home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


II

Обитель ахи-баба — главы ремесленных цехов Манисы — стояла неподалеку от квартала Чайбаши и была построена с таким расчетом, что могла выдержать любое нападение. Каменная ограда окружала приземистые помещения; внутренние стены перегораживали дворы. Прыгавшая со скал небольшая речка проникала в обитель сквозь прикрытое железной решеткой отверстие в стене и, обежав дворы, через такую же пробоину уходила в город, чтобы вскоре слиться с Гедизом.

Вблизи обители торчала высоченная скала. Легенда утверждала, что это обратившаяся в камень Ниобея, царица язычников, некогда населявших долину. Родив шесть дочерей и шесть сыновей, она преисполнилась такой материнской гордости, что стала во всеуслышание хвастать: мир-де не видел подобных красавцев и красавиц, как ее дети. Ревность взыграла в богине Лето, покровительствовавшей народу долины, и она погубила всех детей Ниобеи. Отчаяние, переполнявшее сердце матери, побудило ее молить главного языческого бога-громовержца, чтобы он превратил ее в бесчувственный камень. Что и было исполнено в назидание гордецам, не страшащимся зависти людской и небесной.

Как бы там ни было, скала, если глядеть сбоку, в самом деле походила на женскую голову с развевающимися волосами, и из ее глаз денно и нощно текли, как слезы, капли ключевой воды.

У подножия скалы и выше по ущелью Баяндыр было разбросано несколько дервишеских домиков. В самой обители постоянно жило человек сорок, считая детей и женщин, хотя помещения могли вместить куда больше.

Сюда, в обитель шейха ахи, и пришел Ху Кемаль со старшинами цехов, старостами ближайших деревень, купеческими старейшинами и своими сподвижниками после того, как объявил народу о новой победе воинства Истины.

Один за одним в торжественном молчании миновали они, следуя течению ручья, ворота внутренних дворов, покуда не очутились под сенью плакучих ив у бассейна. То было место, где хозяин обители имел обыкновение уединяться для размышлений и тайных бесед. Устланный коврами одноэтажный дом с низкими потолками и низкими угловыми софами, стоявший возле бассейна, был жилищем самого шейха. Когда предводитель торлаков спустился с гор, шейх уступил ему этот дом. Тот сперва отказался: не желал, чтобы оказанная ему честь навлекла на него недовольство приближенных ахи-баба. Шейх, однако, настаивал на своем, и предводитель торлаков согласился, давая понять, что покоряется хозяйской воле. Живя в обители, он стал обращаться к ахи-баба как гость к хозяину, чем доставил ему тщательно упрятанное, но не укрывшееся от глаз Торлака удовлетворение. На деле же в обители установилось двоевластие: во дворе с водоемом верховодил предводитель торлаков, возле трапезной и гостеприимного дома властвовал шейх. Между ними установились непривычные для окружающих отношения равенства, чего, собственно, и добивался Ху Кемаль.

Как равные и уселись они под ивами во челе ковра, бок о бок. По правую руку от шейха — его старшины, по левую от Ху Кемаля — его торлаки, лицом к вождям — деревенские старосты.

Только расположились — прибежал воин ахи с вестью о разгроме особняка.

— Дурачье! — вырвалось у Ху Кемаля. — Крушат свое. Никак в толк не возьмут, что теперь все наше.

Старейшина каменщиков приложил руку к груди:

— Дозволь правду молвить, Ху Кемель?

— По правде — изголодались. Кривдой — по горло сыты, отец!

— Тогда послушай: торлаки твои ничем не дорожат, оттого что ничего не имели. Не обессудь!

— Крушить — не строить, — подхватил старшина рисоторговцев. Купеческий клан всегда держал торлаков недалеко от разбойников: и те, и другие не дорожили добром.

— Абдал Торлак! — позвал своего помощника Ху Кемаль. — Возьми людей, приведи крушителей в разум!

— Нужды нет, Ху Кемаль! — остановил их вестник. — Сорвали зло и разошлись. В городе спокойно.

