на главную   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


XV

Всю зиму я прожил после того при дворе узурпатора жизнью унылой и позорной.

Гесперия сдержала обещание, и император Максим назначил меня в свой комитат, в оффицию приемов. Я сопровождал нового Августа во всех его переездах, часто присутствовал на его выходах, жил вместе со схолой магистрианов, но вся моя работа сводилась к тому, что я писал или, точнее, переписывал, те редкие письма, которые отправлялись от имени императора. Такая должность была противна моим вкусам и не соответствовала моим познаниям, приближенные императора смотрели на меня свысока, а кроме того, меня удручало сознание, что я служу тирану, незаконно захватившему власть в моей родной стране.

Живя при дворе, я часто видел Гесперию, но, как она меня предупреждала, всегда в присутствии других лиц. Когда к Максиму приехала его жена, Елена, уроженка Британнии, дочь богатого дукса Евдды, Гесперия была причислена к сопровождающим ее женщинам и почтительно исполняла свои обязанности, но ни для кого не было тайною, что душою Августа всецело владела прекрасная Римлянка. Во всех городах, которые мы посещали, Гесперия помещалась в отдельном доме, но император ежедневно посещал ее, часто приходил вечером и порою оставался до следующего дня. Говорили, что ничто в провинциях не делается без воли прекрасной Римлянки, что она поправляет все декреты Августа, и ее советами объясняли те мудрые меры, которые принимал Максим и до которых он сам, человек малоученый и простой, вряд ли мог бы додуматься.

При дворе строго соблюдались все правила христианской церкви, совершались долгие богослужения, христианские священники пользовались величайшим почетом, однако сам император вовсе не был набожен. Крещение он принял, по настоянию войска, всего за несколько дней перед тем, как открыто надел диадему, и в разных тонких различиях верований был плохо осведомлен. Это не мешало Августу принять сторону последователей Афанасия против ариан, и в этом тоже видели настояния Гесперии, которая мстила арианам за то, что в свое время они недостаточно поддержали ее стремления. Я тоже постоянно присутствовал на службах в христианских храмах, хотя переменить веру меня не принуждали.

После кратковременного пребывания в Лугдуне мы переехали в Треверы, великолепный город, может быть, второй по красоте на Западе, поставивший свои широкие стены по холмам на берегу воспетой Авсонием Моселлы. Здесь, откуда еще недавно Валентиниан сильною рукою правил империей и где юный Грациан послушно внимал советам своего первого, мудрого наставника, Максим теперь стремился вполне утолить свою жажду величия и власти. В пышном дворце Валентиниана, одетый в пурпур, он принимал поклонение льстецов, наслаждался их падением ниц перед собою, их бесстыдным восхвалением его ума и его мощи, а по вечерам – буйными попойками с бывшими сотоварищами по оружию, во время которых, как говорят, забывал о своей диадеме и вместе с другими пел непристойные песни, сложенные в лагерях. Мне передавали за достоверное, что в этих ночных пирах, не отличавшихся ни приличием, ни воздержанностью, принимала участие и Гесперия.

В Треверах нас посетил епископ Амбросий, как посол императрицы Юстины, приехавший, с комитом Бавтоном и братом императора Марцеллином, предложить мир от имени юного Валентиниана II: Юстина соглашалась признать Максима Августом и императором Галлий, Британний и Испаний с тем, чтобы Валентиниану были предоставлены провинции по другую сторону Альп. Максим принял епископа надменно, много дней заставил его ждать приема и, наконец, выслушав предложения, объявил, что Юстина и ее сын лично должны явиться в Треверы и отдаться под покровительство нового Августа, который лучше других сумеет оберечь их жизнь и достояние. Некоторые говорили, что Максим желал заманить в свои руки Валентиниана и погубить его, но я думаю, что узурпатор хотел просто насытить свою гордость, заставив брата своего недавнего повелителя склониться у своих ног.

