home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


Нечто из дерева[42]

(Перевод М. Немцова)

Очень хорошо, что ограниченность человеческого разума нечасто позволяет созерцать в должной перспективе все факты и события, коих этот разум касается. Я размышлял об этом множество раз — особенно в связи с любопытными обстоятельствами исчезновения Джейсона Уэктера, музыкального и художественного критика бостонской газеты «Циферблат», случившегося год назад. Тогда выдвигалось множество теорий: от подозрения в убийстве Уэктера каким-нибудь разочаровавшимся художником, которого больно задели ядовитые инвективы критика, до предположений, что Джейсон просто сбежал неизвестно куда, не сказав никому ни слова, по причине, ведомой лишь ему одному.

Возможно, последняя гипотеза гораздо ближе к действительности, нежели принято полагать, хотя принимать ее или нет — вопрос терминологии, подразумевающий выбор: является отсутствие Уэктера добровольным или же нет. Однако есть одно объяснение, предлагающее себя всем, кто обладает достаточным воображением, чтобы понять, о чем идет речь; а некие обстоятельства, приведшие к этому событию, и впрямь не способствуют никакому иному заключению. Вот к этим обстоятельствам я был непосредственно — и немало — причастен, чего, впрочем, не сознавал и сам, пока исчезновение Джейсона Уэктера не стало фактом.

События начались с одного желания, которое само по себе было более чем прозаическим. Уэктер, живший один в старом доме на Кингз-лейн в Кембридже, достаточно далеко от кипения жизни, коллекционировал произведения примитивного искусства — в основном из дерева или камня. У него имелись такие курьезы, как странная культовая резьба Ордена кающихся грешников[43], барельефы майя, эксцентричные скульптуры Кларка Эштона Смита, деревянные фетиши и резные фигурки богов и богинь с островов Южных морей и многое другое. Еще он хотел иметь «нечто из дерева», что как-то отличалось бы от всего остального, хотя, по моему мнению, даже работы Смита предлагали разнообразие, кое могло бы удовлетворить любого. Но Смит не работал по дереву; Уэктеру же хотелось чего-то именно из дерева, чтобы, как он выражался, «уравновесить коллекцию», и приходилось признать, что и впрямь деревянных изделий у него почти не было, если не считать нескольких масок с Понапе[44], которые странной и чудесной образностью своей перекликались с работами Смита.

Думаю, не один приятель Джейсона Уэктера искал для него «чего-нибудь из дерева», но именно мне однажды выпало найти то, что нужно, — в незаметной лавке старьевщика в Портленде, куда я приехал провести отпуск. То и впрямь была странная вещица, но сделанная просто ювелирно: нечто вроде барельефа с осьминогообразным существом, поднимающимся из разбитой монолитической конструкции в некоем подводном пространстве. Цена в четыре доллара была крайне умеренной, а то, что сам я никак не мог истолковать эту резьбу, больше прочих соображений увеличивало ее ценность в глазах Уэктера.

Я назвал существо «осьминогообразным», но осьминогом оно не было. Чем оно было, я не знал; его внешний вид предполагал наличие тела подлиннее и вовсе не похожего на туловище осьминога, а щупальцевидные отростки отходили не только от лица — из того места, где должен располагаться нос, как в скульптуре Смита «Старший Бог», — но также от боков и из средней части тела. Два отростка, шедшие от лица, явно были хватательными и изображались так, словно метнулись вперед, как бы стараясь схватить — или уже хватая — что-то. Сразу над этими щупальцами имелись глубоко посаженные глаза, вырезанные со сверхъестественным мастерством: они оставляли впечатление невыразимого и тревожного зла. В подножии статуэтки была вырезана строка на неведомом языке:

«Ф’нглуи мглв’наф Ктулху Р’льех вгах’нагл фхтагн».

