home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


I

Спящие пробудитесь

В неизменном черном плаще, но в шейхской шапке ладьей и с бирюзовой плеткой в руке, больше привычной к посоху, Бедреддин на высоком белом муле возглавлял небольшой караван. Трижды проходил он этой дорогой. И каждый раз она была иной. Может, потому, что становился иным он сам?

Ему подумалось, что умеющий видеть не может пройти одной и той же дорогой и единожды: каждый миг она новая, для того, кто способен меняться сам, — вдвойне. Собственно, вся его жизнь была двойной дорогой — по миру души и по лику земли от стоянки к стоянке, от рабата к рабату.

Он оглянулся. Гордо неся головы, вышагивали верблюды. На одном из них, скрытая от глаз полотняным наметом, ехала Джазибе с сыном. Отроку шел тринадцатый год, пора бы ему сидеть в седле, хотя бы на ослике, да вот беда — хромает. Упал с крыши, сломал ногу. Лечили его и шейх Ахлати, и сам Джеляледдин Хызыр, главный лекарь Каира. Раны зажили, кости срослись, а хромота осталась. Мальчишки в квартале прозвали его Исмаилом Хромцом, скорей всего, по противоположности с Хромцом Железным: нрав у сына был куда как смирен.

Бедреддин поглядел на ехавшего следом Касыма из Фейюма. Тот весь подобрался, вытянулся, готовый исполнить любое его желание. Бедреддин молча пустил мула вслед караванщику.

Как четверть века назад, одна за другой накатывались желтые волны синайских песков. Мерно отсчитывая мгновения вечности, позванивали колокольцы верблюдов, гремки ослов. Но не было у него прежней охоты обгонять, скакать вперед, как в двадцать лет, когда в караване Лли Кешмири впервые направлялись они в Каир вместе с Мюэйедом.

Весна нагрянула на сей раз ранняя и с дождями, чего никто здесь не мог припомнить. От стоянки к стоянке дивился Бедреддин яркой зелени, островкам высокой колкой травы, пахучим висячим ветвям саксаульника. Кой-где лужами крови алели тюльпаны. Неужто их занесли сюда из Самарканда разъезды Тимурова воинства? А может быть, туркменские кони?

Чуть больше года прошло с той поры, когда этой самой дорогой он спешил от Тимура в Каир, чтобы увидеть шейха, дать ему отчет о своей душе.

И вот нет больше Тимура, и некому больше давать отчет. А его караван навсегда уходит из Египта.

Бедреддин вспомнил, как год назад, когда он прибыл в обитель, мюриды Ахлати учинили небывалое празднество. Глотки охрипли от песен и выкриков. От неистовой пляски трещали одежды, юбками развевались белые длинные джалуны.

А потом учитель призвал его к себе. Выслушал и увидел все, что видел Бедреддин: жадность и ничтожество дерущихся между собой и убивающих отечество беев, гнусность и низость бессердечной логики, голого расчета, отчаяние бредущих в ночи, захлебывающихся в крови слепых. Все, что потрясло Бедреддина, что разрушило его с таким трудом достигнутую было непоколебимость.

Шейх приказал: «Начнешь эрбаин. Немедля. Вместе со мной».

Редкий мюрид удостаивался чести проходить искус вместе с учителем. Но редкостен был случай Бедреддина, и требовал он редкостных средств. Одновременно, но не вместе с ними начали искус еще семь дервишей.

Один из тысячи дервишей проходит путь постижения до конца и становится «познавшим» — «арифом». Из сотен «познавших» один становится шейхом, тем, кто может вести других.

Шейх Ахлати знал: Бедреддин может стать шейхом шейхов, или, по терминологии суфиев, «кутбу заман» — «столпом времени». И делал все, чтобы Бедреддин стал им.

Говорят: сила духа. Дух без знаний — бессилен. Но для познавшего и знания могут стать преградой. Познавший должен забыть, что он знает.

