home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


21. По недосмотру судьбы

Переезд был долгим и мучительным.

До Бреста мы добрались без приключений, но там выяснилось, что поезд на Варшаву будет через трое суток. Папа пошел искать пристанище. Через час он вернулся, и мы, перевязанные платками и шалями, — на дворе стояли крещенские морозы — потащились по ледяным колдобинам в какую-то избу. Три ночи мы спали на полу под неимоверный храп хозяйки, а потом снова отправились в путь. Из дорожных приключений больше всего я запомнил пограничника, вернее, его собаку.

Как только поезд на Варшаву тронулся, проводник запер нас в купе, сказал, что откроет, «кеды бензи можно». Когда стало «можно», он действительно отпер дверь, принес чаю, разрешил пользоваться туалетом. Я тут же выскользнул и направился в конец вагона. Не успел я открыть дверь тамбура, как меня обожгла струя холодного воздуха и… ледяной взгляд овчарки, которая была со мной одного роста. Я оцепенел. Как долго продолжалось это состояние, не помню. Вывел меня из него пограничник.

— Гдзе идешь, хлопче?

— До толаты.

— То идзь.

Остаться в Варшаве нам не разрешили. Мы поехали в Лодзь, но и оттуда нас выпроводили — «у вас предписание во Вроцлавское воеводство, знать ничего не знаем!»

Мы снова сели в поезд, добрались до Вроцлава, но найти пригодную для жилья квартиру в самом городе было невозможно. В конце концов, мы обосновались в городишке Бжег. Это был сонное местечко, где силуэты людей и повозок сливались с заснеженным, ничем не примечательным пейзажем.

Сонное-то оно было сонное, но в деревянном двухэтажном доме, где находилась начальная школа, шум стоял неимоверный. Директриса, высокая жилистая дама, не вынимавшая изо рта папиросы, долго расспрашивала бабушку, кто я такой и откуда взялся. Главное, она не могла понять, на каком языке я говорю.

— В яким ендзыку муви онае хлопец, по-белорусску?

Бабушка долго объясняла, что я учился во втором классе русской школы, показывала справку. Директриса махнула рукой.

— То идзь до класы, цо бенже, то бенже!

У меня нет желания вспоминать, что было.

Дома тоже было не весело. Квартира, в которой мы разместились, когда-то принадлежала немецкой семье, потом в ней стояли польские офицеры, потом ее отдали под какой-то склад. Когда мы въехали, стекол в окнах не было, двери не закрывались, всюду валялись консервные банки, коробки, обломки мебели. Мама плакала, папа забивал окна фанерой, чинил печки и разыскивал все, что могло гореть. Дедушка с мрачным видом причитал: «Только бы дозвониться до Варшавы, только бы дозвониться». Целые дни он проводил на почте и чаще всего брал с собой бабушку — она, уроженка довоенного Вильнюса, единственная из всех нас хорошо знала польский. Собственно, и выпустили-то нас в Польшу благодаря ее «польскому происхождению». Дозвониться до Варшавы дедушка не сумел, но на почте он встретил… еврея! И тут же потащил его домой.

Человек, одетый в пальто и шляпу, — и это в жуткий мороз! — походил на бродячего актера. Был он, однако, разъездным фотографом. Согревшись и почувствовав жадное к себе внимание, актер-фотограф вошел в роль.

— И зачем вам этот джойнт-шмойнт? Мне не нужен никакой Джойнт[63], я не хочу ни в какую Америку. Здесь я делаю портрэты. Здесь у всех кого-то убили, а от убитых остались маленькие карточки. А я из маленьких делаю большие. А от больших карточек получаются большие пинензы. Я, я! вам говорю: не нужен вам Джойнт, — я беру вас в компаньоны!

В конце концов, он взял письмо, которое дедушка написал на трех языках, и обещал передать «кому надо» в Варшаве.

Встреча со «своим человеком» дала надежду — теперь о нас хотя бы узнают! Мама взялась за дело — скребла квартиру, папа раздобыл где-то кровати, шкафы, полки. Заброшенный сарай начинал походить на человеческое жилье.

Между тем, время шло, надежда «установить контакт» таяла.

— Обманул, безусловно обманул. У этой публики только гешефт на уме. Наверное, выбросил мое письмо, — горевал дедушка.

Оказалось, не выбросил.


