на главную   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Согласно медицине йогов для исцеления какого-то органа надо сосредоточиться на нем и думать: я есть этот орган. Некто пытался таким способом подлечить сердце, сосредоточился… и ошибочно подумал. «Я есть инфаркт».

Хоронили с музыкой.

К. Прутков-инженер. Из цикла «Басни без морали»

Как мы чувствуем мысль?

Мысль материальна. Не вещественна, но материальна; может быть, это какое-то поле, поле информации. Этого, однако, мало: далеко не все материальное мы чувствуем. Не чувствуем, например, вакуум, физическое пространство — необъятный океан материи, в котором подобно льдинкам (или пене?) плавают вещественные тела. Мысль мы тем не менее чувствуем, хоть и непонятно: как и чем? Вот свет мы отличаем от тьмы и один цвет от другого всякими там колбочками-палочками, крестиками-ноликами в сетчатке глаз; звуки от безмолвия — тремя парами ушей: внешними, средними и внутренними. А мысли от бессмыслицы мы отличаем… шут его знает, каким-то волнением души, что ли? Хотя опять же — что есть «душа»? Это термин не для строгих рассуждений. Для научных исследований в ходу термин «психика»; это, правда, та же самая «душа», но по-древнегречески. Древним грекам дано… И все-таки мысль материальна настолько материальна, что тем же диковинным прибором, волнением души, мы можем измерить количество мысли (аналог количества информации): серьезная, глубокая мысль вызывает изрядное волнение в душе (в психике? в подкорке?..). Мелкая же, пустяковая мыслишка такого волнения вызывает.

Или, может быть, мера мысли — это мера ее новизны?.. Туманно все это, крайне туманно. Но туманно по той причине, что мы не знаем самих себя.

Борис Чекан лежал на тахте в своей комнатке на первом этаже аспирантского общежития — лежал, уставя взгляд в сумеречный потолок, по которому время от времени проходили световые полосы от проезжавших по улице автомобилей, и тоскливо думал, что эту ночь ему вряд ли удастся пережить.

…Конечно же, он сразу, как сухой песок влагу, впитал все новое из заметок Тураева; расчет Стася, что спьяну он не вникнет, был наивным. В памяти запечатлелось все, хоть цитируй. Но тогда, по первому впечатлению, он воспринял преимущественно образную сторону идеи покойного академика и понял его чувства. Поэтому и высказал Стасику, что Тураев-де был физик-лирик, увлекаемый в неведомое своим чувственным поэтическим воображением, — а его-де, Б. В. Чекана, физика-циника, ниспровергателя основ и авторитетов, этим не проймешь. Знаем мы эти академические штучки!

И проняло. Да и не могло, собственно, не пронять, по той простой причине, что понятия «пространства», «времени», «тел», «энергий», «полей» были для него — с тех пор, как всерьез занялся физикой, — далеко не академическими. Он чувствовал все это, специально тренировал себя, чтобы объять мыслью и воображением физическое пространство вокруг себя — с телами, искривляющим метрику полем тяготения и электромагнитной рябью от радиопередач; логическое, рассудочное восприятие мира для него, как и для Тураева, давно сомкнулось с чувственным.

И сейчас молодой и красивый физик-циник, не верящий в божественную природу законов мира (наука, она ничего на веру не принимает!), был далеко не краснолиц и вообще чувствовал себя худо. Он с нарастающим отчаянием понимал, что идею Тураева, его образ холодного математического четырехмерного пространства, в котором все уже произошло, движения и существования всех тел сложились в ветвистые «древа», местами проникающие друг в друга и переплетающиеся сетями взаимодействий, — этот образ вовсе и не требуется принимать на веру. К нему ведут не навеянные минорным тоном заметок (и даже не фактом смерти академика) чувства, а логика.

«Тоже мне, логическое «древо смерти» имени академика Тураева! сопротивлялся Чекан, мобилизуя весь свой сарказм и иронию. — «Анчар» в новой редакции! «К нему и птица не летит, и зверь нейдет…» Так ведь потому и не летит, выходит, птичка, что она уже пролетела. Мимо. И зверь тудыть… и вихорь черный… все. Нет, но постой: мир существует в пространстве и во времени — общепризнанный факт. Стало быть, мир четырехмерен. Однозначность моего существования (равно как и каждой клетки моего тела, как и всего на свете!) в пространстве в каждый момент времени — тоже факт, доказанный и опытом прошлого, да и всей совокупностью знаний о мире (без него вообще не было бы определенных знаний). То есть этот факт включает в себя все. А однозначность сия и есть ветка, или побег, или спиральный вьюнок — на «древе Тураева». Но… а что «но»? Нет никаких «но», все логично и ясно. Эмоции излишни».

