home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню



IV

Такой пришла к ним победа. Не крылатой богиней с венком в руке, какой ее изображали язычники, а всамделишной: в поту, в крови, в слезах. Вместе с ночью, укутавшей влажной прохладой горы и лес, мертвых и живых, изувеченных и здоровых.

Как ни рвалась душа подальше от ущелья, заваленного ранеными, трупами людей и животных, ни перейти, ни покинуть его было нельзя. Заказано было до света и бродить по нему: остерегались османских засад и ловушек. Выставили охрану и легли без разбору там, где застала ночь. Сторожко прислушивались к шорохам, шелестам и зыкам ночи, стонущей, взывающей на разных языках, порой улавливая в брани, в жалобах и стонах знакомые голоса.

Звезды, по-весеннему яркие, слали свой белесый свет с темного небосклона. Им навстречу со скал, из теснины, из пересохшего русла, то разгораясь, то затухая, светили пляшущие красно-рыжие языки костров. Пленным османским всадникам в свете звезд мнилась угроза, не дававшая им забыться, хоть до утра уйти от плена и позора. Сдавшимся на милость гулямам позор глаза не ел: то была бейская забота. Их звезды тревожили надеждой и неизвестностью. А в души резвецов Текташа, крестьян Карабуруна, сестер-воительниц Хатче-хатун, ратников Деде Султана бесстрастный свет с небес, завершавший этот длинный, как жизнь, и, как жизнь, краткий день, начавшийся неведением, исполненный трудов и страстей, вселял предчувствие невиданной свободы от страха. Не перед человеком, нет, этот страх они отринули, когда пошли на господ. От страха перед самою Истиной, как бы они про себя ее ни называли — Богом, Аллахом или Судьбой. Она была с ними, отныне это не подлежало сомнению.

На горе у камнемета, привалясь к деревянной станине, глядел в огонь и терзался неискупимой своей виной Скала. Пришло ему на память, как в Тебризе облыжно обвинили его в убийстве, хотя он убитого и в глаза не видел. Просто начальнику ночной стражи надо было явить расторопность, вот и схватили первого попавшегося, благо за чужака некому заступиться. И вовек бы не оправдаться косному на язык Скале, если бы не упросил сотоварищ дать Скале подержать кинжал, что нашли рядом с убитым. «Видите, ваша милость, — сказал тогда Боевой Козел, — не может принадлежать кинжальчик этому человеку, ибо рукоятка короче ладони его, и убить таким кинжалом он не мог». Немало бед хлебнули они вместе, немало городов и земель прошли, сколько гашиша наглотались, людей, что песчинок, повидали в поисках правды-справедливости, прежде чем встретили мюридов Деде Султана. И когда цель близка — пасть от руки какого-то дурака гуляма! Хотел закрыть его, Скалу, от копья щитом, а закрыл самим собой. Эх, Козел, Козел! Аллах свидетель, было же у него мусульманское человеческое имя Муслим. Почитай, никто и не знает его ныне, никто, кроме Скалы!

Он глянул себе под мышку. Спрятав голову ему под руку, как птенец под материнское крыло, дремал Доганчик. Постанывал, дергался во сне. Просыпался и снова задремывал. Снилась ему морская ловитва. Лодку качает, того и гляди черпанет черную воду. Справа от него артельщик, слева Ставро, тянут сети со звездами. Тянут, тянут — и вытянули. А вместо рыбы в сетях безжизненное тело со страшно вывернутым к спине лицом. Смотрит Ставро на собственное тело, как смотрел на него недавно Доганчик. Вот беловолосая голова его, глаза его голубые. Все тут его, а самого нет. Лежит безжизненный телесный болван, а где же сам Ставро? Только что был, и вот нету?!

Доганчик вздрогнул. Открыл глаза, уставился не мигая в огонь. Разум его уткнулся, как в стену, и ни с места.

По другую сторону камнемета, покряхтывая от боли в раненом плече, ворочался Димитри. Мысли его крутились по кругу, словно лошадь, вертящая водяное колесо. Неладно вышло! Положился на дозорных. А те, как увидели, что османцы отбили у наших молодуху гречанку, обо всем на свете запамятовали. И проглядели гулямов, посланных в обход к камнемету… Не уберег он мальчишку.

И дервиш чудной отошел в муках… А все из-за бабского ума недалекого, рассердился вдруг Димитри. Жаль, видите ли, старуху мать, не ушла из деревни вместе со всеми. А мужа своего да джигита туркменского, что из-за нее сложили головы, не жаль?! Впрочем, что взять с женщины? Гюндюз-алп-то куда глядел, когда послал на смерть джигита с греком?!

