home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню






II

И по мусульманскому и по римскому календарю близился конец столетия — восьмого века хиджры и четырнадцатого века со дня рождества Христова. По византийским, италийским, френкским, русским, египетским, иранским и сирийским землям ползли слухи один другого ужасней. Все они сводились к тому, что конец столетия явится и концом света. Знамением служили тому жестокости правителей, моровые язвы и поветрия, безверие и смуты. Христианин шел на христианина, мусульманин поднимал меч на единоверца, брат убивал брата. И ко всему прочему неумолимо, как бич божий, надвигалось с Востока, топча конями детей, воздвигая башни из мертвых тел и заполняя рвы живыми людьми, лютое воинство хромого Тимура, разорившего Индию, Кавказ и добрую половину мусульманских царств.

Пятнадцать лет безвыездно, если не считать паломничества в Мекку, жил Бедреддин в Каире. День ото дня раздвигал границы знаний, сопоставляя новые сведения с добытыми до него. Прославленные книгохранилища Каира, тайники, частные дома и султанские библиотеки открыли перед ним такие клады, что за долгие пятнадцать лет не было у него ни одного дня, ни одной ночи, когда бы он без сожаления расставался с чтением и осмыслением прочитанного для еды и сна. А сколько извлек он для себя из общения с учеными Каира?!

Ему повезло: окончив курс у Мюбарекшаха, он удостоился чести учиться у самого Экмеледдина аль-Бабурти, светила правоведения. Собственно, затем друзья и вызвали его из Хиджаза письмом, чтобы вместе начать занятия у прославленного ученого. Иначе Бедреддин мог бы застрять в Медине на много месяцев, благо книг там тоже хранилось предостаточно.

У Экмеледдина друзья читали тот самый труд Аль Маргинани «Аль-Хидия», или «Руководство по комментированию начал», по которому некогда учился в Самарканде отец Бедреддина кадий Исраил и учатся в религиозных мусульманских школах по сей день. Учеников у Экмеледдина было пятеро: два турка Бедреддин и Джеляледдин Хызыр, два иранца Сеид Шериф и Султаншах и один индиец — Абулатиф Хинди.

Не в пример иным мюдеррисам, Экмеледдин не заставлял заучивать наизусть тома текстов, а строил урок как диспут. Сперва Сеид Шериф по праву старшего читал по книге какой-либо пример и комментарий к нему. Затем учитель предлагал всем по очереди высказывать собственные суждения, ежели они имелись, а сам подводил в конце итог. Такая манера способствовала самостоятельности мышления и прививала вкус к полемике.

Экмеледдин аль-Бабурти умер в одночасье, так же как пятнадцать лет назад астроном Фейзуллах. Видно, мгновенная смерть даруется праведникам. Среди его бумаг нашли пять иджазе. Так назывались письменные дозволения учить других и сочинять книги, ибо имярек постиг все, что знает его учитель, учившийся, в свою очередь, у такого-то, а тот — у такого-то. Запечатанные в трубки, они были выправлены по всей форме на имя каждого из пятерых учеников. Наставник не успел только вручить иджазе сам.

Двадцать шесть лет исполнилось в тот год Бедреддину Махмуду, сыну кадия города Симавне. Он был убежден: шариат ниспослан для того, чтобы облегчить человеческому разуму достижение справедливости. И все свои силы направил к единой цели — познанию законов шариата, проникновению в их дух.

Шли годы, и все с большей опаской приглядывался он к казенным ревнителям буквы шариата. Они не допускали и мысли о возможности толкования закона судьей, требовали бездумного применения норм, установленных так называемыми «абсолютными авторитетами», хотя с того времени, как эти авторитеты покинули сей мир, обстоятельства и условия жизни решительно изменились. Догматизм выхолащивал сущность веры, сводил ее к пустой обрядности, исключающей возможность самостоятельного познания. И тут факихи-ортодоксы смыкались с суфийскими шейхами — и те и другие отвергали разум ввиду его мнимого бессилия. Крайности сходились, как сходятся заведенные за спину левая и правая рука. Ортодоксы в самом деле демонстрировали бессилие разума. Но, в отличие от шейхов, у них была власть!

