home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


VI

— Нет-нет, — прошептал Дюрталь, — я не хочу втираться на место этих людей.

— Но я же вам говорю, что им это все равно.

Дюрталь никак не хотел исповедоваться перед братьями-рясофорами, ожидавшими своей очереди, но отец Этьен настаивал:

— Я побуду сейчас с вами, а вы пройдете в келью, как только она освободится.

Дело было на верхней площадке лестницы, на каждой ступеньке которой стоял или преклонял колени монах в капюшоне с лицом, обращенным к стене. Все пребывали в молчаливом сосредоточении, занимаясь поверкой своей души.

«В каких грехах они могут каяться? — думал Дюрталь. — Как знать, — подумал он, увидав отца Анаклета, опустившего голову на грудь и молитвенно сложившего руки. — Как знать, не ставит ли он себе в грех скромное участие, проявленное ко мне: ведь в монастырях запрещены дружеские связи!»

Он припомнил в «Путях совершенства» святой Терезы то жгуче-ледяное место, где она криком кричит о тщете человеческих связей, заявляет, что дружба есть слабость, и решительно утверждает, что монахиня, желающая видеть своих ближних, наверняка далека от совершенства.

— Заходите, — промолвил отец Этьен, прервав его размышления, и подтолкнул Дюрталя к двери в келью, из которой вышел рясофор. Отец Максимин сидел рядом с молитвенной скамеечкой.

Дюрталь встал на колени и вкратце рассказал о давешней борьбе и унынии.

— То, что с вами случилось, после обращения не удивительно; впрочем, это добрый знак, ибо только те люди, на которых Бог рассчитывает, подвержены таким испытаниям, — медленно проговорил приор, когда он закончил свой рассказ, и продолжил: — Теперь, когда у вас не осталось тяжких грехов, сатана пытается утопить вас в луже. Собственно, в этой бесовской травле греха нет, а только искушение. Насколько я могу подытожить ваши признания, вы испытывали плотские соблазны, соблазны против веры и терзались унынием.

Плотские видения оставим побоку: они приходили независимо от вашей воли; это, конечно, мучительно, но неопасно. Сомнения о вере — более серьезное дело.

Проникнитесь хорошенько той истиной, что, помимо молитвы, есть только одно действенное средство: презрение. Дьявол есть гордость; плюньте на него, и вся его дерзость сразу пропадет; он говорит — пожмите плечами, и он замолчит. Одно только нужно: не вступать с ним в споры; как ни изворачивайтесь, а будете побеждены, ибо он обладает самой хитрой диалектикой.

— Да, но что же делать? Я не хотел его слушать, но слышал, однако; мне приходилось отвечать ему, хотя бы чтоб опровергнуть.

— Вот тем-то он и рассчитывал принудить вас к сдаче. Запомните и не забывайте: чтобы вовлечь вас в схватку с собой, он будет, по мере надобности, подбрасывать вам всякие нелепые аргументы, а как только увидит, что вы простодушно, наивно уверитесь в превосходстве ваших возражений, запутает в таких изощренных софизмах, что сколько ни бейтесь, а не выпутаетесь из них. Нет, повторяю вам, возражайте ему наилучшим возможным способом: не парируйте его выпады вовсе, откажитесь от борьбы.

Монах помолчал и ровным тоном продолжил:

— Есть два способа избавиться от тяготящей ноши: бросить ее подальше или просто уронить. Чтобы бросить, требуется усилие, на которое вы, может быть, не способны, а уронить можно без всякой натуги, это просто, безопасно и всем доступно.

Если вы бросаете вещь, вы проявляете к ней какой-то интерес, какое-то живое чувство, а то и какой-то страх; уронить — значит, быть безразличным, проявить совершенное презрение; поверьте мне: воспользуйтесь этим способом, и бес убежит от вас.

И для отражения приступов уныния всемогуще это же оружие, презрение, если только в битвах этого рода осажденный ясно видит поле боя. К сожалению, уныние в том и состоит, что лишает людей разума, сразу же сбивает с толку, и тогда для обороны необходимо обратиться к духовнику.