О природе того дерева, из коего все это было вырезано, — темно-коричневого, почти черного, с совершенно неведомой текстурой витых волокон, — я не знал ничего, вот только для дерева оно было необычайно тяжелым. Хотя вещь была крупнее, нежели я собирался дарить Джейсону Уэктеру, я знал, что она ему понравится.

— Откуда она у вас? — спросил я у флегматичного человечка за прилавком, заваленным всякой всячиной.

Он сдвинул очки на лоб и ответил, что не может сообщить мне на этот счет ничего — разве что выловили статуэтку в Атлантическом океане.

— Может, смыло с какого-нибудь судна, — предположил он.

Неделю или две назад ее вместе с другими вещами принес старик, который обычно роется в мусоре на побережье, ища какой-нибудь ценной поживы, выброшенной морем. Я спросил, что здесь может быть изображено, но об этом хозяин лавки знал еще меньше, чем о происхождении статуэтки. Джейсон, следовательно, волен был изобретать по сему поводу любые легенды.

Тот пришел от вещицы в полный восторг — а в особенности от того, что немедленно обнаружил некое поразительное сходство с каменными скульптурами Смита. Знаток примитивного искусства, он указал мне еще на одну особенность, по которой становилось ясно, что за четыре доллара лавочник эту вещь мне практически подарил, а именно: определенные следы указывали, что изображение вырезано орудиями гораздо более древними, нежели инструменты нашего времени — и даже того цивилизованного мира, который мы знаем. Все эти подробности представляли для меня, конечно же, преходящий интерес, поскольку я не разделял любви Уэктера к примитивизму; признаюсь, к тому же я испытал труднообъяснимое отвращение, когда Джейсон сопоставил эту осьминожью резьбу и работы Смита. Отвращение это, видимо, коренилось в вопросах, которые я не осмеливался задать вслух, хоть они меня и беспокоили: если этой вещи и впрямь много веков, как предполагает Уэктер, и она представляет собой вид резьбы доселе неизвестный, как же могло получиться, что современные скульптуры Кларка Эштона Смита обладают таким сходством с ней? И не больше ли простого совпадения — что фигуры Смита, воссозданные по фантазиям его зловещей прозы и поэзии, повторяют мотивы искусства, создававшегося кем-то, удаленным от него на многие столетия во времени и многие лиги в пространстве?

Но таких вопросов, повторяю, я не задал. Возможно, если бы я это сделал, последующие события можно было бы изменить. Энтузиазм и восторг Уэктера я воспринял как дань моему хорошему вкусу, и резьба заняла свое место на его широченной каминной доске рядом с лучшими деревянными скульптурами коллекции. Я забыл и думать о ней.

Снова я увидел Джейсона Уэктера лишь через две недели, по возвращении в Бостон, но и тогда, быть может, мы бы с ним не встретились, если бы мое внимание не привлекла особенно жестокая критика, которой Уэктер подверг публичную выставку скульптора Оскара Богдоги, чью работу лишь пару месяцев назад превозносил до небес. Действительно, рецензия была такова, что возбудила обеспокоенный интерес многих друзей Джейсона: она указывала, что у критика наметился новый подход к искусству, и обещала множество неожиданностей тем, кто постоянно следил за его оценками. Тем не менее один наш общий знакомый, по специальности психиатр, признался мне, что испытал легкую тревогу: в короткой, но знаменательной статье Уэктера присутствовали некоторые любопытные аллюзии.

Я сам прочел заметку с немалым удивлением и сразу же заметил определенный и отчетливый отход Уэктера от привычной манеры. Его обвинения в том, что работам Богдоги недостает «огня… элемента напряженности… даже всяких претензий на духовность», были достаточно обычны, но утверждения, будто художник, «очевидно, не знаком с культовым искусством Ахапи или Ахмноиды» и что Богдоге лучше бы заняться чем-нибудь другим, а не гибридной имитацией «школы Понапе», были не только неуместны, но и совершенно необъяснимы: Богдога был выходцем из Центральной Европы, и его тяжелые массы гораздо сильнее походили на произведения Эпштейна[45], нежели на работы, скажем, Мештровича[46], — и, уж конечно, не на тех примитивистов, кои так восторгали Уэктера и теперь совершенно явно стали влиять на его способность рассуждать об искусстве. Ибо вся его статья была усеяна странными ссылками на художников, о которых никто не слыхал, на места, далеко отстоящие от нас во времени и пространстве — если они вообще существовали на этой земле, — а также на культуры, которые никак не соотносились с известными даже самым информированным читателям.

