на главную   |   А-Я   |   A-Z   |   меню




III

Возможно, султан Баркук, поскольку ему взбрело в голову породнить шейха Ахлати с Бедреддином, и мог представить, что через какое-то время после их беседы Бедреддин станет отцом, но что рождение сына окажется для него последним толчком, от коего рухнет столь тщательно возводившееся здание веры в науку, что ответственность за новоявленную в мир, дрожащую, как пламя свечи на ветру, душу побудит прославленного факиха оставить свои занятия и с готовностью претерпеть мучительные испытания и искусы, лишь бы вырваться за стены удобно обставленной кельи, называемой «знание», на простор, именуемый «бытие», — сие, конечно, превышало пределы султанского воображения. Да что султан, мудрец Ибн Халдун, понимавший, что только в действительном бытии, а не в теории возможно единение разума с сердцем, и сознававший непредсказуемость последствий, и тот был бы потрясен, если бы перед его глазами кто-нибудь развернул последовательные картины глухих подземных превращений, свершившихся в душе Бедреддина с того вечера, когда они беседовали в присутствии султана, до той ночи, когда он бросил свои книги в Нил.

Много позже сам Бедреддин понял, что все эти месяцы его уводило дальше и дальше чувство. И чувством этим была любовь.


Когда поздним вечером черный евнух, старший хранитель султанского гарема, вызвал Марию и Джазибе, а затем, придирчиво оглядев их убранство, самолично повел к покоям повелителя, сестры поняли: решается их судьба. Вместе с другими рабынями их уже не раз призывали пред лицо его величества услаждать его танцами и пением. У сестер, особенно у старшей, Марии, был несильный, но очень приятный, завораживающий грудной голос. Впрочем, в султанском гареме с неприятными голосами женщин не держали. Кроме пения и танцев наложниц обучали здесь и другим искусствам: мгновенно угадывать настроения и желания повелителя, развлекать его ладной поэтической речью, веселой шуткой, отвлеченной беседой, разминать усталое тело и по первому знаку делить с ним ложе. Этой минуты, от которой зависело и положение при дворе, и достаток, а порой и сама жизнь, ждать приходилось долго. Но стоило затяжелеть — и ты уже не рабыня, а жена. А если родишь сына, то, быть может, и мать-султанша. Куда чаще, бывало, однако, иначе: годы шли, а женщина засыхала, как бесплодная смоковница, так и не дождавшись своей очереди, лишенная естественного права стать матерью.

Удивительно ли, что любимиц повелителя окружала ненависть, которую не в силах была скрыть медоточивая лесть, разлитая в воздухе любого двора, даже того, где официальных гаремов нет. Не оставались в долгу и фаворитки, — войдя во власть, отплачивали соперницам жестокосердием, кровавым мучительством и чадоубийством.

Когда султан пребывал во дворце, нервы у обитательниц гарема к вечеру напрягались, как воловьи жилы на колках кобуза: стоит тронуть неосторожной рукой, и в ответ раздастся какофония — скандалы, истерические припадки, обмороки.

Идя по длинным переходам, Мария и Джазибе спиной ощущали на себе взгляды, исполненные такой черной зависти, по сравнению с которой эбеновая кожа сопровождавшего их евнуха-суданца показалась бы белее чистой бумаги.

Полтора года назад сестры были поднесены в дар султану Баркуку их отцом, вождем одного из эфиопских племен. Марии в тот год исполнилось двенадцать, а Джазибе одиннадцать лет. По обычаю их родины, к двенадцати годам матери обязаны были посвятить своих дочерей в сокровенные тайны любовного искусства, передававшиеся из поколения в поколение. В противном случае их окружило бы всеобщее презрение как женщин, не выполнивших материнского долга. Эфиопские рабыни на невольничьих рынках ценились высоко.

Мария и Джазибе, не знавшие до той поры ни одного слова, кроме как на родном амхарском, за время пребывания при каирском дворе освоили арабский, а заодно постигли и прочие премудрости, коим здесь учили. Это наряду с природным изяществом и наследственным чувством достоинства сделало их украшением султанского сада роз, как придворные поэты именовали собрание султанских наложниц.

