home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


Амелия

В тот вечер мы ужинали без тебя. Ты сидела в гостиной с подносом и смотрела по телеку «Джепарди», ногу тебе закрепили на весу. В кухню периодически долетали сигналы неправильных ответов и голос ведущего: «Мне очень жаль, но вы ошиблись». Как будто его действительно волновало, кто там ошибся.

Я сидела между мамой и папой, как туннель между двумя отдельными окружностями. «Амелия, передай, пожалуйста, маме спаржу». «Амелия, налей папе стакан лимонада». Друг с другом они не разговаривали. И не ели — я тоже, в общем-то, не ела.

— Прикиньте, — защебетала я, — на четвертом уроке Джефф Конгрю заказал пиццу прямо в кабинет французского, а учительница даже не заметила.

— Ты собираешься рассказать мне, как сегодня всё прошло? — спросил отец.

Мать опустила глаза.

— Совсем не хочется об этом говорить. Мне хватило того, что надо было это пережить.

Молчание, как гигантское одеяло, накрыло нас всех.

— Пицца была из «Домино», — сказала я.

Отец аккуратно отрезал два кусочка от своей порции цыпленка.

— Ну что же. Не хочешь рассказывать — прочту сам в завтрашней газете. А может, и по новостям в одиннадцать передадут…

Мамина вилка звякнула о тарелку.

— Думаешь, мне легко?

— Думаешь, кому-то из нас легко?

— Как ты мог? — взорвалась мама. — Как ты мог притворяться, будто всё налаживается, а потом… Потом так поступил?

— Я тем от тебя и отличаюсь, Шарлотта. Тем, что я не играю.

— С пепперони, — провозгласила я.

Оба уставились на меня.

— Что? — спросил отец.

— Не имеет значения, — пробормотала я. Как и я сама.

Ты крикнула из гостиной:

— Мама! Я доела.

И я тоже. Хватит. Я соскребла содержимое тарелки — нетронутый ужин — в мусорное ведро.

— Амелия, ты ничего не забыла? — спросила мама.

Я недоуменно на нее вытаращилась. У меня скопилась тысяча вопросов, но ответов мне слышать не хотелось.

— К примеру, «можно, я пойду»? — подсказала мама.

— Ты у Уиллоу лучше спрашивай, — съязвила я.

Когда я проходила мимо, ты подняла глаза.

— Мама меня услышала?

— Ничего она не услышала, — сказала я и вихрем взлетела по лестнице.

Что со мной такое? Живу я нормально. Не болела. Не голодала, не сирота, не подорвалась на мине и не осталась калекой. И всё же мне было мало. Во мне зияла какая-то дыра, и всё, что я принимала как должное, просыпалось сквозь нее, как песок.

Мне казалось, что я съела дрожжи, что зло, вызревавшее во мне, выросло в два раза. Я попыталась блевануть, но не хватило пищи. Я хотела бежать босиком, пока стопы не закровоточат. Я хотела закричать, но так давно молчала, что уже разучилась.

Я хотела порезать себя.

Но…

Я обещала.

Тогда я сняла трубку радиотелефона с базы и отнесла в ванную, где меня никто не услышал бы: ты ведь должна была с минуты на минуту приковылять сюда — пора было ложиться спать. Мы несколько дней не говорили, потому что он сломал ногу и ему делали операцию. Он писал мне сообщения из больницы. Но я надеялась, что он уже вернулся домой. Мне это было необходимо.

Он дал мне свой мобильный, но я-то была единственным подростком старше тринадцати без собственного телефона: нам это было не по карману. После двух гудков я наконец услышала его голос и едва не разрыдалась.

— Привет! — сказал он. — А я как раз собирался тебе позвонить.

Значит, хоть для кого-то в этом мире я имела значение. Меня словно бы оттащили невидимой рукой от края пропасти.

— У мудрецов мысли сходятся.

— Ага, — откликнулся он, но как-то без энтузиазма.

Я попыталась вспомнить его вкус. Жалко, что приходилось притворяться, будто я его помню, когда на самом деле он почти стерся из памяти. Это как розочка, которую засушиваешь в словаре, надеясь, что сможешь вернуть лето в любую минуту, а потом открываешь словарь в декабре — и видишь одни бурые лепестки, рассыпающиеся от любого прикосновения. Иногда по ночам я шептала, имитируя низкий, ласковый голос Адама: «Я люблю тебя, Амелия. Ты у меня одна». Я приоткрывала губы и воображала, будто он — призрак, который опускается на меня, ложится на мой язык, соскальзывает мне в горло, в живот, он единственная пища, способная утолить мой голод…

— Как твоя нога?

