home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Что развязка близка, стало ясно, когда Хамид узнал об угрозе, нависшей над Истабалом, и о том, что город старого Ашика снесен с лица земли. Безумие овладело миром — так решил Хамид, услышав, что Азми собирается бомбить Истабал.

— Бомбить наш пятый священный город! Мусульманину перед лицом всего арабского мира посягнуть на святое место, где сам Магомет укрывал от опасности своих близких! — Ему не верилось, что дело тут только в глупости и безбожии Азми, он хотел доискаться других причин.

Новые вести о событиях на окраине помогли ему в этом. Вскоре после того, как город Ашика с его белым дворцом, мечетью и базаром был обращен в груду развалин, лазутчики донесли, что войска Азми вступили в пустыню; колонны броневиков и легионеры, а с ними обыкновенная пехота движутся с севера и с востока и уже почти достигли Джаммара. Итак, толстобрюхого пашу вытолкнули наконец в пустыню, и Хамиду уже не избежать столкновения с ним.

Хамид принялся действовать: разослал новых лазутчиков, своего брата Саада одел в военную форму и отрядил на подмогу Смиту, готовившему к походу броневики, своего наставника-сеида отправил в Истабал воодушевлять население, своим приближенным велел стать в ряды воинов. Он думал не о том, как бы убежать от Азми, но о том, чтобы подготовиться к встрече и нанести ему быстрый, стремительный удар.

Такой удар в самое сердце противника был для них единственным шансом на успех, а так как Гордон был непоколебимо убежден в том, что это сердце, или, лучше сказать, сердцевина, насквозь прогнило, то у него и возник отчаянно дерзкий замысел — уничтожить эту гнилую сердцевину немедля. Разгром Азми и его штаба мог дать силам Хамида преимущество, в котором он так нуждается.

Незаметно проникнуть в болотистую полосу, где сейчас помещается штаб-квартира Азми, застать врасплох пашу и весь его штаб и перебить их прежде, чем они успеют опомниться, — таков был план Гордона, самоубийственный для него самого и для четырех десятков смельчаков, отобранных им среди его бродяг. Он взялся за дело с яростным пылом человека, которого однажды незаслуженно осудили за свершенный им кровавый подвиг, — это словно давало ему право на какое-то кровавое возмездие, хоть он и сознавал, что так рассуждать нелепо, а может быть, и пагубно. Убей или погибни! Расправой с Азми он хотел отплатить не столько врагам, сколько друзьям за обиду.

План был поистине самоубийственный. Нужно было целый день и целую ночь двигаться по открытой местности, потом, достигнув болотистой полосы, пробираться сквозь лабиринт тростниковых зарослей, перемежающихся с островками суши. И если в пустыне даже переход по открытым местам не слишком страшил Гордона, то все стало значительно сложней с той минуты, как он и его люди, стреножив верблюдов на поросшем травою клочке земли у края пустыни, двинулись пешком через болота.

Вслепую, наудачу пробираясь вперед, трудно было держать в узде четыре десятка анархистов пустыни, и скоро их причуды, отставанье и жалобы привели Гордона в состояние слепого гнева, мешавшее сохранять ясность мысли. Он без колебаний бросал отстававших, огрызался на тех, кто продолжал идти за ним. В спешке они то и дело теряли друг друга, и к концу дня их поредевшая цепочка растянулась непомерно далеко. Когда совсем стемнело, с Гордоном оставались только самые преданные или самые дисциплинированные из его людей. Остальные блуждали где-то позади средь тростниковых зарослей и болотных кочек. Гордон и сам по большей части блуждал наобум; он точно знал, что штаб-квартира Азми помещается на вершине небольшого холма, единственной высокой точке среди заболоченной равнины, однако с трудом находил направление по звездам и старенькому компасу, петляя среди непроницаемых завес тростника.

А время не ждало; запас пищи у них был невелик: только то, что каждый мог унести с собой; и хотя болота изобиловали дичью, для них она была недоступна, потому что, стреляя, они рисковали обнаружить себя. И все-таки, когда они уже выходили из зарослей и с холма, на котором стояли палатки Азми, их легко могли заметить в свете брезжившего утра, — до слуха Гордона донеслись выстрелы: это кое-кто из отставших в пути, от голода позабыв про опасность, пытался подбить лысуху или утку.

С первого взгляда Гордон понял, что все напрасно: слишком широкая полоса открытого пространства окружала лагерь Азми, слишком сильна была охрана. И, может быть, отчетливое ощущение безнадежности и неудачи заставило бы его повернуть назад, если б не случилось так, что в эту минуту он увидел Азми.

Толстому паше вздумалось пострелять уток по туманной утренней поре; и одна подстреленная им птица шлепнулась в болото в двух шагах от Гордона. Это был словно дар судьбы. Минка проворно подхватил утку, уже предвкушая будущее пиршество, но Гордон приказал ему немедленно ее бросить. — Она нечистая! — сказал он. — Нечистая!

