home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


Перевод записи — Валентин Селезнев

 —  Меня зовут Михаэль Загер, я родился 21 августа 1921 года в Мюнхене. Ходил в народную школу, потом в профессиональную школу. Четыре года я учился на переплетчика. Я сдал экзамены и стал подмастерьем, а вскоре я начал готовиться к экзаменам на мастера, но 6 февраля 1940 года меня призвали. Сначала я был в Reichsarbeitsdienst — Имперском Трудовом Агентстве. Прошел обучение в Хинтерштайн, в Альгау, и через несколько месяцев приехал во Францию, в район Кан (Caen, Нормандия). Отбыв примерно полгода трудовой повинности, я вернулся домой к родителям, в надежде побыть дома пару недель, но уже через два дня я стоял в Гармише у дверей школы горных егерей. Там я прошел базовое обучение как горный егерь. Через три месяца нас перевезли в Югославию. Война в Югославии только что закончилась, и мы прибыли как замена воевавшим частям. Там мы были всего несколько недель. Я прошел курс верховой езды, но за все время войны на лошади я ни разу больше не ездил. Только в последние дни войны, когда от нас уже ничего не осталось, в Ольмице в Судетах я поймал белую лошадь. Я подумал, почему бы мне не проехаться? Я залез на нее и проскакал пару минут, пока не заметил, что русские начали по мне стрелять с высоты. Я быстро слез и оставил лошадь в покое. Наши солдаты открыли огонь по этой высоте и заставили русских замолчать.

Вернемся в 1941 год. Из Югославии нас на поезде перевезли в Польшу. В конце июня после однодневного пешего марша для меня, девятнадцатилетнего, началась война. Я участвовал в боях под Уманью и Винницей. Моя четвертая горная дивизия и первая горная дивизия тогда взяли в плен 25 000 русских солдат. Бои продолжались, но больше всего запомнились дневные марши по сорок километров на жаре. Я могу даже вспомнить, как часто я открывал мою полевую флягу и смотрел, не осталась ли там капля воды. Мы шли в направлении Ростова, перешли Дон по большому понтонному мосту. Прошли через Батайск. Я написал книгу, основанную на моих дневниковых записях и письмах, и вот что я записал в тот момент в своем дневнике: «Я молодой человек, прохожу мимо, по меньшей мере, 20–25 мертвых немецких солдат, которые погибли при взятии Батайска и переправе через реку». Я участвовал в боях в предгорьях Кавказа. Я очень хорошо помню один день, был тяжелый бой. С обеих сторон, и с русской, и с немецкой, было очень много раненых и убитых. В трех метрах от меня пал мой товарищ, убитый русским снайпером выстрелом в голову. Много лет спустя после войны я поехал в Айштадт, это между Мюнхеном и Нюрнбергом. Пошел осмотреть местный собор. В нем я разговорился с церковным служителем, который убирал и расставлял цветы. Он спросил, в какой части я воевал. Я сказал, что в четвертой горной дивизии. Он сказал, что его сын тоже там служил в 9-й роте 2-го батальона 13-го полка. Моя рота! Я спросил фамилию. Он назвал. Тогда я ему сказал: «Господин Тюрнер, ваш сын, Алоиз, пал 2 августа 1942 года рядом со мной». Это был отец моего товарища, убитого русским снайпером.

Потом начались бои на Большом Кавказе. Мы, четвертая горная дивизия, взяли несколько перевалов и шли дальше с севера на юг, вниз-вверх, вниз-вверх. Через некоторое время нашу дивизию сняли с высокогорья и отправили в лесной Кавказ, недалеко от Черного моря. Чем дальше мы шли на юг, тем хуже было снабжение. Один раз мы шли через тоннель длиной 1200 метров, в котором стоял поезд с нефтяными цистернами. Когда мы вышли из тоннеля, то увидели русских пленных. Они жарили мертвую лошадь, я думаю, что эта лошадь была мертва уже много дней, но был такой голод, что они ели это мясо. Если были раненые, то иногда случалось так, что они попадали в лазарет только через два дня после ранения. Случалось, что русские пленные и немецкие солдаты, вместе, до 8 человек, несли раненого в лазарет — двух и даже четырех человек в горах было недостаточно.

