на главную   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


Поход на Россию и крушение империи

24 июня 1812 года в предутренние, ранние часы по трем понтонным мостам, переброшенным через Неман, армия Наполеона вступила на территорию Российской империи. Первой переправилась на правый берег дивизия генерала Морана. За ней шли дивизии корпуса маршала Даву, за ними кавалерия короля неаполитанского маршала Иоахима Мюрата, затем императорская гвардия — старая и молодая.

Солнце поднялось уже высоко над землей, и под его яркими лучами заблестели холодные грани штыков, расшитые золотом мундиры драгун и ментики гусар.

Вторжение осуществлялось в величайшем порядке. Дивизии нескончаемым потоком следовали одна за другой, с развернутыми боевыми знаменами, сомкнутыми рядами. Командиры в касках, украшенных султанами, на гладких, сытых конях впереди, затем солдаты мерным шагом, нигде не нарушая строя. Конногренадеры гвардии в белых плащах, с высокими киверами на головах, на крупных лошадях вороной масти безмолвно следовали по мостам через реку. Весь день и ночь и снова день над Неманом стоял ровный дробный гул тысяч солдатских ног и конских копыт. Армия была так велика, что переправа продолжалась более двух суток. Последними, уже 26 июня, через Неман прошли драгуны и кирасиры дивизии Груши. Затем еще в течение недели пришедшие издалека полки догоняли «великую армию».

За день до вторжения Наполеон прибыл в расположение войск. Его видели в разных концах огромного прибрежного пространства, на котором сосредоточивалась армия, то верхом на белой лошади, то пешком. Переодевшись в чей-то чужой мундир, дабы не привлекать внимания, он появлялся то здесь, то там, внимательно наблюдая за размещением подходивших частей, за наведением мостов, за подготовкой вторжения. В излучине Немана против селения Понемонь, близ Ковно, император наметил переправу главных сил.

23 июня с Наполеоном случилось происшествие, само по себе незначительное, не имевшее последствий и все-таки обратившее на себя внимание. В середине дня император верхом на лошади объезжал прибрежную полосу реки. Он внимательно следил за ее течением, за противоположным берегом, как бы определяя на глаз возмож ную ширину реки. Свита, ехавшая на почтительном рас стоянии от него, вдруг увидела: император, уверенно, казалось бы, сидевший в седле, упал с лошади и через мгновение оказался на земле. Все бросились к нему Наполеон лежал распростертым на траве.

Что же произошло? Позже выяснилось: под ногами лошади пробежал заяц, она испугалась, взметнулась, и не ожидавший этого порыва всадник вылетел из седла.

Наполеон не был ни ранен, ни контужен, и незначительный этот эпизод не заслуживает даже быть упомянутым, если бы он не был воспринят Наполеоном и окружавшими его высшими командирами как дурное предзнаменование. Кто-то воскликнул: «Плохое предвестие! Римляне не перешли бы через реку!» Суеверный корсиканец был повергнут в плохое расположение духа. Все последующие часы он молчал, был мрачен, почти не отвечал на вопросы. Этот случай вывел его из душевного равновесия[1053].

Но время шло. Наступил полдень; жаркий солнечный день был в разгаре. Неотложные заботы отвлекли его от мрачных раздумий.

В этих краях все было Наполеону знакомо: и плавное течение широкого Немана, и песчаные золотистые отмели вдоль его берегов, и уходящие в небо высокие сосны. Пять лет назад здесь, на берегу Немана, в Тильзите, он переживал самые счастливые дни своей жизни.

Как могло случиться, что спустя всего пять лет после того, как был заключен «на вечные времена» мир, как было записано в тексте договора о мире и союзе с Россией, он, Наполеон, начинал войну против недавнего союзника? Как могло случиться, что два государства, две стороны, еще вчера уверявшие друг друга во взаимной дружбе, стали врагами и готовились скрестить оружие?

В письме, направленном Александру I из Вильно в ответ на послание царя, переданное генералом Балашовым, Наполеон перечислял все те претензии, обиды, недоразумения, которые в конце концов привели к тому, что обе стороны оказались в состоянии войны[1054].

Альбер Вандаль в свое время написал три тома объемистого исследования, в котором подробно изложил историю возникновения франко-русского союза начала XIX века и постепенное угасание «духа Тильзита». Нет возможности по условиям места, да и по существу нет надобности рассматривать здесь взаимные претензии и взаимные обиды, которых немало накопилось с обеих сторон. Но найти какое-то общее объяснение возникновения войны 1812 года, ее значения для судьбы Наполеона необходимо.

Во время русско-шведской войны Наполеон обещал Александру оказать военную помощь, и корпус Бернадота был двинут для того, чтобы нанести удар шведам. Но Бернадот, видимо больше по собственной инициативе, чем в результате инструкций, не оказал в нужный момент помощи, и военная поддержка Франции осталась платонической.

Во время австро-французской войны 1809 года правительство Александра I отплатило Наполеону тем же. Наполеон добивался, чтобы Россия двинула крупные воинские силы против Австрии. Александр, уклонявшийся от точных обязательств, тем не менее в апреле 1809 года заверял Наполеона: «Ваше Величество может рассчитывать на меня. Мои возможности, поскольку я веду две войны, не велики, но все, что возможно, будет сделано»[1055]. Александр приказал корпусу генерала Голицына идти в направлении австрийской границы[1056]. Он не обманывал Наполеона со Шварценбергом, как утверждали некоторые историки. Но участие России в войне 1809 года в целом имело примерно такую же степень действенности, как участие Франции в войне России со Швецией.

С течением времени споры и разногласия стали возрастать. Предметом постоянных взаимных подозрений и препирательств было Великое герцогство Варшавское. Александр I подозревал Наполеона в стремлении восстановить Польшу. Политика Наполеона в польском вопросе была действительно двусмысленной. Он не скупился на обещания польским патриотам, но в то же время, став уже монархом, связанным со старыми европейскими династиями, был чужд мысли восстановить независимое Польское государство. В апреле 1811 года Бонапарт говорил: «Я весьма далек от того, чтобы стать Дон-Кихотом Польши». Он не собирался жертвовать ничем реальным ради восстановления независимости Польши. Скорее напротив, он стремился поставить поляков на службу агрессивным французским планам, использовать их в своих интересах, реально ничего не делая для них. Но его постоянное заигрывание с поляками, его стремление сохранить на русских границах форпост в виде герцогства Варшавского вносило элементы нервозности, напряженности в отношения двух государств.

Александр был крайне чувствителен к вопросу о Польше, он придавал ему первостепенное значение. Увеличение территории герцогства Варшавского после войны

1809 года его весьма обеспокоило.

Чтобы покончить с вопросом о Польше, Александр предложил Коленкуру подписать конвенцию, по которой французская сторона официально обязывалась никогда не восстанавливать независимой Польши. Коленкур, человек умный, хорошо разбиравшийся в истинных намерениях французского императора и в политической обстановке в Петербурге, легко пошел на этот акт. 4 января

1810 года конвенция была подписана Коленкуром и Румянцевым, и она могла бы стать, по крайней мере на какое-то время, платформой примирения двух держав[1057]. Но оформление конвенции совпало по времени с трудными для Наполеона переговорами о его политическом браке. Уже говорилось, что Наполеон сватался к сестре Александра Анне Павловне, и этот демарш породил неисчислимые осложнения между Парижем и Петербургом. Здесь нет возможности вдаваться в историю этих тягостных для обеих сторон переговоров[1058]. «Династическое безумие» Наполеона нашло в конце концов свое завершение в браке с дочерью австрийского императора Франца II Марией-Луизой. Но затруднительные и, как казалось Наполеону, оскорбительные для его достоинства переговоры о браке с сестрой русского императора, оставшиеся безрезультатными, повлияли на решение вопроса о конвенции 4 января. Наполеон был задет лично[1059] и отказался ратифицировать конвенцию в тех формулировках, как ее подписал Коленкур, и внес иные предложения. Переговоры затянулись, и конвенция в конце концов не была подписана.

В литературе нередко встречаются утверждения, что охлаждение отношений между двумя державами было связано с неудачным выбором послов в обеих столицах. Выбор был действительно не вполне удачным. Первый царский посол — граф Петр Александрович Толстой — был убежденным противником франко-русского союза, тяготился возложенной на него миссией и все совершавшееся в Париже видел сквозь темные очки[1060]. По-видимому, не вполне удачен был выбор и первого посла Наполеона — генерала Савари, герцога Ровиго. Савари не хватало аристократизма, личного обаяния, которыми в полной мере обладал его преемник Коленкур; с военной напористостью и резкими манерами Савари было нелегко завоевать симпатии петербургских гостиных.

И все-таки, каковы бы ни были достоинства или недостатки первых послов — Толстого и Савари, возникшие разногласия происходили не от их личных качеств. После Эрфурта были найдены вполне подходящие послы. В Париж приехал князь Александр Борисович Куракин, один из авторов тильзитских документов, убежденный сторонник союза с Францией, человек обходительный и приятный, вполне пришедшийся ко двору. Коленкур также сумел завоевать симпатии петербургского общества. Но, несмотря на то что теперь и в Петербурге, и в Париже были хорошие посланники, отношения между обеими странами все более разлаживались.

Одним из главных источников разногласий оставалась проблема континентальной блокады. Антианглийская блокада была невыгодна с точки зрения экономических интересов господствующих классов России, и Александр пошел на нее скрипя сердце, потому что политические преимущества союза с наполеоновской Францией превышали экономический ущерб от антианглийской торговой политики[1061]. Но претензии Наполеона к русскому партнеру не были беспочвенны: было верно, что русские власти не проявляли педантизма в строгом соблюдении континентальной блокады. Они нарушали установленные жесткие правила, и удивляться тому не приходилось: они действовали в соответствии с собственными интересами. И хотя в переписке между двумя правительствами нередко затрагивался вопрос о тех или иных отклонениях от блокады, Наполеон должен был с этим мириться, потому что и само французское правительство по необходимости ее нарушало.

Пять лет континентальной блокады доказали на практике ее несостоятельность. Идея удушения Англии на островах была опровергнута жизнью. Наполеон, несомненно, недооценил ни значение технической революции в Англии, совершавшейся в эти годы, ни возможности британской торговли с США. Англия оставалась «мастерской мира»; она сохраняла неоспоримое преобладание на море, и сама французская экономика не могла обойтись без Англии. Наполеон нередко давал фактически указа ния нарушать континентальную блокаду. Так, например, в одной из директив Бертье он ясно дал понять, что надо закрыть глаза на ввоз кофе и сахара на Корсику[1062]. Французская промышленность даже в благоприятных условиях, стимулировавших ее рост, в силу технической отсталости и нехватки сырья не могла покрыть потребностей ни Европы, ни самой Франции в ряде промышленных товаров. Правительство вынуждено было давать лицензии на ввоз товаров, которые в конечном счете оказывались английского происхождения.

Ухудшение отношений с Францией толкнуло русское правительство на ответные меры. Тариф, введенный с начала 1811 года, повышал на пятьдесят процентов пошлины на все ввозимые промышленные товары; практически это был удар по французским интересам[1063]. Длительные войны, которые вело царское правительство, и политика континентальной блокады, резко сократившая экспорт товаров из России, отразились на состоянии русских финансов. Курс рубля резко упал.

Преодолеть финансовые трудности царское правительство пыталось с помощью займа у французского банкира Лаффита. Соответствующее соглашение после трудных переговоров было достигнуто. Лаффит, однако, поставил условие, чтобы соглашение было гарантировано французским правительством. Наполеон отказал в этом[1064]. Это было проявлением его нового, антирусского курса. Захват в 1811 году владений герцога Ольденбургского, ближайшего родственника царя Александра, показал, как далеко зашли франко: русские разногласия. Год от года накапливалось все больше спорных вопросов. Эти вопросы не касались коренных жизненных проблем, но возникло много разногласий частного характера.

Были ли устранимы эти споры, расхождения взглядов, взаимные претензии? Да, конечно, так как каждое из них не было само по себе значительным. Но эти разногласия можно было преодолеть лишь при наличии доброй воли с обеих сторон. Но была ли она?

***

20 марта 1811 года сто один пушечный залп возвестил жителям французской столицы, что у императора родился сын, наследник престола. Накануне было объявлено, что двадцать один выстрел будет дан по поводу рождения дочери. После двадцать первого выстрела наступила долгая пауза, затем раздался новый залп, и последующие выстрелы оповестили, что отныне династия Бонапартов имеет законного продолжателя.

Еще одно желание Наполеона сбылось. Все первые десять лет своей диктатуры, и особенно с 1804 года, когда он провозгласил себя наследственным императором, Наполеон жил с ощущением непрочности совершаемого им дела. У него не было законного наследника, и будущее империи оставалось неясным. Он предвидел ссоры братьев, распри в семье… Теперь и это желание сбылось.

В Париже сто один пушечный выстрел пробудил чувство радости, облегчения. Не потому, что народ жил семейными радостями императора, как в том уверяла верноподданническая печать, а потому, что многие люди считали, что рождение наследника престола означает укрепление мира.

Почти двадцать лет Франция находилась в состоянии войны, и жажда мира, требование мира стали повелительной необходимостью для страны. Мир, давно ожидаемый и отодвигавшийся с каждым годом куда-то в неизвестность, теперь, весной 1811 года, казался обеспеченным.