Однако убитая птица помогла ему принять решение: он решил ждать вечера, когда Азми сядет обжираться своей охотничьей добычей. А пока, оставаясь в засаде, он тщательно обдумывал план действий, посильный для десятка людей, на которых он мог еще рассчитывать.

Так, казалось, сама судьба обрекла его на выжидательное бездействие; однако этому бездействию вскоре был положен конец — и не легионерами, а его же, Гордона, людьми, которые, столкнувшись в зарослях с кем-то из своих и не признав их в полумраке, со страху затеяли перепалку. Выстрелы и крики подняли на ноги всю охрану Азми, и тотчас же на Гордона и его спутников обрушился сокрушительный огонь со всех сторон, не только из лагеря, но и с бесчисленных сторожевых постов и вышек, скрытых в зарослях, — невидимых источников опасности, от которой до сих пор они ускользали поистине каким-то чудом.

Гордон больше не колебался.

Точно наседка цыплят, он собрал своих оставшихся людей и вместе с ними пустился назад, через болото — как ему казалось, самым прямым и коротким путем. Он не стал тратить времени на то, чтобы удостовериться, началась ли погоня. Двух человек он послал вперед, чтобы привести верблюдов к тому месту, где он рассчитывал выйти из зарослей. Но с первой же минуты он знал, что надежд на спасение мало; и действительно, не прошло и часу, как ему пришлось вести арьергардный бой. Теперь его ждала либо гибель, либо, в лучшем случае, спасительное бегство, но это уже не имело для него значения.

Прошли одни сутки с тех пор, как уехал Гордон, и вот уже пустыня зловеще запестрела всадниками — это надвигались с окраин передовые отряды легионеров Азми, постепенно обходя Хамида с флангов, ничем не защищенных. Хамид, сперва лишь с безмолвным гневом наблюдавший их приближение, решил сделать еще одну попытку и обратился за помощью к бахразцу Зейну.

— Все кончено, — сказал Хамид просто. — Положение безнадежное, Зейн. Я думаю только о том, как бы предотвратить последнюю беду. Сам дьявол подкрадывается ко мне сзади.

Дьяволом, подкрадывающимся сзади, были части Бахразского легиона, которые двигались в пустыню с нефтепромыслов, держа направление на Истабал, столицу Хамида. Это грозило великой бедой, и Хамид, несокрушимый даже в горе, просил Зейна устроить так, чтобы на нефтепромыслах возникли беспорядки: это заставит Легион прервать наступление и вернуться на свою базу.

— Твоя политика не запрещает сочувствовать нам? — спросил Хамид.

Зейн вспыхнул. — Если б ты не верил в наше сочувствие, ты, верно, не стал бы просить у нас помощи.

— Да, да, прости меня! — торопливо воскликнул Хамид. — Пусть мне чужда твоя политика, но в твоем сочувствии я не сомневаюсь. Пожалуй, я даже политику твою понимаю — наполовину. Я понимаю в ней то, что диктуется простой человечностью, участием к жалкой судьбе араба, к нашему вековому горю и нищете. Но твое учение мне непонятно, я не могу поверить, что бахразские крестьяне и рабочие в силах создать свой, новый мир.

— Рано или поздно ты в это поверишь, Хамид, — сказал бахразец. — Всем придется признать эту истину, а кто не захочет, должен будет считаться с действительностью. Даже Гордон! И все вы поймете, что это справедливо и разумно…

— О, в том, что оно разумно, ты способен убедить, Зейн. Я вижу перед собой ту Азию, о которой ты всегда толкуешь. Весь Восток, от Аравии до Китая, стоящий на пороге новой истории, сбросивший иго бесцеремонных чужеземных правителей. Я это вижу, Зейн, я чувствую, что это сбудется. Но до действительности тут еще очень далеко. Прежде я разбирался в политике — когда мне приходилось слушать иностранное радио. В то время мой отец надеялся на своих добрых западных друзей, на то, что они помогут восстанию племен. Но его надежды не оправдались, и он умер с горьким чувством обиды против этих друзей. Я тогда понял, что только своими силами могут племена довершить дело восстания и добиться победы. И я замкнулся в мире пустыни. Может быть, в том моя ошибка, моя душевная узость. Может быть, именно потому я сейчас терплю поражение.

Но Зейн, как и Гордон, не мог допустить Хамида до мыслей о поражении. — Служение любому делу ведет к некоторой душевной узости, — сказал он. — Разве не на этом зиждется вера?

— Да, да, конечно. В тебе, по крайней мере, мне это понятно. Ты веришь в своих скромных братьев. Каждому бахразцу слава! На это я и рассчитывал, обращаясь к тебе за помощью.

