home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню





III

Небо украсилось звездами, они роились и мерцали во влажном воздухе. Шурша волной и поскрипывая блоками, две малые хиосские ладьи, переваливаясь с носа на корму, шли наперерез Млечному Пути, их паруса на фоне Великой Звездной дороги казались черными.

От Хиоса отошли, как только береговые скалы с прилепившейся к ним отвесной стеной монастыря Турлоти превратились в сплошную тень. Расчет был таков: проскочить незаметно меж островов Инусе и Гони, обогнуть с севера поворотный мыс Карабурун, высадить неподалеку на полуострове спутников и отдать до рассвета груз, а потом как ни в чем не бывало продолжить путь на Фокею. В этой единственной на материке крепости, остававшейся в руках генуэзцев, им предстояло выгрузить партию квасцов. По договоренности с наместником крепости, патрицием Джиованни Адорно, вместе с квасцами, добытыми на копях близ Фокеи, арендовавшихся у османов, их грузили здесь на большие суда и отправляли в Италию.

Огней на шлюпах не зажигали. Остерегались пиратов — венецианцев и рыцарей-иоаннитов с Родоса. Да и генуэзский наместник Хиоса не гладил по головке, когда приставали к материку без его ведома, — глаза и уши у него были за каждой скалой.

Абдуселям расположился рядом с кормчим на мягких овечьих шкурах. Но ни плавная убаюкивающая волна, ни чистое небо не могли унять его тревоги. Даром что родился он на морском берегу, в Эносе, а молодость провел на эгейских островах, — море он недолюбливал, верней, не доверял ему. Кто мог предвидеть, что оно выкинет, тем более ночью? Даже самое смирное, ласковое на вид, как Эгейское. Не будь монастырский келарь столь оглядчив, ни за что не отправился бы на остров сам, а послал кого-нибудь из младших мюридов. Но келарь уперся: хочу-де повидаться со своим старым знакомцем, ничего-де от меня не получите, доколь своими глазами не увижу, что Амвросий с вамп.

Амвросием нарекли Абдуселяма при постриженье. На острове не знали, что он принял ислам, и потому продолжали звать прежним монашеским именем.

Упорство келаря вызвало подозрения: не ловушка ли? Но Димитри, ближайший друг Абдуселяма, вместе с коим десять лет назад во время пребывания на Хиосе шейха Бедреддина пришли они к нему, чтобы стать его учениками, поручился за келаря как за самого себя. Ничего не поделаешь, воинская справа и провизия нужны были позарез. Пришлось, дабы ублажить келаря, самому отправиться на Хиос.

Задней стеной монастырю служила скала, а опорой — тридцатиметровая кладка из белого камня, внутри которой была проложена ведущая к кельям лестница. Задохнувшись, с бьющимся где-то у горла сердцем одолел Абдуселям при свете факелов сотни раз считанные сто пятьдесят ступеней. Со ржавым скрипом отворились большие кованые двери. Ключари склонились перед прибывшими. Не будь Абдуселям предупрежден, что келарь их встретит у дверей, он, наверное, не узнал бы прежнего моложавого послушника в старом монахе с жидкой бороденкой на желтоватом лице. Зато келарь узнал бы Амвросия где угодно: белое лицо его изрезали морщины, голубые глаза выцвели, но изменился он мало. Младшим обычно кажется, что старики не меняются.

Покуда послушники на веревке, пропущенной через блок, спускали вниз добро, предназначенное Абдуселяму и его друзьям, келарь пригласил его с Димитри к себе.

Монастырские кельи походили на стрижиные гнезда в отвесной скале. Не составляла исключения и келарская, что помещалась во втором ряду над белокаменной кладкой. Из ее окна были видны только синее-синее море и такое же синее-синее небо, две сливающиеся друг с другом бесконечности.

За годы, минувшие с их последней встречи, столько всего случилось, что беседа не клеилась, покуда келарь не взял быка за рога.

— Благое дело затеяли, на радость Иисусу Христу! Только вот головы ваши, думаю, ежли на железной шее, то уцелеют, пожалуй.

— Сколько ни живи, а помирать надо, — без улыбки ответил Абдуселям.

— Так-то оно так. Однако венецианцы и наши генуэзские правители за ваши головы, знай они, что в них варится, могли бы содрать неплохой куш с османов. Ваше счастье, что латиняне сами меж собой нынче не разберутся. Слыхали небось, что у них многопапие…

— То есть схизма?

