на главную   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


Глава пятнадцатая

Убить Отца!

— Послушайте, святой отец!

— Нет, это вы послушайте меня, Сидор Пафнутьевич! Во-первых, я вас просил не называть меня святым отцом. Какой я святой, помилуйте! Во-вторых, то, что вы говорите о церкви, — это ложь и оскорбление верующих!

— А то, что вы говорите о еретиках, не оскорбление верующих? А эти ваши милейшие церковные картиночки с «жидами, идущими во ад», не оскорбляют чувства евреев? Это во-первых. Во-вторых, я тоже просил вас не называть меня Сидором Пафнутьичем!

— Но почему?!

— Потому что если бы у вас было хоть немного такта, святой отец… или как вас там?

— Петр Иванович.

— Так вот, если бы вы были деликатным человеком, Петр Иванович, то догадались бы, что мне это имя неприятно.

— Ничего не понимаю, — священник развел руками.

— Увы, отцов не выбирают. Но свое литературное имя я сделал себе сам. Все порядочные люди называют меня Сидом Дорофеевым.

— Простите, Бога ради. Все-таки я никак в толк не возьму, чем вам не угодил ваш батюшка? Сидор — хорошее русское имя. А уж Пафнутий!.. Церковь знает четырех святых Пафнутиев, из коих двое русских. И еще замечательный Пафнутий — соловецкий инок, один из авторов Четьих миней.

— Плевать мне на ваш святой заповедник.

— Вот вы опять оскверняете человеческую речь. А ведь это большой грех. Если бы вы махали кулаками или даже, сохрани Господи, ножом каким-нибудь, и то было бы не так вредно. Ну нанесли бы нам телесные повреждения. А мы бы помазали синяки мазью, раны — йодом. Но сквернословие в самую душу человека проникает. И остается в ней, быть может, навсегда.

Этот спор на кухне квартиры Барского продолжался уже два часа. Спорили приехавший из Малютова священник, кругленький, с красным личиком и глубокими залысинами, покрытыми крупными бисеринками пота, и вольный художник по прозвищу Сид, высокий, поджарый, с пергаментным лицом и маловыразительными глазками, которые не меняли выражения даже в самые жаркие моменты спора.

Джон не мог понять, зачем он слушает это. Смысл спора почти не доходил до него, но азарт спорщиков странно увлекал.

— Плевать! — повторил Сид.

Он налил себе коньяку и быстро опрокинул в щербатый рот. Священник следил за ним улыбаясь.

— Вот, хорошо. Продезинфицируйте язычок!

— Брейк! — Вошедший в кухню Барский шутливо замахал руками. — Полноте ругаться! Мне странно слышать это после Америки. Там тебе сначала улыбнутся, а потом скажут какую-нибудь гадость. В России все наоборот. Сначала наговорят друг другу гадостей, а потом обнимаются. Я еще не познакомил вас с Джоном. Знакомлю. Петр Иванович Чикомасов, в прошлом комсомольский вождь, а нынче протоиерей. Сид Дорофеев — мой бывший ученик.

— Почему это бывший? — возразил Сид.

— Потому что ваша последняя книжка под названием «Цветы козла» выводит вас из круга моих учеников. Я не ханжа. Но повенчать «Цветочки» Франциска Ассизского, самого светлого христианского писателя, с… козлом! Я, конечно, плохой христианин, но и мне от этого тошно! Я не учил вас писать гадостей. Я говорил, что искусство — область горнего холода. Но в ледниках, дорогой Сид, не водятся мокрицы. В горах не воняет. А ваша книга воняет ужасно!

— Разве Достоевский не погружает нас в пучину зла?

— Он погружает нас в пучину зла.

— Но вы сами говорили, что русская литература слишком нянчилась с человеком и не показала его истинной животной природы. Все эти Ленские, Мышкины, провинциальные барышни, отдающиеся революционным болгарам… И наконец, мифический мужик Марей, у которого Бог за плечами сидит. Потом эта литература обласкала террористов и закончила обожествлением двух палачей, Ленина и Сталина, попутно воспевая, как барышень насилуют матросы, Ленских гноят в лагерях, а Мареев истребляют как класс. Это самая подлая и лживая литература в мире! Вместо того чтобы честно сказать: человек это животное, это козел вонючий, — она два века лгала, лгала и лгала!

