home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


I

Спящие пробудитесь

Белобородый старик с длинным лошадиным лицом склонился над низким столиком. Ноги в шерстяных горской вязки чулках, чорабах, и кривоносых туфлях поджаты под себя. Тростниковое перо, калам, летает по белой самаркандской бумаге. Периоды получаются длинные, приходится прерывать их на полуслове и макать калам в золотую квадратную чернильницу.

За долгую жизнь так и не овладел он искусством профессиональных писцов набирать ровно столько чернил, чтобы все они сбежали с калама в тот миг, когда надо поставить последнюю точку. А ведь от этого зависели красота и внятность письма. У него же строки горбатились, буквы налезали одна на другую. Как все думающие люди, он не придавал привычно округлые формы уже известным мыслям, а едва успевал поспешать за теми, что приходили ему в голову, и оттого почерк у него стал маловразумителен особливо теперь, на склоне лет.

Старость такая часть жизни, когда времени совсем нет. И он спешил, боясь, что отпущенного ему судьбой уединения не хватит, дабы изложить выводы, к коим он пришел за десятилетия трудов и размышлений, и опровергнуть заблуждения, коим предавался купно со многими ныне славными мужами в молодости своей.

Шестьдесят с лишним лет назад родители нарекли его именем Джеляледдин, это значит «Величие Веры». Люди присовокупили к этому имени еще одно — Хызыр. Так звали пророка, который, по преданию, обрел бессмертие и в решающий миг приходит на помощь праведникам. Что до него, то он не справлялся, праведники они или нет, у тех, кого спасал от смерти, исцелял от недугов, а таких на его веку набралось немало. Была среди них и любимейшая невольница египетского султана Баркука.

Султан, хоть и был низкороден, за годы, проведенные при дворе, пышном и развратном, сделался знатоком оружья, каменьев и лошадей, а заодно и великим ценителем женских прелестей. Его любимица, купленная девочкой на том же самом крымском базаре в Кафе, где некогда приобрели самого Баркука, была, по слухам, столь хороша, что оправдывала затасканное поэтами сравнение красавицы с луной. Ее лицо, клятвенно утверждали мамки и евнухи, излучало явственный свет.

Так оно было или нет, Джеляледдину убедиться не довелось. Султан скорей смирился бы со смертью любимой наложницы — на то воля божья, — чем с мыслью, что ее лицо видел посторонний. Джеляледдин определил, чем она больна, по выставленной из-за занавеси горячей детской руке. Искусство распознавания болезней по биению жилок на запястье перешло к нему по длинной цепочке учителей от лекарей самих Фангфуров — Сыновей Неба, что правили в стране Китай.

За исцеление султанской любимицы попросил он в награду не мешок золота и не поместье, а возможность врачевать в больнице Бимаристани Миср. В ту пору он еще верил в возможность исцеленья людских недугов. Здесь, в главной больнице Каира, в должности старшего лекаря и пристало к нему как имя собственное сперва употреблявшееся в шутку прозвище Хызыр.

Прошло время, прежде чем он убедился: болезни тела зависят от состояния духа, а состояние духа связано с телесным здоровьем, что объясняется двойственностью человеческой природы. Да, он научился лечить, но лишь последствия недугов, а не их причины. Корни болезней но большей части таились в противоречии между образом жизни и устремлениями души, велениями совести. Устранить это противоречие было не во власти лекарей. Большинство людей не могло изменить своей жизни, те же, кто располагал для этого средствами, исцелившись, немедленно возвращались к жизни, которая привела их к болезни, ибо она обеспечивала и богатство, и возможность наслаждения благами. Понадобилась четверть века, чтобы прийти к пониманию бессмысленности врачевания, и он предался иным наукам — толкованию Корана, богословию, логике. Когда Айдыноглу Мехмед-бей, прослышав о его трудах, прислал ему приглашение, он с охотой покинул Каир и вернулся в родные края, хотя там его давно уже некому было ждать. Впрочем, сие обстоятельство он счел за благо — никто не станет ему докучать в его последнем уединении, и, быть может, успеет он завершить книгу жизни своей. В отличие от тезки, пророка Хызыра, бессмертия он не обрел и знал, как знает врач, что годы его сочтены: ведь он тоже вел жизнь, противную устремлениям души, что оставило на его теле свои следы.

