home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


X

Послезавтра уже отправляться, вздохнул Дюрталь; пожалуй, пора подумать и о сборах. Какие книги взять, чтобы облегчить жизнь в неволе?

Он перерыл свою библиотеку, стал вновь пролистывать мистические сочинения, мало-помалу вытеснившие с его полок светские.

«Святая Тереза — нет, и речи быть не может, — думал он, — ни она, ни святой Иоанн Креста в уединении не будут ко мне добры; мне ведь, по правде, надо больше прощения и ободрения.

Дионисий Ареопагит — кто бы ни писал под этим именем, — он первый в мистике и, пожалуй, дальше других продвинулся в ее богословском осмыслении. Он живет в невозможном для дыхания воздухе горных вершин, превыше бездн, на пороге другого мира, который он провидит в сполохах благодати и остается неослепленным, остро зрячим среди сиянья, что обнимает его.

Кажется, в своей «Небесной иерархии», где перед ним проходят небесные воинства, где он показывает смысл символов и ангельских атрибутов, он уже перешел границу, на которой останавливается человек, но в маленьком сочинении «О божественных именах» Дионисий дерзает сделать еще шаг вперед, невозмутимо и сурово восходя в метафизическую сверхсущность!

Он раскаляет словеса человеческие до взрыва, но когда в последнем усилии желает означить Неприступного, ясно очертить неслиянные Лица Троицы, во множественности сохраняющей единичность, слова изнемогают у него на устах, язык коченеет под пером его; тогда он спокойно, без удивления, становится вновь дитятей, спускается с вершин обратно к нам и, дабы сделать ясным для нас то, что понял, прибегает к сравнениям из обыденной жизни; так, ему удается выразить Триединство, указав на несколько светильников, зажженных в одном помещении, свет каждого из которых особенный, но все они сливаются в один и становятся единым.

Святой Дионисий, — размышлял Дюрталь, — один из самых отважных путешественников по горним областям… но до чего бесплодным было бы его чтение в обители!

Рейсбрук? — думал он далее. — Возможно… однако смотря что. Я мог бы положить в саквояж, как сердечные капли, книжечку, отобранную Элло, а вот «Одеяние духовного брака», так великолепно переведенное Метерлинком, хаотично и невнятно; в нем душно, и такой Рейсбрук меньше меня увлекает. И все же этот отшельник любопытен: он не замыкается внутри нас, а больше осматривает наружность; как и Дионисий, он стремится достичь Бога не в душе, а на небе, но, желая взлететь повыше, ломает крылья, а спустившись, начинает бормотать невнятицу.

Ну и бог с ним. Что дальше? Екатерина Генуэзская? Ее разговоры души, тела и себялюбия бесцветны и невнятны, в «Диалогах» же, рассуждая о делах внутренней жизни, она настолько ниже святой Терезы и святой Анджелы! Зато ее «Трактат о чистилище» чрезвычайно важен. Из него видно, что лишь эта святая проникала в жилища неведомых скорбей, что там она нашла и сохранила для себя и радость: ей удалось связать противоположности, казавшиеся вечно несогласимыми: страдание души, очищающейся от грехов, и веселье той же самой души, которая, претерпевая страшные муки, ощущает и беспредельное блаженство, ибо, понемногу приближаясь к Богу, чувствует, как Его лучи все больше влекут ее, как ее любовь плещет с таким преизбытком, что Господь, кажется, одной ею и занят.

Святая Екатерина подробно говорит также, что Христос никому не затворяет рая, что лишь сама душа, считающая себя недостойной войти туда, по своему собственному побуждению стремится в чистилище, дабы там избавиться от гноя, поелику у нее остается одна-единственная цель — вернуться к изначальной своей чистоте, одно желание — достичь своей настоящей цели, уничтожившись, упразднившись, растворившись в Боге.

— Убедительное чтение, — проговорил Дюрталь, но не оно поддержит меня в монастыре — отложим.

Он достал из шкафа другие книги.