— Вот-вот. Три папы — Бенедикт, Григорий и Иоанн — вознамерились сесть на святой престол. А Вселенский собор в Констанце вот уже целый год не решит, кто из этой святой троицы меньший негодяй.

— Про трех пап мы слыхали, келарь, — отозвался Абдуселям. — Но вот такого порока, как святотатство, я прежде за тобой не замечал.

— Твоя правда, Амвросий, — сокрушился келарь. — Да простит меня Пречистая Дева; латиняне хоть кого до греха доведут. Настоятель наш сказывал: папа отлучил от церкви, а собор повелел сжечь на костре проповедника Яна из Гусицы. За что, спросите? За то, что винил он иерархов в корыстности, почитал грехом отпущенье грехов за деньги да звал возвернуться к первозаветам Писания. Тот же самый собор за мерзостнейшие богохульства, гнуснейшие пороки и преступления низложил папу, который отлучил Яна из Гусицы от церкви. Однако не сжег бывшего папу, а всего лишь отобрал у него печатку да перстень. Такова справедливость у латинян!

— Не любишь ты их, братец келарь!

— Не любишь? Выслушайте тогда еще три правдивые истории. Первая случилась лет тридцать назад в богемском городе Бреславле. Декан соборного капитула, дабы обойти стеснительные уставы о городских и цеховых пошлинах, тайком провез в город бочек пятьдесят чужеземного пива. Магистрат о сем пронюхал, бочки с пивом как контрабанду отнял да запер. Что же богобоязненные отцы веры? А вот что: взяли и отлучили от церкви весь город. Такова у латинян цена веры!.. Скажете: дело давнее. Ладно, возьмем наше время. И доднесь правит в городе Милане герцог Иоанн-Мария. Круглые сутки стерегут его огромные аглицкие кобели по прозванью булл-доги, что значит «быкопсы». С детских лет любимое занятие его сиятельства — глядеть, как эти быкопсы рвут живых людей. Для пущей свирепости их кормят только человечьим мясом. Отдал им на растерзание герцог и членов своей собственной фамилии Висконти. Однажды псы разорвали у ребенка на глазах его отца, мальчика, однако, не тронули, столь прекрасен и невинен он был. Герцог оказался свирепей своих псов: повелел перерезать мальчику горло. Таково христианское человеколюбие латинян! Меж тем не перестают они попрекать турок кровожадностью… Вы здесь не чужие, слыхали сами, наверное, как сладко распевают генуэзские певцы о любви своих кавалеров к дамам? Ну, о праве первой брачной ночи, о поясе верности, то есть железах, коими оковывают сии нежные кавалеры чресла своих дам, отправляясь в поход, вы без меня знаете. Но вот о подвиге венгерского короля Карля Роберта вряд ли осведомлены. Пожаловал к нему в гости как-то принц польский. Увидел дочь вельможи Фелициана Цаха и воспылал к ней нечистой страстью. С помощью королевы остался с девушкой наедине и надругался над нею. Отец девушки, не помня себя, ворвался в зал, обнажил саблю, ранил королеву, оцарапал короля и был прикончен телохранителями. Христианнейший король Венгрии тут же распорядился: истребить все семейство Цахов от стариков до младенцев, а обесчещенной девушке отрезать нос, отрубить руки и возить по городам и селам. Такова великодушная рыцарственность латинян! Что не мешает им блажить на весь белый свет о рабстве женщин, о насильях над ними у неверных мусульман.

— Да уж не принял ли ты часом мусульманства, келарь?

— Нет, брат Димитри, не принял. Но, придись выбирать, стал бы скорее турком и мусульманином, чем генуэзцем да католиком. И не один я. Почитай, половина наших православных греков. Видишь ли, у турок хоть стыдятся несправедливости, а наши правители, что венецианцы, что генуэзцы, если мог ты взять да не взял, оттого что не хотел преступить через кровь или через совесть свою, сочтут тебя дураком, и только. В твою ли бытность, брат Амвросий, взял наш остров на откуп торговый дом Маона? Значит, помнишь, сто двадцать тысяч дукатов внесли они в казну Генуи и стали у нас хозяевами. При тебе, однако, цветочки были, ныне ягодки пошли. Позапрошлый год надумали поставить здоровенного каменотеса в квасцовые копи. Целый день без передыха рубил, а писари считали: пятнадцать телег нарубил. Вот Маона и говорит: столько, мол, каждый работник теперь должен ежедень нарубать. Еже-день, повторяю, а не единожды, как тот каменотес. Не вырубил — получай половинную плату. То же содеяли со сборщиками фисташковой смолы. У работников дети с голоду пухнут, придут просить взаймы — пожалуйста! Только через полгода вместо одного дуката давай три, будто на терновниках наших не шипы, а монеты золотые родятся, хотят сам-шесть собирать, не меньше. Скучное стало житье на Хиосе. А им лишь бы сорвать поскорей, а там хоть трава не расти… Что это я, однако? Да простит меня Пресвятая Дева, говорил ведь, доведут латиняне до греха. Так и вышло: потчую вас разговорами, от коих ком в горле встанет. Симон! Куда ты запропастился? Неси, что заготовлено!