Луч предзакатного осеннего солнца скользнул по бумаге, залил багрянцем ниши в стене напротив, доверху заставленные книгами. Писанные на языках арабском и фарсидском, тюркском, греческом и латинском в свитках, в кожаных, парчовых и деревянных переплетах с медными, костяными и серебряными застежками, книги громоздились на полках, лежали на полу и столах.

Обителью своего последнего уединения Джеляледдин Хызыр мысленно именовал бейское книгохранилище в городке Бирги, что стоит в четырнадцати фарсахах от Айдына. Хранилище с одной стороны примыкало к бейскому дому — конаку, с другой — к дому, предоставленному в распоряжение ученого. И было сложено, как, впрочем, добрая доля домов в городке, из древних камней, обтесанных больше тысячи лет назад. Их привезли сюда из развалин неподалеку, которые, если верить свидетельству древних хроник, были некогда цветущим лидийским городком Хюпаэпа.

Нынешний османский государь Мехмед Челеби за изменнический союз с хромым Тимуром лишил айдынских беев их отчего удела и определил в кормление их потомкам Бирги с окрестными деревнями при условии, что этот городок, отделенный от мира с трех сторон горными кручами Боздага, а с четвертой — речкой Биргичай, станет местом их постоянного пребывания.

Джеляледдин потянулся каламом к чернильнице и застыл с протянутой рукой: перед ним собственной персоной стоял Айдыноглу Мехмед-бей. В расписных чувяках из мягкой кожи, в простом халате с прямыми, без закруглений, полами, который он любил носить дома, среди своих.

Старый ученый зажмурился — не привиделось ли. Но то был действительно сам Мехмед-бей. Вот что значит старость — не услышать его возвращения, не заметить прихода…

Мехмед-бей глядел на своего собеседника, с коим любил коротать долгие зимние вечера, и улыбка играла на его обветренном моложавом лице. Был он явно доволен: то ли привезенными новостями, то ли тем, что походка у него столь же легка, как в юности, раз Джеляледдин Хызыр не услышал его.

Ученый отложил калам и поднялся навстречу:

— С благополучным возвращением, бей!

Бей ответствовал старику легким поклоном. Широким жестом указал на софу между нишами. Усадил собеседника, сам сел рядом. Слуги заложили им за спину подушки. Мальчишка принес горячий салеп в фаянсовых мисках, который пришелся весьма кстати, — ученый застыл, сидя над рукописью, а по разрумянившемуся от сырого осеннего ветра лицу Мехмеда-бея было видно, что он только-только успел отряхнуть дорожную пыль и переодеться. Лучшего средства от случайной простуды, чем салеп, Джеляледдин знал по долгому опыту, вряд ли можно сыскать.

Управившись с обжигавшим губы напитком, бей хлопнул в ладоши. Мальчик унес украшенные синим растительным орнаментом миски. Все слуги по приказу бея удалились. Предстоящая беседа не предназначалась для их ушей.