Вот, например, сочинение, которым совершенно ясно, как пользоваться, сказал он, взяв «Серафическое богословие» святого Бонавентуры: в нем, как в консервной банке, сконцентрированы все мыслимые пути самоисследования, благочестивые мысли о Святом Причащении, рассуждения о тайнах смерти. Кроме того, в этом сборнике есть и трактат «О презрении к миру», сжатый синтаксис которого великолепен: это истинное дыхание Святого Духа и поистине нерушимая печать миропомазания.

«Эту книжку я отложу, — прошептал Дюрталь и стал перебирать полки дальше. — Чтобы исцелить тоску одиночества, едва ли я найду что-то лучше». Он проглядывал заглавия: вот «Земная жизнь Пресвятой Богородицы» г-на Олье.

Дюрталь задумался… Здесь в едва подогретой водице стиля попадаются любопытные наблюдения, прелакомые толкования: автор, можно сказать, прошел таинственные земли сокрытых судеб и вынес оттуда невообразимые истины, которыми Господь иногда делится со святыми. Он стал как бы поверенным Богородицы; много времени провел он рядом с Ней и превратился в герольда Ее символов, легата Ее милостей. Его жизнеописание Девы Марии — без сомнения, единственное действительно вдохновенное, его одно можно читать. Там, где аббатиса из Агреды бредит, Олье остается ясным и строгим. Он показывает нам Пречистую от века сущую в Боге, без нетления рождшую, «как хрусталь, получающий и излучающий солнечный свет, ничего не теряя в своем блеске, но лишь ярче от того сверкающий», родившую без мук, но при смерти Сына претерпевшую страдание, которым должны были бы сопровождаться роды. Наконец, у него есть ученейшие рассуждения, о Той, Кого он именует Сокровищницей всякого блага, Путеводительницей любви и милости. Все так, но, чтобы говорить с Ней, ничто не сравнится с «Малым последованием службы Пресвятой Богородицы», а оно у меня есть в молитвеннике; итак, оставим книгу г-на Олье в покое.

Запасы мои истощаются, думал он далее. Анджела из Фолиньо? — да, конечно; это костер, на котором можно отогревать душу. Берем с собой; что же дальше? Проповеди Таулера? Соблазнительно — ведь никто лучше этого монаха не говорил о столь отвлеченных предметах столь проницательно; прибегая к обыденным образам, к низким сравнениям он делает доступными самые высокие умозрения мистики. Он простодушен и глубок вместе; к тому же он немного вдается в квиетизм, а в пустыни, пожалуй, не помешает глотнуть несколько капель такой умягчительной микстуры. А впрочем, нет: укрепляющее мне все равно нужнее. Что же до Сузо, то это суррогат, гораздо ниже святого Бонавентуры или святой Анджелы; его побоку, и Бригитту Шведскую{49} тоже: она, говоря с вышним миром, словно встречала какого-то угрюмого и усталого боженьку, который не поведал ей ничего нового, ничего необычайного.

Есть еще святая Маддалена Пацци, говорливая кармелитка, вся книга которой состоит из обращений к читателю. Она любит восклицания, ловко находит аналогии, умело сочетает понятия, без ума от метафор и гипербол. Она говорит с Самим Отцом и в экстазе бормочет тайны, открытые для нее Ветхим Деньми.{50} В ее сочинении есть непревзойденное место об Обрезании Господнем, другое, прекрасное, все построенное на антитезах, о Святом Духе, а есть и странные: об обожении человеческой души, о ее единении с Царством Небесным, о том, какую роль в этом играют раны Бога Слова.

Они суть птичьи гнезда: орел, символизирующий Веру, живет в язве на левой стопе, в отверстии правой стопы селятся горлицы стенающего умиления, в прободенной левой ладони нашла убежище голубка, олицетворяющая забвение себя, в зиянии же ладони правой обитает эмблема любви — пеликан.

Эти птицы вылетают из гнезд, подхватывают душу и относят ее в брачный покой раны, отверстой на боку Спасителя.

