home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


I

Спящие пробудитесь

— Лексей! Лексей!

Он оглянулся. На зеленом берегу стояла мать. Ноги босы, на голове платок. Молодая.

Он прыгнул с плота. Тело обожгло холодом. Замолотил саженками, боясь не успеть, зная, что не успеет, что больше никогда не увидит ее. Черная тугая вода делалась все вязче, покуда не сковала его, точно муху — смола. Ни рукой шевельнуть, ни ногой.

— Лексей! Лексей!

Он долго не мог понять, где и что с ним. Подмастерье Стоянка снова тронул его за плечо:

— Майстере Лексей. Скоро восход!

Он подхватился с постели, натянул порты.

Проклятущая старость. Всю ночь глаз не сомкнул, боясь проспать. А перед рассветом как под воду провалился. Взял в углу приготовленный с вечера узел, суковатую палку и, припадая на правую ногу, вышел во двор. Небо над вершинами грабов и ясеней, сплошной стеной окружавших деревню, заметно посерело. Лаяли собаки на дальнем конце.

Волкодав Карабаш при виде хозяина оскалился в улыбке, опустил свою черную башку, завилял хвостом.

Он отвязал пса. Глянул на подручного:

— Ничего не запамятовал?

— Все тут!

Парень кивнул на перекидной мешок, висевший через плечо. Алексей позавидовал: силен! И мехи, и малую наковальню, и молотки взвалил на закорки. А до места не меньше трех верст. В его годы И Алексей, тогда кузнечный подмастерье, был не слабже. Кулаки — что детские головы. Молотил ими нещадно, когда сходились на берегу Протвы стенка на стенку верейские ребята с разных концов. Грех жаловаться и сейчас, на седьмом десятке. Если б не нога…

Впервые увидел он во сне мать. Впервые пожалел об увечье. Матери он обязан жизнью, увечью — свободой. Выходит, сон был в руку.

На околице возле дервиша Ибрагима собралось человек двадцать — болгары, турки, валахи и один он, русич. Да полно, что в нем осталось-то от русича? Что помнил он о своей родине?

Обильные зверьем сосновые боры на той стороне Протвы, за посадами. Ольховые, березовые чащобы на высокой стороне. Плоты, сплавляемые на Оку, в Коломну, — с них ловко было удить рыбу. Наплавной мост — через него шла дорога на Москву. Детинец на обрыве Кузнечной горы с деревянными башнями, с водяными рвами. Звон железа, долетавший с крутого Кузнечного взвода, — там стояла и кузня отца. Соседскую девку — имя, лицо ее, губы, цвет глаз позабыл. Шутка ли, полвека прошло. А вот взгляд, улыбку — как сейчас видел…

Дервиш Ибрагим велел ждать — пусть маленько раз-виднеется. Ибрагима в деревне Мумджилар знали хорошо. Мумджилар по-болгарски — Свещары, означает «свечники». Крестьяне здесь и плотничали, и уголь жгли, и смолу гнали, но главным промыслом считались сальные свечи. За ними и приходил два раза в месяц дервиш Ибрагим для своей обители.

Много стояло по окрестным лесам дервишеских пустыней и келий. Еще до османов стали здесь селиться мятежные еретические отцы — «деде» и «баба», или, как еще их звали, «ишиклар» — «светочи». Хоронились, спасая свое тело от катовых топоров, душу — от мирской неправды. Учили: бог не в мечети, не в церкви, а в сердце, труд — первая доблесть перед богом, кровопролитие — сатанинская радость. Не чурались ни вина, ни музыки. Женщины в их собраньях сидели с открытыми лицами. Уважали православные святыни, не велели обижать христиан. Черные люди их любили, несли немудреные дары свои — хлеб да солонину, шкуры да лапти сыромятные, кто что мог. И не раз прибегали к защите дервишеских обителей, ежели доводили до крайности лютые господа — турецкие сипахи, греки-фанариоты, болгарские чорбаджи.

В одной из таких обителей приютили и выходили его, когда конем покалечило ногу. Не то давно сдох бы с голоду, сгинул, как не был, старый мастер Алексей.