Борис вдруг почувствовал, что логически он уже мертв. Да что там мертв — и не существовал никогда. Все, что он считал своей жизнью, своим прошлым и настоящим, достигнутым — задано заранее, как и «будущее». Только и того, что будущего он не знает, хотя… догадывается. «Повесился бы ты лучше на своем «древе логического познания» около дачи, Шур Шурыч, — со злостью подумал он, чем такие вещи писать! Раз все одно помер. Двоих утянул за собой. А теперь вот и меня…»

Мысли запаниковали, шарили по закоулкам мозга в поисках хоть какого-то опровергающего довода — страх, прикидывающийся мыслями. И не находили ничего.

Он, Борис Чекан, аспирант двадцати семи лет, нарисован в четырехмерном пространстве вместе со всеми своими предками — от обезьян и палеозавров этакой вихляющей (от опасных взаимодействий), меняющей объем и форму-гиперсечение вещественной кишкой, которая то соединяется, то ответвляется от других подобных кишок-траекторий-веток и от которой, в свою очередь, ответвляются (точнее, ответвлялись у предков, поскольку он сам-то еще холост) побеги-отпрыски. Эта траектория его существования петляет по пространственной поверхности гиперсечением-планетой, которая, в свою очередь, вьется вокруг еще более толстой пылающей гипер-трубы Солнца. И все это течет в четырехмерном океане материи неизвестно куда.

«Не течет, в том-то и дело, что не течет! Так-то бы еще ничего, у каждой струйки-существа была бы возможность как-нибудь подгрести в свою пользу, вильнуть и увильнуть… Все уже состоялось, в этом проклятие тураевской идеи. От палеозавра с веснушками вдоль ушей и копыт — что было, то было — через питекантропа и нынешнего почти кандидата наук — и далее до конца времен. Тело-Я считает, что выбирает свой жизненный путь среди других существ, кои так же о себе мнят… а все это понарошку, иллюзии. Путь уже выполнен. Не эскиз, не набросок-план на бумаге, а сам жизненный путь — от начала и до конца! «Твой путь окончен. Спи, бедняга, любимый всеми Ф. Берлага!» Это уже не Пушкин, Ильф и Петров. Шутка. Какая злая шутка!..»

Борис вспомнил, что именно такой была последняя запись Тураева, и у него похолодело внутри. Сейчас он был Тураевым, который три ночи назад искал и не нашел выхода из тупика, в который сам себя загнал мыслью… покойным Тураевым. Он сейчас был и Загурским, и Хвощом, которым вот так же, ночью, после прочтения заметок академика и логичных размышлений открылась ледянящая душу истина, что их жизни — это не их жизни, их как личностей с интересами, стремлениями, делами, чувствами, жаждой счастья, со всем, то составляет жизнь, — нет и не было. Тоже покойные Е. П. Загурский и С. С. Хвощ. «Твой путь окончен…»

«Погоди, но почему же из всей этой тягомотины, из безличия так отчетливо выделяется миг Настоящего? В нем сосредоточены почти все наши переживания… Этого Тураев своим «древом» не объясняет. Недоработочка. Здесь… ага, здесь вот какая модель подошла бы: жизнь — магнитофонная лента, на которой все уже записано. Когда ее прокручивают, она «живет» — живет сейчас, именно в том месте, которое проходит мимо магнитной головки. Это ее «настоящее», то, что перемоталось на левую бобину, «прошлое», а на правой — «будущее». Лента тоже может считать себя самостоятельным существом (или головка?..), которое «выбирает» и «решает», что дальше прозвучит из динамиков: слова или музыка, даже какая именно… она может даже считать в самообольщении, что мелодии и их красивое звучание — это она сама «делает», а шумы, хрипы, искажения — это от стихии или даже от чьих-то интриг. А все записано на ней. Вот так и в нас, в нашей жизни? Боже мой!..»

Чекан сел, провел рукой по лицу. Он внес и свою лепту в идею Тураева, надо же, хотя стремился опровергнуть. Вот это да! «Не оставить ли и мне заметки?..» Он попытался рассмеяться, но тотчас оборвал дико прозвучавший в темной комнате неуместный смех. Если он подумывает о предсмертных записях на манер тураевских, это не смешно. Это значит, что он в душе уже смирился с неизбежной кончиной.