Деревенские, опасавшиеся распри между своими, перевели дух.

— Видать, дошло до ума!

— Навряд ли, — усомнился рисоторговец. — Почуяли, что виноваты, испугались кары.

Такого Абдал Торлак не мог перенести.

— Торлаки ничего и никого, кроме Аллаха, не страшатся!

— И зря, Абдал Торлак, — осадил его Ху Кемаль. — Глупости собственной ох как страшиться надобно! — Он обернулся к воинам ахи. — Где наш ашик Дурасы Эмре?

— Верно, уединился. Зализывает свои раны.

— Надобно разыскать и повиниться перед ним. Не почуял я правды в его речах. Слово бейской ненависти в самом деле до конца можно побить только словом любви.

— Не в пронос тебе будь сказано, Ху Кемаль, — вступил наконец в беседу шейх ахи, — но слово бейской ненависти пало торлакам в душу, что зерно в борозду, потому как торлаками издавна двигали не мысли, а чувства. Сам посуди: стяжать добро презренно? Значит, презирай всякое добро. Кабальный труд ненавистен? Значит, бросай любой труд и валяй в горы. Опротивели запреты? Значит, все дозволено, пей вино, глотай гашиш…

— Обыкновения торлаков мне известны, ахи-баба, — мягко возразил Ху Кемаль. — Только мы давно живем по иному уставу.

— Живете по-иному, а чувствуете по-старому. Вот и влез торлак на бочку да пошел бревном крушить…

— Мы его накажем, ахи-баба.

— Накажете? А как? Выпорете или снесете голову? На кол посадите или в рабство продадите? Так беи поступали, а вы что надумаете?

Молчание было ему ответом. И он продолжал:

— До сей поры вы все говорили: нет, нет, нет. Настало время сказать: да.

— Для того и собрали мы здесь, ахи-баба, уважаемых старшин ремесленных и купеческих цехов, старост деревенских, братьев наших, чтоб найти путь к желаемому. Хоть есть у нас перед глазами образец: устройство земель карабурунских и айдынских, но ни мне, ни кому другому в одиночку сего не поднять. Так что помощи просим у всех.

— Скажи для начала, как торлака накажете, — стоял на своем шейх ахи.

Ху Кемаль задумался. Оглядел споспешников. Те сидели, как в рот воды набрали, оскорбленные слышанным. Подумать только, им, освободившим Манису, вверх дном перевернувшим бейский порядок, в лицо говорят такое! Хоть знали они, что горожане их недолюбливают, а все же не ждали. Но еще большей неожиданностью оказалось для них поведенье предводителя: осадил самого Абдала Торлака, лучшего и храбрейшего из них, когда тот вступился за их честь.

Ху Кемаль Торлак прочитал их мысли. Усмехнулся.

— Спасибо тебе, ахи-баба, на дружеском слове, — молвил он. — Не зря говорят: недруг поддакивает, а друг спорит. Наказание предлагаю такое. Вызовем этого торлака сюда, при всех растолкуем ему его глупость и пустим по городу глашатаев. Такой-то, такой-то свершил, мол, глупость — в приступе гнева, лишившись разума, разгромил наш общий дом? Что скажете?

— Сраму натерпится, бедолага, за всю жизнь не отмыть…

— Жалеешь, Абдал Торлак?

Тот опустил свою квадратную голову.

— Жалею, Ху Кемаль. Сам знаешь: позор — только земля прикроет. А крушил он не один.

Старшина каменщиков потянул вверх палец.

— У меня есть добавка! Пусть глашатай присовокупит: «Кто вместе с торлаком, не помня себя, крушил и громил, пусть поможет отстроить. Для чего надлежит явиться на площадь Виноторговцев к конаку, прежде принадлежавшему Караосман-беям!» Как? Годится?

Старшина ткачей с сомнением покачал головой.

— А не придут?

— От людских глаз не скроешься! Придут!