Нехитрая лесть Хамида на Зейна не подействовала, хоть все же это было лучше, чем обычная гордая замкнутость молодого вождя. Зейн не стал задумываться над его словами и тут же позабыл их. Он достаточно хорошо знал молодого эмира, знал, как полно и безраздельно отдается он делу племен, наблюдал не раз, как он умеет весь свой авторитет человека и вождя употребить ради пользы дела, но отнюдь не ради своей личной выгоды или славы. Знал Зейн и то, что именно это бескорыстие Хамида, это стремление все и вся подчинить интересам племен сделали Гордона таким горячим его приверженцем. И эти же черты Хамида развеяли последние остатки недоверия у самого Зейна и положили начало его искреннему восхищению. Классовая философия его непоколебима, сказал Зейн, но она не мешает ему признать факт существования одного бескорыстного монарха, который просто по природе своей является честным человеком. Так сердце Зейна привело его в конце концов туда, куда указывала путь его политика.

— Могу обещать тебе лишь небольшую политическую демонстрацию на промыслах, — сказал Зейн Хамиду. — Надеюсь, этого будет достаточно, чтобы удержать силы Легиона и не дать им ударить на Истабал.

Хамид взволнованно обнял его. — Больше я ни о чем и не прошу — разве только, чтобы ты поторопился. Нельзя терять ни минуты.

Он не сказал, что помощь Зейна спасет восстание, но его объятие говорило без слов, и Зейна это радовало, как радовало и чувство скрепленной таким образом братской близости.

— А как же Гордон? — спросил Зейн.

— Боюсь, что Гордону нельзя помочь, — сказал Хамид; вокруг них уже раздавались пронзительные свистки бахразских моторизованных патрулей. — Мой брат Саад тоже там, с ним; он загнал одну из машин Смита до изнеможения, как коня. Их окружили на болотах, но пока они еще держатся. Двое его людей добрались сюда и принесли мне эту горестную весть. Но я не могу прийти им на помощь, мне даже некого снарядить, чтобы узнать, как они там.

Мысль о Гордоне так тревожила и мучила Зейна, что его расспросы стали слишком настоятельными и резкими, и это сразу же вызвало протест Хамида.

— Если мои братья Саад и Гордон погибнут, для меня это будет более глубоким горем, чем для кого бы то ни было, — сказал Хамид. — Но сейчас я не могу оплакивать их, бахразец. Мне нужно думать о другой, еще большей беде.

Зейн пожал плечами; это напоминало привычное движение Гордона, когда его ловили на проявлении несвойственной ему мягкости. — Надо думать, англичане все-таки пощадят его, — сказал Зейн и отправился на английские нефтепромыслы выполнять данное обещание.

Но совесть Хамида все же была задета, и — в последней попытке выручить Гордона — он предложил Смиту перерезать нефтепровод у северо-западной окраины, близ полосы болот.

— Пойдете вы на это, Смит? Решитесь вы перерезать английский нефтепровод, чтобы спасти Гордона?

Вопрос был поставлен круто, но без недоброжелательства. Хамид до сих пор не знал, как ему разговаривать со Смитом: короткости не получалось, потому что мешало чувство жалости, а презирать его он не мог, потому что относился к нему с симпатией. Вся беда была в том, что они не могли найти общего языка. Хамид всегда оставался снисходительным государем — иначе он не мог, хоть искренне жалел об этом. А Смит держался как равный, с немного чопорным достоинством, но в то же время не мог преодолеть благоговейного чувства. За последнее время это благоговение перешло в тупую покорность, свойственную английскому солдату перед лицом катастрофы. Хамиду это нравилось; он даже попробовал сыграть на этом, добавив: — Может быть, я от вас слишком многого требую?

Смит, небритый, с красными глазами, терзался угрызениями совести. Казалось, он был больше удручен превратностями борьбы, чем Хамид, словно он, Смит, вложил в эту борьбу всю свою душу, а Хамид — ничего.

— А если перерезать нефтепровод, что это даст? Вы думаете, это отвлечет столько людей, что Азми должен будет выпустить Гордона? — с сомнением спросил Смит.

— Смотря по тому, насколько решительно вы станете действовать, — ответил Хамид. — Перережьте нефтепровод в нескольких местах — и Гордон будет спасен. А если вы только так, попугаете для виду, Азми наверняка схватит его, и его ждет жестокая расправа.

Хамид ожидал, что Смит начнет говорить о своем верноподданническом чувстве и о столкновении этого чувства с его глубокой преданностью делу арабов. Но в нем вдруг необычайно усилилась эта солдатская тупость, как будто он впервые ощутил себя солдатом в этой войне, в которой до сих пор участвовал только как механик. Надо сказать, Смит со своими машинами оказал такую большую помощь делу, что в конце концов Хамид забрал его вместе с его броневиком в свое личное распоряжение и даже чувствовал некоторую вину перед ним, так как эгоистически лишил его этим возможности развернуться в полную силу. Но теперь, когда для Смита настал час действовать самостоятельно по примеру своего английского героя, Хамид видел, что его сердце англичанина противится этому, и ему вспомнились слова, однажды сказанные Гордоном: «Смит — прирожденный островитянин, Хамид, у него душа прокопчена лондонским дымом. Оторвать его от родных корней невозможно. Тебе никогда не удастся подбить его на такое дело, которое означало бы измену интересам его английских хозяев».

