home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ

Когда они встретились опять, было так, словно именно в силу фатальной разобщенности их двух миров жизнь на какое-то время оставила их наедине друг с другом. Теперь вступило в свои права чувство, потому что, признав бесповоротность того, что легло между ними, они устранили самый болезненный повод к отчуждению: им больше не о чем было спорить, и чувству ничто уже не мешало.

Теперь их встречи зависели от погоды и от времени. В эти теплые дни короткой мартовской идиллии им была мила окружавшая их сельская природа, хоть они и не искали в лесистых холмах и серых пашнях какого-то отвлеченного значения. Черно-зеленый мир природы давал чувство покоя, и потому они делали его участником своей близости.

Ночь приносила другое. В волнении плоти — в той муке, которая никогда не избывала себя до тех пор, пока не иссякала страсть, — открывался ему лунный лик неведомого прежде мира. Редкостный миг любви был полон такого богатства, такой ошеломляющей новизны, что он словно немел от восторга перед свершившимся и от сожалений об утраченном. Но уже в самой полноте близости заложено было начало конца, потому что воля одного из них, более сильная, чем воля другого, неизбежно должна была восстать против этой интермедии чувств.

Он никогда не раскаивался, никогда не грустил после того, как любовь брала свое, не испытывал никаких пошлых угрызений, насытив свою плоть. Иное дело — она. Тут была и непонятная ярость, и печаль, и злые холодные слезы, которые пугали его, и кривившее губы исступление, и нежность, вместе с гневом копившаяся в сердце и вдруг в бурной вспышке переливавшаяся через край. То, что происходило с ним, ему было понятно. Тесс же он не понимал, совсем не понимал, и чувство поражения охватило его, когда ее холодное мужество победило нежность и она сказала: конец.

Она поедет домой, сказала она, и поедет одна.

Но он слишком глубоко ушел в то, что было, слишком сильна была происшедшая в нем перемена, и это мешало ему считаться с иными реальностями жизни.

— Я поеду с тобой, — сказал он.

Разговор этот происходил во время прогулки: ведь англичане и живут и умирают на ходу.

— Я не знаю, чего ты ждешь от своего возвращениями мне это безразлично, — настаивал он. — Но я знаю, что все это лишено будет смысла, если я не буду с тобой вместе. Я теперь твердо знаю, что нам обоим не на что больше надеяться, кроме того, что заключено в нас самих. И никакие идеи, Тесс, твои или мои, не заставят меня разрушить эту единственную надежду.

— Что ж, очень жаль, но, видно, придется мне ее разрушить, — спокойно ответила она, и он почувствовал, что если сердце ее и было ранено, воля уже залечила рану. — Ты сам знаешь, что ничего у нас не получилось, Нед.

Он стал возражать. Если что и не получилось, так только в том смысле, что они не смогли найти для себя одну общую правду. Да, он видел людей ее класса в действии, и это не убедило его. Да, он не проникся идеями, которыми живет этот класс; он только понял неизбежность его победы — страшную неизбежность. И его не влечет к себе мир, который не понимает, что такое настоящая свобода, не понимает и не хочет понять, и попросту катится, разбухая и набирая силу, вперед по пути к будущему, где для личности не останется места.

— Личность, личность, Тесс! — твердил он ей, как будто все зло для него было именно в этом.

— О какой такой личности ты говоришь? — спросила она. — Что это за особенная, безупречная, богоданная личность, которую нужно спасать за счет других? Личность, о которой ты так беспокоишься, Нед, — это ты сам: твой интеллект, твой мир, который ты сам же презираешь. Ты — эта личность, потому что у тебя все это есть, ты получил это за счет других. Но твой срок подходит; вот об этом ты и скорбишь!

— Да. Скорблю! — признал он, словно провидя свою судьбу.

Но его жалость к самому себе не нашла в ней отклика. — Та неизбежность, которая тебя страшит, означает, быть может, гибель твоего мира, но в то же время это рождение нового мира — мира для всех других. Этот мир будет существовать, Нед, и в нем мы будем ближе к источнику свободы, чем твоя драгоценная личность.

— Так вот зачем ты едешь домой! Хочешь вернуться к той жалкой жизни, от которой ушла? Это твой путь?

— Да, это мой путь! — сказала она.

— Но ведь это мученический путь, — язвительно заметил он, — нелепый, невозможный, нежизненный.

— Ты думаешь? — спросила она без всякой насмешки. — По-твоему, я возвращаюсь смиренной и униженной, чтобы принести все, что имею, в жертву рабству и нищете?

— Знаю, знаю, в чем твоя идея, — возразил он. — Братство между людьми.

— Да, и это тоже. Но не только это. Больше, чем это.

