home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


13. Звенят многотрубные дали

В Ленинград поезд шел четверо суток. Паровоз натужно пыхтел, отдувался, издавал неимоверный рев по всякому поводу и засыпал пассажиров мелкой, въедающейся в глаза и уши угольной сажей. В купе было шумно и душно. Пассажиры давно перезнакомились, называли друг друга на ты, беспрерывно пили чай, закусывали, рассказывали разные истории, шутили и смеялись. Заводилой выступал сухой, жилистый дед, который то и дело прикладывался к бутылке, а приложившись, начинал задирать попутчиков: дородную тетку в чепчике, комсомолку, стриженную под мальчика, небритого угрюмого хмыря, всю дорогу не снимавшего телогрейки. Раззадорив кого-либо из соседей, дедок с довольным видом раскуривал самокрутку, выпуская из беззубого рта клубы густого махорочного дыма. Дым этот, перемешиваясь с запахом квашеной капусты и вареных яиц, поднимался под потолок, где на верхней полке папа делал вид, будто ничего не видит и ничего не слышит.

Между тем дышать становилось все трудней, лицо покрылось испариной, рубашка сделалась мокрой, а от чемодана, что лежал вместо подушки, ломило голову и шею. «Чемодан держи под головой, а если встанешь, глаз с него не своди», — напутствовала бабушка. За чемодан папа не боялся, но спускаться ему не хотелось. Не хотелось знакомиться со случайными людьми, не хотелось вступать с ними в пустые разговоры. Так он и пролежал до позднего вечера, ворочаясь с боку на бок и вздрагивая от каждого гудка паровоза.

К ночи пассажиры угомонились, расползлись по своим полкам. Подвыпивший дед густо захрапел, комсомолочка, завернувшись с головой в одеяло, заснула как убитая, небритый хмырь дремал, сидя у окна. Папа осторожно слез с полки и, лавируя между мешками, ящиками и чемоданами, добрался до туалета. Вернувшись в купе, он забрался на свою полку, извлек из большого мешка пару котлет и, пожевав всухомятку, попытался заснуть.

Заснуть не удавалось, в голову лезли дурные мысли, воображение рисовало картины, от которых мурашки начинали бегать по коже. Вот он стоит у подъезда, звонит и звонит в звонок, но никто не открывает — Доры Михайловны нет дома! Или другое. Дверь открывает незнакомая дама, он протягивает ей письмо дедушки, но дама строго отвечает: «Не знаю никакого Абрама Борисовича» — и хлопает дверью перед его носом.

И то правда, с Дорой Михайловной дедушка был едва знаком. Однажды к нему на завод привезли из ближайшего лагеря группу заключенных — вырубать лес, расчищать территорию. Среди работяг, ловко управлявшихся с киркой и лопатой, обратил он внимание на высокого брюнета, нерасторопного, неумелого, к пиле и топору явно непривычного. Во время перерыва велел привести растяпу, усадил напротив, посмотрел на него внимательно.

— Ду бист агид?[39]

Высокий брюнет оказался ленинградцем. Еще недавно он был нэпманом, известным всему городу богачом и кутилой. Но НЭП кончился, а вместе с ним окончилась и веселая жизнь. Мало того, стали его «трясти» — выколачивать золотишко. Он вроде бы все отдал, но кто-то посчитал — не все! Дали десятку.

— Чем тебе помочь? Не голодаешь?

— Спасибо, деньги у меня есть, но вот жена собирается приехать на свидание, нельзя ли ее устроить на пару дней?

Через какое-то время в дом явилась высокая эффектная дама.

— Я Дора Михайловна. Приехала к мужу на свидание.

А потом пошли из Ленинграда посылки — у дедушки появилась обязанность носить в лагерь передачи. Впрочем, обязанность эту ему приходилось исполнять все реже и реже, со временем о ленинградской даме почти забыли, а вспомнили, когда было решено, что папа поедет учиться в северную столицу. Дедушка, правда, считал, что никакие знакомства папе не понадобятся: «Приедет в институт, устроят его в общежитии — теперь так делается». Но бабушка настояла: «Мало ли что может случиться, а вдруг Борю не примут и ему придется возвращаться? Ничего страшного, если он пару дней переночует у Доры. Ну, что тебе стоит ее попросить, ты ведь для всех с утра до вечера бегаешь!» Дедушка спорить не стал, написал письмо, которое вместе с аттестатом зрелости, паспортом и направлением местного отделения Всероссийского союза работников просвещения заложили в мешочек, — папа должен был носить его на груди под рубашкой.


— Эй, паря, ты там живой? Вторые сутки звуку не подаешь. А мы тут уже помылись-побрились, чаи вот гоняем. Давай слезай, гостем будешь, — беззубый дед, взобравшись на какой-то ящик, тряс папу длинной сухой ручищей.

Папа открыл глаза: за окном сквозь электрические столбы мелькало яркое небо, в купе дружно пили чай, в коридоре шла суетливая дневная жизнь. Папа вытащил из чемодана мыло и полотенце и стал осторожно сползать со своей полки.