Но странное дело, теперь, когда, казалось, все желания Наполеона были исполнены, когда он достиг всего, к чему стремился, сам властитель французской монархии становился день ото дня все более мрачным, нелюдимым. На торжественных приемах в Тюильрийском дворце, на которых собирались, соперничая богатством, представители и старинной родовой французской аристократии, и нового, имперского дворянства, и германские наследные принцы и князья, и итальянская знать, царили холод и принужденность. Здесь были выставлены напоказ роскошь, богатство, великолепие. Все танцевали. Со времени воцарения молодой императрицы из дома Габсбургов императорский двор полностью восстановил обычаи и традиции старого королевского двора. Мария-Луиза шла по стопам своей тетушки Марии-Антуанетты. Парадные балы сменялись костюмированными балами[1065]. Но эти имевшие почти принудительный характер развлечения не веселили. Причина была не только в том, что Марии-Луизе не хватало беззаботного, искрящегося легкомыслия Марии-Антуанетты. Как справедливо писал Стендаль: «При этом дворе, снедаемом честолюбием, совсем не было мелкой подлости; но зато там царила удручающая скука… Празднества в Тюильри и Сен-Клу были восхитительны. Недоставало только людей, которые умели бы развлекаться. Не было возможности вести себя непринужденно, отдаваться веселью; одних терзало честолюбие, других — страх, третьих волновала надежда на успех»[1066]. Император стал нелюдимым, избегал собеседников. Он появлялся ненадолго — располневший, тяжеловесный, медлительный в движениях, с неподвижно-холодным лицом, сдвинутыми хмурыми бровями; казалось, он всем был недоволен. Его тяжелый, пристальный взор, скользивший по лицам, всех леденил; при его появлении шутки обрывались на полуслове, умолкал смех. Он распространял вокруг себя холод и страх…

Но он знал, что на балах должны быть танцы, и он хотел, чтобы все танцевали. И танцевали кадриль, словно отбывали повинность, с испугом озираясь на как бы застывшую фигуру императора. Танцевали по рангам: в первой паре князь Невшательский и Ваграмский — Бертье с императрицей, во второй — обергофмаршал герцог Фриульский — Дюрок с королевой Гортензией и далее — по чинам. Затем в газетах появлялось сообщение: «Вчера в Тюильри был большой бал». Если судить по прессе, во Франции только и занимались тем, что танцевали кадриль.

Наполеон становился все более угрюмым. Ни счастливый, как могло казаться, брак с молодой женой, ни радость отцовства не могли вернуть ему той полной жизненной силы увлеченности, которая так привлекала в генерале Бонапарте десять — двенадцать лет назад. Люди, близко наблюдавшие повседневную жизнь Наполеона, передавали шепотом, что император стал плохо спать. Об этом говорили потому, что Наполеон принадлежал к числу людей, умевших управлять не только своими эмоциями, но даже сном. Известен случай, когда во время упорной и требовавшей большого душевного напряжения битвы под Ваграмом Наполеон в разгар сражения, передав на какое-то время командование Бертье, лег на меховую шкуру прямо на землю, среди грохота орудий и, сказав, что проспит десять минут, действительно мгновенно заснул. Через десять минут он проснулся и снова принял командование. Человек, умевший засыпать, когда хотел, и просыпавшийся, когда было нужно, теперь лишился сна.

С ним случались какие-то странности. Однажды во время приема в Тюильрийском дворце он вышел к присутствующим, окинул всех невидящим взглядом, остановился посередине зала и в течение нескольких минут, опустив голову вниз, разглядывал что-то одному ему видимое на паркете, пристально смотрел в одну точку. Это длилось так долго, что породило заметное замешательство среди гостей. Маршал Массена, желая выручить императора, подошел к нему и задал какой-то вопрос. Наполеон что-то недовольно буркнул и вышел из зала.

Что же порождало столь необычное, тревожное, почти сумрачное состояние духа могущественного императора? При внешней роскоши, богатстве, блеске императорского двора, при кажущейся безграничной силе бескрайней империи Наполеона она, империя, переживала внутренний кризис. Симптомы болезни стали обнаруживаться давно. Первые черные точки появились в 1804 году, они усилились в 1808 году, и с тех пор кризис стал прогрессировать. В 1810–1812 годах Наполеон не мог уже от себя скрывать, что видимость и сущность не тождественны.

В 1811 году разразился экономический кризис небывалой силы[1067]. Он проявился в резком сокращении торговли, в значительном упадке промышленной деятельности и, наконец, в продовольственном кризисе.

О тяжелых последствиях двух неурожайных лет и экономическом кризисе 1811 года нужно было судить не по приглаженным официальным отчетам, а по свидетельствам современников. Тот же трезвенный Тибодо, хорошо знакомый с обстановкой на юге Франции (с 1803 года он был префектом департамента Буш-дю-Рои), рисовал бедственное положение трудовых людей, страдавших от голода и дороговизны. Цены на хлеб в Марселе с пятнадцати — двадцати сантимов за фунт поднялись до семидесяти — восьмидесяти сантимов, то есть возросли в четыре раза, и хлеба вообще не хватало. В Марселе при населении в девяносто тысяч жителей свыше десяти тысяч семей, то есть почти половина населения, записались в списки на вспомоществование. Десять тысяч франков, выделенных правительством для питания неимущих, были, по выражению Тибодо, каплей в море.

Ни частная благотворительность, ни меры, принятые властями, не могли преодолеть жестокой нужды народа. «Было много несчастных, не переживших это ужасное время, когда они должны были отбивать у животных продовольственные отбросы»[1068]. В таком же положении, как Марсель, находились многие другие города. В 1812 году острота продовольственного кризиса смягчилась в связи с хорошими видами на урожай и жесткими мерами, принятыми правительством против скупщиков зерна и другого продовольствия. Все же нужда, особен-, но в городах, оставалась большой. Французская печать, находившаяся под строгим правительственным контролем, скрывала истинное положение. Но сведения о продовольственных бедствиях трудящегося населения Франции проникали в иностранную печать, в частности русскую. «Во многих провинциях [Франции] зажиточные люди обязались выдавать каждому неимущему человеку по фунту на день хлеба»[1069],— писали в русских газетах летом 1812 года. Еще ранее, до разрыва с Францией, в начале мая того же года сообщалось, что французским правительством «запрещено скупать в одни руки хлеб всякого рода зерном или мукою», что запрещено также продавать хлеб в иных местах, кроме рынков, в установленные дни и часы[1070].

Столкнувшись с острыми продовольственными затруднениями, правительство вынуждено было прибегнуть к чрезвычайным мерам. Летом 1811 года оно пошло на повторение мер якобинского Конвента: установление «максимума» — твердых цен на продукты питания. И Тибодо, многоопытный Тибодо в своих мемуарах прямо указывал, что правительство вернулось к продовольственной политике якобинцев 1793 года[1071]. Твердые цены на продукты питания, реквизиции, вмешательство государства в экономическую сферу — эти чрезвычайные меры были порождены остротой экономического кризиса.

Но не только экономическое состояние Франции и вассальных государств внушало опасения императору. Плохо шли дела в Испании. Наполеон, верный своим династическим предрассудкам, назначил брата Жозефа генералом, главнокомандующим вооруженными силами, действовавшими на Пиренейском полуострове[1072]. Ему приходилось держать больше двухсот тридцати тысяч войск в Испании, чтобы создавать подобие нормального функционирования государственного организма. На самом деле в Испании продолжалась народная война, и лучшие наполеоновские маршалы не могли ее подавить. Сульт потерпел поражение под Кадиксом, Сюше испытал неудачу под Арагоном, прославленный Массена потерпел неудачу под Фуенте д'Оноро[1073].

Император был взбешен. Он выразил свое недовольство Массена и отстранил его от руководства военными делами. Знаменитый полководец оказался в опале. Конечно, эти меры, как и жестокие репрессии против испанского населения, как и выговоры, нотации, которые он читал своему брату — испанскому королю, были бесполезны. Подчинить Испанию было невозможно: весь испанский народ сражался за независимость и свободу; война не прекращалась ни на день.

В Германии дело не дошло еще до взрыва, но он назревал. Король Вестфальский — младший брат Наполеона Жером предупреждал, что если возникнет война, то «все области между Рейном и Одером станут очагом всеобъемлющего восстания». Генерал Рапп говорил, что «при первой военной неудаче от Рейна до Сибири все поднимутся против нас»[1074]. В Италии, которая частью стала французской провинцией, частью вассальным королевством, приходилось увеличивать гарнизоны для того, чтобы держать в повиновении страну: там уже началась освободительная партизанская война. В ноябре 1811 года Наполеон предписывал пасынку — вице-королю Евгению Богарне формировать нодвижные колонны из итальянцев и французов, придать им кавалерийские отряды, поставить во главе генерала и их усилиями покончить с бандитизмом в окрестностях Рима[1075]. Но что представлял собой этот бандитизм? То было антифранцузское партизанское движение итальянских крестьян, итальянских патриотов, поднявшихся на освобождение родины от иноземных угнетателей. Такие же приказы о создании военных формирований для борьбы с бандитизмом были даны генералу Миоллису в Риме и великой герцогине Тосканской Элизе.

Принятые меры не дали ожидаемых результатов, и в апреле 1812 года Наполеон дал новое распоряжение принцу Евгению. Он требовал от него покончить с бандитами, гнездящимися в горах Венецианской области[1076].

Не лучшим было положение в других вассальных государствах. На протяжении ряда лет нарастал конфликт между Наполеоном и его младшим братом Луи, королем Голландии. Из всех братьев Наполеона Луи был ему ближе других. Но Луи, став королем Голландии, удостоверился, что политика французского императора идет во вред народу, монархом которого он стал. Упрямый и своенравный, Луи не захотел покорно следовать предписаниям старшего брата. Конфликт обострился; он закончился тем, что в 1810 году Луи отрекся от престола в пользу своего сына. Наполеон не пожелал выполнить волю брата, он просто присоединил Голландию к французскому государству[1077]. Но дела в Голландии не внушали доверия императору, и в приказе генералу Молитору он обязывал следить за поддержанием порядка в этой части Французской империи.

Императорские орлы по-прежнему парили над Парижем, над огромной Французской империей, над вассальными государствами Европы. От Мадрида до Варшавы, от Гамбурга до Неаполя слово императора звучало беспрекословным приказом.

Но во всей Европе — в Германии, Италии, Испании, Голландии, Бельгии, в самой Франции был слышен подземный гул. То подспудно накапливались силы народного гнева.

Наполеон не хотел отдавать себе отчет в истинном значении всех этих тревожных симптомов. Их действительный смысл он постиг много позже — в часы раздумий сурового уединения на острове Святой Елены. Тогда же, в 1810–1811 годах, когда его слава и власть внешне казались безграничными, он был как бы ослеплен своим всемогуществом Он видел перед собой лишь склоненные головы; никто уже не смел ему перечить, никто не решался вступать с ним в спор. Он и сам разучился спрашивать, выслушивать чужие мнения; жестким, требовательным голосом он лишь отдавал короткие приказания.

Иногда наступали минуты прозрения, и тогда он остро ощущал леденящий страх, который он распространял повсюду вокруг себя, и холод собственного одиночества. «И внутри страны, и вне ее я царствую лишь благодаря внушаемому всем страху», — говорил он. В другой раз, охваченный дурными предчувствиями, он признавался горестно Моллиену: «Когда настанет час опасности, меня все покинут». И как только заканчивался день с его всепоглощающими заботами и наступала ночь и тишина, тревожные вопросы обступали со всех сторон, Наполеон не находил на них ответа. Сон бежал от него в долгие ночные часы; он ходил из угла в угол своей огромной комнаты и снова возвращался к тем же терзавшим его вопросам, и снова не мог найти решений, предотвращавших неясную, смутно ощутимую опасность.

***

По-видимому, с 1811 года, может быть с конца 1810 года, возникла мысль о войне с Россией. Во всяком случае в феврале 1811 года в Петербурге при дворе уже сложилось мнение о вероятности и даже близости войны[1078]. Эта мысль еще не имела отчетливого завершения, и ее трудно было освоить даже самому Наполеону. Едва лишь возникнув, она наталкивалась на само собой разумеющийся вопрос: зачем, для чего, кому нужна война против России? В самом деле, как мог политик, провозгласивший, что единственным союзником Франции может быть Россия, начинать против нее войну? Ради чего? Почему?

Когда в 1811 году возникли слухи о возможности войны против России, они вызвали всеобщее, приглушенное, конечно, негодование: зачем, кому нужна эта война?[1079]

Сам Наполеон в период подготовки к войне порой понимал ненужность ее, а может быть даже гибельность. 1 июля 1810 года он говорил Коленкуру: «Я не хочу завершения своей судьбы в песках пустыни России». Он не раз напоминал, что помнит о судьбе Карла XII шведского, что он не хочет новой Полтавы. Паскье утверждал: «Он сознавал опасности, навстречу которым шел»[1080]. То было верное наблюдение, и многое его подтверждает. Но он старался заглушить тревожные мысли и в спорах с Коленкуром убедить не только своего собеседника, но и самого себя[1081].

Анализируя политику Наполеона 1811–1812 годов, нельзя не видеть глубокие колебания, которые он испытывал. 16 июня 1811 года он говорил: «Надеюсь, что мир на континенте не будет нарушен»[1082]. Он уверял Коленкура, что не хочет войны. В том же 1811 году он снова вернулся к мысли о вооруженном десанте против Англии. Он написал письма морскому министру, товарищу юношеских лет графу Декре. Он ставил перед ним вопрос о спешной подготовке вооруженной высадки на Британские острова[1083]. Эти колебания, это метание между разными вариантами и планами доказывают, сколь неясным представлялось Наполеону будущее. Война против России? Она была бессмысленна, гибельна, и сам Наполеон позже, на острове Святой Елены, прямо признал, что война с Россией была его фатальной ошибкой[1084].