Сперва нужно избавиться от несчастья. А потом и от счастья — оно тоже может сделаться тюрьмой. Тюрьмой способно стать все, что угодно. Даже любовь к наставнику.

Шейх нужен, чтобы помочь стать свободным. Его школа, его дом — лишь место подготовки. Шейх нужен в пути. Когда ученик готов, работа шейха закончена. Познавший должен быть свободен и от него.

Вот к чему готовил Бедреддина шейх Ахлати. Но понял это Бедреддин, когда шейха уже не стало.

Тихо сидели они с Ахлати в уединенье своем. И настал миг, когда никто из них не знал: где ученик, а где наставник. Они приближались друг к другу, как пламя двух свечей. Внезапный скачок, и два пламени стали одним.

Не сорок дней, а девяносто провел в уединении Бедреддин, из них последние пятьдесят в полном одиночестве. Начал бы еще один искус, да шейх остановил: «Ты близок к тому, чего жаждешь!»

Чего же он жаждал?..


Из-за очередного бархана показались три кривые пальмы, мотавшиеся по ветру у старого, засыпанного скрипучим песком колодца. Колодец давно высох, стоянки здесь не предполагалось. Но подскакал Касым.

— Мой шейх, госпожа просит остановки. Жены и дети притомились…

За верблюдом Джазибе шло еще два, на них ехали дети и жены слуг.

Бедреддин догнал караванщика.

— Сделаем остановку, почтенный.

— Только ненадолго. Страшусь, не успеем до захода к рабату, досточтимый шейх.

Бедреддин без малого год как стал шейхом. А все никак не мог привыкнуть к своему званию. Шейх должен вести и знать, куда ведет. А он?..

Запретив продолжать искус, шейх Ахлати призвал его в свою келью и поведал притчу о недавно отошедшем в мир вечный учителе учителей Бахаэддине Накшбанде, обновителе пути мастеров.

Пришел как-то к нему человек и попросил помощи в духовных занятиях и руководства в пути. «Оставь духовные занятья и немедля покинь мой дом!» был ответ.

Присутствовавший при сем добросердечный посетитель возмутился: «Что это? Он не сотворил никакого зла. Пришел за помощью, а ты прогнал, ты оскорбил его. Он просил, а ты был жесток. Для чего же ты пребываешь здесь?»

«Подожди, и ты получишь доказательства», — сказал мудрец.

Тут в комнату влетела птица. Заметалась, забилась в поисках выхода. Бахаэддин подождал, когда она усядется перед единственным открытым окном, через которое влетела, и громко хлопнул в ладоши.

Вспугнутая птица рванулась в проем и вылетела на волю.

«Мой хлопок для нее был ударом, оскорблением даже, не так ли?» — спросил мудрец.

Слезы отечества исступляли сердце Бедреддина. Осушить их, вот чего он жаждал. Но он не ведал еще разницы между добротой и состраданием.

Не все поддается объяснению. Многое становится очевидным только на жизненном опыте. Бахаэддин увидел в искателе нечто такое, чего не знал ни искатель, ни добросердечный посетитель. Но как показать свет слепому? Что бы Бахаэддин ни говорил, его слова выглядели бы оправданием жестокосердия.

И он сказал: «Подожди, и ты получишь доказательства».

Искатель стоял на краю освобожденья. Бахаэддин мог бы посадить его рядом, сделать своим учеником, и ученичество стало бы его рабством, а миг, когда достаточно толчка, чтобы освободиться, мог никогда не повториться.

По видимости Бахаэддин поступил жестоко: пришел ищущий, а он захлопнул дверь перед его носом. Но сострадание, в отличие от доброты, часто выглядит жестокостью. Оно способно причинить боль, как причиняет ее хирург, вправляя кость.

Добрым может быть глупец, невежда, даже преступник. Но сострадательным невежественный человек быть не может. Сострадание приходит, когда проникаешь в суть, оно доступно лишь познавшим. Вот что сказал Бедреддину шейх Ахлати устами Бахаэддина Накашбанда. И еще он сказал: ты готов, как созревший плод, тебе больше не надобны ни ученье, ни радения, ни учителя, ни шейхи. Нужен последний толчок.