— В тувалет, паря, иди в передний вагон, а за кипятком опосля пойдешь в задний — в нашем-то оба заперты.

Умывшись и переодевшись, папа приткнулся на нижней полке, достал куриную ножку, свежий огурец, заказал стакан чая.

— Угощайтесь.

— Благодарствуем, мы уже. А вот если у тебя сахарок найдется, не откажемся.

Папа высыпал на стол кусочки сахара.

— А вы куда путь держите? — вежливо спросила дородная дама, не отрывая глаз от вязания.

— В Ленинград.

— Домой ворочаешься или кто у тебя в Питере есть? — поинтересовался дедок.

— Учиться еду.

— Учиться — это хорошо, теперя все учатся, неграмотные нынче ни к чаму.

— Вы поступать едете? — оживилась комсомолочка. — А куда?

— В Политехнический.

— И я поступать еду. Только я в Физкультурный. Слышали про такой, имени Лесгафта?

— Ну вот, теперь у тебя и подружка есть до самого Питера. А мы-то все вятские, к вечеру, с Божьей помощью, дома будем.

В Вятке поезд стоял полдня; одни пассажиры сходили, другие втаскивали свои узлы и чемоданы. Папа и комсомолочка устроились у окна.

— Ой, как это вы на физику? Это ведь так сложно, у меня по физике одни тройки были.

Папа с умным видом стал объяснять симпатичной попутчице, что «в физике все очень просто, потому, что там все логично. Физика — это не литература! В литературе кто во что горазд: учитель говорил, что лучший писатель — Толстой, а в учебнике написано — Горький. В физике такого не бывает. В физике все объясняется законами, и, если происходит что-то непонятное, значит, еще не открыт тот закон, который это объяснит».

Болтали они без умолку, а когда глаза начали слипаться, протиснулись на свои полки, чтобы утром начать сначала. Так и не заметили, как паровоз выпустил пары на Московском вокзале.

Комсомолку встретили какие-то парни и девушки, папа дружески пожал ей руку, пожелал удачи и побрел к трамвайной остановке.

На календаре был июль 1928 года.


Ленинград заворожил папу с первой минуты. Ему тут же захотелось взять в руки альбом и зарисовать и этот горбатый мостик, и ту причудливую арку, и размытый туманом купол далекого собора, и уходящие за горизонт многотрубные дали.

Еще до того, как в руки к нему попала книга Хвольсона «Физика наших дней», еще до того, как он собрал свой первый детекторный приемник, папа очень любил рисовать. Бродил ли он по городским закоулкам или по крутому берегу Камы, он всегда выискивал загадочные развалины, живописные уголки или романтические пейзажи. А потом в школьных тетрадях появлялись эти самые развалины и эти самые живописные уголки. Доставалось от учителей, да и от дедушки. Но бабушка решила проблему по-своему — купила альбом для рисования. Правда, когда папа подрос, страсть мастерить, ставить опыты по химии и физике, а потом и чертить чертежи «взаправдашных» машин овладела им полностью. Краски и альбомы для рисования пылились где-то на чердаке.

И вот, любуясь из окна трамвая городом на Неве, папа вдруг почувствовал какую-то боль: твердая вера в то, что физика — это его призвание, дала трещину.

Трамвай, между тем, пересек Фонтанку, папа вышел и направился искать дом номер 60. Через пять минут он уже стоял перед огромной, напоминающей ворота пожарной охраны парадной дверью. Широкая мраморная лестница привела его на третий этаж в квартиру номер пять. Но, Бог ты мой! — на двери немыслимое количество звонков. Справа и слева, на косяках и на стенах, высоко и совсем низко. «Каляевым два звонка», «Никитичне звонить три раза», «Не работает, стучать в дверь». Папа вновь и вновь водил пальцем по нестройным рядам кнопок, имени Доры Михайловны нигде не было. Разве эта, «Д-1»? Папа позвонил.

Тяжелые шаги за дверью, щелчок, еще щелчок. В дверях с полотенцем через плечо стояла толстуха средних лет.

— Я к Доре Михайловне.

— К Хмельницкой, что ли? Вон звонок, коричневый. К ней один раз.

Папа позвонил.

Через несколько минут, поблескивая атласным халатом, появилась Дора Михайловна.

— Тут к тебе, — соседка развернулась, тяжелые шаги затихали в глубине коридора. Дора Михайловна смотрела на папу то ли с испугом, то ли с удивлением.

— Вы меня не узнаете? Я сын Абрама Борисовича. У меня к вам письмо.

Пальцы неловко расстегивали пуговицы рубашки.

— А, вот ты откуда! Ну, пойдем, потом достанешь.

Папа перешагнул порог. В первую минуту ему показалось, что он попал на… улицу. Какой-то малыш катался на велосипеде, две девочки прыгали через скакалку, молодая женщина возила взад и вперед детскую коляску. Дора Михайловна повела папу по лабиринту-переулку.

— Это моя дверь.