Тут Димитри устыдился собственного гнева. Чего уж на других валить, коль сам прозевал. Не на смерть, а на спасение посылал их Гюндюз-алп. «Кто воскресил хоть одного человека, все равно что воскресил всех». Слышал эти слова от шейха Бедреддина Димитри. Слышал наверняка и Гюндюз-алп. А знать наперед, что джигит с греком напорются на гулямов, посланных к камнемету, что деревню Балыклыова османцы занять не успеют, а старуха гречанка останется жить, так же как и ее дочь бестолковая, которую отбили дозорные, разве мог Гюндюз-алп или кто другой угадать наперед? Не только сила да уменье решают дело, но еще и удача. На нее же грех было нынче жаловаться.

— Заступитесь за меня, пресвятая дева Мария и пророк Мухаммед! — забормотал он. — Место пребывания погибших за Истину — рай!

Димитри смежил веки и увидел: дервиш, погонщик ослов, сидит рядом с греческим мальчишкой в обильной сени смоковниц и улыбается покойной улыбкой. Журчит ручей, а на той стороне его прохлаждаются в густой тени бука крестьянин из деревни Балыклыова, что скакал за своей женой, и сопровождавший его джигит-туркмен. Пахнет жасмином и розами, слышится тихое пение, подобное монастырскому. Ангелоподобные гурии обносят чашами с вином…

Димитри распахнул глаза. На темном небе по-прежнему мерцали холодные колючие звезды. Костер дымил.

Тут вспомнил Димитри речь учителя, слышанную им вместе с Абдуселямом десять с лишним лет назад на Хиосе: «Слова о воскресении из мертвых имеют вовсе не тот смысл, который вкладывают в него невежды. Ад, рай и все прочее также означают отнюдь не то, что представляется непросвещенному уму. Это понятия мира духовного. Мир духовный, именуемый тем светом, может проявиться, однако, только в мире этом, видимом и осязаемом, ибо мир духовный есть не что иное, как сущность мира видимого». И еще вспомнилось. Читал им мулла Керим недавно книгу шейха Бедреддина «Постижения»: «Ежели и называются гуриями, дворцами и садами совершенные и высокие радости души, вкушаемые познавшими, то лишь потому, что куцым, немощным умам недоступно истинное понимание. Назови им истинную сущность, и они не обратят внимания, предаваясь мирской суете сует, а слова о гуриях и садах распаляют их вожделение, побуждая к трудам ради постижения Истины».

Что же выходит? Если рай и ад лишь иные названия духовных сущностей, которые могут проявиться лишь в мире видимом, то, значит, глупостью были его слова о рае для погибших за веру, равно как видения того света.

И ужаснулся Димитри. Преткнулся его разум, как преткнулся перед тайной смерти ум Доганчика.

А в Карабуруне под теми же звездами мерил шагами темный двор мулла Керим. Городец не спал. Светились окна в домах. В православной часовне горели свечи. Кто-то плакал навзрыд. Звучали женские голоса. Заливались непривычные к ночной суете псы. Из горницы долетало бренчанье струн, приглушенный бас Сату. Бродячий ашик слагал славицу победителям.

Когда гонец от Гюндюза-алпа, прогремев копытами по улочкам Карабуруна, явился с вестью, которой со страхом и упованием ждали все, кто остался в городе, мулла Керим и Абдуселям обнялись.

— Свершилось!

От гонца пахло конским потом, дорожной пылью. Глаза блестели как в лихорадке, на губах накипела смага. Испив воды, он рассказал, хрипя и откашливаясь, как было дело. И тогда узнали они цену, уплаченную за победу в Ореховой теснине.

Будто стрелой пронзило возликовавшую было душу муллы Керима. Чтоб утишить сердечную боль телесным движеньем, обуздать ее мыслью, вышел он в темный двор. Но слова, точно осенняя листва под ветром, прошелестев, унеслись одно за другим. И только пословица возвращалась, повторяясь: «Кровью кровь не смоешь…» Не крови, а справедливости хотели они. Уничтоженья всего, что разделяет людей. Хотели сломать колесо насилия и угнетения… Хотели, хотели… Не только хотели — готовы жизнью своей заплатить… Своей, но не чужой. Неужто каждый шаг к Истине нужно оплачивать кровью? Но не подставлять же было безропотно шею под османский меч, чтобы наземь покатились озаренные Истиной головы?.. Познанье оплачивается жизнью… И кровью. А как ты думал?.. Но справедливость должна быть взвешена на ювелирных, не на дровяных весах… Кровью кровь не смоешь…

Бренчали струны, лаяли псы, светились окна. И сияли звезды над Карабуруном.