Соседи — если случалось — стучали в дверь. Стучали сильно, кулаком.

Легкий, ритмичный стук в окно раздался в сумерках. Мы всполошились, сгрудились в кухне. Папа набросил тулуп, зажег свечку, пошел открывать. На пороге стоял смуглый человек невысокого роста. Он медлил, переминался с ноги на ногу.

— Идиш? — гость вопросительно оглядел наше семейство.

Мы готовы были его обнимать и целовать, но он был сдержан, нетороплив.

— Давно прибыли?

— Около трех месяцев. Да вы раздевайтесь, присаживайтесь, — вперед вышел дедушка.

Гость сел, снять пальто отказался.

— Из Вильны? Где там жили? На Ужупе? А до войны как она называлась? Правильно, Заречна. А кого там знали, где работали?

Расспрос затянулся заполночь. Наконец, гость поднялся.

— Куда вы, на ночь глядя! Оставайтесь, переночуйте. Здесь ночью всякое может случиться. Потом мы бы хотели с вами поговорить.

— Не беспокойтесь, я не из пугливых. А поговорить мы еще успеем.

Гость вышел, я бросился к окну. К моему удивлению, у дверей его встретил другой человек, они закурили и растворились в ночной мгле.

Через неделю они пришли вместе. Держались свободнее, представились.

— Цви. Яков. Насколько мы понимаем, вы хотите ехать. Так вот, первым делом вы должны получить польские паспорта, потом начнете хлопотать визу. Уйдет год, а то и два.

— Так много, это ужасно! В этой дыре нет даже миньяна[64]. И где работать? Мой зять — крупный ученый, ему нужен университет.

— Ученый? — переспросил Цви и переглянулся с товарищем. — Доктор? Профессор? В какой области?

— Да, да, доктор физико-математических наук.

— Имеет диплом?

Цви долго и внимательно рассматривал папин диплом.

— Хорошо, я сообщу, а пока я всех вас запишу. Имя, имя отца, имя матери…

Писал он справа налево[65].

Еще через неделю в окно снова постучали. На сей раз явилась целая делегация. Цви и Яков представили старшего.

— Это Аба. Он хочет побеседовать с вашим зятем.

Аба поздоровался по-русски, протянул всем — в том числе и мне — руку.

— Так вы — доктор физики. Прекрасно, а где вы работали, кого из ученых знаете?

Аба так хорошо говорил по-русски, словно только вчера был из России.

— Ландау, Иоффе! Слышал, конечно. Нет, нет, я не физик, но кто не знает этих имен! Скажите, а из западных ученых вас кто-нибудь знает?

— До войны я работал под руководством Георгия Гамова, у нас с ним две общих статьи опубликованы в Zeitschrift f"ur Physik. Слышал, что он сейчас в Америке, но где именно, не знаю.

Аба сделал в блокноте пометки. Он тоже писал справа налево.

— Прекрасно, прекрасно, господин профессор. Между прочим, не встречались ли вы случайно с Трофимом Денисовичем Лысенко?

— Слава Богу, не доводилось, но имя этого мичуринца мне знакомо.

Аба сделал удивленное лицо.

— Вы что-то имеете против Лысенко? Мичуринец — это, по-вашему, плохо?

— Я не биолог и не генетик, но хорошо знаю, что Лысенко — проходимец, который подтасовывает научные факты. Я был дружен с крупным генетиком Тимофеевым-Ресовским, он рассказал мне историю Лысенко. Этот парень много лет крутился возле академика Вавилова, который пытался сделать из него ученого. В конце концов, Лысенко написал на своего учителя донос, Вавилова арестовали. Лысенко при Вавилове — то же самое, что Комар при Иоффе.

— Как вы можете произносить такие слова! — лицо Абы налилось кровью, светская сдержанность мгновенно улетучилась. — Крупнейший ученый-почвовед — проходимец? А Тимофеев-Ресовский, видите ли, — крупный генетик. Чудовищно, непостижимо! А знаете ли вы, что Тимофеев-Ресовский работал на Гитлера? Его достижение в науке — генетическое обоснование расовой теории. Даже если вы плохой еврей, даже если вы вообще не еврей, как вы могли подать руку этому негодяю?!

Наконец, Аба выговорился, чуть успокоился.

— Не знаю, что вы за ученый. Не знаю. Насчет отъезда? Ждите очереди, здесь застряли тысячи людей, все ждут, и вы ждите.