И не эта ли кармелитка, восхищенная благодатной силой, столь презирает показания чувств, что обращается к Господу: «Если бы я видела Тебя очами моими, не имела бы веры, ибо вера начинается там, где кончается очевидное».

— Если хорошенько подумать, — проговорил Дюрталь, — Маддалена Пацци в своих диалогах и видениях открывает выразительнейшие перспективы, но душа, замазанная воском греха, не может за ней следовать. Нет, не эта святая утешит меня в обители! Ба! — продолжал он, смахнув пыль с очередного тома в серенькой обложке: у меня, оказывается, есть «Пресвятая Кровь» отца Фабера…{51}

И он задумался, перелистывая страницы прямо у полки.

Припомнилось давно забытое впечатление от первого чтения этой книги. Сочинение отца-ораторианца было по меньшей мере оригинальным. Его страницы кипели, с шумом перетекали друг в друга, гнали волны видений, подобных тем, что придумывал Гюго, развертывали обзоры эпох, как желал бы сделать это Мишле. Торжественная процессия проносила Кровь Христову из глуби времен, от начала века; Она протекала через миры, окропляла народы, заливала собой все человечество.

Отец Фабер был, собственно, не столько мистиком, сколько визионером и поэтом; несмотря на обилие риторических приемов, внедренных в плоть его труда, которыми он вырывал души из почвы и гнал за собой по течению, как только читатель, опомнившись, пытался сообразить, что же он видел и слышал, ничего не приходило на ум; подумав, человек понимал, что мелодическая идея произведения была слишком тонка, чересчур нитевидна, чтобы ее исполнять таким грохочущим оркестром. Кроме того, от такого чтения оставалось впечатление лихорадочности, излишества, от которого становилось неловко и приходила мысль: далеки такого рода сочинения от божественной полноты великих мистиков!

— Нет, этого не возьму, — сказал Дюрталь. — Итак, какой же у нас урожай? Вот он: малый сборник Рейсбрука, житие Анджелы из Фолиньо, святой Бонавентура и — вот же что мне сейчас для души лучше всего! — хлопнул он себя по лбу, вернулся в библиотеку и схватил книжечку, одиноко лежавшую в углу.

Дюрталь присел и стал быстро ее просматривать, приговаривая: вот он — тоник, укрепляющее в слабости, стрихнин ослабевающим в вере, стрекало, повергающее нас в слезах к стопам Христовым! О, эта книга — «Вольная страсть» сестры Екатерины Эммерих!

Она не химик духовного тела, как святая Тереза; она не занимается нашей внутренней жизнью; в своей книге она забывает себя и не глядит на нас, ибо видит одного Христа Распятого и хочет лишь показать нам шаг за шагом Его умирание, оставить в своих строках, как на плате Вероники, запечатленный образ Его Лика.{52}

Хотя сестра Екатерина жила в новое время (она умерла в 1824 году), духом ее шедевр принадлежит к Средним векам. Такое впечатление, будто это живопись фламандской или швабской школы примитивов. Эта женщина одной породы с Цейтбломом и Грюневальдом{53}: те же пронзительные видения, то же буйство красок, тот же дикий аромат; но пристрастием к точности деталей, к дотошному описанию места действия близка вместе с тем и к старым фламандским мастерам: Рогиру ван дер Вейдену и Боутсу{54}; в ней соединились два потока, германского и фламандского происхождения, и эту живопись, писанную кровью и лакированную слезами, она переложила в прозу, не имеющую ничего общего с прочей словесностью, в прозу, предтеч которой, и то по аналогии, можно было найти лишь на картинах XV века.

Впрочем, сестра Екатерина вовсе не знала грамоты, не читала никаких книг, не видела никаких живописных полотен, а простодушно поведала о том, что видела в своих экстазах.

Перед ней проходили картины Страстей Господних, и на своем ложе она терзалась муками, истекала кровью из стигматов, стенала и плакала, вся исходя любовью и жалостью к страданиям Христа.

