home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


III

От мастера несло, да, именно несло неистребимым запахом кожемятни — прогорклой мездрой, перекисшими шкурами и пес его знает чем еще, рабби Ханана просто мутило, да, именно мутило. Но он умел владеть собой; лишь умеющий властвовать над собою может повелевать другими. Никто не мог бы приметить малейшего знака неудовольствия на его лице. Только благоволение и отеческую заботу, да, именно отеческую заботу, ибо его, рабби Ханана бар Абба Господь поставил над всей альхамой — иудейской общиной Манисы, а значит, и над этим Хайафой — ох как от него разит! — который представляет цех кожевников.

Они были почти сверстниками. Но рабби Ханан, не чета Хайаффе, возрос среди запахов куда более благородных. Он принадлежал к богатому роду еврейских виноторговцев и откупщиков. И сам немалые достатки нажил, но скрывал свое богатство.

Сухонький старичок лет шестидесяти в камилавке и какой-то хламиде, он сидел в старом, проваленном кресле среди ветхой мебели и наваленных грудами книг и выглядел так неказисто, что со стороны и не предположить, какой властью он обладал. Древняя, богатая и многочисленная альхама Манисы пользовалась правом собственного судопроизводства, не подчинялась ни кадию, ни беям и была целиком подвластна своему парнесу, то бишь рабби Ханану бар Абба, и султану дома Османов. Но султаны были далеко и сменяли друг друга на престоле чуть ли не через год, а потому в сии многотрудные времена — впрочем, для народа Израилева вот уже тысяча пятьсот лет иных времен не было — жизнь и имущество иудеев Манисы пребывали в руках рабби Ханана.

Благожелательным кивком ответив на приветствие Хайаффы, рабби Ханан внимательно разглядывал мастера, пока тот усаживался напротив. Он помнил его молодым, красноречивым, вспыхивавшим, как порох, учеником иешивы — школы, где изучают Библию и талмуд. В одни и те же годы учились они в Бурсе. Только у разных учителей: Ханан, тогда еще не рабби, у бежавшего от кастильской инквизиции под защиту веротерпимого султана Баязида, последователя прославленного Ибн Рушда, а Хайаффа, по скудости средств, у какого-то безвестного раввина, который привел его к нечестивцу по имени Элисайос — да примет господь грешную душу его!

Тридцать лет минуло с лишком. И вот рабби Ханан — глава альхамы, а Хайаффа, как его отец, — кожевенных дел мастер. Что ж, каждому свое!

Смуглое, матовое лицо Хайаффы было обрамлено курчавой бородою. Миндалевидные карие глаза спокойно глядели из-под мохнатых бровей. Руки, жилистые, но еще сильные, устало лежали на коленях. Он был бы даже приятен, если бы от него — о боже! — так не разило. Неужто он до сей поры сам стоит у квасильных чанов?

Хайаффа знал, зачем призвал его парнес, старый знакомец и собеседник. Он никому не сознался бы в этом, но давно взял себе в обыкновение сверять каждую новую мысль, любое важное решение с Хананом бар Аббой. Чем упорней тот возражал, чем яростней сопротивлялся, тем крепче убеждался мастер в собственной правоте: они с парнесом были противоборцами. Памятуя, однако, слова талмуда: «Ради мира можно пожертвовать даже истиной». — Хайаффа свои возражения обычно облекал в форму частичного согласия, что приличествовало ему как младшему годами и положением. Но сегодня этому настал конец, что бы ни говорил, что бы ни делал рабби Хана, пять сотен молодых воинов покинут стены еврейского города — иудерии.

— Я рад, что ты пришел, Хайаффа бен Ямин! — меж тем любезно приветствовал его парнес.

— И я рад тебя видеть, мой господин и учитель!

— До меня дошло, высокочтимый мастер, что ты читаешь своим людям послание бывшего османского кадиаскера, содержащее приглашение к мятежу против законной власти, и ни словом не опровергаешь сего богопротивного призыва. Верно ли это, бен Ямин?

— Нет, мой господин и учитель, неверно. В письме моего брата нет ни слова о бунте против законных властей. Речь идет, напротив, о восстановлении попранного закона, что дарован прародителям Адамом и Евой.

— Не скажешь ли, мастер, как представляет себе сей закон твой брат из сыновей Агари?