21 августа 1942 года мне исполнилось 20 лет, у меня был день рождения. В этот день было облачно, но потом облака разошлись, и я увидел Эльбрус, по крайней мере, я думаю, что это был Эльбрус. И в этот же день, 21 августа 1942 года, немецкая сторона водрузила флаги на Эльбрусе, государственный флаг и флаг горных егерей. В Германии по радио было объявлено, что это великая победа, но великой победой это не было, потому что уже тогда было ясно, что Сталинград падет. В октябре 1942 года, после 18 месяцев в армии, я в первый раз получил отпуск и поехал домой в Мюнхен. Когда я вернулся в часть, в ноябре 1942 года, то узнал, что у горы Семашхо, между Туапсе и Сухуми, дивизия понесла большие потери. Это была «Гора Судьбы» четвертой горной дивизии. В роте были очень большие потери среди моих друзей.

В конце января 1943 года мы узнали, что пришел приказ об отступлении. Во время отступления ночью я и еще несколько товарищей ночевали в одном доме. Мы спали на полу и услышали, как в соседней комнате звонит телефон нашего связиста. Мы услышали, как он повторил в трубку приказ: рано утром все население, и мужчины, и женщины, должны покинуть населенный пункт. Их забирали на земляные работы, копать противотанковые рвы. Я до сих пор помню одну фразу из тех, которые наш связист повторял в трубку: «С женщинами обращаться гуманно». Я это рассказываю для того, чтобы вы увидели, как немцы обычно, по крайней мере горные дивизии, относились к гражданскому населению.

Мы были в очень многих маленьких русских домах в деревнях и селах, в городах меньше, и всегда встречали дружески настроенных по отношению к нам русских. Семьи давали нам масло, яйца, воду — то, что у них было. В обмен мы давали сигареты и шоколад. В моей дивизии я никогда не слышал о жестоком обращении с гражданскими, изнасилованиях или о чем-то таком. Я должен добавить, что простой солдат, каким я был, который сидит в окопе, он видит только то, что происходит в 100 метрах направо и налево от его окопа. Что происходит там, дальше, он не видит, он просто исполняет свой долг. Я с чистой совестью могу сказать, что в моей роте и в моей дивизии о жестоком обращении, особенно с женщинами, не могло быть и речи.

Недалеко от Крымской, на Голубой линии, я заболел сыпным тифом. Меня перевезли в Краков. Несколько недель я лежал в госпитале. После выздоровления я был отправлен в роту отпускников в горном санатории, на Вальхен-озере. После отдыха, из Гармиша, я с маршевой ротой вернулся на фронт. Мои товарищи все время отступали, каждый день, каждый день отступление. Так что я встретил их на Днестре, недалеко от Кишинева. Несколько недель мы стояли на позиции. Там я получил телеграмму, что дом моих родителей разрушен во время бомбардировки. Мой отец был управдомом в детском приюте. Там же он и жил в комнате наверху. Этот дом был полностью разрушен. Командир роты разрешил мне позвонить и дал мне 12 дней отпуска. Я приехал в Мюнхен и за 12 дней в воронке от авиабомбы, 6 метров в ширину и 3 метра в глубину, мы с отцом построили хижину в 24 квадратных метра. Дерево и остальные материалы брали из разрушенных домов. Я вернулся обратно в Россию, четыре года был в плену, вернулся, а мои родители так и жили в этом бункере.

По возвращении из отпуска в Кишиневе я отметился у коменданта района. Он мне дал талоны на ужин и завтрак и квартиру, чтобы переночевать, и сказал, что завтра в 14.00 я еду на поезде обратно, из Кишинева в Вену, потому что моя дивизия уже в венгерских Карпатах. На следующий день на поезде я проехал 250 километров и в десять вечера был в в Плоешти. На станции к нам подошел машинист поезда, немец, и сказал, что сегодня вечером русские прорвались у Кишинева. Мне крупно повезло, что я только что оттуда уехал. В венгерских Карпатах мы постоянно меняли позиции, все время отступали, и вышли в Словакию, потом в Чехию. Там я попал в русский плен. Три дня мы шли из Дойчеброд. На эти три дня нам выдали буханку хлеба и банку тушенки на 10 человек. На полпути в Брюнн я увидел, что из окна маленького домика нам машет женщина. Я подбежал к ней, и она дала мне пакет. Я поблагодарил ее и сразу побежал обратно, чтобы не потерять своих товарищей. В пакете была картофельная мука, из которой мы приготовили отличный ужин. В Брюнне нас погрузили в товарный вагон. На рассвете меня разбудил товарищ: «Загер, смотри, куда мы едем». В щели вагона мы видели, как восходит солнце — мы ехали прямо на восток. Приехали в Кишинев. В лагере пробыл два года. Мне повезло, примерно половину из этих двух лет я работал переплетчиком. Это было очень неплохо, особенно зимой. У меня до сих пор есть письмо от товарища, молодого венца, написанное им моим родителям. Он голодал, и мы в нашей комнате иногда давали ему суп и хлеб, зимой одолжили ему шаль, перчатки и теплый пояс. Он написал благодарственное письмо моим родителям, в котором обещал часто за них и за меня молиться. В Кишиневе, на Пасху, был обычный рабочий день, я стоял с тележкой и лопатой, грузил картошку возле забора. К забору подбежала русская женщина средних лет. Она просунула под забором пакет и сказала что-то по-русски. Я не понял, что она сказала, товарищи в лагере мне потом объяснили, что она сказала: «Hristos voskres, Hristos voistinu voskres». В пакете был хлеб, яйца, мясо, еще что-то. Так мы втроем или вчетвером получили наш пасхальный обед. Это тоже невозможно забыть. Потом, после двух лет в Кишиневе, меня перевели в Сталино. Там большую часть времени я проработал в шахте. В июне 1949 года я вернулся домой.

