home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню



III

Бедреддин спустился вниз, откинул полог и остановился пораженный. Приветствуемое птичьими голосами, всходило солнце. На цветниках алели первые тюльпаны. Прямо перед входом в обитель, словно кувшин прохлады, стоял клен, шевеля молодыми пятипалыми листьями.

Давно не вкушал Бедреддин всей душою величья восхода. Не любовался совершенством отдельно стоящего дерева. Не вдыхал полной грудью девственной чистоты весеннего утра. Больше года, пожалуй. С той поры, как стал верховным судьей. Все его время занимали государев совет, назначенья, фетвы, уроки в медресе, беседы с мюридами, а главное — книга, два тома, которые он писал десять месяцев каждую ночь. Торопился. Кадиям, коими он назначил по всей Румелии своих единомышленников, учеников отца и своих собственных, требовалось надежное руководство. Он назвал книгу «Джами ул-фусулейн», то есть «Собрание разделов». Она и в самом деле, как было задумано, вышла собранием законоположений по всем разделам шариата, дополненным его собственными замечаниями и соображениями. «Право на собственное мнение возникает у судьи, если оно основано на истине. Слепое повторение толкований и приговоров, данных авторитетами, противоречит духу религиозного закона». Он улыбнулся, представив себе, с каким лицом будут читать эти строки богословы и законники, коим память заменяла ум. Впрочем, бог с ними со всеми. Сегодня, когда поставлена точка и последние страницы отданы переписчикам, он не желает о них думать. Он имеет сегодня право перевести дух и вкусить наконец от красоты мира, без которой, он чувствовал, начинает задыхаться.

Захотелось, как в детстве в отчем саду, лечь на спину, раскинуть руки и глядеть в бездонную синеву, ни о чем не заботясь. Но верховный судья мог ли себе это позволить? Он подстелил полы халата и сел, поджав ноги, под кленом прямо на песок.

С ветки на тоненькой нитке спускался паук. Зацепил конец паутины за куст. Поднялся по ней вверх, опустился на новой нитке, закрепил ее под углом к первой.

Песок заскрипел под чьими-то шагами.

— Вам письмо, учитель.

Голос управителя Бёрклюдже Мустафы. Значит, дело срочное. Бедреддин поднял руку — потом, мол. И продолжал наблюдать за пауком, который плел свои тенета.

Муравьи, суетясь, тащили но песку зеленую гусеницу. Черные, как монахи, скворцы важно вышагивали по траве. Переворачивали клювом каждый лежащий лист.

Мир был прекрасен, гармоничен. Но не благостен, а полон жизни, борьбы, перемен.

Он сидел не шевелясь, покуда солнце не поднялось над стеной обительского сада.


«Глашатай добра, суть душ, бесценный учитель, столп правосудия…» Ясно — письмо из Сереза от кадия Фудаила, старого отцовского выученика. Сколько раз просил: пишите без кудрей. Не может. Видно, не представляет себе власти без велеречивости. А потому, что писать просто — искусство, не всем доступное.

Благопожелания Бедреддин опустил: суть! «После того как, следуя повелениям столпа правосудия, ничтожный слуга его в Серезе стал прилагать одну и ту же мерку закона к беям и воинам, мастеровым и земледельцам-райатам, простой люд не нахвалится новым порядком. Дескать, не было такого на памяти нашей и наших отцов, чтобы бей, затеяв тяжбу с райатом, оказался виноват перед кадием».

Известие было приятным, но не новым. После знаменитого суда, учиненного Акшемседдином, которого Бедреддин назначил кадием в Визе, подобные вести поступали со всех концов.

Указом государя всем беям повелевалось из собранной с черного люда десятины внести в казну вдвое больше, чем обычно, да еще взять на свое попечение сирых и увечных.

Визенский воевода Кара Синан-бей, известный любитель широко пожить, не преминул переложить свои протори на райатов. Бёрклюдже Мустафа предложил: послать во все визенские деревни дервишей, дабы они уговорили крестьян не платить ни дирхема сверх положенной шариатом десятины и обратились с жалобой к кадию. А там уж дело будет за Акшемседдином.

