home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


XXXI

Мне исполнилось девятнадцать лет, когда Мариус перебрался в Тулон, заняв там скромное место, впрочем, более приятное, нежели должность приказчика в торговом доме Малаваля. Жалованье он получал небольшое, но одно из его заветных желаний осуществилось: он стал моряком по форме, хотя фактически им не был. Он носил хорошо сшитый синий мундир, обшитую шнуром фуражку, и ему не нужно было плавать на корабле.

Он снова превратился в хорошенького юнца, и благодаря тому, что жизнь его улучшилась, манеры его облагородились. Он по-прежнему отличался насмешливостью, но теперь шутил с гораздо большим увлечением и веселостью.

Не очень отягощенный своей работой, он стал приезжать к нам по воскресеньям и вскоре обратил внимание на забавные гримасы Галатеи при упоминании имени Фрюманса. При своем насмешливом характере он обладал известной долей проницательности и сумел догадаться о том, о чем Женни даже не подозревала. И он стал находить забаву в издевательствах над мадемуазель Капфорт. Он писал ей от имени Фрюманса какие-то невероятные послания, назначал ей свидания во всех тайных уголках нашей горы, подстраивал такие штуки, что она находила любовные письма даже у себя в башмаках. Далее он забавлялся тем, что разыгрывал комедию влюбленности в нее и ревности к Фрюмансу. В конце концов, если он не свел ее с ума, то лишь потому, что она была для этого слишком глупа.

Я не одобряла такой жестокости и никогда не участвовала в подобных шутках. Но Мариус, не советуясь со мной, когда он измысливал свои проделки, потом рассказывал мне о них, и я не могла удержаться от смеха. Я так давно уж не была веселой! Общение с Мариусом возвращало меня в счастливые дни детства, и это как-то успокаивало бурные порывы воображения, которые мучили меня в то время.

Он отправлялся с нами к обедне, куда в хорошую погоду мы часто ходили пешком. Он дружески вел себя по отношению к Фрюмансу, и тот считал его любезным и добрым молодым человеком. Он давал нам возможность заниматься спокойно и углубленно, ибо уводил Галатею в сад или к ручью, где устраивал ей такие сцены ревности, что она уже совершенно запуталась в том, кого ей любить — Фрюманса или Мариуса. Мне кажется, что она мечтала о том и о другом сразу, и это вызывало в ней приступы какой-то нервической и сумасшедшей веселости, когда она и говорила и вела себя совсем как пьяная. Иногда он забавлялся тем, что делал вид, что потерял ее где-то в горах, а затем являлся и говорил мне, что ждать ее не нужно, она, мол, одна вернулась в Бельомбр. Мы с Мишелем тогда уезжали домой, а Галатея заставала в Помме Фрюманса, который при виде ее бывал весьма удивлен. Он, конечно, знал, что Мариус способен на разные дикие выходки, но не верил, что тут был замешан именно он. И тогда он любезно провожал мадемуазель Капфорт домой, где она приходила в смертельный ужас, видя, что Мариус встречает ее с пистолетом в руке. Однажды он послал к ней мальчишку с запиской, где было сказано: «Когда вы придете, я буду уже хладным трупом!!!» Она поверила, что он замыслил самоубийство, и помчалась к нему сломя голову. А Мариус тем временем куда-то спрятался и заставил ее часа два искать себя.

Ничто не могло вывести из заблуждения эту бедную дурочку. Когда я пыталась втолковать ей, что Мариус над нею смеется, она отвечала, что я его люблю и ревную к ней. Должна признаться, что с тех пор я преисполнилась к ней глубоким презрением и решила — пусть Мариус отныне делает с ней что ему угодно. В ходе всех этих коварных шалостей Мариус, конечно, беседовал со мною о смешных иллюзиях любви и был приятно удивлен, как он выразился, что у меня на этот счет весьма разумные и положительные взгляды. Дело в том, что если бы ему надо было внушить мне нежные чувства к себе, то в этом бы он не преуспел никогда. Он был слишком холоден, чтобы сам их испытывать, и слишком ироничен, чтобы притворяться, но он открыл мне путь к теории, которая разрушила все мои романические иллюзии до основания. Он старался втолковать мне, что брак — это взаимный договор мирной дружбы, преимущество и достоинство которого состоит в полном отказе от темперамента и страсти. Он исповедовал эту теорию вполне искренне: если его уму было двадцать два года, то сердцу все сорок.

Понемногу я стала думать так же, как и он, и утрачивать свой идеал, слишком отдалившись от него. Желая убедить себя, что я выше любви, я все еще невольно благоговела перед ней, ибо считала, что возвысилась над чем-то великим, но теперь, из-за нелепых обид Галатеи, которые показались мне карикатурой на мои прошлые иллюзии, из-за едких насмешек моего кузена на ее счет, я говорила себе, что не поняла поступков Фрюманса, что я никогда не была ничьим идеалом, хотя бы просто потому, что для людей разумных идеальной любви не существует.