— И что из этого следует? — иронически спросил Барский.

— А то, что в конце концов появились мы! Мы говорим: неважно, кто там прав: Ленин, Сталин или Бухарин. Важно признать, что человек — это козел. Надо смириться с нашей животной природой. И тогда мы научимся жить культурно, как весь цивилизованный мир. Моя книга — осиновый кол в хребет русской литературы!

— Это не только не правда, — резко вмешался Чикомасов, — но и противоречит элементарной логике.

На его сочных, как спелые помидоры, щечках играли ямочки.

— Если вы называете людей козлами, следовательно, себя козлом уже не считаете, — продолжал он. — Не может один козел сказать другому: «Ты — козел». У козлов нет представления о своем козлизме. В ваших речах я чувствую моральный пафос, хотя и извращенный. Но откуда он? Наверное, не от козла.

— Все это поповская казуистика, — огрызнулся Дорофеев. — Натренировались в ваших семинариях да академиях.

— А что вы думаете об этом, Джон? — спросил Барский, щедро наливая себе в кофе коньяк.

— Я думаю, — ответил Половинкин, — что господин Дорофеев не прав в отношении человека. Но прав в том, что касается России. Несчастье этой страны, что она обожествила Отца. Я говорю не о Боге. Я говорю о комплексе Отца, которым она больна.

— Правильно! — закричал Сидор. — Еще Фрейд писал…

— Фрейд тут ни при чем, — грубо оборвал его Половинкин. Было видно, что он жаждет быстрее высказаться. — Русский комплекс Отца сложно описать, но он пронизывает весь хребет нации. В сущности, он и есть ее хребет.

— Что же тут плохого? — Чикомасов недовольно пожал плечами. — Да, мы культура патриархальная.

— Однажды в Кингтауне рядом с Вашингтоном, — продолжал Половинкин, — я наблюдал, как молилась девочка-мулатка, католичка. Она была в церкви одна и не заметила, как я вошел. Она грациозно сползла со скамьи на колени и горячо молилась Деве Марии. По лицу текли слезы, она захлебывалась от детского горя или… счастья. Я уверен, она просила что-то очень наивное, даже смешное… Скажем, чтобы в нее влюбился какой-то мальчик. И если бы в тот момент она попросила меня отдать свою жизнь за ее просьбу, я бы ни секунды не колебался! Но так нельзя просить человека, даже родную мать. Любовь матери способна на многое, но не заставит мальчика полюбить ее дочь. А Матерь Божья это может. Потому что она — сама Любовь!

Барский, Дорофеев и Чикомасов изумленно следили за Джоном. Его лицо странно осветилось, и в то же время чувствовалась в нем какая-то боль, что рвалась наружу и не находила выхода.

— Среди протестантов, — рассуждал Джон, — самое прекрасное — это коллективное доверие. Если негры в Америке обожают свой рэп, почему бы в молельных домах в негритянских кварталах не плясать во время службы? Как это красиво, когда они поют и пляшут в своих белых одеждах вместе с белой сестрой милосердия! В протестантизме трогает смесь ребячества и ответственности, когда касается настоящего общего дела.

— Вы говорите, как убежденный протестант, — согласился с ним Чикомасов. — Но что вам так не нравится в православии, друг мой?

— А мне все не нравится в вашем православии, — грубо ответил Половинкин. — И чем скорее вы поймете, что оказались в тупике, тем будет лучше для вас и для всех.

— Для кого это всех?

— Всех, русских и не русских.

— А вы разве не русский? — мягко уточнил Чикомасов.

— Стоп! — закричал Дорофеев. Он с удовольствием слушал Джона и даже подпрыгивал на стуле. — Это нечестный прием! Отказаться спорить с неотразимыми аргументами, а потом схватить за грудки, дыхнуть перегаром и крикнуть: а ты сам-то, блин, кто, русский или татарин?!