Но и в ту пору, когда он уже стал на путь подготовки войны с Россией и уже создавал огромную армию вторжения, его постоянно охватывали сомнения, раздумья. Летом 1811 года он отозвал из Петербурга Коленкура. Коленкур, по-видимому, оставался одним из тех немногих людей, к мнению которых Наполеон был готов прислушаться; остальных он слушать не хотел. Коленкур был заменен в Петербурге генералом Лористоном. Это назначение было вызвано убеждением Наполеона, что Александр обворожил, заколдовал Коленкура и что Коленкур уже не способен защищать его, Наполеона, интересы.

Коленкур по возвращении в Париж был принят императором. Наполеон поставил перед послом основной вопрос: готовится ли Россия к войне против Франции? Отрицать это было невозможно. Но Коленкур со всем пылом убежденности доказывал, что война против России будет безумием, что она невозможна для Франции и не вызывается никакой необходимостью. Конечно, существует множество спорных вопросов, начиная с Польши, с проблем континентальной блокады, с наличия в Данциге и Восточной Пруссии французских войск, воспринимаемых в Петербурге как угроза России, но все это частные вопросы, по которым можно найти взаимоприемлемые решения. Коленкур доказывал, что Александр I не вынет первым шпаги из ножен. Но если Наполеон нападет на Россию, то это будет означать войну без конца. И он передал фразу царя, столько раз потом повторяемую: он уйдет до Камчатки, но не примирится с завоевателями.

Как рассказывал Коленкур, император Наполеон повторил ему «еще раз, что он не хочет ни войны, ни восстановления Польши»[1085].

Но значило ли это, что он готов отказаться от военных приготовлений и протянуть руку примирения России? Нет, конечно. Внешне все оставалось по-прежнему. Александр и Наполеон, как и ранее, обращаясь друг к другу с посланиями, писали: «Государь, брат мой» — и всякий раз заверяли в глубоком уважении и неизменности дружеских чувств[1086]. Русские газеты почтительно сообщали о всех выступлениях его величества императора и короля Наполеона I и с особой охотой печатали речи августейшего оратора, в которых он клеймил «все зло, причиняемое мятежами»[1087]. Как сообщали газеты, в театрах Москвы 24 февраля 1812 года «императорскими французскими актерами представлена будет в первый раз «Цинна» — трагедия в пяти действиях Корнеля», и знаменитая мадемуазель Жорж, находившаяся в расцвете славы, должна была исполнить роль Эмилии[1088]. Все шло своим чередом.

Войну против России осуждал не только Коленкур. Все ее не хотели. В окружении Наполеона не было никого, кто бы ее поддерживал.

Фуше в своих мемуарах рассказал, что в начале 1812 года, когда грандиозные приготовления к походу на Россию уже шли полным ходом, он осмелился представить императору памятную записку, предостерегавшую против войны.

Из всех политических деятелей той бурной эпохи Фуше заслуживает менее всех доверия. Его мемуары как исторический источник требуют сугубо критического отношения. Это относится и к излагаемому им рассказу. По версии Фуше, он не только представил Наполеону составленный им меморандум, но и добился аудиенции у императора. И письменно и устно Фуше заклинал Наполеона остановиться, отказаться от этой войны, влекущей за собой неисчислимые последствия. По словам Фуше, он предупреждал, что мысль о создании всемирной монархии путем завоевания России — это «блестящая химера». «Государь, я Вас умоляю, во имя Франции, во имя Вашей славы, во имя Вашей и нашей безопасности, вложите меч в ножны, вспомните о Карле XII»[1089].

Наполеон выслушал Фуше; он, как уверял бывший министр полиции, странным образом был уже осведомлен о его меморандуме, написанном в глубокой тайне. Доводы Фуше император отверг: «Со времени моего брака решили, что лев задремал; пусть узнают, дремлет ли он… Через шесть или восемь месяцев вы увидите, чего может достичь глубокий замысел, соединенный с силою, приведенной в действие… Мне понадобилось восемьсот тысяч человек, и я их имею; я поведу за собой всю Европу…»[1090]. Повторяю еще раз: рассказ Фуше требует критической проверки; нельзя также забывать, что его мемуары были опубликованы в 1824 году. При всем том представляется маловероятным, чтобы этот эпизод был целиком выдуман. Он заслуживает внимания как еще одно подтверждение глубокой тревоги, которую вызывал у элиты наполеоновской Франции предполагаемый поход в Россию.

После беседы с Коленкуром Наполеон, казалось бы, задумался. Он мог не испытывать тревожные внутренние сомнения. Наполеон не мог не сознавать, что в сущности нет глубоких, истинно важных причин для войны между двумя государствами. «Если я буду принужден воевать с вами, то совершенно против моей воли, — говорил он в августе 1810 года князю Алексею Куракину (брату посла), — вести 400 тысяч войска на север, проливать кровь без всякой цели, не имея в виду никакой выгоды!»[1091]. То не были только фразы, призванные ввести в заблуждение противника. Конечно, обе стороны скрывали" военные приготовления и маскировали свои намерения. Но намерения и в самом деле были неясны и окончательно еще не определились.

С 1809 года взаимные претензии, недовольство, возрастающие подозрения быстро прогрессировали. Среди множества вопросов, ставших предметом взаимных упреков, для Наполеона наибольшее значение имели нарушение Россией условий континентальной блокады, для Александра — польский вопрос, то есть опасение восстановления Польши под французской эгидой. Ни та ни другая проблема не затрагивала жизненных интересов народов обеих стран. Но в условиях автократических режимов обеих империй недоразумения, а тем более разногласия между двумя монархами быстро перерастали в конфликт между двумя государствами.

Недоверие, взаимные подозрения вызвали военные приготовления с обеих сторон, в свою очередь накалявшие политическую атмосферу. Каждая из сторон стремилась опередить другую в военных приготовлениях. Конфликт, начавшийся «из-за пустяков», как говорил Наполеон, незаметно перерос в серьезную опасность.

Меттерних, со времени австрийского брака ставший частым гостем в императорском дворце, старательно подливал масла в огонь. Пожалуй, самым неоспоримым талантом австрийского дипломата было искусство тонкой лести. Талейран, сам знавший толк в этом мастерстве, уважительно говорил о Меттернихе: «Он умел гладить льва по гриве» [1092].

После стольких поражений, понесенных Австрией, успехи русского оружия в войне против Турции Меттерних воспринимал почти как личное оскорбление. «У Европы один страшный враг — это Россия… император Наполеон один может ее сдержать», — подзадоривал он Наполеона, призывая его к «спасению Запада». Еще больше, чем на свои таланты лжеца и лицемера, Меттерних возлагал надежды на чары австрийской эрцгерцогини, ставшей любимой женой французского императора. Счастливый брак Меттерних торопился дополнить тесным политическим союзом Вены и Парижа. Австро-французский союз должен был возникнуть на развалинах франко-русского союза.

Но «приручить льва» Меттерниху не удалось. Наполеон не был так прост, чтобы дать провести себя какому-нибудь Меттерниху. Он дал понять австрийскому дипломату, что достоинства Марии-Луизы и политические интересы Австрии не имеют между собой ничего общего.

Независимо от расчетов Меттерниха Наполеон был сам обеспокоен русскими успехами в войне против Турции и перспективами успешного завершения войны. Это заставляло спешить с военными приготовлениями.

Наполеон колебался… Савари рассказал, что накануне отъезда в армию, весной 1812 года, Наполеон ему сказал: «Тот, кто освободил бы меня от этой войны, оказал бы мне большую услугу…»[1093]. И все же он решился. С 1811 года Наполеон стал готовиться к войне против России, и, как это он делал обычно, он вел эту подготовку самым тщательным образом, вникая во все детали грандиозного плана. По его замыслу надо было перевернуть идею коалиций наизнанку: против России нужно было двинуть всю Европу, все вассальные государства. Ему удалось заключить союзные договоры с Пруссией и Австрией, в соответствии с которыми оба этих государства должны были поставить войска. Он обязал монархов, входящих в Рейнский союз, — саксонского, баварского, вестфальского королей и более мелких монархов — дать войска для «великой армии». Он многого достиг. И все-таки в дипломатической подготовке войны против России в крупном он просчитался. По замыслу Наполеона надо было прежде всего связать России руки на Юге и на Севере. Задача казалась ему даже простой. На Юге нужно было только активизировать действия Турции, заставить турок вести военные операции энергичнее. На Севере надо было втянуть Швецию в войну против ее восточного соседа, прельщая ее возвращением недавно потерянной Финляндии[1094]. Выполнение последнего плана, по расчетам Наполеона, облегчалось тем, что с осени 1810 года наследником престола и фактическим руководителем шведской политики стал наполеоновский маршал Бернадот. Со времен брюмера Бонапарт относился к Бернадоту с подозрением. Но с тех пор многое изменилось. Бернадот получил от императора все: маршальский жезл, титул князя Понте-Корво, наконец, шведский престол. Наполеон не забывал, что и жена наследного шведского принца — будущая королева — это его бывшая возлюбленная Дезире Клари. Бернадот, полагал Наполеон, будет что-то выторговывать, будет набивать цену, но в главном он выполнит директивы императора.

Наполеон ошибся. Хитрый гасконец, Бернадот в новой шведской столице очень быстро сориентировался[1095]. Конечно, он по-прежнему клялся Наполеону в преданности и верности. Но в то же время, как сообщал Чернышев из Стокгольма, уже в декабре 1810 года Бернадот заявил, что он ничего иного не желает, как заслужить доверие царя. «Рассчитывайте всегда на меня», — отвечал ему Александр, уверяя, что «всей душой хочет быть его другом»[1096]. От общих слов быстро перешли к делу Вместо Финляндии Александр обещал нечто еще более весомое — Норвегию. На этой реалистической основе дружба расцвела пышным цветом. Конечно, ей было придано должное идеологическое оперение. «…Задача заключается в том, чтобы возродить в Европе либеральные идеи и предотвратить ее от варварства…»[1097]— писал Александр своему новому шведскому другу и союзнику. Эти взаимные возвышенные уверения новых друзей не были лишены своеобразия. В окружении шведского наследного принца было замечено, что он упорно сопротивляется всякому осмотру его врачами. Причина была вскоре разгадана и стала широко известна. На груди будущего короля была татуировка. «Смерть королям и тиранам!» — гласила нестираемая надпись, сохранившаяся от дней якобинской молодости. Но Александр I, до которого, естественно, дошли эти слухи, умел не слышать и не видеть, что не надо. Самодержец российский не скупился на любезности бывшему якобинцу. В апреле 1812 года царь выражал «глубокое удовлетворение прочными и многообещающими узами, скрепляющими союз двух держав…»[1098]. Ставка Наполеона на Швецию была бита. Почти одновременно, 16 мая 1812 года, М. И. Кутузов в Бухаресте подписал мирный договор с Турцией. И правая и левая рука Александра, которые Наполеон рассчитывал сковать, были свободны. Дипломатическая история кампании 1812 года начиналась для Наполеона с крупных неудач.

Но было еще и иное. При всей тщательности подготовки в чисто военной области также оставались поразительные пробелы. Начиная подготовку кампании 1812 года, он не только не имел общего стратегического плана войны, но даже не был в состоянии решить основной вопрос: что будет театром войны, где будут происходить военные действия, куда и как далеко должна будет зайти французская армия, чтобы одержать победу над Россией?

Как это могло произойти? Это объяснялось прежде всего тем, что до последнего момента Наполеон испытывал колебания в вопросе о том, нужно ли идти на эту войну; он не был в том уверен. У него оставалась надежда, что грозные приготовления напугают Александра, что царь не выдержит, пойдет на уступки и тем будет достигнута моральная и политическая победа. Во-вторых, у него были колебания в том, как долго должна длиться война и как далеко может продвинуться французская армия вторжения. Следует обратить внимание на то, что в одном из первых официальных документов — в воззвании к «великой армии» от 22 июня 1812 года — главнокомандующий писал: «Солдаты! Вторая польская война началась!»[1099]. Эта война начиналась для Наполеона не как русская война — она была второй польской войной, повторением 1807 года. Его распоряжения по дислокации военных сил показывают, что он ожидал вторжения русских войск в Великое герцогство Варшавское[1100] и его первоначальный расчет строился на том, что решающие битвы произойдут в начальный период войны. При всех обстоятельствах он и его окружение считали, что война будет кратковременной[1101]. Ни в одном из официальных документов французского командования начала войны нельзя найти никаких упоминаний о Москве. Мысль о глубоком вторжении, о проникновении в глубь Российской империи первоначально исключалась Наполеоном.

Если верить Меттерниху, весной 1812 года в Дрездене Наполеон говорил: «Я открою кампанию переправой через Неман; ее границами будут Минск и Смоленск. Здесь я остановлюсь. Я укреплю эти два пункта и вернусь в Вильно, где будет главная ставка командования, и займусь организацией Литовского государства…»[1102].

Симптоматично также и то, что, начиная кампанию против России, Наполеон намеренно отказывался от плана восстановления независимой Польши. Польские лидеры настойчиво предлагали ему с этого начать: провозгласить образование независимой Польши и сразу приобрести поддержку всех поляков против Российской империи. Император, не желая ссориться с поляками, все же не шел на этот шаг. Поляки, польская проблема его интересовали в 1812 году в плане узко утилитарном: использовать Великое герцогство Варшавское как базу для развертывания наступательных действий и возможно полнее и эффективнее применять в деле польские вооруженные силы Понятовского. С поляками он хитрил: он им охотно давал обещания на будущее, придумывал разного рода планы и проекты, призванные убедить их в серьезности намерений[1103]. На деле же он не хотел радикального решения польской проблемы не только потому, что это вызвало бы недовольство Австрии и Пруссии, но и потому, что он хотел исключить все, что сделало бы невозможным последующее примирение с русской монархией.

***

«Великая армия» Наполеона, беспрепятственно переправившись через Неман и не встречая нигде сопротивления, двинулась в глубь Российской империи. 25 июня был занят город Ковно, 28 июня французская армия вступила в Вильно.