Светало. Из мрака отчетливо выступили глухие дувалы, окружавшие дома. На темной траве, покрывавшей улицу, стало видно серую наезженную колею. В крайнем дворе звякнул коровий колоколец.

— Пора!

Дервиш Ибрагим поднялся, повел всех к лесу.

Стеной стояли говорливые на ветру ясени, заросли кизила, перевитые поветью грабы — болгары зовут их габрами. Старик хромал, стараясь не отставать от подмастерья, упершись взглядом в его спину. Слева от тропы, навострив уши, принюхиваясь к земле, бежал Карабаш. Прохладно и темно было в лесу, как на морском дне. Не зря турки звали здешние дебри Древесным морем — Агачденизи или Бешеным лесом — Делиорманом…

Сумрачна и мокра была дорога меж сосен и ельников, по которой Лексашку с отцом увозили из Вереи в Москву. Великому князю Димитрию потребны стали мастера железных и огненных дел, собирал их со всех удельных земель. Князь Верейский продал их с отцом, как скотину какую. Вернее, выменял на кубок персиянской работы. Отец Лексея в ноги ему повалился: «Повремени хоть немного, господине, дай сына оженить!» Куда там! Князь был юн, едва усы пробились. Смешными показались ему отцовы слова. «В Москве, что ль, холопьих девок мало?» И весь сказ.

В Москве стал Лексашка у отца своего молотобоить на пару с другим подручным. Отец знай постукивает, показывает молоточком, а они с Лексашкой гвоздят кувалдами. Много работы требовалось о ту пору великому князю Димитрию. Задумал каменные башни Кремля ладить. Решетки для бойниц и окон, кольца для коновязей, кандалы для колодников, оружье — протазаны, щиты, кольчуги и прочую ратную справу — целой кузнечной слободой ковали — достало бы железа. Вот бы им теперь это оружье!

Приходилось и ордынских коней ковать — приглядывался к татарам Алексей, был любопытен. Научился кое-как балакать с ними, мешая слова двух языков. Будто предвидел свою судьбу.

Дервиш Ибрагим остановился. Прокричал неясытью: «У-ху-ху-у-у». Послушал. Еще раз ухнул, присовокупив быстрое «кувик». В ответ раздался похожий на крик кошки, которой прищемили хвост, голос сойки. И дервиш двинулся дальше.

Чудной был этот дервиш Ибрагим. То заблажит ни с того ни с сего, а о чем — не поймешь. То заклекочет птицей — петухом, коростелем, совою. Словом, не вовсе юродивый, но не без того. Да и кто из дервишей не юродив? Будь иначе, ломили бы, как все, на господ, махали бы за них саблей. Или же сами теснили рабов божьих да копили добро, а не кормились подаянием на дорогах, не хоронились по лесам. Исмаил еще умел угадывать имена. Совсем незнакомых людей, даже их родителей. Когда впервые увидал в кузне Алексея, ткнул в него пальцем: «Джебраил-оглу!» По-ихнему, сын Гавриила, значит. То ли показался ему Алексей громадиной, как сам архангел: даром что хромец, а на две головы выше. То ли в самом деле угадал — отца его кликали Гаврилою. С той поры, хоть по-прежнему с усмешкой встречал старый мастер Ибрагима, но появилась в этой усмешке опасливая уважительность: кто знает, какой сокровенной силой наделен дервиш?