Но это Бедреддин понял позже, после того как Мир Хюсайн Ахлати созвал всех видных шейхов Каира, в их присутствии возложил ему на голову шапку-ладью, перепоясал кушаком служения и вручил посох мудрости, тем самым посвятив в свои преемники. А затем закатил пир на славу, где угощались богатые и бедные, учителя и ученики, познавшие и невежественные…


По лестнице, приставленной к верблюжьему боку, вслед за сыном спустилась Джазибе. Стоянка намечалась малая, и животных не принуждали лечь. Напитавшийся солнцем песок приятно грел ноги. Она села на расстеленный слугами коврик, огляделась из-под вуали вокруг.

Бедреддин, слезая с седла, посмотрел в ее сторону. Они встретились глазами. Джазибе почувствовала, как жаркая волна заливает щеки, шею, грудь. Так бывало всегда, стоило ей внезапно встретиться взглядом со своим повелителем. Будто не прожила она с ним половину своей жизни, точно ей снова четырнадцать лет.

И она снова — в который раз! — возблагодарила Аллаха за то, что не родилась белой и кожа ее скрывает краску смущенья. Не своей любви к мужу смущалась Джазибе, а того, что ее любовь оставалась по-девически пылкой и в двадцать восемь лет, возрасте почтенном и для эфиопской, и для арабской женщины, когда ее любви больше приличествуют качества материнские — оберегающая забота, всепрощающее терпение.

И, как обычно, за смущеньем пришла печаль. Быть может, причиной тому ее неудавшееся материнство? После Исмаила она ни разу больше не затяжелела. А ей так хотелось воплотить облик любимого, его душу, его сердце во множестве живых повторений, даровать ему бессмертье еще на этой земле.

Она вспомнила: «Ты получишь все, что желаешь, когда перестанешь желать». Может быть, эта мудрость справедлива. Но не для нее. Она не хотела перестать желать. Это означало перестать любить. А тогда для чего дети?

Она увидела свое тело: не вялый, тугой живот, не обвисшие, как у женщин ее возраста, а налитые силой, словно бутоны, груди, ягодицы. Такое тело должно плодоносить…

Касым из Фейюма, поддержав стремя шейха, привязал его мула и подбежал к ним:

— Шейх зовет наследника!

Исмаил, худенький, с испуганными глазами на тонком бледном лице, припадая на правую ногу, поспешил вслед за Касымом к отцу, расположившемуся шагах в тридцати от женщин и детей.

Мальчик редко видел отца. Воспитаньем его занимался Касым, обученьем — каллиграф Эдхем, равно владевший арабским и персидским.

А она, Джазибе, много видела мужа после того, как он встал под руку шейха Ахлати? Можно было по пальцам пересчитать дни, когда он бывал ей мужем.

Быть может, он охладел к ней? Когда его принесли бездыханным, когда утеснения плоти лишили его дара речи, поддалась уговорам, отправила Мюэйеда к своему тестю, которого ни разу еще не видела, в надежде, что он образумит Бедреддина. Конечно, она поступила глупо. Мария объяснила: ее муж взыскует Истины, ищет утешения и добра для всех. Но знал ли он ее муки?

Он обращался с ней почтительно, и при людях, и наедине называл госпожой — хатун. Говорил, что обязан ей просветлением, как своему шейху. Любая женщина могла бы загордиться. А вот Джазибе хотелось, чтобы почтения к ней было бы поменьше. Как всякая жена, она чутьем знала, что других женщин у него нет, хотя для мусульманина это не было бы зазорным. Мария, наверное, права. Но она, Джазибе, просто женщина, ей не по силам искать счастья для всех. Ей бы сделать счастливым его одного, Бедреддина.