— А что же еще? — спросил он уже без интереса. — Что еще? Остальное все — догма.

— Ну пусть догма, если тебе так хочется, Нед, но это очень несложная догма: вера в себя. Нам больше не на что опереться, слишком уж часто предают нас те, кто берется руководить нами лишь из страха и ненависти к нам. Если вся моя жизнь уйдет на то, чтобы гнать таких предателей из наших рядов, я буду считать, что она не прошла даром ни для меня самой, ни для нашего дела. Где же тут мученичество? И разве это такая уж нелепая, нежизненная цель?

— О, цель благородная! — сказал он, но без всякого воодушевления.

— Что же, значит, тебя и благородные цели уже пугают?

— Ты знаешь, что это не так. Но, сказать по правде, мне сейчас все равно — благородна твоя цель или нет. Какова бы она ни была, я не хочу, чтобы мы из-за нее разлучились. Пусть я не верю или почти не верю в твою догму, но я верю в себя и в тебя. И от этой веры я не отступлюсь.

— Нужно, Нед! Ты должен отступиться. Твоя близость для меня вредоносна. Ты — воплощение того, с чем я борюсь в себе. Как я могу вернуться домой, не освободясь от тебя? Ведь ты принесешь с собой свое разочарование во всем, свой изжитый героизм, свой самоанализ, самообман, самобичевание, все свое душевное неустройство. Я не хочу этого. Ты, помимо своей воли, погубишь все то, что я должна сделать. А сам не будешь знать ни минуты покоя, будешь испытывать муки, которые сведут тебя с ума. Нет, ты не должен со мной ехать, Недди, это не нужно ни тебе, ни мне. Для меня будет пагубно твое влияние, а для тебя будет невыносимо общество моих близких, ты никогда не поймешь их, не почувствуешь себя среди них своим. Даже в моей семье…

Он не спорил; он знал, что она права. Ее родной дом в рабочем квартале Глазго окажется для него тюрьмой, где он будет томиться и в конце концов погибнет. И все же он чувствовал, что должен все это увидеть, должен испытать; и потому, не объясняя причин, он упросил ее отложить свой отъезд на несколько дней. Она неохотно согласилась, не желая отказать ему в прощальной просьбе; и тогда он один, ничего ей не сказав, отправился в Глазго. Он был окрылен своим замыслом, но уже к середине путешествия его надежды стали гаснуть.

День был воскресный, и, когда остался позади железнодорожный мост, служивший границей и воротами мира городских трущоб, он решил, что попытается взглянуть на этот мир глазами Тесс. В чем его сила, его душа, чем он притягивает ее, спрашивал он себя, шагая по холодной улице, которая сразу же показалась ему бесцеремонной издевкой над обветшалыми традициями классицизма. Каждый из ее каменных домов был точно массивная глыба, вырубленная неумелым подражателем из черного угольного пласта. Стройности, изяществу, плавности линий, свежести красок не находилось места на замусоренных улицах. Все тут было стерто, лишено жизни.

Сначала его поразило, что здесь не веяло гнилью, смрадом разлагающейся жизни. Это не походило на организм, подточенный болезнью, напротив, это было нечто устрашающе прочное и нерушимое, цитадель людской темноты, чьи стены не прошибить извне никакими человеческими усилиями. Твердыня мрака! У него застлало глаза от ее созерцания, но отвести взгляд он не мог. Даже люди стали казаться ему какими-то особенными, больше похожими на существа, вышедшие из земных недр, чем на обыкновенных людей. И все же в каждом из шустрых черномазых ребятишек в черных куртках и резиновых сапогах, что прыгали и резвились на асфальте, он узнавал Тесс.

По сторонам тянулись дома, глухие, замкнутые, каменные дворы. Он взошел на одну лестницу, другую, третью, но запах сырости, мыла и дезинфекционных средств — жалких потуг на чистоту, бессильных перед коростой грязи, въевшейся в стены, — неизменно обращал его в бегство.

И чем дальше он уходил, тем грозней возникали в его памяти страшные подробности, не сразу запечатлевшиеся в сознании: зеленые дыры крысиных ходов, прогнившие перила, на которых недоставало балясин, шаткие, выщербленные полы, ветер, гуляющий по забитым хламом коридорам, плесень и тяжелый запах жилья, зловоние гниющих отбросов, щелястые двери, пятна свежей штукатурки, напоминающие присохшие болячки на теле; и повсюду: на дереве, на штукатурке стен — царапины детских каракуль, следы стремления обделенных человеческих существ хоть чем-то заменить себе общение с живой природой.