— Если бы мне прорваться туда с одной машиной, — Смит как бы размышлял вслух, — я бы его, пожалуй, вытащил. Его и Саада. Но это означало бы оставить всех прочих на произвол судьбы.

— Вы бы пошли на это?

— Нет, — сказал Смит. — И сам Гордон бы на это никогда не согласился. — А по-английски он пробормотал: — Да я бы ему и предлагать не стал: могу себе представить, что я услышал бы в ответ. — Смит вздохнул и договорил уже по-арабски: — Хорошо. Я поеду к нефтепроводу. Если только пробьюсь через эту горластую ораву бахразцев, которая взяла нас в кольцо.

В том, что Смит прорвется через бахразское окружение, Хамид не сомневался. Но перерезать нефтепровод в нарушение верноподданнического долга? «Что ж, все может быть, — сказал себе Хамид: все-таки лучше мрачный юмор, чем трагические сомнения. — По-моему, он еще сам себя не знает как следует. Его душа верноподданного англичанина впервые столкнулась с таким противоречием. Выходит, и среди англичан есть мятущиеся души».

Застряв среди болот, Гордон не захотел укрепиться на одной позиции, как ни ограничены были его возможности передвижения. Азми, не раз охотившийся здесь, знал эти места вдоль и поперек, и он очень быстро сумел оттеснить Гордона туда, где прятаться в зарослях было труднее, а все маневренное пространство составляла крохотная полоска твердой земли. Но и этой полоски было достаточно, чтобы сделать Гордона неуязвимым.

— Азми воображает, что он охотится на дикого кабана, а старик Мартин — что он ведет войну по всем правилам, — сказал Гордон своим людям в разъяснение тактики противника. — И прав Азми — охотник на кабанов, хоть он и сам об этом не догадывается. Военному специалисту с нами тут не справиться.

Спасение пришло неожиданно в Лице Фримена. По счастью, когда Бекр увидел всадника с белым флагом, приближавшегося к их болотному убежищу, он был так удивлен, что его утомленная рука не поднялась сама собой.

— От этого человека не дождешься уважения, — пожаловался Бекр, доставив Фримена к Гордону. — Он думает, что я не решился бы убить его.

Кровожадный Бекр устал, устал и Гордон; это чувствовалось в его ответе: — Оставь, не трогай его. Он явился, чтобы выручить нас, и сейчас расскажет, какие золотые горы сулит нам Азми. — Фримену же он сказал: — Ваше счастье, что повстречал вас Бекр. Другие уже одичали до того, что их не остановил бы какой-то дурацкий белый флаг. — А про себя добавил: «Они настолько одичали, что их не остановил бы и сам Гордон, но об этом Фримену знать незачем». Сейчас, когда иссяк их порыв преданности и когда, в сущности, была уже проиграна битва, Гордон почти не сомневался, что его бродяги разбегутся при первом же удобном случае. Проигранные битвы и потерянные надежды вряд ли способны вдохновлять их.

— Меня, собственно говоря, прислал Хамид, — весело сказал Фримен.

— Ха!

— И он сам благословил меня на успех! — Фримен перешел на английский язык, и легкий оттенок грусти появился в его голосе и позе. — Ваша звезда закатилась, Гордон. К сожалению, нужно признаться, что мы захватили Хамида без особых усилий. Но мы не хотели идти на полный разгром его сил, напротив, мы предложили ему почетные условия. И как мне ни тяжело об этом говорить, старина, но одно из условий — вы. Это была идея генерала, не моя. Хамид согласился на все, кроме того пункта, который касается вас. Вы — последняя помеха урегулированию вопроса. Ваша фанатическая поддержка восстания племен. Ваши неистовые душевные метания за счет благополучия Англии. Ваше пребывание в Аравии, Гордон!

Его пребывание в Аравии! В любом уголке Аравии, даже в этих болотных зарослях, в шалаше из тростника и глины, сложенном когда-то для Азми, чтобы ему удобнее было сидеть тут, подстерегая уток. Всего какой-нибудь час назад Гордон топнул здесь ногой и сказал удрученному Али: — Вот с этого началась цивилизация, этим, должно быть, она и кончится. В сущности говоря, весь наш мир — только удобное место для охоты разных толстобрюхих.

Фримен между тем продолжал участливым тоном: — В сущности, условия Хамиду предложены очень легкие. Я бы действовал более круто.

— Условия Хамиду! — повторил Гордон, как будто только сейчас он уразумел сущность катастрофы. — Боже правый!

— Ну должно же было это когда-нибудь кончиться, Гордон, — сказал Фримен. — Вот оно и кончилось; и очень просто. Совсем просто!

Совсем просто! Хамид должен прекратить восстание, отойти от окраин, распустить свое войско и удалиться в глубь пустыни. За это Азми гарантирует ему личную безопасность, оставляет все плоскогорье в его власти и обязуется не применять никаких репрессий к его людям. Но прежде всего должен быть сдан аэродром. Затем сам Гордон должен сдаться и дать клятвенное обещание, честью своей поручиться, что он тотчас же покинет Аравию, с тем чтобы никогда не возвращаться. Никогда! Если он такое обещание даст, генерал Мартин позаботится о том, чтобы в Англии у него не было никаких неприятностей. Мало того, всем бедуинам, взятым в плен, в том числе бедному Юнису и Талибу (если он тоже захвачен), будет возвращена свобода.