Исмаил подошел к отцу с поклоном. Сел напротив. Шейх о чем-то спрашивал. Мальчик отвечал. Почтительно, испуганно. Джазибе подумалось: трудно быть сыном знаменитого мудрого отца.

Лицо Бедреддина осветила редкая улыбка. Он положил руку на плечо сыну. И сердце Джазибе зашлось от любви к этим двоим, мужчине и мальчику. От страха за них, таких маленьких среди бездушной бескрайней пустыни.

Воистину смертного страха натерпелась она, когда шейх Ахлати отправил Бедреддина в самую пасть лютого хищника, в логово Железного Хромца. Ловила каждый намек, каждое слово, расспрашивала Марию, нет ли вестей с Востока. Вести были одна страшней другой. Мало кто возвращался от Тимура подобру-поздорову. Джазибе молилась пять раз в день, но боялась даже в мыслях просить за мужа: грешница она. Вседержитель может наказать ее, причинив вред любимому. «Ты получишь все, чего хочешь, когда перестанешь хотеть». А она больше своей жизни хотела, чтобы жил он.

Но, пожалуй, всего трудней дались ей последние часы. Вернувшись в Каир, Бедреддин не заглянул домой, явился прямо к шейху. Джазибе приготовилась к встрече, принялась ждать. Текли часы, солнце удлинило тени. Замерли голоса улицы. А она все ждала, вздрагивая при каждом шорохе: чудились его шаги.

Вечером пришла Мария. Джазибе с плачем кинулась ей на шею. Мария гладила сестру по волосам, рассказывала о празднестве, которое устроили мюриды в честь ее мужа, о том, как встретил его шейх, с которым они сейчас ведут беседу.

Зажгли свечи. Принаряженный Исмаил заснул над Священным писанием, за которое усадила его Джазибе. Бедреддина все не было. Если бы не Мария, она бы не вынесла этого.

Когда стало совсем темно, раздался стук дверного молоточка. Во двор быстрым шагом вошел Касым из Фейюма. Мария поднялась ему навстречу.

— Где мевляна Бедреддин?

— В обители, госпожа. Готовится начать эрбаин… Вместе с шейхом. Попросил только дозволенья прежде повидаться с сыном. Шейх прислал меня за ним.

Еще сорок дней после всего, что было, не видеть его лица, не слышать его голоса, не обонять запаха его! Джазибе закусила руку, чтобы не закричать.

Мария вскинулась орлицей:

— Нет, не Исмаил, а я пойду с тобой!

Какими бесчувственными глупцами бывают в своей одержимости мужчины, даже такие мудрые, просветленные!

Джазибе не знала, как удалось сестре убедить шейха Ахлати. Но Бедреддин пришел. Один день и две ночи провели они вместе. То были самые счастливые, самые горестные для нее часы, по крайней мере так думалось ей теперь, у засыпанного колодца посреди Синайской пустыни. Счастливые потому, что с обновленной страстью вкушали они радость полузабытой полноты телесной и душевной гармонии, добытой годами совместной жизни, что притерли их друг к другу, как в венецианских сосудах для благовоний притерта к горлышку пробка. Когда понимаешь каждое движение другого и знаешь, чем на него ответить. А горестными эти часы были оттого, что со своей далекой родины Бедреддин привез нечто отчуждавшее его, что он не хотел или не мог с ней разделить. Жесткое, как камень, не растворимое ни страстью, ни нежностью. Ей предстояло самой увидеть, самой понять то, что увидел и понял Бедреддин, чтобы разделить с ним и это. Она готова была следовать за ним, куда он прикажет, впервые в жизни и, наверное, навсегда расставшись с сестрой, которой она, грешница, стольким обязана. Джазибе не жалела об этом. Напротив, пожелай он, рассталась бы с сыном, да простит ее Аллах, ибо не было больше для нее жизни без этого человека, как не может быть жизни для части тела без целого.

Бедреддин услышал ее мысли. Поглядел в ее сторону долгим взглядом. Улыбнулся, но не светло, а как-то виновато. И Джазибе поняла: он любит ее.