По ее словам, записанным неким писцом, перед ней вставала Голгофа, и вся сволочь стражников, ринувшись на Спасителя, оплевывала Его; далее следовали ужасающие рассказы о том, как Иисус, прикованный цепью к столпу, извивался, подобно червю, под ударами бича, как Он падал и невидящими очами смотрел на блудниц, которые с отвращением к Его истерзанному телу и лицу, покрытому, словно красной проволочной сеткой, струйками крови, пятились назад, взявшись за руки.

И неторопливо, терпеливо, останавливаясь лишь ради рыдания, ради вопля о милости, она описывала, как солдаты отдирали хламиду, прилипшую к ранам, как проливала слезы Богородица с мертвенно-бледным лицом и посиневшими губами, подробно излагала, как в изнеможении Он нес Свой Крест, как падал на колени; наконец, обессиленно умолкала, когда наступала Его смерть.

Это было жуткое зрелище, пересказанное до малейших подробностей, а в целом ужасное и высокое. Крест Господень лежал на земле, и Самого Его уложили туда; один палач припер Ему коленом живот, другой вытягивал руку, третий вколачивал гвоздь с плоской шляпкой, толщиной в большую монету и такой длинный, что прошил дерево насквозь. Когда же правая ладонь была прибита, мучители увидели, что левая не достает до намеченной ими дыры; тогда они привязали к предплечью веревку, изо всех сил потянули ее, чтобы вывихнуть распинаемому плечо, и за стуком молотков слышались стенания Спасителя, видно было, как вздымалась Его грудь и ходил ходуном изборожденный волнами морщин живот.

Та же сцена повторилась, когда к древу прикрепляли ноги: они также не доходили до места, намеченного совершавшими казнь. Пришлось крепко связать туловище, вновь перевязать руки, чтобы не сорвались с перекладины, и, взявшись за ноги, растянуть их до подставки, для них предназначенной. Все тело хрустнуло, ребра побежали под кожей; рывок был такой силы, что палачи испугались, как бы кости, поломавшись, не разорвали казнимого пополам, и поскорее положили левую ногу на правую; но дело не стало легче: стопы все время расходились, и, чтобы их укрепить, пришлось сверлить буравом.

Так продолжалось, пока Христос не испустил дух, а сестра Екатерина в ужасе не потеряла сознание; кровь лилась рекой из стигматов, стекала дождем с головы.

Книга показывала, как сновала жидовская свора, давала услышать ругань и завывания толпы, лицезреть Матерь Божью, дрожавшую в лихорадке, обезумевшую Магдалину, наводившую ужас своими воплями, а над всем этим Господа Иисуса, исхудалого и опухшего; восходя на Голгофу, Он путался ногами в хитоне, цеплялся обломанными ногтями за скользкое древо Креста.

Екатерина Эммерих — удивительная визионерка — описывает и обрамление этой сцены: виды Иудеи, в которой она никогда не была, но, как выяснено, совершенно точные; не зная и не желая того, эта неграмотная девушка стала выдающейся, неповторимой художницей!

— Как восхитительны ее видения и картины! — воскликнул Дюрталь. — Но как удивительна и ее святость! — пробормотал он, пролистав житие преподобной жены, помещенное в начале книги.

Она родилась в 1774 году в Мюнстерском епископстве от бедных крестьян. Уже в детстве она имела беседы с Девой Марией и получила от Нее дар, которым обладали также святые Сибиллина Павийская, Ида из Лувена, а позднее Луиза Лато{55}: на ощупь отличать освященные предметы от неосвященных. Затем она поступила в монастырь августинок в Дульмене, девятнадцати лет приняла там пострижение; она лишилась здоровья: ее мучили непрестанные боли, и она сделала их еще сильнее, получив, как и блаженная Лидвина, от Бога благословение страдать за других, помогать болящим, беря их недуги на себя. В 1811 году, когда Жером Бонапарт стал королем Вестфальским, монастырь был упразднен, а монахини разбежались. Немощную, без гроша в кармане сестру Екатерину перенесли в трактирную каморку; она терпела, когда на нее указывали пальцем и надсмехались над ней. Господь прибавил к ее мучениям стигматы, о которых она молила Его; она не могла ни встать, ни сесть, питалась соком вишенки, но зато восхищалась в продолжительных экстазах. В них она странствовала по Палестине, следуя по пятам за Спасителем, через силу диктовала свою умопомрачительную книгу и, наконец, простонав: «Дай, Господи, умереть со Христом на кресте в бесславии», — скончалась, исполненная радости, благодаря Бога за полную страданий прожитую жизнь!