И все же его подход к искусству Богдоги не был совершенно неожиданным, ибо всего двумя днями ранее он написал критическую заметку о первом исполнении новой симфонии Франца Хёбеля цветистым и эгоцентричным Фраделицким: она полнилась отсылками к «мелодичной музыке сфер» и «тем трубным нотам, предруидическим по своему происхождению, которые призрачно наполняли эфир задолго до того, как человечество поднесло к губам или взяло в руки вообще какой бы то ни было музыкальный инструмент». Одновременно он хвалил исполненную в той же программе «Симфонию № 3» Хэрриса[47], которую прежде публично ругал, а сейчас называл «блестящим образцом возвращения к той допримитивной музыке, что таится в родовом сознании человечества, к музыке Великих Древних, пробивающейся сквозь наслоения Фраделицкого — но, опять-таки, Фраделицкий, сам не способный к музыкальному творчеству, неизбежно вынужден накладывать на любую работу под своей дирижерской палочкой достаточно самого Фраделицкого, чтобы ублажить собственное эго, не обращая внимания, насколько при этом перетолковывается композитор».

Две эти крайне загадочные рецензии в спешке отправили меня к дому Уэктера; я застал его за письменным столом — погруженным в тяжкие думы перед двумя своими неоднозначными статьями и грудой писем, без сомнения, негодующих.

— A-а, Пинкни, — приветствовал меня он, — вас, конечно, привели сюда эти мои любопытные рецензии…

— Не совсем, — уклонился я. — Признавая, что любая критика вытекает из личного мнения, вы свободны писать все, что вам вздумается, коль скоро вы искренни. Но кто такие, к дьяволу, эти ваши Ахапи и Ахмноида?

— Я сам бы хотел это знать.

Он произнес это настолько серьезно, что в его искренности я не усомнился.

— Но я уверен, что они существовали, — продолжал он. — Как и Великие Древние, по всей видимости оказавшие влияние на изначальный фольклор.

— Так как же вы на них ссылаетесь, если не знаете, кто они такие? — не выдержал я.

— Этого, Пинкни, я тоже не вполне могу объяснить, — ответил он, озабоченно нахмурившись. — Но попытаюсь.

И он пустился в не очень связный рассказ о том, что с ним случилось после того, как я нашел для него в Портленде резьбу с изображением странного осьминога. Не проходило ни единой ночи, когда бы во сне ему не являлось это существо — либо непосредственно и близко, либо смутным ощущением где-то на краю сна. Ему снились места под землей и города на дне моря. Он видел себя на Каролинах и в Перу; во сне бродил по овеянному легендами Аркхему под весьма подозрительными домами с островерхими крышами; на странном морском судне плыл куда-то за пределы всех известных океанов. Резьба, знал он, лишь миниатюра, ибо само существо представляет собой громадную массу протоплазмы, способную менять форму мириадами способов. Его имя, говорил Уэктер, — Ктулху, его владения — Р’льех, жуткий город в глубинах Атлантики. Существо это — из Властителей Древности, которые, как гласит поверье, стремятся из иных измерений, с далеких звезд, из морских глубин и тайных уголков пространства к восстановлению своего древнего господства над Землей. Существо это появляется со свитой аморфных карликов, лишь отдаленно напоминающих людей; карлики эти возвещают его приход, играя на странных трубах музыку, не сравнимую ни с чем. Очевидно, резьба, созданная в глубокой древности, — весьма вероятно, задолго до того, как возникла письменность, но уже на заре человеческой истории, — мастерами с Каролинских островов, была «точкой соприкосновения» с чуждым нам измерением, населенным теми, кто желает к нам вернуться.

