home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


I

Дюрталь проснулся веселый, бодрый и неожиданно обратил внимание, что в час, назначенный для отъезда в обитель, даже не охнул: он стал донельзя уверен в себе. Попытался было сосредоточиться и помолиться, но ощутил себя еще рассеяннее обычного; удивившись, он решил простукать свою душу и услышал в ней пустоту; было только понятно, что на него вдруг накатило такое расположение духа, когда человек вновь становится ребенком, неспособным собрать внимание, когда всякая изнанка вещей исчезает и все становится забавно.

Он поспешно оделся, сел в экипаж, слез с него, не доезжая до вокзала; тут на него накатил приступ поистине ребяческого самохвальства. Глядя на людей, ходивших по залам, толпившихся у касс, уныло сопровождавших свой багаж, он чуть было не возгордился собой. «Всем этим людям только и заботы, что о своих удовольствиях и делах, думал он, а знали бы они, куда я еду!»

Он устыдился таких дурацких мыслей, сел в купе, где, по счастью, оказался один, и закурил сигаретку с такой мыслью: надо уж покурить, пока есть время. Дюрталь унесся в мечтах, воображая подъезд к монастырю, бродил в уме вокруг него.

Он припомнил, что в одном журнале некогда число монашествующих обоего пола во Франции считалось около двухсот тысяч.

Двести тысяч человек в наше-то время поняли мерзость борьбы за существование, гнусность совокуплений, кошмар родовых мук — это, вообще говоря, честь и спасение нации.

Но дальше он сказал себе, перескочив мыслями с самих монахов на книги, лежащие в чемодане: а все-таки удивительно, насколько несклонен к мистике темперамент французского искусства!

Все писавшие о горнем мире — иностранцы. Дионисий Ареопагит — грек; Экхарт, Таулер, Сузо, сестра Эммерих — немцы; Рейсбрук родился во Фландрии; святая Тереза, святой Иоанн Креста, Мария д’Агреда — испанцы; отец Фабер — англичанин; святой Бонавентура, Анджела из Фолиньо, Маддалена Пацци, Катарина Генуэзская, Иаков Ворагинский — итальянцы…

«Стоп! — спохватился он при последнем имени. — Надо же было захватить с собой “Золотую легенду”. Как же я не догадался, а ведь это настольная книга Средневековья, бодрившая долгими ночами бдений, усугубленных постом, простодушная помощница бессонных молений. Даже самым скептическим душам наших дней «Золотая легенда» кажется подобной листу пергамента, на котором чистые духом изографы рисовали красками на камеди или на яичном белке лики святых по золотому фону. Иаков Ворагинский — это Жан Фуке{56} или Андре Боневё литературной миниатюры, мистической прозы!

Да, непонятно, — вернулся он к прежним раздумьям, — во Франции есть достаточно знаменитые духовные писатели, но почти нет собственно мистиков, да и в живописи то же самое. Настоящие художники примитивов — фламандцы, немцы, итальянцы, но никак не французы, потому что наша бургундская школа вышла из Фландрии.

Нет, отрицать решительно невозможно: конституция нашей расы недостаточно податлива, чтобы прослеживать и разъяснять дела Божии в глубокой сердцевине душ, там, где зарождается всякая мысль, где источник всех представлений; она противится тому, чтобы выразительной силой слов передать шум и тишь благодати, сияющей в разоренном гнезде заблуждений; она неспособна вынести из этого потаенного мира труды о психологии, как святые Тереза и святой Иоанн Креста, или произведения искусства, как сестра Эммерих и агиограф из Ворагине!

Мало того, что поле наше каменисто, почва неблагодарна: где теперь найдешь земледельца, который засеет его, взборонит, подготовит даже не мистическую жатву, а хотя бы духовный урожай, способный утолить алчбу тех немногих, кто блуждает вслепую и гибнет от голода в ледяной пустыне нынешнего времени?

Тот, кто должен стать хлеборобом Царства Небесного, кому назначено возделывать души — священник, — не в силах поднять эту новь.

Семинария сделала его наивным и самовластным, жизнь в миру — теплохладным. Такое впечатление, что Бог отвратился от приходского духовенства, и доказательство тому: оно стало бездарным. Нет больше ни одного священника, проявившего талант на кафедре или в книгах; все они светские люди, хоть и наследники благодати, столь часто встречавшейся в средневековых церквах; есть и другое доказательство, еще сильнее: через рукоположенных пастырей ныне очень редко совершаются обращения к вере. В наши дни тот, кто угоден Богу, обходится без них; Спаситель Сам его толкает, движет его, напрямую действует в нем.