— Ловко ты, брат, придумал! — обрадовался словам каменщика Ху Кемаль. — И урок дадим, и дом отстроим.

— Аминь! — подтвердил его решение ахи-баба.

Давно задумывался Ху Кемаль, чем заменить обыкновения торлаков, стоявшие на многократном «нет» бейским порядкам, когда эти порядки будут порушены. Видения желаемого будущего ярко рисовались перед его взором. Но каковы к ним пути? И так прикидывал и сяк, но, кроме общих слов и тумана, ничего не являлось. Оставалось уповать на учителя: он-де, придет время, подскажет. Или, в крайнем случае, на ученого муллу Керима: найдет что-нибудь в своих книгах.

Но сегодня после известия о вторичном разгроме османского воинства, после разговора с народом Манисы здесь, в обители, он увидел яснее ясного: ничего лучшего, чем устав ахи, для устроения земли, пожалуй, и не придумать. Услышал одобрительное «Аминь» из уст шейха и решился.

— Досточтимый ахи-баба! Старейшины! Братья! От предков предков наших дошли к вам заповеди священной книги «Футуввет». Открылось мне, что нет короче пути, чем указано в этих заповедях, к установлению истинного порядка на свободных землях. Сделаем же их законом для всех!

Он умолк, облизал губы. Ху Кемаль Торлак волновался — это было непривычно. По очереди вгляделся в лица. Лихие бритые лица сподвижников. Уверенные, величавые лица цеховых старшин. Корявые бородатые лица деревенских старост. Решительные юные лица воинов ахи, охранявших собрание. Подернутое морщинами, словно паутиной, древнее благостно-невозмутимое лицо шейха. Ни на одном из них не прочел он ничего, кроме недоумения. Как? Бросить свои обычаи и принять чужие? Перед всеми раскрыть тайны, доверенные братством ахи? Поставить невежд в ряд с собою? Вместо бейских установлений подпасть под цеховые? И сразу же после победы, не успев вкусить воли? Сменить одно ярмо другим?

Нет, не попусту волновался Ху Кемаль Торлак. Чуяло его сердце: будут сопротивляться. Теперь все зависело от него: удастся ему сломать недоверие — значит, сумеют они воспользоваться новой победой. Или же, перевернувшись, все пойдет по-прежнему. Они ведь бились не затем, чтоб сменить власть бейскую своею собственной, а чтобы власть над людьми сменить властью над вещами. И на месте холопства, неразлучного с бейством, утвердить всеобщее братство.

Повременив, — не скажет ли Ху Кемаль еще чего, — шейх ахи молвил с деликатною укоризной:

— Путь ахи есть путь понимания, веры и соблюдения. О понимании не станем и говорить. Блюсти установления, и на это не любого хватит. Хотя бы правила тройки, четверки, восьмерки и дюжины, а они проще прочих.

Снисходительность звучала в его словах, будто вел он речь не с предводителем восставших, а вразумлял дате малое.

Ху Кемаль выжидал, не торопился с ответом.

— О чем правила-то, высокочтимый ахи-баба? — не утерпел один из деревенских.

«Осмелела деревня, — отметил про себя Ху Кемаль. — Полгода назад, да еще в присутствии шейха, слова бы из них не вытянуть».

Ахи-баба повел головой на голос. Но сам отвечать не стал. Дал знак своему наместнику Мухтару-деде. Однолеток шейха, прямой и худой, как трость, без тени улыбки на суровом темном лице, тот сидел по правую руку от хозяина обители в неизменном синем халате, обшитом черной тесьмой, том самом, в котором ходил встречать ашиков к «папаше Хету» на перевал, где погиб ученик Дурасы Эмре.

— Тройка суть правила закрытого, — молвил Мухтар-деде. — Четверка — правила открытого. Восьмерка — правила пешего хождения. Дюжина — правила вкушения.

Премудрость его речи остудила крестьянскую прыть. Но торлаки кое-что смыслили в уставах ахи, потому как немало поработали вместе с цеховыми мастерами.