— Вам ведомо, мой высокочтимый друг, что безумец Джунайд, объявивший себя повелителем Измира, Айдына и Манисы, успел взыскать со всей округи дань, а войска османов, разбившие его дружины, потоптали поля и почистили последние сусеки. Известно, одну овцу дважды в год не стригут, и, когда новый османский наместник потребовал ежегодную дань, я решил не трогать своих крестьян. Собрал что мог от себя и отправил. Немного — всего пять повозок с зерном, с десяток коней и полторы сотни баранов… Я ждал гнева султанского наместника, но надеялся, что он сменит его на милость, и, прихватив для верности кису с сотней алтынов из своей и без того опустевшей казны, отправился к нему в Измир… Наместник, однако, небрежно кинул кису своему казначею, а мне принялся выговаривать: дескать, не к лицу бею скупиться, когда речь идет о повелении государя ислама, коему-де лучше ведомо, с кого и когда взимать дань. Вера, мол, требует не слов, а дела. Я стою себе, как положено, скрестив руки на груди в знак покорности государю, и, может, стерпел бы. Только зря он веру затронул, — сердце у меня вскипело. Сами посудите, оборотень, сменивший имя, что дал ему отец, царь болгарский Шишман, предав веру своих предков, взялся учить, как надобно исполнять долг перед государем ислама, меня, бея в десятом колене, чьи предки встали под знамя ислама не из страха за свою шкуру, а по доброй воле, и не позавчера, а пять веков назад!..

Брови у Мехмеда-бея сошлись на переносице. Краска залила лоб и шею при воспоминании о пережитом унижении. Переждав немного, он продолжал рассказ, и мало-помалу прежняя улыбка заиграла на его губах.

— Ввел бы он меня в грех, но слава Аллаху — не попустил. Как только наместник умолк, чтоб перевести дух, к нему подскочил субаши, зашептал ему на ухо, и забыл он про меня и про все на свете. А когда пришел в себя, то немедля отпустил меня с миром. Да и остальных тоже. Известное дело, прежде чем важная новость станет всеобщим достоянием, эмир должен ее обмозговать, посоветоваться с кадием. Но я-то знал, что за весть принес субаши…

Мехмед-бей огладил редкую русую бороду. Вынул из-за пояса четки и, перебирая янтарные бусины, пояснил:

— Когда, выехав из Бирги, мы стали спускаться в долину Малого Мендереса, то на другой стороне реки, возле деревни Даббей, заметили дымы. Двумя столбами они вздымались прямо в небо и только в вышине под напором ветра с горных вершин ломались и лохматились, наподобие огромных конских хвостов. Мне подумалось было, что горит деревня. Но один из моих людей, оттуда родом, определил: горят общинные токи. Я знал, что крестьяне Даббея и иных деревень в долине не уплатили десятину османскому наместнику, сами-де не чаяли прокормиться после того, как выплатили подати Джунайду-бею. И вот пожар на току. Когда мы приблизились к реке, я спешился для привала и послал двоих людей на ту сторону. Вернулись они, и даббейский бухнулся мне в ноги:

«Спаси, бей, жертвой твоей буду! Помоги землякам!»

Вот что они узнали. На рассвете в деревню явился сборщик налогов с полусотней стражников под командой помощника субаши. Увидел на току два бурта хлеба: «Забрать!» Вышел староста: «Не губите! Зерно семенное. Все помрем с голоду!» Да кто его стал слушать?! Стукнули по шее, старик упал. Крестьяне, однако, встали стеной: «Не дадим, и все тут!» Стражники обнажили сабли, стали лупить плашмя по чем попало, не разбираясь, дети там, жены или старики. В этот миг-де и вспыхнули соломенные навесы над буртами. Сборщик все стал валить на крестьян. А те божатся, будто видели, как стражники закинули на крыши горящие тряпки… Я полагаю, не врут: легко ли предать огню плоды своих трудов? Короче, субаши схватил старосту и дюжину зачинщиков, связал их одной веревкой и под охраной повел в город. Староста моему слуге; из Даббея родом, тестем приходился. Вот он и повалился мне в ноги, прося о заступничестве. Но, во-первых, сами они виноваты — как-никак осмелились перечить государевым слугам. А во-вторых, деревня-то теперь уже не моя, а османская, я им уже не судья. Впрочем, обещал: «Постараюсь. Посмотрим!»