История французского нашествия и Отечественной войны 1812 года описана во множестве работ русских дореволюционных[1104] и советских историков. Не говоря о многих более давних работах, отметим вышедшие сравнительно недавно капитальные труды Е. В. Тарле[1105], П. А. Жилина[1106] и Л. Г. Бескровного[1107], монографически исследовавших тему. К этим интересным исследованиям, внесшим много нового в освещение событий, имевших огромное значение для судеб Европы, и обоснованно опровергшим ряд версий и неправомерных суждений, распространенных в исторической литературе, мы и отсылаем читателя. Французская научная литература о кампании 1812 года значительно беднее русской литературы. Это объясняется главным образом тем, что работы французских историков в основном базируются на воспоминаниях участников похода 1812 года, а не на архивных материалах. Хранящиеся в Национальном архиве материалы[1108] содержат либо второстепенные документы, имеющие косвенное отношение к кампании 1812 года (письма Бассано и письма к нему, польские дела и прочее), либо документы, датируемые началом 1813 года, то есть уже после отступления и гибели «великой армии».

Где же основной архивный фонд «великой армии»? Где же архив похода 1812 года? Исследователи давно уже стремились внести ясность в этот остававшийся невыясненным вопрос. Лишь сравнительно недавно поступившие документы фонда Дарю дали исчерпывающий ответ на этот волновавший историков вопрос. При отступлении наполеоновской армии, уже после Смоленска принявшем катастрофический характер, в Орше 20–21 ноября 1812 года по распоряжению Дарю из-за отсутствия лошадей и повозок весь архив наполеоновской армии, до тех пор тщательно сохранившийся, был сожжен[1109]. Теперь можно уже с полной определенностью утверждать, что архива наполеоновской армии, вторгшейся в Россию, не существует.

Понятно, что в данной работе автор не имеет возможности раскрыть во всей полноте и во всем значении героическую эпопею 1812 года, завершившуюся разгромом и гибелью наполеоновской армии. Лишь коротко и сжато здесь будет восстановлен основной ход событий в их причинной связи.

Как уже говорилось выше, Наполеон, с. величайшей тщательностью подготавливая огромную, могущественную, казалось бы неотразимую, армию вторжения, внимательнейшим образом продумав продвижение и дислокацию корпусов отдельных частей громадной военной машины, странным образом не имел столь же отработанного и ясного для него самого плана последующих военных действий. Стремительным маршем за три дня пройдя немалое расстояние от берегов Немана до Вильно, он затем задержался на восемнадцать суток в этом городе. Почему? Какая в том логика? Ведь все преимущества быстрого, почти молниеносного продвижения первых дней войны были утрачены. Правда, корпус Даву успешно продвигался и занял Минск, и Наполеон тщетно ожидал столь же быстрого продвижения Жерома, надеясь, что тот настигнет Багратиона. Жером не выполнил эту задачу, и рассерженный Наполеон подчинил вестфальского короля маршалу Даву[1110]. Но помимо этих непредвиденных военных просчетов объяснения потери темпов наступления надо, видимо, искать в политических соображениях, оказавшихся ошибочными.

Прибытие в ставку французской армии генерала Балашова с посланием Александра было неправильно истолковано Наполеоном. Со стороны Александра то было не более чем маневром; Наполеон же увидел в нем доказательство слабости Александра; он создал себе иллюзию, будто царь напуган, растерян и не сегодня-завтра снова обратится с просьбой о мире[1111]. Эти ошибочные расчеты продолжали определять действия Наполеона и в дальнейшем.

Нельзя не видеть также, что Наполеон в начатой им войне строил все планы, все расчеты только на последующем соглашении с царем. Стратегия социальной войны, курс на привлечение в качестве союзников угнетенных и недовольных, широко проводимый им в ранних кампаниях, например 1796 года, был полностью исключен в войне 1812 года. Вступив в страну, где сохранялось крепостное право, где сорок лет назад Великая крестьянская война под руководством Пугачева потрясла основы феодально-абсолютистского государства, Наполеон не пытался и не хотел привлекать крестьян на свою сторону. Он до такой степени ощущал себя монархом, властелином, уже настолько проникся пренебрежением к «черни», что ему теперь претило прямое обращение к народу и он уже считал для себя невозможным привлечение раскрепощаемых крестьян в качестве союзников.

Более того, он не решался поднять против царской власти и нерусские народы — литовцев, латышей, эстонцев, финнов. Он даже полякам, давно уже им используемым в корыстных целях, боялся обещать полное восстановление независимости[1112]. Иначе, впрочем, и быть не могло. Мог ли Наполеон призывать народы к национально-освободительному восстанию, когда он сам беспощадно подавлял национальные движения в своей огромной империи и вассальных государствах и пять лет железом и кровью пытался смирить испанский народ?

Он шел теперь в чужую страну как завоеватель, как агрессор, рассчитывающий только на силу штыка. То была агрессия, освобожденная от всякого идеологического оперения, ничем не прикрытая, грубая, рассчитывавшая найти свое оправдание в торжестве силы. Каждая из сторон начинала войну со своего рода манифеста — обращения к армии. Что мог сказать Наполеон? Какое объяснение он мог дать начатой им войне? Ему нечего было сказать, и он прибег к почти мистическим формулам: «Рок влечет за собою Россию; ее судьбы должны свершиться»[1113]. Не примечательно ли, что царь Александр — самодержец, неограниченный властелин империи крепостных — противопоставил этим лишенным реального содержания фразам призывы, звучавшие более определенно и, хотя бы внешне, более прогрессивно: «Воины! Вы защищаете веру, отечество, свободу!»[1114]. Мог ли кто даже лет десять назад, в начале XIX века, предположить, что политический деятель, поклявшийся служить республике и свободе, будет чураться самих слов этих, а всероссийский самодержец, обороняясь от движущихся против его империи несметных воинских сил Наполеона, поднимет против них как щит великое слово — свобода?

Все изменилось, все оказалось как бы перевернутым наизнанку, и в этой войне, начавшейся в самую короткую ночь лета 1812 года, с первого ее часа все определилось с предельной четкостью. Огромная, беспримерная по масштабам того времени армия Наполеона, вторгшаяся в пределы далекой от нее страны, была армией насилия, агрессии и порабощения. Она надвигалась как черная грозная туча, готова все испепелить, все уничтожить. Поднявшийся на защиту своей земли народ, и в лице своей армии, и в лице крестьян, сжигавших свои избы и небогатое добро, чтобы ничего не досталось неприятелю, и шедших в партизаны, и в лице военачальников, возглавивших трудную оборону против превосходящих сил завоевателей, — для всех, для всей России война эта была справедливой, народной, истинно Отечественной войной.

***

Вся Европа, весь мир, затаив дыхание, с напряженным вниманием следили за битвой гигантов, развертывавшейся на бескрайних просторах России. То, что происходило там, в первое время было трудно правильно понять и оценить.

В интересах научной точности следует сказать, что на первых порах о военных действиях, происходивших в далекой России, ни в Париже, ни во Франции, ни в Европе почти никто не был осведомлен. Война против России? Никто, решительно никто в Париже об этом ничего не знал.

22—23 июня 1812 года, когда «великая армия» Наполеона уже вышла к берегам Немана, сосредоточиваясь для вторжения в Россию, французская официозная печать продолжала уделять главное внимание вопросам литературы и искусства, не обнаруживая ни малейших признаков озабоченности проблемами международного положения. „Moniteur" в эти дни публиковал на своих страницах пространные обзоры переписки Цицерона и Брута с длинными цитатами из сочинений древнеримских авторов, элегии некоего Эдмона Жиро под названием «Сумерничание трубадура», сообщения о деятельности императорской академии музыки и о выступлениях мадемуазель Полен в роли Альцесты[1115]. Все на свете оказывалось важнее надвигавшихся на берегах Немана событий, имевших неисчислимые последствия для судеб Франции, империи, всего Европейского континента.

Армия вторжения уже давно переправилась через Неман, заняла Ковно, Вильно, далеко продвинулась в глубь Российской империи, а французская печать все еще хранила молчание о военных действиях.

Лишь спустя две недели после начала военных операций, 8 июля 1812 года, „Moniteur", опубликовав на пяти страницах дипломатическую переписку двух держав, в конце сообщил, что истребование князем Куракиным паспорта означало разрыв между державами и что с этого времени император и король считает себя в состоянии войны с Россией[1116].

Чем объяснить столь странное поведение газеты, непосредственно руководимой Наполеоном? С полной определенностью ответить на этот вопрос затруднительно. Но в порядке гипотезы можно высказать такую мысль: Наполеон, ошибочно полагавший, будто Александр крайне напуган и ищет мирного соглашения, надеялся, что удастся быстро договориться с царем, и не хотел затруднять возможность такого соглашения.

Главные силы «великой армии» во главе с Наполеоном, выступив 16 июля из Вильно, быстрым маршем двигались на восток, в направлении Глубокое — Остров-но — Витебск. Армия вступила в неведомый ей край; с обеих сторон неширокие дороги сторожил густой, высокий, непроходимый лес. Армия шла, казалось, по безлюдной стране; она входила в пустые деревни и селения, где ее встречали темные глазницы окон нежилых домов; нигде не курился из труб дым; местные жители уходили с насиженных мест; они сжигали мосты через реки, угоняли свой скот, уничтожали все, что могло стать добычей неприятеля. А главное, французской армии, несмотря на все ее старания, не удавалось схватиться грудь с грудью с русской армией.

Хотя у Наполеона и не было четкого плана всей кампании, он хорошо знал, к чему должна стремиться возглавляемая им армия, каковы ее первоочередные задачи. Ему важно было использовать огромное, подавляющее превосходство в вооруженных силах над русскими, которым он располагал в начале кампании. Ему нужно было поэтому в самые первые дни, желательно даже в пограничной зоне, навязать русским генеральное сражение; оно должно было уничтожить русскую армию и сломить сопротивление русских. Но план этот был сорван маневрами русских армий[1117].

1-я армия Барклая де Толли, дислоцированная вначале в районе Ковно — Вильно, и 2-я армия Багратиона, расположенная между Неманом и Бугом, ввиду огромного численного превосходства противника начали отходить в глубь страны. Это была единственно правильная тактика, и выполнена она была обеими русскими армиями мастерски.

Не сумев навязать в начале кампании сражения, Наполеон пытался затем обойти с разных сторон армии Барклая и Багратиона, разъединить их и уничтожить поодиночке. И это ему не удалось. Умело маневрируя, отбрасывая наседавшие части французского авангарда, и Барклай и Багратион сумели вывести свои армии из-под удара и соединиться в Смоленске. Барклай де Толли, принявший командование объединенными армиями, приказал и дальше отступать на восток.

Со стороны могло казаться, что французская армия успешно развертывает наступление, а русские непрерывно отступают и, видимо, проигрывают войну. Наполеон оповещал мир о своих успехах. Бюллетени «великой армии» неизменно сообщали о продвижении французских войск[1118]. Английская печать предсказывала неизбежность и уже близкое поражение России. В конце июля, по мнению английских внешнеполитических комментаторов, надо было ожидать занятия Риги французами, а «отсюда до столицы Российской империи менее трехсот миль»[1119]. „Moniteur" охотно перепечатывал выдержки из английской газеты «Стейтсмен», требовавшей от английского правительства скорейшего заключения мира с Францией[1120]. Словом, победа французов в этой войне ни у кого, казалось, не вызывала сомнений. Меттерних, обманывавший и Францию и Россию, но видевший все же главного врага в лице России, осенью 1812 года не мог скрыть своего злорадства: «…в вынужденном отступлении из самых лучших и богатейших провинций империи, в неслыханном опустошении Москвы я вижу только признаки доказательства бессвязности и слабости… я тут вижу только потерю европейского существования- России… Я не рассчитываю ни на какую твердость со стороны императора Александра… Я отрицаю возможность, чтоб те же самые люди, которые поставили государство у края погибели, могли вывести его из этого положения»[1121]. Так утверждал в начале октября 1812 года знаменитый австрийский политический деятель, которого многие современники были склонны считать одним из самых выдающихся государственных умов Европы.

И если уж «лучшие государственные умы Европы» полагали, что Россия находится на краю гибели, то могли ли иначе воспринимать непрерывное, без боев отступление русских армий простые русские люди, вынужденные покидать родные гнезда, где жили их отцы и деды?

Но что бы ни испытывали русские люди, сам Наполеон и его ближайшие военные соратники с возрастающей тревогой следили за развитием этой столь необычной кампании. Наполеон не мог скрывать от самого себя, что война развертывается по совсем иному плану, чем он предполагал. Чем дальше уходили русские в глубь страны и, отступая, увлекали за собой шедшую по их пятам французскую армию, тем все очевиднее становилось для Наполеона, что не он навязывал неприятелю свою волю и не он определял характер и формы войны; он должен был действовать так, как того хотели эти отступавшие русские армии.

Наполеон видел, чувствовал, как слабеет его армия, еще месяц назад казавшаяся несокрушимой. Она убывала в численности не только потому, что по мере удлинения коммуникаций и роста протяженности фронта приходилось повсеместно оставлять гарнизоны и дробить силы. Армия таяла потому, что многие иностранные солдаты и молодые французские новобранцы не выдерживали напряжения бесконечных переходов, потому, что, действуя во враждебной стране, занимая покинутые населением деревни и города, солдаты оставались необеспеченными питанием, они начинали сами грабить и мародерствовать и дисциплина в армии резко упала.

В русской печати появились сообщения о том, что во французской армии происходит падеж лошадей вследствие форсированных маршей и недостатка фуража. «Люди претерпевают таковой же недостаток в пище»[1122].