Мне случалось встречать Амбросия на улицах Треверов, по которым он ходил всегда без сопровождения, одетый скромно, с опущенными глазами. Но было в его походке величие, в чертах лица – непреклонная твердость, и я думаю, что не был прав Марк Рустик, когда уверял, что кончилась слава Медиоланского епископа: кровь Аврелиев не позволит ему долго оставаться в тени, и империя когда-нибудь еще почувствует вновь его тяжелую руку. То обстоятельство, что он, верный поборник учения Афанасия, принял на себя посольство от лица Юстины, ревностной защитницы ариан, показывает, что Амбросий готов схватиться за любой предлог, только бы снова выступить на арену общественных дел и стать посредником между императорами.

От Максима Амбросий уехал без определенного ответа, и произошло это, может быть, оттого, что гордость не позволила ему обратиться за поддержкой к Гесперии. Прекрасная Римлянка, как все ее у нас называли, была при дворе всемогущей, во все вникала и обо всем успевала думать. Об одном только Гесперия как бы забыла совершенно – о моем существовании. Пренебрежительно отвечая на мои приветы, отвращая лицо от моих страстных взглядов, она за все мое пребывание в Треверах не удостоила меня разговором с собой. Только раза два она отдавала мне приказания, столь же спокойным голосом, как любому из воинов, и его спокойствие оскорбляло меня больнее, чем гнев или укоры. Она держала себя со мною так, как если бы никогда мы не приближались друг к другу, как если бы никогда она не слушала благосклонно моих признаний, никогда не говорила мне сама о своей любви ко мне, никогда не припадала к моим губам страстными поцелуями. Порой, встречая холодный, недоумевающий взгляд Гесперии, останавливавший мои робкие попытки с ней заговорить, напомнить ей прошлое, высказать все томление моей души, я сам готов был думать, что это прошлое лишь приснилось мне, что Гесперия ничего не знает о моем безумном сне и всегда была для меня далекой и недоступной, как небожительница.

Мое время проходило в скучной и бесплодной работе, в общении с товарищами, которых занимали только попойки и посещение городских лупанаров и среди которых я не нашел ни одного, с кем мог бы сблизиться, наконец, в мучительном ожидании, что с Гесперией произойдет одно из чудесных изменений, свойственных ей, и она вдруг сама позовет меня к себе, скажет, что опять хочет быть со мною, опять меня любит. Незначительный магистриан, довольствующийся своим скудным жалованьем, так как я стыдился даже уведомить отца, где нахожусь, я влачил цепь безрадостных дней, не видя ничего лучшего и в будущем. Таково было уныние, владевшее мною, что я охладел и к книгам и, хотя в городе были хорошие библиотеки, по целым неделям не раскрывал ни одного свитка, не говоря уже о том, чтобы попытаться продолжать свое образование в местных реторических школах, поставленных, благодаря щедротам Грациана, на большую высоту.

Много раз я говорил себе, что такое существование недостойно меня, но у меня недоставало воли разорвать с ним, покинуть двор Максима и навсегда расстаться с надеждою приблизиться к Гесперии. Как то было в Риме, так в Треверах, красота ее меня порабощала: в свое время покинуть Рею мне было трудно потому, что ее ласки давали мне радость единственную; теперь покинуть Гесперию мне казалось еще труднее потому, что я испытывал ни с чем не сравнимый восторг, смешанный с жестоким мучением, глядя на нее, приближаясь к ней, ежедневно подвергаясь ее оскорблениям. Каждое утро я начинал сладостными мечтами о том, где сегодня я увижу Гесперию, и каждый вечер, вспоминая обиды, которые она с небрежным видом нанесла мне за день, я сжимал рукою сердце, порывисто бившееся не то от боли, не то от счастия.