Мехмед-бей умолк, поглядел в лицо собеседнику, будто ожидал вопроса или одобрения. Но Джеляледдин, внимательно следивший за рассказом, понимал: главное — впереди. Происшествием, подобным тому, что случилось в деревне Даббей, османского наместника поразить было бы трудно. И Мехмед-бей, помолчав, продолжил:

— Мы пришпорили коней, чтоб настичь стражников и схваченных крестьян. Может, удастся умаслить субаши, чтоб отпустил старосту, покуда не представил он его на суд кадия. Без остановки проскакали Одемиш, проскочили ущелье Деребаши, миновали скалы Мехметдага. Вы те места хорошо знаете, у самого города Тире, возле шестиарочного каменного моста Хюсайн-ага, что же мы видим? Валяются по обочинам убитые стражники. У кого голова проломлена, у кого горло перерезано. Кой-кто еще дышит, значит, резня случилась совсем недавно. Гляжу, один сидит, прислонившись спиной к насыпи. Возле него второй — правая рука висит, левой поит напарника водой из тыквочки. Я подъехал поближе.

«Помогай Аллах, служивые. Что тут стряслось?»

«Сам видишь, бей, побили нас».

«А где помощник субаши?»

«Вон его тулово при дороге. А голова к реке откатилась. И десятник рядом. Посечены…»

«Кем?»

«Ежели б знать! Налетели, как ангелы смерти. Одни из-под моста, другие из-за деревьев. Тех, кто за сабли успел схватиться, — побили. Кто лапы задрал — оружие отобрали и отпустили».

«А вы чего не ушли?»

«Я бы ушел, да у напарника, сам видишь, бей, ноги перебиты. Не оставлять же одного?»

«Как это, ноги?»

«Не по правилам они дрались: кто с косой, кто с дубиной. А главарь их — в белой одежде из одного куска, с бритой головой. Правой руки нету, кривой ятаган — в левой держит, а троих бойцов стоит. Здоровенный такой, голос — что из бочки. Так будет со всеми, орет, кто покусится на братьев наших, кто пойдет против законов божеских и человеческих. Передайте, говорит, вашим беям и десятникам. А сами больше не попадайтесь — в другой раз живьем не уйдете! Напарник мой — они его за мертвяка приняли — слышал, как между собой называли они главаря своего Доганом…»

Стражник с перебитыми ногами проговорил натужно:

«Еще поминали они… между собой… какого-то шейха или дервиша… Баба Султана… Нет, Деде Султана… Вы уж не обессудьте, бей хороший, прикажите скорей прислать повозку».

«А деревенские где же?»

«Их с собой увезли…»

«И старосту?»

«Его стращали: несдобровать, мол, тебе. Ступай-ка и ты с нами. Но он ни в какую: „На Коране поклянусь перед кадием. А не то решат, что мы с вами в сговор вошли, и спалят нашу деревню. Я свое прожил, а двум смертям не бывать“.»

Я уразумел, — продолжал Мехмед-бей, — с какой вестью припал субаши к уху османского наместника. Но все же обратной дорогой не мог взять в толк: неужто не видел он на своем веку бунтов да разбойных нападений, что от такого известия вытаращил глаза да разинул рот. А когда понял, что его поразило, удивился не меньше наместника. Вижу, и вы, мой ученый друг, поражены. Ведь не разбойники то были, а дервиши, и притом не каландары какие-нибудь да торлаки, вином и гашишем оглушенные, — от тех всего ждать можно, — а какого-то неведомого нам толка.

— Вы, очевидно, правы, мой бей, — ответствовал Джеляледдин Хызыр. — И все-таки я не могу поверить, что после всех расправ и при сельджуках, и при османах, учиненных над мятежным деде или баба, как именуют у нас в народе дервишеских шейхов, кто-нибудь из них снова осмелится поднять бунт.

— Вот и мне не верилось. Но сейчас вы сможете сами убедиться. — С этими словами Мехмед-бей вышел.

