home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


ГЛАВА 10

Когда Гензель и Гретель замерли на месте, увидев дом на лесной поляне, у них, наверное, от страха волосы зашевелились на затылке. А колени, наверное, так ослабели, что только лютый голод заставил их сдвинутся с места. И некому было предостеречь их и удержать: несчастные, подавленные горем родители находились в это время далеко. Поэтому они помчались что есть мочи к дому, где жила старуха, древняя, как смерть, хотя и шевелились у них на затылке волоски и подгибались коленки. Точно таким же образом голод может побудить к действию взрослого человека: колени перестанут у него подгибаться и перестанет частить сердце при одной лишь мысли, что он сможет сейчас утолить свой голод. В особенности если он алчет не имбирных пряников и не жевательной резинки, а золота.

Молочник, пригнувшись, прошел под черными ветвями грецкого ореха и направился к большому ветхому дому. Он знал: когда-то здесь жила старуха, — но сейчас не видел перед собой ни малейших признаков жизни. А между тем в густых зарослях мха, таких пышных, что он мог бы погрузить туда руку по локоть, жил полной жизнью не замечаемый им мир обитателей леса. Да, здесь царила жизнь, она ползала, пробиралась украдкой, сновала среди веточек мха и круглые сутки не смыкала глаз. Жизнь эта рыла норки и передвигалась скачками, но так бесшумно, что ее нельзя было отделить от зеленых стебельков, на которых она копошилась. Рождение, жизненный путь и смерть — все это свершалось под покровом пушистой веточки, с ее обратной стороны. С того места, где стоял Молочник, дом выглядел так, словно его торопливо снедает безжалостный недуг, симптомы которого — темные, мокрые язвы.

За его спиной, всего лишь на расстоянии мили, пролегала мощенная щебенкой дорога, о чем время от времени напоминал, такой успокоительный сейчас, шум проезжающей автомашины — одна из них принадлежит преподобному Куперу, а за рулем сидит его тринадцатилетний племянник.

«В полдень, — так сказал ему Молочник. — Приедешь за мной в полдень». С тем же успехом он мог бы сказать — через двадцать минут, а сейчас, когда на него навалилось это безлюдье, эта мертвая, как кажется горожанам, тишина, он жалел, что не назначил пять минут. Но даже если бы мальчику не пришлось ради этой поездки отрываться от работы по дому, довольно странно взрослому мужчине отправиться за пятнадцать миль от Данвилла «по делу» и возвратиться в тот же миг.

Зря он сочинил такую сложную историю, стремясь скрыть истинную цель этой поездки: попадется кто-то любопытный и начнет во все вникать. К тому же ложь должна быть предельно простой, как и правда. Излишние подробности и впрямь излишни. Но он так устал после бесконечной тряски в автобусе — началась она в Питсбурге, сменив роскошное путешествие самолетом, — так устал, что от усталости перестарался, стремясь придумать нечто убедительное.

Воздушное путешествие взбодрило его, возродило склонность к иллюзиям и ощущение своей неуязвимости. Высоко над облаками, тяжелый и в то же время легкий, застывший в неподвижности огромной скорости («крейсерская скорость», сказал летчик), сидя в замысловатом металлическом сооружении, внезапно обернувшемся сверкающей птицей, он не мог поверить, что когда-то совершал ошибки и способен их совершать. Одна лишь мысль слегка его огорчала: Гитара не летел с ним вместе. Ему бы тут понравилось — вид из иллюминатора, еда, стюардессы. Но Молочнику хотелось провернуть все самому, без посторонней поддержки. Сейчас, именно сейчас ему захотелось действовать в одиночку. Здесь, в воздухе, оторванный от реальной жизни, он чувствовал себя свободным, но, когда перед отъездом он разговаривал с Гитарой, все кошмары повседневности метались, хлопая его крыльями по лицу, и это его сковывало. Гнев Лины, волосы Коринфянам, распущенные, непричесанные, в довершение к тому она и губы тоже как-то распустила, скрытая опека матери, бездонная алчность отца, ввалившиеся глаза Агари — кто знает, может быть, он кое-что и заслужил, но уж совершенно точно, что все это ему обрыдло и нужно как можно скорей уезжать. О своем решении он рассказал Гитаре раньше, чем отцу.

— Папа думает, что мешочки до сих пор лежат в пещере.

— Все может быть. — Гитара маленькими глотками отхлебывал чай.

— Во всяком случае, есть смысл проверить. Хотя бы будем точно знать.

— Очень правильно все говоришь.

— Так вот, я и поеду.

— Один?

Молочник вздохнул.

— Угу. Один. Мне необходимо выбраться отсюда. Понимаешь, мне надо уехать, просто позарез.

Гитара поставил чашку на стол, сжал руки и уткнулся в них губами.

— Нам, по-моему, вдвоем было бы легче? Допустим, ты попадешь в какую-нибудь переделку…

— Оно-то, может быть, и легче, но, когда один человек бродит по лесам, это выглядит не так подозрительно, как если ходят двое. Если я найду там золото, я приволоку его сюда и мы разделим его в точности так, как условились. А не найду, ну что ж… хотя бы сам вернусь.

— Когда едешь?

— Завтра утром.

— Отец твои как относится к тому, что ты едешь один?

— Я еще не говорил ему. Пока что это знаешь только ты. — Молочник встал и, подойдя к окну, поглядел на ступеньки, ведущие к комнате Гитары. — А, пропади все пропадом!

Гитара внимательно поглядел на него.

— В чем дело? — спросил он. — Ты отчего не в духе? Разве так себя ведут, отправляясь в погоню за светлой мечтой?

Молочник повернулся к нему лицом и сел на подоконник.

— Надеюсь, что мечта и в самом деле светлая и что дорогу мне никто не перебежит — очень уж мне нужно осуществить ее, свою светлую мечту.

— Всем нужно.

— Мне больше всех.

Гитара усмехнулся.

— Вот сейчас тебя, похоже, и впрямь разобрало. Почище, чем вначале.

— Да, пожалуй, меня прикрутило сейчас хуже, чем тогда, а может быть, так же. Не знаю. Знаю я только одно: хочу жить самостоятельно. Мне надоело служить мальчиком на побегушках у моего старика. А пока я в этом городе, мне придется служить у него мальчиком на побегушках. До тех пор, пока у меня не заведутся свои деньги. Мне необходимо выметаться из дома, и, уезжая, я не хочу никому быть обязанным. Мое семейство меня скоро психом сделает. Папаша хочет, чтобы я был в точности как он и ненавидел мамашу. Мамаша хочет, чтобы я мыслил, в точности как она, и ненавидел папашу. Коринфянам не желает со мной разговаривать, Лина гонит меня вон из дома. Агари хочется приковать меня цепью к своей кровати или убить. От меня все чего-то хотят, понимаешь? Всем кажется: ни у кого другого им не удастся это получить. А у меня удастся, так они считают. Что это такое, я не знаю… То есть не знаю, чего же им на самом деле нужно от меня.

Гитара вытянул ноги.

— Им нужна твоя жизнь, приятель.

— Моя жизнь?

— Что же еще?

— Да знаешь, нет. Агари нужна моя жизнь. А старикам моим и сестрам… им нужно…

— Я не в том смысле. Я не говорю, что они хотят отнять у тебя жизнь; им нужно, чтобы ты жил для них.

— Совсем ты меня запутал, — вздохнул Молочник.

— А ты выслушай меня. На этом построено все наше существование. Жизнь черного человека нужна всем. Всем до единого. Белому мужчине одного только надо — чтобы черный был мертв или молчал, то есть вел себя, как мертвый. Белая женщина не лучше. Ей нравится, когда у нас «универсальное», общечеловеческое мировоззрение, а «национального самосознания» — ни-ни. Мы должны быть смирными, но не в постели. В постели — хоть с кольцом в носу. А за пределами постели мы, видишь ли, просто обыкновенные люди. Ты говоришь ей: «У меня линчевали отца», а она тебе: «Да, да, конечно, но ведь ты лучше линчевателей и должен об этом забыть». А черной женщине ты нужен весь без остатка. Они это именуют любовью… и пониманием. «Почему ты не понимаешь меня?» — это значит: не люби, кроме меня, никого на свете. «У тебя должно быть чувство ответственности», — говорит она, но это означает: не смей ходить туда, где меня нет. Ты хочешь взобраться на Эверест, она завяжет в узел твои веревки. Скажешь ей: я хочу опуститься на морское дно — просто так скажешь, ради проверки, — она тут же припрячет твой баллон с кислородом. Или без таких крайностей. Просто купи себе рожок и скажи: я хочу, мол, на нем играть. Ах, музыку они, конечно, обожают, но только после того, как ты выполнишь все остальные обязанности. И даже если ты все делаешь, как следует, если ты проявил редкое упорство и взобрался на вершину Эвереста или играешь на рожке, и притом ты хороший, замечательный, — им этого все равно недостаточно. Ты до того усердно дуешь в рожок, что вздохнуть не можешь, а ей нужны остатки твоего дыхания, чтобы ты ей рассказал, как ты ее любишь. Ей требуется все твое внимание. Ты рискуешь жизнью, а она говорит: пустяками занимаешься. Ее не любишь. Она не позволит тебе рисковать даже жизнью, понимаешь, твоей собственной жизнью, если только ты не рискуешь ради нее. Ты и умереть-то не имеешь права, разве опять же ради нее. А зачем, скажи мне, дана человеку жизнь, если он даже не вправе выбрать, за что умереть?

— Никто не выбирает, за что ему умереть.

— Можно выбрать, на худой конец — попробовать.

— Ты какой-то желчный. Если у тебя такие настроения, зачем ты ввязался в эту числовую игру? Зачем тебе сохранять расовые пропорции и так далее? Каждый раз, когда я тебя спрашиваю, для чего ты все это делаешь, ты отвечаешь: во имя любви. Любви к неграм. А тут вдруг оказывается…

— Во имя любви, ну конечно, во имя любви. Ради чего же еще? Но ведь могу же я критиковать то, что люблю.

— Можешь, можешь, но тебя послушать — получается, между белыми и черными женщинами нет никакой разницы, кроме цвета кожи, — все хотят от нас одного и того же. Ты говоришь: тем и другим нужна наша жизнь, им нужно, чтобы мы только для них жили. Так почему же твои «Семь дней» насилуют и убивают белую женщину, если кто-то изнасиловал и убил цветную? Зачем тебе за нее мстить?

Гитара вскинул голову и покосился на Молочника. У него слегка раздулись ноздри.

— Потому что она — своя.

— Ага. Ну ясно. — Молочник даже не пытался скрыть недоверие, звучавшее в его голосе. — Все, значит, хотят нас убить, кроме черных мужчин, верно?

— Верно.

— Тогда почему же мой отец — мужчина в высшей степени черный — пытался убить меня еще до того, как я на свет родился?

— Может быть, он думал, что родится девочка, кто знает. Хотя, впрочем, и слепому ясно, что отец твой очень странный негр. Он пожинает то, что мы сеем, а мы не можем ему воспротивиться. Он ведет себя, как белый, он рассуждает, как белый. Честное слово, я даже рад, что ты о нем заговорил. Может, ты мне объяснишь, каким образом он, после того как белые подонки отобрали у его отца имущество, ради которого тот вкалывал всю жизнь, и застрелили его прямо на глазах у собственного сына, — каким образом он, этот сын, может ползать перед ними на коленях? Почему он так их обожает? А Пилат? Она еще хуже. Во-первых, возвращается на родину подобрать кости какого-то белого подонка во искупление неведомо какой вины, во-вторых, оставляет в пещере золото, которое принадлежало этому подонку. Это что — добровольное рабство, как это назвать, скажи на милость? То-то ей так удалась роль тетушки Джемаймы.