На том и порешили. И чуть было не просчитались. Крестьяне были убеждены: бить челом кадию на своего бея мог лишь тот, кто решился ума. Уперлись, и хоть кол на голове теши. Едва нашли одного переселенца из Анатолии по имени Ильяс, — много их бежало в Румелию за соленые воды в годину Тимурова нашествия, — который согласился подать жалобу. Скорей всего, потому, что был он родом из Гёньюка, то есть приходился кадию Акшемседдину земляком. Понадеялся: не даст, мол, земляка сжить со свету.

Собирали его на тяжбу, как на войну. Набили хурджин харчем. Женщины рыдали в голос. Лили пред ним воду на дорогу, чтобы вернулся живым. Мужчины увязались провожать чуть не всей деревней. Со всей округи сбежались крестьяне поглядеть, как один из них будет судиться с беем. Кара Синан-бей, конечно, на суд не пришел. Прислал своего откупщика.

Акшемседдин вынес разбирательство из присутствия прямо на площадь. И проговорил: «Поскольку земля принадлежит Аллаху, а управляется государем, то, значит, новые подати, помимо установленных шариатом, может назначать только повелитель. Государь своим фирманом увеличил долю, которую бей обязан внести в казну. Это дело государя и бея, его раба. Свободные райаты к сему отношения не имеют. То же касается и содержания сирых да убогих».

Акшемседдин тем самым объявил приказание Кара Синана-бея и его сборщиков незаконным и повелел вернуть Ильясу и всем крестьянам, мастеровым и торговцам все, взысканное с них сверх десятины.

Удар был столь неожидан, что Кара Синан-бей вместе со своим дружком Бурак-беем вгорячах прискакал в столицу, бросился прямо к визирю Ибрагиму-паше. Так, мол, и так, припадаем к твоим стопам, надобно поспешать, покуда выученики свихнувшегося дервиша, которого государь по молодости своей посадил кадиаскером, не дозволили черни разнуздаться вконец.

Визирь выждал случай и пожаловался государю от имени всех беев на самоуправство кадиев Бедреддина. Мехмед Челеби грозно свел брови: «Наш кадиаскер повинуется велениям Аллаха и никому не позволит преступать законы шариата. Мы сами просили его об этом!»

Беи прикусили языки.

«…Властитель Сереза Эвренос-бей, — продолжал читать Бедреддин, — сказавшийся государю — да продлит Аллах его дни! — немощным и слепым, созвал на охоту пятерых сыновей, многих беев и воевод. После чего вашему слуге, рабу божьему Фудаилу, стали чиниться препятствия, о коих подробно расскажет Столпу Правосудия и Опоре Шариата податель сего послания…»

Бедреддин вскинул глаза на Бёрклюдже, дожидавшегося его повелений. Бёрклюдже пожал плечами.

— Говорит, велено сказать только вам, учитель.

— Зови!

Вошедший удивил даже отучившегося удивляться чему-либо Бедреддина. То был греческий монах в черной рясе, перепоясанный веревкой. Лицо, заросшее седой бородой, затенял черный клобук. Смиренно склонившись до земли, монах приложил руку к груди и приветствовал его по-гречески:

— Да хранит тебя Господь, шейх Бедреддин Махмуд!

Что-то давно забытое почудилось Бедреддину в словах, в голосе монаха.

— Что поручил тебе кадий Фудаил, святой отец?

— Опора правосудия в Серезе, кадий Фудаил, приказал на словах передать тебе, что сыновья Эвреноса-бея, возвратив незаконно взысканное с райатов-мусульман, отказались возвратить его христианам. Опора правосудия в Серезе послал своего субаши со стражниками, чтобы принудить бейских отпрысков к повиновенью. Но тот вернулся ни с чем: на полдороге встретила его дружина во главе с самим Эвреносом-беем…

— Слепым и немощным?

— Зрячим и здоровым.