Послушник Симон словно того и ждал: вынес два полных кувшина да шар овечьего сыра. Келарь своей рукой разлил вино по чашам. Абдуселям с Димитри благопристойно разбавили вино водой из другого кувшина. Келарь глянул на них с укоризной.

— Хоть сегодня радости ради не портьте нашего хиосского вина. Подобного в мире не сыщешь — еще римляне знали.

— Стар я стал, келарь, чтоб, точно варвар, пить неразбавленное. Да и дело к трезвости понуждает. А вкус хиосского вина, не бойся, я и так распробую.

Абдуселям взял чашу, вдохнул аромат вина, но не пригубил, а, будто спохватившись, поставил на место.

— Ты вот, келарь, много порассказал о гнусодеяниях и безбожье латинян. А я мог бы тебе не меньше поведать о кровожадности да бесчестье и православных, и мусульман. Попомни, как ромейские императоры ослепляли своих детей, как православные воеводы казнили горожан турецкими ятаганами да таскали за лошадьми. Как османский султан Баязид прикончил своего брата Якуба, а Тимур, когда венецианцы попробовали отбить у него Смирну, обстрелял их галеры отсеченными головами пленников. И это правда. Однако ты упустил: кто и чего ради вершит такое?

— Просвети!

— Я тебе скажу: папы да короли, беи да герцоги, султаны да церковные иерархи. Власти и денег ради. Пререкаться, кто из них добрее, будет не умней, чем спорить, какой дьявол лучше — синий или черный. Одолеть дьявола — вот в чем сила!

— Но ведь сказано: власть от бога.

— Справедливая. Неправедная — от дьявола. И стоит она на разделенье людей ради овладенья богатством. Праведная — объединяет, ее оружие — вера да Истина. Оружье неправедной — ложь, насилие да страх.

— Значит, не видал я до сей поры праведной власти. Вера и та людей разделяет.

— Посмотри как следует в Писание. Там сказано! Господь создал землю для Адама и Евы. Все мы их дети, их наследники. Стало быть, земля и ее блага принадлежат по праву не беям и господам, а всем без разделения на веры и сословия. Вот что затемнили отцы вер нынешних. Просветить сердца светом Истины и явился Деде Султан.

— Отобрать, значит, землю у беев… А кому отдать?

— Никому, братец келарь, — не вытерпел Димитри. — Я же толковал тебе: хотим не поменяться местами с насильниками, а вовсе насилие упразднить…

— Считай, устроить царство божие не на том, а на этом свете?

— Считай так, коли хочешь.

— Не бывало такого, неслыханно!..

— Стало быть, услышишь!

Келарь снял с головы клобук, поставил его рядом с собой. Поправил на темени мурмолку. Почесал в затылке.

— Знаю, брат Амвросий, что ты ради истины до корня дойдешь. Но и вслед тебе не поверил бы я в этого Деде Султана, если б давно не полнился мой слух чудными речами. Живет тут в пещере один критский монах-отшельник. Многомудрые беседы ведет кой с кем. Бог, мол, един, и все веры, что стоят на Писании, должны быть едины. Разнятся они друг от друга не более, дескать, чем ветви одного древа. Я, человек православный в десятом колене, само собой верую в Пресвятую Троицу. А монах тот критский, прости меня Иисусе, домысливает, что Пресвятая Троица и тройственность вер — иудейской, христианской, мусульманской — всего лишь ипостаси одной истинной веры в Единого. Так, мол, доведал его учитель, знатный богослов, пребывающий в Морее в городе Мистре…

— По имени Георгис Гемистас, не так ли, келарь? — продолжил за него Абдуселям.

