home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню



V

После разгрома при Анкаре, страшась плена, Мустафа с Гюндюзом целую неделю скрывались в лесистых холмах от рыскавших по округе тимуровских отрядов. Бёрклюдже проклинал день, когда по собственной дурости вызвался махать саблей, чтобы отстаивать веру, честь и справедливость, а на деле проливать свою и чужую кровь ради бейской, ради государевой выгоды.

Как-то под вечер набрели они, оборванные, грязные, на дервишеский скит. В пещере, озаряемой потрескивавшим пламенем светильника, молились трое старцев. Простирались ниц, присаживались на колени, воздевали руки и снова простирались. Их тени метались по закопченным стенам огромными нетопырями. Вошедших словно и не заметили.

Гюндюз очистил в сторонке пространство и вместе с Мустафой тоже встал на вечернюю молитву. Но молитва иссушенных подвижничеством дервишей затянулась так, что молодым обессилевшим от голода воинам оказалась не под силу. Они задремали.

Мустафа открыл глаза оттого, что почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд. Над ними стоял старый дервиш, может, сам шейх. Не говоря ни слова, жестом пригласил их к трапезе. Посередине пещеры на широких листах лопуха лежали сухие лепешки, полкруга овечьего сыра, стояли кувшины с водой. Отшельники наверняка знали об исходе Анкарской битвы и понимали, кто были пришельцы.

Мустафа с товарищем жадно принялись поглощать еду. Насытившись, поклонились каждому из трех:

— Спасибо вам, божьи люди!

— Коран гласит: «Скажите: сами вы опустили наземь воду из туч или я опустил?» Не нас надо благодарить, а подателя всех благ. Мы — лишь орудие его.

Слова эти, обычные в устах суфийских шейхов, нежданным проблеском мелькнули десятнику азапов, словно оправдывали его собственную незадачливость: может, и воины никого не убивали, поскольку были только орудием в руках всемогущего? Шейх, будто угадав его мысль, откликнулся:

— Не винись, не кайся, воин! Ибо сказано: «Не вы убили, Аллах их убил. И когда ты их бросил, их бросил не ты — Аллах».

Потрясенный чудом ясновидения, Мустафа пал перед шейхом на колени:

— Рабом твоим буду, окажи благодеяние, разреши от сомнений!

Старец положил ему руку на голову:

— Встань и говори!

И Мустафа рассказал о казни пленных крестоносцев и о султанской охоте, о чувстве оскорбленной справедливости, о своей беседе с хатибом и об искушениях в вере.

— Лекарство твое — в тебе. Но ты сего не ведаешь, — выслушав его, молвил шейх. — И болезнь твоя — в тебе. Но ты ее не видишь. Ты сам — великая книга, чьи буквы открывают сокрытое. Ни в чем извне ты не нуждаешься. В твоем сердце — вселенная. Но ты полагаешь себя песчинкой.

Старец погрузился в океан размышлений и забыл о существовании Мустафы. Тот решил было, что беседа окончена, как шейх снова увидел стоявшего перед ним воина и продолжал:

— Верно сказал тебе хатиб: надобно слушать сердце свое. Только сие есть труднейшая из наук. И владеют ею не улемы, а те, кто ведет ухватившихся за их полу обеими руками к сокровенному знанию. Ежели готов отправиться в путь, не зная, что обретешь и обретешь ли вообще, — ступай!

— Готов, мой шейх!

— Не торопись, подумай: для этого надлежит отказаться от себя. И помнить: возврата не будет. Не может снова стать неграмотным тот, кто однажды научился читать!

— Я готов, мой шейх!

— Сразу решил, что готов?

— Нет, не сразу, мой шейх. Сперва подумал, что не готов. А потом понял, что готов. Лишь бы не утратить веры…

— Значит, быть тебе мюридом, — вынес приговор старец.

Мюрид означает «вручивший волю». Так называли приверженцев того или иного шейха, коему обязывались подчиняться беспрекословно, не справляясь о целях и причинах. Отказ от собственной воли был исходной точкой, откуда суфийские шейхи вели мюрида по пути самопознания и самосовершенствования, называвшемуся «тарикат», что по-арабски, собственно, и означает «путь».