Днями привел Ибрагим с собой еще одного дервиша. Созвал народ. Не у мечети, как обычно, и не у церкви, само собой, — они стояли на разных концах, ибо в деревне Мумджилар почти поровну обитали православные и мусульмане. Созвал новый дервиш людей посреди деревни, чтоб ни тем, ни другим не было обидно. Исмаил был бесписьменен. А этот вытащил из-за пазухи свиток и возгласил от имени бывшего верховного судьи и великого шейха Бедреддина слова, которые врезались в память старого мастера, словно на камне были высечены: «Много сердец людских открылось нам, много читано светлых и мудрых писаний: тьма убожества повсюду от невежества и неразумия. Не по правде живут люди, а по корысти, не согласием, а насилием. И корыстники первые да насильники не те, кому мало дано, а кто богатство и власть держит. Эй, потерявшие все, восстаньте из праха, ибо настал день Истины, что до сей поры кричала лишь языком заточенных в темницы, стоном летела с нив крестьянских, из сирых могил да с плахи кровью и слезами вопияла. Послали мы учеников своих Бёрклюджа Мустафу и Кемаля Торлака в Айдын и в Манису, дабы указали они народу путь прямой, праведный. Земли беев государевых — тимары и зеаметы — сделали они общим достоянием всех. Войско султанское силой правды побили… Мощью науки, знанием тайны единства вселенной мы законы ложные вер и народов отменим, запреты напрасные разрешим, мир от лжи злосмрадной очистим. Безземельные получат землю, безвластные — власть. Собирайтесь в наш стан под знамена Истины».

От этих слов, словно зелье пороховое от искры, вспыхнули крестьянские сердца. И ярче всех, быть может, зажглось сердце русича кузнеца Алексея. На своей каленым железом жженной, батогами сеченной шкуре изведал он: сколь ни разнились обычаи и языки, во всех землях на этом свете сильный всегда прав, а слабый виноват. И нет нигде праведных князей да султанов, воевод да беев. Немало их повидал на веку кузнец Алексей. Верейский князь хотя бы!

Великий князь Димитрий Московский и разумом и честью был славен, не за себя одного, за всю землю русскую постоять взялся, собрал невиданную рать и побил ордынцев на Куликовом поле. Что народу там полегло, сказать страшно. Пал там и отец Алексея кузнец Гаврила.

Два года хозяйничал Алексей в отцовой кузне. И снова пошли ордынцы под водительством нового хана Тохтамыша на Москву отмстить за позор Куликова поля, взять дань. Князь Димитрий Донской ушел, говорят, собирать войско. Но отчего же тайком?

Посадские, мастеровые, холопы вместе с ратниками и без князя отбились бы от обложившего стены врага. Но воеводы открыли хану ворота. Пришедшие с ордой князья нижегородские крест целовали: дескать, не тронет Москвы Тохтамыш, полюбуется городом, соберет дань и уйдет. Как бы не так! Татарский хан оказался таким же клятвопреступником, как православные князья. Разграбил город, побил людей. Грудами лежали на улицах трупы, бабы с младенцами, юноши, старики. Пограбив добро, похватав пленных, ушел Тохтамыш, напоследок поджегши город. За много верст несло от Москвы смрадом трупным да гарью. Алексей потому лишь уцелел, что татары застали его в кузне, услышали в ответ родную речь. Им были нужны мастеровые — ковать коней.

Стал он рабом мурзы Ахмета. Тот продал его мурзе Абдулле. За восемь лет плена чего только не навидался у татарских князей кузнечных дел мастер. Как насильничали над женщинами, как вживали рабам в пятки свиную щетину, чтоб не бегали, как их железом клеймили. У самого на плече тавро выжжено.

Когда хромой Тимур побил Тохтамышево войско, Алексей мог уйти от своего мурзы. Не захотел: уж больно Тимуровы воеводы лютовали над татарским народом. И другого страшился. Татары хоть на одном поле с Русью живут, а эти угонят бог знает в какую даль от родной земли. Остался. За господином своим последовал. Тот вместе с уцелевшими воинами пошел под руку османского султана Баязида. Дали им место в Болгарии возле Пловдива: «Служите!» Как обрадовался Алексей речи болгарской, столь схожей с речью родною. Только и было дела, что спрашивать: как у вас называется то да се. И ликовать: у нас, мол, так же. В Болгарии и бросил его подыхать мурза Абдулла, когда покалечил конь. Увечный раб — что разбитый горшок. На что он хозяину?! «Учат нас жить, учат, — с досадой и злостью думал кузнец, отлеживаясь у дервишей в обители. — А мы, дураки, все в ум не возьмем, все надеемся на справедливого хана иль воеводу. Одного с натугой скинем, другого садят. Инако надо ладить. Раз право за тем, кто силен, значит, надобно и нам силу копить. Но как? Боязлив род Адамов, сукины дети! Терпят, молчат. Кровью харкают, а говорят: кизиловый шербет пьем. Думают, хуже бы не было. А если скажут, то втуне. И кто поймет? Языки разны, веры различны, сидят по своим углам да куткам. Попы и муллы сказывают: бог по грехам наказует. Не тем ли повинны мы, что долго надругательство терпим?»