Признаюсь, я слушал его не без недоверия; заметив его, Уэктер резко оборвал рассказ, встал и перенес деревянную резьбу с каминной доски на стол. Он развернул ее ко мне.

— Теперь посмотрите на нее внимательнее, Пинкни. Видите какую-нибудь разницу?

Я тщательно осмотрел вещицу и объявил, что никаких изменений в ней не вижу.

— А вам не кажется, что вытянутые от лица щупальца… ну, скажем, «более вытянуты»?

Я ответил, что не кажется. Но, даже говоря это, уверен я не был. Часто предположение порождает сам факт. Удлинились они или нет? Я уже не мог сказать этого наверняка. Я и теперь не могу этого сказать. Но ясно одно: Уэктер верил, что щупальца вытянулись. Я заново осмотрел резьбу и вновь ощутил то давнее отвращение от сходства скульптур Смита и этой причудливой вещицы.

— Так, значит, вам не кажется, что концы щупалец приподнялись и вытянулись немного вперед? — стоял на своем Уэктер.

— Не могу этого сказать.

— Очень хорошо. — Он взял статуэтку и водрузил на каминную полку. А вернувшись к столу, сказал: — Боюсь, вы сочтете, что у меня не все в порядке с головой, Пинкни, но с тех пор, как она появилась у меня в кабинете, я стал осознавать: я существую в чем-то таком, что можно назвать измерениями, отличными от нам известных, — короче, в тех измерениях, которые видятся мне во сне. Например, я совершенно не помню того, как писал эти рецензии; однако они написаны мной. Я нахожу их у себя в рукописях, в гранках, в своей колонке, наконец. Короче, написал их я и никто другой. Я не могу публично от них отказаться, хотя очень хорошо себе представляю, что они противоречат тем мнениям, которые множество раз появлялись в печати за моей подписью. И все же нельзя отрицать, что их пронизывает некая любопытно внушительная логика. Прочитав их — и, кстати сказать, все негодующие письма читателей по их поводу, — я несколько более подробно изучил тему. Невзирая на те мнения, которые вы, вероятно, слышали от меня прежде, скажу, что работы Богдоги действительно имеют отношение к гибридной форме раннекаролинского культового искусства, а Третья симфония Хэрриса действительно отчетливо и тревожно склоняется к примитиву. И возникает вопрос: не является ли их изначальная оскорбительность для традиционно восприимчивых или традиционно культурных людей инстинктивной реакцией на примитив, который их внутреннее «я» немедленно признает? — Он пожал плечами. — Но это нас ни к чему все равно не приводит, не так ли, Пинкни? Факт остается фактом: резьба, которую вы нашли для меня в Портленде, оказывает на меня иррационально тревожащее воздействие — до того, что я иногда сомневаюсь, к лучшему оно или нет.

— Какое воздействие, Джейсон?

Он лишь странно улыбнулся в ответ:

— Могу лишь рассказать о своих ощущениях. Впервые я почувствовал это сразу после вашего ухода. В тот вечер у меня была компания приятелей, но к полуночи гости разошлись, и я сел за машинку. Мне следовало написать обычную рецензию на фортепианный вечер, данный одним учеником Фраделицкого, и с нею я разделался почти мгновенно. Но все время за работой я как-то двупланово осознавал эту резьбу. С одной стороны — такой, какой она попала ко мне: подарок от вас, предмет небольших размеров, располагающийся в трех измерениях. Другой план моего восприятия был протяжением — или вторжением, если угодно, — в иное измерение, где относительно нее я существовал вот в этой комнате, как семечко рядом с тыквой. Короче говоря, когда я закончил рецензию, у меня осталась очень странная иллюзия того, что резьба выросла до невообразимых пропорций; в некое катастрофическое мгновение я почувствовал, что к изображению прибавилось само конкретное существо, оно колоссом высилось передо мной — вернее, я стоял перед ним прискорбно миниатюрный. Это длилось какой-то миг, затем отступило. Учтите: я сказал «отступило». Видение не просто прекратило существовать: казалось, оно сжалось, втянулось, будто и впрямь отступало из этого нового для себя измерения и возвращалось к подлинному состоянию, в котором должно существовать перед моими глазами, — но не обязательно перед моим психическим восприятием. Так оно и продолжалось; уверяю вас, это не галлюцинация, хотя, судя по вашему лицу, вы полагаете, что я выжил из ума.

