на главную   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


В ТУ НОЧЬ,

которая была ночью новолуния, Цзяцин спал неспокойно. Ему снились такие ни с чем не сообразные сны, что ко времени третьей ночной стражи он больше не находил себе места на жаркой лежанке, неловко слез с нее и, полусонный, стал одеваться в совершенно темной комнате. Только уже полностью завершив туалет и шаря по столу в поисках шапки, он окончательно пришел в себя, проведя языком по небу, почувствовал, какое оно липкое, и замер, удивляясь тому, что среди ночи зачем-то оделся.

Он посидел в темноте, потом прошелся между напольными вазами, потом, мучимый внезапным беспокойством, вышел из комнаты и остановился посреди двора.

В птичнике для перепелов, контуры которого он различал смутно, что-то ворковало и шебуршилось; влажный и прохладный ночной ветерок подметал широкие парковые аллеи Пурпурного города, погрузившегося в такую жуткую тьму, какой Цзяцин никогда не видел.

Сердце у него колотилось с едва слышными присвистами; он не знал, зачем стоит здесь и почему смотрит на верхушки деревьев.

Он медленно повернулся, чтобы пойти обратно, но через пару шагов сообразил, что его первоначальное намерение заключалось не в этом: ему хотелось немного прогуляться по парку и таким образом освободиться от гнетущего беспокойства.

И он, шаркая, пересек двор, вышел на дорогу. Галька хрустела под нежными босыми ступнями; он шагнул в сторону, на траву, чтобы не шуметь: потому что даже собственные шаги его пугали. Его пугало, что здесь, в темноте, кто-то идет один, без сопровождающих; и он удивлялся, как могло получиться, что этот «кто-то» не взял себе попутчика.

Беспокойство Цзяцина делалось тем сильнее, чем больше он удалялся от дома: оно нарастало с каждым новым поворотом дороги. Царевич и сам не знал, чем он руководствуется, выбирая то или иное направление. Каждый раз, когда из гущи деревьев выныривал очередной домик, Цзяцин надеялся, что уже достиг своей цели; он, правда, не знал, где должна находиться эта цель, но тотчас понимал, что еще не добрался до нее. От сильного возбуждения он часто вздыхал и растирал обеими руками щеки.

Деревья теперь поредели; царевич ощупью пробирался вдоль длинного ручья, мусолившего что-то черными пальцами. Внезапно он застыл, наклонившись вперед и держа сложенные ладони на уровне груди, как пловец; с зажмуренными глазами.

Тут черная фигурка быстро приблизилась со стороны дороги, он распознал ее только по скользящему движению; хотела прошмыгнуть мимо, уже прошмыгнула. Но он побежал за ней, в четыре прыжка догнал, схватил.

То была женщина с распущенными волосами, она уперлась головой в грудь царевича, стараясь его оттолкнуть.

И прошептала: «За что?»

Он дал ей пощечину, сцепился с ней у ствола кипариса. Только теперь Цзяцин понял, что подошел совсем близко к императорскому дворцу.

С трудом переведя дух, он крикнул: «Демоница, где ты сейчас была? Что делала? Назови свое имя!»

Она укусила его за палец, бросила на него снизу злобный взгляд. Он попытался было швырнуть женщину-привидение об корень дерева, но звука удара не последовало: она удержалась, обхватив его за ноги.

Цзяцин не мог одолеть эту каргу, и когда заметил ее злобную улыбку, мурашки ужаса пробежали у него по спине; он, бешено пинаясь ногами, высвободился, и женщина с визгом кинулась прочь. Цзяцин успел ухватить ее за пояс — там у нее висела крепкая веревка, которую она попыталась у него вырвать. Но он скрутил ведьму, набросив на ее запястья петлю, и потащил хнычущую женщину за собой к императорскому особняку, окутанному непроглядным мраком; там привязал ее за руки и за ноги — хотя она упиралась и изрыгала проклятья — к каменному столбу, возле которого обычно оставляли слонов, и, дрожа, на мгновение замер у двери.

Потом переступил через порог. Ему вспомнилось, как странно давеча пригнулся император, несмотря на свой небольшой рост, когда проходил сквозь этот высокий дверной проем. Невольно он и сам пригнулся.

Цяньлун в тот вечер не сразу лег спать. Просмотрев в рабочем кабинете бумаги и внеся несколько поправок в свою поэму о городе Мукдене, он приказал подать ему легкий ужин. Дворецкие еще тогда подумали, что император, очевидно, выпил слишком много вина — потому что после окончания трапезы он продолжал молча сидеть за столом и не позвал ни музыкантов, ни тех приближенных, с которыми любил играть в «угадывание пальцев».