То не были выдумки пропаганды противника. Тибодо передавал, что в письме, полученном не по почте (то есть неподцензурном), датированном 14 августа 1812 года, сообщалось: «В армии умирают от голода и люди и лошади. Русские позаботились о том, чтобы после них ничего не осталось»[1123]. Не вступая в серьезные столкновения с противником, армия таяла: из четырехсот сорока тысяч солдат, перешедших Неман, до Витебска дошло лишь двести пятьдесят пять тысяч солдат[1124]. Наполеон отдавал себе отчет в том, что, чем дальше армия будет продвигаться в глубь страны, тем больше будут возрастать трудности и опасности. В Витебске Наполеон воскликнул сгоряча: «Мы не повторим безумия Карла XII!»; в 1812 году он ни на минуту не забывал об устрашающем примере несчастливого шведского короля. Что же делать? Ждать? Оставаться в бездействии? Но военный опыт подсказывал, что бездействие — это гибель. Значит, нужно идти вперед и стараться навязать русским сражение. И все же ему пришлось признаться самому себе, что в искусстве маневра русские оказались более умелыми, чем он, признанный мастер маневра. Багратион сумел переиграть победителя под Ауэрштедтом маршала Даву; под Витебском Барклай переиграл Наполеона — он ушел без потерь, оставив великого полководца перед той же дилеммой — куда идти?

Наполеон пробыл в Витебске более двух недель, его одолевали сомнения, он не знал, на что решиться. Он пришел даже на какое-то время к мысли о разжигании крестьянского мятежа. В письме Евгению Богарне 5 августа он спрашивал: «Дайте мне знать, какого рода декреты и прокламации нужны, чтобы возбудить в России мятеж крестьян и сплотить их»[1125]. Но позже он к этой мысли не возвращался: его как монарха страшили такие союзники. В послании к Сенату 20 декабря 1812 года Наполеон писал: «Я мог бы поднять большую часть населения, объявив освобождение рабов; многие деревни просили меня об этом, но я отказался от этой меры»[1126].

Толстой, рисуя в романе «Война и мир» сцены разгорающегося мятежа крестьян Богучарова, показывал, что почва для крестьянских движений была подготовлена. Наполеон не захотел воспользоваться этой возможностью. Наконец после колебаний он принял решение: продолжать движение вперед, навязать русским под Смоленском генеральное сражение. Когда он сообщил о своем решении маршалам и старшим военачальникам, они, в первый раз за все годы, рискнули возражать. Бертье, Дюрок, Коленкур и особо Дарю, главный интендант армии, — все стали доказывать императору гибельность дальнейшего движения в глубь необъятной страны.

Самым удивительным были возражения Дюрока. Старый товарищ Бонапарта, ныне герцог Фриульский, в политических и военных вопросах безгранично доверял Наполеону. Дюрок всем говорил: «Император понимает лучше нас». И если верный Дюрок стал возражать, то это лишь доказывало, сколь серьезным считал он положение французской армии. Впрочем, Наполеон и сам это хорошо понимал, но он не находил в создавшемся положении лучшего решения и отклонил возражения своих помощников[1127].

15 августа под Смоленском Наполеон надеялся, что ему удастся наконец навязать противнику генеральное сражение[1128]. Битва под Смоленском действительно произошла, но то корпуса Дохтурова и Раевского героически отражали натиск французской армии, прикрывая отход главных сил, отступавших далее на восток.

7 сентября (26 августа) произошло знаменитое Бородинское сражение. Эта историческая битва породила большую полемику, и споры, начатые еще сто пятьдесят лет назад ее главными участниками, не затихали на протяжении последующих полутора веков[1129]. Здесь нет возможности ни вдаваться в эти споры, ни излагать даже важнейшие события этого навсегда памятного дня. Следует лишь напомнить для понимания последующего, что это генеральное сражение, к которому так стремился с первого дня войны Наполеон, не дало ожидаемых результатов. Солнце, поднявшееся над Бородинским полем, не стало «солнцем Аустерлица», как приветствовал его Наполеон в ранний утренний час 7 сентября, — оно не принесло ему победы.

Бородино, или bataille de Moskova («битва под Москова»), как называют ее французы, было самой кровопролитной и самой ожесточенной из всех известных до того времени битв. О степени ее ожесточенности можно судить не только по огромным потерям с обеих сторон и по отсутствию пленных, но и по числу погибших в сражении генералов. Под Бородином погиб Багратион — один из лучших генералов суворовской школы, генералы Кутай-сов, Тучков 1-й, Тучков 4-й. Многие генералы были ранены. Французы потеряли боевых генералов Бренена, Дама, Коленкура (брат герцога Виченцского), Компера, де Ле-пела, Мариона, Ламбера, Юара де Сент-Обена, Тарро и других.

Бородино иногда сравнивали с битвой при Прейсиш-Эйлау. Черты внешнего сходства были лишь в том, что, как и при Эйлау, по окончании Бородинского сражения каждая из сторон считала себя победительницей. Но на этом, пожалуй, внешнее сходство между двумя сражениями кончалось. Различие было не только в том, что руководство русской армией на Бородинском поле было в руках крупнейшего после Суворова русского полководца — мудрого и многоопытного М. И. Кутузова, а под Эйлау армией командовал несопоставимый с ним Беннигсен, различие было и не в масштабах битвы и тех последствиях, которые они имели для последующего хода событий. Различие было прежде всего в историческом значении этих сражений.

Эйлау в конечном счете осталось эпизодическим крупным сражением, не давшим Наполеону победы и не изменившим даже хода кампании 1807 года; оно не оказало влияния на последующую судьбу наполеоновской империи. Бородино было переломным сражением, битвой великого исторического значения. 7 сентября на берегах реки Колочи переламывалась судьба Наполеона, судьба его империи, судьба народов Европы.

Можно и даже должно не соглашаться с философией истории Л. Н. Толстого, но нельзя отказать великому романисту в изумляющем глубиной понимания раскрытии истинного значения Бородинского сражения.

«Наполеон испытывал, — писал Л. Н. Толстой, — тяжелое чувство, подобное тому, которое испытывает всегда счастливый игрок, безумно кидавший свои деньги, всегда выигрывавший и вдруг, именно тогда, когда он рассчитал все случайности игры, чувствующий, что, чем более обдуман его ход, тем вернее он проигрывает». И дальше: «Нравственная сила французской, атакующей армии была истощена. Не та победа, которая определяется подхваченными кусками материи на палках, называемых знаменами, и тем пространством, на котором стояли и стоят войска, — а победа нравственная, та, которая убеждает противника в нравственном превосходстве своего врага и в своем бессилии, была одержана русскими под Бородиным»[1130].

То была победа нравственная, но еще оставалась нерешенной задача достижения материальной победы над вторгшейся в Россию армией. Бородино не дало решающего перевеса ни одной из сторон и потому в сложившейся обстановке не могло предотвратить оставление Москвы русской армией. Следует согласиться с П. А. Жилиным в том, что для полного перелома в войне «необходимо было качественное изменение самого характера боевых действий, необходим был переход армии от обороны к наступлению»[1131].

14 сентября французские армии вступили в Москву. За несколько дней до того жители древней столицы не допускали даже подобной возможности. Уже после Бородина в «Московских ведомостях» появилось такое объявление: «В пятницу, 30 августа (то есть 11 сентября. — А. М.), императорскими российскими актерами представлена будет «Наталья, боярская дочь», драма в 4 действиях, сочинение г. Глинки… После спектакля на оном же театре дан будет маскерад»[1132].

Был ли «дан маскерад»? Это осталось неизвестным. Близился «последний день Москвы», как назвал его Лев Толстой. «Московские ведомости» перестали выходить.

Французы в Москве… Те смешанные чувства смятения, тревоги, ужаса и решимости, овладевшие жителями старой столицы, покидаемой войсками, которые с такой жизненной силой были воспроизведены в заключительной части третьего тома романа «Война и мир», — эти чувства разделяла вся Россия. Царь Александр пытался возложить вину на Кутузова. В письме к Бернадоту, союзнику России, Александр писал: «Случилось то, чего я боялся. Князь Кутузов не сумел воспользоваться прекрасною победою 26 августа. Неприятель, потерпевший страшные потери, в шесть часов после обеда прекратил огонь и отступил за несколько верст, оставляя нам поле битвы. У Кутузова не достало смелости напасть на него в свою очередь… Эта непростительная ошибка повлекла за собою потерю Москвы…»[1133].

Но, несправедливо и неблагородно обвиняя старого, мудрого полководца, царь лишь показывал, что, как и под Аустерлицем, он не мог постичь стратегических замыслов Кутузова. Новейшие исследователи с должным основанием указывают, что Александр I и Ростопчин, отвечая отказом на многократные просьбы Кутузова о резервах, намеренно исключали и все иные возможности обороны Москвы. Силами одной лишь армии Кутузова оборонять Москву было нельзя: это значило ставить армию под удар. Но оборона столицы была возможна; для этого нужны были чрезвычайные меры. «…Для этого необходимо было открыть московский арсенал, вооружить патриотов. Однако Ростопчин, выражая классовые интересы реакционных кругов дворянства, предпочел оставить противнику десятки тысяч ружей, более сотни орудий, боеприпасы, чем вооружить ими народ»[1134].

Кутузов исходил в своих решениях из реальных условий, из сложившейся к сентябрю 1812 года обстановки. Еще на знаменитом и столько раз описанном заседании военного совета в Филях, в исторической избе, которую ныне можно увидеть на проспекте, носящем имя прославленного полководца, Кутузов принял на себя всю ответственность за оставление Москвы. Главное он видел в том, чтобы сохранить армию: «Доколе будет существовать армия… до тех пор сохраним надежду благополучно завершить войну». На совете в Филях Кутузов думал не только о завтрашнем дне, но и о послезавтрашнем…

Его величие как полководца, как государственного деятеля в наибольшей мере сказалось в эти критические вечерние часы 13 сентября, когда, не спросив согласия государя, предвидя обвинения и нападки и царя, и великих князей, и сановных генералов царской свиты, и доморощенных стратегов из петербургских гостиных, и московских господ, покидающих свои особняки, и Ростопчина, ищущего, на кого переложить вину, и многих, многих других, он решился произнести эти два полновесных слова: «Приказываю отступать».

Он взял на свои плечи всю тяжесть дня 14 сентября, когда армия в унылой тишине погожего осеннего дня шла, сопровождаемая пронзительно-жалостливыми взглядами многих тысяч москвичей — женщин, мужчин, стариков, детей, безмолвно следивших за рядами полков, уходящих через город к Рязанской дороге, оставляя Москву неприятелю. Старый полководец, он мысленно ровидел уже недалекий день, когда он даст приказ армии двигаться с востока на запад.

Падение Москвы громовым эхом прокатилось по всей России, по всему миру. Оно было воспринято первоначально как крупнейшая, едва ли не решающая победа наполеоновской армии, как еще одно доказательство неотразимости военного гения великого полководца.

В правящих верхах царской России, даже в самой императорской семье, падение Москвы вызвало острый кризис.

«Москва взята. Это необъяснимо. Не забывайте Вашего решения: никакого мира, и тогда у Вас еще остается надежда восстановить Вашу честь…»[1135]— так писала в коротенькой записке из Ярославля 3 (15) сентября 1812 года великая княгиня Екатерина Павловна своему брату императору Александру.

Эти слова о попранной чести, которую есть еще надежда восстановить, не были обмолвкой, сгоряча вырвавшейся из-под пера. Через три дня, когда первое потрясшее всех впечатление несколько ослабло, в письме от 6 сентября, более спокойном и взвешенном, Екатерина Павловна вновь вернулась, на сей раз вполне трезвенно, к той же теме: «Взятие Москвы вызвало крайнее раздражение умов; недовольство достигло самой высокой степени, и Вашу особу далеко не щадят. Если это доходит даже до меня — судите обо всем остальном. Вас громко обвиняют в несчастии Вашей империи, в разорении — всеобщем и частных лиц, наконец, в потере чести страны и Вашей собственной чести» [1136].

Эти жесткие слова Екатерина Павловна произносила безбоязненно и уверенно. Холодным, почти деловым тоном она разъясняла императору, что недовольство монархом стало всеобщим; оно охватило не какую-либо одну группу или класс — «все объединились в том, чтобы Вас хулить». Царя обвиняют и в том, как велась война, и в особенности в том, что вопреки данным обещаниям Москву отдали врагу. «Это выглядит, как если бы Вы ее предали». Царю не следует опасаться катастрофы в революционном духе, но «я Вам предоставляю возможность самому судить о положении вещей в стране, где презирают вождя»[1137].

Не щадя самолюбия августейшего брата, великая княгиня хладнокровно выписывала на бумаге эти страшные, казалось, непроизносимые слова: «презирают вождя» („on meprise le chef"). Она добавляла, что все озабочены будущностью страны, искалеченной и приведенной на край пропасти неспособностью вождей. Трижды она писала о попранной чести. «Спасайте Вашу честь, на которую нападают»[1138]— так заканчивала Екатерина Павловна письмо императору.

За одиннадцать лет царствования Александра I, за тридцать пять лет его жизни никто никогда не смел в таком тоне, такими словами с ним говорить.

Царь хорошо знал историю своей родословной, он на всю жизнь запомнил томительные часы ужасной ночи 12 марта 1801 года в Михайловском замке. Он сразу же оценил — а его болезненная подозрительность тотчас же приумножила — все роковые последствия, которые могли скрываться за жесткими и жестокими словами сестры.

Александр не оскорбился, не обиделся. Он ответил не сразу: он отдавал себе отчет в серьезности положения и взвешивал, обдумывал ответный ход.