 —  Вы проходили обучение в школе горных егерей. Чему вас там учили?

 —  После призыва солдаты изучают строевую и уборку. Потом обращение с оружием, сборка-разборка оружия, спортивные упражнения, обучение стрельбе. В Гармише каждый день после обеда, в свободное время, у нас была возможность взять горные лыжи и пойти кататься. Я там катался на олимпийской трассе. Лыжи давали каждый день разные, крепления были на ремнях, не такие современные, как сейчас, стальных кантов не было. Поэтому у нас иногда были травмы, но мы этого не говорили, потому что тогда бы нам запретили кататься на лыжах.

 —  Альпинистская подготовка у вас была?

 —  Нас не учили скалолазанию. По крайней мере, в той части, где я был. У нас были только горные марши. Я был на курсах при командующем армией (Front-gruppenfuhrer), в Миттельвальде. Там мы ходили на Западный Карвендель (Westliche Karwendelspitze). С Карвенделя мы вернулись по известному Даммкар, с упражнениями по дороге. Это было единственное занятие в условиях высокогорья. Но было очень много солдат, которые пришли в Россию с хорошей альпинистской подготовкой, но не в нашем полку.

 —  Какое оружие вы изучали в школе?

 —  9-я тяжелая рота, в которой я воевал, имела на вооружении только тяжелые пулеметы — пулеметы на станке. С начала войны и до начала кавказской кампании был MG-34, потом SMG-42 (S — тяжелый).

 —  В каком звании вы были после окончания школы?

 —  Егерь, простой солдат. У нас было так: егерь, потом ефрейтор, потом старший ефрейтор. Во второй половине войны я стал старшим егерем. Старший егерь — это унтер-офицер, у него была серебряная петлица.

 —  Какая у вас была воинская специальность?

 —  До того как я стал унтер-офицером, я был первым номером расчета тяжелого пулемета. Второй номер носил станок. Третий, четвертый, пятый и иногда шестой номера носили боеприпасы.

 —  Пулемет был с барабанным или ленточным питанием?

 —  Патроны были в ящике, в ленте, лента — 400 патронов — в ящике. Станок в сложенном состоянии был как рюкзак, три ножки раскладывались.

 —  Пулемет был надежный? Проблемы с ним были?

 —  Проблемы бывают с любым оружием в любой армии. Наш пулемет тоже иногда отказывал, а если долго стрелять без перерыва, то он перегревался. У нас была позиция на Днестре. Ночью русские пытались переправиться на пяти-шести лодках, чтобы занять плацдарм. Я один, вероятно, отстрелял 400 или 600 патронов. Ствол раскалился докрасна, нужно было подождать, когда он немного остынет, и заменить его запасным. У нас их было один или два и перчатки для замены. Русские были на другом берегу на расстоянии 100–150 метров. Видимо, они увидели раскаленный ствол и дали по мне очередь из пистолета-пулемета, она прошла прямо передо мной.

 —  Прицельная дальность пулемета?

 —  С SMG-42 я стрелял и попадал на расстоянии 2000 метров. У карабина прицельная дальность была 800 метров.

 —  Оптические прицелы на пулеметах использовали?

 —  Да, даже на коротких дистанциях. Пробная очередь, и можно было видеть, куда она прошла.