Но ни звезды, ни пламя костров не отражались в помутневших глазах османского наместника Сулеймана Шишмановича. Его голова чуть заметно покачивалась на всаженной в землю пике возле Красного ручья.

На эту отсеченную голову то и дело взглядывал Танрывермиш, бывший дружинник айдынского бея, бывший османский гулям, перешедший на сторону Истины. Правильное, чуть продолговатое лицо его можно было бы назвать красивым, если б не ухмылка, искажавшая его, когда ему казалось, что голова наместника кивает в ответ его мыслям.

Четыре года не за страх, за совесть служил Танрывермиш своему бею. Тот ценил его за бесстрашие, за верность, за пригожесть. Но когда увидел Танрывермиш тело своего тестя, старосты деревни Даббей, раскачивавшееся в петле, когда услышал, что бей, коего он на коленях умолял вступиться за свойственника, как ни в чем не бывало принимает у себя, словно дорогого гостя, одного из тех, кто присудил богобоязненного и правдивого старика к позорной казни, — муллу Шерафеддина по прозвищу Пальчики Оближешь, закралось в его сердце презрение. Ни словом, ни делом не пришел Мехмед-бей на помощь крестьянам, когда по слову наместника жгли родную деревню Танрывермиша, предавали мечу ее мужчин и среди них дядьев и братьев дружинника. И тогда одна-единственная страсть завладела его душою. Кровь убиенных взывала к нему каждый день, каждый час. Когда, рискуя головой, разыскивал он в горах удальцов Догана; когда отпрашивался у бея в османское воинство. Когда встречался с людьми Деде Султана — то в лавке сапожника-иудея в Менемоне, то в цирюльне брадобрея-грека в Измире, то возле соборной мечети в Айаслуге. Когда, сговорившись с двумя товарищами, расправился в лесу под Екли с десятниками и увел из османской рати полусотню гулямов. И все это время не дороживший жизнью, не считавшийся с опасностью Танрывермиш дрожал от страха при мысли, что может не увидеть мирскими глазами свершившегося возмездия.

Наконец настал этот час: под носом у отборных сабельных бойцов, защищавших тело наместника, своей рукой отсек он голову погубителя своих братьев, поджигателя отчего крова, ворога, заставившего его женщин лить слезы.

Танрывермиш глянул вверх. Мертвая голова наместника поклонилась ему и — вот чертовщина! — растянула губы в усмешке. И улегшееся было чувство, что терзало его все эти месяцы, снова завладело его сердцем.

Вместе с обозом был захвачен заступник измирского кадия. Им оказался тот самый Хаджи Шерафеддин, что осудил на смерть старосту Даббея.

Танрывермиш кинулся к Деде Султану:

— Отдай мне убийцу деда моих детей!

С дрожью в голосе просил. Все послуги свои перед братьями Истины помянул. Премногие гнусности муллы перечислил. И услышал один ответ:

— Знаю!

— А коли знаешь, — вскричал Танрывермиш, — вручи мне кровника моего. Пусть не придется мне и на праведной земле свое право мечом добывать!

Слезы закипели на его глазах. Пальцы сами собой стиснули рукоять палаша. Верный Костас вышел было из-за спины Деде Султана, но тот, вытянув руку, остановил его.

— Право добывают с горячим сердцем, но с холодной головой! Не зря сказано: гнев — причина всякого зла. Ты обретешь свое право, брат наш Танрывермиш, надобно только, чтоб знали о нем не ты да я, а все наши люди. Может, на этого муллу и у них есть свое право…

Эх, обошел, уговорил его Деде Султан! Мертвец и тот насмехается. Дело без конца — что кобыла без хвоста. Как знать, на чем порешит мир?! Такого срама, чтоб месть настигла их кровника от чужой руки, отцы и деды Танрывермиша никак не допустили бы…

Он вскочил. Снова сел, поджав под себя ноги. Уткнул палаш в землю, положил на рукоять сплетенные пальцы, оперся подбородком и не мигая уставился в огонь. Виделось ему там однажды виденное, слышалось однажды слышанное: языки пламени, пожирающие деревню, грохот падающих балок, вой выведенных в поле женщин, поголовное избиение мужского пола без всякой пощады — от семи до семидесяти…