Не оставляли эти мысли кузнеца, когда поправился и сам стал ходить за подаянием. Не покинули они его и позднее, когда в деревне Мумджилар стал помогать Стоянке, коему досталась кузня, как некогда Алексею сыну Гаврилову, от покойного отца.

Солнце осветило терявшиеся в вышине верхушки грабовых деревьев. Птицы приветствовали его разноголосым воплем. Тропа все круче забирала вверх. Грабы сменились чащей тонкоствольных, тянущихся ввысь берез, зарослями бузины, дикой груши, кизила. Карабаш то и дело отбегал в сторону, срывал зубами две-три красно-синие продолговатые ягоды. Оглядывался, щеря в улыбке пасть. И припускался догонять хозяина.

Кузнец приказал ему идти рядом. Карабаш был похож на хозяина своего. Такой же заросший темными с проседью космами. Такой же одинокий на свете, брошенный хозяином подыхать. Кузнец подобрал его жалким больным щенком в одном из арнаутских дворов, разоренных янычарами. Арнауты эти, или албанцы, были православные. Прибежали некогда в Болгарию из своих албанских гор, спасаясь от иноверческого ига. Но и в здешней лесной глухомани настигла их османская длань. Были среди арнаутов и каменщики и огородники, но более прочих кожухари да овцегоны. Последние дорожили пастушьими волкодавами не меньше, чем землепашцы своими волами. Но, видно, показался им щенок безнадежным — у него была перебита лапа. А кузнец узрел в скулящем кутенке инооблик своей собственной судьбы. Вправил ему кость, наложил лубок, и через полтора года жалкий шелудивый щенок обернулся здоровенным волкодавом — голова что у теленка, каждая лапа с кулак. И норовом в спасителя своего — суровый, терпеливый, упорный и бешеный в ярости. С первого дня кузнец толковал с ним по-своему — не с кем было беседовать ему больше на родном языке. И Карабаш приучился понимать его речь.

Услышав «Сюда!», пес подбежал к кузнецу и, точно привязанный, шел рядом, изредка вскидывая свою черную голову, не будет ли приказаний.

Впереди заметно посветлело. Передние встали, — наверно, дервиш Ибрагим дал знак. Карабаш приподнял морду, шевеля влажным черным носом, что-то ловил верхним чутьем. И заворчал. «Тихо!» — приказал кузнец. Ему почудились голоса, запах гари.

Двинулись дальше. И вскоре поравнялись с пятью крестьянами. Опираясь на вилы, на самодельные копья, одетые подобно болгарским войнукам — на ногах сыромятные постолы с завертками по колено, на голове — клобук с ушами, в зипунах — они сторожко оглядывали каждого из приведенных дервишем Исмаилом. То был первый дозор воинства Истины.

Через полверсты лес и подъем враз кончились. Они вышли на небольшое скальное плато. На вырубке среди пней теснились наскоро сбитые навесы и шалаши. Горели костры от мошкары. Вольно расположившиеся ватажники ладили луки, строгали ратовища для копий, прилаживали косы, тесали топорища, обивали воловьей кожей неуклюжие, как корыта, деревянные латы. Обжигали на огне палицы. Лазили по кустам, бросали в рот дикие ягоды. Тут же паслась отара овец. Дым костров, блеяние скотины, голоса людей ветер относил к полудню — туда, где скала обрывалась ущельем реки Чаирлык.

Новички радостно узнавали свойственников, знакомцев из соседних деревень Балабанлар, Хюсенлер, Кокарджа, Юнус Абдал, где болгары жили вместе с турками. Хлопали друг друга по спинам, обнимались. Все ватажники были пустоусы и пустобороды — обриты наголо.