Я поспешил его заверить, что вовсе так не думаю. То, что он говорил, было либо правдой, либо нет. Свидетельства, основанные на догадках, вытекающих из конкретных фактов — его странных рецензий, доказывали, что он искренен; следовательно, для него самого то, что он говорил, было правдой. Стало быть, это все имело и значение, и мотивацию.

— Принимая все, что вы говорите, за истину, — наконец осторожно начал я, — этому должна быть какая-то причина. Вероятно, вы слишком много работали, а это явление — проекция вашего собственного подсознания.

— Старый добрый Пинкни! — рассмеялся он.

— Если же это не так, должна быть какая-то мотивация — извне.

Его улыбка исчезла, глаза сузились.

— Вы это допускаете, верно, Пинкни?

— Предполагаю, да.

— Хорошо. После третьего случая я тоже так подумал. Дважды я определенно списывал это на иллюзию восприятия; в третий раз — уже нет. Галлюцинации от напряжения зрения редко настолько сложны — они скорее будут ограничиваться воображаемыми крысами, точками и тому подобным. Поэтому если существо относится к тому культу, где оно объект поклонения — а я понимаю, что поклонение это длится и поныне, только тайно, — здесь, похоже, может быть лишь одно объяснение. Я возвращаюсь к тому, что уже сказал: эта резьба — точка контакта с нами другого измерения во времени или пространстве; если это допустить, ясно, что существо пытается до меня дотянуться.

— Как? — тупо спросил я.

— Ах, ну я же не математик, не ученый. Я всего лишь критик. И это заключение — крайний предел моего экстракультурного знания.

Галлюцинация, по всей видимости, упорствовала. Более того, в часы его сна она жила сама по себе в некоем инобытии, где Уэктер сопровождал осьминога с резьбы в другие измерения вне своего собственного времени и пространства без всяких трудностей. В медицинской практике продолжительные иллюзии — случай нередкий, как нередки и те их разновидности, что обладают каким-то развитием; но ощущения, подобные тем, что испытывал Джейсон Уэктер, явно были далеко не просто иллюзорными, ибо коварно проникали в сам его мыслительный процесс. Я довольно долго размышлял об этом в ту ночь, снова и снова ворочая в уме все, что он рассказал мне о Старших Богах, о Властителях Древности, о мифологических сущностях и тех, кто им поклоняется: это в их культуру интерес Уэктера проник с такими тревожными для него самого результатами.

После этого я с опаской ожидал каждого выпуска «Циферблата» с колонкой Джейсона Уэктера.

Написанное им за те десять дней, что прошли до нашей новой с ним встречи, сделало его темой всех разговоров культурного Бостона и окрестностей. Удивительно, однако осуждали его не все; правда, расхождения в точках зрения легко было предугадать. Те, кто прежде его превозносил, теперь негодовали; те, кто раньше его бранил, теперь поддерживали его. Но его суждения о концертах и выставках, хоть и казавшиеся мне абсолютно искаженными, не утратили своей остроты; резкость и язвительность по-прежнему в них присутствовали, острота восприятия не притупилась, если не считать того, что он теперь все воспринимал просто-напросто под другим углом, совершенно отличным от его прошлой точки зрения. Его мнения были поразительны и часто просто возмутительны.