Келарь округлил глаза.

— Явил ты чудо ясновидения, отец Амвросии… Или знаешь монаха-то?

— Монаха не знаю. И чуда никакого не явил. Про Георгиса Гемистаса слышал я от своего учителя шейха Бедреддина.

— Не тот ли это шейх, что лет десять тому вершил у нас божественные пляски да спорил с учеными иерархами?

— Он самый.

— И шейх согласен с Гемистасом?

Димитри встревоженно глянул на Абдуселяма. Скажет или нет, что Деде Султан тоже ученик Бедреддина?

— Разве пошел бы я против своего наставника, келарь? — ответил Абдуселям. И только.

Димитри успокоился. Нельзя было связывать Деде Султана с Бедреддином, доколе последний находился в руках султана, никак нельзя. Пронюхай о сем Моана, продала бы османам голову шейха с немалым барышом.

Келарь сорвал с темени мурмолку, хлопнул ею оземь.

— Эх, голова моя плешивая, пропадай вместе с вашими! Вечером иду с вами. Место на ладьях найдется…

— Надень-ка клобук свой, келарь, — строго сказал Абдуселям. — Не ровен час, послушники узрят тебя в непотребном виде. За доверье и слово — низкий тебе поклон. Но покуда ты нам нужнее здесь, чем в Карабуруне. Равно как брат наш Димитри. От него и узнаешь, что делать дальше. — Абдуселям дунул в усы. — А теперь не грех и нашей вере причаститься. Выпьем же, келарь, хиосского вина!

Он пригубил чашу, закрыл глаза, вкушая аромат. Протянул руку за сыром.

Запах овечьего сыра, вкус густого хиосского вина перенесли его в те времена, когда звали его не Абдуселямом, как нарек его Бедреддин, и не Амвросием, как назвал его при постриженье настоятель, а именем, данным ему родителем, — Никос. Позади их белокаменного домишки на окраине Эноса, у самого моря, стоял старый сарай. В этот сарай с бьющимся сердцем пробрался тринадцатилетний Никос средь белого дня с твердым намерением вкусить запретного плода, то есть испить вина, что было строго-настрого запрещено отцом. Откупорив тридцативедерную бочку, нацедил большой жбан и выпил его до дна, забился в дальний угол на овечьи шкуры и со страхом стал ждать, что будет. Но страх вскоре улетучился. Блаженно закружилась голова, все вокруг стало ярким, веселым. За рядами винных бочек в проеме ворот висели на жерди в ряднине белые шары созревавшего сыра, источая острый запах кислого овечьего молока. А за ними простиралось голубое, как море, и такое же бездонное небо. И жизнь впереди лежала бездонная, бескрайняя. Со сладкой улыбкой на круглом детском лице уснул Никос, припав щекой к шелковистой овечьей шкуре.

В немыслимой дали исчезло то время, истаяла та жизнь, будто случилась она не в яви, а в похожем на явь сне.

Абдуселям провел ладонями по лицу. Все так же плавно покачивалась под ним устланная мягкими овечьими шкурами палуба, и, шурша волной, поскрипывая блоками, шло вперед к Карабуруну судно. По-прежнему, сливаясь во мгле, лежали вокруг черное море и черное небо.

И снова беспокойство зашевелилось в его душе. Далеко ли ушли? Сколько осталось еще до рассвета?

Он обернулся, поднял лицо на кормчего Анастаса. Держа правило под мышкой, Анастас привалился к борту, его устремленные к звездам глаза поблескивали, точно у кошки, рыжие волосы и короткая бороденка образовали подобие слабого нимба, только не над теменем, как на иконах, а вокруг лица.

Абдуселям помнил Анастаса, можно сказать, мальчишкой. Но уже тогда артель доверяла ему кормило. Потомственный рыбак, он знал на Хиосе, на Лесбосе, на Самосе, на мелких островах и на побережье окрест каждый мысок, любую скалу. Для него не было нежданного ветра, внезапной волны. На каждую выходку стихии, что мнилась Абдуселяму предательской, у Анастаса был точный и скорый ответ. Море манило его, как небо манит к полету птицу, как народные мелодии Ионии — к продолжению песни. Будто не женщина его родила — русалка. На берегу он выглядел сонным, квелым, зато в море походил на жениха, оставшегося наедине с любимой, — разудалый, лихой и одновременно заботливый, осмотрительный.