Ученый встал с софы и нервно заходил из угла в угол. Сколько пролилось крови за последние годы на многострадальной земле его родины, и вот снова бунты, пожарища. Да будет ли сему предел, праведный боже?..

Полог откинулся, и, пропустив вперед старого толстого муллу, вошел Мехмед-бей, представил его:

— Старый друг нашего дома, имам Шерафеддин! Прошу любить и жаловать!

Мулла поклонился ученому. Сложил на груди руки и обернулся к бею:

— Точней сказать, верный слуга у порога вашего, да будет над ним благословение господа!

— Имам Шерафеддин, — продолжал тем временем Мехмед-бей, — при моем покойном батюшке был кадием в Тире, а ныне состоит мюдеррисом в тамошнем медресе. Когда на обратном пути из Измира мы прискакали в Тире, то на главной площади перед мечетью Яхши-бея увидели высоченный столб, а на столбе висельника. Язык вывалился, глаза вылезли, лицо синее. Один из моих людей с трудом опознал в покойнике своего тестя, старосту деревни Даббей. Поскольку я лично просил кадия рассудить старосту по закону, но милостиво, такой оборот его милосердия разгневал меня. Никому еще не удавалось безнаказанно швырнуть бейское слово себе под ноги, точно солому для подтирки. Я прямо так и сказал кадию. Тот воздел руки: Аллах, мол, свидетель, его приговор был высшей из возможных милостей. Бунтовщика по закону-де не вешать, а сажать на кол или четвертовать следует. Тем более когда бунт против власти сочетается с бунтом против веры. Если мне, мол, его слов недостаточно, я могу удостовериться, — тут он протянул мне бумагу, — под приговором стоят еще две печатки. Одна из них принадлежит имаму Хаджи Шерафеддину, что служил кадием при моем покойном батюшке…

Мехмед-бей обернулся к имаму:

— Ты, кажется, передохнул с дороги? Коли так, поведай нашему высокочтимому другу все, что рассказал мне.

Он указал Шерафеддину на сиденье перед столом. Сам же сел на мягкую софу, усадил рядом Джеляледдина. Имам устроился поудобнее. Воздел ладони на уровень лица, точно собрался творить молитву, и тонким голосом, громко, будто не два слушателя, а целая толпа внимала ему, начал свой рассказ:

— Нынешний кадий Мюбаризеддин — да смилостивится над ним Аллах! — по самонадеянности и невежеству своему содеял немало глупостей — да простится мне сие резкое слово! И потому, когда служка прибежал в медресе и уведомил, что он призывает меня к себе, я поначалу удивился. Как всякий скудоум, он обыкновенно считал, что обойдется своим умом. С чего это нынче приспела ему нужда во мне? Но потом уразумел: стало быть, дело серьезное, раз без истинно ученого суждения — да позволено мне будет приложить сие к себе самому — не обойтись. Когда ознакомили меня с сутью, то понял я, что не ошибся. Сели мы на возвышение. Кадий — посредине, муфтий — по правую руку, я по левую. Привели старосту деревни Даббей, ткнули в спину. Упал он в ноги к нам.

— Не губите! Сполна рассчитались мы с Джунайдом-беем!

— А с государем османским рассчитываться не надо?

— Нам все едино — с беем ли, с государем. Только с одного барана дважды шкуру не спустишь. Таковы законы божеские. Явите милость, господин наш кадий, опора справедливости!

— Откуда тебе, дубина, знать про божеские законы, коли ты слова божьего разобрать не можешь?! Расскажи лучше, как сговорились вы с разбойной шайкой погубить слуг государевых и кто у них там верховодит.

Староста снова ниц повалился. Борода от страху трясется.