 —  Пробный выстрел делали специальным, пристрелочным патроном?

 —  Нет, обычный патрон. Во время войны у нас не было никаких специальных патронов. Говорят про эти так называемые дум-дум патроны, но я их никогда не видел. И в Германии, во время обучения, у нас не было снайперских патронов, были только так называемые плоские патроны.

 —  Что вы думаете о русских пулеметчиках?

 —  Как и у нас, были плохие стрелки, были хорошие. Если бы русские плохо стреляли, у нас не было бы столько потерь. Русских снайперов мы боялись.

 —  Вы начали вашу войну в России 22 июня 1941 года?

 —  Нет, мы были еще в Польше, стояли во фруктовом саду. Командир роты вечером 21 июня зачитал нам обращение Гитлера. Я подумал, переживу ли я эту войну. 22 июня мы вошли на Украину. В этот день, 22 июня, мы в боях не участвовали, по всей вероятности, мы были в резерве.

У меня есть фото, сделанное в этот день. Далеко впереди мы видели большой взрыв. Говорили, что там взорвался русский склад боеприпасов. Запомнился первый сильный русский артиллерийский обстрел. Он пришелся по месту, где мы еще полчаса назад спали в сене. Деревня, из которой мы только что вышли, была практически уничтожена. Это очень сильно на меня подействовало.

 —  Перед началом войны у вас было ощущение, что война неизбежна?

 —  Знаете, такой молодой парень не очень соображает, что вообще вокруг происходит. Как молодой человек, я знал только, что никуда убежать я все равно не могу, что я сейчас здесь и что мои товарищи тоже здесь. Мы радостных песен, когда война началась, не пели. И нам всегда говорили, что мы воюем против коммунизма. Начало войны не было большим сюрпризом. Мы видели приготовления и знали, что они ведут к войне. До 1936 года мой отец работал на железной дороге. С приходом Гитлера к власти на воротах его предприятия, где работали 6000 человек, вывесили транспарант: «Это предприятие на 100 процентов состоит в Немецком Трудовом Фронте». А мой отец не вступил. Тогда директор Гольвицер, я знал его виллу на озере, вызвал моего отца и сказал: «Господин Загер, у вас семья и трое детей, подумайте еще раз». Мой отец отказался и был уволен. Он был религиозным, а у них в столовой повесили транспарант, на котором было написано, что попов надо повесить на кишках последних евреев — абсолютно радикальный, антихристианский плакат.

 —  Как сложился ваш первый бой?

 —  Когда начали стрелять, мне, как молодому человеку, сначала было страшно. Я старался особо не высовывать голову, когда это было не нужно, особенно после того, как на восьмой день войны мой командир взвода, старший фельдфебель, был застрелен в голову, определенно снайпером.

 —  Вы тогда знали о приказе о комиссарах?

 —  Да, такой приказ был, но я, скорее всего, о нем узнал, только когда вернулся на родину. Комиссаров я видел. У нас был приказ зачистить лес у Копенковата. Наши самолеты разбросали там листовки с предупреждением, что кто не сдастся, тот будет расстрелян. Утром мы зачищали лес, я был простой егерь, возле меня шел товарищ с автоматом. В 20 метрах от нас рос кустарник, который нам показался каким-то ненатуральным. Это был замаскированный окоп. Оттуда раздался выстрел, мой товарищ с автоматом упал мертвый. У фельдфебеля была группа с огнеметами. Они дали струю по этому кустарнику, оттуда выскочил комиссар с одним или двумя солдатами. Тогда этот унтер-офицер его застрелил.

 —  В начале войны, на Украине, вы встречались с контрударами русских танков и авиации?

 —  Да, мы один раз пережили русскую танковую атаку, когда я был в так называемом передовом дозоре.

Дозор состоял из двух полугусеничных тягачей. В первый раз за долгое время я не шел, а ехал. Мы вырвались на 10 километров вперед. Неожиданно появились 15 русских танков. В качестве укрытия у нас было только хлебное поле. Если бы танки поехали дальше, на это хлебное поле, я бы сейчас вам этого не рассказывал. Хорошо, что с нами был артиллерийский наблюдатель, который вызвал огонь артиллерии, и танки ушли.

 —  Налеты русской авиации?

 —  Да, когда мы отступали с Кавказа, мы шли по лесам, потому что на дорогах было опасно из-за авиации.

 —  А в 1941 году была русская авиация?

 —  Нет. С самого начала у немецкой авиации было существенное преимущество.