Подошел воин, бросил в костер охапку свежесрубленного кустарника. Едкий бело-сизый дым скрыл пламя, застил звездное небо. И помстилось Танрывермишу, будто клубы эти окутали особняк Мехмеда-бея в Бирги. Мечутся, задыхаются в дыму сам бей и его дворня, мулла Шерафеддин и старый бейский собеседник, ученый лекарь Хызыр. Хорош Хызыр, отказывающийся врачевать людей! Кому, кроме бея, нужна его ученость? Пусть горит вместе со своими книгами! В них небось одна ложь: бейская польза — людская погибель. Эх, поздно дошел до Танрывермиша смысл поговорки: о воду не опирайся, бею не доверяйся. Зато теперь он знает, как ему поступать! Временем не медля, делом не волоча… Ничего и никого не дожидаясь…

В черных кустах резко крикнула ночная птица. Деде Султан, шагавший от костра к костру, туда и обратно, вздрогнул, остановился. Остановились и следовавшие за ним, как тени, Костас с напарником. Птичий клекот растревожил притихшую было тьму. Снова застонала, зашевелилась она, зашептала молитвы, ругательства.

Мысли Деде Султана вернулись к воеводе пешей османской рати, сбитому из арбалета. Так его и принесли, чуть живого, с торчащей в груди стрелой. Когда стали стягивать зеленые сафьяновые сапоги, он очнулся. Попросил, отходя от света сего, свидания с предводителем. Долго вглядывался в свете пламени костра в лицо Деде Султана, собирал последние силы. Сказал:

— Знал я, что во челе вашей стороны стоит бывалый ратник… Что это ты — не думал.

Как сквозь сон припомнился тут Деде Султану гулям, вместе с которым начинал он, безмозглый, махать саблей в дружине саруханского бея. Двадцать лет прошло, и вот как довелось встретиться!

— Я чуял, — говорил умирающий. — Аллах на вашей стороне… Ты победил, Мустафа!

— Не я победил, а Истина!

Раненый слабо шевельнул рукой: будь, мол, по-твоему. И продолжал:

— Арбу опрокидывает пень, которого не опасаешься. Вот и наместник Шишман… Помни…

Он закашлялся. Кровь хлынула горлом. Вскинул глаза к звездному небу. И затих.

Деде Султан круто отвернулся и пошел прочь. Не мог не пожалеть о добром воине, павшем за неправое дело. Но не хотел, чтоб кто-нибудь прочел на его лице жалость к врагу, когда их собственные мертвецы еще не погребены и многие из пока что живых к утру умрут от ран.

Ему представились один за одним эти люди, днем еще полные движенья, силы. Теперь, изуродованные, лежали их тела под темным небом, застывшие, неправдоподобно окоченелые, словно снулые рыбы, подобные вырезанным из дерева истуканам язычников. А старшина карабурунских рыбаков? Что скажет он ему завтра? Мальчишка был его единственным сыном… Недоглядели они с Гюндюзом-алпом…

Мустафа вдруг отчетливо услышал мысли, одолевавшие его соратников — Абдуселяма, муллу Керима, Димитри, чьи сердца смягчены раздумьем, знанием и тоской. То были отчасти и его собственные мысли.

Некогда, вдосталь намахавшись саблей, он понял слова отца своего Гюмлю: «Упаси тебя Господь от последней победы — над самим собой!» Воткнул меч в землю. Пришел к Бедреддину. Вместе с ним поднялся против бейского насилья.

И вот опять в его руке не посох дервишеский, не чаша для подаяний, а обагренный кровью ятаган. Неужто с насильем можно покончить только насильем?

Видавший на своем веку не одну смерть на поле брани, Бёрклюдже Мустафа впервые почувствовал непомерность тяжести, которая ложится на полководца, если он не желает одерживать самой последней победы — над самим собой, человеком.

Отчаянный хриплый крик донесся из темноты. Ему ответила греческая брань. У костра заворочались тени. Бёрклюдже встал спиной к огню, вглядываясь в ночь. Костры на скале возле камнемета и в лесу между Красным ручьем и тесниной едва светили. Блеклый месяц — рогами вверх — выполз из-за деревьев.

