на главную   |   А-Я   |   A-Z   |   меню




X

Разношерстная ватага бродяг, собранная Василием Кречетом, приближалась к монастырю, близ Устюжны-Железнопольской. Дорогою бродяги ограбили торговый караван, пробиравшийся с севера в Москву. Василий Кречет, развалясь на подушках, лежал в повозке, запряженной двумя крадеными конями. У него была охранная грамота, которую дал ему Василий Грязной. Он чувствовал себя боярином. Когда ему повозка надоедала, вылезал наружу, строгим взглядом осматривал своих товарищей и то ругал их, то шутил с ними.

– Терпите, братцы, народ бессовестный ноне. Нет правды. Один раз украл – и уж навек вором стал, – што это такое? А того не понимают: воровать – не торговать, больше накладу, чем барыша... Не горюйте, братцы, – вором пуста земля не будет, хотя его и повесят. Воровской род все роды переживет.

– Правду сказываешь, атаман: вора повесят, на то место новых десять, – отозвался бойкий молодчик, одетый в кольчугу, Семка Карась.

Кречет погрозил ему кулаком:

– Не мудри! Будь смирен. Говори всем: лучше по миру сбирать, чем чужое брать.

Бродяги сипло расхохотались.

– Чего ржете?

– Уж больно смешно... «чужого не брать». Да как же это так? Чудно!

Хохотали до слез.

Семка Карась развеселился хоть куда.

– Во Святом писанье сказано: «Кто украл – один грех, а у кого украли, тому десять». Стало быть, вор праведнее...

Снова хохот на весь лес.

Василий Кречет важно осмотрел свою дружину и плюнул:

– С вами тока душу опоганишь...

И снова влез в повозку. Толкнул в бок возницу, совсем юного бродягу, одетого в женскую ферязь, прозванного Зябликом.

– Чего, гнида, дремлешь?

– Я, батюшко атамане, думаю...

– О чем те думать, коли атаман позади тебя сидит?

– Об отце думаю...

– Чего о нем думать?.. Ноне – я твой отец и твоя голова.

– Жив ли он? Телепневские мы, Овчины, боярские... Ушел мой отец в лес... Казнил царь хозяина нашего...

– Стало быть, отец теперь жив будет и счастлив...

– Со Спиридоном, нашенским мужиком, ушел... Царя испужались... Боярыня напужала... Ревела на сходе. Да вот у нас дядя Еж есть... Зовет он их обратно. «Дураки, – говорит, – не на нас гневается государь, а на князей...»

– Живи и ты с умом, паря. Боярским слезам не верь. Притворчество. Поживились вы иль нет на усадьбе-то, после боярина?

– Не! Боярыню пожалели...

– Вот уж за это не люблю мужиков. Гнилой народ!

– В лес, говорю, убегли мужики...

– Што ж из того? Давался дуракам клад, да не умели его взять. Э-эх вы, лапти! А ты што ж с ними не утек?

– Отец не взял. Мне стало неохота, сироте, с теткой в избе сидеть. Ушел и я, со страху, с тоски убежал...

Немного помолчав, Кречет сказал:

– Вижу. Не горюй. Со мной человеком станешь. Погляди кругом, какая благодать. Какой лес! Самый наш приют... В лесу вольный человек – выше царя. Счастливее. Нет у него ни вельмож, кои могут его отравить, зарезать, удавить... Нет грабителей-дьяков. Вольный лесной человек сам кого хочешь ограбит. Одни звери и птицы. Словно в раю. Особливо если кистень да сабля есть. Слушай, дурень, и учись. Помру – у кого будешь учиться?

По сторонам узкого просека, в гуще пышных папоротников, перемешанных с синими колокольчиками, высокие, прямехонькие сосны, и хотя день жаркий, солнечный, в просеке приятный сумрак и прохлада. Где-то поблизости кукует кукушка.