Ведь и вправду, — продолжал отец Максимин после недолгой паузы для размышления, — чем пристальней смотришь на себя, тем меньше видишь; наблюдая за собой, становишься дальнозорким; чтобы различать предметы, необходимо смотреть на них с определенной точки: если они слишком близко, то видны так же плохо, как если бы находились очень далеко. Вот почему в таких случаях необходима помощь священника: он находится не слишком далеко и не слишком близко, а как раз там, где предметы видны отчетливо. Вот только уныние подобно тем болезням, которые становятся почти неисцелимыми, когда не захватишь их вовремя.

Итак, не позволяйте ему укорениться в вас; в начальной стадии уныние не может противиться вашему желанию. Как только вы объявите о нем на исповеди, оно рассеется; это как мираж: скажешь слово — и нет его.

Вы можете мне возразить, — сказал еще монах, опять помолчав, — что очень неприятно признаваться в химерах, по большей части абсурдных; так потому дьявол и подсовывает вам не столько хитрости, сколько глупости. Он хочет взять вас тщеславием, ложным стыдом.

Монах опять замолк, потом продолжил:

— Нелеченное и неизлеченное уныние ведет к отчаянию, а это худший из соблазнов, потому что в других случаях Сатана действует против одной из добродетелей и показывает себя, а здесь нападает на все сразу и прячется.

Это справедливо всегда: когда вас соблазняет сладострастие, сребролюбие, гордость, вы можете, исследовав себя, сообразить, какого рода искушение вас донимает, а в отчаянии ваше разумение до того помрачено, что вы даже не подозреваете, что состояние, в котором вы погрязли, — просто вражеский маневр, который надо отразить; и тогда вы все бросаете, оставляете даже единственное оружие, которое могло бы вас спасти — молитву, ибо лукавый отвратил вас от нее, как от напрасной.

Так что всегда без колебаний уничтожайте зло в корне, боритесь с унынием, едва оно зародилось.

Теперь скажите, больше вам не в чем исповедаться?

— Нет, разве только в нежелании приступить к Тайнам да в том, что сейчас я очень вял.

— Это, конечно, усталость, подобный шок даром никогда не проходит; об этом не тревожьтесь, верьте и никогда не домогайтесь предстать перед Богом застегнутым на все пуговицы; подходите к Нему просто, естественно, даже хоть и в неглиже, словом, какой вы есть; не забывайте, что вы не только служитель, но и сын; дерзайте, Господь рассеет ваши кошмары.

Дюрталь получил отпущение и спустился в храм дожидаться мессы.

Когда настал момент причащения, он вместе с г-ном Брюно пошел следом за братьями; все преклонили колени, потом по очереди поднимались, обменивались поцелуем мира и проходили к алтарю.

Как ни повторял про себя Дюрталь советы отца Максимина, как ни призывал себя к спокойствию, все же не смог не подумать, видя, как приступают к священной трапезе монахи: «Какую перемену увидит Господь, когда подойду я; прежде Он нисходил в святилища, а теперь Ему придется посетить притон». И он искренне, смиренно пожалел Его.

А вернувшись на место, заметил, как и в первый раз, когда приобщался таинства мира, чувство удушья, беспокойства. Как только кончилась месса, он поскорее убрался из церкви и поспешил в парк.

И вот тогда, без всяких ощутимых явлений, Таинство подействовало: Христос мало-помалу отворял заколоченное жилище и проветривал его; свет волнами хлынул в Дюрталя. Через окна своих чувств, уставленных прежде на какую-то помойку, сырой и темный двор, он вдруг увидел яркий луч, а за ним, сколько хватало глаз, расстилалось небо.

Переменился его взгляд на природу; иной стала атмосфера; покрывавший ее туман печали рассеялся; внезапный свет, вспыхнувший в душе, распространился и на окрестности.

Он испытал чувство облегчения, детской радости больного, в первый раз выходящего на воздух, переступившего порог комнаты, много недель провалявшись в ней. Все обновилось. Эти аллеи, эти рощи, по которым он столько раз проходил, каждый поворот и каждый уголок которых знал наизусть, явились другими. Сдержанным приветом, сосредоточенной лаской веяло это местечко, и теперь ему казалось, что парк не разбегается от Распятия, как виделось прежде, а усердно стремится собраться у плещущегося креста.