— Ужасно болит, — ответил Адам.

Я плотнее прижала трубку к щеке.

— Я очень по тебе скучаю. Здесь просто сумасшедший дом. Начался суд, и теперь у нас на лужайке караулят репортеры. Я тебе клянусь, мои родители — настоящие психи, им только справку выписать…

— Амелия… — Это слово громыхнуло, как шар, брошенный с Эмпайр-стейт-билдинг. — Я хотел поговорить с тобой, потому что… Ничего не получится. Эти отношения на расстоянии…

Что-то кольнуло меня между ребер.

— Не надо.

— Что «не надо»?

— Говорить этого, — прошептала я.

— Я просто… Ну сама подумай. Мы же можем вообще больше не увидеться.

В мое сердце будто впился огромный крюк — и потащил его вниз.

— Я могла бы приехать к тебе в гости, — еле слышно сказала я.

— Ага, приедешь — и что? Будешь катать меня в инвалидном кресле? Типа такая благотворительность?

— Я бы никогда…

— Лучше поищи себе какого-нибудь футболиста. Вы ведь таких ребят любите, да? Зачем тебе придурок, который наткнется на угол стола — и тут же сломает ногу пополам…

К этому моменту я уже плакала.

— Это неважно…

— Это важно, Амелия. Но ты не поймешь. Никогда не поймешь. То, что у твоей сестры ОП, еще не делает тебя экспертом.

Лицо у меня горело. Я повесила трубку, прежде чем Адам успел сказать что-нибудь еще, и прижала ладони к щекам.

— Но я же люблю тебя, — сказала я, хотя он меня уже не слышал.


Сначала я рыдала, затем рассвирепела и швырнула трубку о стенку ванны. Клеенчатую занавеску я сорвала одним махом.

Но злилась я не на Адама, а на себя.

Одно дело — ошибиться, совсем другое — ошибаться снова и снова. Я уже знала, что бывает, когда сблизишься с кем-то, когда поверишь, что тебя любят. Тебя подведут. Доверься человеку — и приготовься, что тебя раздавят. Потому что в ту минуту, когда тебе понадобится этот человек, его не будет рядом. А если и будет, то ты расскажешь ему о своих проблемах и ему станет еще тяжелее. Положиться можно лишь на себя, а это довольно хреновый расклад, если ты человек ненадежный.

Я твердила себе, что если бы я не волновалась, то мне бы не было так больно. Понятное дело, это доказывало, что я «человек», что я «жива» и прочие сопли. Доказывало раз и навсегда. Но облегчение не наступало. Я была словно небоскреб, начиненный динамитом.

Поэтому-то я и потянулась к крану и включила воду. Чтобы никто не слышал моих всхлипов. Чтобы, когда я возьму лезвие, спрятанное в пачке тампонов, и проведу им по руке, как смычком по скрипке, никто не услышал моей позорной песни.

Прошлым летом у мамы как-то закончился сахар и она поехала в магазинчик неподалеку прямо в разгар кулинарного процесса. Мы остались одни всего на двадцать минут — казалось бы, не такое уж продолжительное время. Но нам этого хватило, чтобы поссориться из-за пульта; чтобы я крикнула: «Не зря мама жалеет, что ты родилась!»; чтобы я увидела, как лицо твое разрезают морщинки, и почувствовала первые уколы совести.

— Вики, — сказала я, — я ж не всерьез…

— Помолчи, Амелия.

— Ну что ты как маленькая…

— А чего ты такая сука?

Услышав это слово из твоих уст, я чуть не рухнула в обморок.

— Где ты научилась таким выражениям?

— От тебя, дура.

В этот миг в наше окно с шумом врезалась птица, и мы обе подскочили.

— Что это было? — спросила ты, забираясь на диван, чтобы рассмотреть получше.

Я тоже влезла на диван — как всегда, предельно осторожно. Птичка была маленькая, коричневого цвета — не то воробей, не то ласточка, никогда не умела их различать. Она лежала на траве и не шевелилась.

— Умерла, что ли? — спросила ты.

— Мне-то откуда знать?

— Давай проверим.