– Што есть бояри? – глубокомысленно произнес Василий Кречет. – Возьми вот Судный приказ... Работал я и там... Посылали меня дьяки боярские к купцам, вино штоб подбросить... Иду я к купцу, несу ему винишко, а за мной дьяк с целовальниками... Накрывают нас. Купца за горло: «Ах ты, сукин сын. Как смеешь вином торговать?!» Тот божится, клянется, што и в уме-то у него той торговли не было... Ему не верят, спрашивают меня; я тыкаю пальцем в купца: «Продавал, продавал, мне продавал сей купчишко вино». Обоих нас грозят на съезжую стащить... Купец раскошеливается, откупается... Деньги – в боярскую мошну, да приказным – малая толика, и мне кое-што... Вот те и Судный приказ... А в Разрядном, либо Разбойном, приказе? Всяк разбойник, самый убивец, боярину доход дает... Казанский и Астраханский приказы так ограбили улусы луговой и нагорной черемисы, што я едва с голоду там не сдох... Застращали, до бунта довели, да на царя все и свалили, будто то по его приказу... Вот те и бояре. На многих я работал... Да, по совести сказать, опротивело мне, стыдно стало: в лес вроде потянуло, на чистую работу, без предательства... Так-то, дружок. А ты вздыхаешь о своем боярине... Да черт с ним! Их еще немало осталось.

Позади повозки бродяги затянули песню.

Василий Кречет впал в раздумье. Ежели не похищать эту самую грязновскую инокиню («леший ее подери») и, не доехав до монастыря, сбежать, уйти в лес по своему обыкновенному делу, то в Москву тогда лучше и не показывайся, распрощайся тогда с Москвою навсегда, не придется уж тебе промышлять около приказов, не удастся морочить добрых людей и навеки суждено будет остаться лесным бродягой. А это, пожалуй, теперь и не к лицу ему, Василию Кречету. В стольном граде, около приказных людей, все-таки прибыльнее, нежели в медвежьих трущобах у леших да ведьм. Не такой он стал, Кречет. А разбойникам, бродягам, что идут с ним в Устюжну, надо говорить иное... Пускай надеются, что Кречет будет с ними разбойничать по лесам. А на деле: удостой только, Господи, игуменью, оную блудницу, увезти к Василь Григорьичу, а там всех бродяг по шеям... Правда, конечно, и то, что в лесных налетах, в битвах с купеческими караванами куда больше удали, куда веселее и честнее, нежели на гнусной предательской работе по указке боярских дьяков, но нельзя же разорваться. Надо выбрать что-нибудь одно.

«Ба! Каково заботушки-то! – почесал себе затылок Кречет. – И так хорошо, и этак не худо».

Зяблик тоже думал. Он тоже по-своему разбирался в том, что с ним происходило. Василия Кречета он слушал будто бы и со вниманием, а на самом деле его мысли были далеко. Он думал о своем отце и с горечью осуждал его: зачем отец не взял его тогда с собою в лес? Теперь вот скитайся с чужими людьми, да еще с разбойниками. Убежать? А как и куда? При случае все же надо освободиться от воровской кабалы. Грешно с такими людьми скитаться, еще грешнее из одного горшка с ними пищу принимать... Бог накажет. Отец учил сторониться лихих людей.

– Ты, курносый! Опять задумался? Мотри у меня! – погрозил ему пальцем Кречет. – Вот уж истинно: дурака учить, что мертвого лечить. Ты ему свое, а он тебе свое...

Долго ли, скоро ли, – с разговорами, перебранками, прибаутками да песнями добрались-таки до того долгожданного монастыря, показали воротнику из-под полы кистень и хлынули в обитель.

– Где игуменья? – вылезая из повозки, грозно спросил Кречет первую попавшуюся ему на глаза черничку.

– Милые вы мои, нешто вы не знаете? – пролепетала она, дрожа от страха.

– Да ты не бойся. Чего трясешься? Мы люди простые, баб без нужды не трогаем. У нас ножички ростовские, молодчики мы московские, мыльцо грецкое, вода москворецкая! Так пропускай народ – отходи от ворот. Вот какие мы!

Кречета забавлял испуг чернички.

– Ладно, Дунька, не бойся... Указывай, где игуменья. Худа ей никакого не будет, постничаем. Мы народ жалостливый. Веди к ней.