Однако с каждым днем мне становилось все тяжелее длить мою позорную жизнь, и мое самолюбие все настойчивее повторяло мне, что так или иначе я ее изменить должен. После долгой борьбы с самим собою, после горьких раздумий в течение целых ночей и одиноких слез я, наконец, решился на половинную меру. Максим отправлял свое посольство к Юстине и Валентиниану, чтобы продолжить переговоры, начатые при посредстве Амбросия. Я попросил, чтобы меня назначили в это посольство, надеясь, что разлука с Гесперией успокоит мои чувства и даст мне силы принять твердое решение. Моя просьба была удовлетворена, и, в звании магистриана, я поехал, с другими членами посольства, в Медиолан, куда переселился юный брат Грациана.

Опять довелось мне совершить переезд через Альпы и, по мере того как мы подвигались вперед и вставали передо мною знакомые местности, словно какая-то шелуха спадала с моей души. В моей памяти вставали пережитые мною бурные и счастливые дни, удивительный, оставшийся мне непонятным образ Реи, картины битвы, в которой я участвовал, «схватки и бой, пролитие крови, людей истребленье», странным мне стало казаться, что теперь я могу довольствоваться местом маленького служащего при сомнительном императоре, и честолюбие в моей душе начинало брать верх над безнадежной любовью. «Нет, – говорил я себе, – лучше вести жизнь безрадостную, но доблестную, лучше отречься от счастия навсегда, но быть полезным родине, чем изнывать в постыдном бездействии, скованным, как раб, цепями неразделенной страсти!» Встречая вновь людей, честно поклоняющихся богам предков, я чувствовал, что во мне возрождается вера в защиту бессмертных, и по ночам, наедине, я молил Олимпийцев помочь мне вернуться к настоящей жизни и набожно прочитывал молитвы, которым когда-то меня учила мать: «Luam Saturni, Iurites Quirini, Heriem Iunonis...»

В Медиолан мы приехали одновременно с новым Сенаторским посольством, во главе которого опять стоял Симмах. Римский Сенат, по смерти Грациана, решил сделать вторичную попытку добиться разрешения восстановить в Курии алтарь Победы, и вторично великий оратор взял на себя труд произнести перед юным императором речь в защиту древней Римской веры. Симмах узнал меня, когда мы с ним встретились на улице Медиолана, и дружески позвал меня к себе.

Словно чудодейственной водой, врачующей недуги души, была для меня приветливость префекта, который принял меня как равного, несмотря на свое высокое положение и все возрастающую славу писателя. Умные речи Симмаха о современном положении дел, о новом распадении империи, об обязанностях каждого Римлянина в такие смутные дни были для меня целебным напитком, возбуждающим силы и желание бороться. Но, может быть, всего живительнее подействовали на меня рассказы Симмаха о жизни в Городе и о знакомых мне лицах.

Симмах сообщил мне, что мой дядя, Тибуртин, вновь принял в дом свою жену Меланию и ее дочь Аттузию, но сильно пал духом, окончательно предался радостям Бакха, так что почти не посещает заседаний Сената. Но работа тайного общества нисколько не прекратилась со времени отъезда Гесперии; напротив, можно даже сказать, что участники заговора добились значительных успехов: сам Симмах в этом году был префектом Города, Флавиан – префектом префектуры Италии, Претекстат назначен консулом. Таким образом три вождя общества сосредоточивали в своих руках власть над всей страной древнего Рима, от Альп до Сикулийского моря, и могли действовать настойчиво на пользу своих замыслов. Симмах не надеялся на успех и второго посольства, но был уверен, что известие о нем произведет на население нужное впечатление и что его релация Валентиниану, которая будет обнародована, подготовит умы для будущего восстания против императоров, насильно заставляющих потомков Ромула служить иудейскому Христу.

Наш разговор невольно привел нас к имени Гесперии, и Симмах спросил меня, встречаюсь ли я с нею. Откровенно я рассказал то, что знал о положении Гесперии при Максиме, а также о ее мнимом обращении в христианство, добавив, что ее поведения и ее намерений я не понимаю. Симмах мне ответил задумчиво:

– Я, конечно, слышал о том, что ты мне рассказываешь. Но я тоже перестаю понимать нашу Гесперию. Она писала мне из Треверов, требуя, чтобы я верил в ее честность, хотя бы все улики были против нее. Сознаюсь тебе, что такую веру мне сохранить нелегко. Если ее поступки не переменятся, я боюсь, что мне придется поступки не считать ее...

