чтобы ей воспользоваться. Разумно воспользоваться!

Да, цветок более того, к чему приспособлен, творить не может, но зато творит это всей своей сутью, без остатка. Вы, в обыденной жизни, заняты иными делами, но вступив под сень Храма Божьего, отриньте мирскую суету, станьте, как этот цветок, отдайтесь всем существом своим той единственной стезе, ради которой вы здесь находитесь — оправдайте же и вы свой дар певческий, данный вам Господом!».

И взмахнул цветком. И они запели. Как они запели, Серафимушка! Моих обормотов аж слеза прошибла, да я и сам… веришь, Серафим, забыл, где я!

Так, тот регент все лето разными цветками перед хором и махал, а люди в тот храм даже издалека приезжали, чтобы певчих послушать… Я тоже ходил, хоть и работу там давно мы закончили. А потом осень настала… зима. Цветов нет. Встретил я как-то регента на улице. Идет, скукожился весь, грустный такой… Пошел я к себе и стал делать деревянный цветок! Не смеешься, Серафим? Нет, вижу, что не смеешься.

Бурей слушал, пригорюнившись и перекосив подпирающим щеку кулаком свою жуткую рожу. Показалось Сучку, или на самом деле как-то подозрительно заблестели глаза у обозного старшины?

— Больше недели возился, пока понял, что красить его не надо — у дерева своя красота есть! А как понял это, так и получилось! Деревянный-то, деревянный, а все равно живой! Подарил я его регенту, так он меня благодарил, так благодарил… А я только после этого по-настоящему дерево чувствовать и научился. Наливай!

Бурей плеснул бражки в чарки, друзья выпили.

— Вот и все таинство, Серафимушка! Ты же в этот раз не промахнулся?

— Э? А как это?

— А вот так! У цветка ума нет, но он свое дело делает исправно. У руки твоей тоже ума нет, но дело свое она знает… много разных дел, все, которым ты ее за всю свою жизнь научил. Вот и пусть разум, тем более пьяный, ей свое дело делать не мешает. Ты же сейчас не думал: как кувшин держать, да как в чарку струей попасть? Вот рука и не промахнулась.

— Э? — Бурей недоверчиво уставился на свою руку и пошевелил пальцами. — Так просто?

— Проще некуда, Серафимушка.

— Ну, ты прямо как… — Бурей запнулся, подбирая слово, потом выпалил: — Прямо, как Настена!

— Ну, так и я в своем деле не менее искусен, чем она в своем! — не затруднился с ответом плотницкий старшина. — У нее травы, да наговоры, а у меня топорик, а суть-то одна — знание, освященное чувством — мастерство. — Сучок вдруг озорно подмигнул Бурею. — Ты думаешь, что я ума лишился, когда с малым топориком против меча пошел? Не-а! Я им владею… рука моя владеет получше, чем ваши ратники зверообразные мечами своими. Не лучше всех, конечно, но лучше многих. А тот обормот, с которым я тогда схлестнулся, меч с умом держал, моя же рука с топориком без ума управлялась. Не меня ты тогда от смерти спас, Серафим, а его. Меня же ты спас от убийства вольного человека закупом. Вот так-то, старшина!

— Кондрат… — Бурей потрясенно смотрел на тщедушного лысого человечка, едва достававшего макушкой середины его груди. — Предназначение… а какое у меня предназначение? Не знаю… Цветку хорошо — ему думать не надо, делай, что предназначено. А мне как?

— Да-а… Верно ты говоришь, Серафим: хорошо, когда думать не надо… для того и пьем. Наливай!

Выпили, закусили помолчали… вразнобой вздохнули, еще помолчали.

— Кондрат, а давай я тебя выкуплю! И долг прощу! У меня много…

— А я тебе ребенка сделаю, Серафим! Показывай, с кем?

— Что-о?

Бурей озверел мгновенно и вздыбился над столом как атакующий медведь. Сучок даже не пошевелился, а лишь издевательски поинтересовался:

— Может и по нужде вместо меня сбегаешь, или есть вещи, которые, все же, самому делать надо?

— Гр-р-р… — Бурей еще некоторое время покачался на задних лапах (иначе не скажешь!), нависая над столом, потом тяжело осел на скамью. — Дурень лысый… убить же мог…

— А и убил бы! Пьяному умирать легко, не страшно. Наливай, умник волосатый… вот видишь, опять не промахнулся!

— Чтоб тебя…

— Согласен! — Сучок вознес чарку над столом. — Давай, Серафимушка! Чтоб меня!

Два голоса — басовитый рык и хрипловатый тенор — старательно выводили слова песни на совершенно непривычный, даже какой-то неправильный, но берущий за душу мотив. Певцов совершенно не смущало, что они повторяют одно и то же в пятый или шестой (а может и в десятый) раз. Первый-то раз звучал только один голос, а второй только подрыкивал, да и то не в лад. Но потом дело пошло. Сейчас уже никто не сбивался, и песня лилась свободно.

Черный ворон, что ты вьешься

Над моею головой?

Ты добычи не дождешься,

Черный ворон, я — не твой!

— Душевно… — пробормотал Бурей. — Не по-нашему как-то, но душевно.

— Михайла ребят своих учил, а я запомнил. И что за парень? Все у него через задницу, но получается, рубить-колотить… и даже хорошо бывает. Вот, как сейчас.

Что ты когти распускаешь

Над моею головой?

Иль добычу себе чаешь? —

Черный ворон, я — не твой!

— Да, хорошо… Знаешь, Кондраша, а ведь он меня убить должен. Пророчество такое.

— Наплюй, Серафимушка. Михайла всякие пророчества на хрену вертел. Бабы болтают, что его никто заворожить не может. Ни Настена, ни Нинея… и попа он не боится. Веришь, мальчишка, сопляк, а бывает… как сказанет что-нибудь, как глянет, сам себя сопляком чувствуешь. Нездешний он какой-то…

— Здешний он Кондраш, здешний. Я сам видел, как его крестили. Прямо в купель напрудил, зараза мелкая. Родиться не успел, а уже все не как у людей… Так и дальше пошло-поехало.

Завяжу смертельну рану

Подаренным мне платком,

А потом с тобою стану

Говорить все об одном.

— Кондраш, у тебя мечта есть?

— Угу. Выкупиться, и артель выкупить. Сам же знаешь.

— Не, Кондраш, это не мечта, это работа, которую сделать надо, и сделать можно. А мечта… это вот так, что, может быть, и не сбудется никогда, а думать об этом все время хочется.

— И у тебя такая мечта есть?

— Угу.

— А про что? Не, Серафим, если не хочешь, не говори…

— Тебе можно, Кондраш… ты поймешь. Как ты про цветок-то…

— Это не я, это регент. Я только повторил.

— А я и повторить не смог бы… Только ты, Кондраш, как от себя рассказывал… Я видел. Чужие слова так не повторяют.

Полети в мою сторонку,

Скажи маменьке моей,

Ты скажи моей любезной

Чтоб не ждали впредь вестей.

— Вот о любезной-то я и мечтаю, Кондраша.

— А я думал… об ребеночке…

— Ребеночек, Кондраш, само собой… только без любезной… пробовал я уже, ничего путного не выходит…


* * * | Богам — божье, людям — людское | Примечания