Черничка проводила Кречета до самой кельи игуменьи.

– Пришли мы по ягоду, по клюкву, с царским указом, – и, обратившись к своим товарищам, Кречет крикнул: – Живей! Штоб у меня вихры завить, ус поправить да и на своем поставить. Место, видать, ягодное. Поостерегитесь, однако, не завиствуйте. Кистенем облобызаю. Запрещенный плод сладок, а человек падок – вот и терплю и вас остерегаю. Думаете, легко мне? Сам неустойчив.

Грузно шагая по ступенькам в сопровождении двух бродяг, поднялся Василий Кречет в келью.

Вошли. Помолились. Кречет как взглянул на стоявшую перед ним инокиню, так сразу догадался, что... «она». «Эге! Василий Григорьевич понимает!»

– Кто вы? Что за люди? – удивленно спросила инокиня.

– Охрана к тебе пожаловала, матушка игуменья... Агриппина ли ты? Постой, дай на тебя посмотреть... Ничего!

– В пострижении Олимпиада... По миру была Агриппиной.

– Тебя, ангельская душа, нам и нужно... В Москву приказано тебя, матушка, везти. Хочешь не хочешь, а поезжай. Не то силой скрутим. Глянь, сколько нас.

– В Москву? – испуганно переспросила инокиня.

– Государево дело. Сбирайся в путь-дорогу... Не мешкай! Пора уж черничке счастью не верить, беды не пугаться.

– Коли государево дело, могу ли я ослушаться. Да будет на то воля Господня. Везите меня в Москву, – смиренно произнесла инокиня.

Бледная, дрожащая от страха, молча она стала на колени перед иконами.

Кречет и его товарищи сняли шапки, перекрестились.

– Все в мире творится не нашим умом, а Божьим судом, красавица боярыня, – миролюбиво улыбнувшись, сказал Кречет, когда инокиня поднялась с пола. – Поешь на дорогу и нас накорми... Да нет ли у тебя винца-леденца? Не худо бы чарочку-другую за твою красоту испить.

– Вина у нас нет и не бывало. Ступайте в трапезную, там накормят, – тихо сказала она.

Выйдя во двор, Кречет внимательно осмотрел все кругом: и кельи, и сараи, и другие постройки.

– Бог спасет! Гляди, сколько у них тут всего понастроено. Што у них там, в сараях-то? Любопытный я человек. Совесть замучает, коли не погляжу. Люди тут, видать, добрые и безбедные. Вишь, в трапезную зовут. Недосуг, а надобно бы посмотреть. Пойдем всей оравой. Гляди, ребята, не балуй... Воровства и блуда не позволю. Где сладко, там мухе падко... Остерегитесь!.. Убью на месте, кто к черничкам полезет. Я бы и сам не того... Полакомился бы, да боюсь Грязного... Вдруг узнает!

«Что делать? Надо подчиняться, – вздохнули разбойники. – Истинно воровской глаз корыстен. Так и хочется согрешить. А черничек много молоденьких и красивых... Главное, смотрят смиренно, просто... Никакого испуга. Вот тебе и лес, и глушь. Это смирение пуще лукавства задорит молодецкое сердце. Грехи тяжки!»

В трапезную избу изобильно втиснулись кречетовские ребята, так что повернуться негде и дышать нечем. Старая монахиня, кашеварка, с трудом добралась до стола.

– Плачь не плачь, а есть надо, – приговаривал Кречет, торопливо черпая ложкой постную похлебку.

– Такое дело, братцы, – разжевывая хлеб, отозвался на слова Кречета самый пожилой в ватаге, седобородый дядя Анисим, – брюхо – злодей, старого добра не помнит.

– А много ли нам надо: щей горшок, да самый большой. Вот и все.

Разговорились по душам: деревни свои вспомнили, словно бы и не разбойники, а честные посошные мужики после покоса собрались.

Наевшись, встали, дружно помолились, монахиню поблагодарили и пошли веселой толпой во двор к своим коням.

Ночевали в сарае. Монахини сена им воз привезли.