— Генерал, видно, считает, что мир в Аравии может быть куплен только ценой вашего изгнания, — засмеялся Фримен. — В вас он видит если не единственную, то, во всяком случае, основную силу восстания. Вы зачинщик, вашему дурному влиянию подчиняется Хамид. А хуже всего то, что вы английский ренегат, и одно ваше присутствие здесь создает у племен ложное представление, будто бы англичане склонны отнестись к их восстанию терпимо.

Гордон мерил шагами свое убежище и упорно молчал.

— Конечно, это тяжело, я понимаю. — Фримен был полон участия к этому невысокому желчному человеку, в большой голове которого теснился слишком огромный и сложный для одного человека внутренний мир. Чувствовалось, что и страдание его непомерно. («Удивительная личность, — подумал Фримен, невольно глядя на него во все глаза. — Старый Мартин прав. И все-таки это уже поверженный герой».)

Гордон сел на прежнее место и отослал всех своих арабов, включая и маленького Нури, который сунулся было с чашкой кофе для гостя, словно в последней попытке как-то скрасить неприглядность их положения.

— На что Хамид согласился?

— На все.

— Какого же черта вам тогда от меня нужно?

— Просто услышать, что вы согласны.

Гордон саркастически усмехнулся: — Так ведь вопрос уже решен Хамидом.

— Допустим. Но разве вы должны слепо повиноваться его решению? Разве вам самому нечего сказать?

— Если Хамид решил покончить с восстанием, значит, восстанию конец. В том, за что я боролся здесь, нет ничего нужного мне лично, ничего такого, что могло бы существовать вне зависимости от Хамида и от восстания.

— Но Хамид не думал, что вы так легко примиритесь с этим. Он сказал генералу, что вопрос о вашей сдаче — вопрос сугубо личный. Только по своей воле можете вы пойти в изгнание. Это он предоставил решать вам.

— А что если я откажусь уехать?

Фримен сдержанно предостерегающе покачал головой. — Это будет стоить многих жертв и многих бедствий. Начать с того, что вам не удастся выбраться из этих болот. Ни вам, ни вашей сумасшедшей банде. Кроме того, я не поручусь за судьбу бедного Юниса и других пленников Азми. Не следует забывать и о нашем друге генерале. Он твердо решил выжить вас из Аравии. Лично мне совершенно все равно, останетесь вы или уедете, но я, не хочу, чтобы вас затравили насмерть в этой глухой дыре. Вы меня извините, Гордон, но для меня вы прежде всего англичанин. И мне не нравится, когда англичанина убивают, особенно если это делается по приказу другого англичанина. Наконец, генерал заставит Хамида очень дорого заплатить за ваш отказ.

Ничего нельзя было прочесть на лице Гордона, никаких признаков волнения, или обиды, или хотя бы подозрительной настороженности. Для Фримена, вновь охваченного безотчетным сочувствием к этому человеку, в нем было больше драматического, чем загадочного. И в то же время неопределенное молчание Гордона можно было истолковать по-разному. Означает ли оно, что Гордон, точно настоящий араб, покорился своей судьбе или он просто глушит в себе нарастающий протест, который может в любую минуту прорваться — и тогда в страстном порыве — он пожертвует всем, но не подчинится заочному приговору, обрекающему его на изгнание и поражение? Фримен почуял опасность и заторопился, чтобы не дать Гордону принять решение, равносильное самоубийству.

— Если вы будете упорствовать, больше всего пострадают ваши люди, — сказал он.

Гордон засмеялся почти весело. Так его жертву хотят подать под соусом священного долга командира! — Превращать поражение в добродетель! Как это типично для вас, распроклятый вы инглизи! У меня большой соблазн показать вам, что такое цельность души араба: ведь если я буду упорствовать, как вы говорите, не думая о других, то мои люди останутся со мной просто потому, что умеют верить в честность того, кто ведет их, и, служа чему-либо, готовы служить до конца.

— Вы этим только повредите себе, Гордон!

— Ах, господи, не вынуждайте вы меня пожертвовать собой только ради того, чтобы сделать посмешище из вас к вашей беззубой морали. Уходите! Дайте мне собраться с мыслями. Вы мне до того противны, что у меня уже шевелится подозрение.

Рот Гордона остался полуоткрытым, и от этого казался мягче очерк полных, сочных губ, но в налитых кровью глазах горело упрямое желание настоять на своем. Недоверие, подозрительность, возмущение, даже ненависть — все к нему вернулось. Он встал и повернулся спиной к Фримену; и даже здесь, среди болот, этот арабский жест оскорбительного презрения вышел у него величественным и красноречивым.