И нередко приходилось Бедреддину видеть, как именем религии, возвещающей равенство, братство и справедливость, освящаются насилие и неправда.

Он писал ученые книги. Участвовал в богословских диспутах. Учил в медресе будущих законоведов. Ширилась его слава, равно как и слава его учеников и друзей. А он делался все сумрачней, будто мысли его, сбиваясь в темные тучи, бросали тень на лицо.

К тридцати пяти годам он был сочинителем почти двух десятков ученых трудов, видным законоведом. Стал воспитателем султанского наследника. Но не было больше мира в его душе, ибо ушло куда-то, истаяло, как дым, былое согласие разума и сердца.


Восстав от послеполуденного отдыха, Бедреддин не спеша облачался. Надел широкую тонкую галабию, укрепил наголовник двумя черными войлочными кольцами. Не хотелось ему быть похожим на прочих обитателей дворца: кроме особо торжественных случаев, он одевался, как средней руки египтянин.

Нужно было хорошенько собраться с мыслями: вечером предстояла трапеза, на которой вместе с приближенными ко двору улемами пожелал присутствовать сам султан Баркук. Бедреддин угадывал тайную цель повелителя — свести его в открытом диспуте со своим суфийским наставником шейхом Мир Хюсайном Ахлати. Тот давно присматривался к знаменитому факиху, который с изысканной вежливостью упорно избегал серьезной беседы. Но сегодня на торжестве в честь десятилетнего принца Фараджа уклониться от беседы было невозможно. Ведь трапеза отчасти устраивалась и в честь Бедреддина; под его руководством принц освоил начатки грамоты, выучил наизусть пять джузов, то есть одну шестую часть Корана.

В последний год Бедреддин остро ощущал свое одиночество. И не только потому, что жил во дворце, который высился над городом на неприступном холме, обнесенном могучими стенами. Крепость Каира, внутри которой стоял дворец, была сложена из огромных тесаных плит, что некогда были выломаны из стен, башен и храмов, воздвигнутых во славу фараонов, и с превеликим трудом перетащены сюда от подножия пирамид Мемфиса и Гизы. С высоты султанского дворца город виделся нагромождением камней, а жители его — толпами букашек, ползущих по узким щелям, как муравьи по ходам муравейника. Конечно, приближенье к вершинам власти отдаляет от людей, и чем безграничней власть, чем выше она, тем пронзительней леденящий ветер одиночества. Но Бедреддин имел право покидать крепость. Дворцовой страже велено было выпускать его в любое время, и он часто пользовался своей привилегией: ходил ночевать в город в свою келью во вновь отстроенной неподалеку от мечети Ибн-Тулуна медресе Шейхуние, где его ждал верный Мюэйед.

Нет, не одна близость к вершинам власти рождала чувство одиночества, а близость к вершинам науки. Так далеко ушел он в своих мыслях, что не с кем стало их разделить. Носильщики хлеба знания в глубине души считали Бедреддина ерником: истины, которые он не стеснялся высказывать, были столь для них неожиданны, что только забавляли. Озорует-де, чуя богатырскую силу ума, как норовистый породистый конь, выпущенный на круг перед скачками. Если с ним и соглашались, то скорей из страха, а не по убеждению — знали: логика румелийца неотразима и в споры с ним лучше не ввязываться. Даже ближайшие друзья с трудом могли уследить теперь за его мыслью. Впрочем, где они, его друзья?

Мюэйед, от природы не склонный к умственным занятиям, превратился в дядьку-домоправителя. Абдулатиф возвратился к себе на родину, в Индию, Султаншах — в Хорасан. Джеляледдин Хызыр, правда, оставался в Каире, но, сделавшись старшим лекарем главной каирской больницы Бимаристани Миср, погрузился в науку исцеления. Подобно Бедреддину, полагавшему, что правоведение может устранить бесправие, Хызыр верил, что медицина может исцелить телесные недуги человечества. Встречались они редко, да и мало общего находилось для бесед, поскольку каждая наука говорит на своем языке.