Ночь прошла почти без сна: «лукавый не давал покоя». Кречет других учил быть праведниками, а сам всю ночь где-то пропадал.

– Ну и атаман, – перешептывались меж собою разбойники.

Утром собрались в дорогу. Кречет был какой-то необычно добрый и ленив на слова; вздыхал с улыбкой, будто что-то вспоминая. А то и песню про себя начинал мурлыкать.

Накидали сена в повозку, взяли ковер из кельи игуменьи, постелили. Дождались, когда она попрощается со своими черничками. С любопытством поглазели на слезы инокинь, а потом, усадив в повозку плачущую Агриппину, с песнями выехали за монастырские ворота.

Опять лес, дремучий, едва проходимый.

Опять двухнедельное странствование по лесным дорогам.

Кречет, сонный, молчаливый, верхом на коне ехал впереди. Глядя на него, с коварными усмешками, таинственно перешептывались ватажники.

За ним со скрипом тянулась повозка. Зяблик, сидевший верхом на кореннике, старался изо всех сил угодить боярыне. Хлестал коней без устали.

Ватага двигалась позади повозки.

В монастыре запаслись хлебом, медом, сушеной рыбой. Хотелось набрать всего побольше, да Кречет не велел. Как бы, мол, царю не донесли. Василий Грязной строго-настрого приказал шума не поднимать. Если бы не то – что бы не попользоваться? Бабы – и есть бабы. Много ли им надо. Ладно. Мир – что огород: много в нем всего растет. Теперь уж что Бог даст в других местах.

«Э-эх, простота наша! – подавляя в себе позднее раскаянье, что уехал „так“, вздохнул Кречет. – Ну что же! Зато в простых сердцах Бог живет».

Дядя Анисим, трясясь на тощей лошаденке, то и дело цеплявшейся копытами за корни деревьев, с горечью думал: зачем он сбежал из вотчины боярина Бельского? Счастья искать на старости лет? «Вот уж истинно, чем дольше живешь, тем больше дуреешь». Немного и осталось тянуть лямку... Седьмой уж десяток. Пора бы старому грибу перестать думать о счастье. Счастье – вольная пташка, где захотела, там и села. Видно, уже не судьба. Может быть, потом когда-нибудь, после его смерти, вздохнут свободно мужики, но не теперь... Противно, не по душе ему разбойничать. Да и грешно. Совесть хотя и без зубов, а грызет. «Ну, што это за народ? – думал Анисим, оглядывая товарищей. – Душа будто у них и христианская, а совесть бусурманская. Гляди, што нужда из мужика сотворила. Господи, Господи!»

Недолго пришлось Анисиму размышлять о своей горькой доле; в то время когда ватага, выбравшись из леса, вступила на громадное пустынное поле, вдали показалась длинная вереница верховых. Ехали они стройно, попарно, все с длинными копьями.

– Стой! – зычно крикнул, вытаращив глаза от натуги, Кречет. Угрюмо, исподлобья он недружелюбно стал рассматривать толпу неведомых всадников.

Разбойничья ватага остановилась. А всадники прямо ей навстречу. Кречет всполошился. Хотел повернуть опять в лес, да не успел. Передние всадники с гиканьем понеслись к ватаге. Делать нечего, пришлось выжидать.

Разбойников быстро окружило человек пятьдесят верховых; молодец к молодцу, дородные, плечистые бородачи.

– Чьи будете? – спросил один из них Кречета.

– Царевы слуги, – нагло ответил Кречет.

– Кажи опасную грамоту, – проговорил нарядно одетый всадник. Сам черный, глаза синие, дерзкие. Одет в тонкую чешуйчатую кольчугу, на голове татарская шапка с орлиным пером. У пояса – широкий меч в серебряных ножнах. Конь такой, каких Кречет не видывал даже у воевод: на месте не стоит, перебирает тонкими ногами, словно пляшет, а шея дугой – красота. Масть – белый в яблоках.

Кречет вынул грамоту, которую дал ему Грязной, подал ее всаднику, тот передал ее другому, своему соседу. Прочитали, тихо поговорили о чем-то между собою.

– А в повозке кто сидит?

– Баба... боярыня...