И показалось вдруг Борису, что окружающая тьма, подсказав ему последний вывод, теперь терпеливо и холодно ждет его конца.

«Да нет, постойте! Я вам не Загурский и Хвощ, пиететствовавшие перед великим авторитетом! Какого дьявола я должен соглашаться с этим идеальным геометрическим миром, в котором мы записаны линиями-траекториями в застывшей материи?.. Ах, эта вера в формулы, это поклонение числам, циркулю и линейке! (В самой сварливости, с которой Чекан оспаривал идею, содержался немалый истерический испуг.) По этим идеалам получается, что из меня незримо торчит сейчас еж координатных осей: влево-вправо, вверх-вниз, вперед-назад и в прошлое-будущее. А что, если в будущее ось не торчит? Если вся материя, все бытие наращивается со мной в будущее? Очень просто!.. Постой: наращивается. Значит, есть куда наращиваться. Значит, будущее уже есть — материальное будущее, ибо иных не бывает. М-да…»

Он снова лег, закинул руки за голову.

«Ну а если мир не четырехмерен? Это ведь только мы сами замечаем четыре измерения, да и то четвертое для нас как в тумане… Пятимерен! Тогда то, что застыло по нашим четырем, может свободно изменяться-развиваться по пятому. Эге, в этом что-то есть!.. — Борис оживленно приподнялся на локте, но тут же и опал. — Ничего в этом нет. Все рассуждения для пяти, — шести- и вообще N-мерного мира точно таковы, как и для четырехмерного. И даже для трех- и двухмерного. Мир существует в таком-то количестве измерении — значит, все в нем уже есть. Свершилось. Мир существует, этим все сказано».

И чем глубже проникал Чекан в тураевскую идею (а чтобы оспорить, надо сначала понять), тем основательней увязал в ней мыслями, чувствами и воображением. Как муха в липучке. Как лось в болоте, от каждого рывка погружающийся все глубже. Скоро он совсем обессилел, не мог более мыслить крупно, вселенскими категориями; в голове возникал то образ черного, сухого, многоветвистого древа в серой пустоте, то образ сетей из магнитных лент каждая пробегает мимо своей магнитной головки Настоящего. «И зачем только я окликнул сегодня Стаську? — подумал Борис в вялой тоске. — Э, чушь: окликнул Стаську!.. Все записано: материальная ветвь-траектория моего наименования пересечется сегодня с траекторией, помеченной индексами «Коломиец С. Ф.», обменяется с ней некой информацией, а потом начнется необратимый процесс ее усвоения: воспоминания, обдумывания, оспаривания, дополнения… Пытаясь опровергнуть, только обогатил и развил эту мысль — на свою погибель. Чего ж тебе еще?..» Он лежал, чувствуя, как расслабившееся тело холодеет, деревенеет. Сердце билось все медленней. Дыхание слабело. Мыслей больше не было; чувство жалости к себе пробудилось на миг, но и его тотчас вытеснило: «И эта жалость записана…» На потолке желтым мечом прокрутился отсвет автомобильных фар, за окном проурчал мотор. «И это записано: и сама машина, и мои наблюдения отсвета ее фар. И то, что я об этом думаю… и даже то, что думаю, что я об этом думаю, — и так далее, по кругу. Выхода нет. Действительно, какая злая бессмысленная шутка — самообман жизни. Околевать, однако, пора…» Эта последняя мысль была спокойной, простой, очевидной. «Твой путь окончен. Спи, бедняга, любимый всеми… На надгробии, впрочем, напишут не «Ф. Берлага», а «Б. В. Чекан» с годами рождения и смерти — но это тоже все равно». В этой мысли не было юмора. Ничего не было.

Сейчас Борис находился в том, переходном от бодрствования ко сну, состоянии дремотного полузабытья, когда наша активная «дневная личность» постепенно сникает, а «ночная» — личность спящего живого существа, проявляющая себя во снах, — еще не оформилась. Это состояние безличия, как известно, наиболее близко к смерти.

Стасик Коломиец бежал через ночной город, путаясь в полах незастегнутого плаща, искал огонек такси. Шел третий час ночи, машин не было, трамваев и троллейбусов и подавно, и он то бегом, то скорым шагом одолевал квартал за кварталом по направлению к университетскому городку.