— Не губите. И так всей деревней побираться придется…

Пустил притворную слезу по седой бороде своей, а невдогад ему, что мне все ведомо. В прошлом году, когда по воле Аллаха земля принесла плоды и сборщики пошли по деревням, прискакал ко мне в превеликой тревоге слуга одного из учеников моих, что состоит имамом в долине Малого Мендереса. Появился-де в деревне Авунджук непотребный дервиш. Смущает простые крестьянские души. Дескать, султаны и беи, — да простит меня Аллах, что я в вашем присутствии вынужден повторить богомерзкие слова его! — мол, беи да султаны — бездельники и насильники, хотят превратить свободных мусульман в рабов, чтобы трудились они за один только харч. По велению божьему земля-де принадлежит тем, кто ее обрабатывает, а плоды ее — тем, кто их добыл потом своим. Ежели, мол, бей хочет взять свой пай, пусть потрудится с вами от зари до зари. Мало того, призывает сей супостат хитрости и бунта, прикинувшийся божьим человеком, встретить стражников и сборщиков вилами да топорами, косами да серпами…

Шерафеддин умолк, словно не мог совладать с возмущением. В его облике, особливо в манере прятать глаза за полуприкрытыми веками, почудилось старому ученому нечто знакомое, но давным-давно забытое. Меж тем тот продолжал:

— Старейшины Авунджука пытались усовестить поганого подстрекателя, говоря, что бея сделал беем Аллах, пожаловал ему земли и повелел множеству людей работать на него. Дескать, они боятся Аллаха и страшатся за будущее, где каждому воздастся по заслугам: притеснителю за притеснения, а смиренному за смирение. Раз так повелел Аллах, он, мол, за это и спросит… На это недостойный милости лжец им отвечал: «Господь создал людей свободными и равными. И Джунайд-бей был бы таким, как все рабы и слуги, если б не сподобился хитростью жениться на одной из внучек Умура-бея». Старики не знали, как им быть, что ответить. Вот ученик мой для укрепления правой веры и призывал меня самого, дабы повергнуть ниц лжедервиша, чей дух исполнен подлости и возмущения… Словом, через два дня прибыл я в деревню Авунджук и в надежде на божью помощь призвал к себе для принародного вразумления сего сына тьмы и исчадие зла. Он явился, но не один, а с приспешниками, и среди них, как положено совратителю, пребывали две соблазненные им бабенки с бесстыдно открытыми лицами, — пальчики оближешь!

При этих словах Джеляледдин Хызыр наконец понял: перед ним знакомец юности, один из соучеников по медресе, лентяй и чревоугодник Пальчики Оближешь. То было его любимое присловие, вскоре ставшее прозвищем, которое начисто вытеснило из памяти однокашников настоящее имя. Сорок с лишним лет назад, когда они расстались, то был смазливый, худой, вечно голодный мулленок. Теперь он походил не то на гаремного евнуха, не то на перекормленную старую бабу. Толстый живот, шаром выпирающий из черного джуббе, белое как бумага лицо с набрякшими подглазниками и обвислыми щеками выдавали большого любителя плотских утех. В юности, когда лицо, как душа, гладко и податливо, не просто угадать, что кроется за ним. Время, однако, кладет неизгладимые следы, по которым, как по писаному, можно прочесть прожитую жизнь. Не оттого ли старики бывают или отвратительны или — увы, таких меньшинство! — божественно красивы?

На какое-то время ученый отвлекся от рассказа имама. Когда он снова услышал его, тот говорил:

— Сейчас, вразумляю, они здесь работают, чтоб завтра спокойно вкушать блаженство в раю. Слова Аллаха повелевают рабам его трудиться, исполнять долг. Мост, ведущий в райские кущи, — тоньше волоса, острей сабельного лезвия. Тем, кто изменил своему долгу, его не перейти, — сорвутся в геенну огненную и будут там гореть веки вечные. Так повелел Аллах, говорю. Вижу по лицам: страх обуял людей от слова моего, согласного с божьим. Тут пес бешеный возьми да и прерви меня. Голос у него, что из бочки, — не перекричать. Как пошел, как пошел поносить да богохульствовать — не то что повторить, слушать подобные речи великий грех, прости меня Господи и помилуй! Народ замер от страха. Будь на его месте кто другой, тотчас разразил бы его гром или удар хватил, а этому хоть что! Тут только сообразил я: сей лжедервиш состоит в связи с шайтаном, гореть ему в вечном пламени! Ясное дело, поскорей надобно удалиться от скверны. Да не тут-то было. Девки его, точно развратные ведьмы самого дьявола, схватили меня за полу, невзирая на сан и возраст, завертели, закружили с визгом и хохотом. Кто-то из приспешников сатаны принялся толстой палкой дубасить меня по чем попало. Не вступись за меня деревенские старики, не сносить бы мне головы.

Рассказчик глянул на Джеляледдина Хызыра:

— Вы, досточтимый улем, можете теперь спросить меня, как спросил мой благодетель Мехмед-бей: что, дескать, общего между этой историей и казненным старостой Даббея? А вот что. Когда субаши со стражниками по моему приказу нагрянули в деревню Авунджук, сей дьявольской ящерицы, конечно, и след простыл, но, если верить деревенским, уползла она в сторону Даббея. Теперь я вас спрошу: случайно ли через год именно крестьяне сей деревни воспротивились сборщикам десятины, как наущал их супостат хитрости и бунта? Далее: предводитель шайки, отбивший крестьян возле моста Хюсайн-ага и лишивший жизни помощника субаши, был похож на лжедервиша, с коим я беседовал год назад, как два листа одного дерева. Правда, на лжедервише тогда была обычная серая власяница, а на предводителе разбойников — белая, сшитая из одного куска одежа. Но здоровенный детина, лицо обрито и волосы тоже, голос глухой, словно из бочки, а главное, как ни прятал он руки, успел я приметить: вместо правой кисти у него культя…

— Вы полагаете, что ваш дервиш и вожак разбойников одно и то же лицо?

— Вашей светлости дарована Аллахом счастливая способность мгновенно приходить к заключениям, пальчики оближешь! — отозвался не без иронии, однако с почтительным поклоном мулла Шерафеддин. — Вот нынешний наш кадий — да будет нам ним милость божья! — долго не мог взять в ум, к чему клонится мой рассказ, и сообразить, что бунтовщики Даббея и лжедервиш Доган — да поглотит его геенна огненная! — заодно. Окончательно его убедили лишь слова старосты Даббея про законы божеские. Они точь-в-точь совпадали с угрозой, коей отпавший от бога сквернавец пытался застращать слуг государевых: дескать, так будет со всеми, кто покусится на наших деревенских братьев и пойдет, мол, против законов божеских…

— Почему же тогда староста сам не ушел с ними? — спросил Мехмед-бей.

— Для отвода глаз, мой бей. Готов был принести себя в жертву, лишь бы обвести вокруг пальца защитников шариата и избавить деревню от наказания. И преуспел бы, если б Всеблагой и Всемогущий не надоумил кадия призвать на помощь вашего покорного слугу. Мы донесли в Измир. Я полагаю, что в Даббей наместником государя османов будет направлено войско. Теперь, надеюсь, и вам, досточтимый, ясно: виселица была для старосты наилегчайшей карой…

Довольный впечатлением, которое произвел его рассказ, Пальчики Оближешь умолк и, чтобы скрыть торжествующий блеск в глазах, опустил их долу. Джеляледдин Хызыр, уже решивший было признать давешнего однокашника, вдруг передумал. Чересчур мерзким показался весь облик старого муллы, его хвастовство, ненависть к сопернику-кадию. Чтобы выставиться умнее и ученей других, Пальчики Оближешь не погнушается повесить невинного, ни за что ни про что сжечь деревню. Одно было не ясно: как решился Пальчики Оближешь пренебречь просьбой Айдыноглу Мехмед-бея, коему обязан был многими милостями, в том числе доходным местом мюдерриса, которое получил после изгнания с поста кадия в Тире.