Невежество духовенства, его невоспитанность, непонимание других слоев общества, презрение к мистике, нечувствительность к искусству отняли у него всякое влияние на благородные души. Теперь оно действует лишь на полудетских мозгами пустосвятов; такова, конечно, воля Божья; оно, безусловно, к лучшему, ибо, если бы священник получил власть, если бы мог подвигнуть, оживить свое отвратительное стадо, тромб клерикальной глупости забил бы артерии всей страны, настал бы конец всего искусства, всей литературы во Франции!

Для спасения Церкви остается монах, которого кюре ненавидит, потому что для его образа жизни монастырский быт — постоянный укор, — думал далее Дюрталь. — Да и то, не расстанусь ли я еще с иллюзиями, повидав монастырь вблизи? Но нет, мне повезло, Бог хранит меня; в Париже мне попался один из очень немногих аббатов — не безразличный и не педант; отчего же и в аббатстве мне не встретиться с настоящими монахами?»

Он закурил и посмотрел в окно вагона. Поезд катил по полям; на переднем плане тянулись в клубах дыма телеграфные провода; местность ровная, скучная. Дюрталь забился в угол дивана.

«Каков-то будет мой приезд в монастырь? Тревожно: там ведь не придется говорить лишних слов; я просто покажу отцу госпитальеру письмо… а затем все пойдет само собой!»

Но в общем он чувствовал себя совершенно безмятежно; было даже удивительно не испытывать ни тошноты, ни страха, а даже какой-то задор: «Что ж, славный мой аббат и уверял меня, что я сам себе заранее придумываю кошмары…» И, вспомнив отца Жеврезена, Дюрталь вдруг понял, что, сколько ни бывал у него, ничего не узнал о его прошлом, сблизился с ним не более, нежели в первый день знакомства. Собственно, никто не мешал мне понемногу расспросить обо всем, но мне даже и в голову это не приходило; наша связь так и ограничилась исключительно вопросами искусства и религии; такая упорная сдержанность не порождает волнительной дружбы, а создает своего рода янсенистскую симпатию, тоже не лишенную прелести.

Во всяком случае, он святой человек; в нем совсем ничего нет от вкрадчиво-уклончивых повадок других духовных лиц. Кроме нескольких жестов: манеры засовывать руки за пояс, прятать их в рукава, во время беседы часто делать шажок назад, кроме невинной мании вставлять в речь латинские словечки, он ничем не похож на своих замшелых собратьев — ни разговором, ни поведением. Он обожает мистику и древнее пение; необыкновенный человек; с каким же тщанием его для меня подобрали на небесах!»

— Так-так, а ведь уже подъезжаем, — проговорил он, посмотрев на часы. — Пожалуй, я и проголодался: что ж, прекрасно, через четверть часа будем уже в Сен-Ландри.

Он барабанил пальцами по оконному стеклу, смотрел на пробегающие за окном поля и улетающие леса, курил, снял чемоданы; наконец поезд подошел к станции, и Дюрталь вышел.

Прямо на площади, где стоял крохотный вокзальчик, он увидел трактир, о котором говорил аббат. На кухне была симпатичная женщина; она сказала Дюрталю: «Хорошо, сударь, присаживайтесь, а пока вы обедаете, вам запрягут».

Обед оказался несъедобным: подали телячью голову, провалявшуюся в ведре, пересушенные котлеты, черные от пережаренного масла овощи. У Дюрталя было такое настроение, что эта гадкая еда его позабавила; он удовлетворился и паршивым вином, щипавшим горло, спокойно выпил чашку кофе с песком и перегноем на дне.

Затем сел в тряскую двуколку с молодым возницей; лошадь во весь опор проскакала через деревню и побежала полевой дорогой.

Он спросил было у кучера каких-нибудь подробностей об обители, но тот ничего не знал. «Бываю-то я там часто, — ответил он, — да внутрь не захожу, оставляю тележку у ворот, так что, сами понимаете, ничего рассказать не могу».

Они ехали быстрой рысью; час спустя крестьянин указал кнутом на дорожного рабочего и сказал Дюрталю:

— Им, говорят, муравьи пузо проедают.

— Как это?

— Так не делают же ничего, вот все лето и лежат пузом на земле.

И замолчал.

Дюрталь ни о чем не думал, только, убаюканный покачиваньем повозки, непрерывно курил, пытаясь табачным дымом заглушить неприятные ощущения от съеденного обеда.

Прошел еще час; они свернули в густой лес.

— Близко уже?

— Нет, не близко…

— А обитель видна издалека?