— Надеюсь, этим исчерпываются скверные вести, которые поручил передать кадий Сереза?

— К несчастью, нет, ваше преосвященство.

— Что еще?

— Дозвольте по порядку. Последний месяц стоящий перед вами раб божий имел своим местопребыванием столицу Византии. По срочной надобности потребовалось мне снестись с единоверцами, что обретаются в Бурсе, где правит на престоле брат государя вашего Мехмед Челеби. Покинув Константинополь, я переехал через воды босфорские и продолжил свой путь верхом. Заночевал в Гебзе. Вышел утром на улицу и носом к носу столкнулся с давним своим приятелем, выгнанным за пьянство из семинарии. «Ба! Какими судьбами? Такую встречу надо обмыть!» Вытащил он флягу — выпил. Вытащил другую — осушил. Стой, говорю, иначе не успею узнать: ты по-прежнему в чернецах ходишь? Или как? Низко, говорит, ты меня ставишь, приятель! Мы теперь при самом архимандрите монастыря святого Николая, знаешь, что неподалеку от Эдирнских ворот? В протодьяконах состоим. А сюда, говорю, как попал? Приложил палец к губам: «Тсс! Большая тайна». Видишь две повозки? Одна — нашего архимандрита, другая, что синим бархатом обита, — заступника кадия Бурсы Хаджи Иваза. Сами сидят у местного кадия Фазлуллаха, договариваются. Избави господи, говорю, твой архимандрит часом басурманам не продался? Смеется. Вижу, говорит, ты совсем от мира отстал, ничего не ведаешь. Наклонился к уху моему. Письмо, говорит, привезли здешнему султану османскому Мехмеду Челеби от самого императора Мануила. Какое письмо? Ишь, говорит, хитер, так и скажи ему сразу петушиное слово: зачем, куда, почему. Покочевряжился эдак и говорит: «Поверь моему слову, недолго вашему бешеному Мусе всех нас в страхе держать, ей-ей недолго». Тут я не выдержал и зря, конечно. Муса Челеби, говорю, вашего императора в страхе держит. Потому как отобрал у него все города от Стримона до Варны, что отдал покойный брат его султан Сулейман, лишь бы ему пить да гулять не мешали. Муса Челеби обложил Константинополь, требует дани, которую при его отце Баязиде платили. Вот и трясется твой Мануил. А крестьяне наши, что во Фракии, говорю, что в Болгарии за Мусу Челеби горой. Даром, говорят, что басурманской веры, а хвост прищемил и своим беям и нашим господам. Вот так-то! От этих слов мой знакомец побледнел. Простите за грубое слово, ваше преосвященство, чуть в штаны не напустил. И онемел, точно рыба. Уж я и высмеивал его, и стыдил. Стал ты, говорю, страшлив, пугаешься друзей, с которыми рубашкой менялся, клялся в братстве на том и на этом свете…

При этих словах Бедреддин быстро подошел к монаху. Откинул с его головы капюшон и притянул к себе.

— Брат Димос! Что ж ты раньше не сказался?.. Мустафа! Ты накормил, напоил гостя с дороги?

— Не беспокойся, твой управитель со всем управился… А что раньше не сказался, не гневайся… Больно чин у тебя высок… Да и времени минуло сколько!

Бедреддин, не спуская с него глаз, усадил рядом.

— Ох, много! Из Бурсы вы уехали, сразу после казни Элисайоса?.. Значит, тридцать, нет, ровно тридцать три года прошло. Ох, много, брат Димос!

По седой бороде Димоса одна за другой скатывались крупные, как градины, слезы. Он не стыдился их, не вытирал. И тоже неотрывно глядел Бедреддину в лицо.

— Георгис Гемистас, наш Платон, жив ли, здоров ли?

— Слава Господу, здоров наш учитель. Обретается в Мистре…

— Слышал я… Тому уж порядком лет… Будто задумал он в одной вере соединить иудеев, христиан, мусульман. Правда ли?

— Святая правда, ваше преосвященство.