Симмах остановился и потом, с видимым усилием, договорил:

– ...считать ее за женщину, которая добивалась одного: разделять с кем-нибудь императорский престол.

Эти слова больно ударили меня по сердцу, и я еще долго помнил их звук, даже после того, как расстался с Симмахом.

К сожалению, мне не пришлось слышать речи Симмаха, которую он произнес в консистории принцепса, перед юным императором, в присутствии Юстины, Амбросия, арианского епископа Авксенция и высших придворных чинов. Теперь, когда эта релация обнародована, мы все можем судить о поразительном блеске красноречия Симмаха и о неопровержимости его осторожных и скромных доводов, а я еще узнал в ней те же мысли, которые когда-то великий оратор высказывал в моем присутствии самому Амбросию, в его доме. Говорят, что Юстина, из ненависти к последователям Афанасия и из боязни волнений в Городе, была готова согласиться на просьбу Римского Сената, но Амбросий опять одержал верх, повторяя свое излюбленное соображение, что должно истреблять все признаки поклонения идолам, хотя бы это грозило величайшими бедствиями, так как преследование Юпитера угодно Христу. «Истинное благочестие, – сказал опять епископ, – состоит в том, чтобы предпочитать небо – земле, блага вечные – выгодам сегодняшнего дня». Добавляют, что Амбросий даже пригрозил императору воспретить ему вход в храмы, если он сдастся на доводы Симмаха, и юный Валентиниан, испуганный такой угрозой и убежденный красноречием епископа, отказал Сенаторскому посольству в его просьбе. Оно должно было покинуть Медиолан, не добившись успеха.

Перед отъездом Симмаха я зашел к нему проститься и, помня его жестокие слова о Гесперии, а также думая о своем подозрительном положении при христианском дворе Максима, спросил:

– А мне, Симмах, веришь ли ты? Не считаешь меня за человека, ищущего только выгод? Не думаешь, что я изменил своей вере?

Симмах ответил мне, откровенно намекая на мою страсть к Гесперии:

– Тебе, Юний, я верю, потому что понимаю тебя. Любовь извиняет все.

Слова такого человека, как Симмах, были для меня большим утешением, но сам я не все в своем поведении мог извинить любовью. Оторвавшись от Гесперии, от прямого очарования ее близости и ее непобедимой красоты, я получил способность рассуждать более здраво, а может быть, и благосклонные боги услышали мои мольбы и послали мне свою поддержку. К тому времени, когда наше посольство, добившись благоприятного ответа от Юстины, за спиной которой, конечно, стоял Восточный император Феодосий, собралось в обратный путь, – мое решение было принято. Я сказал себе окончательно, что должен покинуть Треверы, хотя бы это грозило мне вечной разлукой с Гесперией. Мать-Венера видела, как не легко было мне прийти к такому решению, но она же знает, что поступить иначе я не мог.

Сами боги словно хотели укрепить мою решимость, потому что в Треверах, когда я вернулся с посольством ко двору Максима, первое, что меня ждало, было письмо моего отца. Откуда-то узнав о моем местопребывании, отец воспользовался тем, что из Лакторы ехал в Треверы наш сосед и давний друг, которому можно было довериться, и послал мне как весть о себе, так и небольшое количество денег. Отец писал, чисто по-римски и сурово, что я унижаю славное имя Юниев Норбанов, служа узурпатору и врагу родины. Упомянув кратко, что моя мать захворала, узнав, где я и что делаю, отец строго приказывал мне немедленно покинуть двор Максима и вернуться к семье. Он добавлял, что обращается ко мне со своими приказаниями в последний раз и, если я им не подчинюсь, будет считать, что сына у него более нет.