— Земля и богатства, мой учитель и господин, принадлежат всем сообща. Каждый должен трудиться сам и может веровать, во что верует, ибо все народы и все веры едины.

Водворилось молчание. Испуг завладел парнесом: этот кожевник говорит о чудовищных вещах, как о чем-то само собой разумеющемся. Но он совладал со своим испугом.

Окна в покое были завешаны плотной тканью с краснолазоревыми письменами. Массивные еврейские буквы, вплетенные в цветочный орнамент, тянулись по фризу, отсвечивавшему потускневшим золотом. При неверном свете свечей их трудно было разобрать, но Хайаффа бывал здесь не раз. И прочел про себя ту, что помещалась над головой рабби Ханана. От имени бога в ней обещалось избранному народу вечная милость и торжество над всеми прочими народами. Губы Хайаффы чуть заметно скривились. Бог у рабби Ханана, как у правоверных священнослужителей всех религий, возвещал господство своих над чужими. Но разве прародители могли разделять собственных детей? И разве господство не есть всего лишь оборотная сторона рабства?

Рабби Ханан истолковал полуулыбку кожевника как насмешку. Этот дурень, от которого несет сыромятней, называет мусульманина, верховного судью державы Османов, своим братом, а тот, между прочим, ведет дело к искоренению народа Израилева, порученного попеченью рабби Ханана, народа, к коему принадлежит и безголовый кожевенник, готовый вот-вот стать мешудамом — вероотступником.

Гнев закипел в душе парнеса. Не беседовать, как с равным, а подняться на альмемору — возвышение в синагоге, откуда читают извещенья, и под рев бараньего рога, шофара, возвестить, что Хайаффа беи Ямин, кожевенных дел мастер, отлучен и душа его умрет вместе с телом.

Но рабби Ханан подавил в себе гнев, как до этого подавил и отвращение, и испуг. Почувствовав, что обрел невозмутимость, разверз наконец уста:

— Ты завершил курс наук в иешиве и должен понимать, господин мой, что означает для народа нашего сия ересь, если она — не приведи Господь! — станет явью. У других есть государство, есть земля, есть родина, есть вера. В их головах все смешано воедино — бог лишь часть того, что они чтут. У нас, иудеев, есть только Он. Один. Избравший нас. Стоит нам отступиться от договора с ним, сравняться с прочими, и мы растворимся, как дым в небе, да, да, именно, как дым. Не можешь же ты, мастер Хайаффа, желать смерти собственному народу?

Руки Хайаффы, устало лежавшие на коленях, дрогнули. Он глянул Ханану в глаза. И отвечал, все больше воодушевляясь:

— Сидеть взаперти за железными воротами иудерии, за каменными стенами домов и трястись от страха — в миг соития с женой в постели, за работой в мастерской, торгуя на базаре или идя по улице! Страшиться каждого известия — о мире, о войне, о победе, о пораженье, о недороде, об урожае, о рожденье наследника, о моровой язве, о смерти повелителя — любого из них достаточно, чтоб тебя могли подвергнуть униженью, пыткам и позорной казни. Добро бы только тебя, но нет, — и детей от чресел твоих, и жен, и домочадцев, и родителей, и слуг, и твоих друзей. Всю жизнь копить, превращать свою кровь, свой пот в проклятые желтые и белые кружочки и понимать, что в любой миг их могут у тебя отобрать, а если не отдашь сам — выпытать. Это ты зовешь жизнью, мой господин и учитель? Отрешись же, хоть ненадолго, от привычки дрожать. То, что ты назвал ересью, становится былью и несет народу, к которому мы оба принадлежим, не гибель, а избавленье.

Тут рабби Ханан остановил его, спросив примирительно, не слышал ли он, что предусмотрено упразднить деньги. Хайаффа отвечал утвердительно, добавив от себя, что избавленье от власти денег — подвиг не меньший, чем упразднение власти беев.

Рабби Ханан сплел пальцы и, похрустывая суставами, все так же миролюбиво заметил, что способность к приумножению богатств, равно как красноречие, коим столь успешно пользуется его собеседник, всемогущий даровал народу-избраннику в качестве единственной защиты от врагов его. Кстати сказать, мастеру Хайаффе должно быть памятно, что столь презираемые им желтые блестящие кружочки, собранные альхамой, а также накопленные лично им, рабби Хананом, в лихую годину Тимурова нашествия спасли город Манису от огня и разрушения, а ее жителей, в том числе и мусульман, от поголовного избиения. Крутя большими пальцами сплетенных рук, рабби Ханан как бы между прочим осведомился, какую цену придется заплатить за блага, обещанные в письме, полученном Хайаффой, или, быть может, их следует ожидать даром?