– Куда вы ее везете?

– В Москву, по цареву указу...

Один из всадников соскочил с коня, подошел к повозке, заглянул внутрь.

– Ба! Монахиня! Кто она?

Агриппина рассказала о себе.

Синеглазый всадник подозрительно оглядел ватагу бродяг.

– Кажи цареву и митрополита грамоту об отъезде игуменьи из обители.

Кречет этого не ожидал.

– Нет у меня такой грамоты, – сказал он растерянно. – Есть наказ – увезти ее в Москву.

– Кто эти бродяги? Чьи они?

– Мои.

– А ты кто?

– Знают про то государевы слуги, дворяне Грязные.

– Что мне твои дворяне – хочу я знать!

– А ты, милый человек, что за смельчак будешь, коли с такой оравой на нас, простых людей, напал?

– Мы Строгановых гостей воины... А звать меня Ермак Тимофеевич...

– Ну, а я Василий Кречет, царев слуга.

– Эх ты! – рассмеялся Ермак. – Молодец с виду, что орел, а ума, что у тетерева. Меня ль тебе обмануть? Вор и разбойник ты самый заправский... Набрал себе где-то не людей, а горе-гореванное, чтоб вольготнее атаманствовать... Молодец среди овец! Побойся Бога, постыдись народа. Бесстыжие глаза!

И, немного отъехав от Кречета, он крикнул ватажникам:

– Эй, други! Кто нашим казаком хочет быть, выходи-ка вон туда. – Он указал кнутовищем на край поляны. – Одет будешь, сыт будешь... и государю слугой станешь. На войну идем, к морю, немцев бить ливонских... Нежели вором бездомным, бесчестным скитаться по миру, прибыльнее стать воином... государеву волю править.

Больше половины людей скорехонько перебежали от Кречета на край поляны. Тут же оказались и дядя Анисим, и Зяблик.

– Ого! – рассмеялся Ермак, а с ним и его казаки. – Не больно-то уважают они своего атамана.

– Креста мне не целовали... Ихняя воля, – проворчал смущенный всем случившимся Василий Кречет. – Пущай идут. Не жалко.

– От горя ты, брат, бежал, да на беду и попал... Мы тебя тоже с собой захватим... Не спесивься. Как ни плохо и ни обидно, а покориться надо.

– Неохота идти никуда, опричь Москвы. Через опасную грамоту обиды государеву человеку не чини.

– Много воров государевыми грамотами прикрываются, да я им верить перестал... Не пойдешь – вон на той сосне тебя повесим. Государю убытка от того не будет.

– Кто себе добра не желает, – рассмеялся Кречет. – Што ж, иду. Берите меня с собой. Ладно. Одна беда – не беда, только б другая не пришла.

А сам подумал: «Авось сбегу дорогою; не от таких утекал».

– Куда же теперь вы денете игуменью? Уж не на войну ли и ее повезете?.. – насмешливо спросил Кречет.

– В монастырь отпустим... Оставим ей повозку и коня. Одна доедет, без твоей охраны.

Оставшиеся десять человек разбойников, увидев, что и Кречет, их атаман, уходит с Ермаком, тоже перешли на сторону казаков.

Ермак соскочил с коня, подошел к повозке и сказал, приветливо улыбаясь монахине:

– Ишь, какая красавица! У разбойника губа не дура! Ну, матушка игуменья, возвращайся восвояси, к себе в обитель... Не к лицу тебе с ворами знаться. Замаливай наши грехи.

– И-их, сколько у тебя народа! – удивился Кречет.

– Тысяча всадников. Строгановы слово дали государю помогать отвоевывать море. Вот мы и посланы ими и пошли воевать. Вам надлежит то же. Иначе голову с плеч долой. Ермак не любит шутить. Ну, айда в дорогу!

Горнист-трубач протрубил «поход».

Всадники, вобрав в свои ряды ватажников, двинулись в путь.

Когда Кречет обернулся, чтобы взглянуть в последний раз на свою повозку, ее уже на поляне не было.


предыдущая глава | Иван Грозный. Полное издание в одном томе | cледующая глава