Анастас заметил поднятое на него лицо и угадал тревогу Абдуселяма.

— Считай, полпути прошли, отец! — успокоил он. — Вон Инусе! Не видишь? Возьми четыре пальца левее носа. Там окоем темнее. Приметил?

Абдуселям не увидел ничего. Но согласно мотнул бородой. Анастасу можно было верить на слово. И не только как моряку. Он был воспитанником Димитри и готов был ради того в огонь и в воду.

Анастас рано осиротел. Отец его был захвачен венецианскими пиратами вместе со всей артелью. Когда весть об этом достигла острова, мать Анастаса, что была на шестом месяце, выкинула мертвого ребенка, а вскоре и сама преставилась. Отец так и не вернулся — сгинул где-то в плену. И Димитри взял парнишку на воспитание, обратил в Бедреддинову веру.

— А где вторая ладья? — спросил Абдуселям.

— Стадий на пять сзади. Кормчий на ней что надо. Просто наша ладья ходчее.

Ветер упал. Паруса завяли, как листья в засуху. Анастас приказал матросам поливать их забортной водой: от старости паруса поредели, кормчий пытался поймать остатки ветра, пока острова Инусе совсем не закрыли от него шлюп.

Вскоре, однако, ветер и вовсе стих. Паруса захлопали, обмякли.

— Спускайте ялик! — приказал кормчий.

Матросы вывалили за борт лодчонку, завели конец и потянули судно на веслах.

На море пал туман. Звезды исчезли. Скрип весел в деревянных штырях долетал откуда-то издалека. Пропало и мерцанье волны, отваливавшей от борта. Только какие-то круглые светящиеся твари, точно морские глаза, вспыхивали время от времени то слева, то справа, да вершина мачты и реи светились тусклым зеленоватым светом, наподобие того, как пробивается сквозь банный пар от висящего под потолком фонаря, и свет этот, казалось, капал, стекая во влажную тьму.

Зябкая дрожь прохватила Абдуселяма. Он закутался в плащ из верблюжьей шерсти, обхватил плечи руками.

Сейчас им только грозы не хватало: известно, мачты так светятся в море обычно перед грозой. Не за себя было боязно — за людей, за груз, что так нужен братьям в Карабуруне.

Люди шли на другой ладье, а груз почти весь был с ними — кипы килимов и овчин, огромные амфоры с отборным зерном, что может храниться годами, два пестрядных мешка — один с бердышами, другой с наручными щитками и поножьями, арбалеты и даже камнемет, правда разобранный, похожий скорее на волокушу. Каким только чудом Димитри с келарем все это раздобыли!

Анастас между тем не выказывал ни малейшего признака беспокойства, будто о тумане и безветрии, о свечении мачты и рей ему было известно заранее.

— Скоро минуем острова Инусе, — сказал кормчий, — и снова поймаем ночной бриз. Он всегда в это время дует с хиосских вершин.

Ну и Анастас! Ясновидец, и только! Будто читал мысли. Впрочем, ясновидение Анастаса было скорей того же самого сорта, что Абдуселям явил келарю, угадав имя Георгиса Гемистаса. Абдуселям любил своего учителя, кормчий любил море, а что есть любовь, как не стремление знать, приблизиться, понять, проникнуть? Только проникновение, дарованное любовью, способно к свершениям, которые непосвященные именуют чудом.

Абдуселям вспомнил о приезде учителя на Хиос десять лет назад. Тогдашний правитель острова был страстным любителем науки о футуруме, то есть будущем, которое, как известно, может быть достоверно установлено, если уметь читать небесные письмена.

Когда услышал он, что мусульманский шейх по имени Бедреддин, прибывший в Смирну с пятьюстами своих последователей, мужчин и женщин, и поднявший на ноги весь город, прославлен еще и звездочтением, то немедля велел призвать к себе митрополита и декана соборного капитула. Ни католический иерарх, ни тем более православный митрополит не смели перечить повелению власти. Тем не менее надобно было найти приличный предлог, дабы просить святых отцов бить челом какому-то басурманину и звать его на остров. Не мог же властитель, в самом деле, прямо сказать, что хочется ему, дескать, потолковать с ним о звездах? Долго ломать голову, однако, не пришлось. В Смирне кой-кто из легковерных ромейцев готов был счесть шейха новоявленным мессией. Значит, заманить его на остров, чтобы в диспуте с мужами христианских церквей разбить его претензии на пророчество, могло считаться вполне богоугодным делом.