— О да! «Вольную страсть» я беру! — воскликнул Дюрталь.

— И Евангелие не забудьте, — сказал аббат, заставший его за этим занятием. — Это небесные сосуды, из которых почерпнете елей, чтобы умастить ваши раны.

— Кроме того очень полезно и по-настоящему подошло бы к атмосфере траппистской обители там же, в аббатстве прочесть творения святого Бернарда, но это неподъемные фолианты, а всякие сокращения и извлечения из них, изданные в удобном формате, так плохо составлены, что я в жизни не решусь обратиться к ним.

— А в обители есть святой Бернард; спросите, вам дадут. Но как себя чувствует ваша душа, в каком она состоянии?

— Сейчас я уныл, неумилен и смирился с собой. Не знаю, не потому ли напало на меня утомление, что я все время топтался по кругу, как цирковая лошадь, но огорчения, однако, нет: я понял, что ехать надо и роптать бесполезно. Нет, все равно, — добавил он, помолчав, — как подумаю, что собираюсь заточить себя в монастырь, — ничего не могу не поделать, странно это!

— Признаюсь, и мне странно, — ответил аббат со смешком. — Встретив вас впервые у Токана, я и не подозревал, что назначен направить вас в обитель. Вот что: я, должно быть, из того рода людей, которых зовут людьми-мостиками; это, если хотите, невольные комиссионеры душ, посылаемые вам с целью, о которой не подозревают ни вы, ни они.

— Позвольте, — возразил Дюрталь, — если в этом случае кто-то и служил мостиком, то это Токан; ведь это он нас свел, а когда он исполнил свою неведомую роль, мы его отодвинули в сторонку; наше знакомство явно было предначертано.

— Справедливо, — вновь улыбнулся аббат. — Что ж, не знаю, увижу ли вас до отъезда: завтра я еду в Макон дней на пять повидаться с племянниками и подписать кое-какие бумаги у нотариуса. Так что бодритесь, не забывайте сообщать о себе, хорошо? Напишите, не особо откладывая, чтобы, вернувшись в Париж, я сразу прочел письмо.

Когда же Дюрталь стал благодарить его за сердечное усердие, аббат взял его руку в обе ладони и, не отпуская, сказал:

— Не стоит; благодарите Того, Кто в отеческом нетерпении прервал упрямый сон вашей веры; Богу одному слава. И в благодарность — как можно скорее избавьтесь от своей природы, оставив Ему пустую чистую храмину сознания. Чем больше вы умрете для себя, тем более Он будет жить в вас. Молитва же — самое сильное аскетическое средство, дабы отречься от себя, покинуть себя, до конца себя смирить. Итак, в обители непрестанно молитесь. Особенно Пречистой Деве: подобно смирне, потребляющей гной телесных ран, она целит язвы душевные; я также изо всех сил стану молиться за вас; итак, в немощи своей опирайтесь, чтобы не упасть, на крепкий охранительный столп молитвы, о котором говорит святая Тереза. Ну, еще раз доброго пути и до скорой встречи, сын мой. С Богом!

Дюрталь забеспокоился. Как неприятно, думал он, отец Жеврезен уезжает раньше меня; но, если мне потребуется духовная помощь, поддержка, к кому обратиться? Правда, написано, что я завершу путь один, как начинал, но… в этом случае одному и вправду страшновато! Нет, не повезло, что там ни говори аббат!