Ему нельзя было отказать ни в остроте ума, ни в уменье вести спор. Но мастера уже ничто больше не могло поколебать в его решимости. Да, ответил он, все на свете имеет цену, но на сей раз она выразится не в деньгах, а в отказе от особости, которую раввины выспренно именуют избранничеством. На самом деле это проклятье народа Израилева, темница, в которой держат его имеющие власть. Должны наконец пасть стены, распахнуться железные ворота…

— Значит, если он прикажет разрушить стены и распахнет ворота иудерии, — полюбопытствовал рабби Ханан, — то может сохранить за собой богатство?

— Стены падут и без тебя, рабби, а все богатства, среди них и твои, станут общими, — пояснил кожевенных дел мастер. — Так открылось моему шейху и брату, только так можно сломать колеса насилия, власти и богатства, которые крутятся, цепляясь друг за друга.

Продолжая играть пальцами, парнес заметил, что еще в Бурсе до его слуха дошло, будто Хайаффа в знак побратимства обменялся рубахами с каким-то муллой, но с годами он позабыл об этом, полагая, что юношеский вздор давно выветрился из головы кожевенных дел мастера, но, выходит, ошибся. Он нахмурил брови, словно припоминая. Покачал отрицательно головой: нет, он не помнит ни одного государства, которое могло бы обойтись без денег и без власти, это воистину откровение.

Как ни был насторожен Хайаффа, ему не удалось уловить в голосе собеседника иронии. Напротив, в нем снова зазвучали отеческие ноты. В каждом человеке, равно как в любом народе, говорил между тем рабби, извечно заключены два взаимоисключающих стремления — к соборности и к особости. Так что он, рабби Ханан, может понять мастера. Кто в юности не мечтал о всечеловеческом братстве и слиянии душ, у того нет сердца. Но верно и другое: кто под старость не оставил этих мечтаний, у того нет головы, да, да, именно головы. Тут рабби Ханан поднялся с места, взял подсвечник и осветил надпись на полотнище. То был стих, в коем сын царя Давида возвещал: «Всему свое время и время всякой вещи под небом. Время рождаться и время умирать; время насаждать и время вырывать посаженное; время убивать и время врачевать… время сетовать и время плясать… время любить и время ненавидеть; время войне и время миру. Что пользы работающему от того, над чем он трудится?» Удостоверившись, что мастер прочел слова царя и пророка, рабби, ссутулясь, вернулся на место. Хайаффа не успел раскрыть рта. Рабби Ханан поднял ладонь и продолжал:

— Если вслед за твоим побратимом муллой ты вознамерился утверждать, что настало время соборности, то совершишь непоправимую ошибку: оглянись, что творится в мире. Ошибка, если ты на ней настаиваешь, обернется смертным грехом, да, да, именно смертным: он приведет тебя туда, куда привел в свое время Элисайоса.

— Спасибо за предостереженье, рабби Ханан. Всеми-лостивейший одарил меня бесстрашным сердцем!

— Хайаффа бен Ямин, — медленно произнес парнес, будто вслушивался в звучание незнакомого имени. — Я отпустил бы тебе твой грех, коль скоро речь шла бы о тебе одном. — Он поднял голову, глянул мастеру в глаза. — Но дело идет о жизни и смерти народа священного завета: когда твои братья будут разбиты, завистники поднимут на него ненависть всех других народов и сословий. И падут стены иудерии, и следа не останется от живущих в ней!

— Они попытаются сделать это независимо от того, встанем ли мы рядом с братьями Истины или запремся в иудерии, рабби Ханан.

Тот словно не слышал.

— Могу понять, что жизнь твоя тебе не дорога. Но как ты можешь подвергать такой опасности твоих названых братьев? Ведь если ты пойдешь с ними, твоим именем, именем народа иудейского, их станут поносить до седьмого колена. Подумай, стоит ли так рисковать! Да, именно ступай, подумай, кожевенных дел мастер.

— Я хорошо подумал, рабби Ханан. Я решил!

— Ты сказал!