— Поди выбери место для кузни, — сказал Алексей Стоянке. — А я потолкую вон с этими.

Он указал на албанцев-овцегонов с их псами, которые при виде Карабаша на всякий случай показали стиснутые зубы. Тут был и старый приятель кузнеца по обители дервиш-помак, болгарин родом, басурманин верой. Он поднялся ему навстречу:

— Все-таки вернулся, пришел к нам, майстере Алекси!

— Не я к вам вернулся, а вы обернулись наконец от слов к делу, приятель!

— Слово тоже дело, майстере. И немалое. У нашего шейха…

— Если твой шейх Бедреддин, то, может, у него слово с делом и не расходятся.

Едва встретились, не успели обняться, как взялись прекословить, будто не три года, а три дня прошло с тех пор, как кузнец покинул обитель.

— Ты все такой же злой, — покачал головой дервиш.

— Вовсе нет! Много злее, приятель…

— Вот и отменно, — раздалось у кузнеца за спиной. — На злых до дела у нас нужда.

Мастер оглянулся. Высокий бритый человек в дервишеском плаще, но с палашом у пояса, нос горбинкой, взгляд властный, лицо чуть сплюснутое у висков, до странности похоже на султанское. Подошел в сопровождении двух воинов ахи. Кузнец, давно ни перед кем не робевший, смешался: не сам ли шейх?

Но то был не шейх, а его сподвижник каменщик Ахи Махмуд. Дервиш пришел кузнецу на выручку:

— Брат Алекси не только славный огненных дел мастер, но и лютый ненавистник беев да князей всех пород и мастей — русичей, татар, кыпчаков, болгар. Навидался их — сыт по горло, брат Ахи Махмуд.

— Значит, в одной с нами мысли. Самое время теперь воплотить ее в дело. Ставь кузню, мастер, и приступай!

Кузнец обрел наконец дар речи.

— Ставим!

Указал туда, где тюкал топором Стоянко.

Ахи Махмуд обернулся к дервишу:

— Возьми людей, помоги! Время не терпит. — И снова кузнецу: — А ты ступай с нами, погляди, что ладим.

Только тут за дымом костров приметил Алексей строителей. Шагах в трехстах от ущелья обтесывали, прилаживали камни, несходные величиной, отличные цветом, видно, собранные со всяких построек, древних и новых.

— Ставим крепостцу! — пояснил Ахи Махмуд.

Подошел старшина каменотесов. Смоляные волосы перехвачены тесьмой, борода, однако, обрита, как у всех. Руки в растворе. Вытер их о передник. Сказал с заметным армянским выговором:

— Выше груди не подымем. Камня не хватает. Что делать будем, Ахи Махмуд?

— Сложим остальное из бревен. Не кривись, брат Ашот, быстрее будет.

— Сам знаешь, Ахи Махмуд, дерево не камень, быстрей — не лучше.

— Не век нам здесь сидеть, Ашот!

— Сколько бы ни сидеть, а строить — так навек. Иначе не приучены.

— Из бревен тоже навек ставят. Вот русич, лесной человек, не даст соврать. Так, что ли, кузнец?

Алексей ответил не вдруг. Загляделся на руки армянского каменщика. Загорелые, присыпанные, будто пудрой, каменной пылью, мощные, с широкой кистью, руки эти жили особливой и в то же время согласной с хозяином жизнью. По ним лучше слов можно было понять, что он думает, чего хочет, как настроен. Вот так Карабаш, наверное, и понимает людей, мелькнуло Алексею. Пес, не отстававший ни на шаг от правой хромой ноги кузнеца, точно услышав свое имя, задрал голову. Алексей потрепал его за ухо. Не подымая глаз, ответил:

— Из мореного дуба, из сосны у нас рубят. Из карагача, из чинары тоже можно… Только где мореных взять?.. Ежели венцы укрепить скобами…

Каменщик, стоявший к нему боком, повернулся лицом. Алексей увидел на мизинце у него золотой перстень с камнем. И осекся.