Тонко позванивая подобранными по гамме ножными браслетами, сестры шли в тот вечер за своим чернокожим стражем навстречу судьбе, готовые ко всему, страшась лишь одного — разлуки.

В покое, куда, миновав три караула стражи, их привел евнух, они увидели сквозь темные вуали, закрывавшие их лица, но не застилавшие взора, государя, а рядом с ним султанского наставника шейха Ахлати и воспитателя принца Фараджа факиха Бедреддина. Они видели их несколько раз сквозь зарешеченные окна гарема, а еще больше слышали о них.

Баркук встал, подошел к невольницам. Взял их за плечи и легонько подтолкнул вперед со словами:

— Наша рабыня Мария теперь принадлежит вам, мой шейх! А рабыня наша Джазибе — теперь ваша рабыня, досточтимый факих Бедреддин! — И, резко повернувшись, вышел вон.

Похоже, султану стало жаль своего дара. Но что стоит дар, коего не жаль?

Сестры не верили своим ушам. Вырваться из султанского гарема и попасть не в руки вельможи, у которого на дню сорок прихотей, а в гареме десятки наложниц, не к жестокому воеводе, мамлюку, или скаредному купчине, не к лицемеру улему, озабоченному, как бы потешить себялюбие, а к людям, чье сердце смягчено просвещением, коим не пристало иметь много жен, о такой удаче они и думать не смели. Едва дыша, стояли они, боясь пошевельнуться, и все еще не верили.

Ахлати и Бедреддин переглянулись. Что делать? От султанского подарка не откажешься. Тем более что Баркук, будучи человеком образованным, вложил в свой подарок еще и лестный намек. Наложницу по имени Мария властитель Эфиопии, по преданию, прислал некогда в дар пророку Мухаммаду. Тем самым султан как бы подчеркивал, что шейх происходит из рода пророка и обладает его достоинствами. Бедреддин же, получив Джазибе, становился свояком шейха.

Следовало принять дар с благодарностью. А вместе с ним и новую ответственность и новые заботы. Ведь им дарили людей, созданных Господом по образу и подобию своему, что, как позднее станет растолковывать своим ученикам Бедреддин, по сути дела, означало: в каждом человеке есть частица света Истины. Хорошо, что шейх Ахлати был вдов, а Бедреддин холост.

Не обменявшись ни словом, они дали знак девушкам следовать за ними. В сопровождении стражи вышли из дворца. Миновав крепостные ворота, по темным улицам, освещаемым лишь фонарями слуг впереди и позади, под усыпанным звездами безлунным черным небом проследовали к медресе Шейхуние, где обитал Бедреддин, а шейх Ахлати на два квартала дальше по направлению к старинной мечети Ибн Тулуна, близ которой помещалась его ханака.

Мюэйед не ждал Бедреддина и спросонья никак не мог сообразить, что происходит. Тот не стал ему ничего объяснять — самому впору было просить объяснений.

Когда они остались наедине, Джазибе ловким движением скинула с плеч ферадже — темное покрывало с ложными рукавами, скрывавшее от посторонних глаз фигуру. При свете свечи, оставленной Мюэйедом, зазеленело ее тонкое шелковое платье поверх темно-синих шальвар. Поправив такую же синюю бархатную шапочку над черными струями косиц, она, точно кошка, впервые очутившаяся в новом помещенье, мелкими осторожными шажками обошла келью. Задержалась у стрельчатой ниши, где лежали незаконченная рукопись, тростниковые перья, ножичек для их зачистки, песочница и чернильница с разноцветными шелковыми нитями, чтобы перо не набирало слишком много чернил; помедлила возле книг, сложенных грудами у стены. Дойдя до ниши, где лежали постели, быстро разобрала их, взбила подушки, тюфяк, расстелила его на ковре, покрыла сверху тонкой батистовой простыней, а сверху лоскутным одеялом.

— Отдыхайте, мой повелитель! Время позднее, день у вас был многотрудный!