В том настроении, в котором находился Бедреддин, пожалуй, ближе всех был ему Сеид Шериф. Но Шериф пребывал вдали от Каира. Османский султан Баязид Молниеносный, победитель крестоносцев, завоевавший исламу обширные земли, был озабочен состоянием законности в своей еще не установившейся державе. Для укрепления шариата и выработки потребных для сего мер он и пригласил как одного из величайших факихов века Сеида Шерифа. Исколесив османские владения с Полудня на Полночь и с Восхода на Закат, тот изложил свои выводы в словах, которые по тону живо напоминали Бедреддину слышавшиеся со всех сторон предсказания конца света. «Солнце науки, — писал Шериф, — взошло над горизонтом арабов, достигло зенита над землями Ирана, а в пределах Рума, скрывшись за множеством установлений обычного права, утратило свое сияние и вот-вот канет, погрузив мир во тьму невежества».

«Пределы Рума» были родиной Бедреддина, и он лучше многих понимал, что крылось за словами «множество установлений обычного права». Взятки, именовавшиеся бакшишем, продажность судей, насилия над беззащитными, беззакония, оправдывавшиеся традицией. И все это после мер, принятых султаном Баязидом против лихоимства, после угрозы сжечь живьем семьдесят неправедных кадиев, слух о которой прошел по многим землям ислама.

«Канет, погрузив мир во тьму невежества», — повторил про себя Бедреддин, медленно спускаясь по ступеням крутой мраморной лестницы, встроенной в угловой проем дворца. Лестница вела в книгохранилище, там ему думалось свободно, без помех.

Через узкую отдушину в стене увидел он мощную круглую башню, раскаленную послеполуденным солнцем, одну из многих крепостных башен, звавшихся бурджами, где помещались воины, набранные из рабов, пленников и охочих людей, известные под общим именем мамлюков. В такой круглой крепостной башне жили и черкесские мамлюки, славные отвагой и воинским уменьем.

Султан Баркук был их соплеменником. Рожденный в глухом кавказском селенье, он девятилетним мальчонкой был доставлен в Крым, продан на крупнейшем в мире невольничьем рынке в генуэзском городе Кафе и привезен в Египет. Здесь его приобрел домоправитель просвещенного каирского вельможи, который повелел определить смышленого мальчишку-раба в медресе. Окончив ее, умный и храбрый юноша был подарен во дворец и вскоре приставлен дядькой к наследнику престола.

В этом не было ничего чрезвычайного: двести лет со времен Салахаддина власть в Египте держалась не на принципе наследования, а на покупке проверенных в бою рабов и наемников, коими пополнялся правящий класс. Выходили из них и султаны.

Сражаясь бок о бок вместе со своим повелителем, Баркук приобрел влияние в войсках. И когда его повелитель отошел в мир иной, воины объявили Баркука сперва наместником престола, а затем и султаном.

Враги из стана тюркских мамлюков заточили его в темницу. Но вскоре сородичи-кавказцы вновь возвели на престол. Случилось это в те месяцы, когда Бедреддин пребывал в хадже.

С той поры Баркук и правил страной, где некогда властвовали фараоны, — с крыши дворца в ясную погоду хорошо были видны воздвигнутые ими пирамиды. Наследникам своей династии Баркук дал имя «бурджитов», то есть «башенных», хотя сам в башне никогда не жил, не столько из благодарности к своим черкесам, сколько в отличие от соперников — тюркских мамлюков, называвшихся «бахри» — «речные», ибо жили они не в башнях, а на нильском острове Рода.

Всю свою жизнь от железной привязи на рынке рабов в Кафе до трона в Каире, инкрустированного перламутром, золотом и серебром, прошел Баркук, как по перекинутому над огнедышащей адской бездной мосту Сират, что тоньше волоса. Он умел разгадать противника, одолеть его и отвагой, и хитроумием. С улыбкой мог глядеть в лицо самому опасному врагу и с той же улыбкой перерезать ему горло, как барану. И был благочестив: соорудил в Каире медресе, больницу. Призвал к себе ученых из многих стран, среди них великого историка Ибн Халдуна, законоведа Экмеледдина аль-Бабурти и многих других, до конца своих дней остававшихся в Египте, ибо нигде больше так не ценились знания.

Не одно благочестие двигало султаном Баркуком. Как-никак он был достаточно образован, дабы понимать: неудержимый поток времени смоет в реку забвения любую славу, ежели она не закреплена в камне или, того прочней, — в слове.