— Не преосвященство я тебе, Димос, а как был братом, так и остался.

— Не только задумал учитель в одну веру соединить, но и к делу приступил, собрал общину, брат Бедреддин. По ее надобности попал я в Константинополь. И в Бурсу ездил…

Бедреддин просиял.

— Значит, Платон — с нами! — Увидел вопрос в глазах Мустафы. Пояснил: — С нами каждый, кто объединяет людей! А уж Георгис Гемистас… — Обернулся к монаху: — Нет, брат Димос, ты сам не знаешь, какую весть нам принес!

— Как не знать?! Стал бы я иначе с пьянчужкой растабарывать, кинулся бы искать судно, чтоб весть вам доставить?!

— Я не о том, брат Димос, — о вашей общине… А весть из Гебзе мы тебе не забудем!

— И я, брат Бедреддин, тоже не пьянчужка какой-нибудь, не клятвопреступник, чтобы позабыть, как вы кинулись тогда спасать наставника нашего…

— Что толку помнить, Димос? — отозвался Бедреддин. — Не спасли ведь…

— А это уж как суждено! Разве уверен я, что моя весть спасет Мусу Челеби?

Помолчали. Мысли Бедреддина вернулись к известию, принесенному Димосом. А тот о своем думал: как с годами по-иному ценятся друзья. В юности легко сходишься, легко расстаешься. Мнится, все еще будет — удача, знакомства и дружба, умнее, надежней, чем нынешняя. А жизнь проживешь и видишь — ничего драгоценней обретенного в молодости у тебя и нет. Молодость, она — судьбоносна.

— Ты помнишь Фазлуллаха, что ныне кадием в Гебзе? — спросил он. Увидел: Бедреддин безуспешно напрягает память. Подсказал: — Ну, тот, что на диспуте, после которого мы познакомились, громче всех кричал против христиан с иудеями. Востроносый такой, махонький…

Бедреддин вспомнил. Низкорослый молодой мулла. Личико с ложку. Нос — что у дятла клюв. Зато бороденка, расчесанная по волоску, крашена хной. И ходил с важностью старца, будто сверстники приходились ему правнуками и он с трудом вспоминал их при встрече. На диспутах поначалу выкрикивал из толпы обидные для иноверцев слова, зная, что ему не могут ответить тем же. Осмелев, сам стал выходить в круг. Уличал иудеев в ритуальном убийстве христианских детей, христиан — в многобожии, тех и других вместе — в коварном намеренье овладеть женами правоверных. Силу логики подменял крепостью голосовых связок. И беспрестанно оглядывался: заметило ли начальство — кадий, муфтий, видные богословы — его усердие. Выслуживался. Но времена стояли веротерпимые. Султан Баязид, женившись на сербиянке Оливере, разрешил ей молиться по своему обряду прямо во дворце. И старый кадий Махмуд Коджа-эфенди Фазлуллаха не замечал. Зато теперь, когда Фазлуллах выслужился, он готов был целоваться да миловаться с теми самыми иноверцами, которых поносил.

Бедреддин представил себе: седой, брюзгливый Фазлуллах, словно старая сводня перед опочивальней, стоит перед дверью, за которой свершается тайный союз между повелителем правоверных Мехмедом Челеби и императором иноверцев Мануйлов. И острое чувство тревоги овладело им. Он встал.

— Мне пора во дворец. Пошли людей во все концы, Мустафа. Пусть будут начеку. Вооружат райатов, ахи. Удвоят стражу в крепостях. И займись нашим гостем. Посвяти в наши дела. Устрой поудобней.

— Не прогневайся, брат, — сказал Димос. — Мне сегодня в путь. Учитель ждет меня в Мистре.

Бедреддин подошел к нему. Приблизил лицо.

— Спасибо тебе за все, брат Димос. Может, больше и не увидимся. Передай наше почтенье, любовь и привет Георгису Гемистасу, брату нашему на том и на этом свете.


предыдущая глава | Спящие пробудитесь | cледующая глава