— Послушай, Гитара. Начнем с того, что моему отцу глубоко наплевать, жив ли белый человек или дал дуба. Он просто хочет для себя того же, чего хотят они. А Пилат, конечно, немного с приветом, но ведь она хотела нас вызволить. Не разыграй она эту комедию, мы с тобой оба до сих пор грели бы зад на тюремных нарах.

— Не оба, а один. Она не меня, а тебя вызволяла.

— Да будет тебе. Это же просто несправедливо.

— Точно. Справедливость — одна из тех вещей, в которые я перестал верить.

— Но Пилат? За что ты на нее? Она же знала, что мы сделали, и все-таки пришла в участок и выручила нас. Унижалась, пресмыкалась, паясничала — все ради нас. А ее лицо ты видел? Тебе хотя бы раз в жизни приходилось видеть такое лицо?

— Один раз. Один только раз, — сказал Гитара. И он вспомнил, как улыбалась мать, когда тот белый вручал ей четыре десятидолларовые бумажки. В ее глазах светилось что-то большее, чем благодарность. Явно большее. Может, и не любовь, но желание любить. Его отца на лесопильном заводе разрезало вдоль тела пополам. Рабочие рассказывали — он сам слышал, — что обе половинки тела даже не сложили вместе, а поместили в гроб разрезанной стороной книзу, целой — кверху. Одна половина лица повернута к другой. Глаз смотрит прямо в глаз. Ноздри тянутся одна к другой. Правая щека — против левой щеки. Правый локоть подпирает левый локоть. И он, совсем ребенком, беспокоился тогда, что, когда отца его пробудят в Судный день, он первым делом увидит не рай, не величественную голову господа бога и даже не радугу. Он увидит свой собственный глаз.

Несмотря на все это, мать улыбалась и выказывала готовность любить человека, по чьей вине отец был навечно разделен на две половинки. Нет, не благостность жены мастера причина того, что его всю жизнь мутит от сладкого. Жена мастера приходила к ним позже. Его мутило оттого, что вместо денег по страховке владелец лесопильного завода дал матери сорок долларов «перебиться на первое время вам с ребятишками» и она приняла их с радостью и купила им всем в самый день похорон по большому мятному леденцу на палочке. Две сестренки Гитары и маленький братишка старательно обсосали свои — белые, как косточка, и красные, как кровь, — леденцы, а Гитара и притронуться не смог. Он держал леденец в руке, пока тот не прилип к ладошке. Целый день держал. На кладбище, на поминках и потом всю бессонную ночь. Над ним подшучивали, называли жадюгой, а он не мог ни съесть, ни выбросить его, пока не вышел наконец во двор в отхожее место и там бросил леденец в зловонную дырку.

— Один раз, — ответил он. — Только раз. — И тотчас его опять замутило. — Вот в этом-то и беда, — сказал он, — Да еще какая. Не позволяй ты всяким Кеннеди тебя дурачить. И скажу тебе по правде: я надеюсь, твой папаша не ошибся насчет того, что золото так и лежит в пещере. И я очень даже надеюсь, ты не будешь дурить и притащишь его сюда.

— Как прикажешь тебя понимать?

— Понимай меня так, что я очень волнуюсь. Сильно волнуюсь. Монета нужна позарез.

— Если ты совсем уж на мели, я мог бы тебе…

— Не мне, приятель. Нам. У нас стоит работа. А тут совсем недавно, — Гитара хмуро взглянул на Молочника, — совсем недавно одного из наших выставили из дому, и сделал это некто, чье имя я вполне могу не называть. На жалованье этого человека наложен арест, потому как некто заявил, что тот два месяца не платит за комнату. Этому «некто» нужна квартирная плата за дыру в стене — двенадцать футов на двенадцать - как рыбе зонтик. Значит, нам придется позаботиться о нашем человеке, подыскать ему жилье, уплатить так называемую задолженность и…

— Это я виноват. Я расскажу тебе, как было…

— Не надо. Не рассказывай мне ничего. Не ты владелец дома, и не ты его выгнал. Ты, может, и сунул папаше ружье, но курок ты не спускал. Я тебя ни в чем не обвиняю.

— Почему? Ты уже высказался о моем отце, о его сестре и о моей сестре бы стал высказываться, если бы я тебя не остановил. Почему ты мне так доверяешь?

— Деточка, надеюсь, мне никогда не придется в этом раскаяться.

На том и кончился, вполне благополучно, их невеселый разговор. Друзья не перессорились и не сказали ничего непоправимого. Когда Молочник уходил, Гитара, как обычно, протянул ему раскрытую ладонь, и Молочник по ней хлопнул. Рукопожатие на сей раз оказалось слабоватым, возможно от усталости.


В питсбургском аэропорте он обнаружил, что до Данвилла двести сорок миль на север, а из всех видов общественного транспорта туда ходит только автобус.

Хочешь не хочешь, пришлось прервать комфортабельное путешествие по воздуху, добраться на такси до автобусной станции и промаяться два часа до отправления автобуса. Эти два часа безделья, в течение которых он перелистывал иллюстрированные журналы да пригуливался по ближним улицам, совершенно его вымотали. Он уснул через пятнадцать минут после того, как они выехали из Питсбурга. Проснулся уже под вечер — до Данвилла оставался всего час езды. Отец восторженно описывал ему красоту здешних мест, но Молочник вынес впечатление, что тут просто зелено, близится к концу бабье лето и, хотя местность эта расположена гораздо южнее их города, здесь почему-то холодней. Наверно, оттого, что горы близко, подумал он. Несколько минут он пытался любоваться природой, но вскоре, как истому горожанину, ему прискучило ее однообразие. Вот лесистая местность, а вот — без единого деревца, эти поля зелены, а эти — нет, и дальние холмы ничуть не отличаются от холмов, расположенных поближе. Затем он стал рассматривать дорожные указатели — названия городов, до которых осталось проехать двадцать две мили прямо, семнадцать миль на восток, пять миль на северо-восток. И названия железнодорожных узлов, округов, разъездов, мостов, станций, туннелей, гор, рек, ручьев, пристаней, охотничьих заповедников и контрольных постов. Все знают, куда едут и зачем, подумал он, вне всякого сомнения, те, кому нужен Дадберри-Пойнт, знают, где он находится.

В его чемодане лежало две бутылки «Катти Старк», там же находились две рубашки и две-три смены нижнего белья. На обратном пути, подумал он, мой чемодан будет как следует нагружен. Зря он сдал его В багажное отделение, сейчас недурно бы промочить горло. Он взглянул на часы — мать подарила ему золотые, швейцарские, — обнаружил, что до ближайшей остановки еще минут двадцать, не меньше. Он откинулся, оперся затылком о подголовник и постарался уснуть. У него глаза слипались — слишком долго он вглядывался в монотонный ландшафт за окном.

В Данвилле он не без удивления обнаружил, что автобусная станция представляет собой закусочную на обочине 11-го шоссе, где хозяин продает билеты на автобус, гамбургеры, кофе, сыр и крекеры на арахисовом масле, сигареты, конфеты и холодные мясные закуски. Здесь не было ни запирающихся шкафчиков, ни багажного отделения, ни такси, и, как он вскоре уяснил, мужского туалета также.

Тут он понял: он в дурацком положении. Что ему делать, скажите на милость? Поставить на пол чемодан и спросить у хозяина: «Где тут пещера, расположенная неподалеку от фермы, на которой жил мой отец пятьдесят восемь лет тому назад?» Он ни с кем здесь не знаком, не знает ни одной фамилии, кроме имени старушки, теперь уже давно умершей. И, решив, что он и так уже привлек к себе достаточно внимания, появившись в этом захолустном городке в бежевом костюме-тройке, в голубой рубахе на пуговках, в черном галстуке шнурком и в роскошных туфлях от Флорсхейма, осведомился у хозяина закусочной, можно ли оставить у него чемодан. Тот изумленно воззрился на чемодан, как видно, обескураженный этим вопросом.

— Я заплачу, — сказал Молочник.

— Ну что ж, оставьте. Примостите его вон за теми ящиками. Заберете-то когда?

— Сегодня вечером.

— Ладно. Где поставили, там он и будет стоять. Молочник вышел из закусочной (она же автобусная станция), держа в руках лишь небольшую сумку с бритвенными принадлежностями, и зашагал по Данвиллу, штат Пенсильвания. Конечно, он и в Мичигане бывал в подобных городках, но лишь затем, чтобы заправить машину бензином. На улице оказалось три магазина, и все они уже были закрыты. Четверть шестого, а на обоих тротуарах человек двенадцать, не больше. Один из них негр. Высокий мужчина, пожилой, в коричневой фуражке и в старомодном воротничке. Молочник двинулся за ним следом, догнал немного погодя и с улыбкой обратился к нему:

— Послушайте, вы не смогли бы мне помочь?

Тот обернулся, но ничего не ответил. Молочник уж подумал, не обидел ли он чем-нибудь его. Но после паузы прохожий кивнул и сказал:

— Что смогу — сделаю. — Говорил он с местным выговором, слегка нараспев, так же как белый буфетчик.

— Mне нужно найти… Цирцею, женщину по имени Цирцея. Собственно, не ее саму, а ее дом. Вы случайно не знаете, где она жила? Я не из вашего города, приехал только что автобусом. Я тут у вас по делу, по поводу страхового полиса, и мне нужно навести кое-какие справки относительно ее имущества.

Прохожий слушал и, по всей видимости, не собирался его перебивать, поэтому Молочник довольно складно закончил свои объяснения, снова повторив: «Вы не можете помочь мне?»

— Преподобный Купер, наверное, знает, — сказал прохожий.

— А где его найти? — Молочнику казалось, разговор идет как-то не так.

— Стоун-Лейн. Сперва вот этой улицей пойдете, и упретесь в почту. Почту обойдете, будет Виндзор. А следующая улица — Стоун-Лейн. Там он и живет.

— Рядом с домом — церковь? — Молочник исходил того, что священник, вероятно, живет рядом с церковью, в которой проповедует.

— Нет-нет. При нашей церкви нет дома для священника. Преподобный Купер живет на Стоун-Лейн. Дом вроде бы у него желтый.

— Спасибо, — сказал Молочник. — Большое вам спасибо.

— Не стоит благодарности, — ответил прохожий. — Будьте здоровы. — И зашагал прочь.

Молочник подумал, не вернуться ли за чемоданом, решил не возвращаться и пошел в ту сторону, куда указал прохожий. Американский флаг помог ему опознать помещение почты, рядом с которой находилась аптека-закусочная, служившая также конторой телеграфной компании «Уэстерн юнион». Он свернул налево, но почему-то нигде не было табличек с названиями улиц. Интересно, как же он разыщет без табличек эти самые Виндзор и Стоун-Лейн? Он прошел от начала до конца одну улицу, потом другую, потом еще одну и уже готов был вернуться в аптеку и попросить там телефонную книгу, как вдруг увидел желто-белый дом. Может быть, этот, подумал Молочник. Он поднялся на крыльцо, решив вести себя как можно более учтиво. Вору необходимо быть обходительным и снискать расположение хозяев.

— Добрый вечер. Преподобный Купер дома? — спросил он женщину, которая стояла па пороге.

— Дома, дома. Входите, пожалуйста. Сейчас я его позову.

— Благодарю вас. — Молочник вошел в тесную прихожую.

Вскоре появился невысокий круглолицый человек, он протирал очки.

— Слушаю вас, сэр. Вы хотели меня видеть? — Священник быстрым взглядом окинул бежевый костюм. Молочника, но в его голосе не ощущалось особого любопытства.

— Да. Мм… Как поживаете?

— Хорошо. Превосходно. А вы?