Так, великолепная стареющая примадонна мадам Бурса-Декойер «возвышалась памятником буржуазному вкусу, который, к сожалению, под этим памятником не погребен».

Коридон де Нёвале, последний писк нью-йоркской моды, оказывался «в лучшем случае — забавным шарлатаном, чьи сюрреалистические святотатства выставляют в витринах на Пятой авеню те лавочники, чье знание искусства несколько меньше различимого под микроскопом, хотя в своем чувстве цвета он — на десятом после Вермеера месте, при том что ни в какой малости не может тягаться с Ахапи».

Картины безумного художника Вейлена возбудили его экстравагантный восторг: «Вот вам доказательство того, что умеющий держать кисть и разбирающийся в цвете может увидеть в мире вокруг себя больше, чем толпа невежд, которая пялится на его полотна. Вот подлинное восприятие, не искаженное никакими земными измерениями, свободное от любых масс человеческой традиции — сентиментальных или же иных. Это тяга к тому плану, что вырастает из примитива, но вместе с тем поднимается над ним; фон здесь — события прошлого и настоящего, которые существуют в пограничных складках пространства и видны лишь тем, кто одарен сверхчувственным восприятием, — а это, возможно, и есть свойство тех, кого зачастую клеймят как “безумцев”».

О концерте Фраделицкого, где исполнялись произведения нынешнего фаворита дирижера — русского симфониста Блантановича, он написал так едко, что Фраделицкий публично пригрозил подать на него в суд: «Музыка Блантановича — плод той ужасной культуры, которая полагает, будто каждый человек политически точно равен любому другому человеку, кроме тех, кто на самом верху или, по словам Оруэлла, “более равны”. Такую музыку не следует исполнять вообще, и ее бы не исполняли, если б не Фраделицкий, который очень знаменит среди дирижеров, ибо в целом свете он единственный, кто с каждым проведенным концертом учится чему-то все меньше и меньше».

Поэтому ничего удивительного, что имя Джейсона Уэктера не сходило с уст. Его яростно поносили, и «Циферблат» уже не мог печатать получаемые письма; его превозносили до небес, поздравляли, проклинали, ему отказывали от домов, в которые до сего времени он был вхож, но, так или иначе, о нем говорили повсюду. И если даже сегодня его называли коммунистом, а завтра — отъявленным реакционером, ему самому это было совершенно безразлично, ибо его редко где видели, кроме тех концертов, которые он должен был посещать, да и там он ни с кем не разговаривал. Впрочем, видели его кое-где еще, а именно — в Уайднеровском колледже[48] и как минимум дважды — в хранилище редких книг Мискатоникского университета в Аркхеме.

Такова была ситуация, когда ночью двенадцатого августа, за два дня до своего исчезновения, Джейсон Уэктер пришел ко мне домой в состоянии, кое в лучшем случае я мог определить как «временное помешательство». Его взгляд был дик, речь — еще более того. Время близилось к полуночи, но было тепло; в тот вечер давали концерт, и он высидел ровно половину, после чего отправился домой изучать некие книги, которые ему удалось заполучить в библиотеке Уайднера. Оттуда он на такси примчался ко мне и ворвался в квартиру, когда я уже готовился ко сну.

— Пинкни! Слава богу, вы здесь! Я звонил, но никто не отвечал.

— Я только что пришел. Успокойтесь, Джейсон. Вон там на столе скотч и содовая — не стесняйтесь.

Он плеснул себе в стакан больше скотча, чем содовой. Его трясло, руки дрожали, а в глазах я заметил лихорадочный блеск. Я подошел и коснулся его лба, но он отмахнулся от моей руки.

— Нет-нет, я не болен. Помните наш с вами разговор — о резьбе?

— Довольно неплохо.