— Я выпил не больше вашего, Сидор Пафнутьевич, — обиделся Чикомасов. — Я потому это спросил, — осторожно продолжал он, — что всякая вера — дело сердечное. И ежели сердце к чему-то не лежит, тогда что ж, можно и так на вещи взглянуть. Миллионы существ окопались на одной пятой земной суши, говорят на тарабарском языке, водят хороводы вокруг могил, посыпают их крутыми яйцами и любят мрачную Пасху больше веселого Рождества… Поверьте, я очень понимаю, что можно и так на это посмотреть. Я сам когда-то так думал. Пока сердце не подскажет, ум ничего не решит.

— Ничего вы не решите с вашим сердцем, — упрямился Джон.

— Но ваша девочка-мулатка? Вы себе противоречите.

— Дело в том, — сквозь зубы сказал Джон, — что вам ваших проблем не решить. Не может решить проблемы народ, который добровольно истреблял себя десятками миллионов. Вы — нация обреченная. Вы — это наша проблема. Мы не можем позволить вам утащить нас за собой в пропасть. Мы должны помочь вам безболезненно закончить свою историческую жизнь. В перспективе Россия — гигантский хоспис, приют для безнадежно больных. Безнравственно выгнать их на улицу и сказать: живите свободной жизнью, возрождайтесь! Хотя именно это и провозглашают ваши теоретики перестройки. Они хотят погнать забитую до полусмерти кобылу из романа Достоевского по европейскому пути и нахлестывают ее плеткой. Но кобыла не в состоянии бежать! Пожалейте же бедное животное! Напоите, накормите его, но не трогайте. В крайнем случае, сделайте усыпляющий укол.

— Как страшно вы говорите… — лицо Чикомасова передернулось.

— А бить полумертвое животное, чтобы за «пятьсот дней» догнать и перегнать Америку, не страшно?

— Очень страшно!

— В чем же я не прав?

— Я не говорю, что вы не правы. Повторяю, это вопрос не ума, а сердца. В противном случае — это лишь проблема выбора между двумя жестокостями. Но тут я вам не советчик.

— Вы не прояснили свою мысль о комплексе Отца, Джон, — вмешался Барский.

— Да, у меня своя теория о России, — торжественно отвечал Половинкин. — Вот Петр Великий. Он заставил сына стать крестным отцом своей любовницы, будущей императрицы. И это при живой матери! Тут не только в жестокости дело. Главное — цельность воли. Казалось бы, что стоило не издеваться над сыном и его матерью? Неужели от этого русская жизнь пошла бы иначе? Да, пошла бы! Вся петровская конструкция рухнула бы. Поэтому все остальное: насильственное бритье бород, уничтожение миллионов людей — суть одно и то же. Петр знал, что такое сила общего натяжения, остальные — нет. Он был зодчий, а они — материал.

— В отношении Петра вы правы, — согласился Чикомасов, — но он не единственная фигура русской истории, а я так считаю, что и не главная. Куда важнее ее духовные деятели. Все знают со школы, кто такие Грозный, Петр Первый, Ленин и Сталин. А попроси рассказать о Сергии Радонежском, Феодосии Печерском, Иоанне Кронштадтском? Молчат как рыбы.

— Я скажу вам о Кронштадтском, — мрачно заявил Дорофеев. — Кошмарный был жулик. Обожал роскошь и по-свински бранил Толстого, потому что тот был в сто раз талантливей его.

— Вот вы говорите «комплекс Отца», Джон, — грустно сказал Чикомасов, покосившись на Сидора. — Да у нас сплошная безотцовщина!

— Долой отцов! — завопил Дорофеев. — Все зло от них! Знаете, что написал Василий Розанов о Николае Первом и декабристах? «Он был им отец родной…» Хорош папочка! По-отечески вздернул детей на виселице. А Россия хрюкнула, как свинья, и снова заснула на сто лет. А чего волноваться, батька-то на месте. А революция? Кто ее делал? Я хочу сказать, революцию духа? Молодые, дерзкие, талантливые — маяковские, хлебниковы, мейерхольды! А в результате что? Засела наверху заплывшая жиром старая сволочь и поучает, и бабачит! Ну как ей снова под задницу бомбу не подложить!

— Ничего вы не подложите, — усмехнулся Барский. — Покричите, покривляетесь и заплывете жирком. Закон поколений.