Бедреддин вздрогнул от неожиданности, словно услышал речь безгласного существа. Погруженный в себя, он молча следил за каждым изгибом муравьиной талии, колыханием округлых бедер. Звук ее голоса пробудил его ото сна. Смысл ее слов смутил его. Странно сказать, но в свои тридцать шесть лет он впервые, если не считать той давней истории с черкешенкой Фюзой, остался наедине с молодой женщиной. Он опустил глаза.

Джазибе догадалась о его смущении. Подошла. Помогла снять халат, потянулась к завязкам рубахи. Но он остановил ее руку. Мягкая прохладная ладошка — снаружи темней, чем изнутри, источала тепло, проникавшее сквозь его кожу, вливавшееся в сосуды, растекавшееся по телу.

— Я понимаю, что недостойна такой чести, мой повелитель, но позвольте хоть сегодня послужить вам!

Завороженный ее глубоким голосом, Бедреддин не ответил. Эфиопка положила ладонь на его плечо, чуть заметно надавила, и он покорно сел. Сняв с него рубаху, она стала разминать ему шею, плечи. Сходящимися и расходящимися полукружьями ее темные руки, излучавшие невидимый свет, двигались по его спине. Бедреддин отдался освобождающей и одновременно возвышающей неге. Она не была бездумна, эта нега. Напротив, голова его полнилась какими-то новыми мыслями, только он никак не мог их поймать, удержать.

По дороге из дворца он соображал, где поместить Джазибе: в боковом приделе медресе Шейхуние, благо туда вел отдельный вход прямо со двора, или же нанять иное помещение? Наверное, надо взять слугу или купить раба, чтоб помогал по хозяйству. Ему думалось, что султанский подарок связывает его лишь новыми заботами, но сейчас он вдруг понял: Джазибе означала нечто новое в его внутренней, духовной жизни. Что именно, он пока не знал.

А она тем временем уложила его на постель. Стянула чулки и принялась растирать ноги. Бедреддин попытался поймать ускользавшие мысли. Не смог. И посмотрел ей в лицо.

Джазибе будто только того и ждала. Задув светильник, скинула одежду и легла рядом. Положила ему голову на плечо. Щека была горячая, пухлые, чуть вывернутые губы касались его подбородка. Терпкий благоуханный запах, подобный аромату налитых солнцем африканских плодов, ударил ему в голову. Он закрыл глаза, пытаясь совладать с собой.

— Простите, мой господин! — сказала Джазибе. — Я совсем забылась от счастья.

— Ты ни в чем не виновата, мне нечего тебе прощать. И нет у тебя покуда причин для счастья.

Она приподнялась на локте.

— Нет причин для счастья? А возможность доставить радость величайшему из ученых мужей? И разве я не виновата в том, что легла с вами рядом, не дождавшись приказания, не зная, доставит это вам радость или нет?

Бедреддин притянул к себе ее голову. Припал к полным полуоткрытым губам. И не отрывался от них, как ему показалось, до середины ночи, а на самом деле до предрассветных сумерек, покуда из разверзшихся небес, а в действительности с минарета мечети Ибн Тулуна не раздался трубный глас муэдзина и волна за волной ему вслед не покатились возгласы муэдзинов всех каирских мечетей: «Ступайте на молитву! Спешите ко спасению!»

Джазибе одарила его высокой радостью: она понимала его. Будто росла рядом, будто была от его плоти. Не доводы, не аргументы, не ход его мыслей, а его состояние, его побуждения, его намерения. Каждое душевное движение Бедреддина находило в ней отклик. То было как чудо: с нею он лучше понимал себя.

А что он дал ей? Джазибе не раз повторяла, что счастлива служить ученейшему из мужей, и, по видимости, была искренна. Но Бедреддин не мог отделаться от мысли, что ее так научили, вернее, убедили во дворце. Владеть же ею, не будучи убежденным в ее любви, как владеют любой рабыней, ему с каждой неделей становилось все горше. В самом деле, можно ли радоваться сладкоголосой птице в клетке, если представляешь себе, каким счастьем было бы, если б она сама села тебе на руку?!