Митрополит с деканом выбрали умудренных в общении с невежественными бусурманами и сведущих в арабском языке богословов, которые могли обеспечить успех посольства, однако выразили сомнение, не будет ли приглашение воспринято с недоверием. Дескать, заманивают на Хиос, чтоб там схватить и выручить неплохой куш в качестве выкупа. Поганые в любом действии италийцев склонны, мол, усматривать корысть.

— Возьмите моего сына, — сказал властитель, подумав. — Предложите, чтоб его держали в Смирне заложником, покуда шейх будет у нас.

Митрополит с деканом склонили головы в знак покорности.

Властитель предоставил послам одно из лучших своих судов. Когда оно бросило якорь в порту Смирны, семь святых отцов в парадных одеяниях предстали перед лицом Бедреддина. Во имя Иисуса, Духа Божьего, и Моисея, Слова Божьего, и Мухаммада, Просветителя Мусульманской Общины, просили они оказать честь острову Хиос своим посещением, а его богословам — беседой.

Долго вглядывался в их лица, вслушивался в их неуклюжую арабскую речь Бедреддин. Наконец молвил:

— Хоть веры у нас разные, бог — един!

Слова сии, несомненно, означали согласие. И, склонившись до земли, обрадованные послы выставили вперед длинноволосого мальчика в темном бархатном костюме, белых чулках и тупоносых ботинках с пряжками. Рядом встал монах в черной рясе — не то дядька, не то наставник.

Бедреддин погладил мальчика по мягким вьющимся волосам.

— Не мы даем душу, не мы ее отнимаем. Не нам и меняться ими! Сын властителя вернется на остров вместе с нами, на том же судне.

Сподвижники помрачнели: можно ли доверять латинянам?

Святые отцы с Хиоса были поражены — шейх, видать, не робкого десятка.

А чему было дивиться-то? Понял Бедреддин, слушая послов, вглядываясь в их лица, что не держат они злого умысла. Да и на что он был тогда генуэзцам? Не воин, не бей, а всего лишь один из множества шейхов ислама, может, чуть знаменитей иных, но все едино, коммерция, как латиняне называли торговлю, на его голове была бы убыточной. Больше проторей, чем доходу.

Поскольку погода стояла отменная, путешествие на Хиос представлялось приятной прогулкой. Но когда на выходе из смирненского залива они обогнули поворотный мыс Карабурун, поднялся ветер, крепчавший с каждой минутой. Волна, ударяя в правую скулу судна, перекатывалась через палубу.

Среди спутников Бедреддина было несколько женщин во главе с первой женой шейха. Поднялись шум, крик, суматоха: «Тонем!» Лишь кормчий да шейх сохраняли невозмутимость.

Шейх был опытным морским путешественником. Успел претерпеть и кораблекрушение. А главное, никогда и ничему не уставал учиться. Оглядел невесть откуда набежавшие тучи. Прикинул силу ветра, высоту волны. Расстояние до острова Инусе. И понял: как только они зайдут за остров, волна станет меньше. А, значит, им ничто не грозит, ибо заветрие — скоро.

Шейх воздел руки. Все взоры обратились на него.

— Не бойтесь, — возгласил он, и его услышали, несмотря на шум волны и ветер. — Господь милостив, ничего не случится!

В самом деле — волна улеглась. А вскоре показались и зубчатые башни крепости Хиос, прилепившиеся к ней белокаменные городские домишки. Навстречу судну из синей гладкой гавани вышли лодки, на самой нарядной под бахромчатым навесом восседал сам правитель.

Абдуселям в свиту семи послов не входил. И о чуде, явленном Бедреддином в море, знал по рассказам очевидцев. Причастность к сверхъестественному, способность творить чудеса служили знаком высшего, божественного авторитета. И рассказчики, и сам Абдуселям немедля причислили Бедреддина к лику святых.

Теперь-то Абдуселям знал, что ни в этом видимом мире, ни в ином, то есть духовном, нет ничего сверхъестественного, а есть только непонятое. Самая Абсолютная Истина, как ее ни называй — Богом, Мировой Душой, Аллахом, проявляется, или, как выражались ромейские богословы, эманирует, в естественной природе любой вещи или явления. Но это знание открылось ему много позже. И с помощью учителя.