В тот же день, – самый день моего возвращения из путешествия в Медиолан, – я написал письмо Гесперии, в котором извещал ее, что покидаю Треверы, и просил у нее позволения лично проститься с нею. Не знаю сам, что водило моим стилом, когда я поверял эту просьбу мягкому воску, но, вероятно, еще какая-то слабая искра надежды тлела под пеплом моего разуверения. Гесперия велела своему рабу передать мне устно, что я могу прийти к ней, чтобы проститься, на другой день вечером.

Следующий день я потратил на то, чтобы получить свою отставку и позволение уехать, чего, впрочем, добился без затруднений. Но, беседуя со своими товарищами по оффиции о том, что случилось в Треверах во время моего отсутствия, я услышал новости, совершенно изменившие состояние моего духа. Подсмеиваясь, так как моя безнадежная страсть к прекрасной Римлянке была очевидна для всех, один из юных магистрианов рассказал мне, что у императора нашелся соперник, в лице его родного брата, красивого Марцеллина, служившего прежде при дворе Юстины в Сирмии и приехавшего к нам вместе с Амбросием. Заметили, что Гесперия оказывает исключительное внимание Марцеллину, и потом убедились, что он часто входит в дом прекрасной Римлянки тайно и долго остается наедине с нею.

Разумеется, я постарался скрыть свое волнение и ответил, что это все – пустые россказни, которым не должно давать веры. Но, говоря правду, я был этим сообщением уязвлен больше, чем всем обращением со мною Гесперии за весь год. Я мог терпеть ее холодность, когда она не любила никого другого и только из своих тайных расчетов открывала двери спальни перед императором, но мысль, что Гесперия предпочла мне другого, человека к тому же ничем не примечательного, зажгла всю мою душу факелом нестерпимой ревности. В тот вечер, отправляясь к Гесперии, я, не признаваясь самому себе, зачем это делаю, засунул за пояс кинжал, подаренный ею мне, с надписью: «Учись умирать!»

Прекрасная Римлянка жила в Треверах в маленьком доме, далеко уступавшем по роскоши убранства ее вилле в Городе на Холме Садов. Гесперия встретила меня высокомерно и с первых слов объявила мне, что может слушать меня лишь несколько минут, потому что позже ждет к себе императора. Я употреблял все усилия, чтобы быть сдержанным, хотя вся кровь в моих жилах кипела, как над огнем, и сначала в почтительных выражениях объявил о своем решении уехать навсегда. Когда же Гесперия приняла мое сообщение равнодушно и даже не осведомилась, куда я еду, я рассказал, что видел в Медиолане Симмаха, и передал свой разговор с ним. Глядя прямо в лицо женщины, я повторил раздельно и ясно его слова о Гесперии. Выслушав меня спокойно, она возразила:

– Если бы ты знал, до какой степени мне безразлично, что обо мне думает или не думает Симмах! Какое мне дело до того, верит он в меня или нет!

– Да, Гесперия, – сказал я, – тому, кто изменил вере отцов и своим друзьям, поневоле приходится пренебрегать чужим мнением.

– Ты опять начинаешь говорить дерзости, – воскликнула Гесперия. – Прекратим нашу беседу. Ты со мною простился, теперь уходи: я тебя предупредила, что жду императора.

– Не брата ли императора? – спросил я, чувствуя, что бледнею.

Гесперия встала с ложа и, опять приходя в гнев, кинула мне:

– Юний, ты снова забываешься! Ах, да! ты не в силах снести, что кого-то предпочли тебе! Что же делать, если твои боги, кроме красивого лица, не одарили тебя ничем иным! Ты способен лишь на то, чтобы влюбляться в женщин и влюблять в себя тех, которые поплоше, вроде старой девушки Валерии, или этой твоей Реи, любовью которой ты постоянно передо мною хвастался! Я предпочитаю мужчин, способных рассуждать и действовать, а ты волен на это сердиться!

– Так это правда о Марцеллине? – спросил я, не зная, что говорю.

Гесперия посмотрела на меня презрительно и произнесла:

– Совершенная правда, но не беспокойся: если ты вздумаешь об ней доносить, я сделаю так, что тебя бросят в тюрьму, как клеветника.