На другое утро Дюрталь проснулся совсем больной: жуткая невралгия сверлила виски; он хотел вылечить ее пирамидоном, но от большой дозы этого лекарства только расстроился желудок, а шуруп в голове вворачивался по-прежнему. Он бродил по квартире, перелезая со стула на стул, сваливаясь в кресло, то вставал, то ложился, то опять вскакивал с постели с приступом тошноты, а то и хватался за стенки…

Никакой причины такому припадку Дюрталь не находил: спал он мертвым сном и ничем накануне не злоупотреблял.

Обхватив руками голову, он думал: «До отъезда еще два дня — сегодня и завтра; ну и дела! Я и до вокзала не доберусь, а если доберусь, монастырский харч меня совсем доконает!»

На миг ему чуть было не полегчало при мысли: коли так, он, пожалуй, без всякой своей вины избежит неприятной обязанности, никуда не поедет; но тут же стало ясно: оставшись дома, он погибнет; это будет вечная килевая качка души, вечный кризис отвращения к себе, неотвязное сожаление об поступке, на который с таким трудом решился и который не удалось совершить; наконец, будет очевидно, что дело лишь отложено, все эти перемежающиеся приступы страха и противления придется пережить вновь, вынести новую битву с собой!

«Положим, я буду не в силах уехать: тогда все-таки можно исповедаться аббату, когда он вернется, и причаститься где-нибудь в Париже, — подумал он, но покачал головой, вновь и вновь убеждаясь: он чувствует, знает, что надо не так. — Но тогда, Господи Боже, — взмолился он, — если Ты так глубоко внедрил в меня эту мысль, что я и спорить с ней не могу, несмотря на все разумные доводы (ведь все же не обязательно, чтобы примириться с Тобой, замуровать себя в стенах у траппистов), дай мне поехать туда!»

Он шептал Ему:

— Душа моя — место скверное; она зловонна и обесславленна, любила до сих пор один разврат; она взимала с моего бренного тела дань беззаконных наслаждений и недозволенных радостей; стоит она недорого — вообще ничего; однако там, рядом с Тобой, если поможешь мне, верю, что одолею ее. Но когда тело мое больно, я не могу самого себя принудить к послушанию, и это всего хуже! Нет у меня оружия, если Ты не сохранишь меня.

И вот еще что, Господи: я знаю на опыте, что от недоедания у меня болит голова; логически, человечески рассуждая, в аббатстве я обречен на чудовищные страдания, но если послезавтра я более или менее приду в себя, то поеду туда.

Не имея любви, не могу доказать Тебе, что истинно желаю Тебя и на Тебя надеюсь, но, Господи, заступи меня!

И он уныло заключил:

— Я, Боже, не Лидвина, не Екатерина Эммерих, которые только просили новых страданий, когда Ты поражал их: Ты едва прикоснулся ко мне, и я жалуюсь. Но как быть! Ты знаешь лучше меня: телесная боль убивает меня, и я отчаялся!

Наконец он заснул и весь день убил в полудреме, время от времени просыпаясь от жутких кошмаров.

На другой день в голове было смутно, сердце колотилось, но боль поутихла. Дюрталь встал и решил: нужно непременно поесть, хоть и не хочется, чтобы не разболелось снова. Он вышел из дома, бродил по Люксембургу, размышляя: «Теперь надо продумать распорядок дня; после завтрака пойду в Сен-Северен, затем домой собрать чемоданы, а напоследок, вечером, отправлюсь в Нотр-Дам де Виктуар».

От прогулки ему стало лучше: в голове прояснилось, сердце успокоилось. Он зашел в ресторан; там в ранний час еще ничего не было готово; Дюрталь взял газету и, обессилев, забылся на диванчике. Сколько он так вот держал газет в руках, никогда не читая! Сколько вечеров провел в кафе, уткнувшись в заголовок и думая о другом! Особенно в те времена, когда он схватывался со своими пороками: Флоранс являлась ему, и он стонал, потому что у нее, при всем неизбывном беспутстве жизни, улыбка оставалась светлой, как у девчонки, с потупленными глазами и руки в карманах идущей в школу.