Всего десять дней пробыл шейх с ближайшими сподвижниками на острове, но эти десять дней, да что там десять дней — один-единственный миг изменил всю жизнь Абдуселями. И не только его. Что говорил шейх о знаках Зодиака, о сочетании звезд, по которым можно определить судьбы людей и народов, Абдуселям не знал. Такие беседы Бедреддин вел с правителем в палатах дворца. Но каждое утро толпы монахов и мирского люда приходили к обширному дворцовому саду в надежде хоть краем глаза взглянуть на мусульманского шейха, коего почитали святым. Среди этих толп были Амвросий с Димитри.

Наконец желание их сбылось: в саду соорудили помост для светских и духовных иерархов, огородили его корабельным канатом.

Когда шейх с мюридами вышли из дворца, Амвросий встретился с ним взглядом. Дрожь пронзила его, столь проникновенным был взор Бедреддина, а скорей всего, так взволнован, напряжен, словно тетива, был сам Амвросий.

Он стоял с Димитри у каната и слышал все. Речи проповедника-латинянина в голове у него не задержались. Помнилось только, что говорил он о Воскресении, наверное, оттого, что недавно минула Пасха. Зато каждое слово шейха падало прямо в душу и переворачивало ее.

— Истинно все, что явлено в Писании, сообщено пророками и праведниками. Ошибки проистекают из ложного понимания сказанного. Для этой вот плоти, — шейх взял себя за руку, — когда распадется она на частицы и элементы, нет и не может быть воскрешения, не соберется она в прежнем облике, пойми, наконец! Воскресенье из мертвых не то, что думают. Возможно, наступит время, когда на свете не останется больше ни одного из людей. Тогда из земли и воды может снова явиться человек и размножиться. Но это иное. Ты говорил, что Иса, или, как вы зовете его, Иисус, не умер, а жив вечно. И ты прав. Ису не зря именуют Духом Божьим — духовное в нем сильнее плотского, а дух не подвластен смерти. Но это не значит, что Иса оживет с бородою своей, с усами, с ногтями, с ладонями, пробитыми на кресте, словом, во плоти своей. Нет! Он жив и грядет как слово из уст, взгляд из глаз, дыхание из груди…

Так говорил потрясенным слушателям своим поздней весной 1405 года на острове Хиос шейх Бедреддин Махмуд, сын кадия города Симавне, и один из писарей тайн записал его слова на бумагу, а потом занес их в книгу бесед Бедреддина «Постиженья», чтоб и мы с вами могли услышать их без малого через шесть столетий.

Абдуселям пришел в себя от толчка. Внезапно поднявшийся ветер, наполнив паруса, рванул судно вперед.

Туман рассеялся. Над головой снова заблистали мириады звезд. Зашлепала, зашипела, засветилась призрачно волна, рассекаемая судном, что, накренившись на левый борт, устремилось к невидимой цели.

Абдуселям лежал на спине с открытыми, уставленными в небо глазами. В скольких тысячах сияющих глаз отражалось той ночью сияние звезд? Быть может, единственное чудо на свете — это способность Истины познавать самое себя, которую она обрела в человеке, таком крохотном среди огромного телесного мира и таком великом, вмещающем в себя целые миры. И сердце старого Бедреддинова сподвижника возгорелось восхищением и любовью к учителю. Неслыханным мужеством надо было обладать, дабы признать бессмертие чем-то вроде знамени, что передают друг другу по очереди сражаемые врагами воины, и принять неизбежность собственной смерти без всякого воскресенья. Да еще сказать об этом вслух!

Звездное небо начало медленно проворачиваться над головой. Абдуселям испуганно оглянулся. Кормчий, навалясь на правило, разворачивал судно по ветру в сторону материка. Волна перестала бить в борт, а принялась поднимать и опускать корму, на которой лежал Абдуселям, будто люльку.

— Прошли траверс Карабуруна, — сказал Анастас, когда судно снова устремилось по ему одному ведомой в море тропе. — До места недолго теперь.

— Кормчий! — позвал с носа впередсмотрящий. — Вижу огонь!

Все глаза обернулись вправо, к невидимому в темноте берегу. Был то случайный огонь? Чужой или условный? Немыслимо тянулось время.

— Наши! — снова послышалось с носа.

Прошло еще несколько мгновений, и Абдуселям тоже увидел, как высоко над окоемом, а значит, где-то на горе, дважды вспыхнул и погас огонь. И после перерыва — снова двойная вспышка. То был знак.


предыдущая глава | Спящие пробудитесь | cледующая глава