 —  Вы стреляли по самолетам?

 —  Да, я могу вспомнить. Это было во время наступления, мы шли по очень пыльной дороге. Полк шел колоннами, как в мирное время, не рассредоточившись. Прилетели самолеты, и мы от них отбивались только нашим стрелковым оружием. Был такой случай на зимней позиции на реке Миус, восточнее Сталино, зимой 1941 года летел большой русский бомбардировщик и 3 или 4 самолета сопровождения. И два русских самолета столкнулись. Я сам видел.

 —  Зимой 41-го вы получили зимнее обмундирование?

 —  Теплой одежды не хватало. У меня была только зимняя шинель. Уже к весне мы получили хорошую зимнюю одежду. Гитлер думал, что он будет в Москве еще до начала зимы. Этого не произошло, хотя немецкие генералы его, по всей видимости, заранее предупреждали. Мы, конечно, мерзли. Я от холода получил воспаление почек. Меня отвезли в госпиталь в Сталино. Врач в лазарете мне сказал, что, если бы меня привезли на день позже, со мной было бы то же самое, что с товарищем, который вчера умер. Через три или четыре недели меня выписали. Условия в лазарете были крайне примитивные. Это был простейший бункер, туда надо было вползать, там воняло, и было очень сыро.

 —  У вас были ХИВИ? Когда они появились?

 —  Да. Я не помню, чтобы они были у нас в роте. Как я уже рассказывал, русские пленные выносили раненых немцев. В плену, работая в шахте, я встретил одного русского, который мне рассказал, что был ХИВИ. От него я, собственно, и узнал об их существовании. Он не был nachalnik, но у нас был начальником группы.

 —  Были перебежчики с русской стороны?

 —  Только единичные случаи. Массовая сдача в плен была только, когда мы окружили русских под Уманью. Те, кто ночью пытался прорваться у Копенковата, были расстреляны из противотанковых пушек.

 —  Что вы думали о вашем противнике, о русских в целом?

 —  Я думал, что они точно такие же бедные свиньи, как мы. Мы должны были подчиняться приказам. Понятно, что, чем воевать, русские лучше бы сидели на своих datchka, но приказ есть приказ.

 —  А боевые качества? Они были храбрые, трусливые, жестокие?

 —  В целом трудно сказать. Были некоторые, которые позволяли себе всякие гусарские штуки, чтобы их наградили. У нас тоже такие были. В целом нельзя сказать, что русские в своей массе были очень воодушевлены войной. Возможно, к концу войны у них было по-другому, потому что они уже знали, чем дело закончится.

 —  Самое опасное русское оружие?

 —  Я думаю, что минометы. От них очень тяжело было защититься. Как-то раз мы расположились за сеновалом, думали, что нам ничего не угрожает, и тут прилетело… И сталинский орган.

 —  Вы сами попадали под сталинский орган?

 —  Да, один раз. Я думал, что это мой последний час. Это было недалеко от Мишкольц, в Венгрии. Мы только пришли на эту позицию и только начали окапываться. Один товарищ уже вырыл щель, и когда сталинский орган нас накрыл, он туда прыгнул, а я прыгнул на него. Слава богу, они промазали на 200 метров.

 —  У вас были прозвища для русского оружия?

 —  У русских была маленькая пушка, очень быстрая, мы ее называли ратш-бум. Ночью летал маленький самолет, у нас говорили, что он бомбы руками сбрасывает, мы его называли кофемолка. Он был очень опасный. Даже если вы на расстоянии 2–3 километра от фронта и зажгли сигарету — через очень короткое время рядом разорвется бомба. Они не давали отдыхать. Ты никогда не знаешь, упадет ли следующая бомба прямо в тебя или нет. Потери от них местами были, но оружием, решившим исход войны, они точно не были.

 —  У вас было личное оружие?

 —  Нет. Я у русского офицера в окружении взял маленький пистолет, в коричневой кобуре на ремне. Еще я у него взял перископ. Потом я его потерял. Пистолет я как-то хотел взять с собой в разведку, но обнаружил, что в нем нет патронов.

 —  Вы использовали русское оружие?

 —  Нет. У нас были наши пулеметы и МР — пистолеты-пулеметы. Моих товарищей я никогда не видел с русским оружием.

 —  Еще какие-нибудь трофеи были? Водка?