Завтра он скажет: «Павшие за Истину обрели бессмертие, их место — в раю». И их родные утешатся, увидев своих близких вкушающими вечное блаженство в садах среди журчащих водоемов, как следует из прямого смысла священных писаний. Но для Бёрклюдже Мустафы, для ближайших учеников и мюридов Бедреддиновых не было такого утешенья. Раз выучившись читать, нельзя снова стать неграмотным. Так не могли они уже представлять себе райское блаженство в картинах. Для них рай и ад, как для их учителя, служили всего лишь наименованиями сущностей, которые могут явить себя только в этом, то есть видимом, мире. В книге «Постиженья» шейх Бедреддин писал: «В каком-то смысле всякое начало может быть названо этим светом, а конец — тем светом». Рай на том свете есть результат, последствие деяний, память о них на этом свете. Воскресенье в земном облике немыслимо, а значит, и самое бессмертие, как его понимают неразвитые умом, — бессмыслица. Тем, кто пал в Ореховой теснине, жить столько, сколько длится память о них, об их делах. Их бессмертье — в Истине самой…

Заржала лошадь. Протяжно, тоскливо, протестующе. Ей откликнулась другая. Еще одна.

Щемящая жалость к своему бывшему знакомцу — воеводе пешей рати — вновь охватила Бёрклюдже Мустафу. Ведь для того смерть означала не только распадение его телесной формы, но и уничтоженье сущности, что, собственно, и может быть названо адом… О чем хотел он предупредить перед уходом? От чего предостеречь? Наместник-де не принял тебя всерьез и поплатился, смотри не повтори его ошибки? Нет, скорей всего иное. Готовься, в следующий раз все будет по-другому… В следующий раз. Нас станет тогда не две тысячи, а двадцать тысяч, сорок тысяч!.. Бёрклюдже Мустафа представил себе эти тысячи, увидел открывшиеся перед ним дороги, города… «Аллах на вашей стороне!» — вот что было главным из сказанного умершим. Отныне в это поверят все. Для простых умов Истина там, где победа!

Только теперь Бёрклюдже Мустафа осознал, какую власть давала ему победа. И снова вспомнились ему отцовские слова: «Чтоб удержать власть над людьми, надо забыть, что ты сам человек».

Нет, отец, такая власть нам не нужна. Власть истинная — не над людьми, а над их сердцами. Но чем ты привлечешь сердца? Истиной? Надумал! Людям свойственно придавать значение пустякам, а важнейшее считать неважным. Нет, не за истиной, за выгодой, за удачей, за лучшей жизнью придут к тебе те тысячи. А может быть, за местью, как красавец Танрывермиш. Сумеешь ли ты направить их сердца? Один навряд ли. Но отчего же один? Абдуселям, Димитри, мулла Керим, Гюндюз, да мало ль нас еще? Доган, к примеру. И ведь учитель будет с нами! При мысли об учителе, с которым он увидится теперь, Мустафа почуял, как сердце его забилось чаще.

Он обернулся к Костасу. И, улыбаясь, обнял его за плечи. От неожиданности Костас пошатнулся, чуть не упал. Не мудрено: Деде Султан не спал уж третью ночь, но этому искусству его учили шейхи. А Костас, не отстававший ни на шаг, едва держался на ногах.

— Ну-ка, позовите смену! А сами ступайте спать! Не возражай, ступай скорее! — приказал ему Бёрклюдже.

Он поднял голову. Небо вызвездило от края и до края. Глядя на те же самые звезды, которые светили полгода назад в узкое, как бойница, окошко его убежища в горах Джума, он услыхал, как губы его невольно шепчут имя Гюлсум. Его ожгло, будто она сама приникла к нему жарким телом. И страх впервые за долгие годы напал на Бёрклюдже Мустафу: не стряслось ли с ней чего-нибудь, не приведи Аллах!.. Теперь он может ее увидеть. Он назовет ее своей перед всеми… Непременно… Если хочет, пусть поступает в отряд неистовой Хатче-хатун… Его Гюлсум.

Так размышлял, мечтал и спорил с самим собою Деде Султан, вышагивая между двух костров в заваленном телами ущелье звездной весенней ночью после победы, которую он только-только начал осознавать. До остальных ее смысл дойдет куда позднее, когда взойдет солнце и будут оплаканы и захоронены мертвецы, когда увидят они захваченный обоз — верблюдов, шатры, дорогие ковры, сбрую, оружие, драгоценности, сосчитают пленных. После того как Шейхоглу Сату пропоет на площади славицу ратникам Истины, а в разрушенные врагом деревни отправятся строители. И вестники поскачут во все концы земли.


предыдущая глава | Спящие пробудитесь | cледующая глава