— Ничего, — смущенно ответил Молочник — он и в самом деле смущался. Никогда до сих пор ему не приходилось стараться произвести приятное впечатление на незнакомого человека, никогда ему ничего не было нужно от незнакомых людей, и он, право же, не мог припомнить, чтобы хоть раз в жизни у кого-то спрашивал, как тот поживает. Пожалуй, сразу объясню ему все, подумал он. — Мне кажется, вы могли бы помочь мне, сэр. Меня зовут Мейкон Помер. Отец мой родом…

— Помер? Вы сказали, Мейкон Помер?

— Да. — Молочник виновато улыбнулся — угораздило же их обзавестись такой фамилией. — Мой отец…

— Вот так штука! — Преподобный Купер снял очки. — Вот так штука! Эстер! — громко позвал он из комнат жену, не поворачивая головы и не сводя глаз с гостя. — Эстер, пойди сюда! — Потом Молочнику: — Я знал вашу родню. — Молочник улыбнулся, напряжение прошло, он даже немного ссутулился. Приятное это чувство — явиться в чужой город и встретить незнакомца, который знал твою родню. В этом слове есть что-то такое, от чего за живое берет: «Сам я тут живу, но моя родня…», или: «А живет тут кто-нибудь из вашей родни?» Он это слышал, чувствовал, но прежде не понимал, что это означает — узы. Вспомнилось, как Фредди перед рождеством пожаловался ему в «Магазине Санни»: «Из моей родни никто меня не примет». Молочник просиял:

— Да что вы говорите?

— Садитесь же, садитесь вот сюда, мой мальчик. Я знал Мейкона Помера, вашего отца. Ну не скажу, что мы с ним были так уж хорошо знакомы. Ваш бабушка был на четыре-пять годков меня постарше, и в город их семейство ездило не очень часто, но старика у нас тут помнят все. Старого Мейкона Помера, вашего деда. С моим отцом они очень дружили. Мой батюшка был кузнецом. Из всей нашей семьи только я стал священником. Так, так, так. — Преподобный Купер Широко улыбнулся и принялся потирать колени. — Господи, да что же это я? Вы, наверное, есть хотите? Эстер, займись, пожалуйста, накорми нашего гостя.

— Нет-нет, что вы! Благодарю вас, я сыт. Вот выпить, я, пожалуй бы, немного выпил, то есть я имел в виду, если что-нибудь такое есть…

— Ну конечно же. Конечно. Напитки у нас, увы, деревенского производства, но… Эстер! — Она уже шла к кухне. — Принеси сюда стаканы и достань из буфета виски. У нас гость — сынок Мейкона Помера, и он утомился и хочет выпить. Расскажите же, как вы меня разыскали? Неужели ваш батюшка помнит меня?

— Вполне возможно, но просто я встретил на улице одного человека, и он мне рассказал, как вас найти.

— А вы спросили у него, где я живу? — Преподобный Купер хотел знать все подробно. Он уже прикидывал в уме, как будет излагать эту историю друзьям: в дом к нему явился незнакомец, незнакомец этот о нем расспрашивал…

Вошла Эстер с подносом для кока-колы, на котором стояли два стакана и большая банка из-под майонеза, наполненная чем-то похожим на воду. Преподобный Купер разлил жидкость по стаканам, не разбавив и не охладив. Ни кусочка льда, ни глотка воды, просто чистейшее хлебное виски, от которого Молочника словно ожгло огнем.

— Нет, сэр. Я не называл этому прохожему вашего имени. Я спросил, не знает ли он, где жила женщина, которую звали Цирцея.

— Цирцея? Ну и ну! Старушка Цирцея!

— А он мне посоветовал поговорить с вами.

Преподобный Купер улыбнулся и опять налил в стаканы виски.

— Тут меня каждый знает, и я знаю всех.

— Так вот, как вам, очевидно, известно, эта женщина на время приютила моего отца, когда его отца… когда… после того, как его отец умер.

— Отличная была у них ферма. Превосходная. Сейчас она принадлежит одному семейству, белым. Вообще-то говоря, они того и добивались. Поэтому его застрелили. Многие встревожились тогда, все наши жители. И напугались. Кстати, я не ошибаюсь, была у вашего отца сестра по имени Пилат?

— Совершенно верно, сэр, Пилат.

— Что она, жива?

— Вполне. Даже очень жива.

— Да что вы? Хорошенькая девочка была, просто прелесть. Это мой папаша изготовил для нее серьгу. Так мы и проведали, что они живы. Ведь когда убили старого Мейкона Помера, никто не знал, не убили ли заодно и детей. Несколько недель уже прошло, и вдруг Цирцея является в кузницу к моему отцу. Как раз напротив того места, где сейчас почта, стояла папашина кузница в те времена. Цирцея принесла маленькую металлическую коробочку, а в ней лежал свернутый клочок бумажки, оторванный от бумажного мешка. На бумажке было написано имя: Пилат. Цирцея ничего не рассказала моему папаше, просто попросила сделать из коробочки серьгу. Она украла брошку у своих хозяев. Папаша щипчиками откусил от брошки золотую буланку и припаял к коробочке. Так мы и узнали, что ребята живы и что Цирцея приютила их. Ну, а если они у Цирцеи, значит, все в порядке. Она работала служанкой у Батлеров — белые люди, богачи, — но, кроме того, в тс времена была еще и повивальной бабкой. Всех детей тут у нас принимала. В том числе когда-то и меня приняла.

Может быть, опять сказалось виски, от которого, когда Молочник его пил, все окружающие становились необыкновенно добры, но он слушал сейчас с радостным волнением историю, которую совершенно равнодушно выслушивал уже не раз. А может, оттого, что события происходили здесь, история обрела реальность. Когда Пилат на Дарлинг-стрнт рассказывал о лесах, пещерах, самодельных серьгах или когда отец объяснял, как надо жарить дикую индейку, и словам его вторил гул машин на Недокторской, все это представлялось экзотичным, из другого мира и других времен, а может быть, даже и вымыслом. Здесь же, в доме преподобного Купера, расположившись рядом с пианино в кресле с плетенным из тростника сиденьем и попивая самодельное виски, которое проповедник наливал из майонезной банки, Молочник чувствовал — все ожило. Он прошел, не зная об этом, в двух шагах от того места, где много лет назад смастерили серьгу для его тетки, ту серьгу, на которую он еще мальчишкой смотрел как завороженный, металлическую коробочку, к которой Цирцея попросила приделать золотую булавку, после чего все местные негры догадались, что дети убитого фермера живы. А он сидит сейчас в гостиной сына того человека, который изготовил когда-то серьгу.

— А что, поймали тогда тех людей, которые это сделали… его убили?

Священник изумленно вскинул брови.

— Поймали? — переспросил он. Затем снова улыбнулся. — А зачем их ловить? Они ведь никуда не убегали.

— Я хотел спросить, судили их? Арестовали?

— Арестовали? За что? За то, что прикончили какого-то черномазого? Ты откуда приехал, сынок?

— То есть как… им ничего за это не было? Здешние власти даже не пытались узнать, кто убил?

— Все знали, кто его убил. Батлеры — те самые, у которых работала служанкой Цирцея.

— И никто, ни один человек им ничего не сделал? — Странно, почему это его так возмущает? Он совсем не возмущался, когда услышал об убийстве впервые. Почему же он так возмущается сейчас?

— А что можно было сделать? Белым все равно, а черным боязно. Полиции, такой, как нынче, тогда не было. Сейчас всем этим ведает окружной шериф. А тогда что ж? Устроят выездную сессию суда один раз в год, ну самое большее — два. Кроме того, тем людям, что его убили, принадлежала половина земли в нашем округе. Участок Мейкона вклинивался в ихние владения. Так что узнали мы: ребята живы, — и на том спасибо.

— Вы говорите, Цирцея работала у людей, которые его убили. Она знала это?

— Как же не знать?

— И поселила детей в их доме?

— Она же не открыто их поселила. Тайком.

— Но они находились в одном доме с убийцами, верно?

— А чего ж, лучшего места, я бы сказал, не найти. Если б они в город заявились, их бы кто-нибудь увидел. А там и в голову никому не приходило их искать.

— А папа… а отец мой знал об этом?

— Я не знаю, знал или не знал и сказала ли ему Цирцея хоть словечко. После убийства я его ни разу не видел. Его никто из здешних жителей не видел.

— Где они, эти Батлеры? По-прежнему здесь живут?

— Все перемерли. Все до единого. Последняя, Элизабет, их дочка, года два назад померла. Бесплодна, как скала, была она, сынок, и так же, как скала, стара. Каждому по заслугам воздается, сынок. Пути господни неисповедимы, но, если человек прожил до конца срок, отпущенный людям, просто прожил весь свой срок до старости, он увидит: непременно воздается по заслугам. То, из-за чего люди идут на воровство или на убийство, не принесет им пользы. Ни капельки пользы не принесет.

— Меня не волнует, была ли им польза. Важно то, что они принесли людям вред.

Преподобный Купер пожал плечами.

— В ваших краях белые по-другому себя ведут?

— Да нет, едва ли… Правда, иногда можно что-то сделать в знак протеста.

— Что же можно сделать? — Лицо преподобного Купера выражало неподдельный интерес.

На вопрос этот Молочник мог ответить только то, что слышал от Гитары, поэтому он промолчал.

— Вот, взгляни-ка. — Священник повернулся к нему затылком и показал торчавшую за ухом шишку величиной с грецкий орех. — Я и кое-кто еще из наших как-то отправились в славный город Филли[17] принять участие в параде в честь Дня перемирия. Было это после первой мировой войны. И приглашение, и разрешение у нас имелось, но жителям, белым жителям, не понравилось, что мы заявились туда. И затеяли они заваруху. Камнями, понимаешь, стали в нас швырять, обзывать по-всячески. Блюстителей порядка они, как видно, не боялись. Конная полиция, однако, прибыла. Утихомирить этих хулиганов — так мы решили сперва. Только нет — они на нас поперли. Подмяли прямо под копыта лошадей. Видишь, от копыт какие следы остаются? Ничего себе отметинка?

— Господи боже!

— Ты, надеюсь, сюда приехал, сынок, не для того, чтобы сводить счеты? — От любопытства священник подался вперед, насколько позволяла дородность.

— Нет. Я просто мимо проезжал. Вот и решил завернуть по дороге. Ферму захотелось посмотреть…

— Сводить счеты там уже не нужно. Цирцея рассчиталась за все.


— Что же она сделала?

— О! Лучше спроси, чего она не сделала.

— Жаль, я раньше сюда не выбрался, не повидался с ней. Она, наверное, прожила лет до ста.

— Больше. Сто ей стукнуло, когда я был мальчонкой.

— А ферма далеко от города? — спросил Молочник с напускным безразличием.

— Не очень.

— Я бы не прочь там побывать, раз уж попал в эти края. Папа мне так много рассказывал о ферме.

— Она сразу за участком Батлеров, от города примерно миль пятнадцать. Пожалуй, я сам же тебя отвезу. Мой драндулет сейчас на ремонте, но он вроде бы завтра будет готов. Надо справиться.

Молочник ждал целых четыре дня, пока автомобиль не вышел из ремонта. Четыре дня он прожил в доме преподобного Купера в качестве гостя и объекта продолжительных визитов всех живущих в городке стариков, из которых одни помнили его отца, другие — деда, а кто-то просто о них слышал. Все они обсуждали ту давнишнюю историю, припоминали разные подробности, вертели их то так, то сяк и все рассказывали, как прекрасна была когда-то «Райская обитель Линкольна».