— Так вот, Пинкни, — это правда. Все это — правда. Я бы многое мог вам рассказать — о том, что произошло в Инсмуте, когда его в тысяча девятьсот двадцать восьмом году заняли федеральные власти и случились все эти взрывы на Рифе Дьявола; о том, что произошло в лондонском Лайм-хаусе еще в тысяча девятьсот одиннадцатом году; об исчезновении профессора Шьюзбери в Аркхеме не так давно. До сих пор существуют места тайного поклонения прямо здесь, в Массачусетсе, я знаю об этом, — так же, как и во всем мире.

— Во сне или наяву? — резко спросил я.

— О, наяву. Хотел бы я, чтобы все это было во сне. Но и сны у меня тоже были. О, что за сны! Говорю вам, Пинкни, их экстаза довольно, чтобы довести человека до безумия — когда он просыпается в этом земном прозаическом мире и знает, что существуют иные, внешние миры! О, эти гигантские строения! Эти колоссы, упирающиеся в чужие небеса! И Великий Ктулху! О, чудо и красота его! О, ужас и злоба! О, неизбежность!

Я подошел и, взяв за плечи, резко встряхнул его.

Он сделал глубокий вдох и минуту сидел с закрытыми глазами. Затем произнес:

— Вы ведь мне не верите, Пинкни?

— Я вас слушаю. Верить не обязательно, правда?

— Я хочу, чтобы вы для меня кое-что сделали.

— Что именно?

— Если со мной что-нибудь случится, заберите эту резьбу — вы знаете какую, — вывезите ее куда-нибудь, подвесьте к ней груз и бросьте в море. Желательно — если сможете — где-нибудь близ Инсмута.

— Послушайте, Джейсон, вам кто-нибудь угрожал?

— Нет-нет. Вы обещаете?

— Конечно.

— Что бы вы ни услышали, ни увидели или только подумали, что видите или слышите?

— Да, если вы этого хотите.

— Хочу. Отправьте ее назад. Она должна вернуться.

— Но скажите мне, Джейсон… Я знаю, вы достаточно резко отзывались о многих людях в ваших заметках всю последнюю неделю или около того… Что, если кому-то взбрело в голову отомстить вам?..

— Не смешите меня, Пинкни. Ничего подобного. Я же сказал, что вы не поверите мне. Это все резьба — она все дальше проникает в наше измерение. Неужели вы не можете понять этого, Пинкни? Она уже материализуется. Впервые это случилось две ночи назад — я почувствовал его щупальце!..

Я воздержался от комментариев и ждал, что будет дальше.

— Говорю вам, я проснулся и почувствовал, как холодное влажное щупальце стягивает с меня одеяло. Оно касалось моего тела — я, знаете ли, сплю без ничего, если не считать постельного белья. Я вскочил, зажег свет — и оно было рядом, реальное, я видел его так же, как и чувствовал, оно сворачивалось, уменьшалось в размерах, растворялось, таяло — и снова исчезло в собственном измерении. А кроме того, всю последнюю неделю до меня из этого измерения доносились звуки — я слышал пронзительную музыку флейт и какой-то зловещий свист.

В этот момент я был убежден, что разум моего друга не выдержал.

— Но если резьба оказывает на вас такое воздействие, почему вы ее не уничтожите? — спросил я.

Он покачал головой:

— Никогда. Это моя единственная связь с миром извне, и уверяю вас, Пинкни, в нем есть не только тьма. Зло существует на многих планах бытия.

— Если вы в это верите, Джейсон, неужели вы не боитесь?

Он наклонился и, странно блестя глазами, долго смотрел на меня.

— Да, — наконец выдохнул он. — Да, я ужасно боюсь — но меня это еще и завораживает. Вы можете это понять? Я слышал музыку извне, я видел там разное — по сравнению с этим все остальное в нашем мире тускнеет и блекнет. Да, я ужасно боюсь, Пинкни, но я не намерен поддаваться собственному страху, стоящему между нами.

— Между вами и кем?

— Ктулху!.. — прошептал он в ответ.

Тут он поднял голову, и взгляд его устремился куда-то очень далеко.