Ответы Гесперии были подобны ударам бича по лицу, и мое сознание мутилось, Я переставал владеть своими чувствами и рассудком. Подступая близко к Гесперии, я сказал еще, весь дрожа:

– Да, это – твое дело: делать так, чтобы людей бросали в тюрьму, казнили, убивали. Из-за тебя я едва не погиб в медиоланском подземелье, из-за тебя умерла маленькая Намия, ты, может быть, собственноручно убила Юлиания! И люди и вера для тебя лишь ступени, по которым ты карабкаешься к императорскому престолу! Общая Эринния! Харибда, поглощающая людей! Медуза в красивом обличии! Предательница! клятвопреступница! продажная женщина!

Я был в исступлении, красный дым простирался пред моими глазами, голос Гесперии долетал до меня словно издалека, а она, направляясь к выходу из комнаты, говорила:

– Однако меня ты называл богиней и мои ноги целовал. Все твое благородство вытекает из того, что я своей цели достигла, а ты нет. Уступи я тебе сегодня, ты стал бы превозносить мою мудрость и решительность.

– Ты достигла своей цели? – воскликнул я. – Знаешь ли, быть наложницей сомнительного императора не то же, что быть Августой.

– Уходи, Юний! – тогда закричала мне Гесперия. – А то сейчас придет сюда тот самый Марцеллин и прикажет высечь тебя, как дерзкого мальчишку.

– Нет, ты его не дождешься сегодня! – крикнул в ответ я.

Уже во власти Фурий, я вытащил из-за пояса кинжал, заступил женщине дорогу и нанес удар. Я направлял лезвие в грудь Гесперии, но она невольно, при блеске клинка, заслонилась рукою и удар пришелся именно в верхнюю часть руки. Быстро кровь окрасила белую паллу Гесперии и потекла на разостланный по мраморному полу сирийский ковер.

Я видел, как Гесперия побледнела, но силы сразу покинули меня, и, выронив из рук кинжал, я стоял неподвижно и смотрел на женщину остановившимся взором. Так несколько мгновений мы стояли друг против друга, не произнося ни слова, Гесперия – с губами, сжатыми от боли, но не пытаясь более защищаться, я – с ужасом и отчаянием в душе. Потом я упал на колени перед Гесперией и воскликнул со стоном:

– Гесперия! Гесперия! прости меня! Любовь сделала меня безумным! Пойми, что все та же богиня Венера направила мой удар, как прежде простирала мои руки к объятиям. Узнай из этого всю силу любви, которой ты пренебрегаешь.

Движением ноги Гесперия отстранила меня и прошептала тихо, сквозь зубы:

– Прочь, подлый! Мужества у тебя достаточно лишь для того, чтобы ударить исподтишка. Я тебя презираю.

Нетвердым шагом она вышла из комнаты, но крикнула мне из-за занавеси двери:

– Уходи сейчас же, или я прикажу схватить тебя и судить, как убийцу!

Некоторое время я оставался в комнате, не зная, должно ли мне идти за Гесперией, просить ее прощения и покорно отдаться в руки судей, или же просто повиноваться ее приказанию, уйти, скрыться. Наконец, почти бессознательно, я встал с колен и пошел к выходу. Никто меня не остановил, и я, выйдя из дома, медленно побрел через весь город.

Я был одним из последних, кому стражи позволили выйти за городские ворота. Я сел где-то на валу, под высокой стеной укреплений, и сидел там в сгущающемся сумраке. Внизу сверкала серебром Моселла, за рекою чернел сосновый бор.