— Вот уж нет как нет: пока не уткнешься, так и не увидишь; она стоит в низине в конце просеки — э, да уж не этой ли! — ответил крестьянин и свернул на заросшую травой дорогу.

— Вон этот вон как раз оттуда, — указал он на бродяжку, скорым шагом пробиравшегося через кусты.

Кучер рассказал Дюрталю: все нищие имеют право пообедать и даже переночевать у траппистов; им стелят такую же постель, как и всем братьям, в комнате рядом с каморкой привратника, но внутрь не пускают.

Когда же Дюрталь спросил, что говорят о монахах жители окрестных деревень, возница явно испугался, как бы не сболтнуть лишнего, и ответил так:

— Да бывает, что и ничего не говорят.

Дюрталь заскучал было, но тут дорога повернула, и он увидел внизу огромное здание.

— Вот они, отцы наши! — сказал крестьянин и стал готовить тормоза для спуска.

С высоты Дюрталь бросил взгляд через крыши, увидел большой сад, лес, а перед садом огромный крест со скрюченной фигурой Спасителя.

Вскоре все скрылось из вида: двуколка опять въехала в заросли и спускалась извилистой дорогой за непроглядной листвой.

Долго и медленно петляя, они наконец подъехали к площадке, в конце которой возвышалась стена с широкими воротами. Повозка остановилась.

— Теперь позвоните, да и все, — сказал Дюрталю возница, показав на железную цепь, свисавшую по стене. — Завтра за вами заехать?

— Нет, не надо.

— Так тут останетесь? — Крестьянин посмотрел на него с удивлением, развернулся и повел лошадь в гору.

Поставив чемодан на землю, Дюрталь, совсем убитый, стоял перед воротами. Сердце его колотилось; от уверенности, от задора и следа не осталось; он бормотал про себя: что же со мной будет?

В панике поскакали видения страшной жизни траппистов: изголодавшееся тело, изнуренное бессонницей, часами лежит, распластавшись, на холодных плитах; трепещущую душу держат в ежовых рукавицах, муштруют, прощупывают, обыскивают до последнего шва, а над обломками пропавшей жизни, над мрачным прибрежьем, о которое в щепы разбился ее корабль, царит жуткая, тюремная, гробовая тишина!

«Боже мой, Боже мой, помилуй мя», — прошептал он и вытер пот со лба.

Машинально Дюрталь оглянулся, как будто ожидал помощи: дорога была пуста, в лесу никого; ни звука не слышно ни в обители, ни за стенами.

Делать нечего, надо решиться и позвонить. Колени его подогнулись, но он потянул за цепь.

За стеной отозвался глухой, надтреснутый, ворчливый какой-то звук колокола.

«Ладно, ладно, не дури», — шептал себе Дюрталь, слушая, как за воротами стучат деревянные башмаки.

Ворота отворились; престарелый монах в буром капуцинском одеянии встретил гостя немым вопросом.

— Я приехал пожить в обители; мне бы отца Этьена.

Монах поклонился, взял чемодан и знаком пригласил гостя за собой.

Сгорбившись, мелкими шажками он прошел через фруктовый сад. Дюрталь с привратником дошли до решетки и повернули направо мимо большого здания, похожего на запустелый замок с двумя флигелями, окружавшими передний двор.

Траппист вошел в то крыло, что у решетки. Дюрталь последовал за ним по коридору со множеством серых крашеных дверей с обеих сторон; на одной из них он прочел: «Приемная».

Вратарь остановился перед ней, поднял деревянную щеколду и завел Дюрталя в комнату. Через несколько минут мерно зазвонил колокол.

Дюрталь уселся и осмотрел помещение; в нем было очень темно, потому что окно наполовину закрывали ставни. Всей мебели — посредине обеденный стол, покрытый старой ковровой скатертью, в углу молитвенная скамеечка, над ней пришпилена картинка: святой Антоний Падуанский баюкает Младенца Иисуса; на другой стене большое Распятие; два вольтеровских кресла и четыре стула расставлены в беспорядке.

Дюрталь вынул из бумажника рекомендательное письмо к отцу госпитальеру. «Как-то он меня встретит? — подумалось ему. — Он хотя бы может разговаривать; ну что ж, там видно будет». Дюрталь как раз услышал шаги по коридору.

И вот явился монах в белой рясе с черным нарамником, свисавшим одним концом с плеча, другим спереди на грудь; он оказался молод и улыбчив.

Монах прочел письмо, взял удивленного Дюрталя за руку, без слов провел через двор в другое крыло здания, толкнул дверь, омочил пальцы в святой воде сам и подал ее гостю.