Не проронив ни слова, как будто вовсе их не заметил, прошел Цяньлун и мимо облаченных в пурпур прекраснейших наложниц гарема, которым Ху, чтобы поднять настроение государя, специально велел собраться у дверей трапезной. Мимо шеренги евнухов и служанок, отвешивавших ему земные поклоны, Цяньлун проследовал то убыстряя, то замедляя шаги. Только раз поднял руку, обернувшись к камердинеру с фонарем, который светил ему под ноги, распорядился: «Агуя…», — но передумал и жестом отменил сказанное.

В спальне он немного почитал при свете масляной лампы: книжечку, которую подарил ему Палдэн Еше, какой-то тибетский трактат в маньчжурском переводе — «Молитва, освобождающая от бездны промежуточного состояния»[270].

Отослав слуг, вытянулся на мягком ложе, заснул ненадолго, не выпуская из рук зажатых между дощечками листов, потом, проснувшись, с изумлением обвел взглядом просторную высокую комнату, пропитавшуюся запахом амбры. Его борода потеряла форму, склеилась, одна щека горела, а ладони и ступни замерзли. Он попытался сориентироваться. В горле — обжигающая горечь.

Ни звука снаружи; должно быть, уже глубокая ночь. Цяньлун неуклюже передвинулся на край кровати; пояс давил; император развязал его и бросил вместе со сломанным веером и звякнувшими подвесками на красный ковер, так что тисненые золотые орхидеи, соприкоснувшись, сверкнули как звезды.

Он поймал себя на том, что громко стонет, и подумал, что, наверное, вот-вот заболеет, — но такого рода связные мысли приходили к нему лишь в отдельные мгновения. Нетвердо держась на ногах, он стал искать что-то между шкафами, зеркалами и вазами, заглянул во все углы, пощупал ковер, поскреб ногтем ворсистые цветы, встав на колени, попытался оторвать сверкнувшую золотую звездочку, чтобы с ее помощью очистить от налета язык.

В одном из углов комнаты щипала траву бронзовая корова. Цяньлун, наклонившись и закатав рукав, оперся правой рукой о холодную металлическую спину и занес ногу, будто хотел сесть верхом на статую.

Он поднял упавшие листы тибетской книги. Присев на постель, снова и снова вертел дощечки переплета, со стонами прижимал их к груди, так что они в конце концов треснули, заодно порвав его длинное жемчужное ожерелье. Тогда, зарыдав, он прижал пачку листов к лицу, всхлипнул: «Палдэн Еше, Палдэн Еше…», и, поскольку головой уткнулся в сгиб левой руки, стал вслепую — правой рукой — собирать жемчужины, которые посыпались ему на колени.

Соскользнув с кровати, старый государь продолжил поиски на полу; каждый раз, набрав горсть жемчужин, он пытался положить их в карман пояса — только пояса-то на нем не было, и они опять раскатывались в разные стороны.

Наконец он встал, зашаркал по ковру, бормоча: «Молитесь, молитесь. Палдэн Еше, молитесь. Меня обкрадывают. Молитесь, Палдэн Еше…»

Добравшись до другого конца застеленной белой простыней кровати, император повернулся к стене. В стене имелось углубление — похожая на шкаф ниша; в нише размещался алтарь с табличками предков. Цяньлун проскользнул за алтарь; его монотонные всхлипывания напоминали теперь стенания замученного палачами преступника. Потом он с ослепшими от слез глазами вернулся к своему ложу, сорвал с него пурпурное покрывало и потащил к нише. Он спотыкался, путался в громоздком полотнище и дважды останавливался, потому что под ногами хрустели жемчужины. Потом поднял пурпурную ткань и трясущимися руками повесил ее над алтарем, зацепив за серебряные таблички предков.

После чего с облегчением вздохнул и рухнул на табурет; сидел тихо, уронив голову на грудь, только иногда хмурил лоб и приподнимал веки. И часто шевелил губами.

Сразу же после того, как барабанная дробь возвестила начало второй ночной стражи, входная дверь качнулась. Цяньлун, не поднимая головы, пристально за ней наблюдал. Ему казалось, он запер дверь. Но, видимо, все-таки нет, поскольку она явно покачивалась. Шелк, неплотно обтягивавший раму стоявшей у двери ширмы, раздулся пузырем. Две жемчужины, мирно лежавшие возле ступней, вдруг покатились, из-под ширмы вынырнула еще одна, крупная. Тут за спиной императора что-то хлопнуло, и он обернулся.

Худая женщина в дымчато-голубой накидке раскачивалась на незажженной люстре, старалась, но не могла дотянуться ногами до пола. С потолка дуло; женщина, видимо, проникла в комнату через потолок.

