на главную   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


К Юлии

Успокойся, милая, дорогая моя Юлия, и, узнав обо всем только что произошедшем, пойми и раздели чувства, которые мне выпало испытать.

Получив твое письмо, я пришел в такое негодование, что не мог прочесть его внимательно, как оно того заслуживает. Я не в силах был побороть себя: слепой гнев превозмог все другие чувства. «Быть может, ты и права, — думал я, — но не требуй, чтобы я позволял тебя оскорблять. Пусть я потеряю тебя, пусть умру виновным, но я не потерплю, чтобы тебе не выказывали должного уважения, и пока бьется мое сердце, ты будешь чтима всеми окружающими так же, как чтит тебя мое сердце». Однако же я, не колеблясь, согласился на недельную отсрочку. И увечье милорда, и мой обет повиноваться тебе — все содействовало тому, что я признал отсрочку необходимой. Решив по твоему приказанию за это время поразмыслить о сути твоего письма, я стал его перечитывать и обдумывать — не для того, чтобы изменить свой образ мыслей, а чтобы утвердиться в нем.

Нынче утром я снова принялся за это, по моему мнению, слишком благонравное, слишком рассудительное письмо и стал с тревожным чувством перечитывать его, как вдруг в дверь постучались. И спустя мгновение передо мною предстал милорд Эдуард. Он явился без шпаги, опираясь на трость. С ним было еще трое, и среди них господин д'Орб. Меня изумил приход непрошеных гостей, и я молча ждал, что же будет дальше. И тут Эдуард попросил ненадолго принять его и не мешать его действиям и речам. «Прошу вас, дайте мне в этом честное слово, — присутствие этих господ, ваших друзей, порука тому, что вам во вред оно не обернется». Слово я ему дал, не колеблясь, но ты поймешь, как я изумился, когда, не успев договорить, увидел, что Эдуард становится передо мною на колена. Пораженный странной выходкой, я тотчас же бросился поднимать его. Но он напомнил мне о моем обязательстве и повел такую речь: «Я пришел, сударь, во всеуслышанье отречься от тех оскорбительных слов, которые, опьянев, произнес в вашем присутствии. Напраслина оскорбляет самого меня, а не вас, и мой долг засвидетельствовать перед вами, что я от нее отрекаюсь. Я готов нести любую кару, какой только вы вздумаете меня подвергнуть, и считаю, что свою честь я могу восстановить, лишь искупив вину свою. Любой ценой: дайте мне прощение, умоляю вас, и возвратите мне свою дружбу». — «Милорд, — немедля отвечал я, — узнаю вашу возвышенную и благородную душу. И превосходно отличаю речи, которые подсказывает вам сердце, от тех речей, что вы ведете, когда не принадлежите себе, — предадим же их вечному забвению». Я тотчас помог ему встать, и мы обнялись. Засим милорд обернулся к свидетелям и молвил: «Благодарю вас, господа, за вашу любезность. Такие смелые люди, как вы, — добавил он взволнованным голосом и гордо приосанившись, — должны понимать, что тот, кто так исправляет свои ошибки, ни от кого не потерпит оскорбления. Можете рассказывать обо всем, что видели!» Вслед за тем он пригласил нас четверых отужинать у него нынче вечером, и свидетели ушли. Лишь только мы очутились наедине, он вновь обнял меня, проявив еще более сердечные, еще более дружеские чувства, а потом, сев рядом со мной, взял меня за руку. «Счастливейший из смертных, — воскликнул он, — наслаждайтесь счастьем, которого вы достойны! Сердце Юлии принадлежит вам; так будьте вы оба…» — «Опомнитесь, милорд, — прервал я его. — Уж не потеряли ли вы рассудок?..» — «Нет, — отвечал он с улыбкой, — хотя и в самом деле чуть не потерял. Быть может, и случилось бы это со мною, если бы та, которая отняла у меня рассудок, сама же мне его и не возвратила…» И тут он подал мне какое-то письмо, — и до чего я был удивлен, увидев, что написано оно рукой, никогда не писавшей ни одному мужчине, кроме меня. Как волновалась душа моя, когда я его читал! В нем я узнавал возлюбленную, не имеющую себе равных, готовую погубить себя ради моего спасения, — узнавал свою Юлию. Но когда я дошел до места, где она клянется, что не переживет смерти счастливейшего из людей, я содрогнулся, подумав, какой опасности я избежал, возроптал на то, что слишком любим тобою, ужас объял меня, и я вдруг понял, что ведь и ты смертна. Ах, возврати же мне мужество, которого меня лишаешь… Я обладал им, когда шел навстречу смерти, угрожавшей лишь моему существованию, но не нахожу его, когда подумаю, что ты умрешь вместе со мной.