Дедушка раньше других пришел в себя.

— Моя дочь — педагог, она преподает английский и французский.

— Хорошо, хорошо, это не горит; с английским наши дети подождут.

Гости вышли. Теперь уже возмутился дедушка.

— Мишуга![66] Тебе есть дело до Лысенко, тебе непременно нужно было обозлить человека, от которого зависит, сколько мы просидим в этой дыре!

Зависело не от этого человека; в местечке Бжег мы задержались недолго.

Их было четверо. Первым влетел Аба.

— Едем. Собирайтесь. Только быстро. По чемодану на человека.

Едем? Куда, зачем? И что значит быстро — месяц, неделю?

— Неделю? Вы с ума сошли — машина ждет!

Начался переполох.

— Это невозможно, у нас дети, нужно собрать вещи.

— Вы что, в самом деле ненормальные? Я такого не видел — за ними прислали машину, а они — неделю! К вечеру должны быть готовы, выезжаем в одиннадцать.


Кузов небольшого грузовичка был застелен самодельными матрацами. Яков поднял меня, Цви принял, уложил возле кабины. Ту же операцию проделали с сестрой, потом в кузов взобрались взрослые. Ехали всю ночь. К утру — было еще темно — нас привезли в какой-то дом. Мы разделись, поели, легли спать. Следующую ночь мы снова ехали, но уже в легковой машине. Я сидел у папы на коленях, пытался хоть что-то разглядеть в окно. Увы, в ночной темноте мелькали лишь силуэты деревьев.

К утру нас завезли в какой-то сарай на опушке леса. Цви остался с нами, остальные уехали. Сколько дней мы провели в этом убежище, не помню, помню лишь, что однажды среди ночи меня разбудили, укутали и усадили в открытую зеленую машину. Машина тронулась, долго петляла по лесной дороге, потом неожиданно въехала на широкое бетонное поле и подкатила к огромной птице — самолету. Цви передал меня высоченному дядьке в кожаной куртке. Тот взял меня одной рукой, сестренку — другой и понес, словно пушинки, в огромную машину. Там он усадил нас на мягкие подушки возле ящиков и мешков.

Полусонный, я ничего не соображал; сестренка пустилась в слезы.

— Do you OK? What's matter with you, my dear!?[67] — высокий дядька улыбнулся во весь рот, потрепал сестренку по щеке и протянул ей конфетку.

Показалась мама, за ней ползла бабушка. Сестренка успокоилась.

Пока нас рассаживали и привязывали, дверь захлопнулась. Откуда-то возник шум, который быстро перешел в страшный рев, — казалось, уши вот-вот лопнут. Потом стало трясти — мы куда-то поехали.

Самолет бросало из стороны в сторону, я то наваливался на сестренку, сидевшую слева, то ударялся локтем о железную стену справа. Огромный мешок, который был подвешен к потолку напротив меня, раскачивался вместе со мной. Он то приближался, то убегал и ударялся о противоположную стенку. Вначале мне было страшно, потом стало забавно — я даже разобрал слова US GOVERNMENT MAIL[68], смысл которых, конечно, не понял. От скуки я попытался было запомнить номер, который значился под этими словами, но незаметно для себя заснул.

Проснулся от сильного удара в шею. Через минуту удар повторился. Я собрался было закричать, как вдруг почувствовал тряску. Потом рев начал стихать, самолет остановился, стало совсем тихо. Высокий дядька нас отвязал, вынес из самолета, сказал «Good Luck» и исчез.

На свежем воздухе я пришел в себя и огляделся. Мы сидели на чемоданах возле самолета, невдалеке папа беседовал с каким-то господином в черном костюме. До меня доносились обрывки фраз.

— Doctor Gamov from Colorado University asked me…[69]

— Thanks, thanks a lot… I'm sorry, but I don't know… My family[70].

Подъехал большой красивый автомобиль, шофер открыл дверцы.

Улицы показались мне знакомыми.

— Это Вильнюс?

— Нет, это Вена.


В Вене я снова влюбился.