Деревья, дрожа, шелестели в молитвенном трепете, склонившись перед Христом, а Он не мучительно ломал руки в зеркале пруда, а обнимал эти воды, прижимал к Себе и благословлял их.

И сама вода переменилась: черная вода наполнилась призраками монахов — белыми мантиями проплывавших по ней отражений облаков, а плывущий лебедь расплескивал их на солнечные брызги и гнал перед собой большие маслянистые круги.

Эти золотистые волны казались елеем помазания, священным миром, которое Церковь освящает в Страстную субботу; а над ними небо приоткрыло завесу туч и вышло яркое солнце, подобное расплавленной золотой монстранце, пламенеющим Святым Дарам.

Это было спасение природы, коленопреклонение деревьев и цветов, кадящих своими ароматами на Тело Христово, сиявшее там, на небе, в пылающей дароносице дневного светила.

У Дюрталя захватило дух. Ему хотелось прокричать этому пейзажу о своем восторге и вере; наконец-то ему снова хотелось жить. Ужас бытия ничего не значил перед такими моментами, подобных которым не дает никакое человеческое счастье. Один Бог имеет власть влить в душу столько щедрот, что она переполняется и струится потоками радости, и Он же один мог наполнить чашу скорбей, как не под силу ни одной земной беде. Дюрталь только что все это изведал на опыте; духовное страдание и духовное веселье под божественным гнетом достигли такой остроты, о которой даже не подозревают те, кто счастлив человеческим счастьем или несчастлив своей бедой.

Эта мысль напомнила ему о вчерашнем кошмарном отчаянье. И он стал подводить итог тому, что мог на себе самом заметить в обители.

Прежде всего, совершенно четкое разделение души и тела; далее, вкрадчиво-упрямое, почти видимое, демоническое действие, меж тем как действие Неба все время было, напротив, приглушенным и завуалированным — являлось лишь в некоторые моменты, а в другие, казалось, отходило навсегда.

И все это чувствовалось, понималось, казалось само в себе простым, но не имело никакого объяснения. Уразуметь, как тело словно бросается на подмогу душе и, несомненно, ссужает ей свою волю, чтобы поддержать в миг упадка сил, было невозможно. Как тело может само по себе реагировать и проявлять вдруг столь сильный характер, что способно зажать свою подругу в тиски и не дать ей убежать прочь?

«Это так же таинственно, как и все остальное, — в раздумьях говорил себе Дюрталь, и продолжал: — Не менее странны тайные пути действия Христа в Своих Дарах. Если могу судить по себе, то первое причастие раздражает бесовскую активность, а второе унимает.

О, как же я попался со своими глупыми расчетами! Собираясь укрыться здесь, я думал, что душа моя будет в надежном месте, а беспокоился за тело; случилось же как раз наоборот. Мой желудок укрепился и проявил себя способным выдержать такое усилие, что я и предположить не мог, а душа оказалась ниже всякой критики, столь шаткой и сухой, столь хрупкой, слабой! Но хватит об этом».

Он гулял, и смутная радость поднимала его над землей. Он испарялся в каком-то опьяненье, улетучивался, как нестойкий эфир, и в этом состоянии дары благодати поднимались в нем, даже не оформляясь в словах; это было благодарение души, тела, всего существа его тому Богу, Которого он чувствовал живущим в себе, растворенным в молитвенно склоненном пейзаже, и эта природа тоже словно расцветала в немом благодарственном гимне.

Часы на фронтоне аббатства пробили, напомнив, что настал час идти завтракать. Он вернулся в дом приезжающих, отрезал кусок хлеба, намазал сыром, выпил полстакана вина и готовился выйти снова погулять, но тут сообразил, что расписание служб на сегодня другое.

Воскресные службы не те, что по будням, подумал он и поднялся в келью посмотреть афишки.

Афишка лежала всего одна: собственно монашеское расписание; в ней были обозначены занятия братьев на воскресенье. Дюрталь прочел:


предыдущая глава | На пути | ТРУДЫ ОБЩИНЫ ВО ВСЕ НЕДЕЛИ ОБЫКНОВЕННЫХ СЕДМИЦ