Мы вышли на улицу и обогнули полдома. Как ни странно, птичка лежала на том же месте. Я присела на корточки и попыталась рассмотреть, поднимается ли у нее грудка.

Не-а. Не поднималась.

— Надо ее похоронить, — рассудила ты. — Нельзя же ее тут бросить.

— Почему? Животные на природе постоянно умирают…

— Но это же мы виноваты, что она погибла! Птичка, наверно, услышала, как мы кричим, и полетела на звук.

Я очень сомневалась, что она нас услышала, но спорить не стала.

— Где наша лопата? — спросила ты.

— Не знаю. — Я на миг задумалась. — Подожди-ка.

И я убежала в дом. Там я заскочила в кухню, вытащила из маминой миски большую металлическую ложку и вернулась во двор. На ложке остались комья теста, но это ничего: хоронили же в Древнем Египте мумий вместе с едой, золотом и домашними животными.

Я выкопала небольшую ямку примерно в шести дюймах от птичьего трупика. Притрагиваться к нему было противно, так что я просто закинула его туда ложкой.

— А теперь что? — спросила я, глядя на тебя.

— Теперь надо помолиться.

— Как? Прочесть «Аве Мария»? А с чего ты взяла, что это была птица-католичка?

— Можем спеть рождественскую колядку, — предложила ты. — Они все красивые и не очень религиозные.

— Давай лучше скажем что-нибудь приятное о птицах.

Ты согласилась.

— Они бывают всех цветов радуги, — сказала ты.

— Они хорошо летают, — добавила я. Ну, не считая того инцидента десять минут назад. — И поют хорошо.

— Когда люди говорят о птицах, я вспоминаю курятину, а курятина очень вкусная, — сказала ты.

— Ладное достаточно.

Я забросала птицу землей, а ты присыпала холмик травинками, словно украсила торт. Мы вместе вернулись в дом.

— Амелия, можешь смотреть любой канал.

— А я не жалею, что ты родилась.

Мы снова сели на диван, и ты прижалась ко мне, как в раннем детстве.

На самом деле мне хотелось сказать тебе: «Не пытайся мне подражать. Подражай кому угодно, только не мне».

Еще несколько недель после этих дурацких похорон я боялась подходить к окну, если шел дождь. И до сих пор стараюсь не приближаться к тому участку земли. Я боялась, что услышу хруст, посмотрю под ноги — и увижу сломанные косточки. Хрупкие крылышки или точеный клювик. Мне хватило ума просто не смотреть в ту сторону: не хотелось знать, что всплывет на поверхность.

Людям всегда интересно знать, какие ты при этом испытываешь чувства. Что ж, я вам скажу какие. Когда делаешь первый надрез, начинает печь; сердцебиение учащается, когда замечаешь кровь, потому что тогда ты уже понимаешь, что поступил неправильно — и тем не менее это сошло тебе с рук. Ты типа как погружаешься в транс, потому что это действительно завораживающее зрелище, эта ярко-красная линия, похожая на трассу на карте, — трассу, по которой едешь не глядя, просто из интереса. И вот — о боже! — сладкое избавление, иначе не скажешь. Как воздушный шарик, который болтался в воздухе, привязанный к руке ребенка, а потом высвободился и поплыл куда ему вздумается. Этот шарик наверняка думает: «Вот тебе! Я, как оказалось, не твоя собственность! — И в то же время: — Они хотя бы представляют себе, как здесь красиво?» И только потом, уже высоко в небе, этот шарик вспоминает, что ужасно боится высоты.

Когда возвращается чувство реальности, ты хватаешь туалетную бумагу или бумажное полотенце (только не хлопчатобумажное: пятна не отстирываются) и зажимаешь порез. Тебе становится стыдно, стыд пульсирует в такт твоему пульсу. «Сладкое избавление», которое ты испытывал еще минуту назад, твердеет, как остывший соус, внизу живота. Тебя в буквальном смысле тошнит от самого себя, потому что в прошлый раз ты клялся, что этот раз — последний. И ты снова не сдержал слова. Поэтому ты прячешь слезы своей слабости под слоями одежды нужной длины, даже если на дворе лето и никто уже не носит длинные рукава и джинсы. Окровавленные бумажки ты бросаешь в унитаз и, прежде чем нажать на смыв, смотришь, как розовеет вода. Если бы чувство стыда было так же легко смыть!