 —  Нет, ничего. Продукты мы иногда брали, да. На Кавказе, я был в разведке, мы выбили русских из ущелья, у них там, в укрытии, на костре был котел с супом, хлеб, сахар. О стрельбе мы сразу думать перестали, забрали хлеб и сахар, а суп вылили, чтобы русским жизнь медом не казалась. Тут русские атаковали, и мы удрали.

 —  Вам давали водку?

 —  У нас был так называемый маркитантский ларек, в котором продавали шоколад, кексы, французский коньяк и так далее. Такие веши нам давали до конца войны, не каждый день. Когда были тихие дни, что-то такое мы получали. Я не помню, чтобы там была водка, немецкая армия получала французский трехзвездочный коньяк, одна бутылка на пять человек. Коньяк был всякий раз разный. Если мы четыре-пять дней стояли на одном месте и было тихо, мы отходили назад, чтобы помыться, и там снабжение выдавало такие вещи.

 —  Как было с санитарией, были ли вши?

 —  Мы неделями носили одни и те же рубашки и одно и то же нижнее белье. В зависимости от времени года и местности, можно было помыться в реке. Зимой было, конечно, очень плохо. Зимой 1941 года на Миус-фронте наша рота, на расстоянии 2–3 километров от линии фронта, построила сауну. Там был котел, горячие камни и так далее. Иногда, когда было тихо, была возможность сдать старое и получить новое белье. Униформа была все время одна и та же, только зимой 1943 года мы получили анораки и другие брюки.

 —  Вши были?

 —  Вши были. Это было неизбежно, если неделями не менять белье и нормально не мыться. Именно поэтому я заболел сыпным тифом. Мы были в маленьком доме и спали на полу, на соломе. У людей, которые там были до того, уже был сыпной тиф, и через вшей они нас заразили. В русском плену у нас тоже были вши, мы раздевались догола и их давили. Или выжигали спичками. Иногда мы получали порошок против вшей. В январе — феврале 1943 года, на Кавказе, мы получали порошок против вшей, но он больше чесался, чем помогал. Обоняние у нас уже не работало, я не помню, как он пах.

 —  Офицеры на фронте требовали соблюдения формы одежды?

 —  Нет, собственно, нет. Я не могу вспомнить, чтобы был какой-то контроль за бельем или что-то такое. В Германии, во время обучения, во время длинных маршей, было так называемое «облегчение», когда разрешали расстегнуть верхнюю пуговицу. В России это, конечно, никого не волновало, даже начальники, фельдфебели и обер-фельдфебели ходили расстегнутые.

 —  Русские ветераны говорят, что во время войны они знали, что или ты убьешь, или тебя убьют. У вас было такое же чувство?

 —  Прямо так нет. Конечно, мы знали, что, если я не выстрелю, выстрелит он. Но так прямо, чтобы стоять друг против друга и говорить, я стреляю, чтобы я жил, а ты умер,  — нет, так прямо не было.

 —  Вы относились к войне как к работе, к долгу или, может быть, как к приключению?

 —  Приключением для меня это точно не было. Я, как солдат, просто принял войну как данность, потому что других возможностей все равно не было. Я выступал здесь, в Мюнхене, в школах перед подростками, и когда меня спрашивали, почему я куда-нибудь не убежал, я мог только ответить, что тогда я бы перед ними не стоял. И если бы я, как солдат, дезертировал, меня бы или расстреляли, или меня бы долгое время мучила совесть. Были многие, которые уже после начала войны пошли добровольцами. У меня, хотя война была для меня принудительной, был определенный долг перед родиной. Я, кстати, почти единственный из товарищей не приносил присягу. Представьте, март 1941 года, залитая солнцем долина в Гармише, снег блестит, мы стоим больше часа, слушаем речи наших офицеров и национал-социалистических деятелей. Тут у меня потемнело в глазах, я потерял сознание. Товарищи меня подхватили и отнесли в палатку, в санчасть. Там уже лежали двое или трое. И пока снаружи все приносили присягу вождю Адольфу Гитлеру, я лежал в палатке. Но я должен добавить, что, хотя я не приносил присягу, свой солдатский долг я выполнил. Как и русские солдаты.

 —  Кто выбирал позицию для пулемета, вы сами или начальник?

 —  Начальник. Это всегда был командир отделения, старший ефрейтор или старший егерь, унтер-офицер. Чаще всего он также указывал цель. Не просто цель, но и данные для стрельбы, расстояние и т. д. После этого я, как первый номер расчета, прицеливался, и он командовал открыть огонь. Мы сами не могли просто палить куда угодно.

 —  Ночью часто вели огонь?