Украшать себя, чтобы отличиться, приверженцы шейха считали самым низким делом. А уж золотом, этой выжимкой крови и пота людского, — и вовсе подлым. Каменотес же носил, не стеснялся…


Стоянко разжег горн. Качнул мех. Бросил на угли кусок железа, бывший когда-то церковной калиткой, раскалил его. Алексей взял молот и пошел гвоздить, оттягивая широкую лопасть. Только искры летели, грозя поджечь невысокий навес. Лопасть нужно было разрезать на заготовки, заготовки гнуть в скобы. Дела хватало, успевай поворачиваться.

Начинали с восходом и стучали до вечерней молитвы. Затемно валились как подсеченные тут же в углу, на сено и ветошь, не успев скинуть прокопченных рубах. Ночи становились прохладными, близилась осень. Озябнув, Алексей подымался, затепливал свечу, разжигал горн. От звона наковальни просыпался Стоянко, продирал глаза, шатаясь, с виноватым видом становился к мехам.

А у старого кузнеца не выходил из головы злосчастный перстень: как верить, если даже в стане Бедреддиновом открыто носят на себе золото? И знает ли об этом сам? Слишком много претерпел кузнечных дел мастер, чтобы его можно было теперь провести на словах.

Ни с кем не привык он делиться мыслями. А тут не утерпел, рассказал о перстне своему знакомцу дервишу-помаку. Тот поднял его на смех. Да знает ли он, кто такой Ашот? И что он за перстень носит?

Дервиш поведал кузнецу историю армянского каменотеса, некогда спасенного в далекой Палестине молодым шейхом Бедреддином от позора и плена. Старый мастер завещал сыновьям до гроба помнить о своем избавителе. И через двадцать пять лет они поднесли учителю в Конье перстень. Да, да, тот самый с топазом, споспешествующий мудрецам. Уходя из Изника, шейх отослал его назад, как знак, что настал час избавленья и для армянского народа. Увидев перстень, Ашот бросил все — дом, семью, детей — и вместе с младшим братом своим Вартаном и артелью каменщиков пробрался из далекого Карамана через соленые воды сюда в Делиорман. Поклялся не снимать кольца: до смерти или до победы.

— А ты говоришь, золото, золото! Пуганая ворона куста боится. Не стыдно тебе?

Кузнецу было не стыдно. Подозрительность не порок, потому как спит вода, а враг не дремлет. И самый страшный из них тот, что среди нас.

Да и недосуг ему было стыдиться. Народу все прибывало, а вместе с ним и работы. Секиры, косы, топоры, палаши… И всему голова — скобы. Только давай: не один, а целых три детинца возводились на обоих берегах реки Чаирлык, чтобы защитить стан.

Стан располагался в одной из речных излучин, в тесном, похожем на пропасть ущелье. Место это называлось Диспиз гёль — Бездонное озеро и обязано было своим названием глубокому бочагу, вода в котором была в любую жару холодна до ломоты в зубах. По рассказам, в нем потонул не один всадник.

На покрытом порослью мыске поставили возле бочага два глинобитных дома. Но шейх там не поселился. Предпочел одну из множества пещер, вымытых водой в отвесной стене песчаника и с незапамятных времен приспособленных рукой человека под обиталище. Огромные, высокие, как соборная мечеть, узкие, как гробы, пещеры соединялись переходами и лазами; кое-какие из них, по слухам, вели наверх, туда, где Ашот с артелью сооружал крепостцу.

Правый берег, заросший непролазным лесом, тоже был крут, — наверх можно было взобраться только по укрепленным досками ступеням, числом более двух с половиной сотен. С этой стороны стан должны были прикрыть два других бревенчатых детинца.

Кузнец приходил сюда вместе с Ахи Махмудом поглядеть, как служат его скобы, сколько их еще надобится. И был поражен: срубы ставились прямо в чащобе. Стоило поджечь лес, и займутся укрепления. На Руси вокруг крепостей всегда делали расчистку шагов на триста, не меньше, и ограждали их засеками. Он сказал об этом Ахи Махмуду, и тот распорядился исполнить совет, благо людей в лесу становилось все больше и было кому заняться посеками да завалами.