Но что же связывало султана с шейхом Ахлати? Что заставляло выслушивать его наставления, прибегать к советам, участвовать в собраниях его учеников? Как все суфийские наставники, Мир Хюсайн Ахлати мог толковать с ним о любви к богу, поучал не творить дел, которые заставили бы смутиться перед лицом Истины, словом, мог вести султана по пути духовного очищения. Бедреддин усмехнулся, вспомнив: «Искать бога, сидя на троне, не менее бессмысленно, чем искать верблюда, потерявшегося в пустыне, на крыше дворца».

Султана можно было понять: чтение в душах людей, искусство, коим шейх владел в совершенстве, помогало властителю владеть собой, отличать врагов от друзей, угадывать их побуждения и намерения. А может, Баркук просто жаждал откровенной беседы? Кто, кроме суфийского наставника, осмелился бы на такое во всем его огромном царстве?

Леденящий душу холод одиночества наверняка был знаком султану Баркуку не меньше, чем факиху Бедреддину Махмуду.


От светильников, подвешенных к потолку, расставленных по углам, в небольшом покое за тронным залом было светлей, чем днем, когда солнечный свет проникал сюда через узкие окошки. Стены покоя, словно ковром, были покрыты сплошной резьбой по дереву. Тончайшая вязь надписей, выполненных с изощренным изяществом, перемежалась с геометрическими фигурами, в которых при пляшущем свете огней угадывались листья, цветы, птицы и даже животные, но если приглядеться, то не птицы и не животные, ибо изображение одушевленных существ осуждалось как пережиток идолопоклонства. Кружево сквозного, будто прозрачного, узора скрывало мощь каменной кладки и создавало впечатление отрешенной логичности и совершенной гармонии.

Их собралось здесь немного, то были крупнейшие умы Каира, да и не только Каира, Бедреддин с затаенной радостью увидел среди прочих своего учителя Мюбарекшаха Логиста, — в последние годы кроме логики прославился он и стихами в созерцательном духе, а также старого сотоварища Джеляледдина Хызыра, главного каирского лекаря. Узнал он и главного звездочета родом из Мекки, а также видного математика и алхимика из Багдада. Не было тут только уроженцев самого Египта, и Бедреддин удовлетворенно подумал, что вера и наука выше племени и землячества, а именно они, наука и вера, собрали здесь этих людей.

Двое выделялись из всех. Один в высоком клобуке, обмотанном белоснежной чалмой. Статный, длиннобородый, в драгоценной шелковой одежде красновато-пепельного рассветного оттенка. Второй не менее величавый с виду, но в простой дервишеской шапке ладьей и в сером суровом плаще; борода — смоль пополам с серебром, глаза — цвета меда, чуть навыкате, казалось, собирают свет, точно вогнутое зеркало, и направляют их острым, проникающим лучом. В первом трудно было не опознать историка и летописца Ибн Халдуна, родом магрибца, коего султан вознес над всеми улемами Египта, назначив верховным кадием. Бедреддин давно хотел послушать его, ибо читал главный труд магрибца «Муккадиме» — «Введение в историю», где тот бесстрашно доказывал, что свойства народов не дарованы им от века создателем, а развились под влиянием климата, качеств земли и орудий. Вторым был, конечно, уроженец города Ахлат, что на берегу озера Ван, суфийский наставник шейх Мир Хюсайн.

Сам султан, сильный, крупноголовый, сорокалетний, сидел на возвышении в дорогом, но неброском халате, словно приглашал обыденностью одеяния к непринужденности. Только кушак на нем был златотканым.

Слуги беззвучно внесли на медных подносах лепешки, орехи, фисташки, фрукты — для любования. Еда была изысканной — жареные воробьи, бараньи ядра. Но не обильной. Многоядение, равно как любая иная невоздержанность, не подобало сану и возрасту собравшихся.

Султан воздел руки и, вознеся хвалу Аллаху, сообщил, что собрал мужей знания и веры, дабы, слушая их беседу, возвысить свой дух в соответствии с дарованной ему радостью: наследник престола принц Фарадж начал с успехом усваивать слово божье, поощряемый к сему факихом Бедреддином Махмудом, коего он, султан, просит любить и жаловать.

Бедреддин приподнялся. Поклонился султану. Потом ученым.