Вот он, распад! Но все же эти стены выстроены достаточно прочно, чтобы еще долго быть свидетелями непрестанной деградации человека. Твердыня мрака! Стоило хоть на шаг отойти, и уже казалось, что это лишь порождение фантазии. Не может быть, чтобы там жили люди! Стук хлопнувшей двери, беготня молодежи на лестнице — все это существовало в его памяти, но в действительности существовать не могло. Нет, нет! Ни одна живая душа не станет хлопать дверью в таком месте.

С этим ощущением он ехал домой, думая уже не о том, какие чувства влекут Тесс в эту цитадель нищеты, но о том, что она будет делать там. Когда они встретились, он забросал ее вопросами, носившими чисто практический, деловой характер.

— Что ты думаешь делать? На что рассчитываешь? Неужели ты надеешься, что можешь приехать туда, вооруженная только сознанием своего долга, и разрушить это каменное чудовище, снести его с лица земли? Или твоя цель — оздоровить эти трущобы? В этом ты видишь смысл своей жизни?

Ее утомляла и огорчала необходимость отвечать ему, и в первый раз бледность ее лица показалась ему странной, пугающей. — Единственный способ оздоровить такую трущобу — это взорвать ее на воздух, — сказала она без всякого выражения. — Речь идет о целом мире, а не об одной улице. Ты и сам уже понял это.

— Но ты все-таки решила вернуться на эту улицу. Это и есть, значит, верный путь для честных людей? Назад, в трущобы, в дебри.

Ей все больше был в тягость этот разговор, но она терпеливо продолжала его: — Если хочешь узнать, чем живет человечество, Нед, нужно идти в гущу людскую. Для меня, по крайней мере, это так, потому что в этом единственная правда жизни, на которую я могу опереться. Я должна вернуться туда. Ради всего, во что я верю, ради своих близких, ради самой себя я должна вернуться туда и искупить ту измену, которую когда-то совершила.

Он понял одно, в сущности, он всегда понимал это: она Антей, который силен лишь до тех пор, пока не оторвется от земли.

— Но ведь за столько лет ты ни разу не ездила туда, — сказал он. Она молча покачала головой. — Вспомни все, представь себе все — можешь ты вообразить, как ты будешь жить там, Тесс? Можешь?

— Нет, — сказала она. — И все-таки я поеду.

Он не мог смотреть на нее, не мог вынести мысли о недавнем расцвете ее женственности, похожей на цветок, раскрывающийся под теплыми лучами солнца.

— Все от догмы, — сказал он вдруг. — Вера, благородная цель, неизбежность — всё это так, но догма остается догмой. Так или иначе, я поеду с тобой, — сказал он, стараясь заглянуть ей в лицо, но она смотрела в другую сторону. — Чему мне служить, когда все попытки служения кончаются у меня неудачей? И чего мне искать, когда я все уже потерял? Мне безразлично, в чем сущность того дела, которое ты считаешь правым. Я поеду с тобой. Буду верить в тебя, и пусть это заменит мне веру в себя.

Снова она попыталась оттолкнуть его, на этот раз почти с отчаянием. — Если я у тебя что-то отвоевала, так не заставляй меня снова утратить это! — воскликнула она. — Больше я не стану тоскливо дожидаться, когда окончится твое нравственное самоусовершенствование. Больше так нельзя, Нед. Не нужно тебе со мной ехать. Я не хочу твоей веры в меня, твоей любви, твоих уверений, что истина для нас только друг в друге. Ведь ты настоящий разрушитель, хоть сам и не сознаешь этого! Ты все на свете хочешь свести к той ничтожной крупице, которую называешь личностью, к этому выдуманному, несуществующему абсолюту. Даже в любви. Для меня это страшно. Может быть, любя тебя, я должна была бы прийти к такой же полной безнадежности, но я не могу — и не хочу. И потому я ухожу. Ухожу от тебя и от твоего мира, который обречен на гибель. Я знаю свой путь, он никогда не совпадет с твоим. Никогда! У меня пропало бы всякое желание жить, если б я снова должна была брести ощупью рядом с тобой!

Это был конец; она решила — и ему оставалось только подчиниться ее решению.

И вот теперь, после того как их благородное стремление найти общую дорогу в мире окончилось неудачей, они должны были проститься среди унылых будней железнодорожной станции, где люди казались тенями, не заслуживающими внимания, а чувства — чем-то, на чем не стоит сосредоточиваться. Расставаясь, они на миг крепко вцепились в железные прутья ограды, как будто в это усилие мышц ушла вся печаль и вся боль расставанья; потом оба разжали руки и, повернувшись, пошли каждый в свою сторону, унося в себе больше чувства разлуки, чем могла вместить эта последняя минута.


ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ | Герои пустынных горизонтов | ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