Они вошли в капеллу. Монах сделал Дюрталю знак преклонить колени на ступеньке перед алтарем и шепотом прочел молитву, затем встал, неспешно вернулся к порогу, вновь подал Дюрталю святой воды и, все так же не разжимая губ и ведя за руку, отвел обратно в приемную.

Там он осведомился о здоровье отца Жеврезена, подхватил чемодан, и они с Дюрталем поднялись по широченной лестнице, которая, казалось, вот-вот рухнет. Над лестницей, доходившей лишь до второго этажа, находилась просторная площадка с большим окном посередине и двумя дверьми по бокам.

Отец Этьен вошел в ту, что направо, прошел через поместительную прихожую, завел Дюрталя в комнату, посвященную, как гласила бумажка на двери, напечатанная крупными буквами, святому Бенедикту, и сказал:

— Мне очень неловко, милостивый государь, что могу предложить вам только это не очень удобное помещение.

— Прекрасная комната! — воскликнул Дюрталь. — И вид очаровательный, — добавил он, подойдя к окну.

— Здесь вам, по крайней мере, будет не душно, — сказал монах и растворил раму.

Внизу находился тот самый сад, через который Дюрталь проходил с братом вратарем: огороженный участок с кривыми сморщенными яблонями, посеребренными лишайником и позолоченными мхом; дальше, за монастырской стеной, тянулось люцерновое поле, пересеченное широкой белой дорогой, исчезавшей за горизонтом, покрытым кружевом листвы.

— Вот что, милостивый государь, — вновь заговорил отец Этьен, — посмотрите, чего вам здесь в келье не хватает, и скажите мне сразу, без церемоний, хорошо? А иначе оба пожалеем: вы что постеснялись попросить надобное, а я потом это замечу и огорчусь, что прежде забыл.

Простая, честная речь трапписта привела Дюрталя в себя. Он взглянул на него: отец госпитальер был молод, лет тридцати. Живое тонкое лицо покрывали розоватые жилки на щеках; носил монах окладистую бороду, а тонзура на голове обрамлялась кружком черных волос. Говорил он несколько торопливо, с улыбкой, засунув руки за широкий кожаный пояс на талии.

— Я скоро вернусь, — продолжал отец госпитальер, — у меня теперь спешная работа, а вы устраивайтесь, как вам будет удобно; если успеете, взгляните на ваш распорядок здесь, в монастыре; он написан на афишке… вон там, на столе… Если угодно, когда вы с ним ознакомитесь, мы о нем поговорим.

И он оставил Дюрталя одного.

Тот сразу же внимательно оглядел комнату. Она была очень велика в высоту, очень мала в ширину, как ружейный ствол; в одном конце дверь, в другом окно.

В глубине, в углу у окошка, находились узкая железная кровать вдоль стены и круглый ореховый ночной столик. В ногах кровати — молитвенная скамеечка, обтянутая вытертым репсом, над ней крест и сухая еловая ветка; переводя взгляд дальше по этой стенке, гость увидел покрытый скатертью стол светлого дерева, на котором стояли глиняный кувшин с водой, миска и стакан.

С противоположной стороны стену занимал шкаф, затем камин с Распятием, укрепленным на передней панели, и, наконец, стол прямо напротив кровати, возле окна; довершали обстановку комнаты три соломенных стула.

«Воды, чтоб умыться, мне ни за что не хватит, — подумал Дюрталь, прикидывая объем кувшинчика — как раз пол-литра. — Раз уж отец Этьен был так любезен, попрошу у него порцию посолиднее».

Он вытащил вещи из чемодана, разделся, сменив крахмальную рубашку на байковую, выставил на умывальник туалетные принадлежности, сложил белье в шкаф, наконец сел, обвел свою келью взглядом и нашел, что она довольно удобна, а главное, вполне чиста.

Затем он подошел к столу, где увидел стопу ученической бумаги, чернильницу с перьями, и остался признателен за внимание отцу госпитальеру (он, конечно, знал из письма аббата Жеврезена, что Дюрталь писатель по профессии), поочередно открыл и тут же закрыл две книги в темных кожаных переплетах: одна — «Введение в благочестивую жизнь» святого Франциска Сальского, другая — «Духовные упражнения» Игнатия Лойолы, — и положил к себе на столик.

После этого он взял наугад одну из афишек, также выложенных на столик, и прочел:


предыдущая глава | На пути | ТРУДЫ ОБИТЕЛИ В БУДНИЕ ДНИ ОТ ПАСХИ ДО ВОЗДВИЖЕНИЯ КРЕСТА ГОСПОДНЯ