Лес гудел от звона топоров, людских голосов, конского ржанья, мычанья волов. Черный люд, болгары, валахи, греки, турки, албанцы, православные и мусульмане, богумилы и кызыл-баши несли в лес что могли — одежку, деньги, харчи, шкуры, гнали скот. Крестьянская ватага превысила числом пять сотен.

Не было тишины и ночью. Когда прокопченный, оглушенный грохотом Алексей выходил из-под навеса глотнуть прохлады, он не слышал сперва ничего, кроме молчания. Но мало-помалу начинал различать запахи мяты, горького смолистого дымка. Слышался говорок ватажников, что сидели возле костров: по вечерам к ним всегда приходил потолковать кто-нибудь из Бедреддиновых выучеников. Доносилось бренчанье струн — то ашик Дурасы Эмре складывал новые песни. Проходили дозорные азапы — их набежало в стан под начало бывшего десятника Живко больше полусотни. Позванивали сбруей, фыркали кони. Иногда раздавался глухой, удалявшийся топот копыт — то очередной гонец мчался в какой-нибудь край Румелии.

Не гасли по ночам свечи сподвижников в пещерах. Акшемседдин, строгий, просветленный, разрешив десятки дел, наваливавшихся на него днем как на главного управителя, принимал посланцев из Сереза и Пловдива, Самокова и Демитоки, рассуждал, кого немедля пустить к учителю, кто может обождать, а кого направить к Маджнуну.

Писарю тайн, хоть и придали ему в помощь двух писцов, чихнуть было некогда: заноси на бумагу речи учителя, пиши с его слов обращенья к друзьям, ученикам и единомышленникам, составляй письма к мятежным дервишеским «деде», ремесленным братьям — ахи, воззвания к черному крестьянскому люду. На работу Маджнун не сетовал — труд был ему в радость. Учитель возвещал: час Истины пробил. Звал народ в долину Загоры, чтобы идти всем миром на столицу.

Все знали: впереди битва, готовились к смерти, быть может, увечью. Но не чуялось ни натужности, ни раздраженья, не слышно было ссор, окриков, зуботычин, привычных в воинском стане. Часто раздавался смех — не злой, натужный, а радостный. Не приходилось приказывать, никого не надобно принуждать. Каждому слову сподвижников Бедреддина внимали как слову Истины. И потому, прежде чем сказать слово, они семижды обдумывали его.

В полдень женщины приносили припасы. С открытыми лицами и мусульманки и христианки садились рядом с мужчинами. Благовоспитанно, чинно пригубляли чашку с вином, что трижды посолонь обходила круг. Вино — не пьянство, было одним из «напрасных запретов», разрешенных учителем.

Старый кузнец успел повидать всех ближайших соратников шейха, кой с кем потолковать. А вот самого узреть не доводилось. И потому, когда увидел, был ошарашен. Он представлялся кузнецу богатырского сложения, с горящими очами, громовым голосом. А вышел невысокий, щуплый человек в простой шапке и сером халате. Взобрался на приступку и заговорил. Голос у него был сильный, но не громкий. И слова он говорил привычные. Но стоило ему начать речь, как кузнец позабыл о своем недоумении, о самом себе, обо всем на свете, захваченный смыслом его слов.

Бедреддин начал с рассказа о победах своих учеников Бёрклюдже Мустафы и Ху Кемаля Торлака, о справедливом устройстве на свободных от бейского ига землях Карабуруна, Айдына, Манисы. Стало известно, что туда ушло недавно походом новое двадцатитысячное войско, набранное со всех земель к полудню от соленых вод. Султан поставил во главе этой рати визиря Баязида-пашу и своего наследника двенадцатилетнего Мурада, наместника Амасьи, повелев предать огню грады и веси, мечу — всех осмелившихся восстать против власти. Не далее как прошлой ночью, сказал Бедреддин, в стан прибыл наш друг воевода Юсуф-бей. Его люди в логове врага сообщили: Мехмед Челеби с другой половиной войска, набранной в Румелии, покинул столицу и ушел осаждать Салоники, где засел с ромеями вместе его брат Мустафа, предъявивший свои права на османский стол.