Его недоверие рассеялось с появлением Ва-ула, который подтвердил (но только более злобно), что Хамид принял предложенные ему условия и теперь все зависит от того, согласится ли Гордон отправиться в изгнание.

— Да, да, Гордон, — сказал он. — Все это верно и справедливо. Но что такое потери Хамида по сравнению с тем, что теряешь ты! — Ва-ул словно впускал свое жало в сердце Гордона. — Хамид, возвращаясь в пустыню, не отрывается от дела племен. А ведь тебе, брат, придется от всего оторваться, когда ты уедешь в свою маленькую благоразумную островную страну! Свою арабскую душу ты с собой не заберешь. И своих друзей тоже. А главное, главное — веру в то, чему ты здесь служил! Что же арабского, вольного останется в Гордоне, когда пустыня будет для него запретным краем? Так стоит ли во имя верности делу арабов пойти на то, чтобы навеки отказаться от него?

Лучше все-таки циник, чем лицемер, решил Гордон, и не мешал Ва-улу в туманных и загадочных намеках сокрушаться о его печальной участи. Потом он позвал своих людей и, не раздумывая, посвятил их во все, сделав упор на том, что судьба его неожиданно оказалась переплетенной с их судьбой. Чтобы спасти их, он должен уехать из Аравии, иными словами — похоронить дело своей жизни и смириться с уродливым и бесцветным прозябанием среди англичан. Чтобы спасти себя, ему пришлось бы продолжать борьбу, а это значит обречь их на гибель и нарушить долг верности Хамиду.

Маленький Нури затянул было обычный свой вопль — вопль бедуина в пустыне, но Ва-ул прикрикнул на него: — Позор! Нужно уметь сдерживать горе! — и велел юному погонщику верблюдов смотреть на своего английского господина и учиться страдать молча, как страдают герои.

Тогда вскочил Минка; что до него, заявил он, то он готов расстаться с любимой Аравией и последовать за Гордоном в изгнание. Услышав это, и Нури поспешно закричал: — Да, да! Мы поедем с тобой, Гордон. Разве мы можем теперь тебя покинуть?

Али презрительно фыркнул, словно перед ним был один из его верблюдов. — Слышишь, Гордон? Минка, сорванец с истабальского базара, хочет променять родную пустыню на вонь твоих английских машин. Он теперь готов всю жизнь служить машине. Он помешался на машинах, и виноват в этом ты. Из-за этих машин он станет добычей шайтана. — Али огрел мальчика палкой по спине, но удар вышел не на шутку сильным; видно было, что и сам Али не на шутку взволнован.

Гордон радовался неожиданно возникшим препирательствам между его сподвижниками: это лишало романтической дымки стоявший перед ним выбор. Они понимали, что такое смерть, знали, для чего берут заложников, но чувства Гордона-изгнанника были недоступны их пониманию. Они не представляли и даже не пытались себе представить, что для него означало изгнание из Аравии. Если бы он и в самом деле был своим, арабом по рождению, если б существовала между ними кровная, а не только идейная связь, тогда бы они поняли — изгнание соплеменника было таким несчастьем, перед которым все другие несчастья бледнели.

«Так, значит, я для них все-таки не свой», — подумал Гордон, глядя на них критическим, испытующим взглядом; и ему становилось ясно, что кара, возмездие, законы чести — все это понятия, которые в их глазах к нему неприложимы, потому что он не араб. Бекр прямо высказал это в своих словах сожаления:

— Я бы тоже с тобой поехал, Гордон, но я знаю, что в твоей стране острый клинок ни во что не ценится. Как это можно? Как ты будешь жить там? Аллах, аллах! И что же делать нам, пока не истечет срок данному тобой слову?

— Пока не истечет срок данному мной слову! — невесело передразнил его Гордон. — Этот срок никогда не истечет, жалкий ты болван, душегуб несчастный!

Но поэт Ва-ул все понял и тут же высмеял все: — Только англичане так ханжески держат свое слово, Гордон. Если б ты был арабом, ты бы знал, что верность данному слову хороша лишь до тех пор, пока это не противоречит здравому смыслу.

Он посмеялся над отсутствием здравого смысла у Гордона и стал собираться в путь, сказав, что едет к Хамиду. Он передаст Хамиду (это было сказано с чуть преувеличенной грустью), что Гордон согласился. А если Хамид станет оплакивать потерю друга, он в утешение ему напомнит, что только последний подвиг во имя веры — истинный подвиг.

Но когда настал решительный час, Хамид подавил свою душевную боль и Гордон тоже. Они сидели в полосатом шатре совета, и Гордон уточнял цену своего изгнания, как будто речь шла о самой простой коммерческой сделке. Прежде чем он расстанется с Хамидом, должны быть целыми и невредимыми возвращены пленные — бедный Юнис, Саад и Смит (Талиба так и не поймали). Далее: племенам должно быть гарантировано, что при отходе от аэродрома они не наткнутся на какую-нибудь бахразскую ловушку.

— Вы слишком многого требуете за свое согласие уехать отсюда, — возразил генерал. — Мы им не так уж дорожим.