И вдруг маленькое дитя превращалось в вампира; бешеное чудовище крутилось вокруг него, кусалось, обвивалось и без слов давало ему понять, как ужасны его желания.

Эти вожделения растекались по всему его телу: жуткое томление искушенья, распад воли до кончиков пальцев отдавались неким недомоганием, и он не выдерживал: следовал за образом Флоранс и направлялся к ней…

Как это все было далеко! Очарованье рухнуло чуть не вмиг, без действительной борьбы, без настоящих усилий, без внутренних распрей; он воздерживался от встреч с ней, и если теперь она иногда всплывала в его памяти, то стала просто противно-сладким воспоминанием.

— А все же, — бормотал Дюрталь, разрезая бифштекс, — любопытно, что она обо мне теперь думает: считает, конечно, что я умер или пропал; к счастью, мне не приходилось с ней сталкиваться, а моего адреса она не знает!

Ладно, — опомнился он, — ни к чему ворошить эту грязь; в обители я еще успею покопаться в этом… — И он вздрогнул: в нем проснулась мысль об исповеди; сколько он ни твердил себе, что все будет совсем не так, что найдется какой-нибудь славный монах и выслушает его, все равно он пугался, ожидал худшего, представлял себе, как его выкидывают прочь, словно паршивого пса.

Он позавтракал и отправился в Сен-Северен; там кризис разрешился и все окончилось: измотанная душа рухнула под напором нахлынувшей тоски.

Дюрталь сидел на стуле, запрокинув голову, в таком изнеможении, что и мыслей в голове не было, оставался без чувств, не имея сил страдать. Затем замороженная душа понемногу оттаяла, и полились слезы.

Слезы принесли облегчение; он плакал о своей судьбе, и она казалась ему такой злосчастной, такой жалкой, что тем паче нельзя было не надеяться на помощь; тем не менее он не смел обратиться к Христу, Которого считал не столь доступным для человека, а тихонько разговаривал с Божьей Матерью, моля Ее за него заступиться; он шептал ту молитву, в которой святой Бернард напоминает Богородице: от века не было слышно, чтобы Она оставила кого-либо, прибегавшего к Ее милости.

Из церкви он вышел утешенный, решившийся, а дома его рассеяли сборы в дорогу. Ему казалось, что там он во всем будет нуждаться, и он набивал чемоданы как можно туже: рассовывал по углам сахар, шоколад, чтобы, если понадобится, заглушить страдания постящегося желудка; забирал полотенца, считая, что в монастыре их трудно будет раздобыть; готовил запасы табака и спичек, и это все не считая книг, бумаги, карандашей, чернил, упаковок пирамидона, засунутых под носовые платки, склянки лауданума, упрятанной в носок…

Затянув чемоданы, он посмотрел на часы и подумал: «Завтра в это время я буду трястись в повозке, и скоро уже начнется мое заточение; что ж, на случай будущего нездоровья хорошо будет сразу по приезде позвать священника; если дело не пойдет, я смогу быстро устроить все необходимое и тут же уехать обратно».

— Впрочем, все равно будет один прескверный момент… — прошептал он, входя в Нотр-Дам де Виктуар. Но все его заботы и тревоги исчезли, как только началась вечерня. Дюрталя захватило упоенье этого храма; он заблудился, затонул, затерялся в молитве, возносившейся изо всех уст, и когда вознеслась, перекрещивая воздух, дароносица, почуял, как на него снизошел великий мир.

Вечером, раздеваясь, он вздохнул: «Завтра я лягу спать в келье… Странно все-таки, как подумаешь! Я бы счел за сумасшедшего того, кто пару лет назад сказал бы мне, что я поеду затвориться в обитель траппистов! И если бы я еще отправлялся туда по доброй воле; так нет же, меня толкает неведомая сила; я бегу туда, как собака, подгоняемая пинками!

И что же нынче за время! — заключил он. Каким нечистым должно быть общество, если Бог уже не может быть разборчивым, если Ему приходится подбирать что попало, приводить к Себе даже таких людей, как я!»


предыдущая глава | На пути | cледующая глава