И опять мерно звенели колокольцы. Снова катились навстречу неподвижные волны бескрайнего песчаного моря, не давая глазу ни на чем-то остановиться. Море и пустыня оставляют человека наедине с самим собой, каждому показывают его самого.

Да, он был виноват. Перед родителями, чьи седины ничем не утешил. Перед поруганной родиной, которой ничем не помог. Перед своей Джазибе, чья любовь его обратила на путь. Перед шейхом Ахлати, чей зарок исполнить он не сумел…

Бедреддин увидел лицо Ахлати, услышал его голос: «Десница Подателя Благ подносит мне смертную чашу. Настала пора крылья сердца расправить, чтобы лететь к Извечному Свету. Ты, зеница ока моего, должен занять мое место, когда я уйду, ибо нет здесь, кроме тебя, достойных его. И да пребудет в тебе после меня тайна Посланника Истины». Глаза Ахлати смотрели на Бедреддина, но взор был устремлен в бесконечную даль, будто видел он то, что не видно никому. Словно сам он был уже не здесь.

Утром отправился шейх на пятничный намаз в мечеть Ибн Тулуна. Растянулся во весь свой огромный рост на-каменных плитах просторного, как площадь, двора старинной каирской мечети среди толп молящихся. И не поднялся больше.

Его принесли на руках. Когда у ложа его собрались мюриды, Ахлати спросил, кого хотели бы они избрать главою общины, ибо час его пробил. Зная желание шейха, лицемерно отвечали они, что признают водителем в пути и хранителем тайн любого, на кого учитель укажет, но коль он их спросил, то лучшего, чем румелиец Бедреддин Махмуд, они не желают. И тогда шейх объявил им свою волю. И поклялись они подчиниться, повиноваться во всем Бедреддину.

Скоро забыли они о клятве своей. Наверное, предвидел Ахлати и это, но в тот миг вздох облегченья вырвался из его груди: он исполнил свой последний долг на земле. Шейх глянул на Бедреддина и молвил с горькой улыбкой:

— Эй, Мансур румелийской земли! Ты душу отдашь ради друга! — Глаза его наполнились влагой. Две слезы скатились к усам.

Оцепенев, стоял Бедреддин, потрясенный словами шейха, что равняли его с великим Подвижником Истины Халладжи Мансуром, преданным жестокой казни за бессмертное слово свое: «Ан аль хак!» — «Я есмь истина!» Стоял, сложив на груди руки в знак повиновения и покорности, не в силах выговорить ни слова.

И умирающий принялся его утешать. Дескать, не печалься, исполнится срок, и ты окажешь честь своей родине. От твоего светильника озарится совиная тьма, объявшая румелийские земли…

Шейх затих. Его губы какое-то время еще шевелились. И дух его отлетел.

Щепкой среди океана, песчинкой в пустыне мира, ребенком, потерянным на жизненном базаре, ощутил себя Бедреддин. Окаменев, глядел в лицо покинувшего его учителя, становившееся все торжественней, все отрешенней.

И тогда пришли к Бедреддину слова Юнуса Эмре:

Я — зерно самокатного жемчуга, что затеряно средь океана.

Я — ничтожная капля воды, что вместила в себя океан.

В газели старейшины турецких ашиков пелось о волне, скрывающей в себе все тайны моря, о Халладжи Мансуре, о мире единства, где слились возлюбленная и влюбленный, Лейли и Меджнун, об ашике, который пришел в мир опьяненным любовью и опьяненным уходит, повешенный голым на локоне друга.

Это тело бедовое сроду зовется Юнусом.

Но если о сущности спросишь — я всем султанам султан.

Когда прозвучали в нем последние строки, волна благодарности захлестнула Бедреддина. Благодарности к учителю, который самою смертью своей освободил его от последней преграды.

Отныне Бедреддин стоял во главе каравана, идущего сквозь тысячелетия, и должен был сам прокладывать путь.


ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ Мнимости | Спящие пробудитесь | cледующая глава