Ибн Халдун ответил ему кивком и заметил, что Бедреддин Махмуд, ученик его покойного друга, великолепного Экмеледдина аль-Бабурти, известен ему по трудам. Если он верно понял прочитанное, коллега доказывает весьма значительную мысль о том, что все более дробное подразделение права имеет своей причиной развитие разума, которое, в свою очередь, обусловлено развитием мусульманской общины, что, собственно, и побудило ученых факихов сделать дальнейшие выводы из общих принципов, сформулированных некогда четырьмя великими правоведами Абу Хаиифой, Маликом ибн Анасом, Аш-Шафией и Ахмадом ибн Ханбалом.

Бедреддин протестующе поднял ладонь. Мысль о причинности явлений истории, возразил он, принадлежит не ему, а автору «Вступления», коего, если будет ему дозволено, он, Бедреддин, почел бы за счастье назвать учителем, ибо сам он всего лишь приложил его открытия к истории права.

— Всего лишь… всего лишь, — ворчливо повторил Ибн Халдун. И вдруг возвысил голос: — А в этом — суть!

Видно было, что магрибец тем не менее доволен. На его изжелта-бледных стариковских щеках заиграла легкая краска.

Бедреддин вдруг ощутил нарастающее беспокойство. Глянул по сторонам. Шейх Хюсайн Ахлати не спускал с него взгляда. Ясного, незамутненного и палящего, точно летнее солнце. Встретившись глазами с Бедреддином, он едва заметно улыбнулся и обратил лицо и султану.

— Я много размышлял о величии царей, мой повелитель. И теперь понимаю, в основе его — свет. — Шейх обвел глазами ученых. — Свет знания, что привлек к своему трону властитель. В этом свете видно широко вокруг и далеко вперед. Примите поздравления, мой султан!

— Аллах знает! — ответствовал Баркук.

— Воистину, — отозвались улемы.

Главный звездочет Муваффаки не упустил случая напомнить, что десять лет назад в день рождения дарственного наследника был составлен гороскоп. Положение звезды Сухейль в созвездии Овна и противостояние ей Зухры неподалеку от созвездия Весов говорили о ранней мудрости, каким-то образом сопряженной со знаком Восхода. Ныне, заключил Муваффаки, можно лишь подивиться точности, с которой звезды выразили смысл предопределения.

Тут звездочет мотнул своей козлиной бородой в сторону Бедреддина. Все снова обернулись к нему: знак Восхода, оказывается, служил знаком его прихода из лежащих на северо-востоке от Каира османских земель.

Ибн Халдун вспомнил, однако, и другое. Девять лет назад предшественник Муваффаки астролог из Багдада составил иной гороскоп, по обыкновению халдеев взяв за точку отсчета не день рождения, а день зачатия. И на его гороскопе с восходом оказалась сопряжена не только ранняя мудрость, но и ранняя власть, что могло означать лишь скорую смерть султана Баркука. Багдадец об этом, конечно, султану не сообщил, но Муваффаки нашел способ довести до слуха повелителя: на одном из диспутов с беспристрастным видом привел в качестве ошибочного примера. Дескать, вот к каким зловредным результатам приводит следование давно отвергнутой в науке халдейщине. Недолго пришлось Муваффаки ждать, чтобы занять место багдадца.

Ибн Халдун усмехнулся. Но только мысленно — ничего не изменилось в его величественной осанке, не дрогнула ни одна морщинка у глаз, ни один волосок в бороде.

Султан Баркук не затруднился извлечь скрытый в речи Муваффаки практический смысл. Хлопнул в ладоши. Явился слуга с подносом, на котором горкой лежали серебряные монеты, и по знаку повелителя осыпал ими астролога. Звездочет кинулся собирать серебро с предельно возможной для его возраста поспешностью, не столько из скаредности, коей он славился, сколько из стремления показать, как дорожит он султанской милостью.

— Извечный ход звезд обнаруживает могущество Создателя, — сказал Бедреддин в ответ на речь звездочета.

Шейх Ахлати уловил в его словах не просто благочестивую ссылку на Аллаха, обычную в устах улема, удостоившегося похвалы, но и некоторую иронию над пророчеством астролога.

— О, если бы в людских делах располагали мы столь непреложным и точным доказательством истинности! — отозвался он.