 —  Да, довольно часто. Например, на Кавказе у нас была позиция на возвышенности, нам показалось, что там какой-то шорох, мы открыли огонь. Русских мы не видели, они не стреляли, но ночью нельзя никого подпускать близко.

 —  Вы сталкивались с русской разведкой, которая ночью ходила за «языком»?

 —  И на русской, и на немецкой стороне ночью ходили разведывательные группы. Их было много. Очень часто русские нападали на немецких солдат в их окопах, наоборот тоже. Именно в нашей роте таких случаев я не помню, но я постоянно об этом слышал.

 —  У вас в роте были снайперы?

 —  У нас, в пулеметной роте, снайперов не было. У нас в дивизии группы снайперов точно были. Их применяли в зависимости от ситуации. Например, если докладывали о русском снайпере, командир группы снайперов получал приказ отключить русского снайпера.

 —  А вы персонально переживали встречи с русскими снайперами?

 —  Это было у Днестра. Мне лично, я в этом уверен, снайпер сбил горную шапку. Этого снайпера я, конечно, не видел. Я спускался бегом с холма к реке, деревьев там не было, в кустах у реки у русских был маленький плацдарм. Я тогда нес не тяжелый пулемет, а обычный. Я думал, что вот сейчас надо спрятаться, нельзя долго бежать по открытому месту. Я спрыгнул в яму, и в момент, когда я летел в яму, я услышал «патч!», и моя шапка отлетела в сторону. Я ее подобрал, и на внутренней стороне шапки была прядь моих волос, шапку мне сбили с волосами.

 —  Была ли разница в подготовке у пополнения, которое приходило в начале и в конце войны?

 —  Старые зайцы, которые воевали с самого начала, всегда знали, как себя защитить и как себя вести. Когда приходило пополнение молодых товарищей, они должны были быть очень осторожны, но их все равно иногда убивали. Подготовка у них была, опыта не хватало.

 —  Отношение к войне у пополнения, которое приходило во второй половине войны?

 —  Когда они приходили, им нельзя было залезть в голову. Но я могу представить, что они дома каждый день слышали и видели, что каждый день так много товарищей из их района или города пали или были ранены. С криками «ура!» они не приходили, это точно. Но что касается подготовки, в целом она была одинакова.

 —  Какой был средний возраст у вас в роте?

 —  Сначала были еще старые товарищи, которые воевали во Франции и Югославии, им б^шо под 30, мне было 19, и я считался молодым. Чем позже, тем моложе становились проходившие на фронт товарищи. Известно, что 15-летних призывали.

 —  Вы деньги получали?

 —  Да, но я их никогда не видел. Я после войны даже думал, куда делись эти деньги. Насколько я знаю, деньги приходили мне на счет на родине. Война кончилась, деньги исчезли, я их никогда не видел.

 —  Когда вы поняли, что война проиграна?

 —  «Поняли» — это не то слово. Мы это почувствовали, пережили, что война проиірана. В течение войны, когда мы отступали, отступали и отступали. Мы видели все эти разрушения, и я очень надеялся, что все это переживу.

 —  Русские ветераны говорят, что начиная с 1943 года немцы стали не те, стали другими. Что вы можете сказать по этому поводу?

 —  Я могу сказать, почему я лично продолжал воевать, хотя я знал, чувствовал, что война проиграна. У нас не было боеприпасов, а у русских были сотни орудий, но мы сражались дальше, мы держались потому, что знали, что в Германии сотни тысяч беженцев, и мы не хотели большевизма и не хотели попасть в руки русских солдат. Это была главная причина, почему мы воевали до конца. Нам было известно, что многие русские насиловали женщин. Мы были на опушке леса возле Тропау, 200 метров от первых домов, женщины кричали и кричали. Мы знали, что туда вошли русские танки, и там многое происходит.

 —  Когда вы поняли, что война закончилась, что-то в вашем поведении изменилось?

 —  Да, в момент, когда война для меня закончилась, у меня внутри что-то развязалось, это было уже в первые часы или дни в плену. Внутри я был рад, я бы даже сказал, счастлив, что больше не стреляют, что больше не надо бояться, что больше не надо зарываться в землю. Я в тот момент даже не думал, что я в плену, сам факт того, что война закончилась, был внутренним освобождением.

 —  Когда вы поняли, что война проиграна, что-то в вашем поведении изменилось?