18 сентября он направил в Ярославль сестре пространное, на многих страницах, письмо. Оно было написано в сдержанном, почти спокойном тоне, не без горечи — сам предмет этого требовал, — но без каких-либо признаков внутреннего смятения. Он оправдывался; шаг за шагом, пункт за пунктом, со ссылками на точно датированные письма он оспаривал выдвигаемые против него обвинения. Но хотя эти оправдания занимали добрых две трети письма, все это было второстепенным. Главное содержалось в нескольких строках, как будто равнодушно написанных где-то в заключительной части письма. Как бы мимоходом, небрежно царь сообщал своей сестре, что еще весной, до начала войны, он получил из надежного источника сведения о том, что секретные агенты Наполеона прилагают все усилия к тому, чтобы вызвать в стране недовольство против правительства и, более того, породить раздоры в императорской семье.

Александр со времени послетильзитских трений в семье отчетливо представлял, что наиболее вероятный вариант дворцового переворота заключался в возведении на трон Екатерины III. Небрежным тоном он писал сестре: «Будете ли Вы удивлены, если я Вам скажу, что за 8—10 дней до моего отъезда (в Вильно. — А. М.) я был уведомлен, что операцию начнут именно с Вас и что будут приложены все усилия, чтобы представить меня в самом непривлекательном свете в Ваших глазах?.. Должны были также попробовать зародить у меня беспокойство на Ваш счет, но скоро убедились в том, что это значило бы зря терять время»[1139].

Далее тем же подчеркнуто равнодушным тоном Александр замечал, что подготовляемая вражескими агентами операция должна была быть приурочена к падению одной из столиц.

То был точно нацеленный и хорошо рассчитанный ответный удар. Царь предупреждал: всякая критика, тем более всякие задевающие интересы трона попытки будут квалифицированы как осуществление секретных планов противника. Остерегайтесь!

Этот милостивый, ласковый монарх с ясным взглядом голубых чистых глаз был вовсе не прост — голыми руками его не возьмешь.

Екатерина Павловна тотчас же поняла смысл ответного хода; от нападения она перешла к обороне. Теперь пришла ее пора оправдываться, она должна была объясняться по всем пунктам, и, конечно, по самому главному: «…Ваш брат [Константин], единственный, кто мог бы действовать, столь искренне к Вам привязан, что никогда не сможет стать Вам опасным; в том, что касается меня, то я считаю ниже своего достоинства отвечать по такому поводу…» Впрочем, несколькими строками ниже она, смирив свою гордыню, писала: «Вы можете проверить мое поведение и все мои отношения; они ничего не докажут, что шло бы мне в ущерб!»[1140]. Екатерина Павловна заканчивала письмо взволнованными заверениями в своей любви и бесконечной преданности брату.

В этом столкновении внутри царской семьи на другой день после падения Москвы Александр победил. Но эта переписка, сохранявшаяся в течение многих десятилетий в глубокой тайне и ставшая известной лишь спустя сто лет после того, как были написаны эти полные скрытого яда письма, показывала, какой остроты достиг кризис в верхах императорской России в связи с падением первопрестольной столицы.

Совсем иным, далеким от приглушенной внутренней борьбы в царской семье, было отношение простых русских людей к вступлению неприятельских войск в древнюю столицу. «…Москвы нет! Потери невозвратные! Гибель друзей, святыня, мирное убежище наук — все осквернено шайкою варваров!..Сколько зла! Когда будет ему конец? На чем основать надежды?»[1141]—писал Батюшков в начале октября 1812 года П. А. Вяземскому. Чувства скорби и гнева — гнева против завоевателей владели русскими людьми. Сергей Глинка, вместе с армией прошедший через оставляемую врагу Москву, рассказал о том страшном потрясении, испытанном всеми русскими воинами, когда они увидели с Рязанской дороги, как позади них, над Москвой, поднялось зарево пожара: «…внезапно раздался громовый грохот и вспыхнуло пламя… Быстро оглянулись воины наши на Москву и горестно воскликнули: «Горит матушка Москва! Горит!» Объятый тяжкою гробовою скорбью, я ринулся на землю с лошади, и ручьи горячих слез мешались с прахом и пылью»[1142].

Но в этот грозный час испытаний, дошедших, казалось, до самой крайней, до последней черты, окрепла, закалилась воля народа, воля армии к сопротивлению, к продолжению борьбы, к доведению ее до изгнания врага, до полной победы.

Конечно, были различия, немалые и существенные, в образе мыслей и чувств, а главное, в образе действий между высшими кругами империи — придворной аристократией, вельможами, сановной знатью — и обыкновенными, рядовыми русскими людьми — теми, кто составлял Россию. Распри, скрытая, невидимая постороннему глазу борьба шли не только в недрах царской семьи; царь Александр, его помощники и советники, среди которых вновь обретал влияние вероломный Беннигсен и уже начинал завоевывать доверие императора показной холопской преданностью Аракчеев, вели низкую и мелочную борьбу против Кутузова. Не смея открыто выступить против главнокомандующего, пользовавшегося доверием армии и любовью народа, они каждодневно чинили ему препятствия и строили козни, перекладывая на него ответственность за промахи и неудачи, в которых он был неповинен, брали под сомнение или даже гласно осуждали принимаемые им мудрые решения, засылали к нему в штаб соглядатаев и лазутчиков, стремившихся опутать сплетаемою ими паутиной шепотков и слухов вождя армии.

Под стать высшей иерархии империи была и родовитая дворянская знать, изгнанная войной из своих дворцов и поместий и даже готовая побрюзжать за причиненные ей неудобства и издержки. Батюшков, приехавший в октябре в Нижний Новгород, куда «переселилась вся Москва», и встречавшийся здесь с Карамзиным, Пушкиными, Архаровыми и другими московскими барами, не мог скрыть неприглядного впечатления, которое оставляли московские сановники в изгнании: «…здесь я нашел всю Москву… Везде слышу вздохи, вижу слезы, и — везде глупость. Все жалуются и бранят французов по-французски, а патриотизм заключается в словах»[1143].

Патриотизм народа был совсем иным. Народ не жаловался, не брюзжал. В час смертельной опасности, нависшей над Родиной, он встал на ее защиту: патриотизм народа выражался не в словах, а в действиях.

Еще не успели французские воинские части разместиться в Москве, как в подмосковных деревнях крестьяне взялись за оружие.

Ранее других поднялись крестьяне Звенигородского уезда, их руководителем стал крестьянин Павел Иванов. Партизанские отряды Иванова наносили чувствительный урон противнику. Крестьянские партизанские отряды были созданы в Рузском, Бронницком, Волоколамском и других уездах. Уже в сентябре, вскоре после вступления неприятеля в Москву, французы при первых попытках добыть продовольствие в прилегающих к Москве деревнях натолкнулись на яростное сопротивление крестьян. По свидетельству французского офицера Физенсака, отряды партизан с каждым днем атаковывали армию завоевателей все энергичнее. Попытки французского командования расширить зону оккупации в прилегающей к Москве сельской местности встречали возрастающее противодействие. Усилия французов овладеть Воскресенском и Новым Иерусалимом остались безрезультатными: оккупанты потерпели неудачу, оба города были удержаны главным образом силами партизан.

Город Верея, занятый ранее французскими и вестфальскими воинскими частями, был в сентябре в результате объединенных действий регулярных войск генерала Дорохова и партизанского крестьянского отряда, возглавляемого священником Иваном Скабеевым, освобожден. Вражеский гарнизон был частью перебит, частью взят в плен. Народная, освободительная война набирала силу[1144].

14 (2) сентября 1812 года французская армия во главе с Наполеоном вступила в Москву. Дивизии, полк за полком, шли через Дорогомиловскую заставу, через Арбат к Кремлю. Первую ночь Наполеон провел в faubourg de Dorogomilov — «Дорогомиловском предместье», как называют его французы Он въехал в Москву в приподнятом настроении Далекая, казавшаяся недостижимой цель этого бесконечного, загадочного, почти неправдоподобного похода достигнута По крайней мере в течение нескольких часов, первых часов в Москве, Наполеон был счастлив и горд. Он давно вел счет столицам, в которые вступала его армия Милан, Рим, Турин, Венеция, Неаполь, Каир, Брюссель, Амстердам, Мадрид, Лисабон, Мюнхен, Вена, Берлин, Варшава и вот наконец Москва! Он достиг того, чего еще никому не удавалось! Он уже предвкушал свое торжество Все враги, тайные недруги, сомневающиеся — а их было много, он не обманывался! — должны будут опустить голову, прикусить язык. Карл XII, храбрый шведский король, этого не су мел; он потерпел поражение под Полтавой и не смог дойти до русской столицы, он должен был испытать позор отступления и бегства. Он, Наполеон, сумел достичь того, чего не удавалось самым выдающимся его предшественникам. И вот Москва у его ног!

Но это горделивое, волнующее чувство, когда с Поклонной горы он увидел огромную, простиравшуюся на необозримом пространстве, белокаменную, увенчанную золотыми куполами церквей древнюю столицу России, не было длительным Тянулись долгие минуты, шло время, шел час, другой; громадный город казался безжизненным, вымершим. Никто не спешил, не торопился поднести победителю ключи от поверженной столицы

Офицеры свиты видели, как сдвигались брови, как хмурилось лицо императора Тщетно ждал он «бояр», они не шли; никто не шел Достигнута ли цель?

По приказу императора армия вступала в безмолвный, пустынный город, покинутый обитателями Безлюдные улицы, зияющие провалы выбитых окон в оставленных домах, собаки, ищущие бросивших их хозяев, белые клавиши раскрытого клавесина в распахнутом настежь нежилом доме. Еще вчера здесь теплилась жизнь. Офицеры, вступая в просторные покои богатых барских особняков, вздрагивали, услышав в застывшей тишине мерное тиканье маятника стенных часов. Может, здесь кто-нибудь притаился? Но нет, анфилады комнат были пустынны — нигде ни души. Город был мертв. Нет, не это ожидал Наполеон увидеть в Москве.

Коленкур еще в Витебске отмечал крайнюю сумрачность императора[1145]. В Москве она еще более возросла.

С вечера 14 (2) сентября начались пожары; они продолжались всю ночь, расширяясь и охватывая все новые и новые кварталы города. Ветер разносил пламя; горела деревянная Москва, и пожар нельзя было остановить; он продолжался неделю, и Наполеону пришлось из окруженного огнями пожаров Кремля перебраться в Петровский замок. С первых дней возникли споры о происхождении московского пожара. В письме к Александру 20 сентября Наполеон писал: «Прекрасный, великолепный город Москва более не существует. Ростопчин его сжег. Четыреста поджигателей были застигнуты на месте преступления; они все заявили, что поджигали дома по приказу губернатора и начальника полиции»[1146].

С тех пор вплоть до наших дней продолжают выяснять обстоятельства возникновения московского пожара[1147]. Но зловещие отблески сентябрьского зарева 1812 года больше поразили чувства и воображение современников, чем оказали действительное влияние на развитие событий. Неделю спустя после неожиданного начала пожары в Москве прекратились. И что же? Изменилось ли что в положении французов в Москве? Улучшилось ли оно? Наполеон возвратился из Петровского дворца в Кремль, но стало ли менее сумрачным его лицо, внушавшее страх и тревогу всем, кто видел в те дни императора?

Позже, на острове Святой Елены, Наполеон сказал: «Я должен был бы умереть сразу же после вступления в Москву…»[1148]. За этими словами было скрыто многое. Предчувствие неотвратимо надвигавшейся гибели охватило его, видимо, в первые дни ожидания в пустой, безлюдной Москве. Он ждал, ждал с первых дней войны обращений Александра, предложений о мире, о перемирии, что угодно, любых поисков соглашения, исходящих от русской стороны. Он ждал их в Вильно после отъезда Балашова, ждал в Витебске, ждал в Смоленске, ждал после Бородина; все было напрасно. Вступив в Москву и увидев этот темный, безмолвный огромный город, он должен был сразу понять тщетность всех своих ожиданий и надежд.

В этой войне все шло вопреки его замыслам и расчетам. Он не сумел навязать противнику свою волю; не он управлял этой войной, не он направлял ее течение. 18 сентября из безлюдной и уже догорающей Москвы Наполеон послал Маре, герцогу Бассано, министру иностранных дел, письмо, предназначенное оповестить мир об одержанных им победах: «Мы преследуем противника, который отступает к пределам Волги. Мы нашли огромные богатства в Москве — городе исключительной красоты. В течение двухсот лет Россия не оправится от понесенных ею потерь. Без преувеличений их можно исчислить в миллиард»[1149]. В этом послании все было преувеличением, все было вымыслом от начала до конца. Наполеон не мог уже обманывать самого себя; ему оставалось обманывать других.

Но Наполеон выдал свое истинное положение, выдал охватившие его тревогу, смятение; не будучи в силах выносить тягостное ожидание, он стал посылать предложения о мирных переговорах Александру, Кутузову[1150]; он их возобновлял с каждой вновь подвернувшейся оказией.

Война вступала в новую полосу. Кутузов, осуществив свой знаменитый фланговый марш — маневр с Рязанской дороги на Калужскую, стал лагерем под Тарутином. Здесь армия остановилась; ряды ее пополнялись подходящими подкреплениями. В письме к калужскому городскому голове 22 сентября 1812 года Кутузов писал: «Государь мой Иван Викулович!.. прошу Вас успокоить жителей города Калуги и уверить, что состояние армии нашей как было, так и есть в благонадежном положении. Силы наши не только сохранены, но и увеличены, и надежда на верное поражение врага нашего нас никогда не оставляла»[1151]. Это значило, что отступление окончено и армия готовится к контрнаступлению.