Сидя на кухне, глядели на Молочника слезящимися глазами и с такой любовью, с таким благоговением говорили о его дедушке, что Молочник начал огорчаться: жаль, не пришлось ему увидеть этого старика. Ему вспомнились слова отца: «Я все время работал рядом с отцом. Все время рядом с ним». Тогда Молочник подумал, что отец хочет похвастать: мол, еще ребенком он выполнял работу взрослого мужчины. Сейчас он понял: речь шла совсем не о том. А о том, что он любил отца, что был с ним душевно близок, что и отец любил его, доверял ему, считал его достойным работать с ним рядом. А еще Мейкон сказал: «Во мне что-то окаменело, когда он упал на землю».

Если в день приезда в город Молочник притворился огорченным, когда преподобный Купер ему доказал, как бесперспективна для них попытка «что-то сделать», то сейчас ему уже не нужно было притворяться. Старики помнили обоих Мейконов Померов и считали их необыкновенными людьми. Припоминали они и Пилат, хорошенькую девочку, которая росла на вольной воле и которую «ну никакая сила не заставила бы надеть башмаки». Лишь один из стариков помнил его бабку. «Красивая она была, только больше на белую похожа, может, индианка. Волосы черные, раскосые глаза. От родов она умерла, так-то». Чем больше разговаривали старики, чем больше он узнавал об единственной в округе ферме, на которой росли персики, самые настоящие персики, как в Джорджии, о том, как пировали там после охоты, как резали зимой свиней и как работали, работали, не жалея себя, думая лишь об одном — о ферме, — чем больше он все это слушал, тем больше ему казалось: что-то он в своей жизни упустил. Старики рассказывали, как на ферме рыли колодец, ставили силки, валили деревья, жгли в саду костры, если весна выпадала холодная, объезжали молодых лошадей, натаскивали собак. И все это умел делать его родной отец, второй Мейкон Помер, их сверстник; он был силен, как бык, он мог скакать на неоседланной лошади, он — твердили они в один голос — бегал быстрее, пахал глубже, стрелял более метко, проворнее орудовал киркой, ездил верхом лучше, чем любой из них. Молочник не узнавал сурового, скупого, жесткого человека в том парнишке, о котором рассказывали старики, но ему нравился этот паренек из их рассказов, нравился и отец этого паренька, построивший амбар с шатровой крышей, посадивший в саду персики и по воскресеньям на рассвете отправлявшийся рыбачить в своем четырехакровом пруду.

Старики на кухне говорили без конца, а Молочник служил чем-то вроде зажигания, приводившего в движение мотор старческой памяти. Добрые времена, тяжелые времена, вот это изменилось, а это осталось, как прежде, но над всем, над всем, словно утес, возвышался Мейкон Помер, могущественный, рослый. И Молочнику казалось, что с часа его смерти началось умирание тех, кто вспоминал теперь о нем, хотя они были в те времена совсем молодыми парнишками. Но они уже тогда хотели стать такими фермерами, как Мейкон Помер, который соорудил на своем участке хитроумную оросительную систему, развел там персики, резал свиней, жарил диких индеек и мог вспахать легко и скоро сорок акров и при этом петь, как ангел. Он явился к ним невесть откуда, невежественный, как кувалда, нищий, как арестант, и привез с собой лишь бумагу из управления по делам невольников, получивших свободу, Библию и красивую черноволосую жену, а уже через год он взял в аренду десять акров и еще десять на следующий год. Через шестнадцать лет он стал владельцем лучшей фермы в округе Монтур. Эта ферма расцветила их жизнь яркой краской и взывала к ним, как проповедь. «Вы видите? Вы видите, чего можно добиться? Пусть не тревожит вас, что вы не умеете отличить одну букву от другой, что вы рождены рабами, что утратили данные вам при рождении имена, что отцы ваши умерли, ни о чем не печальтесь. Взгляните, взгляните, что может сделать человек, если всей душой захочет этого и не побоится труда. Так что хватит хныкать», — взывала к ним ферма. «Смелее, хватайте удачу за хвост, а не выйдет — так хватайте неудачу. Мы живем здесь. На этой планете, в этом государстве, в этом самом округе. Здесь наш дом, другого у нас нет! Он тут, в этих горах, наш дом, неужели вы не понимаете? Никто не голодает в моем доме, в моем ломе никто не плачет, и если у меня есть дом, то не бездомны и вы. Так не теряйтесь же. Захватывайте поскорее эту землю! Берите ее, братья, держите ее крепко, трясите, сдавливайте, выворачивайте ее, вертите так и сяк, бейте, пинайте, целуйте ее, хлещите ее кнутом, раскорчуйте ее, вскопайте, вспашите, засейте, снимите с нее урожай, сдайте се в аренду, покупайте ее, продавайте, владейте ею, застраивайте ее, приумножайте и передавайте своим детям… Вы слышите? Передавайте ее детям своим!»

Но пришли белые люди, влепили фермеру в голову пулю и съели его персики. И старики — тогда еще мальчишки — начали умирать и умирают до сих пор. Они смотрели на Молочника и всей душой чего-то ждали. Ждали слова, которое сделает сон явью и приостановит их многолетнее умирание. Вот почему Молочник начал рассказывать им об отце, о мальчике, которого они когда-то знали, сыне легендарного Мейкона Помера. Он немного привирал и видел: они оживают. Его отец — домовладелец, у него столько-то домов (старики заулыбались); каждые два года он покупает новый автомобиль (старики радостно хохочут); а когда Молочник рассказал им, как отец «чуть было не купил железнодорожную компанию «Эри Лакаванна» — так звучало эффектнее, — они взвыли от восторга. Да, это он! Сын старика Мейкона Помера, вылитый папаша! Они хотели знать о нем все, и Молочник с бойкостью счетовода сыпал цифровыми данными о домах и земельных участках, принадлежащих его отцу, называл сумму общего дохода от сдачи домов и участков внаем, описывал разные сделки, банковские ссуды и эту новую штуку, к которой пока еще лишь приглядывается отец, — биржу.

И вдруг в разгар всех разговоров Молочнику захотелось как можно скорей добраться до золота. Встать сейчас же, сию же минуту, пойти в пещеру и унести его. Побежать туда пешком, забрать все золото до крошки прямо из-под носа этих Батлеров, самодовольных тупиц, вообразивших, будто, убив одного человека, они уничтожили весь его род. Восхищение стариков распалило его, и он заискрился спесью.

— На ком женился твой папаша?

— На дочери самого богатого темнокожего врача в нашем городе.

— Да, это он! Вылитый Мейкон Помер-старший.

— Посылал тебя небось учиться в колледж?

— В колледже учились мои сестры. А я работаю в конторе у отца.

— Га-а! Оставил тебя дома, чтобы ты помогал ему богатеть. Мейкон Помер всегда старался разбогатеть!

— А какая у него машина?

— «Бьюик двести двадцать пять».

— Милостивый боже, два куска да еще четвертная! Какого года выпуска?

— Этого года.

— Да, это он! Вылитый Мейкон Помер! Чуть было не купил компанию «Эри Лакаванна». Захотел бы, так и купил! Уж это точно. Спорим, он у ваших белых в печенках сидит. Они же с ним поделать ничего не могут! Мейкона Помера не изведешь! Ни на этом, ни на том свете. Он им еще даст прикурить! «Эри Лакаванна»! Ого!

Подошел долгожданный день поездки, но преподобный Купер не смог с ним поехать. Проповеди приносили скудный доход, и старик подрабатывал на погрузочных работах. Как раз накануне его вызвали к утренней смене. Довезти Молочника до фермы — настолько близко, насколько позволит дорога, — поручили племяннику Купера, называемому просто Племянник, поскольку других не имелось. Племяннику исполнилось всего тринадцать лет, и, когда он вел машину, его лицо находилось на одном уровне с баранкой.

— У него есть водительские права? — спросил Молочник у миссис Купер.

— Нет еще, — ответила она; Молочник ужаснулся, и она пояснила, что фермерские ребятишки рано садятся за руль — так уж приходится.

Молочник и Племянник отправились в путь сразу после завтрака. Они проездили битый час, так как дорога разделилась на два узких проселка и они целых двадцать минут тащились за грузовичком, который им никак не удавалось обойти. Племянник оказался неразговорчивым. Пожалуй, он проявлял интерес лишь к одежде своего пассажира и пользовался каждым случаем повнимательней ее рассмотреть. Молочник решил подарить ему одну из своих рубашек и, когда они проезжали мимо автобусной станции, попросил Племянника на обратном пути зайти на станцию и забрать чемодан.

Но вот Племянник затормозил на пустынном участке дороги — ни единого дома кругом.

— Ты что? Хочешь, чтобы я тебя сменил?

— Нет, сэр. Это уже тут.

— Что это? Где?

— Вон там. — Он указал на видневшиеся в стороне от дороги кусты. — Там тропка есть, она ведет через кустарник к участку Батлеров, а за кустарником ихняя ферма. Вам придется идти пешком. Машина тут не пройдет.

И действительно, Молочник с трудом пробирался по заросшей кустарником, твердой, как камень, тропе. Он попросил было Племянника подождать, полагая, что пока лишь наскоро осмотрится, а потом вернется уже один. Но мальчик заявил, что дома его ждут дела и что он лучше снова приедет сюда за Молочником в любое удобное ему время.

— Через час, — сказал Молочник.

— Я за час только до города доеду, — возразил Племянник.

— Преподобный Купер обещал мне, что ты меня отвезешь. Отвезешь, а не бросишь одного на дороге.

— Мать меня выпорет, если я не сделаю, чего она велела.

Молочник был недоволен, однако ему не хотелось, чтобы мальчик подумал, будто он боится оставаться тут один, и поэтому он согласился, чтобы Племянник возвратился за ним — тут он взглянул на свои массивные часы с монограммой, — допустим, к полудню. Было девять часов утра.

Едва Молочник, пригнувшись, вступил в тень ореховых деревьев, их черные ветви сбили с него шляпу, и теперь он нес ее в руке. На брюках проступили темные пятна, после того как он добрую милю продирался по влажному кустарнику. Тишина стояла такая, что просто гремело в ушах. Ему было беспокойно и немного страшновато, но золото маячило перед ним, как лица стариков, с которыми он накануне вечером пил виски, и, отбросив колебания, он решительно ступил на посыпанную гравием, усеянную палой листвой подъездную дорогу, окружавшую самый громадный дом, какой он в своей жизни видел.

Вот где они прятались, подумал он, в этом доме Пилат расплакалась, когда ее угостили вишневым вареньем. Он немного постоял перед домом. В то время дом, вероятно, был прекрасен и детям показался роскошным, как дворец, но Молочник никогда не слышал ни от отца, ни от тетки никаких отзывов об этом доме, кроме того, что они чувствовали себя там, будто в тюрьме, что тяжко было видеть небо только из окна, что им противны были ковры и шторы. Дети, не зная, кто убил их отца, испытывали инстинктивное отвращение к дому, принадлежавшему его убийцам. А и в самом деле он похож на дом убийцы. Полуразвалившийся, темный, зловещий. С тех давних пор, когда, выскользнув из гостиной, он становился на колени у подоконника и мечтал научиться летать, он ни разу не чувствовал себя таким одиноким. Одно из окон на втором этаже не заросло плющом, и оттуда на него взглянули глаза ребенка. Молочник улыбнулся. Должно быть, я увидел самого себя, вспоминая, как глядел из окна на небо. А может, это игра света, солнечный луч пробился сквозь деревья. Четыре изящные колонны поддерживали портик, а на двойной огромной двери сразу бросался в глаза увесистый медный дверной молоток. Он приподнял молоток и опустил; ни звука — словно дождевая капля просочилась в хлопок. Ничто не шелохнулось. Он оглянулся на тропинку и увидел зеленую утробу, из которой только что вышел, зеленовато-черный тоннель, глухой, без конца, без просвета.