Везли нас долго, устроили в квартире, где я даже не мог сосчитать всех комнат. К вечеру мы отмылись и отоспались. Потом поужинали; здесь я впервые увидел холодильник, он был набит продуктами. Мне казалось, что все прекрасно, но взрослые почему-то нервничали. Папа, скрестив руки на груди и опустив голову, расхаживал взад и вперед, мама беспрерывно повторяла: «Делай, как тебе лучше, но мы всю жизнь мечтали…» Дедушка закрылся в одной из комнат и просил его не беспокоить — он молится. Бабушка лежала на диване с мокрым платком на лице.

Неожиданно раздался звонок.

— Ни в коем случае не открывай, — взмолилась мама.

— Да что ты, это ведь Вена, — папа направился в прихожую.

Вернулся он с гостем.

— Рад вас приветствовать. Меня зовут Авраам, Цви мне о вас все рассказал. Как добрались, чем могу вам помочь?

Высокий, хорошо одетый господин держался спокойно, говорил медленно, и только его бесцветные глаза постоянно скользили с предмета на предмет, словно что-то искали и оценивали.

— Устроились мы по-королевски. Присаживайтесь, пожалуйста. Мы вот обсуждаем…

— Благодарю, но мы с женой хотим пригласить вас в кафе. Если вы в состоянии, поедем, поговорим за чашкой кофе. Это лучше, чем здесь.

Авраам показал пальцем на потолок. Его жеста никто не понял.

— С удовольствием, но у нас дети.

— Детей возьмем с собой, они, наверное, любят мороженое?

В кафе было необычайно красиво, шумно и весело. Помню, какими большими сделались глаза моей сестры, когда ей принесли вазочку с цветными шариками мороженого, в одном из которых красовался маленький флажок.

Вообще все здесь было интересно, но все разом перестало для меня существовать, когда я увидел Циппору.

Родители сидели в центре, нас с сестрой устроили за отдельным столиком. Минут через пять мама подошла к нам вместе с какой-то женщиной.

— Это Циппора, жена Авраама. Она говорит по-еврейски.

Циппора наклонилась к сестре.

— Is ice-cream good? Do you like it?[71]

— Тода раба. Глида — това меод![72] — тут же выпендрилась сестрица.

— О, ат мэдаберэт иврит, иоффи![73]

Циппора открыла сумочку, достала красивый платочек, протянула его сестре.

— Это тебе маленький подарок.

Боже, как я хотел, чтобы она взглянула на меня! Циппора потрепала сестру по голове, выпрямилась.

— Ани… гам ани мэдабэр иврит[74], — в отчаянии вырвалось у меня.

Циппора повернулась ко мне, широко улыбнулась.

— Ты тоже говоришь на иврите! Как тебя зовут?

Циппора на удивление походила на Сталину Октябриновну, только была выше ее и крупней. И еще у нее были волосы. Чудо, а не волосы! Густые, бордово-рыжие, они свисали на плечи, закрывали лицо. Изящным жестом она откидывала их назад, а наклоняясь, придерживала длинными, тонкими пальцами.

В Вене мы прожили целый месяц. Это был счастливый месяц. Авраам и Циппора постоянно возили нас по театрам, концертам, выставкам. Мы так часто бывали в театрах, что даже уехали… из театра.

Было это так. В антракте мама взяла нас за руки, повела в фойе.

— Купишь водички с сиропом?

— В другой раз, сейчас нам надо ехать.

— Как ехать, спектакль еще не кончился?

— Потом все объясню.

Мы вышли, мама помахала таксисту, мы сели и поехали в сторону дома. Неожиданно она попросила шофера остановиться.

Почему? До дома ведь еще далеко. Но не успел я открыть рот, как возле нас затормозила машина. За рулем сидела Циппора. Она повезла нас в аэропорт.


Телефон зазвенел в самое неподходящее время.

— Ты меня, конечно, не узнаешь. Меня зовут Цви, — сообщал сухой голос явно немолодого человека, — мы встречались в Польше. Так вот, я хочу, чтобы ты написал мне справку, что встречал меня в Польше. Это для пенсии. Мне не хотят засчитывать работу в Польше, нужны свидетели.

Какой Цви, какая Польша?

— Вы меня с кем-то путаете, я никогда не был в Польше.

— Ты просто забыл, ты был мальчиком, когда я вывозил твою семью.

Словно вспышка молнии осветила на мгновение то далекое, затерявшееся в тумане лет прошлое.

— Приезжайте, объясните, что вам нужно.