Наполеон тщетно ожидал в Москве ответа на свои многочисленные мирные предложения. С ним не хотели вести переговоров. Он отчетливо понимал, как близок переход от роли победителя к положению побежденного. Война зашла в тупик. Его армия дошла до Москвы, но что это дало? Куда идти дальше? На Петербург? На Казань? В Сибирь? На верную гибель? Он не мог не ощущать возрастающую опасность своего положения.

Французская армия пробыла в Москве тридцать четыре дня. Она не отдохнула, не оправилась после долгих переходов, как Наполеон надеялся. Напротив, армия разложилась; день ото дня она становилась все менее боеспособной. Наблюдатель с обостренно-зорким взглядом, достоверный и точный в своих описаниях, военный интендант Анри Бейль, подписывавшийся иногда из озорства и осторожности ради «капитан Фавье», писал 4 октября из Москвы: «Я пошел с Луи посмотреть на пожар. Мы увидели, как некий Совуа, конный артиллерист, пьяный, бьет саблей плашмя гвардейского офицера и ругает его ни за что, ни про что…» И дальше: «Один из его товарищей по грабежу углубился в пылающую улицу, где он, вероятно, изжарился». Из того же письма: «Маленький г. Ж., служащий у главного интенданта, который пришел, чтобы маленько пограбить вместе с нами, начал предлагать нам в подарок все, что мы брали и без него… Мой слуга был совершенно пьян; он свалил в коляску скатерти, вино, скрипку, которую взял для себя, и еще всякую всячину. Мы выпили немного вина с двумя-тремя сослуживцами»[1152]. Эти темы — грабеж и пьянство — проходят через все письмо Стендаля из Москвы.

Поражение корпуса Мюрата под Тарутином, нанесенное Кутузовым 18(6) октября, напомнило Наполеону, что счет времени идет против него. Бездействие, дальнейшая потеря времени в ожидании становились гибельными. А он все не мое найти верного решения. И было ли оно вообще? Можно ли было в сложившихся обстоятельствах найти спасительное решение?

19 октября французская армия выступила из Москвы. Накануне Наполеон принимал противоречивые решения. Наконец он точно определил: «Главная ставка будет перенесена в преддверие Калуги, где армия станет на бивуаках»[1153]. Герцогу Тревизскому — Мортье был отдан приказ держаться как можно дольше в Кремле, а при отступлении взорвать его; этот бессмысленный варварский акт свидетельствовал одновременно и об ожесточении, и о крайнем смятении духа Наполеона. Ведь он искал соглашения с царем, он и Польшу боялся провозгласить независимой, чтобы с ним не рассориться, а здесь бессмысленный, оскорбляющий русские национальные чувства приказ взорвать Кремль! Какая же во всем этом логика? Приказ этот Мортье был не в силах осуществить: 23 октября он должен был бежать из Москвы[1154].

Уже 26-й бюллетень «великой армии», датированный 23 октября, давал крайне сбивчивое и противоречивое объяснение причин оставления Москвы; будущее изображалось весьма оптимистически, но неясно[1155]. Но Наполеон оказался не в силах претворить в жизнь даже задуманный план отступления. Под Малоярославцем Кутузов преградил ему дорогу. Сражение 24 (12) октября под стенами Малоярославца имело большое значение. Бессьер, осмотрев расположение русских войск, доложил императору, что «позиции не атакуемы». Но император приказал принцу Евгению, возглавлявшему авангард, наступать. Кровопролитное сражение закончилось для французов безрезультатно. Они понесли большие потери. Русские по-прежнему преграждали путь на Калугу.

В описании сражения под Малоярославцем французские мемуаристы[1156], а вслед за ними и историки выдвигали обычно на первый план драматическое происшествие на рассвете 25 октября, когда Наполеон, Бертье, Коленкур, Рапп, выехав на осмотр позиций, едва не были захвачены в плен казаками Платова. В течение недолгого времени, десяти — пятнадцати минут, действительно возникла реальная возможность захвата в плен Наполеона и Бертье; убить их было еще проще. Выхватив сабли из ножен, Наполеон и его спутники на конях хладнокровно ожидали своей участи. Их выручили подоспевшие французские эскадроны. Как справедливо заметил Коленкур, если в пятистах шагах от главной ставки, на главной дороге, на которой расположилась на бивуаках французская армия, могли незамеченно, безнаказанно пройти казачьи сотни, то это было грозным признаком ослабления боеспособности армии[1157].

Но не это было самым важным в событиях под Малоярославцем. Покидая Москву 19 октября, Наполеон произнес грозные, устрашающие слова: «Горе тем, кто станет на моем пути!» В них собрана была вся горечь и ярость осознанных роковых просчетов. И вот неделю спустя под Малоярославцем на его пути встала русская армия, встал Кутузов.

Вице-король Евгений, его пасынок, непосредственно руководивший атаками, дрался с крайним ожесточением. Он писал матери: «Я вчера сражался с восемью дивизиями противника с утра до вечера, и я сохранил позиции; император доволен»[1158]. Но и русские не ушли. Они по-прежнему стояли на пути французской армии.

Наполеон долго обдумывал положение; он не мог найти решения. Он объявил, что идет на Калугу; он пригрозил, что сметет всех, кто встанет на его пути. И что же? Он не в силах осуществить принятое решение? Его угрозы остались пустым звуком? Он отдавал себе отчет в том, что тончайшая грань, отделявшая победителя от побежденного, может исчезнуть, растаять в зависимости от принятого решения. Отказаться от движения на Калугу значило признать противника сильнее, признать перед всей армией, что он, непобедимый Наполеон, подчиняется воле Кутузова и ужё не определяет хода войны. Но сохранить инициативу в своих руках, идти на Калугу — это значило начинать завтра новое генеральное сражение, быть может новое Бородино.

Решиться на это Наполеон уже не мог. «Этот дьявол Кутузов не получит от меня новой битвы»[1159],— сказал он наконец на рассвете 25 октября. Как ни драчливо звучали эти слова, то было признанием поражения. Наполеон уклонялся от битвы, предлагаемой Кутузовым. Он приказал армии двигаться на старую Смоленскую дорогу. Грань исчезла; он превратился в побеждаемого. Он отступал, преследуемый русской армией, перешедшей в контрнаступление.

Уже под Дорогобужем стало очевидным критическое состояние армии. Ней, командовавший арьергардом и сдерживавший оборонительными боями натиск русских войск, обеспечивая тем самым отступление шедших впереди корпусов, Ней лучше, чем кто-либо, мог видеть, во что превращалась «великая армия». Трупы, устлавшие всю дорогу, павшие лошади, коляски с награбленным и уже никому не нужным добром, распряженные повозки с ранеными, брошенными на произвол судьбы, отбившиеся от своих частей отряды еще плетущихся солдат — итальянцев, баварцев, немцев, французов, наконец, пушки, брошенные посреди дороги, прямо в руки противника, — все это с неопровержимостью доказывало, что «великая армия» перестала быть не только «великой», она переставала быть армией: она теряла свою боеспособность.

Ней послал своего адъютанта — полковника Далбиньяка с донесением императору: он хотел высказать всю правду. Может быть, император, идущий во главе армии, не знает о том, что творится позади него. Командующий арьергардом не хотел ничего смягчать в ужасающей картине разложения армии. Он приказал Далбиньяку на словах разъяснить императору все размеры надвигающейся катастрофы.

Но Наполеон, приняв Далбиньяка, с полуслова понял, о чем пойдет речь. «Полковник, я вас не спрашиваю о подробностях», — резко прервал он доклад посланца Нея. Он и сам не хуже Нея видел, что творится в армии. Но он знал, что есть вещи, о которых нельзя говорить вслух.

Армия продолжала поспешное движение на Смоленск. Из уст в уста передавали слова, будто бы сказанные императором: «В Смоленске мы отдохнем». Говорили, будто император приказал стать в Смоленске на зимние квартиры. Значит, в Смоленске армию ожидают полные до краев продовольственные склады, теплое жилье, сытная пища, спокойный сон в защищенных от ветра, от мороза, от вражеских пуль добротных домах.

Смоленск стал мечтой, надеждой, землей обетованной. К нему были обращены все ожидания. Измученные, падающие от усталости люди подбадривали себя надеждой: скоро Смоленск, скоро конец мучениям.

И вот после изнурительного, казавшегося нескончаемым пути по обледенелым, скользким дорогам вдалеке показались высокие крепостные стены Смоленска. Может быть, это был мираж? Но выглянуло солнце и ярко осветило заблестевшие золотом купола смоленских церквей.

Надежда, близость благостной земли, отдыха вдохнули в армию новые силы.

Но Смоленск обманул ожидания. Продовольственные склады были уже опустошены прошедшими ранее через город корпусами. Пополнения не прибыли. Того, что оставалось в городе, хватило лишь на старую и молодую гвардию; император заботился прежде всего о гвардии: в ней он видел единственную надежную силу. Ее разместили в теплых домах, накормили. Немногие части, сумевшие сохранить относительный порядок, также получили временный отдых. Но большая часть армии, потерявшая строй, порядок, командиров, превратившаяся в хаотическую орду голодных и полузамерзших оборванцев, была обречена и в Смоленске испытывать те же страдания.

24—25 октября 1812 года были переломными для армии Наполеона, для хода кампании 1812 года, для судьбы империи. Русская армия перешла от обороны к наступлению. Отступление «великой армии» превратилось в бегство и закончилось ее гибелью.

Французские мемуаристы и историки, как уже говорилось, рассказывают о Малоярославце обычно торопливо, скороговоркой, обращая больше внимания на частности, чем на главное. Советские историки справедливо считают Малоярославец поворотным рубежом в ходе войны 1812 года[1160]. С этого сражения начался новый этап Отечественной войны. Русская армия наступала, началось изгнание вторгшихся в пределы России завоевателей.

Но новый характер войны обнаруживался и в ином. Война все отчетливее, все явственнее принимала характер освободительной, народной войны. Уже в сражении под Бородином все ее участники осознанно или подсознательно почувствовали огромное историческое значение битвы. Люди понимали, и Лев Толстой это изумительно передал в образах Кутузова, Андрея Болконского, Пьера Безухова, капитана Тимохина, что на Бородинском поле будет решаться судьба родины. Уже со времени Бородина война стала национальной; это значило, что все слои русского общества объединились, сплотились в борьбе против иноземного нашествия. Михаил Андреевич Милорадович и Павел Иванович Пестель плечом к плечу дрались против общего врага; пройдет тринадцать лет, и они встретятся как непримиримые враги. В 1812 году Пестель, Никита Муравьев, Муравьев-Апостол еще были, конечно, далеки от тех взглядов, которые привели их позже к движению, вошедшему в историю под именем декабристского. Но Бородино, Отечественная война 1812 года подготовили их переход к декабризму; они были первой и, верно, важнейшей школой гражданского воспитания.

Этот дух гражданственности после Бородина день ото дня все явственнее чувствовался в войне. После Малоярославца, после первой неоспоримой победы и начавшегося отступления противника народный характер войны все более усиливался. Развитие и направление войны теперь зависели не только и не столько от самодержавного государя императора, его министров и сановников, сколько от народа. Народный дух войны проявлялся не только в армии. Конечно, армия в 1812 году в России, как и в Испании, представляла народ и выполняла высокую народную и национальную миссию; она отстаивала независимость и неприкосновенность родины; и маленький, робкий, красноносый капитан Тимохин, и блестящий адъютант главнокомандующего князь Андрей Николаевич Болконский в главном, жизненном вопросе тех дней — войны насмерть с врагом — мыслили и чувствовали одинаково. Но народный характер войны находил свое выражение и в новом, широком понимании патриотических задач русского общества, отнюдь не совпадавшем с той узкой, ограничительной его трактовкой, которая содержалась в парадно-казенных речах Александра I или лубочных бахвальствах Ростопчина.

Александр Петрович Куницын, адъюнкт-профессор Царскосельского лицея, оказавший немалое влияние на Пушкина, в «Послании к русским» пробуждал чувства гражданственности. Он призывал их следовать примеру испанцев. «Вы, которым благоденствие и слова Отечества драгоценны, мужайтесь! Испанцы, без правительства, при одной только помощи великодушных союзников, освободили страну свою от ига иностранного. Рассеянные дружины патриотов истребили стройные галльские легионы»[1161]. Призыв следовать испанскому примеру означал призыв к народной войне[1162]. «Московские ведомости», начавшие вновь выходить в ноябре после почти трехмесячного перерыва, в первом вышедшем по освобождении Москвы номере писали: «Наконец, благодарение всевышнему, мы вновь начинаем дышать свободно»[1163]. Это еще недавно запретное слово теперь как бы обретало новую жизнь; оно было у всех на устах. «Освобождение от вражеских полчищ», «освобождение Москвы», «освобождение Вязьмы» — каждый день эти слова повторялись миллионами русских людей. Но разве не чувствовали они, что освобождение и свобода — это не только слова одного корня, это и родственные понятия.

Народный, национальный характер войны, по справедливости названной Отечественной, проявлялся и в небывалом по размаху подъеме партизанского движения. «Партии», как говорили в XIX веке, — партизанские отряды Дениса Давыдова, Сеславина, Фигнера, крестьянских вожаков Герасима Курина, Егора Стулова, Василисы Кожиной, Ивана Андреева, Павла Иванова и многих других — наносили огромный ущерб и вызывали большие потери в наполеоновской армии[1164]. Денис Давыдов, ставший и одним из первых теоретиков партизанской войны, справедливо писал: «Партизанская война имеет влияние и на главные операции неприятельской армии. Преграды… воздвигнутые и защищаемые партиями (то есть партизанскими отрядами. — А. М.), способствуют преследующей армии теснить отступающую и пользоваться местными выгодами для окончательного ее разрушения»[1165]. Давыдов считал, что более трети пленных и транспортов «великой армии» было отбито действиями партизан. Русская «гверилья» становилась еще более грозной для наполеоновской армии, чем испанская.