— Неужто вы не считаете таковым ниспосланный правоверным Коран? — ужаснулся Мюбарекшах. — Ведь там в суре семнадцатой в стихе девятом начертано: «Поистине этот Коран ведет к тому, что прямее, и возвещает весть верующим».

— Позвольте ответить словами Руми: «Не вся наука божия в Коране. Ежели б аптекарь дал кому-либо свиток лекарств, а тот решил бы, что это вся аптека, то проявил бы по меньшей мере недальновидность». Будь иначе, разве потребны были авторитеты правоведов, их толкования и разъяснения?

— Но ведь и ход звезд тоже нуждается в своих чтецах и толкователях? — вмешался Бедреддин. — Досточтимый шейх Ахлати составил том комментариев и к откровениям любимого им Джеляледдина Руми, хотя, казалось бы, постигнутое чувством, добытое вдохновением комментариев не требует. Впрочем, я в этом смыслю мало, ибо, как известно, не принадлежу к почитателям Руми.

— Известно, — ответил шейх с улыбкой, будто не замечая насмешки в словах Бедреддина. — Вы полагаете, что знание добывается и проверяется только с помощью логики, и уж, во всяком случае, никак не чувством, а тем более исступлением…

— Совершенно справедливо. Насколько мне известно, чувства мешают мыслить, а исступление и вовсе лишает человека такой возможности.

— Смотря по тому, вы управляете чувством или оно вами.

— Если чувство и поддается управлению, то опять же с помощью воли и логики. Стоит ли тратить время на его подавление вместо приумножения знаний?

— Наш путь не трата и подавление, а приумножение и развитие. Не вопреки, а при помощи чувства, и если хотите, исступления.

— Но исступление подобно опьянению — человек выходит из себя, не управляет собой, теряет себя…

— Наша цель в том и состоит, чтобы, выйдя из себя, не потерять, а обрести себя заново. Постичь Истину не разумом только, а всем существом, слившись с нею…

— Я полагал до сей поры, что путь постижения Истины есть путь науки, а не чувства и исступления…

— Позвольте спросить, достопочтенный факих Бедреддин Махмуд, не случалось ли вам, когда ваш разум занят решением какого-либо вопроса, забывать о сне, о еде?

— Случалось, конечно, высокочтимый шейх. Мой друг Мюэйед постоянно пенял мне: как можно-де что-либо постичь на пустой живот?!

— А когда вы наедались, не приходилось ли вам замечать, что движение мысли замедлилось?

— Приходилось, мой шейх.

— Видимо, я не сумел толком объяснить: наш путь познания Истины не отвергает разума. Напротив, мы берем его за основу. Если и отталкиваемся от него, то как птица отталкивается от земли для полета.

Шейх умолк. Он видел: Бедреддин задет за живое, задумался.

Султан Баркук довольно потирал руки. Переводил взгляд с одного на другого. Горделиво посматривал на Ибн Халдуна, будто спрашивал: «Видали?» Словно не ученые вели перед ним спор, а скакуны султанской конюшни соревновались в резвости.

Бедреддин и впрямь был озадачен. Знал, что Хюсайн Ахлати славен своими познаниями среди алхимиков и лекарей, но все же не ожидал увидеть перед собой просвещенного человека. Думал, под тонким лаком образованности неизбежно проглянет невежественный, исступленный фанатизм. Воистину предубеждение — мать заблуждений…

Угадал его мысли шейх Ахлати.

— Я ведь немало прошел по вашему пути, — сказал он. — Драгоценных жемчужин знания сподобился. Ведомо мне, к примеру, что чем сильней трудится тот или иной орган тела, тем большего притока крови требует он. Оттого набитый желудок и ослабляет работу головы. Да только ли это! Понял я и другое: на вашем пути не достичь мне вершин, которые легко одолели вы, досточтимый кадий, и вы, возлюбленный наставник наследника.

Он поклонился Ибн Халдуну и Бедреддину.

— Помилуйте, мой шейх!

— Не нуждаетесь вы в моей милости, ибо я всего лишь высказал правду. Я вернулся на свой прежний путь. Для вас астролябией Истины служит сомнение, для нас — вера. Вами движет польза, нами — любовь…

— Разве стремление принести пользу людям можно отделить от любви к ним?