Сколько колебаний и размышлений в уме девятнадцатилетней бедняжки! Вот я и стала скептиком на новом этапе своей юности! Мариус вновь обретает надо мной утраченное влияние. Я снова становлюсь веселой и деятельной, хотя, в сущности говоря, мне не до веселья, ибо всякое разочарование — вещь печальная. В беседах с Фрюмансом я ищу отныне лишь сухие факты исторической действительности, я больше не люблю поэтов, я поражаю своего наставника холодной твердостью своих суждений и представляюсь ему атеисткой еще в большей степени, чем он сам.

Наконец, один из последних переломных моментов обозначил границу моего женского тщеславия. Однажды, когда я упрекала Мариуса за все его уж слишком озорные штуки, я спросила, не таилась ли в Галатее, несмотря на ее дикие глупости, настоящая привязанность к Фрюмансу. Нечто преувеличенное, неудачно понятое, неудачно выраженное, но само по себе заслуживающее уважения.

— А кроме того, — добавила я, — что знаем мы о будущем? Фрюманс, в конце концов, может быть тронут тем, что эта богатая девушка предпочла его богатым женихам, а так как мы очень любим Фрюманса, мы с тобой пожалеем о том, что так мучили и почти презирали его жену.

— Ну уж это совершенно бредовая идея! — воскликнул Мариус. — Прежде всего эта комическая Галатея никогда в жизни не выйдет за уважающего себя человека. Далее, у Фрюманса, помимо того, что он именно такой человек, есть глубокая привязанность, отнюдь не романическая, но уже весьма давняя, к некой особе, тебе известной… Почему же ты покраснела? Ты думаешь, что я выдаю тайну? Да нет же. Я уже давно был посвящен в эту тайну, и, так как вижу, что ты тоже ее знаешь, я расскажу, как я ее узнал. Ты помнишь, что года четыре тому назад, когда я решил покинуть этот дом, у меня было какое-то предубеждение против Женни и Фрюманса. Но я был неправ. Они доказали мне свою привязанность и чуткость. Мне наговорили о них много плохого, я, кажется, что-то тебе об этом рассказывал… Это тоже была ошибка, но я был тогда еще ребенком, и теперь это надо предать забвению. Только я никогда не забуду, что твоя бабушка, открывая мне истину, прочитала мне строгую нотацию. Она, по-видимому, вообразила, что я ухаживаю за Женни, потому что сочла своим долгом напомнить мне, что я дворянин и не могу, да, конечно, и не хочу жениться на женщине из народа, как бы ее ни уважали. Она добавила: «А кроме того, Женни не вольна выслушивать твои предложения. Она невеста нашего доброго и умного Фрюманса. Я хотела этого брака и говорила с ней о нем. Женни не могла выйти за него сразу же по причинам весьма уважительным, о которых сейчас тебе незачем знать, но которые не сегодня завтра могут исчезнуть. Женни при мне обещала Фрюмансу выйти за него в тот день, когда эти препятствия будут устранены, и ты можешь ответить тем, кто возводит клевету на эту прелестную и достойную женщину, что дружеское отношение Фрюманса к ней и ее уважение к нему вполне согласуются с законами чести».

Это откровение Мариуса поразило и взволновало меня. Мы как раз ехали верхом в Помме, так как в этот день ему одолжили лошадь в Тулоне, а Галатея ехала вслед за нами, сидя на крупе позади Мишеля.

Я не могла устоять против желания в последний раз сыграть какую-то роль в этой новой любовной истории. Я испытывала чувство острого унижения, что раньше ничего не знала об этом, а ведь это могло избавить меня от выражения сочувствия Фрюмансу, и что не догадалась о том, что вопль его души: «Любовь, дружба, брак!» — относится к моей милой Женни, а совсем не ко мне.

Как только я улучила случай остаться с ним наедине, я почувствовала необходимость стереть в его памяти то впечатление, которое могло сложиться у него в результате моей манеры держать себя и моих неосторожных расспросов. Кто знает, не догадался ли он при своей проницательности о моем ребяческом заблуждении на его счет? Я умело навела разговор на тему о браке. Сначала он слегка нахмурил брови, возразив мне, что я уже знаю историю брака во все времена и во всех цивилизованных странах и что в его программу вовсе не входит давать мне сведения применительно к нынешней эпохе.

— Это вещь столь логическая и общепринятая в высоконравственном обществе, — добавил он, — что у меня нет по этому поводу никаких особых философских взглядов, которыми бы я мог с вами поделиться.