Это приведение с развевающимися космами спрыгнуло на Цяньлуна — который вскочил с места — и закричало, прижимаясь к его груди: «Зачем встал? Почему мне не помогаешь?»

Император в страхе отшатнулся, извинился: он, мол, ее не знает.

Она отбросила накидку, на поясе висела связка тонких веревок. «Только попробуй сбежать! — кричала женщина. — Говоришь, не знаешь меня? Кого же ты тогда ждал? Моя накидка порвалась».

Огляделась в комнате, шмыгнула к стенной нише: «И гребень потерялся…»

Сорвала красное полотнище; старый государь подбежал к ней, что-то вымаливая.

Таблички предков слабо задребезжали. Цяньлун, плача, попробовал схватить ее за руки. Издевательски смеясь и показывая язык, женщина-привидение прикрепила веревку к бронзовым цепям, на которых висела люстра, пересекла комнату, волоча за собой красное покрывало, — Цяньлун, нечаянно наступив на скользкий шелк, с грохотом повалился на пол, — и исчезла за не плотно прикрытой дверью. Император с трудом поднялся на ноги; кашляя, отплевываясь и хватаясь за грудь, заковылял к люстре; вскарабкался на табурет, пошатнулся, сунул шею в веревочную петлю — и, вжав голову в плечи, отпихнул табурет ногами[271].

Когда Цзяцин вошел в тускло освещенную комнату, император висел на люстре, касаясь ступнями пола. Дверь была открыта, красное покрывало валялось в коридоре, накрывая порог. Петля получилась недостаточно крепкой. Тело под действием собственной тяжести опустилось, растянув удавку, опухшее лицо с наполненным пузырящейся слюной ртом и выпученными глазами на ощупь казалось теплым. Прежде чем Цзяцин нашел в захламленной, слишком жаркой комнате ножницы, тело само плюхнулось на ковер, лицом вниз.

У царевича уши и шея зудели от обильного пота. Он развязал узел под подбородком Цяньлуна, перевернул тело на спину, стал растирать открытую грудь, выплеснул на отцовский лоб тазик священной воды. Зеркальце, которое он поднес ко рту императора, слегка запотело. Хрипы, шкворчание вырывались из самой глубины, из бронхов Цяньлуна. Открытые веки дернулись; глаза, прежде выпученные, вернулись на место, в них появился блеск; сердце, которое билось все время, хотя и медленно, теперь перешло на убийственно ускоренный и вместе с тем бессильный ритм.

Когда Цзяцин, уже ничего не видя от слез, в изнеможении рухнул на ковер, а в комнате предрассветные белесые сумерки обступили красное пламя светильника, Желтый Владыка наконец оперся руками о пол, шумно вздохнул, закашлялся и что-то пролепетал.

Потом поднялся, побрел к окну, растирая обеими руками шею, на которой остался след от веревки; сел, надломившись в коленях, на постель, не сводя встревоженных покрасневших глаз с распростертого на полу Цзяцина.

Он хотел рассмотреть его получше, с близкого расстояния, — этого толстяка, который спал на его ковре; нет — который попался в ловушку; этого Лиса, охромевшего на одну лапу. А Лис таки здорово залетел: и, главное, даже караульные ничего не заметили.

Тупо уставившись в пространство перед собой и осторожно подкрадываясь к Цзяцину, император тщетно пытался задержать клокочущее хриплое дыхание. Вдруг у него на спине, между лопатками, темным облачком сгустилось головокружение — и ударило в затылок. Его повело вбок, он упал, ладони уперлись в землю.

Что ж, он пополз на четвереньках, испытывая демоническое наслаждение; злодейски обрадовался, когда под подушечкой большого пальца что-то хрустнуло, — и поднял руку. Поднес палец почти вплотную к глазам, слизнул осколок жемчужины — выплюнул. Застыл, наклонившись над полом и покачивая головой. Прямо перед ним на ковре сверкнула другая жемчужина, покрупнее. Лицо Цяньлуна вытянулось, рот распахнулся. Он быстро накрыл ее ладонью, как муху, и молча двинулся дальше, таращась то на тучного Цяньлуна, то на свой кулак. Потом с сомнением ощупал порвавшуюся, уже пустую нить ожерелья. Выпрямился, пошел, покачиваясь и балансируя раскинутыми руками, прямо на Цзяцина; сжимая в кулаке жемчужину, с клокочущей грудью; проходя мимо столика, схватил треснувшую дощечку от книги; ударил ею — споткнувшись и глухо выругавшись — Цзяцина. Цзяцин вскочил, взвизгнув; они принялись драться.