Именно этот народный дух и явился в конечном счете той великой силой, которая сокрушила и победила «великую армию» Наполеона. Народный дух, патриотизм, национальные чувства — то были категории, которые Наполеон, став императором, деспотическим повелителем огромной империи, пренебрежительно отказывался принимать во внимание — он их «не признавал». Их действительно нельзя было ни взвесить, ни измерить, ни пересчитать в батальоны. Но эта отрицаемая им «идеология», как теперь с раздражением говорил монарх, бывший в молодости сам «идеологом»-вольнодумцем, эта третируемая им «идеология», овладев сердцами и умами миллионов людей, становилась неодолимой силой. Наполеон впервые почувствовал это под Байленом, затем под Смоленском, на Бородинском поле, под Тарутином, под Малоярославцем. И эта могучая сила воодушевляла армию Кутузова, преследующую по пятам отступавшую в беспорядке, внутренне сломленную армию Наполеона, она воодушевляла партизанские отряды, смело нападавшие на вражеские фланги, она поднимала крестьян и вела их с вилами и топорами против чужеземных завоевателей, вторгшихся на землю их отцов и дедов.

Поражение и гибель наполеоновской армии были предрешены. Позже, добравшись до Парижа, Наполеон первым создал легенду, охотно подхваченную другими побежденными генералами, о страшном противнике — «генерале-зиме». Эта легенда еще в свое время была опровергнута непосредственными участниками войны: с русской стороны — Денисом Давыдовым[1166], с французской— Анри Бейлем (Стендалем)[1167]. «Было бы ошибкой думать, что зима в 1812 году наступила рано; напротив, в Москве стояла прекраснейшая погода. Когда мы выступили оттуда 19 октября, было всего три градуса мороза, и солнце ярко светило»[1168],— писал Стендаль. Наполеон также многократно писал Марии-Луизе о том, какая хорошая, теплая погода держится в Москве. И под Тарутином, и под Малоярославцем стояла хорошая погода, и она не помогла французам выиграть сражение. Напомним, что Наполеон, приняв решение ехать в Париж, выехал 5 декабря из города Сморгони еще на колесах. Он ехал в дормезе. Лишь более двух суток спустя, уже за Ковно, снега оказалось столь много, что пришлось пересесть в сани. Здесь наступил «ужасный мороз», как писал Коленкур, но, даже по его признаниям, он приближался к двадцати градусам[1169]. Но двадцать градусов — «ужасный» ли это мороз для русской зимы?

«Великая армия» Наполеона была побеждена не «генералом-зимой», а русской армией Кутузова, партизанскими отрядами, всем народом, поднявшимся на защиту родины.

Было время, в 1796 году, в первую итальянскую кампанию, когда Бонапарт вел войну против косной, рутинной армии Габсбургов, опираясь на поддержку народа, освобождаемого от иноземного и феодального гнета. Тогда его маленькая армия, поддерживаемая народом, одерживала великие победы — Монтенотте, Лоди, Риволи. Теперь император Наполеон во главе разноплеменной, разнородной огромной армии вел завоевательные войны против народов; он нес им порабощение, разорение, гибель. И народы поднялись против завоевателя. Первым сопротивление наполеоновской агрессии оказал испанский народ. Но у него не хватило сил одолеть французскую армию. В Отечественной войне 1812 года все живые силы России, сплотившиеся для защиты своей страны, сломили «великую армию» Наполеона.

Крушение и гибель «великой армии» Наполеона были глубоко закономерны. В. И. Ленин замечательно раскрыл эту диалектику исторического процесса: «…войны великой французской революции начались как национальные и были таковыми. Эти войны были революционны: защита великой революции против коалиции контрреволюционных монархий. А. когда Наполеон создал французскую империю с порабощением целого ряда давно сложившихся, крупных, жизнеспособных, национальных государств Европы, тогда из национальных французских войн получились империалистские, породившие в свою очередь национально-освободительные войны против империализма Наполеона» [1170].

Отечественная война 1812 года была первой победоносной национально-освободительной войной, нанесшей решающее поражение наполеоновскому империализму. За Малоярославцем последовало стремительное отступление Наполеона, атакуемого армией Кутузова и партизанами, к Смоленску, затем вынужденное, поспешное отступление от Смоленска, жестокое поражение в трехдневном сражении под Красным, наконец, катастрофа французской армии под Березиной[1171]. Уже в конце октября Кутузов имел все основания писать своей дочери: «Я бы мог гордиться тем, что я первый генерал, перед которым надменный Наполеон бежит»[1172]. То не было преувеличением: беспорядочное отступление от Смоленска после Березины превратилось в бегство. Армия, вернее, остатки армии, еще недавно называвшей себя великой, бежали почти в беспамятстве; если в армии еще оставалась какая-то боеспособная часть, так это была старая гвардия, крайне поредевшая в своем составе.

«Великая армия» Наполеона была побеждена и разгромлена русской армией, народом России, объединившимся в справедливой войне за освобождение своей родины. Наполеон обольщая себя надеждой, что, как только он перейдет за Неман, военное счастье вернется к нему. То была еще одна ошибка. Он все еще не понимал или, быть может, не хотел понять и признать основной причины своих фатальных просчетов и поражений. Созданный им режим и проводимая им политика насильственного установления французского господства в Европе, кровавые войны и завоевания, попиравшие права и свободу европейских народов, рождали столь могучее противодействие, втягивали в борьбу такие неисчислимые силы национально-освободительного движения, подчинить и обуздать которые он был не в силах. Император Наполеон с презрением говорил о «чувствах», о «сантиментах» — «национальном чувстве», «любви к свободе» и прочих «выдумках идеологов». В России он познал, что представляют собой эти «сантименты», когда они переплавляются в пушки, ружья, сабли и топоры, когда они ведут на бой десятки тысяч вооруженных людей.

Наполеон продолжал наивно считать в числе резервов, которые он сможет привести в движение, прусскую, баварскую, саксонскую армии, армии своих вассалов и союзников. Но едва лишь стало известно о поражении и гибели наполеоновской армии в России, как все изменилось. Еще остатки наполеоновской армии не добежали до Немана, как прусская армия генерала Йорка фон Вартенбурга, находившегося под командованием маршала Макдональда, вышла из повиновения и повернула штыки против французов[1173]. 30 декабря в Таурогене было подписано соглашение о перемирии между прусскими и русскими войсками. Его действительное содержание было неизмеримо большим: то было соглашение о совместной борьбе за освобождение Германии.

Все это было только началом. Разгром наполеоновской армии в России должен был стать сигналом к общеевропейскому восстанию угнетенных народов против французского владычества. Наполеон не допускал даже мысли о чем-либо, подобном. В беседах с Коленкуром он высказывал надежду на то, что армия, достигнув Вильно, сумеет здесь остановиться и с помощью подкреплений создать мощный барьер, о который разобьется русская волна. Но был ли он сам в том уверен? Подсознательно его терзали дурные предчувствия. Возможно, что его воображению рисовался уже трагический конец необыкновенной судьбы. В Варшаве он произнес фразу, ставшую знаменитой: «От великого до смешного — только шаг». Позже все ее повторяли. Эти слова были произнесены в запальчивом разговоре с французским послом в Варшаве де Прадтом, вызывавшим крайнее раздражение императора, и польским министром Станиславом Потоцким[1174]. Но когда родилась эта мысль у Наполеона? Как он к ней пришел? И что же или кто же рисовался ему смешным в этой трагической, кровавой истории?

***

29-й бюллетень «великой армии», помеченный Молодечно, 3 декабря 1812 года, как ни преуменьшал и ни приукрашивал потери, произвел во Франции и в Европе потрясающее впечатление[1175]. Война против России была крайне непопулярной в стране; всем было непонятно, зачем, ради чего она затеяна. Но пока правительственная печать сообщала о непрерывных победах, с ней как-то мирились, хотя, по свидетельству современников, всех не покидало чувство беспокойства[1176]. 29-й бюллетень раскрыл глаза на действительное положение вещей; в нем не были названы цифры, но во Франции поняли, как велики жертвы. Жены, матери с ужасом спрашивали: кто же в числе погибших? Позже тот же вопрос звучал иначе: кто же остался живым? Тибодо, прочитав опубликованный в «Moniteur» бюллетень [1177], воскликнул: «Вот, все мои предчувствия сбылись! Эта кампания станет роковой для империи, гибельной для Франции»[1178]. Так думали многие. В зловещем свете сообщаемых печатью страшных фактов отступления армии особенно странной казалась заключительная фраза бюллетеня: «Здоровье Его величества никогда не было лучшим»[1179].

Наполеон испытал уже однажды горечь мучительного отступления. Тринадцать лет назад вслед за блистательными победами в Египте и Сирии он вынужден был возвращаться после неудачи под Сен-Жан д'Акром по выжженной солнцем, страшной дороге сирийской пустыни. Все повторялось. Тогда было только беспощадно палящее солнце и пески, теперь — холод и снег. Он помнил рождавший ужас пронзительный клекот огромных птиц, кружившихся над отступающей армией. Теперь в его ушах не умолкал вороний грай, и, оглядываясь, он видел сотни черных птиц, круживших над растянувшейся длинной, нестройной цепочкой армией в ожиданий добычи. Все, все повторялось. Молча шагая в тяжелой медвежьей шубе, в меховой шапке по промерзшей земле, окруженной лесами, он, как тогда, тринадцать лет назад, уже приходил к мысли о том, что надо скорее бросать эту обреченную армию; надо, не медля ни дня, ни часа, уходить.

Правда, тогда он был молод, и жизнь была впереди, и он так много от нее ожидал. Теперь груз сорока трех лет и осуществленных желаний казался ему уже тяжелым. Он мечтал о покое, о тишине, о мире. Иллюзий больше не было, мечтаниям положен предел, пришла пора черных дум. Наедине с самим собой вряд ли он мог умалять огромность понесенного поражения. То был не Байлен; было проиграно не сражение — была проиграна война. Нетрудно было подсчитать все фатальные последствия проигрыша. Но еще можно внушать страх. Лев получил тяжелые ранения, но он не мертв, он еще сохранил силы, и он опасен. Берегитесь!

В этом был смысл последней фразы 29-го бюллетеня, показавшейся современникам столь мало уместной и странной То было предостережение.

Через два дня после обнародования 29-го бюллетеня, 5 декабря, Наполеон в сопровождении Коленкура умчался в Париж, оставив армию на Мюрата[1180]. В карете, затем в санях, затем снова на колесах он мчался, все увеличивая скорость, без эскорта, без охраны, инкогнито, под именем графа Коленкура, через Польшу, Пруссию, Саксонию, через всю Европу. То было путешествие на грани риска. Опасность была действительно велика. Выезжая 5 декабря из Сморгони, Наполеон не знал, что в этот же день Ошмяны, через которые он должен был проехать, были заняты отрядом Сеславина. Правда, дивизия Луазона вытеснила Сеславина из Ошмян, но его отряд расположился бивуаком слева, непосредственно у главной дороги. Под покровом темноты — уже было за полночь — экипаж Наполеона промчался незамеченным. Но опасность попасть в руки русского отряда была вполне реальной[1181].

Когда позже Наполеон проезжал через Дрезден, он также не подозревал, что там была подготовлена группа, которая должна была захватить его при проезде через город[1182]. Быстрота, с которой он ехал, обеспечила успех рискованного путешествия. Ему удалось миновать беспрепятственно все расставленные западни.

Как всегда в часы опасности, он испытывал прилив душевных сил, приподнятое состояние духа. На перегоне между Познанью и Глогау было много снега; пришлось снова ехать в санях; спать было неудобно, и он вел неторопливую беседу о вопросах, не относящихся к постигшей его катастрофе, трагическому положению армии, — он говорил о достоинствах Камбасереса, о пороках и преступлениях Фуше.

Лишь за Глогау, в самом сердце Пруссии, когда сани без эскорта, без охраны мчались по враждебной стране, он проверил, заряжены ли пистолеты, и заговорил о подстерегавшей их со всех сторон опасности. Что сделают с ним пруссаки, если они узнают его и задержат? «Вероятнее всего, они выдадут меня англичанам». Коленкур был в подавленном состоянии и со всем соглашался. А Наполеон посмеивался: «Коленкур, представляете ли вы, какое у вас будет выражение лица, когда вы окажетесь в железной клетке на одной из лондонских площадей?

— Если это для того, чтобы разделить вашу судьбу, государь, мне не на что будет жаловаться.

— Речь идет не о жалобах, а о том, что с вами случится и какой у вас будет вид в этой клетке, когда вы будете заперты, как несчастный негр, обмазанный медом, чтобы его съели мухи».

И Наполеон долго и весело смеялся над нарисованной им страшной картиной. И он продолжал подтрунивать над Коленкуром: «Тайное убийство, засада — все это легко осуществить». Позже, когда на одной из почтовых станций произошла задержка со сменой лошадей, он не удержался, чтобы не подразнить еще раз хмуро молчавшего Коленкура:

— А я было решил, что первое действие представления с клеткой уже началось[1183].

Кто мог бы подумать, что этот оживленный, полный задора, так беспечно смеющийся человек только что потерпел величайшее, непоправимое поражение и мчится навстречу близкому уже концу?

Он продолжал этот бешеный аллюр; его не выдерживали ни лошади, ни экипажи; он менял те и другие и все гнал: «Живей!» В полночь 18 декабря, проехав за тринадцать суток всю Европу, он был в Тюильри[1184].

Но куда он спешил? Зачем так гнал лошадей? Страница истории была перевернута, и ничто нельзя было изменить в неотвратимом ходе событий.


Перед решающим столкновением (1808–1811 годы) | Наполеон Бонапарт | Перед концом