— Нет! Мы генетически изменим русскую культуру. Мы внедрим в нее ген безотцовщины. Главное — разбить вдребезги образ Отца!

— Убить… — тихо подсказал Джон.

— Именно — убить! Слово найдено! Ура! О, это целая программа, и мы ее уже выполняем. Недавно один мой друг художник провел акцию. Он вышел на Красную площадь, швырнул на брусчатку фотографию своего покойного папаши и истоптал ее ногами.

— Очень смело, — поморщился Барский. — Это не Тусклевич ли?

— Именно Тусклевич!

— Это не тот ли, который публично обмазал своим, извините, калом картину Репина в Третьяковке?

— Он! — захихикал Сид.

— Я видел эту картину. — Джон вздрогнул. — Великое произведение. Но именно поэтому его следует уничтожить.

— Ну, это лишнее, — не согласился Сидор. — Гораздо эффективнее вымазать дерьмом.

— Нет, уничтожить… — Джон печально покачал головой.

— Все дело в том, — заметил Чикомасов, — что Джона этот вопрос волнует от сердца. А вы, Сид, не Отца хотите уничтожить, а конкурента.

Спор снова зашел в тупик…

Джон не привык к долгим ночным разговорам… Он перестал различать людей, они слились в один расплывчатый образ, который корчил рожи и будто смеялся над ним. Священник вовсю дымил сигаретой. Дорофеев истово крестился и кланялся в пояс, так что зацепил головой край тарелки и вымазался соусом. После этого он заблеял козлом и шутя влепил Чикомасову пощечину. Петр Иванович живо подставил вторую щеку, и Сидор треснул по ней всерьез. Он и в третий раз поднял руку, но Чикомасов крикнул: «Третья твоя!» — и через секунду Дорофеев, как кукла, отлетел к стене и стал медленно сползать на пол. Барский кинулся их разнимать, но оказалось, что Дорофеев мертвецки пьян и спит. Больше Джон ничего не видел и не слышал. Его, как огромная рыба, проглотил мутный сон.

Ему снился Вирский. В обнимку с Барским он шел по Красной площади и плевал на Мавзолей, откуда доносились пьяные голоса и звон бокалов. Джон голый лежал на брусчатке площади. Один из камней больно давил ему на сердце. Джон задыхался. Подняв глаза, он увидел отца Брауна, грустно склонившегося над ним. «Отец Браун! — выдохнул Половинкин. — Заберите меня! Они хотят, чтобы я убил своего отца!» Лицо отца Брауна исказилось злобной гримасой. «Убей! — с ненавистью прошептал он. — Для того ты и послан в Россию!» — «Я не могу!» — заплакал Джон, поливая горячими слезами холодные камни под щекой. «Тогда ты не брат мне! — отрезал отец Браун. — Убей, если хочешь стать мужчиной!» Эти слова мгновенно осушили глаза Джона. Он вскочил на ноги и, наслаждаясь ловкостью своего тела, сделал перед отцом Брауном антраша. «Изволь, маг! — закричал он чужим голосом. — Но сначала я убью тебя!» Отец Браун заплакал и стал молить о пощаде. Джон занес над ним неизвестно откуда взявшийся стилет. Он ударил отца Брауна в шею, но тот оказался деревянной, грубо раскрашенной куклой. Стилет отскочил от дерева и порезал Джону руку. Он вскрикнул от боли.

— Боже! — раздался крик Чикомасова.

Джон очнулся и с удивлением посмотрел на свою ладонь, по которой обильно струилась кровь, капая на обеденный стол. Оказалось, что в забытьи он схватил столовый нож и колотил им по столешнице, пока не поранил руку, и при этом бормотал еле слышно: «Кровь! Великая сила кровь!»

— Он бредит! — прошептал священник.

Джон позволил себя раздеть и упал на застеленный диван в кабинете Барского. Лев Сергеевич сел рядом на корточках.

— Эй, дружище, — сказал он, — в самолете вы говорили другие слова… И зачем, черт возьми, вы прилетели в Россию?

— Убить отца… — пролепетал юноша.


Глава четырнадцатая Три мушкетера | Русский роман, или Жизнь и приключения Джона Половинкина | Глава шестнадцатая На всякого мудреца довольно простоты