Глава альхамы взял с подноса, стоявшего на низком столике, серебряный колокольчик и позвонил. В дверях показались слуги. Рабби поднялся.

— Я, рабби Ханан бар Абба, коему Господь доверил попеченье о народе Израиля, приказываю: взять его! В подвал! В темницу! Завтра ты будешь отлучен и осужден!

Кожевник вскочил. Глаза под темными висячими бровями полыхнули.

— Народ иудейский не простит тебя, бар Абба!

Парнес улыбнулся снисходительно: ладно, ладно, можешь, мол, теперь говорить что хочешь, никто тебя не услышит.

Когда мастера вывели, он с облегченьем перевел дух. В самом деле, от него так разило, что еще немного, и рабби Ханан не сдержал бы дурноты.


Не дождавшись мастера, кожевники подняли тревогу. К его дому стали собираться люди. Иудерия загудела.

Не слушая женских причитаний, подмастерья взялись за оружие. К кожевникам присоединился цех красильщиков во главе с другом и единомышленником Хайаффы длинным, тощим мастером Симеоном. Несколько сот вооруженных людей окружили дом парнеса. Он вышел им навстречу.

— Не спешите гневить Господа, иудеи! Хайаффа бен Ямин будет судим как еретик… Его сообщники…

Парнеса не дослушали.

— Прочь с дороги! — прогремел мастер Симеон.

Рабби Ханана оттеснили. Ворвались в покои. Дрожащие от страха слуги провели Симеона и его людей к подвалу. Оттуда на руках вынесли на свет божий Хайаффу.

На его место в подвале водворили изрыгавшего хулу и анафему рабби Ханана. Засов заперли на громадный висячий замок, ключ от него забрали с собою и со смехом выбросили в Гедиз. Унесли и найденные в доме драгоценности, золото, деньги. Впрочем, искать было недосуг, и потому нашли немного. Симеон, завязав их в мешок, передал цеховому казначею:

— Чтоб ни дирхема не пропало! Гляди у меня!

После полудня пять сотен вооруженных людей покинули иудерию. Разделенные на полусотни, шагали они по жаре под рев шофара и стук бубна, одетые как воины-иудеи — в темно-кирпичных шальварах и черных полухалатах, перехваченных веревкой. Лица полны решимости, непокрытые головы выбриты.

Высыпавшие на крыши горожане глядели на них с удивлением: никто не помнил, чтобы вооруженные люди выходили из иудерии. А тут столько сразу, да еще с босыми головами.

Только когда подошли они к рядам медников, кто-то из подмастерьев догадался, куда они идут, и крикнул радостно:

— С нами Истина!

Шагавший впереди Симеон обернулся лицом к отряду и, ударив палицей по щиту, возгласил в ответ:

— Хедад, хедад!

И вслед за ним пятьсот глоток под стук палиц, дротиков и булав повторили древний боевой клич иудеев: «Хедад, хедад!»

Проходя через площадь Винторговцев, они увидели в раскрытых настежь воротах котлы, кипевшие в саду на сложенных из камней очагах. Пахло пшеничной кашей, вареным мясом. Плотники прилаживали дверь к похожему на крепость бейскому конаку, ставили на окна решетки. Слышался стук молотков по металлу. Садовники грузили мусор в запряженную ишаком тележку.

У подножия горы Спил, где под пиниями был разбит стан сменявших друг друга крестьянских дружин и отрядов ахи, им навстречу выехали верхами Ху Кемаль с Абдалом Торлаком и Мухтар-деде с Салманом. Шагов за двадцать встречавшие спешились. Подойдя, сложили на груди руки, поклонились.

— Счастье видеть вас, братья, в стане Истины!

— С нами бог! — ответил Хайаффа.

В стане началось братание. Не сразу узнавали друг друга, а узнав, хохотали: столь непривычно выглядели знакомые лица, обритые наголо, без бород, усов и бровей.

Симеон приказал поставить шатры. Их было у иудеев всего пять. Копались с ними долго. То перекосит или совсем завалит столп, то не подвяжут толком пологи, а с закрытыми в шатрах задохнуться можно среди дня. То неверно рассчитают место под деревьями. Сразу видно, привычны к городу, а не к полю. До вечера, наверное, провозились бы, если б на помощь не пришли десятники ахи.


предыдущая глава | Спящие пробудитесь | cледующая глава