— Послушайте, — тихо сказал он. — Слышите, Пинкни? Музыка! О, что за дивная музыка! О, Великий Ктулху!

С этими словами он выбежал из моей квартиры, и его осунувшееся лицо было озарено почти божественным блаженством.

Больше Джейсона Уэктера я не видел.

Или все-таки видел?

Джейсон Уэктер исчез на второй день — или на вторую ночь — после этого. Его еще видели после визита ко мне, хоть с ним и не разговаривали, а вот наутро его уже не видел никто. Ночью, возвращаясь поздно домой, сосед заметил Уэктера в окне кабинета — тот сидел, очевидно, над пишущей машинкой, хотя впоследствии никаких рукописей не нашли, а почтой в «Циферблат» для публикации в его колонке ничего не отправляли.

Его инструкции на случай несчастья недвусмысленно утверждали за мной право на владение резьбой, которую он подробно описал как «Морское Божество. Понапийский оригинал» — как будто намеренно хотел скрыть, что за существо там на самом деле изображено. Поэтому через некоторое время с разрешения полиции я забрал свою собственность и приготовился сделать с ней то, что и обещал Уэктеру, — но прежде помог полиции установить, что ничего из одежды Джейсона не пропало, так что он, по всей видимости, просто встал с постели и исчез совершенно обнаженным.

Я особенно не рассматривал резьбу, когда забирал ее из квартиры Джейсона Уэктера, а просто положил в свой вместительный портфель и унес домой, предварительно уже устроив так, чтобы на следующий день съездить в окрестности Инсмута и должным образом сбросить утяжеленный предмет в море.

Вот почему до самого последнего момента я не видел той отвратительной перемены, что произошла с резьбою. Не следует забывать: я не был свидетелем самого процесса перемены. Но не следует отрицать и того, что я по крайней мере дважды внимательно исследовал статуэтку, причем один раз — по особой просьбе Джейсона Уэктера, и не заметил никаких воображаемых изменений. Должен признаться: изменения эти я увидел только сейчас, в качающейся на волнах лодочке, одновременно услышав нечто похожее на человеческий голос, звавший меня по имени из какого-то невообразимого далека, и он был похож на голос Джейсона Уэктера… если только сильнейшее возбуждение этого мига не смешало мои чувства.

Лишь когда я вышел из Инсмута на взятой напрокат лодке подальше в море и вытащил из портфеля резьбу с уже подвешенным к ней грузом, я услышал впервые этот далекий и невероятный звук, напоминавший голос, который выкликал мое имя и, казалось, исходил скорее откуда-то из-под меня, снизу, а не сверху. И еще я уверен в одном: именно этот звук задержал мое внимание ровно настолько, чтобы взглянуть — хотя бы даже бегло — на предмет у меня в руках, прежде чем швырнуть его в мягко покачивающиеся подо мной волны Атлантики. Но в том, что я увидел, сомнений у меня не было. Никаких.

Ибо я держал резьбу так, что не мог не видеть взметнувшихся щупалец твари, изображенной неведомым древним художником, не мог не видеть, что в одном щупальце, прежде пустом, теперь зажата крошечная неодетая фигурка, совершенная до самой последней детали, — фигурка человека, чье изможденное лицо узнавалось безошибочно в этой миниатюре, которая, по собственным словам того человека, существовала подле твари на резьбе, «как семечко рядом с тыквой»! И даже когда я размахивался и швырял статуэтку в воду, мне казалось, что губы миниатюрного человека двигались, выговаривая слоги моего имени, а когда она ударилась о воду и стала тонуть, я слышал этот далекий голос, голос Джейсона Уэктера — он шел ко дну, страшно всхлипывая и захлебываясь, но не переставая повторять мое имя, пока моего слуха не достигло лишь его начало, а окончание не сгинуло в неизмеримых глубинах у Рифа Дьявола.


предыдущая глава | Маска Ктулху | Сделка Сэндвина [49] ( Перевод М. Немцова)