Выдержав паузу, старый мулла продолжал:

— По неизреченной милости господней мне открылось и еще кое-что. Давно полнится наш бейлик слухами о некоем провидце, ему-де ведомы все законы божеские и человеческие. Черный невежественный люд зовет его султаном шейхов или деде. Не этого ль Деде Султана поминали между собой у шестиарочного моста душегубцы? Как только мне пришла сия мысль, наказал верным людям, кто помнит меня еще кадием, выведать, кто таков и где скрывается сей деде. Мне донесли: обителью себе избрал он горные пещеры неподалеку от Айдына. А скрывается под именем Деде Султана сын здешнего крестьянина Гюмлю, бывший десятник азанов, известный под прозвищем Бёрклюдже.

— Постой, постой! — воскликнул Мехмед-бей. — Не тот ли это Бёрклюдже Мустафа, что служил управляющим при шейхе Бедреддине каднаскере, который нынешним султаном сослан в Изник?

— Он самый, мой благодетель!

— Если твои слова справедливы, — задумчиво продолжал Мехмед-бей, — это может означать, что началось возмущенье всей земли против Османов. — В его голосе зазвенело с трудом сдерживаемое ликование. Любое несчастье османских государей для бывшего айдынского бея было светлым праздником. Радость его, однако, тут же сменилась гневом. — Как же ты посмел не сказать мне об этом, Хаджи Шерафеддин?

«Потому и не сказал, — подумалось Хызыру, — что продался более сильному хозяину и хотел показать ему свое искусство».

Шерафеддин смиренно сложил руки на груди.

— Ты человек, сам ведаешь, гневливый мой господин. От милости до нелюбья у тебя один шаг. Можешь сгоряча сделать его не в ту сторону. Раб у дверей твоих, я счел за лучшее сказать тебе не в Тире, а здесь, в присутствии ученейшего и мудрейшего Джеляледдина Хызыра, ибо мне достоверно известно, что долгие годы он близко знал опального ныне шейха. Кому, как не ему, рассудить: мог ли последний подвигнуть на столь страшное злодеяние ближайшего из своих споспешников. А если мог, то против султана османов ли только направлены злоумышления их? Вспомните, лжедервиш говорил: султаны-де и беи — все едино, — да простится мне повторение слов, извергнутых гнусными устами! — грабители-де они и насильники…

Не меняя учтивой позы, Пальчики Оближешь нагло уставился в лицо ученому. Во взгляде его светилось торжество: поглядим, как ты выкрутишься. «Вовсе ты не так прост, как кажешься, сделавший хитрость и коварство своим ремеслом!» — подумалось Хызыру.

— Я действительно имел честь близко знать шейха Бедреддина Махмуда, сына кадия Симавне, — сказал он вслух. — Это один из образованнейших и глубочайших умов времени. Такой ученый, я убежден, не может впасть в грех самонадеянности, ибо понимает: мир зависит не от него и всякое действие рождает противодействие… Но прежде надобно, конечно, разузнать, проверить.

— Во всяком случае, мои деревни меня не беспокоят, — прервал его Айдыноглу Мехмед-бей. — У меня люди исправно вносят десятину и прочие оброки.

В его голосе вновь зазвучало злорадство: дескать, не страшит нас то, что пугает османов. Ученый подошел к нему поближе и, понизив голос, настоятельно повторил:

— Прежде чем предпринимать любой шаг, надобно все разузнать и проверить, мой высокородный друг. — Он помолчал. — Шейх Бедреддин, каким я его помню, на подобное не мог бы решиться… — «Ну, а если кто и мог, то только он, Бедреддин Махмуд», — неожиданно подумалось ему. Но этого он вслух не произнес.


ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ С нами истина! | Спящие пробудитесь | cледующая глава