Гюндюз изумленно слушал беседу своего десятника со старым отшельником. Мнилось ему, что, пройдя вместе с Мустафой через столько смертей, знает он его лучше, чем кто-либо, и готов разделить с ним любую участь. Выходило, не знал, не готов.

Мустафа достал из-за пазухи кису с деньгами и каменьями. Разделил их поровну. Половину отдал шейху, половину — Гюндюзу.

— Ступай в Айдын. Если жива еще моя родня — поможет. А нет, сам устраивайся. Ты ведь шорничать любишь? Вот и заведи себе мастерскую… Не перечь, так надо. Даст бог, еще встретимся!..


Расставшись с Гюндюзом, Мустафа совершил первый шаг по новому пути. Он дался ему без всяких усилий. Напротив, избавиться от самого себя в тогдашнем его состоянии было облегчением. А это, в свою очередь, упрощало задачу шейха.

Абу Али Экрем, как звали старца, был одним из тысяч безвестных суфийских наставников. Не десятки, не сотни мюридов, как у знаменитых шейхов, а всего несколько человек следовало за ним. Но он обладал методом, разработанным поколениями суфиев и доставшимся ему по длинной многовековой цепочке учителей, что восходила к достославному аскету и философу Джунайду из Багдада по прозванию «Павлин нищих».

Шейхи и их ученики полагали, что на пути самосовершенствования постигают нечто надсознательное, то есть Истину, или, что для них было равнозначным, Бога. Между тем они учились управлять подсознательным в себе и в других.

Согласно многовековой традиции, шейху прежде всего надлежало превратить душу мюрида в чистый лист бумаги, смыть все, что было начертано прежней жизнью. Абу Али Экрем сразу увидел: его новый мюрид не корыстолюбив. Но гордыня воина, хоть и была надломлена, все еще сидела в нем. И потому он задал ему первым уроком нищенство. Мустафа должен был побираться по окрестным деревням, добывая пропитание шейху, себе и двум другим подвижникам. Унижение должно было расправиться с остатками его гордыни. Но после всего, что Мустафа испытал во время Анкарской битвы и вслед за ней, скитаясь, точно обложенный волк, по чащобам, могло ли нищенство стать для него большим унижением?

Вскоре шейх почувствовал: новый мюрид подобен трупу в руках обмывателя. И тогда он принялся воскрешать в нем волю, но совсем иную, чем прежде.

Если познание приравнять к восхождению или к пути, как это делали суфийские шейхи, то тело человека можно уподобить коню, а душу — всаднику. Чтобы подчинить коня повелениям всадника, шейх начал с утеснения плоти. Голодом, ночным бдением. Заставлял Мустафу множество раз подряд повторять одну и ту же молитву, по сорок раз подниматься к вершине холма и снова спускаться к пещере, не переставая твердить имя божье.

Уроки эти Мустафа исполнял с усердием. Его тело воина было привычно к тяготам. Вот разве что голод. Но и его он научился смирять. Подвязывал по совету одного из отшельников плоский тяжелый камень к животу.

На пути к познанию, которым вел Мустафу шейх, как на всяком пути, были стоянки, называемые «макамами». Они сменяли одна другую со скоростью, на которую был способен путник.

Первой стоянкой считалось покаяние — «тауба». Отныне он должен был устремлять все свои помыслы к Истине, к абсолюту. Это покаяние Мустафа принял, когда, встав с колен, поведал шейху о своей жизни, а затем расстался с Гюндюзом и со своими деньгами.

Затем шли стоянки осмотрительность — «вара» и, вытекавшая из нее, воздержание — «зухд». Здесь путнику следовало точно различать дозволенное и запретное и воздержаться от последнего. Все строже проводя этот принцип, надо было сначала воздерживаться от излишка — хорошего платья, вкусной пищи. Потом от всего, что удаляет помыслы от Истины, доходя, наконец, до отказа от всякого желания.