— Знаю, — ответил Гордон. — Но я вправе требовать, генерал, потому что речь, в сущности, идет о цене вашей чести. Слишком велик простор для предательства. Фахд! Фахд! Фахд!

— Вы хотите, чтобы я своей честью отвечал за действия бахразцев? Это неправильно и несправедливо.

— И тем не менее, я считаю, что вы за них отвечаете. Короче, все ваши обещания должны быть выполнены, прежде чем я выполню свои.

Генерал не оскорбился, но когда переговоры пришли к концу, у него остался неприятный осадок от сознания, что Гордон и побежденный сумел остаться господином положения. Впрочем, он ничем не проявил своей досады и даже вступил в спор с Фрименом, который по-прежнему настаивал, что с восстанием нужно покончить решительно и быстро, крутыми мерами водворив закон и порядок.

— Крутыми мерами мы можем только подорвать свой авторитет, — сердито ответил генерал: его злила развязность Фримена. — Мы здесь стремимся только к миру и не хотим никого ущемлять или унижать — ни их, ни себя. Пусть Гордон ведет свою игру до конца.

— Вы слишком всерьез принимаете Гордона, генерал. Ведь это уже человек конченный. Можно его жалеть, но зачем оставлять ему ореол героя?

Хотя генерал чувствовал большую усталость и хотя он был гостем в палатке Фримена, он все же обстоятельно высказал свои соображения: — В Аравии ценят великодушие, Фримен. Вероятно, его ценят везде, но только здесь оно еще сохранилось в повседневном обиходе. Кроме того, как ни странно, но герой Гордон — это все-таки герой-англичанин. Чем плохо, если у племен пустыни останется о нем хорошая память? Сколько бы он ни разыгрывал из себя араба, в их глазах он всегда останется англичанином. Зачем же портить то, что служит нам на пользу!

Фримену это не понравилось. — Значит, теперь он наш и мы можем именем Гордона требовать от племен доброжелательности ко всему английскому? — В долговязом Фримене вдруг заговорило чувство порядочности. — Пользоваться заслугами врага — в этом есть что-то безнравственное, генерал. — Он пожал плечами. — А впрочем, Гордон сам не задумался бы поступить точно так же, а потому — пусть ведет игру до конца. Поделом ему, если его своекорыстная авантюра завершится каким-нибудь двусмысленным анекдотическим финалом.

Так все споры были улажены; и когда снялись и ушли племена, скрылись из виду воины, шатры, верблюды и рассеялось даже веселое облако пыли, на сцене остались только главные действующие лица: Хамид, англичане, Гордон и те несколько человек, которые были обязаны Гордону своим спасением. Каждый медлил покинуть этот истоптанный клочок земли пустыни, словно оттягивая нежеланный для всех конец. Бедный Юнис, жалкий и немощный, был, казалось, потрясен больше всех. — Утешьте меня, правоверные! Утешьте меня! — горестно восклицал он и жаловался, что с уходом Гордона утрачивает последнюю живую память о своем сыне, отважном Фахде.

— Да что говорить о наших потерях здесь! — стонал он, удерживая руки Гордона в своих руках. — Ведь ничего хорошего не было в том, что мы потеряли. Ничего хорошего! — Голос его прервался на высокой ноте. Страшно и горько было смотреть на него. Старческое отчаяние его было бессильно, он мог только плакать от гнева и горя и, потрясая слабой, дрожащей рукой, клясться, что будущее может родиться для них лишь из великих страданий и бедствий. — Чего только ни приходилось нам терпеть! А мы так покорно мирились со своей жалкой участью! Да простит мне аллах, что я пытался помешать тебе, Гордон, и даже замышлял против тебя недоброе. — Скорбные слезы падали на землю пустыни, и старик не стыдился этого. — Сердце мое болит о сыне. Я теперь понимаю, что он подхватил ту драгоценную ношу, которую уронил его несчастный отец. Но для меня уже все погибло, а ему суждено было жить так мало. Так мало!

Гордон молчал, и молчание его было непроницаемо.

Один Саад не казался опечаленным. Он сбросил плащ, чтобы видна была его военная форма, и явно заискивал перед бахразским полковником, сопровождавшим генерала Мартина, хотя в то же время старался выказать свое презрение к нему. Гордона он просто не замечал и отнял немало драгоценного времени рассказом о собственных подвигах в полосе болот: о том, как сорок бахразских солдат окружили холм, где он стоял один, презирая опасность, не имея другого оружия, кроме серебряного кинжала, подаренного ему отцом. Только так бахразцам и удалось захватить его. Впрочем, по словам Ва-ула, не упустившего случай тут же рассказать об этом вполголоса, дело обстояло несколько иначе: просто какой-то бахразский солдат из рабочих ударом здоровенного кулака сбил Саада с ног и быстро прекратил его героическое сопротивление.