Желтый Владыка хрипел: «Это он порвал жемчужное ожерелье — мерзавец, убийца, жирный ворюга…»

И продолжал из последних сил, даже когда Цзяцин прижал его к полу: «Всё растоптал. Все мои прекрасные жемчужины. Стража! Стража!.. Ты мне вернешь ожерелье! Убивают!»

В коридорах поднялся шум; сквозь дверную щель проник свет. Бряцанье оружия. Треск сбитой с петель двери. Ворвавшийся в комнату евнух растащил их, разжав обоим пальцы, ухватил Цзяцина за грудки, кулаком заехал по морде. Отшатнулся, узнав по заплывшим глазам любимого сына императора. Над Цяньлуном, покатившемся по полу, уже склонились два стражника. Царевич, охая и задыхаясь, быстро ввел их в курс дела.

Император по-бычьи ревел на ковре, тянулся руками к Цзяцину, всхлипывал, причитал, показывая порванное ожерелье: «Убийца! Ты мне отдашь жемчужины! Держите его!»

Царевич, хватаясь за стены, вышел глотнуть свежего воздуха.

Веревку на каменном столбе он нашел — точно такую же, какая была на шее Цяньлуна; но в петле торчала только сухая ветка с несколькими отростками[272]. Демоница уже превратилась в кого-то и исчезла.

Болезненное состояние, в которое так внезапно впал Цяньлун, сохранялось в течение двух недель. За это время борода императора совсем поседела, лицо сделалось как у мумии.

Когда он пришел в себя, Цзяцин сидел рядом; о событиях той злосчастной ночи император ничего не помнил.

Снег танцевал над Пурпурным городом; император опять взял бразды правления в свои руки. И однажды в одной из оранжерей неожиданно заговорил с сыном о той самой секте.

Цзяцин, хорошо информированный о событиях последнего лета, чуть не лопался от злости на сектантов, подрывавших основы военной мощи и благосостояния страны.

Цяньлун с апатичностью человека, сознающего свою обреченность, заявил, что предки были недовольны им, императором, что ламаистский владыка не смог дать ему дельного совета и что вообще все обстоит очень скверно.

Тогда царевич, отведя отца подальше от жаркой печки, стал заклинать его вспомнить, благодаря чему в годы его правления так расширилась империя: в мягкости ли тут дело или, наоборот, в воинской мощи; конечно, Конфуций и другие мудрецы рекомендовали терпимость — но не в отношении же мятежников. Правитель, который не подавляет мятеж, какого бы рода он ни был, — мечом ли или палаческим топором — совершает преступление против подданных.

Осунувшийся Цяньлун стоял, прислонившись к пальме, и отдирал от ствола длинную полоску коры. Так что же, продолжал Цзяцин, могло разгневать предков, побудить их послать неблагоприятное знамение?

Только одно — отсутствие наступательной инициативы, нерадивость виновных в этом чиновников; трагическое событие было предупреждением; призывом подумать о судьбе восемнадцати провинций, которые неизбежно погибнут, если любители всяких новшеств, безответственные мечтатели, безумцы и мошенники будут беспрепятственно смущать невежественный народ. Сверкая глазами, Цзяцин приводил все новые доводы Желтому Владыке, который теперь чаще — пусть и с отсутствующим видом — поглядывал на мясистое выразительное лицо сына. Мол, дело кончится тем, что Запад ополчится против Цветущей страны. Вместо того, чтобы подчинить Тибет Востоку, сделать его своим данником, восемнадцать провинций сами подчиняются фантазиям невежественных ламаистских монахов. Ибо ламы воспользовались изощренным оружием. А раз так, то долго ли осталось ждать, пока длинноносые представители белой расы вторгнутся сюда из Индии, а другие — краснобородые — варвары, с кнутами наготове, хлынут через северные границы? Чистое древнее учение о мировом порядке, дарованное нам мудрецом из Шаньдуна, будет смыто потоком измышлений западных варваров. Конфуция нужно защитить. Нужно вовремя поднять меч.

Они, тяжело дыша, с трудом влачили свои тела между пальмами и кактусами, прогуливались туда и обратно. Серебристый фазан гордо расхаживал по обрызганным водой мраморным плитам, каждый раз переставляя красные лапки как бы в силу внезапно принятого благого решения, и церемонно выгибал иссиня-черную шею, красовался блеском переливчатых перьев[273]. Возле ствола ветвистого масличного дерева Цяньлун расстался с сыном. Ввалившиеся глаза Желтого Владыки, окруженные кожистыми складками, смотрели неспокойно. Положив руку на плечо Цзяцина, он сказал ему, что надеется на продолжение этой приватной беседы.


ЧЕРЕЗ ДВА ДНЯ | Три прыжка Ван Луня. Китайский роман | ВО ВРЕМЯ