Что дал он Джазибе? Что мог ей дать? Он должен был найти ответы, дабы уверовать в ее любовь… Покойную удобную клетку? Но во дворце она была и обширней, и изысканней, и золоченей. Он мог ей даровать свободу.

Но птица, не привыкшая сама добывать пропитание, беззащитна перед хищниками, погибнет непременно. А сам ты свободен, факих Бедреддин Махмуд? Тебя не могут продать, подарить, а в остальном чем ты лучше султанских слуг?

Ему припомнился бродячий затейник с обезьянкой, которого мальчишкой, лет тридцать назад, он видел в Эдирне. Одинаково потешно одетые — в кургузых красных кафтанах и зеленых, в обтяжку, штанах они забавляли султанских воинов.

— А ну, покажи богатырям ислама, как гявурские рыцари ходят на рать?

Ловко соскочив с плеча, обезьянка пошла по кругу с гордо выпяченной грудью и задранным подбородком.

— А как они возвращаются?

С гримасой ужаса, хватаясь передними лапами то за голову, то за зад, обезьянка бросилась обратно к хозяину.

— А что же наши ратники?

Из горла животного вырвались отрывистые хриплые звуки. Сложив лапы на животе, она закачалась, будто изошла смехом.

Янычары хохотали и щедро бросали медные монеты в кокосовую чашку, с которой обезьяна пошла по кругу. А Бедреддин дивился: почему обезьяна, вместо того чтобы служить за жалкие подачки, не сбежит? Привязи он не видел, а плодов вокруг было вдосталь — стояла благодатная румелийская осень.

Только под вечер, когда затейник с обезьянкой на плече прошел, прихрамывая, мимо их дома, Бедреддин увидел длинную тонкую цепочку, которую не заметил из-за широких янычарских спин.

«Для Баркука ты не больше чем ученая обезьяна, факих Бедреддин! Может, поводок у тебя длиннее, только и всего.»

Нет. Все-таки он отличался от прочих султанских слуг. Когда занимался своей наукой. Ни от кого не зависел он тогда, кроме Истины. А перед ней все равны…

Но не она ли, твоя наука, принесла одиночество, от коего и Джазибе не может тебя избавить? А может быть, одиночество всего лишь ипостась свободы?..

По непривычному, необкатанному руслу текли мысли Бедреддина, то срываясь в бездны, то останавливаясь, накапливаясь перед нежданным препятствием, то, растекаясь, мелели. И все чаще являлась нужда в беседах с шейхом Ахлати.

Тот радовался каждому приходу Бедреддина. Покидал учеников, отсылал мюридов. Видел: в Бедреддине идет тяжкая внутренняя работа. И пытался облегчить ее, подвести к порогу, за которым открывался Путь.

О разном беседовали они. О свободе, например.

— От чего свобода? — вопрошал шейх. — Чья свобода?

— В одной из книг прочел я слова древнего отшельника: «Человек обречен на пожизненное одиночное заключение в собственной шкуре…»

— А вы помните, досточтимый факих, первые строки «Месневи»: «Внемли, то нея тоскующий глас, о скорби разлуки ведет он рассказ». Великий Руми в двух строках уместил то, что ученым пришлось бы сформулировать примерно следующим образом: «Камышовая флейта, ней, когда в нее вдыхает душу человек, скорбит о разлуке с камышовыми зарослями, шире — с природой вообще, подобно тому, как душа человека, отделенная от Всемирной Души, скорбит в разлуке с нею, то есть с Истиной. Ваш древний отшельник прав в том смысле, что лишь после смерти душа человека сольется с мировым духом, равно как тело его растворится в мире видимостей».

— Но ведь смерть прекращает бытие человека как такового?..

— Совершенно справедливо, ибо уничтожается, распадаясь, двуединство животного и духовного начал, составляющее сущность человеческой природы.