— И посему решили мы: завтра с рассветом снимемся на Загору. Там нас давно ждет праведный люд, дабы, объединившись, идти на Эдирне. Нет лучшего способа отвести смертную угрозу от наших братьев в Айдыне, нет и не будет лучшего часа, чтобы утвердить Истину на всей земле!..

Он обращался ко множеству, как к одному-единственному собеседнику, и кузнец Алексей, подмастерье Стоянко, каждый, слышавший шейха, чувствовал себя этим одним.

— Слава Истине! Слава шейху Бедреддину! — не помня себя, отвечали ему.

Общий восторг увлек старого кузнеца: вместе со всеми возглашал он славицу шейху. С любовью глядел на лицо его, соединившее в себе доброту и величие, мудрость и простоту. Меж тем Бедреддин в сопровождении круглоголового, чернолицего Джаффара, не отстававшего от него ни на шаг, как не отставал от кузнеца Карабаш, сошел вниз. Толпа обступила его. Алексей увидел, как Акшемседдин что-то говорит шейху. Подвели лошадь. Бедреддин взялся за луку, обернулся и громко, очевидно желая, чтоб слышали все, сказал:

— Нет, брат наш Акшемседдин, хранить стан, добывать оружие и припасы дело наипервейшее. И ты сладишь, с ним лучше других…


Вечером у костров запели песни. Каждый на своем языке. Турки — протяжные напевы степей. Греки — томительные любовные. Албанцы — боевые, грозные, как горы. Армяне — стремительные, бурные, точно реки с гор, болгары — свадебные, хороводные. И все вместе новую, только что сложенную ашиком Дурасы Эмре, славившую Истину и Свободу. Пели кто как мог, голосистые и безголосые, перевирая слова и напев. Дервиши, воины, черный люд, разноплеменная голытьба, ощущая себя богатырской всевозрастающей силой.

Греки, единственный народ, который пляшет, идя на смерть, не смогли усидеть. Вскочили, взялись за плечи. Ударил барабан. Заводила вытащил из-за кушака платок, взмахнул им и повел перекрестным шагом, приседая и вскрикивая. К ним присоединились армяне, валахи, турки, болгары, женщины, мужчины. Взявшись за руки, сцепившись мизинцами, образовали бесконечную цепочку, уходившую в темноту, к ущелью, возвращавшуюся к пламени костров, свившуюся кольцами, одно в другом, по всей вырубке от реки до засек, охваченные великим чувством всеобщей братской соборности.

Кузнец не плясал. Не старость, не хромота были тому причиной. Он сидел у костра, сумрачно глядел в огонь.

В голове его шла мучительная работа. Бедреддин говорил о каких-то своих людях в стане врагов, о воеводе Юсуфе-бее как о нашем друге. Кому может бей быть другом? Тому, у кого сила. Значит, почуяли. Но быть им другом для бея значило стать врагом самому себе. Разве не вознамерились они упразднить самую возможность бейства? Не ослышался ли он?

Кузнецу не удавалось отстать от этих мыслей, и страшился он предаваться им. Не мог он на сей раз поделиться ими ни со знакомцем своим дервишем-помаком, ни со Стоянкой, ни с кем во всем стане. Лишь одному человеку мог бы он о них рассказать — самому шейху. Но как улучить для этого время?

Тяжелая рука кузнеца, лежавшая на загривке Карабаша, сжалась в кулак. Волкодав взвизгнул от неожиданности.

Не обратив на него внимания, кузнец встал, вошел под навес. Зажег свечу. Стал собирать снаряды, одежонку.

Запыхавшись, влетел в кузню Стоянко. Постолы порвались от плясу. Увидел кузнеца:

— Куда, майстере?

— Завтра уходим в Загору, не слышал?

— Но ведь Акшемседдин сказал… Я думал…

— Думал: стар, мол, хромой черт? Пусть сидит здесь, а я пойду ратовать? Нет, останешься ты. Успеешь наратоваться.


предыдущая глава | Спящие пробудитесь | cледующая глава