На том все и кончилось, если не считать рассказов об эпопее Смита. Гордон уже слышал раньше, что Смит был послан перерезать нефтепровод, чтобы отвлечь легионеров от Гордона, но что его очень быстро схватили, — таков, насколько он знал, был прозаический конец этой сомнительной затеи. Но теперь генерал, в прославление английского благородства, рассказал ему всю правду: как Смит сам предложил сдаться в плен и не трогать нефтепровода, если Гордону и его отряду дадут спокойно выбраться из полосы болот. Хотя генерал на это не согласился, Смит (исполненный решимости спасти Гордона) все-таки сдался в плен, но это уже были подробности, правда, тоже свидетельствовавшие о благородстве англичан. Только Хамид посмеивался над верноподданническими чувствами, которые Смиту внушал нефтепровод.

— Так вот, давайте расстанемся так же достойно и благородно, — сказал генерал, желавший, чтобы последнее слово осталось за ним. — Не нужно больше ненависти, недоверия или новых проявлений жестокости. Среди присутствующих нет ни одного человека, к которому я не относился бы с доверием и уважением. Надеюсь, что это взаимно и что мир, который настал, волею божией продлится.

Все это было косвенно адресовано Гордону, но до Гордона не доходило сейчас то, что говорилось кругом. Остальные смотрели на него с интересом. Даже Хамид украдкой бросал короткие, сдержанные взгляды в сторону своего друга. Но Гордон на них не отвечал. Он скользил глазами по этим людям, словно видел в них итог всей своей недавней борьбы — все, чего ему удалось достигнуть ценою стольких усилий. Хамид, Смит, насмешник Ва-ул, Минка и маленький Нури, Саад, бедный Юнис, генерал, Фримен, а за ними Али и Бекр в нетерпеливом ожидании. Даже те, кого не было здесь, — старый Ашик, Талиб и бахразец Зейн, — включались в этот круг. Талиб отвоевал свои котлы и горшки и вернулся в пустыню, сохранив таким образом какие-то крохи независимости. Старый Ашик остался на развалинах — его город был разрушен дотла, но он обретет спасение в религии предков.

Больше всех, однако, преуспел бахразец Зейн: ему удалось завладеть расположением Хамида, а это был бесценный дар для любого человека. И Гордон знал, что этим даром Зейн прежде всего обязан ему, Гордону, самой природе их странного сходства; интерес Хамида к пламенным идеям Зейна пришел уже после. А сейчас стало известно, что Зейн не только поднял волнение на нефтяных промыслах, чем заставил повернуть назад бахразских легионеров, но тайно отправился потом в Истабал, столицу Хамида, чтобы дождаться там его возвращения.

Гордон откликнулся на это известие резкой, невеселой шуткой, как настоящий араб. — Солнце садится, и наступает ночь, — сказал он, — герой уходит, и остается лишь его тень.

Более поверхностный и более далекий ему человек мог не уловить смысла этих слов, но Хамид сразу почувствовал скрытый в них укор: Гордон словно жаловался, что Хамид покинул его, изменил ему ради Зейна. Меньше всего Хамид мог ожидать такого от Гордона, но теперь уже поздно было что-либо исправить или изменить: Гордон уезжал.

Все вместе они тронулись навстречу машинам, которые вызвал генерал. Ехали долго, все утро, и постепенно кавалькада редела: сначала отстал бедный Юнис, который попросту не в силах был поспевать за другими, потом Саад — из подчеркнутого безразличия и, наконец, Али и Бекр (хотя их верблюды не были утомлены). Они сначала старались держаться поближе к Гордону, но потом отклонились в сторону, и вскоре их прощальные выстрелы и заунывные напутственные молитвы понемногу затихли вдали.

Под конец провожающих осталось только трое: Нури, Минка и Хамид. (Поэт Ва-ул тоже отстал по дороге, словно исчерпав весь свой запас язвительных шуток.) Гордон обнял Хамида на прощанье, поцеловал его руку. Потом подозвал обоих чумазых мальчишек и разделил между ними все свое достояние: сборник английских стихов и печать, которую когда-то дал ему Хамид, чтоб скреплять ею письма — единственный знак высокого положения и власти, которым он когда-либо пользовался. Излишняя сентиментальность этой прощальной церемонии претила ему, но он ее выполнил до конца.

— Хамид берет вас обоих к себе на службу, — сказал, он мальчикам, — так будьте же ему преданными слугами. Не злоупотребляйте его добротой. И служите только ему. Никому больше. Ни человеку, ни уж, конечно, животному, или машине. Только ему одному!

Он сел в виллис вместе со Смитом, генералом и Фрименом. Когда машина тронулась, мальчики побежали за ней, ухватившись за кузов. Но она сразу набрала слишком большую скорость; их протащило еще немного, потом они оторвались и упали на песок.

Остался один Хамид. Он ехал рядом на своем верблюде, неторопливо, но уверенно направляя его бег, пока машина не вырвалась вперед. Он проехал еще немного вслед. Потом его верблюд плавно описал полукруг и все тем же ровным, размеренным бегом понес его в глубь пустыни.


ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ | Герои пустынных горизонтов | ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