Меж тем, пока я всей душой предавался горькому раздумью, Эдуард говорил мне что-то, но вначале я почти не обращал внимания на его слова; однако же он принудил меня вслушаться, ибо говорил о тебе, и то, что он говорил, было мне по сердцу и более не возбуждало ревности. Я понял, каким он проникся сожалением, что вспугнул нашу любовь, нарушил твой покой. Тебя он почитает более всего на свете. Но, не смея принести извинения и тебе, он просил меня передать их и уговорить тебя отнестись к ним благосклонно. «Вы для меня — ее полномочный представитель, — говорил он, — и я смиренно обращаюсь к тому, кого она любит, так как не могу ни говорить с нею, ни даже называть ее имя, боясь повредить ее репутации». Он признался, что питает к тебе чувства, которые каждому, кто видит тебя, трудно превозмочь, но скорее это нежность и преклонение, а не любовь. Никогда они не внушали ему никаких притязаний или надежд. Он всецело склонился перед нашими чувствами, как только они стали ему известны, а намеки сорвались с его уст под влиянием пунша, но отнюдь не ревности. Он рассуждает о любви, как надлежит философу, который считает, что душа его превыше всех страстей: быть может, я ошибаюсь, но, по-моему, он уже однажды любил, и это мешает другой любви укорениться в его сердце. То, что вызвано оскудением сердца, он приписывает доводам разума, но ведь я хорошо знаю, что полюбить Юлию и отказаться от нее — доблесть, непосильная для мужчины.

Он пожелал все досконально узнать об истории нашей любви и о препятствиях, мешающих счастью твоего друга. Решив, что после твоего письма полуисповедь была бы вредна и неуместна, я исповедался ему во всем, и он выслушал меня со вниманием, свидетельствовавшим о его искренности. И не раз я примечал, что слезы навертываются ему на глаза, что душа его растрогана; особенно же глубоко был он взволнован победами добродетели, и мне кажется, что у Клода Анэ появился новый покровитель, не менее ревностный, чем твой отец. «Во всем, что вы мне поведали, — промолвил он, — нет ни игры случая, ни приключений, но никакой роман не увлек бы меня до такой степени своими трагическими перипетиями: так жизнь сердца заступает место происшествий, а проявление порядочности заступает место блистательных подвигов. Души у вас обоих столь необыкновенны, что нельзя судить о них по общим правилам. Путь к счастью у вас иной, чем у других, да и само оно иного рода; ведь другие помышляют только о благополучии, о чужом мнении, — вам же надобны только нежность и покой. К любви у вас присоединилось и состязание меж собою в добродетелях, возвышающее обоих; каждый из вас стоил бы куда меньше, если бы вы не любили друг друга. Любовь пройдет, — осмелился он добавить (простим ему святотатство — ведь сердце ему подсказало это по неведению), — любовь пройдет, — повторил он, — но добродетели останутся». Ах! Если бы они могли жить вечно, как наша любовь, Юлия! Само небо не возжелало бы большего.

Словом, я вижу, что ни суровость философическая, ни суровость, свойственная милорду, как сыну своей страны, не заглушили в нашем благородном англичанине прирожденное чувство человеколюбия, и что он с истинным участием относится к нашим бедам. Если бы нам способны были посодействовать влияние и богатство, мы, разумеется, могли бы рассчитывать на него. Но, увы! Власти и деньгам не дано сделать сердца счастливыми!

Часов мы не считали и проговорили до обеденной поры. Я велел подать цыпленка, а после обеда мы продолжали беседу. Милорд завел речь о своем нынешнем поступке, я не удержался и дал понять, как я удивлен столь необычным и решительным поведением. Но к доводам, уже приведенным, он присовокупил, что полуизвинения в вопросах чести недостойны человека смелого: надобно или во всем покаяться, или вовсе не каяться, иначе только унизишь себя, так и не загладив своей вины, и твои нелепые, неохотные извинения будут приписаны только трусости. «Впрочем, — добавил он, — моя репутация уже твердо установилась, я могу поступать по справедливости, — трусом меня никто не сочтет. Вы же молоды, только вступаете в свет; ваше имя должно быть безупречно после первого вызова, чтобы никто не пытался подстрекнуть вас на другой поединок. Повсюду встретишь ловких трусов, которые, как говорится, «прощупывают врага», стремятся найти кого-нибудь, кто трусливее их, и за его счет набить себе цену. Я не хочу, чтобы столь порядочный человек, как вы, вынужденный наказать одного из подобных молодцов, вступил в поединок, не приносящий никакой славы, — если им понадобится урок, предпочитаю дать его сам: пусть у меня будет одной дуэлью больше — это не повредит человеку, который дрался много раз. Но одна-единственная дуэль может наложить пятно, а возлюбленному Юлии должно быть незапятнанным».

Вот вкратце суть нашей долгой беседы с милордом Эдуардом. Я почел нужным дать тебе отчет — научи, как мне с ним держаться.

Ну, а теперь, когда все закончилось благополучно, умоляю тебя, гони мрачные мысли, которые вот уже несколько дней владеют тобою. Береги себя — так надобно сейчас при твоем положении, внушающем тревогу. О, если б ты вскоре утроила существо мое! Если б вскоре залог любви… Надежда, ты так часто приносила мне разочарование, — ужели ты обманешь вновь?! О, мечты, страх, неизвестность!.. О прелестная подруга моего сердца, будем жить ради любви нашей, в остальном предадимся на волю божию.

Р. Я Забыл сказать, что милорд передал мне твое письмо, и я взял его без зазрения совести — ведь такое сокровище нельзя оставлять в чужих руках. Отдам его тебе при первой же встрече: мне твое письмо уже ненадобно — каждая строка так ярко запечатлелась в сокровенной глубине моего сердца, что, право, перечитывать его мне более никогда не понадобится.


Юлия, или Новая Элоиза


От г-на д\Орба к Юлии | Юлия, или Новая Элоиза | От Юлии