Ферма, как ему сказали, находилась сразу же за домом Батлеров, но, зная, насколько своеобразны представления здешних жителей о расстоянии. Молочник решил поспешить. Если он найдет то, что ищет, он вернется сюда ночью, во-первых, захватив необходимое снаряжение, а во-вторых, уже несколько ознакомившись с местностью. Неожиданно для себя он попробовал повернуть дверную ручку. Она не поворачивалась. Он двинулся было прочь, как вдруг — совсем уж непонятно для чего — ткнул в дверь рукой, и она распахнулась со вздохом. Он заглянул в прихожую, но ничего не увидел, главным образом из-за вони, а не темноты. Здесь разило каким-то волосатым зверьем, смрад стоял густой, удушливый, едкий. Молочник закашлялся и огляделся, куда бы сплюнуть — мерзкий запах проник ему в рот, обволакивал язык, зубы. Он вынул из кармана носовой платок, прижал к носу, попятился от распахнутой двери, и его затошнило, начало уже рвать, как вдруг вонь исчезла, неожиданно сменившие пряным ароматом духов. Он походил на запах имбирного корня: приятный, пленительный, чистый. Изумленный и очарованный, Молочник вернулся и вошел в дом. Всмотревшись, он разглядел огромную прихожую, устланную наборным паркетом, а в дальнем ее конце широкую лестницу, спиралью уходившую в темноту. Сперва он увидел нижние ступени, затем его взгляд поднялся выше.

В детстве он, как и все дети, видел страшные сны, ему снилось, что за ним гонится ведьма, сперва по темным переулкам, потом по газону, проворно шмыгая между деревьев, и вот они уже в каких-то комнатах, и ему некуда бежать. Ведьмы в черных платьях и красных нижних юбках, ведьмы с розовыми глазами и зелеными губами, ведьмы низенькие, ведьмы долговязые, ведьмы хмурые и улыбающиеся, иные хохочут, иные визжат, одни летают, другие бегают, а некоторые просто скользят по земле. Поэтому, увидев женщину на самом верху лестницы, он понял: некуда деваться, надо карабкаться к ее протянутым рукам, к растопыренным цепким пальцам, к хищно разинутому рту, к пожиравшим его глазам. В кошмарных снах часто карабкаются по ступенькам. Женщина схватила его за плечи, крепко к себе прижала, сцепила руки у него спиной. Она положила голову ему на грудь, и оттого что ее волосы коснулись его подбородка, и сухие костлявые руки, будто стальные пружины, ерзали по его спине, и что-то бормотали ему в жилет дряблые губы, голова у него пошла кругом, но он знал: когда угодно, в любой момент, как бы крепко она его ни схватила, как бы настырно ни льнула к нему, он может вскрикнуть и проснется.

Молочник закрыл глаза, он не мог пошевельнуться, просто ждал, когда же кончится сон. Но вдруг он вынырнул рывком — его заставило проснуться урчание, раздававшееся возле его ног. Он глянул вниз: со всех сторон его обступила собачья свора; у каждой из собак были золотистые глаза, глаза умного ребенка, он уже видел только что два таких глаза в окне. Внезапно женщина разжала руки — тогда он посмотрел и на нее. По сравнению со спокойными, разумными, оценивающими глазами собак взгляд старухи казался безумным. По сравнению с их расчесанной, приглаженной, отливающей металлическим блеском шерстью ее волосы казались всклокоченными и пыльными.

— Убирайтесь, — сказала она собакам. — Хельмут, вон. Пошел отсюда, Хорст. — Она замахала руками, и собаки послушались ее, отошли.

— Ну пойдем, пойдем же, — говорила она Молочнику. — Вот сюда. — Она обеими руками взяла его руку и потащила его за собой, а он послушно позволял себя тащить, как маленький мальчик: спать ему еще совсем не хочется, но раз велено — надо идти. Они медленно продвигались по коридору, стараясь не наступить на собак. Потом вошли в комнату, и женщина усадила его на обтянутую серым бархатом софу и прогнала всех собак, кроме двух, которые улеглись у ее ног.

— Помнишь веймарских овчарок? — спросила она, садясь на стул и подвигаясь поближе к Молочнику.

Она была очень стара. Так стара, что стала бесцветной. Так стара, что на ее лице выделялись лишь глаза и губы. Нос, подбородок, скулы, шею, лоб прочертила кружевными разводами, покрыла плиссировкой складочек рукодельница, меняющая до неузнаваемости лица людей.

В сознании Молочника смутно забрезжила мысль, но ему не удавалось ухватить ее и четко сформулировать (во сне это трудно): что, если эта женщина — Цирцея? Но ведь Цирцея умерла. А эта женщина жива. Дальше его мысль заходила в тупик, потому что женщина хотя и разговаривала с ним, тем не менее могла быть мертвой… вернее даже, она несомненно мертва. И не потому, что у живой не может быть такого старого морщинистого лица, а потому, что из беззубого рта старухи исходили звуки сильного и мелодичного голоса двадцатилетней девушки.

— Я знала: ты когда-нибудь вернешься. Хотя нет, не совсем так. Бывали дни, когда я сомневалась, бывали и такие дни, когда я вообще не думала об этом. Но видишь, я оказалась права. Ты все-таки пришел.

Ужасно было слышать юный голос, глядя на это лицо. Может, у него что-то разладилось со слухом? Интересно, как звучит его собственный голос? Чтобы услышать, он решил что-то сказать, ей возразить.

— Прошу прощения. Я его сын. Сын Мейкона Помера. Я не тот, кого вы знали.

Она перестала улыбаться.

— Меня тоже зовут Мейкон Помер, но мне всего еще тридцать два года. Вы знали моего отца и отца моего отца. — Что ж, проверка пока удалась. Его голой не изменился. Остается выяснить, верна ли его догадка. Старуха молчала. — Вы Цирцея, я не ошибся?

— Да, Цирцея, — сказала она, но, как видно, сразу же утратила к нему интерес. — Меня зовут Цирцея.

— Я приехал в эти края ненадолго, — пояснил он. — Несколько дней прогостил у преподобного Купера с женой. Они и рассказали мне про вас.

— А я приняла тебя за него. Думала, ты повидать меня приехал. Где же он? Мой Мейкон?

— Он остался дома. Он жив. Он мне рассказывал о вас…

— А Пилат? Где она?

— Живет в том же городе. Она здорова, у нее все хорошо.

— Да… Ты на него похож. В самом деле. — Но в ее голосе слышалась нотка сомнения.

— Ему семьдесят два года сейчас, — сказал Молочник. Он думал, ей все тут же станет ясно, она поймет, что он не может быть тем Мейконом, которого она знала и которому было шестнадцать лет, когда она в последний раз его видела. Но она сказала только: «У-мм», так, словно семьдесят два, тридцать два и вообще любой возраст не имеют для нее никакого значения. Сколько же ей лет на самом деле? — подумал Молочник.

— Ты хочешь есть? — спросила она.

— Нет. Спасибо. Я позавтракал.

— Значит, ты остановился у этого мальчишки Купера?

— Да, мэм.

— Сопляк. Я не велела ему курить, но дети никогда не слушаются.

— А вы не будете возражать, если в закурю? — Молочник понемногу начинал успокаиваться и надеялся, что сигарета поможет ему успокоиться еще больше.

Цирцея пожала плечами.

— Делай что хочешь. В нынешние времена все равно ведь каждый поступает, как ему угодно.

Молочник чиркнул спичкой, и собаки заурчали, их засверкавшие глаза уставились на огонек.

— Тш-ш, — шикнула на них старуха.

— Они великолепны. — сказал Молочник.

— Кто?

— Собаки.

— Вовсе не великолепны, просто странные, но дом сторожат. Я тут с ними совершенно из сил выбилась. Раньше их хозяйкой была мисс Батлер. Она их разводила, скрещивала их. Много лет подряд старалась их зарегистрировать как новую породу. Но ей не разрешили.

— А как называется эта порода?

— Веймарские овчарки. Разновидность немецких.

— И что вы с ними делаете?

— Ну, держу их тут. Некоторых продаю. Пока мы не перемрем все вместе. — Она улыбнулась.

У нее были изысканные манеры, являвшие точно такой же контраст с грязной и оборванной одеждой, как молодой и сладкозвучный голос с морщинистым лицом. К седым патлатым волосам — не поймешь, то ли заплетенным, то ли не заплетенным в косички — она прикасалась таким жестом, словно поправляла прядку в изящной и сложной прическе. А улыбаясь — на бесформенном лице внезапно возникал провал, будто капнули кислотой на целлулоид, — неизменно дотрагивалась кончиками пальцев до подбородка. Эта изысканность манер и речи сбила с толку Мейкона, и он решил, что, вероятно, она просто глупа.

— Вам бы следовало иногда выходить из дому.

Она взглянула на него.

— Это теперь ваш дом? Вам его оставили по завещанию? И вы поэтому живете здесь?

Она втянула губы, прижав их к деснам.

— Мисс Батлер умерла — вот единственная причина, из-за которой я сижу в этом доме одна. Она себя убила. Кончились деньги, и она убила себя. Она стояла на той самой лестничной площадке, где ты был минуту назад, перевесилась через перила и бросилась вниз. Умерла она, правда, не сразу, пролежала в постели неделю или две, и никого, кроме меня, с нею тут не было. Собаки тогда на псарне жили. Я ее принимала, когда она родилась, и мать ее я принимала, и бабушку тоже. В нашем округе почти все новорожденные прошли через мои руки. И все остались живы. Всех я уберегла, кроме твоей матери. Хотя нет, она, по-моему, бабкой тебе приходилась. А теперь я принимаю роды у собак.

— Один из друзей преподобного Купера говорил, она была похожа на белую. Моя бабушка. Она и правда была белой?

— Нет. Метиска. Индианка с небольшой примесью. Красивая женщина, но уж такая горячая, молоденькая ведь была совсем. В муже своем души не чаяла, просто с ума сходила. Ты понимаешь ли меня? Женщина иногда любят слишком сильно. Она глаз не спускала него, всюду бегала за ним, как курочка за своим фазаном. Не было ей покоя. Беспокойная любовь.

Молочнику вспомнилась правнучка этой метиски Агарь, и он сказал:

— Да, понимаю.

— А ведь хорошая была женщина. Я плакала, как ребенок, когда она умерла. Бедняжка Пой.

— Как вы сказали? — Он подумал, что ослышался.

— Я плакала, как ребенок, когда она…

— Нет, не то. Как вы ее назвали?

— Пой. У нее такое имя было — Пой.

— Пой? Пой Помер. Где же это она обзавелась таким именем?

— А где обзаводятся такими именами, как твое? Белые придумывают неграм клички, как скаковым лошадям.

— Да, пожалуй. Отец рассказывал мне, как получил свое имя.

— Что он тебе рассказал?

Молочник повторил историю о пьяном янки.

— Ну, имя-то отец твой мог бы и переменить. Это она его отговорила. Уговорила оставить себе это имя, заметила Цирцея, когда он замолчал.

— Кто «она»?

— Жена его, Пой. Они встретились в фургоне, что ехал на Север. Питались всю дорогу только орехами-пеканами. Их фургон был битком набит недавними рабами, которые отправились на поиски земли обетованной.

— Моя бабушка тоже была рабыней?

— Нет. Я точно знаю — нет. Все хвастала: она, мол, никогда не была рабыней. И в роду у них не бывало рабов.

— Как же она попала в этот фургон?

— Чего не знаю, того не знаю. Как-то не пришло мне в голову спросить.

— А откуда они ехали? Из Джорджии?

— Нет, не из Джорджии. Из Виргинии. Они оба жили там, и ее семья, и его. Где-то неподалеку от Калпепера. Шарлеман — так, что ли, их городок назывался.

— Мне кажется, Пилат одно время жила в тех краях… Где она только не жила, до того как приехала в наш город.