— Мы же вели речь о свободе человека…

— Она и состоит в осознании этого двуединства и в подчинении низшего — высшему…

— То есть чтоб лошадь повиновалась всаднику, как вы, мои шейх, пишете в вашем комментарии к «Месневи». Но не потому ли я чувствую себя свободным, занимаясь наукой, что наука, а не чувство является путем к Истине?

— Для вас, дорогой Бедреддин Махмуд, наука — труд не только рассудка, но и души. А всякий душевный труд — его-то мы и зовем любовью — есть путь к Истине. Первая ступень свободы — понимание зависимости. Одинаковой для всех. От Истины. Наука приводит к такому пониманию запутанными заячьими петлями рассудка, любовь — мгновенно, непосредственно.

— Из ваших слов следует, что возможна свобода и в клетке?

— Если дверь в ней открыта…


…Бедреддин призвал к себе Джазибе. Усадил напротив.

Она опустилась на колени. Села на пятки. Сложила руки на животе.

— Послушай, Джазибе, давай договоримся — я тебе не господин, ты мне — не рабыня…

Она вскинула на него круглые черные глаза. В них была такая глубина преданности и боли, что он невольно поднял ладонь, будто защищаясь.

Джазибе опустила голову:

— Вы хотите избавиться от меня, мой повелитель?

— Ты меня не так поняла, Джазибе. Я хотел сказать, что здесь нет ни рабыни, ни господина.

— А кто же, мой господин?

— Просто люди.

— Вы очень добры, мой повелитель. Но я рабыня, а вы ученейший из мужей ислама.

— Ты преувеличиваешь мои достоинства. — Он улыбнулся. — К тому же с тобою я бываю отнюдь не мужем ислама, а просто мужем…

Джазибе простерлась ниц. Поцеловала край его халата.

— Вы так добры, что с вами я забываю о своем рабстве…

— Значит, и слов таких меж нами не должно быть.

— Ваше повеление для меня закон…

— Не повеление, Джазибе, — просьба. В каждом из нас — частица всеобщей души. Всех людей Аллах создал по образу и подобию своему.

— Но я — женщина…

— И что же?

— Разве Аллах не мужчина?

Поди пойми женщину. Даже такую, обученную читать и писать. Аллаха представляет себе бородатым дядькой на троне, вроде султана Баркука. Не умеет мыслить иначе как живыми картинами. А Бедреддину до сей поры и в голову не приходило, какого пола Создатель. Не оттого ли, что в турецком языке, не то что в арабском, нет грамматического рода: что «он», что «она» — все равно будет «о».

— Бог выше пола, Джазибе!

— Простите, я, наверное, сказала глупость…

— Нет, Джазибе, навела меня на новые мысли…

— Рядом с вами я, может быть, стану умнее…

«Мужья стоят над женами», — гласит Коран. «Но женщина не только создание, она еще и создатель. А многие ли в состоянии понять творца?» Так, споря с Кораном, учил Руми, если верить шейху Ахлати.

Бедреддин должен был понять Джазибе, чего бы это ему ни стоило. Он дарует ей свободу, ибо любит ее, а понимание — первая ступень к свободе. Тут Ахлати не ошибался.

Новые мысли неизменно влекли за собой новые беседы в обители шейха. Пожалуй, шейх неточно выразился: понимание не ступень, а условие свободы. Сама же свобода заключается в том, чтобы привести в соответствие с познанной Истиной каждый свой поступок, каждое движение души.

Ахлати слушал и соглашался. Многотрудный, тернистый путь суфиев есть путь к слиянию с Истиной, а значит, и путь к свободе. На языке суфиев такое слияние называется «фана», «небытие». Достигший его ощущает себя безначальным и бесконечным, всемогущим и бессмертным, неотделимым от вселенной…

Тут Бедреддин заметил, что, без сомнения, знаменитый багдадский подвижник Халладжи Мансур именно в таком состоянии воскликнул: «Ан аль хак!» — «Я есмь Истина!» Не себя возвеличивал он, приравнивая к богу, как утверждали богословы, пославшие его на мучительную жизнь, нет, не себя…

Бедреддин помолчал. И, глянув на шейха, решился:

— В его словах содержится великое открытие — бог есть духовность человечества!