…Вернувшись домой после встречи с приятелем, он уже собрался было лечь спать, но, волнуемый нераскрытым делом, полистал учебник криминалистики. И набрел в нем на раздел «Психический травматизм», набранный мелким шрифтом, каким набирают места, необязательные для изучения. В вузе и потом Коломиец не раз собирался прочесть его, но все оказывалось недосуг. А теперь заинтересовался.

Авторы раздела анализировали случаи обмороков, истерических припадков и даже помешательств от внезапных сообщений о несчастьях, якобы приключившихся с близкими или с имуществом потерпевших; они рассматривали и еще более интересные случаи травм или болезней, образованных внушением: дотронутся, например, до кожи впечатлительного человека кончиком карандаша, а скажут, что горящей сигаретой, — и пожалуйста, у него на этом месте возникает ожог. Не обходили они молчанием и те — редкие, к счастью — случаи, когда эффект внушения или самовнушения приводил к смерти. («Не переживайте, мамаша, сказал молодой врач пожилой мнительной женщине, которая подозревала у себя все сердечнососудистые недуги, — мы с вами умрем в один день». И случилось такое, что именно у него был скрытый порок сердца — и от внезапного приступа он умер во время приема. Женщина в этот день как раз пришла закрывать бюллетень, но как только узнала о смерти врача, тут же скончалась сама.)

Исследуя эти факты, авторы обращали внимание на то, что во всех случаях серьезные биологические изменения происходили в организме от информации, то есть от чего-то совсем невещественного и не несущего энергии; при этом главным оказывалась уверенность потерпевших в истинности сообщения.

«Елки-палки, а ведь это, кажись, то! — воспрял духом Коломиец. Психические травмы, психические яды — лишь другое название таких явлений: болезненное воздействие информации на организм человека. Суть в том, что человек глубоко убежден в истинности этой информации, верит в нее. И если она серьезна… а уж куда серьезней, общие представления о пространстве и времени, о жизни нашей как части жизни вселенной! Идея Тураева обнимает все это, логически объединяет — и все равно ложна, ошибочна. Да, так. Не знаю, как с точки зрения логики, но, если глядеть прямо, — не могут от правильной идеи о жизни, о мире люди, понявшие ее, отдавать концы. Ну, не могут, и все!.. Наука вещь правильная — может быть, даже слишком правильная, чрезмерно правильная… правильнее самой жизни: и тело в ней, в науке, материальная точка — хотя оно вовсе не точка! — и формы строго математические, и траектории… а они на самом-то деле не совсем такие, а бывает, что и «совсем не». Где-то я читал, что ошибочен чрезмерный объективизм, чрезмерный рассудочный рационализм. Наверно, так и есть: ведь наука, научное познание — это часть жизни; а не жизнь — часть науки!.. Идея Тураева охватывает все — но есть что-то мертвящее в ее чрезмерной правильности, в безукоризненной логичности. И этим она, видимо, настолько противоречит самой сути жизни, что… совместить одно и другое организм не может? Не у меня, правда, не у таких, как я. Мой организм смог, вынес, потому что мне эта теория, по правде сказать, до лампочки: я без нее обходился и далее проживу. А вот для них…»

«Да у него, почитай что, и не было жизни, помимо науки: все отнимал «демон проблем», — сказал ему тогда о Тураеве Евгений Петрович. И Борис толковал, что если отделить физику, то от личности А. А. Тураева мало что останется. И сам Загурский был таков же, и Хвощ — проблемы и идеи физики были их личными проблемами, наполняли жизнь. Вот для таких, вкладывавших в это душу и сердце, идея Тураева и обладала, наверно, убийственной силой. Вот они и… постой, а Борька?!»

И здесь Стасиком вдруг овладело то самое предчувствие, что и вчера, когда он, отдав бумаги Хвощу, покидал Институт терпроблем. Оно-то и швырнуло, его в ночь, на пустые улицы.

«Ой-ой-ой-ой!.. — мысленно причитал он, пересекая Катагань по пешеходному мосту. — И как это меня с пьяных глаз угораздило! Поддался его напору. Физик-циник, как же! Бахвал он, мне ли это не знать? «Хорошо, когда в желтую кофту душа от осмотров укутана…» — и тому подобное. Ранимый, впечатлительный — мне ли не помнить, как он переживал скверные оценки, подначки ребят! И воображение у него действительно плохо управляемое, ай-ай-ай!.. А главное, он из того же куста, из теоретиков, которые постоянно такими вещами заняты… и пытаются во все проникнуть путем логических построений, моделей и математики. По разговору сегодняшнему видно было, что Борька всю душу вкладывает в поиск физических истин, ой-ой-ой! Как же это я?..»