— Не перечислишь ли нам в поученье, брат Мухтар-деде? — опустив глаза, простодушно спросил Абдал Торлак.

— Три у ахи закрытого — глаз, пояс, язык.

— Зачем?

— Глаз, чтоб не видеть срама, ни своего, ни чужого. Пояс, чтобы не чинить поругания женскому полу, не порочить чести ни своей, ни чужой. Язык, дабы не разносить сплетен, не выдавать тайн.

— А четверка?

— У ахи четыре открытого: рука, чело, сердце, стол.

— Подходяще! А восьмерка пешего хождения?

— Не шагай, заносясь в гордыне. Не дави тварей… Не глазей по сторонам… Не сходи с дороги… Не следи ни за кем… Не заставляй ждать спутника… Не обгоняй старшего.

— Спасибо тебе, Мухтар-деде! — прервал его Ху Кемаль. — Правила сии нам не чужды. Но не о них я вел речь. Ахи по-арабски означает «братья». Или я ошибся, досточтимый шейх?

— Не ошибся, Ху Кемаль.

— У вас, как у братьев, трапеза общая. И нажитое отцом наследует не сын, а все братство. Трудиться каждый должен сам. Верно я говорю?

— Верно, Ху Кемаль!

— Вот это и возьмем в закон для земель, свободных от беев. Коль скоро имущество да земля у нас теперь общие, иначе быть не должно… А тройкам, семеркам и дюжинам, Мухтар-деде, станем учить детишек, дабы росли они добронравными, справедливыми!

— Ну, а как не захотят? — усомнился старшина рисоторговцев.

— Расти добронравными, что ли?

— Нет, трапезовать вместе. Свое имущество отдать. Силой, что ли, заставишь?

— Да как же иначе трапезовать, если хлеб в пекарнях да хлёбово в поварнях будут готовить на всех? Калекам да немощным пусть домой носят. А что до имущества — то смотря какое. Ежели для твоей работы да для тебя с домочадцами потребное — пользуйся на здоровье, равно как землицей, какую обработал. А груды добра, дворцы да конаки, золото, деньги, каменья драгоценные — на что они работающему?

— На что, говоришь? — переспросил старейшина хлопкоторговцев, чернобородый, широкий в кости купец. — Не ведаешь разве, что запас товара да тугая мошна для нашего брата, торговца, первое дело?

— А с кем торговать станешь? Кому продавать, если все теперь общее и без денег?!

Собрание ахнуло:

— Без денег?!

— Постой, Ху Кемаль, погоди! — поднялся старшина каменщиков. — Чего-то я в толк не возьму. Скажем, сложили мы стену. А на что возьмем харч? Где справим зубило, мастерок и другие снаряды, ежли денег не получим?

— Придешь ко мне, дам на порты, — весело откликнулся старшина ткачей. — Портные сошьют, кузнецы молоток с зубилом выкуют. Деревня хлеб да овощ, пастухи овечек привезут…

— И перепелки жареные сами в рот полетят, — в лад ему подхватил одноглазый староста деревни Арпалы.

— Несогласные мы! — закричали деревенские. — Несогласные!

— Нам от вас ничего не надо. Все сами добудем — и одежду, и харч.

— И дома себе сами поставим.

— И то верно! Подавай им оброк да налог, как беям!

Мухтар-деде привычным повелевать голосом возразил:

— Без шорников да кожевников, без кузнецов да ткачей не обойдетесь!

Кривой деревенский староста взвился с места, чуть свои обвислые на заду стеганые штаны-потуры не потерял.

— А вот и обойдемся! У нас свои есть! Накось!

Смех был ему ответом.

— Чудак человек, — без улыбки молвил шейх ахи. — Ведь это все едино: что своих кормить, что чужих.

— Пусть так! Все равно, без денег не выйдет! — не сдавался кривой. — Потому один малым обойдется, а у иного глаза завидущие, руки загребущие, — давай ему, давай и давай. Мера-то, где она? А?