Вывод был столь смел, что шейха взяла оторопь. Встав на новый путь, Бедреддин стремительно обгонит многих прославленных подвижников, в том числе и его самого. Теперь это стало ясным для него как день. Но он не подал виду и продолжал тему, словно не слышал Бедреддиновых откровений:

— Понятие свободы можно отделить от познания лишь для удобства рассуждения. Каждый шаг по пути познания Истины есть одновременно шаг к свободе. И наоборот: любой золотник свободы несет с собой новое знание. Иное дело, что так называемые ученые мужи не усваивают, а присваивают знание. Потому-то знания и служат им преградой, скрывающей Истину. — Шейх почувствовал, что собеседник плохо следит за его речью, и добавил с улыбкой: — Как вы однажды изволили выразиться, досточтимый друг, такие улемы подобны ученым обезьянкам; знания лишь поводок на шее их рабства.

— Одновременно, одновременно, — пробормотал в задумчивости Бедреддин, боясь упустить мысль о неразрывности свободы и познания. Разумеется, одновременность есть и природа, и форма бытия всех вещей, они вложены одна в другую, наподобие перьев луковицы, но в каждый данный миг выступает нечто главное.

— «Любовь — астролябия Истины», — продолжал тем временем шейх. — В этой строке великий Руми не только объединил два вида познания, но и отдал предпочтение сердцу. Конечно, не следует понимать любовь только как страсть к продолжению рода, хотя и она служит познанию: не один ученый муж был подвигнут на Путь любовью к женщине. Но стремление, скажем, медника к совершенствованию своего мастерства — тоже любовь. Именно она побуждает его к познанию свойств металла и способов воздействия на него, придает изделиям форму красоты. Словом, любовь есть стремление к отождествлению себя с предметом любви, к полному слиянию с ним, то есть к снятию противоречия между субъектом и объектом.

Задумчивость, внезапно завладевшая Бедреддином, так же внезапно оставила его. Глаза его загорелись. Не страшись он выйти за границы приличий, что могло быть истолковано как неуважение к мудрости и возрасту собеседника, он, наверное, замахал бы руками, как базарный торговец. С трудом сдерживая воодушевление, он заговорил о том, что без предмета нет и любви, но предмет служит одновременно и завесой перед сущностью, и зеркалом ее. Если воспользоваться примером высокочтимого шейха Ахлати, то в блюде, изготовленном медником, скрыта и одновременно запечатлена человеческая сущность мастера. Созерцая блюдо, он радуется осязаемой, видимой, предметно-осуществленной и потому несомненной силе своей собственной сущности и одновременно приобщается к сущности человека вообще, то есть к абсолюту, поскольку произведение его любви, в данном случае блюдо, удовлетворяет человеческой потребности. Такое удвоение человеческой сущности, превращающее ее в видимую, бесспорную силу, возможно только через опредмечивание — без зеркала лица не увидать. Любовь между людьми тоже деяние, при коем зеркалами служат сердца, откуда навстречу друг другу сияют человеческие сущности. Выходило, что любовь есть деяние, ведущее человека к совершенству, или, иначе, к овладению своей собственной человеческой сущностью.

Слушая Бедреддина, шейх Мир Хюсайн Ахлати испытывал странное блаженство, теплом разливавшееся по всему его жилистому старческому телу. Его поражали скорость и глубина постижения, дарованные Бедреддину. Такие люди родятся хорошо если раз в столетие. По крайней мере, он, Ахлати, за последние сто лет знал, да и то из книг, лишь одного, с кем можно было равнять этого румелийца: то был Джеляледдин Руми. Хронисты свидетельствовали: удостоившиеся его близости испытывали такое же странное чувство, какое владело теперь шейхом Ахлати.

Ахлати никогда прежде не испытывал ничего подобного и с удивлением обнаружил, что ему хочется именовать своего младшего друга так же, как обращались некогда к Джеляледдину Руми его последователи, — «Мевляна» — «Господин наш».


предыдущая глава | Спящие пробудитесь | cледующая глава