Стась и сам не знал толком, зачем бежит и как сможет помочь Чекану. Просто хотелось быть рядом, убедиться, что он по-прежнему жив-здоров, или хоть растормошить, отвлечь, потрясти за плечи: брось, мол, сушить голову над этим!

В университетский городок он прибежал в начале четвертого. Все окна пятиэтажного корпуса аспирантского общежития, включая и окно Бориса на первом этаже, были темны; входные двери заперты. Стасик, подходя к окну Чекана, на минуту заколебался: «Ох и обложит он меня сейчас крутым матом. Ну да ладно…» Он постоял под открытой форточкой, стараясь уловить храп или хоть дыхание спящего. Ничего не уловил. «Тихо дышит? Или укрылся с головой?..»

Коломиец негромко постучал костяшкой пальца по стеклу: та! та! та-та-та! это был старый, школьных времен условный стук их компании: два раздельных, три слитных. Прислушался — в комнате по-прежнему было тихо. Сердце Стасика заколотилось так, что теперь он едва ли услышал бы и свое дыхание. Та! Та! Та-та-та!!! — громче, резче. И снова ничего.

Тогда он забарабанил по раме кулаком, уже не по-условному.

— Борька! Борис! — Голос Коломийца сделался плачущим, паническим. Открой, Борь!..

В комнате этажом выше зажегся свет, кто-то высунулся, в окно, рявкнул сонно и хрипло:

— Чего шумишь? Пьяный?

— Чекан здесь живет, не переселили?

— Здесь. Но раз он не отзывается на твой грохот, значит, его нет. Зачем всех будить! — Окно захлопнулось.

Стасик в растерянности стоял под окном. Все внимание его сейчас сосредоточилось на окурке, лежавшем у водосточной трубы. Окурок был соблазнительно солидный, свежий. Он поднял его, достал из кармана плаща спички, закурил, затянулся со всхлипом. «…Значит, его нет, — вертелось в голове. — В каком только смысле — нет?»

Докурив, стал ногой на фундаментный выступ, ухватился за раму и, вспомнив мимолетно, что недавно в сходных обстоятельствах ему доводилось уже так делать, взобрался на окно. Просунул в форточку голову, зажег спичку. Трепетный желтый огонек осветил приемник, полки с книгами, стол, два стула, неубранную измятую постель. В комнате никого не было.

Пахло серой.

…Автор сожалеет, что приходится описывать всю историю сразу, а не по частям, обрывая повествование на самых интересных местах. Не те времена: выкладывай до конца, иначе никто не примет написанное всерьез, не выручат ни образы, ни мысли… То ли дело было в прошлом веке! Вот, скажем, история Татьяны Лариной и Евг. Онегина — ну, помните, она написала ему письмо, а он приехал в их усадьбу в гости, а она испугалась и убежала в сад, а он тоже вышел в сад прогуляться. И…

…прямо перед ней,

Блистая взорами, Евгений

Стоит подобно грозной тени.

И, как огнем обожжена,

Остановилася она.

А далее читателю, нетерпеливо предвкушающему сцену объяснения, автор преподносит:

Но следствия нежданной встречи

Сегодня, милые друзья,

Пересказать не в силах я;

Мне должно после долгой речи

И погулять, и отдохнуть;

Докончу после как-нибудь.

И это «после как-нибудь» растягивалось — и в силу творческой несуетности автора, и из-за слабого развития в те времена полиграфической промышленности на добрый год.

Или вот еще — это когда уже Евгений принялся ухаживать за замужней Татьяной, прикатил, улучив момент, к ней домой выяснить отношения:

…Но шпор незапный звон раздался,

И муж Татьянин показался.

И здесь героя моего

В минуту злую для него,

Читатель, мы теперь оставим

Надолго… навсегда.

Вообще вклад А. С. Пушкина в развитие детективного жанра не оценен еще по достоинству, как-то прошло это мимо критиков и литературоведов.

Неплохо бы, конечно, по примеру классика поманежить читателя годик-другой, придержав окончание этой истории, — да где там! Забудут, в кино пойдут. Так что ничего не поделаешь: сейчас будет хватающая за душу развязка с участием доблестных работников милиции.


ГЛАВА ВТОРАЯ | Алгоритм успеха (сборник) | ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