— Ты не скажешь, вышла она замуж за того парня?

— За какого?

— Да за того, от кого у нес ребенок.

— Нет, она не вышла за него.

— Так я и думала. Уж очень она стыдилась.

— Чего стыдилась?

— Своего живота.

— А, ясно.

— Родилась сама по себе, я почти что к этому и непричастна. Думала, обе умерли — и мать, и дитя. Когда показалась ее головка, я обмерла. Уж все везде прослушала — не стучит сердечко. И вдруг, на тебе — выполз младенчик. Твой отец ее очень любил. Огорчилась я, когда узнала про их ссору. Я рада, что они снова вместе. — Цирцея оживилась, рассказывая о прошлом, и Молочник решил не говорить ей, что Мейкон и Пилат не помирились, а просто живут в одном городе. Интересно, как она узнала об их разрыве, и знает ли, что послужило его причиной?

— Так вам известно, как они рассорились? — спросил он как бы невзначай.

— Знаю, что рассорились. А из-за чего — не знаю, Пилат приезжала сюда сразу же после того, как родила ребенка. Помню, было это зимой. Она и рассказала мне, что они с Мейконом сильно повздорили после того как сбежали отсюда, и не виделись с тех пор.

— Пилат рассказывала мне, что, когда они ушли отсюда, они с моим отцом несколько дней прожили в какой-то пещере.

— Да что ты говоришь? Это, наверное, Охотничья пещера. Там иногда охотники останавливались передохнуть. Поесть, поспать. Покурить. В эту самую пещеру отнесли тело старшего Мейкона.

— Что отнесли? Я думал… Отец говорил, он похоронил его. На берегу какого-то ручья или речки, где они всегда ловили рыбу.

— Да, он его там похоронил. Но зарыл неглубоко и слишком близко от воды. Первый же сильный ливень размыл могилу. Еще месяца не прошло после ухода детей, а тело Мейкона уже всплыло на поверхность. Там какие-то люди удили рыбу и вдруг видят: по ручью плывет тело утопленника, негра. Они сразу догадались, кто это. Отнесли его в пещеру и бросили там, а ведь дело было летом. Уж летом-то нетрудно выкопать могилу. Я сказала миссис Батлер: по-моему, это срам.

— Папа не знает об этом.

— Ну и не говори ему. Только расстроишь. Отца убили, это ведь какое горе; и незачем ему, бедняге знать, что с телом сделалось.

— Вам Пилат не говорила, зачем она возвращалась сюда?

— Говорила. Ей отец велел. Она рассказывала, он является ей временами.

— Мне бы хотелось побывать в этой пещере. Там, где он… куда его положили.

— От него сейчас едва ли что осталось. Сколько времени с тех пор прошло.

— Я понимаю, но, возможно, все же что-то осталось, что я мог бы должным образом предать земле.

— Что ж, это хорошая мысль. Покойники не любят, если их не предают земле. Очень не любят. А пещеру ты легко найдешь. Вернись отсюда на дорогу, по которой приехал. Иди на север, пока не наткнешься на деревянные ступени. Как раз в том месте большая прогалина. Пройдешь по ней немного и выйдешь к ручью. Переберешься на тот берег. Дальше опять лесок начнется, но ты увидишь между деревьями небольшую гряду холмов. Та пещера будет с твоей стороны. Ты без труда ее заметишь. Там всего одна пещера. Сможешь тогда папе своему сказать, что похоронил его отца, как положено, на кладбище. Может, даже с надгробной плитой. С красивой надгробной плитой. А мне, даст бог, не придется тут долго лежать. Кто-нибудь найдет и пожалеет старуху. — Она бросила взгляд на собак. — Даст бог, меня скоро найдут, так что слишком долго я тут не проваляюсь.

Молочник судорожно глотнул — он понял, на что она намекает.

— К вам сюда кто-то заходит, да?

— Время от времени заглядывают. Те, кто покупает собак. Вот они, я думаю, меня и найдут.

— Преподобный Купер… У них там все считают, что нас уже нет в живых.

— И прекрасно. Не люблю я их, негров из нашего города. Ко мне заходят люди покупать собак, раз в неделю приезжает человек, который им корм завозит. Вот кто-нибудь из них меня и найдет. Даст бог, долго лежать не придется.

Он расстегнул воротничок и снова закурил. Полутемная комната, женщина, принимавшая когда-то роды у его бабки: она первая держала на руках и его отца, и Пилат, а потом, рискуя местом, а может быть, и жизнью, прятала у себя детей, когда у них убили отца, выносила за ними в отхожее место ведро, по вечерам приносила еду и тазики для умыванья. Она даже сбегала тайком в деревню и попросила кузнеца сделать серьгу из металлической табакерки, где находился клочок бумаги с именем Пилат. А потом, когда у девочки стало нарывать ухо, лечила ее. И как обрадовалась она, решив, что один из этих двух детей приехал к ней после долгих десятилетий. Врачевательница и повивальная бабка, живи она в другой стране, то, наверное, стала бы старшей сестрой в больнице. А вместо этого возится с веймарскими овчарками и для себя желает только одного: чтобы, когда она умрет, ее тело нашли прежде, чем его съедят собаки.

— Вы бы уехали отсюда. Продайте этих чертовых собак. Я вам помогу. Нужны вам деньги? Сколько? — спрашивал он, охваченный внезапной жалостью, и она благодарно улыбнулась ему. Ответила, однако, холодно:

— Ноги у меня пока что действуют, захотела бы уйти, так ушла. Спрячь свои деньги.

Уязвленный, Молочник спросил так же сухо:

— Вы так сильно их любили, этих белых?

— Любила? — переспросила Цирцея. — Я их любила?

— Зачем же вы тогда ходите за их собаками?

— Ты знаешь, почему она себя убила? Из-за поместья: смотреть спокойно не могла, как поместье приходит в упадок. Не могла жить без слуг, и без денег, и без того, что можно купить на эти деньги. Все ушло, до последнего цента, а налоги съедали доход от фермы. Сперва исчезли горничные, потом повариха, потом дрессировщик собак, потом садовник, потом шофер, за ним автомобиль, потом прачка, приходившая раз в неделю. А потом она понемногу все начала распродавать: землю, драгоценности, мебель. В последние годы мы ели только овощи с нашего огорода и фрукты из сада. И наконец она не выдержала. Помощи ждать неоткуда, денег нет… Словом, не выдержала она этого. Выпустила все из своих рук.

— Вас она не выпустила, — сказал Молочник, не скрывая злости.

— Да, меня она не выпустила. Она убила себя.

— А вы все так же преданны ей.

— Тебе говорят, а ты не слышишь. Уши выросли на голове, только с мозгами их забыли соединить. Я рассказываю: она убила себя, чтобы не делать ту работу, которую я делала всю жизнь! — Цирцея встала, и собаки встали. — Ты слышишь меня? Она с самого рождения видела, как я работаю, и умерла, ты слышишь, умерла, лишь бы не жить так, как я. Так кем же я была для нее, как ты думаешь? Если жить так, как я, и работать, как я, было для нее хуже смерти? А ты считаешь после этого, будто я здесь живу, потому что ее любила, — не голова, а задница у тебя на плечах!

Собаки заворчали, и Цирцея прикоснулась к их головам. Они стояли рядом с ней — одна справа, другая слева.

— Батлеры любили этот дом. Да… любили. Ездили за море и привезли сюда розовый мрамор с прожилками, а в Италии наняли мастера; он изготовил люстру, которую я каждые два месяца должна была протирать белым муслином и для этого взбиралась на стремянку. Да, они любили этот дом. Ради него пошли на воровство, на ложь и на убийство. А осталась в нем я одна. Я и собаки. И убирать его больше не буду. Никогда. Я больше ни к чему не прикоснусь. Ни единого пятнышка не сотру, не смахну ни единой пылинки. Пусть в этом мире, ради которого они жили, все сгниет и рассыплется в прах. Люстра уже упала и разлетелась на куски. Внизу они валяются, в бальной зале. Проржавели цепи, на каких она висела. Ха! Я хочу увидеть, как здесь все развалится и погибнет, хочу убедиться собственными глазами, что в этом доме ничего уже нельзя спасти. Я поэтому впустила в дом собак. К тому же они воров отгоняют. После ее смерти забредали разные сюда, хотели что-нибудь украсть. Я натравливала на них собак. А потом я просто-напросто впустила в дом всю свору, и они тут со мной поселились. Видел бы ты, во что они превратили ее спальню. У нее на стенах не было обоев. Нет! Стены были шелковой парчой обтянуты, которую какие-то бельгийки ткали целых шесть лет. Она любила свою спальню… ах, как она ее любила. Я впустила туда однажды тридцать овчарок, и они ободрали все стены. Если бы я не боялась, что ты задохнешься от вони, я бы показала тебе их работу. — Она бросила взгляд на окружавшие ее стены. — Эта комната — последняя.

— Может, вы позволите мне как-то вам помочь? — сказал он после недолгой паузы.

— А ты помог мне. Пришел сюда и сделал вид, будто не чувствуешь вони, и рассказал мне о Мейконе и моей милой малышке Пилат.

— Я правда вам помог?

— Чистая правда.

Они встали, вышли из комнаты и направились к лестнице.

— Осторожно спускайся. Темно. — Из всех углов, куда ни глянь, урча, вылезали собаки. — Их пора кормить, — сказала она. Молочник начал спускаться по лестнице. Дойдя до середины, он обернулся и посмотрел на Цирцею.

— Вы сказали, жена моего деда уговорила его не менять имя. А его настоящее имя вы случайно не знаете?

— Джейк, по-моему.

— Джейк, а фамилия как?

Она пожала плечами — жест Ширли Темпль[18], жест маленькой беспомощной девочки.

— Джейк — вот и все, что она мне сказала.

— Спасибо, — крикнул он несколько громче, чем нужно: ему хотелось, чтобы его благодарность пробилась сквозь вонь, которая волной катила вверх от урчащей в прихожей своры.

Ворчание и вонь преследовали его, пока он шел через кустарник к дороге по тропинке, похожей на черно-зеленый тоннель. Было пол-одиннадцатого, когда он добрался до места. Еще полтора часа придется ждать Племянника. Расхаживая по обочине, Молочник напряженно думал. Когда же ему сюда возвратиться? Попытаться взять машину напрокат или одолжить у священника? Забрал ли Племянник его чемодан? Какое снаряжение ему понадобится? Фонарик, а еще что? И что ему придумать, чтобы объяснить, как он попал в пещеру, если кто-нибудь там на него наткнется? Да просто он пришел, чтобы забрать останки деда, и как положено, предать их земле. Так размышляя, он продолжал шагать по обочине, потом двинулся в ту сторону, откуда должен был появиться Племянник. Потом он начал сомневаться: а в ту ли сторону он идет? Повернул назад, но тут увидел, что из кустов торчат концы трех деревянных досок. Может, это те самые ступеньки, о которых ему говорила Цирцея? Хотя, собственно, уже не ступеньки, а то, что от них осталось. Он смекнул: Цирцея уже много лет не выходит из дому. Ступеньки, которые она когда-то видела, теперь, конечно, развалились. Но, если указания, которые она ему дала, правильны, он успеет обернуться туда и назад до полудня. Во всяком случае, обследовать местность гораздо удобнее при свете дня.