— Простите, Фрюманс, — ответила я со всей серьезностью. — Я достигла такого возраста, когда мне, может быть, не сегодня завтра предстоит сделать свой выбор. Не можете ли вы сказать, надо ли мне решиться на брак как на неминуемый исход в моем положении или вы советуете мне подождать, пока я стану более компетентной, более разумной и более способной к самостоятельному решению?

— Я не могу давать вам никаких советов. Если бы вы были совершенно свободны, я бы сказал, что спешить незачем. Но если ваша бабушка, которая боится оставить вас одну на свете, хочет, чтоб вы с этим не медлили, я никоим образом не должен противоречить ее желанию.

Я рискнула пойти на обман, чтобы узнать правду.

— Я полагаю, — сказала я, — что бабушка хочет моего брака.

— Тогда послушайтесь бабушку и Женни, обе они заботятся о вашем счастье.

— Мое счастье, Фрюманс! Почему вы пользуетесь столь банальными выражениями, вы, который взирает на все с таких высот? Разве следует рассматривать брак как залог счастья? Не лучше ли было бы принять его как ясный и простой долг, как дань обществу и семье, не задавая себе вопроса, что в нем найдут — плохое или хорошее?

— Если вы держитесь таких взглядов, мой дорогой философ, — с улыбкой сказал Фрюманс, — то это великолепная защита против таинственных случайностей грядущего. Но позвольте мне надеяться, что вся эта благородная мудрость, которой вы вооружились, будет вознаграждена судьбой.

— Зачем обольщать меня иллюзиями, которых я больше не хочу, дорогой Фрюманс? У меня было их вполне достаточно, вы это знаете, я была мечтательной, отрешенной от жизни девушкой.

— Да, — засмеялся Фрюманс, — но с тех пор прошел уже целый век, то есть год или два!

— Если я считала, что брак может дать какую-то радость в жизни, то это отчасти и ваша вина, мой друг.

— Моя? Но почему же?

— Ах, боже мой, разве вы не были во власти увлечения, которое меня поразило… конечно, помимо вашей воли. Но в конце концов, вы были очень близки к тому, чтобы полюбить, если только вы уже не любили кого-то, кого любите сейчас, не так ли?

Фрюманс покраснел. Его мужественное и смуглое лицо еще хранило на себе эти внезапные перемены окраски, свойственные детству.

— Люсьена, — ответил он, — вы были любопытны, когда были мечтательной девицей, это вполне логично, но теперь…

— Теперь, дорогой Фрюманс, я стала серьезной и откровенно перехожу к теме, которая меня интересует. Но не лишайте же меня вашего доверия и уважения. Я способна хранить тайну и уже давно знаю о вашей любви к женщине, которая мне дорога.

— Она сама сказала вам об этом?

— Нет, но я знаю, что бабушка уже давно желает этого брака, и меня удивляет, что столько препятствий стоит на его пути.

— Эти препятствия могут быть вечными, Люсьена, и вы видите, что я примиряюсь с ними с достоинством, которого требует подобный случай.

— Да, но должна ли я заключить из этого, что вы верите в счастье как награду за исполненный долг не больше, чем в будущую жизнь, которую нам обещают?

— Дорогое дитя, — сказал Фрюманс, поднявшись с места и как бы желая прекратить дальнейший разговор, — я верю в долг и счастье в этой жизни, потому что одно есть если не награда, то по крайней мере неминуемое следствие другого. Зная, что я испытывал священную любовь к женщине, я уверен, что буду вполне удовлетворен, если сумел ей это доказать, но если фатальные обстоятельства вынуждают меня пройти мимо этого счастья, так и не обретя его, у меня все-таки останется утешение, что я могу сказать себе, что в любой час своей жизни я сумел быть достойным мечтать о нем и что я унесу с собой в могилу уважение той, которая была мне другом. С такими мыслями вы не подвластны ни мукам, ни иллюзиям, вы выполняете долг преданности до конца, а если он окажется бесполезным, вы приемлете смерть спокойно — тут уж никто не виноват!

Фрюманс произнес все это стоя, одной рукой опираясь на стол, а другую положив себе на грудь, без всякой напыщенности, но с какой-то особой торжественностью. Мне казалось, что он словно переродился. Я никогда его таким не видела — лицо и поза были великолепны, а глаза блистали, как два черных бриллианта, излучавших солнечный свет.

Я была глубоко тронута и поражена его видом, словно неким откровением, и не могла вымолвить ни слова. Мне хотелось вырвать у него его тайну, тайну терпения и упорства, в которой я различала, помимо могучей воли стоика, еще и таинственное пламя, еще более прекрасное, чем философия. Любовь, призрак, появившийся и мгновенно исчезнувший, мелькнула предо мной и внушила мне уважение, смешанное со страхом, быть может, даже с сожалением!


предыдущая глава | Исповедь молодой девушки | XXXII