Я когда-то видела в кино, как девочке перерезали горло и, вместо того чтобы закричать, она только тихонечко вздохнула. Словно ей вовсе не было больно, словно это была возможность наконец-то обрести покой. Я знала, что тоже обрету покой, поэтому ждала какое-то время между вторым и третьим порезом. Я видела, как у меня на бедре собирается кровь, и оттягивала момент, когда снова смогу царапнуть кожу.

— Амелия?

Твой голос. Я в панике вскинула глаза.

— Чего приперлась? — спросила я, поджав ноги, чтобы ты не рассмотрела то, что уже увидела краем глаза. — Стучать не учили?

Ты, покачиваясь, замерла на костылях.

— Я просто хотела взять зубную щетку, а дверь была не заперта.

— Она была заперта! — Но вдруг я ошибалась? Я была настолько поглощена звонком Адаму, что вполне могла забыть закрыться. Смерив тебя самым злобным взглядом из возможных, я рявкнула: — Убирайся!

Ты поковыляла обратно в комнату, оставив дверь нараспашку. Я быстро опустила ноги и прижала комок туалетной бумаги к свежим порезам. Обычно я дожидалась, пока кровь перестанет идти, и только тогда выходила, но в этот раз я просто натянула джинсы поверх стратегически прилепленных комков бумаги и вышла в спальню. В моем взгляде читался неприкрытый вызов: ну, давай скажи, что ты видела. Тогда я смогла бы снова на тебя накричать. Но ты молча читала на кровати. Ты не сказала ни слова.

Я всегда ужасно злилась, когда шрамы начинали бледнеть: пока они были видны, я по крайней мере знала, почему мне больно. Интересно, приходило ли что-то подобное тебе в голову, когда переломы потихоньку срастались?

Я опустила голову на подушку. Бедро отчаянно пульсировало.

— Амелия, — сказала ты, — уложишь меня спать?

— А где мама с папой?

На этот вопрос ты могла и не отвечать: даже если их физические оболочки сидели на первом этаже, в мыслях они были очень далеко от нас и с тем же успехом могли улететь на Луну.

Я до сих пор помнила первую ночь, когда родителям не пришлось меня укладывать. Мне, кстати, было примерно столько же лет, сколько тебе. До того мы соблюдали ритуал: выключить свет, подоткнуть одеяло, поцеловать в лобик. Не забыть бы еще о монстрах, живших в ящиках моего письменного стола и за книжками на полках. И вот однажды вечером я просто отложила книгу и закрыла глаза. Гордились ли родители своим самостоятельным ребенком? Или же скучали по чему-то, что не могли даже назвать?

— Зубы почистила? — спросила я, но тут же вспомнила, что за этим ты и приходила в ванную, когда я себя резала. — Ладно, плевать. От одного вечера ничего не изменится.

Я встала с кровати и неуклюже согнулась над тобой.

— Спокойной ночи, — сказала я и стремительным броском, словно пеликан, заприметивший рыбешку, чмокнула тебя в лоб.

— Мама всегда рассказывает мне сказку.

— Тогда пусть мама тебя и укладывает, — сказала я, плюхаясь на свой матрас. — А я сказок не знаю.

Ты на миг замолчала.

— Мы могли бы сами что-нибудь сочинить.

— Как скажешь, — вздохнула я.

— Жили-были две сестры. Одна была очень-очень сильная, а вторая — совсем слабая. — Ты поглядела на меня. — Твоя очередь.

Я закатила глаза.

— Однажды сильная сестра вышла на улицу под дождь и поняла, что была такой сильной из-за того, что сделана из железа. Но в тот день шел дождь, и она вся заржавела. Конец.

— Нет, потому что слабая сестра вышла за ней, обняла ее крепко-крепко и не отпускала, пока не вышло солнце.

В детстве мы иногда спали в одной кровати. Ложилисьто мы в разные, но посреди ночи я просыпалась и понимала, что ты обвила меня руками и ногами. Тебя влекло к источнику тепла, мне же нравилось искать прохладные участки на простыне. Я по нескольку часов пыталась отодвинуться от тебя на тесной кровати, но даже не думала вернуть тебя в твою собственную постель. Северному полюсу не скрыться от магнита, магнит все равно его отыщет.

— А что было дальше? — прошептала я, но ты уже задремала, и мне не оставалось ничего другого, кроме как сочинять конец самой — во сне.


Шарлотта | Хрупкая душа | cледующая глава