Он осторожно раздвинул кусты и немного прошел в глубь леса. Нигде не видно даже маленькой тропинки. Продолжая пробираться дальше, он услыхал журчанье воды и пошел в ту сторону — ему казалось, сразу же за ближайшими деревьями появится ручей. Но ручья все не было. Он до него добрался только через пятнадцать минут. «Переберешься на тот берег», — сказала Цирцея, и он решил, что должен быть какой-то мостик. Мостика не оказалось. Он огляделся и увидел холмы. Наверно, это тут. Конечно, тут. Он прикинул: чтобы дойти до пещеры, ему понадобится примерно час, а он ведь через час должен вернуться к дороге. Он сел на землю, снял ботинки и носки, носки сунул в карманы и подвернул повыше брюки. Держа в руках ботинки, он пошел через ручей вброд. Вода оказалась ужасно холодной, а камни на дне ручья скользкими, он поскользнулся и ушиб колено, да к тому же, взмахнув руками чтобы не упасть, зачерпнул в ботинки воды. С трудом поднялся и вылил из ботинок воду. Все равно он уже вымок, так чего же возвращаться? И Молочник побрел вперед. Через несколько шагов он угодил ногой в выемку глубиной дюймов в шесть и опять упал, однако, на сей раз окунулся с головой и даже успел заметить мгновенно промелькнувшую перед ним серебристую полупрозрачную рыбку. Отфыркиваясь и выплевывая воду, он последними словами поносил ручей, слишком мелкий, чтобы переплыть его, и слишком каменистый, чтобы перейти вброд. Ему бы надо было выломать палку и перед каждым шагом измерять глубину, но он не додумался вовремя — слишком волновался. Так он и шел, ощупывая перед каждым шагом дно пальцами ног. Шел медленно — ручей был глубиною два-три фута и около двенадцати ярдов в ширину. Если бы он так не торопился поскорее перебраться на тот берег, он, может быть, нашел бы в другом месте более узкую часть ручья. Размышляя, как он мог бы поступить, если бы не полез очертя голову в воду, он злился, и досада побуждала его упорно двигаться вперед по скользким камням, пока он не добрался наконец до берега. Он швырнул ботинки на сухую землю и, запыхавшись, выбрался на берег. Полез в карман за сигаретами; оказалось, они промокли. Он растянулся навзничь на траве, и его обогрело теплое полуденное солнце. Он даже рот раскрыл, чтобы почувствовать на языке приятную свежесть воздуха.

Немного погодя он сел и натянул на ноги сырые носки и башмаки. Взглянул на часы. Часы тикали, но стекло разбилось, и погнулась минутная стрелка. Пора идти, подумал он и зашагал к холмам, но тут его обмануло зрение, точно так же, как раньше слух: холмы были намного дальше, чем ему показалось. Ему не приходило раньше в голову, что просто-напросто идти пешком среди кустов и деревьев будет так трудно. При слове «лес» он всегда себе представлял городской парк или ухоженный лесок на острове Оноре, куда его возили в детстве на «паккарде», весь прочерченный тропинками. «Он взял в аренду десять акров девственного леса и весь его расчистил», — говорили старики, рассказывая, с чего началась знаменитая ферма Мейкона Помера. Это можно расчистить? Вырубить топором? Непроходимую чащобу, через которую и пробраться-то невозможно?

Рубашка еще не просохла, к тому же он вспотел, да еще начали болеть изрезанные острыми камнями ноги. Время от времени Молочник выходил на открытое место и, отыскав глазами невысокие холмы, обнаруживал, что он несколько сбился с пути.

Но вот ровную землю под его ногами сменило пологое каменистое взгорье, поросшее кустарником и молодыми деревцами. Он двинулся по его краю в поисках пещеры. Чем дальше он забирался к югу, тем каменистей становилась почва и реже растительность. А потом увидел футах в пятнадцати или двадцати над собой черную дыру, подобраться к которой можно было пусть и не рискуя жизнью, но с трудом, особенно в ботинках на тонких и скользких подошвах. Он вытер потный лоб рукавом пиджака, сдернул болтавшийся вокруг воротничка незавязанный галстук и сунул в карман.

Он снова ощутил соленый вкус во рту и так разволновался в предвкушении находки — он ведь верил, он надеялся, — что ему пришлось приложить к теплому камню потные ладони, чтобы обсушить их. Он вспоминал, какими жалобными и голодными глазами глядели на него те старики, с какой жадностью впитывали они в себя его рассказ о том, как сын Мейкона Помера дерзко добился удачи; он вспомнил и о белых, которые всадили пулю в голову его деда, а потом прошли хозяйской поступью по его садам и съели персики, какие растут в Джорджии. Молочник глубоко вздохнул и принялся взбираться на скалу.

И едва он поставил ногу на первый камень, он вдохнул запах золота, хотя, впрочем, это даже и не запах был. Скорее, это напоминало конфеты, и ласки женщины, и неяркие мерцающие огоньки. Или звуки рояля под тихий аккомпанемент гитар и банджо. Он уже ощутил это однажды, когда стоял и ждал под соснами у домика Пилат; он ощутил это сильней, когда луна осветила зеленый мешок, который свесился с потолка, как выполненное обещание; и с полной остротой — когда, держа мешок в руке, скатился с плеч Гитары на пол. Лас-Вегас и зарытые в земле клады; торговцы наркотиками, окошечки, где получают выигрыш на скачках, и скважины, из которых фонтаном бьет нефть; крэпс[19], покер, тотализатор. Аукционы, бронированные камеры в банке, махинации с героином. От этого ощущения словно столбняк нападает, бьет дрожь, и в горле сухо, и ладони липкие от пота. И если нужно что-то сделать, то хоть умри, но сделай; и радость, что «они» побеждены или на твоей стороне. Игроки, ни слова не произнося, встают и швыряют на стол козырную даму, так лихо, что можно ей шею сломать. Женщины, закусив нижнюю губу, выкладывают красные кружочки на пронумерованные квадратики. Спасатели на водах роскошного курорта, студенты спортивного типа взирают с интересом на кассовые аппараты и прикидывают в уме, далеко ли до дверей. Стать победителем. Это предел.

Взбираясь вверх, Молочник стал проворным и ловким, колени упирались в каждую впадинку, пальцы нащупывали каждый выступ в гладкой поверхности скалы. Ум отключился, работало только тело. И вот он наконец стоит на узкой площадке футах в двадцати от входа в пещеру. Он разглядел и каменистую тропку, которая туда вела и которую он мог бы обнаружить и раньше, если бы так не спешил. По этой тропке проходили в пещеру охотники, ею когда-то воспользовались его отец и Пилат. Никто, кроме него, не изодрал в клочья одежду, карабкаясь двадцать футов вверх по крутой скале.

Он вошел в пещеру, и его ослепило полное отсутствие света. Он попятился, вышел и снова вошел, прикрывая ладонью глаза. Немного погодя он уже мог различить пол пещеры и ее стены. Вот каменистый выступ, на котором ночевали отец и Пилат, Молочник представлял его себе вовсе не таким широким. Кое-где пол растрескался — там когда-то жгли костры, — а у входа в пещеру торчит несколько валунов, и у одного из них раздвоена верхушка наподобие римской цифры V. Да, но где же кости? Цирцея сказала, что труп притащили сюда. Может быть, он в самой глубине, там, где находилась та прикрытая досками выемка? Молочник не захватил с собой фонарика и, конечно, промочил в ручья спички, но он все же попытался отыскать хоть одну сухую. Из всех спичек лишь одна или две чиркнули Однако постепенно его глаза привыкли к темноте. Он отломал ветку от куста, который рос у входа, и, ощупывая ею пол, двинулся, слегка пригнувшись, в глубь пещеры. Прошел так футов тридцать или сорок и вдруг заметил, что пещера сужается. Верхнего свода он не видел вообще. Он остановился и стал медленно продвигаться в сторону, ощупывая веткой пол и держа ее так, что кончик находился примерно на ярд впереди. Он наткнулся рукой на стену, сбил при этом сухой помет летучей мыши и повернул влево. Ветка почему-то не упиралась здесь в пол, а свободно повисла в воздухе. Он опять остановился и опускал ветку до тех пор, пока кончик ее не коснулся пола. Тогда, поднимая и опуская ветку и поводя ею вправо и влево, он убедился, что нашел то самое углубление. Оно было фута два в глубину, а в ширину примерно футов восемь. Он энергично начал шарить по углублению веткой. Вот она наткнулась на что-то твердое, потом еще раз. Молочник глотнул от волнения и опустился на колени. Он вглядывался в темноту что было сил, но ничего не видел. Вдруг он вспомнил, что в кармане жилета у него зажигалка. Он бросил ветку и полез в жилетный карман, чуть не теряя сознания от запаха денег… звуки рояля, мерцающие огоньки. Вот он нашел ее; ох, только бы зажглась. Он чиркнул раз, другой, огонек вспыхнул. Молочник начал вглядываться в яму, но огонек погас. Он снова щелкнул зажигалкой и заслонил рукой маленький хлипкий огонек. На дне ямы лежали камни, доски, листья, даже жестяная кружка, только золота не было. Он лег ничком, держа в одной руке зажигалку, а другой водил по дну углубления, ощупывал его, расковыривал, царапал, скреб. Нет, там не было округлых пузатеньких мешочков с золотом. Там ничего не было. Совсем ничего. И неожиданно он вдруг жалобно, отчаянно завыл: «У-у-у». Его крик вспугнул летучих мышей, они устремились вниз и заметались в темноте над его головой. Испуганный, он вскочил, и тут на его правом ботинке из мягкой кожи отлетела подметка. Спасаясь от летучих мышей, он вприпрыжку бросился вон из пещеры, высоко приподнимая ногу, чтобы не запнуться оторванной подметкой о землю.

Выскочив наконец на волю, он приостановился перевести дыхание. Пыль, слезы, слишком яркий свет разъедали ему глаза, но Молочнику было так тошно, так досадно, что он даже не стал их вытирать. Просто, размахнувшись что есть сил, зашвырнул зажигалку в деревья, подступавшие к подножию холма, и захромал по тропке, не обращая внимания, в какую сторону идет. Двигался куда глаза глядят, следя только за тем, чтобы ступать было удобнее. Внезапно он снова оказался у ручья, но выше по течению — ручей достигал в этом месте около двенадцати футов в ширину и так сильно обмелел, что видны были камни на дне, а с берега на берег кто-то перебросил доски. Он сел на траву, вытащил из кармана узкий черный галстук и привязал им подошву к ботинку, после чего зашагал по самодельному мосту. В лесу на той стороне ручья виднелась тропинка.

Его начало трясти от голода. Это был настоящий голод — не то привычное ощущение, что пора бы, кажется, поесть, поскольку он не сыт до отвала, не нервозное желание полакомиться чем-то вкусным. Нет, он был голоден всерьез. Ему казалось, что если он сию же минуту не съест чего-нибудь, то упадет без чувств. Он оглядывал встречные кусты, траву, ветки в надежде найти хоть ягодку, хоть орешек, хоть что-то. Но он не знал, чего ему искать и как растут орехи и ягоды. Чувствуя, что у него от голода свело желудок, он оборвал несколько листьев и сунул их в рот. Они оказались горькими, как желчь, но он их прожевал, выплюнул и сунул в рот новую порцию. Ему вспомнился завтрак, которым утром его угощала миссис Купер и который показался ему тогда предельно неаппетитным. Яичница на сале, только что отжатый и непроцеженный апельсиновый сок, в котором плавали зернышки и. кусочки мякоти, толстые ломти нарезанного вручную бекона, пышущая жаром горка овсяных коржиков и печенья. Он знал, что миссис Купер постаралась не ударить в грязь лицом, но, возможно, из-за выпитого накануне вечером виски, ему с трудом удалось заставить себя проглотить лишь две чашечки черного кофе и съесть немного печенья. Все остальное вызывало у него тошноту; а то, что он проглотил за завтраком, впоследствии оказалось на земле у входа в дом Цирцеи.