Ху Кемаль, все более обнадеживаясь, молча следил за спором, разгоравшимся без его участия. Но тут решил вмешаться:

— Мера, брат, в благочестии!

— Да кто его измерит, благочестие-то?

— Вы сами!.. И ваши выборные. Вам решать: сколько, кому, когда и где надобно.

Стремясь вернуть собрание в берега обычая, ахи-баба подал знак, и служки внесли подносы с пиалами, кувшины. Стали обносить кизиловым шербетом.

Чернобородый старейшина хлопкоторговцев поднялся, сложил на груди руки, поклонился шейху.

— Извиняй, ахи-баба! Не идет шербет в горло! — Он повернулся к Ху Кемалю. — Спаси тебя Аллах, почтеннейший! Удружил! Под корень вздумал подрубить купеческий цех. — Он снова поклонился шейху. — Не сочти за невежество, ахи-баба, только нам больше места здесь нет.

— И нам, с твоего позволенья, достославный шейх! — ласково проговорил, поднимаясь, улыбчивый, округлый старейшина торговцев коврами и мягкой рухлядью.

— Сила — в покое, — ответил шейх. — Куда торопитесь? Подождите до конца.

— Где нет товара и денег, там нет и торговца! Какого конца еще прикажешь нам дожидаться, достославный шейх?!

— Ошибся, старейшина! — ответил за шейха Ху Кемаль. — Караван-сараи как стояли, так и будут стоять. И товару в амбарах прибавится. Иначе откуда брать? Только будут они не чьи-то, а общие.

— Не я ошибся, а ты, Ху Кемаль! Общее вмиг разворуют: добру нужен хозяйский глаз.

— Насчет глаза — правда твоя! Надобны дельные люди, чтобы распорядиться, как распоряжаются имуществом, завещанным на благое дело, — больницами, медресе, домами призрения, только честно и принародно. И назначать управителей станет не кадий, а мы сами.

— Нам-то, торговцам, что с того?

— Цену золоту знает ювелир, а товару — купец. Нужда настанет, брат, в вашем глазе хозяйском да в вашей сметке.

— Послушай меня, Ху Кемаль! Через горы да пустыни в Каир, за море в полночные страны русов могу дойти, если я сам себе хозяин. А в приказчиках не сумею, непривычен!

Хлопкоторговец, красный от гнева, решительно двинулся к выходу.

— У наместника Али-бея, что заперся в крепости, — напирая на каждое слово, сказал ему в спину Ху Кемаль, — ходить в приказчиках мог, а мирским приказчиком — не желаешь?!

Воины ахи преградили хлопкоторговцу путь.

— Пропустите его! — приказал Ху Кемаль. — Где гнев, там нет места разуму.

Хлопкоторговец вышел. Потянувшийся было за ним торговец коврами и мехами остановился, присел бочком на свое место и проговорил с извиняющейся улыбкой:

— Раз такое дело… Служить добрым людям… Я останусь…

Ху Кемаль предпочел, чтоб остался чернобородый: недолюбливал улыбчивых, со всем согласных. К тому же товар делает купца. Хлопкоторговец всю жизнь имел дело с ткачами. А у этого товар бейский… «Остался служить… Кому?.. Надо поговорить с шейхом. Пусть приглядят за ним».

— А с деньгами да золотом бейским что станешь делать, Ху Кемаль? — спросил старшина ткачей.

— И правда, — подхватил кривой деревенский староста. — Кинешь в небо, на землю упадут, курам дашь — клевать не станут. На что они нам?

— Не ведаем, братья! Может, случай придет, своих людей выкупим. А может, оружье в чужедальных землях… Не знаем!

— Как так, не знаешь?

— Так вот, братья, не знаем. Нет у нас ответов готовых на все вопросы! Нету! Разойдемся — думайте сами, вместе с людьми. — Он повернулся к ахи-баба: — И мы тут с нашим досточтимым ахи-баба вместе будем думать.


предыдущая глава | Спящие пробудитесь | cледующая глава