— Смотря как понимать любовь. Вы, скажем, считаете наши посты, ночные бдения, искусы и прочие утеснения телесной природы вредными, бесчеловечными, в лучшем случае бесполезными. Меж тем служат они раскрепощению разума и духа, которое не дается ни логикой сомнений, ни любовью-пользой. Словом, досточтимый факих, мы сознательно делаем то, что вы, отказываясь ото сна и от еды, делали бессознательно. Стоит сие понять, ступить на путь — и возврата нет…

Бедреддин, дивясь собственным словам, проговорил:

— Хотел бы я пройти этот путь вслед за вами, мой шейх…

— Ничего другого я и не желал бы, как стать вашим спутником. Вернувшись на путь, одолел я немало стоянок, покуда постиг слова Халладжи Мансура, который пять веков назад, выйдя из себя, воскликнул: «Я есмь Истина!» — «Ан аль хак!» Держась за полу его исступления, я двинулся дальше и увидел, что сам стал миром, а мир стал мной. И счел себя познавшим. Но теперь вижу: мне предстоит еще долгий путь… С вами вместе…

На лице султана отразилось удивление. Он привык к тому, что в словесных схватках, как на войне, все средства хороши. Дабы одержать верх, улемы готовы воспользоваться любой оговоркой, любой оплошкой противника. Почуяв чужую правоту, стараются унизить противника и поскорей уползти в густую тень замшелых привычных формул. У этих же вроде бы и самолюбия не было. Даже признание правоты противника не унижало, а возвышало их, ибо приближало к Истине. Неужто они в самом деле озабочены ею одною?

Ибн Халдун удивился не меньше султана. Встреча двух людей, которые открыли себя друг в друге, поняли, полюбили, может быть, самое удивительное из чудес мира. Но великий историк чуял: у него на глазах свершается нечто большее. И чтобы проверить свою догадку, взял по праву старшего слово:

— Четыреста лет назад в Нишапуре обретался шейх, который, идя по тому же пути, что досточтимый Мир Хюсайн Ахлати, достиг высочайших вершин. Он устраивал многолюдные собрания, меджлисы, для простонародья. Славил любовь ко всему сущему и в подтверждение своих мыслей приводил не изречения пророка и стихи Корана, а любовные песни, исполнением коих доводил слушателей до исступления. Расточал щедрые подношения богатых горожан на угощения с музыкой и пляской, за что подвергался гонениям и поношениям. Однако слава о его мудрости и духовной силе оградила его жизнь от покушений, достигла переделов земель ислама и стала в конце концов неподвластной времени, отчего имя его невчуже никому из собравшихся, — его звали Абу Саид Мейхени.

В один из дней прибыл в Нишапур великий муж науки, прославивший свое имя на другом пути — разума и логики — составлением полного свода знаний того времени и многотомного «Канона медицинской науки», по которому учились и шейх Ахлати, и наш главный лекарь Джеляледдин Хызыр, и множество врачевателей до и после них. То был, разумеется, Абу Али ибн Сина. Он выразил желание встретиться с шейхом и получил на то его согласие.

Мюриды шейха и приближенные ученого, молча обмениваясь презрительными взглядами, дожидались, чем кончится их беседа. Оба великих мужа, однако, остались весьма довольны друг другом. Ибн Сина сказал ученикам: «Абу Саид видит то, что я знаю». А шейх заметил: «Ибн Сина знает то, что я вижу».

Так великие мужи высказали мысль о равноправии двух путей познанья — разумом и сердцем, — заключил свой рассказ Ибн Халдун.

— Ты наделен даром прозрения, верховный кадий, — нежданно вскричал Ахлати. — Но мне сегодня открылось не равноправие, а нечто большее — единство… разума и сердца… как возможность… и, может быть, как знать, зовется она Бедреддин Махмуд…

Шейх Ахлати умолк, будто пресеклось дыхание. Догадка Ибн Халдуна оказалась верной. Возможность соединения двух путей познания была бы еще одним доказательством единства двух миров, духовного и телесного, а следовательно — единства вселенной. Последствия сего и предсказать было трудно.


предыдущая глава | Спящие пробудитесь | cледующая глава