Вокруг него плотно сомкнулись какие-то заросли, и, когда он досадливо развел их в стороны руками, он увидел обвалившиеся ступеньки, а впереди дорогу. Мощенная щебенкой дорога, автомобили, дорожные столбы, цивилизация. Он посмотрел на небо, чтобы определить, который час. Солнце прошло четверть пути от той точки, о которой даже Молочник знал, что оно стоит тут в полдень. Примерно час пополудни, подумал он. Племянник, вероятно, уже побывал тут и уехал. Он вынул из кармана брюк бумажник. По краям он полинял от воды, но содержимое не промокло. Пятьсот долларов, водительские права, номера телефонов на бумажках, страховой полис, корешок от билета на самолет, квитанции химчистки. Он оглядел пустынную дорогу. Нужно где-то раздобыть еду, потом двинуться пешком на юг, где, как ему казалось, находится Данвилл, и его, надо надеяться, подберет первая же попутная машина. Он не только умирал от голода, у него болели ноги. Две машины промчались мимо, третья остановилась — «шевроле» выпуска 1954 года, — и ее водитель, негр, проявил такой же интерес к одежде Молочника, как утром этого дня — Племянник. Он сделал вид, что не заметил или не считает нужным обратить внимание на дырку на колене и прореху под мышкой, на обвязанный галстуком ботинок, на листья, застрявшие в волосах Молочника, и на то, что весь его костюм в грязи.

— Куда путь держишь, парень?

— В Данвилл. Вы случайно не в ту сторону? Хоть немного подвезли бы.

— Забирайтесь в авто, подвезу. Мне это не совсем по дороге. Вообще-то я сворачиваю на Бьюфорд, но, во всяком случае, вы окажитесь ближе к Данвиллу, чем сейчас.

— Огромнейшее вам спасибо, — сказал Молочник. Он опустился на сиденье — блаженство, просто блаженство. Тело ломило от усталости, он откинулся на обтянутую нейлоном спинку и вздохнул.

— Замечательный покрой у вашего костюма, — сказал хозяин машины. — Я так полагаю, вы небось не из наших мест?

— Да. Я из Мичигана.

— Что вы говорите! Моя тетка переехала туда. Город Флинт. Знаете такой город?

— Ну еще бы, как не знать. — У Молочника так сильно ныли ноги, что он даже пальцами не решался пошевелить.

— Хороший город Флинт?

— Ерундовый. Ни одной путной забегаловки нет.

— Так я и думал. Называется-то он красиво, но я догадывался, что, наверно, никудышный городок.

Еще садясь в машину, Молочник заметил на заднем сиденье картонную коробку на шесть бутылок кока-колы и сейчас все время о ней думал.

— Послушайте, я не мог бы у вас купить одну бутылку кока-колы вон из той коробки? Очень пить охота.

— Она теплая, — ответил хозяин машины.

— Какая-никакая, а все же жидкость.

— Что ж, угощайтесь.

Молочник повернулся и вытащил из коробки бутылку.

— У вас есть открывалка?

Водитель вынул у него из рук бутылку, поднес ко рту и не торопясь содрал зубами крышечку. Из бутылки стремительно хлынула пена, залила ему не только подбородок, но и брюки, прежде чем Молочник взял бутылку.

— Ух, горячая прямо, — засмеялся водитель, вытираясь белым в синюю клетку платком.

Не дожидаясь, чтобы осела пена, Молочник в три секунды осушил бутылку.

— Повторить не желаете?

Он совсем не прочь был повторить, но отказался. Только попросил сигарету.

— Я некурящий, — сказал человек за рулем.

— Угу, — сказал Молочник, попробовал сдержать отрыжку, но ему это не удалось.

— Вон там, сразу за поворотом, автобусная станция. — Они уже подъехали к окраине Данвилла. — Тут два шага.

— Я вам искренне признателен. — Молочник открыл дверцу. — Сколько я вам должен? За кока-колу и за все?

Человек, сидевший за рулем, продолжал улыбаться, но выражение его лица изменилось.

— Меня зовут Гарнет. Фред Гарнет. Я не богач, но иногда могу себе позволить угостить кого-то кока-колой и подвезти на своей машине.

— Я совсем не то хотел… я…

Но мистер Гарнет уже захлопнул дверцу. Молочник посмотрел вслед машине и увидел, что тот покачивает головой.

Ноги у Молочника болели, хоть плачь, но он добрался до закусочной (она же автобусная станция) в надежде отыскать хозяина, которому оставил чемодан. Хозяина не оказалось на месте, его заменяла какая-то женщина; она спросила Молочника, чем может ему помочь. Затем последовали продолжительные дебаты, в ходе которых выяснилось, что чемодана в закусочной нет. Хозяина тоже нет, приезжал ли за чемоданом цветной мальчик, неизвестно, камеры хранения у них нет, и хотя ей до смерти жаль, но, если мальчик не забрал чемодан, Молочнику все же придется зайти домой к хозяину, и не требуется ли ему что-нибудь еще?

— Гамбургеры, — ответил он. — Принесите мне чашку кофе и гамбургеры.

— Да, сэр. Сколько штук?

— Шесть, — ответил он, но уже на четвертом у него начались судороги в желудке, он скорчился от боли, которая с перерывами продолжалась всю дорогу до Роанока, штат Виргиния. Все же, перед тем как выйти из закусочной, он позвонил преподобному Куперу. К телефону подошла его жена и сказала, что муж еще не вернулся с товарной станции и, если Молочник поторопится, он успеет его там застать. Молочник сказал спасибо и повесил трубку. Выступая походкой альфонса в шикарных ботинках, он ухитрился добраться до товарной станции, которая, по счастью, находилась довольно близко от автобусной. Войдя в ворота, он спросил у первого же человека, который попался ему на глаза, здесь ли еще преподобный Купер.

— Куп? Он вроде на приемный пункт пошел. Там вон. Видите? — сказал тот, тыча пальцем.

Молочник поглядел, куда указывает палец, и захромал по гравию и шпалам.

На приемном пункте не было ни души, лишь какой-то старик тащил волоком большой ящик, сбитый из досок.

— Прошу прощения, — сказал Молочник. — Что, преп… Куп еще не ушел?

— Только-только ушел. Вы его догоните, ежели побежите, — сказал старик и вытер пот со лба.

Молочник попытался себе представить, как он бежит куда-то на изболевшихся ногах, и сказал:

— А, ладно. Загляну в другой раз. — И уже повернулся, собираясь уйти.

— Послушайте, — сказал старик, — ежели вы сейчас не хочете бежать за ним вдогонку, вы мне, может, с этой штукой подсобите? — Он показал на стоящий у его ног громадный ящик.

Слишком измученный, чтобы отказываться или что-то объяснять, Молочник кивнул, Кряхтя и охая, они начали приподнимать ящик и взгромоздили его наконец на тележку, а после этого подкатили ее к платформе весов. Молочник в изнеможении опустился на ящик и еле отдышался; ему с большим трудом удалось кивнуть головой на многократные «вот спасибо вам» старого грузчика. Потом он вышел за ворота.

Вот сейчас-то он устал. Ох как устал! Сейчас ему не хотелось еще раз повидаться с преподобным Купером и его изголодавшимися по успеху друзьями. И уж конечно, ему не хотелось в ближайшее время что-то объяснять отцу или Гитаре. Поэтому он захромал назад к автобусной станции и спросил, когда отходит на Юг следующий автобус. Ему нужно именно на Юг. И при этом именно в Виргинию. Дело в том, что, как ему сейчас казалось, он понял, каким образом можно узнать, куда девалось золото.

Ныли ноги, болел живот, набитый гамбургерами, но по крайней мере он теперь сидел, и разочарование, охватившее его в пещере, здесь, в автобусе, притупилось. Он несколько часов проспал тяжелым крепким сном, проснулся, но не мог очнуться окончательно, еще немного подремал, опять проснулся на большой остановке и съел миску горохового супа. Он зашел в магазинчик, где торговали всякой всячиной, приобрел там бритвенные принадлежности, мыло и прочие атрибуты, необходимые для того, чтобы привести себя в пристойный вид, взамен оставленных у преподобного Купера; починят же ему ботинок (в настоящее время подклеенный жевательной резинкой) и зашьют костюм уже в Виргинии, там же он купит новую рубашку.

Автобус мчался по дороге, издавая шум, похожий на ворчание веймарских овчарок, и Молочнику стало немного жутковато, так же как тогда, в «последней комнате», когда Цирцея бросила взгляд на собак в раздумье: а переживет ли она их? Но ведь собак там тридцать с лишним, и все время родятся новые.

Протянувшаяся вдалеке гряда невысоких холмов для него теперь уже не просто пейзаж. Места вполне реальные, да к тому же такие, где не следует прогуливаться в тридцатидолларовых ботинках. Он ни разу в жизни ни о чем так не мечтал, как найти в пещере золото, увидеть аккуратные ряды пузатеньких мешочков, повернувших к нему животики. Сперва он думал, он мечтает о золоте во имя персиков Мейкона Помера, во имя Цирцеи и ее желтоглазых овчарок, в особенности же во имя преподобного Купера и его приятелей-старичков, начавших умирать еще безусыми юнцами, ибо им пришлось увидеть, что случилось с чернокожим человеком, таким же, как они — «невежественным, как кувалда, и нищим, как арестант», — после того как, несмотря на все преграды, он добился своего. Он думал также, что мечтает об этом во имя Гитары, во имя того, чтобы стереть недоверчивое выражение, проглянувшее на его лице, когда они прощались: знаю, мол, обжулить ты меня надумал, сукин сын. Никакого золота в пещере не оказалось, но зато он твердо знал теперь: звук пустой все его благородные резоны мечтать об этом золоте. Золото ему нужно исключительно потому, что это золото и он хочет владеть им. Единолично. Уплетая гамбургеры на автобусной станции, он пытался представить себе, чем для него будет возвращение в родной город — ведь ему не только предстоит объявить, что он не нашел золота, он к тому же добровольно полезет в петлю, из которой уже не выбраться, — и его мысль заработала с непривычной четкостью.

Цирцея сказала, что Мейкон и Пой сели в фургон еще в Виргинии, откуда они оба родом. Кроме того, она сказала, что первый же сильный дождь разрушил могилу Мейкона и Батлеры или еще кто-то однажды летней ночью отнесли тело покойника в Охотничью пещеру. Однажды летней ночью. И когда они выуживали его из ручья, это было именно тело, труп, иначе как бы им узнать, что это негр, а не белый. А Пилат между тем утверждает, что приезжала туда зимой и нашла в пещере только кости. Она утверждает, что лишь четыре года спустя навестила Цирцею, а потом побывала в пещере, и брела туда по снегу, и унесла с собой кости белого человека. Как же она не заметила костей отца? Ведь в пещере находилось два скелета. Что же, она перешагнула через один, а другой уложила в мешок? Разумеется, Цирцея ей тогда рассказала то же самое, что сегодня рассказала ему, — что в пещере, лежит тело ее покойного отца. Рассказывала ли Пилат Цирцее, что они с братом убили в пещере какого-то старика? Вероятно, нет, поскольку Цирцея не упомянула об этом, когда говорила с Молочником. Пилат сказала, что она унесла кости белого человека, а золото даже искать не стала. Это ложь. Она потому ни словом не обмолвилась о втором скелете, что его не было в пещере, когда она туда вошла. Она побывала в пещере не через четыре года… впрочем, может, и через четыре, но тогда уже вторично, а не в первый раз. Она заходила в пещеру еще до того, как туда отнесли найденное в ручье тело негра. Кости-то она забрала, это так, Молочник сам их видел на столе в полицейском участке. Но она с собой не только кости взяла. Взяла и золото. И отвезла его в Виргинию. И может быть, в Виргинии живет сейчас кто-то, кто знает, где спрятано золото.

Вот туда он и отправится, разыскивать ее следы.


ГЛАВА 9 | Песнь Соломона | ГЛАВА 11