Я думал:

«Кончилась моя так недавно начавшаяся и так быстро пролетевшая жизнь. Теперь, когда в ярком свете означалась передо мною вся низость Гесперии, когда я понял, что ее сиренные слова были пышной ложью, прикрывавшей постыдное честолюбие, когда я измерил всю глубину бесстыдства ее души, не признающей ничего священного, – мне больше не во что верить. Да, Гесперию я называл богиней, и, как богине, я молился ей, видя в ней воплощение высших начал Римской души, и когда это все оказалось обманом, я более не верю, что жив вечный Рим и его великий дух. В короткое время я испытал водоворот страстей, видел ожесточенную борьбу за власть, наблюдал столкновение двух религий, оценил души людей. Что же я узнал? – Что везде, как о том давно говорят философы и поэты, побеждает тот, кто более коварен, кто в жертву честолюбию приносит честность, благородство, веру, кто не пренебрегает никакими средствами для достижения цели. Но еще я узнал, что в наши дни в буйном вихре случайностей, которыми правит слепая Фортуна, в беспорядочном столкновении разнородных помыслов, желаний, страстей, всегда выплывает на поверхность тот, кто искренно или лукаво связывает свое дело с именем Христа. Умный и благородный Симмах тщетно добивается, всеми силами своего великого дарования, восстановить в общественном здании Города вынесенный из него алтарь. Мой дядя, Тибуртин, по-детски верующий в богов Олимпа, живет в унижении, обманутый женой, осмеянный товарищами. Мой милый Ремигий, истинный Римлянин лучших времен, кончает дни самоубийством. Маленькая Намия умирает. Даже низкий Юлианий, не за то ли, что он оставался приверженцем бессмертных, платит жизнью. А в то же время безвестная, безродная Pea, уча о втором пришествии Христа, подымает целые провинции, заставляет вести с собою всю империю подлинную войну. Максим, крестившись, достигает диадемы. Гесперия, отступив от веры предков, делит его престол. Амбросий стремится судить императоров. Даже отец Никодим блаженствует. Куда я ни взгляну, везде все то же: успех с теми, кто, как Константин, подымает знамение Христа со словами: „Сим победиши!“ Прав был отец Николай, когда говорил мне: „Мои стрелы не сразу убивают, но ты ранен и эту рану почувствуешь после“. Да, я чувствую яд его Филоктетовой стрелы, разливающийся в моей крови. Древние боги уходят, уступая свое место на Олимпе более молодым, более деятельным, которые готовы занять золотые дома, построенные Вулканом. В леса и горы, в непроходимые пустыни, в бедные хижины уходят прежние Олимпийцы, вместе с моими дорогими старичками, новыми Филимоном и Бавкидою, доживающими свой век в Альпийской долине. Ничто не может устоять перед вихрем, повеявшим с невысокого холма Голгофы: этот ветер уже выбросил алтарь Победы из Курии, и он снесет златоверхие храмы Города, разрушит самый Рим, а может быть, и всю империю. Не пора ли и мне смириться пред этой победной бурей и понять, что никогда более не стоять алтарю Победы в Сенате, что навсегда склонилось знамя Римского легиона перед лабаром с именем Христа!»

Я продолжал сидеть на валу, в холоде и сырости ночи. На другой день я должен был уехать в родную Лактору, чтобы там, в затишье маленького городка, затаить боль кровавых ран, нанесенных мне жизнью, и горькое разочарование в смелых мечтах моей миновавшей юности. Желание новой борьбы и новой жизни погасло во мне, словно убитое тем ударом, который я нанес Гесперии. Сквозь туман я смотрел на Восток, на ту страну, откуда приходят к нам светловолосые германцы, люди, как Меробавд и комит Балион, еще способные к решительным действиям и несущие с собою наивную веру во Христа, принимая которую, они не изменяли высоким заветам религии отцов. «Не оттуда ли, – подумал я еще, – придет и тот „варвар“, который, „увы, как победитель, наступит на прахи предков“? Не эти ли германцы, готовые разить и не расстающиеся с мечом даже за пиршественным столом, будут той мощной дланью, которая окончательно водрузит символ христианства над всем кругом земель? Старый Бренн! повтори свои надменные слова перед униженным Римом! Горе побежденным! Крест брошен на одну чашу весов, и всего золота мира недостаточно, чтобы перевесить его!».


предыдущая глава | Алтарь победы |