Оба эти макама Мустафа одолел довольно быстро. Дольше был переход к следующей стоянке — «факр» — нищета. Она понималась не только как добровольный отказ от земных благ ради жизни духовной. Даже движение собственной души путнику следовало считать не своим собственным, а принадлежащим Аллаху…


Минули осень, зима и весна. Снова наступило лето. Однажды под вечер, глядя в пламя костра, разложенного у входа в пещеру, шейх сказал:

— Ежели ты преуспеешь, Мустафа то вскоре душа твоя начнет очищаться, подобно тому, как очищается от ржавчины зеркало. Освободившись от всех своих желаний, ты по зеркалу истинной сущности сможешь читать в душах людей…

В сгущавшихся сумерках пели свою беспрестанную любовную песню цикады. Земля, нагретая за день, щедро отдавала тепло, благоухая летним разнотравьем. Высоко в кронах деревьев изредка перекликались, устраиваясь на ночь, птицы. На небе, словно светильники под куполом мечети, одна за другой загорались звезды.

Мустафа впервые в жизни ощутил неразрывную слитность свою со звездами, деревьями, птицами, цикадами, травами, с прошуршавшим в кустах ежом, будто сам он исчез, растворился в сущем, подобно соли в море. И в то же время его духовному взору с какой-то горней леденящей высоты открылась его прошлая жизнь, жизнь людей, знакомых и неведомых: крестьян, что делились с ним, нищенствующим дервишем, последним ломтем лепешки, беев, спесиво крутивших усы, своих товарищей, убиенных и живых, государевых слуг, рабов на галерах, кочевников на горных пастбищах. И пронзила его щемящая жалость к ним, не ведавшим того, что открылось ему сейчас, живущим так, словно нет у них собственной судьбы, не понимающим жизни своей, ее безмерной ценности, неповторимости, единственности.

Между тем шейх, помешав угли в костре, продолжал:

— Способность читать в умах и душах людских — знак, что пройдена половина пути.

Мустафа очнулся от звука его голоса. Казалось — пролетели сутки, а, выходит, лишь миг мелькнул. Мнилось, будто он облетел полсвета, а выходит, сидел, не двинувшись с места.

И захотелось ему рассказать учителю, что испытал, что увидел он за этот миг. Да только слов у него для этого не было.

— О учитель! — только и удалось ему вымолвить прерывающимся от волнения голосом.

Но шейх понял: мюрид сподобился мгновенного озарения, которое греки именовали экстазом, а шейхи арабским словом «халь».

— Тебя осенила благодать, сын мой! Внимай ей молча! — откликнулся старец. Знал он, что озарения не могут выразить в словах даже искушенные в описаниях.

Всю ночь просидел Мустафа над погасшим костром. А утром спросил Абу Али Экрема:

— Верно ли я понял, учитель? Вы говорили, будто служение людям — одна из ступеней служения Истине…

— Верно. На пути восхождения к Истине — это одна из первых, низших ступеней. А на пути излияния Истины, то бишь на пути ее нисхождения в мир, — одна из последних.

— О учитель! Открылось мне прошлой ночью, что мой путь служения Истине есть путь служения людям.

— Жаль мне тебя, Мустафа. Сие есть дело слуг явного знания, то бишь мулл и улемов. С помощью божьей ты эту первую низшую ступень на пути к Истине уже миновал. Или же сие есть подвиг пророческий, что тернист и кровав, и не мне, ничтожному рабу Истины, вести тебя к нему…

— Но ведь не зря же открылось мне этой ночью, учитель: я должен поведать людям хоть часть того, что увидел сам?

— Не зря. Только прежде ты должен вспомнить слова Писания: «Иль думаешь ты, что большинство не слышит и не разумеет? Они ведь только скоты, нет, хуже — скоты заблудшие». Коли, помня об этом, ты все же не усомнишься в своем призвании, то ступай. Послушай, однако, моего совета: найди себе наставника не столь бессильного, как я, у коего ты мог бы поучиться не только читать в людских душах, но и владеть ими, ибо истинная власть — не над людьми, а над их сердцами.

Мустафа припал к руке Али Абу Экрема. Чувствовал: больше никогда не увидит его земными очами, слишком был стар его шейх. Навсегда сохранил Мустафа признательность к своему первому наставнику, что научил его сознавать себя частицей Истины и любить ее больше себя.


предыдущая глава | Спящие пробудитесь | cледующая глава