 —  Надежда у всех была. Чувство, внутренняя просьба, чтобы сейчас, когда война заканчивается, ничего больше со мной не случилось, определенно было у многих. Многие пытались в момент капитуляции оказаться на родине, в границах Германии, но это было невозможно, потому что русские уже почти все окружили.

 —  Чего вы боялись больше всего — погибнуть, быть раненым или попасть в плен?

 —  Когда мы отступали, когда все время были очень тяжелые бои, когда в любой момент тебя могли ранить или убить, времени об этом думать не было.

 —  А когда вы наступали?

 —  Были ситуации, когда было страшно, во время сильного артиллерийского или минометного огня. Тогда всем страшно, а если кто-то говорит, что не страшно, то там что-то не так.

 —  Какие вы получили награды за войну?

 —  Да, я получил несколько. Я три раза был легко ранен — получил знак за ранения. За окружение Умань — Винница ЕК2, Железный крест второго класса. За зимнюю кампанию на Миусе «мороженое мясо». Потом я получил пехотную атаку. Потом знак «ближний бой», на Кавказе в лесу был ближний бой, на расстоянии нескольких метров мы столкнулись с русскими. Этот знак давали, как говорят, «если ты видел белок в глазах врага». В марте 1945-го, прямо перед концом войны, я получил Железный крест первого класса за разведку. Я уточнил нахождение немецких позиций, и мы смогли соединиться. Во время этой разведки меня обстреляли. У меня карманы брюк были забиты боеприпасами. Боеприпасов не хватало, и, когда они были, мы ими забивали все, что можно. У меня боеприпасы были в нагрудных карманах и в карманах брюк. Пуля попала в карман брюк, набитый патронами. Патроны разлетелись, а у меня было только три или четыре осколка в ноге, которые я сразу вытащил. Это уже была моя вторая разведка, и мне дали ЕК1.

 —  Как вы хоронили убитых?

 —  Очень по-разному. Если было большое сражение, то могло случиться так, что мы не могли всех похоронить. Когда мы наступали, мы видели очень много непохороненных русских. Иногда, на Кавказе, мы хоронили в могилах глубиной 40 сантиметров, потому что там были скалы. На Украине было по-другому, там была хорошая, глубокая земля, там мы копали могилы больше метра глубиной. Но так, как сейчас в Германии, когда могилы обычно 2 метра, мы не хоронили, времени никогда не было. Обычно ставили крест, сначала еще ставили стальную каску погибшего и цветы. Потом, на Кавказе, когда мы отступали, мы не делали холм над могилой, потому что мы узнали, что русские часто раскапывают могилы в поиске обручальных колец и всего такого. Мы со своих павших все ценные веши снимали.

 —  Вы участвовали в рукопашных боях?

 —  Первый номер расчета тяжелого пулемета нечасто попадет в такие ситуации. У меня такого не было.

 —  Говорят, что в лагерях военнопленных довольно быстро устанавливалась немецкая администрация, и главную роль там играли солдаты, попавшие в плен под Сталинградом. У вас в лагере такое было?

 —  У нас в лагере было так, что офицеры были вместе с нами в лагере, они не были отделены. У нас в лагере, как в Кишиневе, так и в Сталино, я не замечал никакой группы плененных под Сталинградом. В лагере в Сталино офицеры получали немного лучшее снабжение. В Кишиневе такого не было, со мной на одних нарах спал артиллерийский капитан из Парижа, который там великолепно жил, а сейчас у него, по сравнению со мной, не было никаких преимуществ.

 —  Какая-то иерархия в лагере была?

 —  Да. Портные, повара, комендант лагеря, переводчик, переплетчик, столяры, слесари, банщики — они были в привилегированном положении.

 —  Вы сами фотографировали?

 —  Да, я сам долгое время фотографировал. В 1944 году русские захватили наш обоз за линией фронта, в повозке были наши рюкзаки, и там был мой фотоаппарат. После этого у меня не было фотоаппарата, я не фотографировал.

Во время войны у меня была подруга по переписке. Она мне в Россию прислала 250 писем. Я эти письма послал домой родителям, чтобы они их сохранили. Они их брали с собой в бомбоубежище, чтобы они не пропали. Когда я вернулся домой, я их нашел. Эта девушка мой рукописный дневник, который я ей посылал, перепечатывала на печатной машинке. Мой учитель, у которого я учился на переплетчика, переплел мне четыре книги.


Загер Михаэль (Sager, Michael) | Я дрался в СС и Вермахте | Синхронный перевод — Анастасия Пупынина