Сутулый старик с выпирающими скулами, с густой, но совершенно седой шевелюрой долго ругал пкидим из Битуах Леуми[75].

— Пять лет я работал в Польше, а они не хотят засчитывать в стаж — нет, видите ли, записи в трудовой книжке! Можно подумать, что, отправляя человека на нелегальную работу, ему делали запись в трудовую книжку! Теперь собирай свидетелей, подавай в суд. Только не забудь заверить свое письмо у нотариуса.

— Напишу, не беспокойтесь. Между прочим, папа рассказывал, что вы не хотели нас вывозить и все гадал — почему?

— Это Аба не хотел. Но я его заставил. Он почему-то говорил, что твой отец — самозванец. Вообще, Аба был доктором почвоведения. Его прислали из кибуца отбирать ценных специалистов, но о дисциплине он и понятия не имел. Он о твоем отце даже не сообщил в Мисрад[76]. Но я у него ночью блокнот вытащил, все переписал и сообщил. И тут же пришел приказ от самого Авигура «переправить немедленно, использовать все средства».

— Если мы так нужны были Авигуру, почему нас целый месяц мурыжили в Вене? Заметали следы от КГБ?

— КГБ, КГБ! Читаем твои статьи. Тебе везде снится КГБ. Но при чем тут КГБ? КГБ вас прохлопал в Союзе, а в Вене вас пасли цэрэушники. Они помогли вывезти вас из Польши и хотели во что бы то ни стало переправить твоего отца в Америку. Глаз с вас не сводили. Но Авраам их перехитрил. Ценный был работник! Всю войну просидел в Париже, крутил гестапо, как хотел. Погиб. Так глупо погиб!

— А его жена, такая красивая женщина?

— Была красивая. Сейчас живет в Хайфе, больная, одинокая.

— У нее нет родных?

— Может быть, и есть, только где? Они с Авраамом познакомились в Париже во время войны. Авраам был наш человек, а она из французской разведки. После войны поженились, Циппора прошла гиюр — она ведь француженка, из аристократов. Семья от нее отвернулась. Тоже ценный работник была.

Из аэропорта Лод нас привезли в Реховот, в уютно обставленную квартиру. Вид из нее был дивным: до горизонта тянулись апельсиновые рощи, а внизу, совсем рядом, белели аккуратные домики института Вейцмана. Хорошо папе, до работы пять минут ходьбы. А мне — тащись по жаре в школу!

В конце концов, получилось так, что папа ездил на работу дальше всех нас.

Увозили его на машине ранехонько, еще до шести. Привозили поздно вечером. Потом он стал возвращаться с работы только на субботу. О своих делах ничего не рассказывал, дома ничем не занимался и лишь изредка говорил с сотрудниками по телефону. Всегда почему-то по-французски. Я не выдержал.

— Ты в институте Вейцмана работаешь или где-то еще?

— В Вейцмана. Заруби себе на носу и всем говори: папа работает в Вейцмана.

Хорошо, хорошо, пусть будет в Вейцмана.

В сущности, я очень мало знал о первых годах жизни отца в нашей стране. Знал, правда, что лет десять выезжать за границу он не имел права. Так что, когда летом шестьдесят шестого он неожиданно объявил, что летит в Париж, началась суматоха. Мама переполошилась — как отца снарядить, во что одеть, дать ли с собой лекарства? Перед отлетом он и сам нервничал. Но вернулся в прекрасном настроении, без конца рассказывал о Париже, о встречах, неожиданных и приятных. Более других впечатлило его знакомством с профессором Абрахамом.

— После лекции в Сорбонне подходит ко мне какой-то человек и представляется по-русски: «Меня зовут Анатоль Абрахам, но лучше называйте меня Анатолий Исаакович. Знаю, вы ученик Иоффе, ваши работы читал. Очень серьезно». И прочее, и прочее. Потащил меня к себе, мы с ним проговорили всю ночь. Он из семьи русских евреев, Россией очень интересуется, а Израиль, по-моему, любит больше, чем Францию. И физик он очень крупный, раньше работал в Комиссариате по атомной энергии, а теперь профессорствует в Коллеж де Франс.

Знакомство в Сорбонне переросло в теплую дружбу столь разных и столь похожих друг на друга людей.

В Израиле Абрахам бывал часто, каждый раз вроде бы по делам, но я подозревал, что он просто хотел повидать папу, посидеть на диване в нашей гостиной, поспорить о физике и биологии, о евреях и русских, о Достоевском и Бялике, обо всем на свете. И все это по-русски!