Огромная комната была перегорожена несколькими ширмами, из окна открывалась панорама города, а с потолка, который, казалось, уходил в небо, свисала огромная люстра в виде морского якоря. Впрочем, блеск и богатство как комнаты, так и ее хозяйки странным образом совмещались с бедностью и запущенностью. Обуглившимися кочерыжками торчали в люстре перегоревшие лампочки, тяжелые шелковые занавеси падали на потертый половичок, роскошный халат свисал на хозяйке точно до того места, где из рваного шлепанца выступал большой палец.

Дора Михайловна не спеша прочла письмо, молча отодвинула ширму.

— Иди сюда, спать будешь с Вульфиком. Он почти твой ровесник, на будущий год тоже поступать собирается.

О существовании Вульфика папа не знал, тактично поинтересовался.

— В какой он собирается?

— На юрфак, вроде бы.

— На юрфак, — фыркнул папа, — с чего это?

— Да все отцовская история. Крутились тут всякие адвокаты, письма писали, разговоры вели. Добиться ничего не смогли, а вот парню голову заморочили. Кстати, у него с математикой слабовато. Поможешь?

Вульфик, чернявый и коренастый, оказался на редкость разговорчивым; показывая папе город, он болтал без умолку, по всякому поводу высказывал свое мнение, причем, как правило, не одно. Наконец, папе удалось вставить слово.

— Ты, правда, хочешь стать юристом?

— Да нет, это мама хочет.

— А ты?

— Я больше всего хочу стать миллионером.

— Капиталистом? — удивился папа.

— Не капиталистом, но чтобы было много денег. Знаешь, как хорошо, когда много денег? Сидишь в цирке в первом ряду и ешь одну шоколадку за другой. Или заходишь в ресторан, а к тебе официанты так и бегут навстречу.

За разговорами прошли выходные, папа успел погулять по Невскому и по Мойке, побродил по Дворцовой площади, посмотрел, как разводят мосты, а в понедельник с раннего утра отправился в Мраморный дворец.

В отделе Наркомпроса столпотворение: ребята и девушки, расталкивая друг друга, протискивались к окошку, где принимали документы в ленинградские вузы. Выбора не оставалось — папа начал проталкиваться вместе со всеми.

Ему уже отдавили ноги, несколько раз он чуть было не расстался со своим чемоданом, но в конце концов пробился к окошку. Лысый человек, похожий на заводского бухгалтера, взглянув на папу, — а ему не исполнилось и семнадцати — с недовольным видом пробурчал: «Только по путевкам отделов просвещения, не стойте без путевок, сколько раз повторять!» Лысый уже обратился к следующему, но тут папа в отчаянии заголосил: «У меня же есть направление, вот оно, вместе с аттестатом».

Лысый с недовольным видом взял папины документы.

— В Политехнический? На физико-механический?

Сделав несколько пометок, он вдруг раздраженно выпалил:

— Лицам непролетарского происхождения стипендия не выплачивается.

О стипендии папа не думал, волновало его другое.

— А общежитие?

— Родственники в Ленинграде есть?

— Нет, нету.

Лысый достал синий клочок бумаги, похожий на хлебную карточку, шлепнул по нему печатью.

— Поезжай в Лесное, эту бумагу предъявишь в приемную комиссию, а эту — лысый показал на синий талон, — отдашь коменданту.


Не прошло и двух часов, как папа уже был в Лесном, где в конце улицы Сосновка расположился Политехнический институт.

Приемная комиссия заседала прямо в фойе. Вдоль стены за большим, накрытым зеленой скатертью столом сидели преподаватели; напротив одиноко торчал стул для испытуемого. Группа молодых людей, дожидаясь своей очереди, держалась на почтительном расстоянии. Папа справился, кто последний, и стал разглядывать таких же, как он, кандидатов в будущие гении.

Несколько аккуратно причесанных девушек, нескладный толстячок в пиджаке и галстуке, а в основном — красноармейские гимнастерки, толстовки, перетянутые то ремнем, а то и веревкой, потертые брюки, стоптанные ботинки.

Очередь приближалась, к горлу подступала сухость.

Проверка знаний продолжалась не более получаса. Никаких каверзных вопросов ему не задавали. Молодая женщина в круглых очках поинтересовалась, почему он выбрал именно физико-механический факультет, смуглый усатый мужчина спросил, как работает радио. Услыхав, что папа сам собрал детекторный приемник, поинтересовался, какого типа антенну он использовал. Завязалась дискуссия, в ход пошли такие слова, как «помехи», «диполь», «диаграмма направленности». Наконец, усатый с довольным видом сказал:

— Что ж, достаточно. О результатах проверки узнаете через несколько дней.

Папа подхватил чемодан и уже через минуту зашагал по Мытнинской набережной в общежитие, которое на студенческом жаргоне называлось просто — «Мытня».

В пятницу в том же институтском фойе было вывешено постановление приемной комиссии, где против папиной фамилии крупным женским почерком было написано: «Принят на первый курс физико-механического факультета».


Последствия | Пастухи фараона | 14.  Умри рабом и сиротой