Во время одного из визитов Абрахам вел себе необычно: нервничал, нес какую-то чепуху, но, в конце концов, не выдержал.

— У нас получал диплом почетного доктора Абрам Иоффе. Я с ним встретился.

Папа побледнел.

— Ну и…?

— Извини, Боря, но я сказал, что ты здесь. Случайно получилось. Я притащил его к себе, говорили о том о сем, вспоминали общих знакомых. Я возьми и скажи.

— Что он?

— Сильно разволновался, даже пот на лбу выступил. Я налил ему коньяку. Он выпил, успокоился. «Я-то думал, Боря… в лагере. Ах, вот оно что! Вы знаете, он с Исааком Кикоиным еще в студенческие годы в синагогу бегал. Мне тогда доложили, но я замял дело — написал объяснение: ребята, мол, из озорства, на самом деле стопроцентные атеисты. Но вообще, я, знаете ли, не разделяю. Сионизм, это… Нет, нет не разделяю. Национализма не признаю, для меня все нации равны».

Еще через десять лет папа и в самом деле перешел в институт Вейцмана. Министр науки Ювал Нееман поручил ему руководить программой, связанной с измерением дрейфа континентов. Поначалу папа увлекся, но как только построили обсерваторию и наладили измерения, он снова пошел к Нееману.

— Все, Ювал, дело сделано.

Нееман удивился.

— Ну и работай дальше, Барух, это же перспективно.

— Какая там перспектива, там рутина. Энергетикой надо заняться, Ювал, энергетикой. Эта наша ахиллесова пята. Сотни миллионов тратим на нефть и уголь, а у нас под боком даровая энергия. Сбросовую станцию строить надо — между Мертвым и Средиземным морями как-никак четыреста метров!

— Оставь и думать, ничего не выйдет.

— Я это, — обиделся папа, — не раз слышал.

— Ах, Барух, Барух. Я знаю, ты у нас гений. Но пойми, в Димоне ты работал на безопасность, а когда речь идет о безопасности страны, у нас все возможно. Но сейчас ты хочешь, чтобы мы экономили. Это абсурд. Кто может заработать на экономии? Никто! Зарабатывают на закупках, на импорте. У нас никогда не будет сбросовой станции, у нас никогда не найдут нефть, есть она в этой земле или нет.

Неемана отец очень уважал. И послушал, сбросовой станцией заниматься не стал. А стал исчезать — мотался по заграницам. И домотался — нашел в Канаде миллиардера, который дал деньги на строительство института солнечной энергии.

Это мой-то отец, который не знал, сколько стоит банка кофе, раздобыл миллионы долларов!

Доллары сразу же заработали: на территории институтского парка потянулись вверх этажи небоскреба. За небоскреб «посреди оазиса чистой науки» папу ругали все, кому не лень. Он не реагировал. Вообще он стал сильно сдавать, слабел день ото дня. Мама взбунтовалась.

— Все. Хватит. Если так пойдет дальше, институт будет — тебя не будет. Ты уже не мальчик — без пяти минут семьдесят! Либо ты начинаешь жить и отдыхать по-человечески, либо…

«Либо»? Анализ крови сомнений не оставлял — до семидесяти папе не дотянуть.

Последние недели Абрахам от папы не отходил.

— Ну почему, Толя, так получается — за какое бы дело я ни брался, никогда не удавалось довести его до конца? Я ведь в сущности ничего не сделал в науке — то одно мешало, то другое. Ты, вот, столько оставил…

— Брось, Боря. Кому нужно то, что я сделал? Никто никогда не вспомнит, кто такой Абрахам. Ты — другое дело. Благодаря тебе эту страну невозможно уничтожить. Теперь уже неважно, что их сто миллионов, а нас только три. Да и что моя жизнь по сравнению с твоей? Ну, школа, ну, университет, ну, профессура. А у тебя? Одиссея, в чистом виде Одиссея! И какой ты везучий — вероятность дожить до сегодняшнего дня была у тебя близка к нулю. Ты хоть сам понимаешь, каким образом уцелел во всех перипетиях?

— По недосмотру, Толя, по недосмотру судьбы!


Post scriptum | Пастухи фараона | 22.  Из летописей