home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


Глава 16

Ньюланд Арчер сидел за письменным столом в своей библиотеке на Восточной Тридцать девятой улице.

Он только что вернулся с торжественного приема по случаю открытия новых галерей в Метрополитен-музее. Глядя на эти просторные помещения, которые были заполнены следами цивилизаций былых веков, где фешенебельные толпы сновали мимо сокровищ, занесенных в подробные каталоги кабинетными учеными, заржавевшая пружина его памяти, хранившаяся под прессом, внезапно резко распрямилась.

— А-а, раньше это была одна из комнат, где хранились древности Чеснолы, — услышал он, и внезапно все вокруг исчезло, и он, казалось, снова очутился на массивном кожаном диване у радиатора, а стройная фигурка в котиковой шубке уходила вдаль по анфиладам старого музея.

Это его видение разбудило в нем массу ассоциаций. Он сидел, глядя другим взглядом на библиотеку, которая вот уже больше тридцати лет была местом для его уединенных раздумий и всех семейных дружеских дискуссий.

В этой комнате происходила большая часть важных событий его жизни. Здесь его жена почти двадцать шесть лет назад призналась ему со смущением, которое вызвало бы улыбку у современных молодых женщин, что ждет ребенка. Здесь их старшего сына, Далласа, слишком слабого здоровьем, чтобы нести его в церковь посреди холодной зимы, крестил их старый друг, епископ Нью-Йоркский, величественный блестящий незаменимый епископ, краса и гордость всей епархии. Здесь Даллас впервые сказал «папа!» и, шатаясь и падая, пересек комнату, направляясь к нему, пока Мэй и няня смеялись за дверью. Здесь их второй ребенок, Мэри, так похожая на мать, объявила о своей помолвке с самым скучным и надежным из многочисленных сыновей Чиверсов, и здесь Арчер поцеловал ее сквозь свадебную вуаль перед тем, как молодые отправились на автомобиле в церковь Милости Господней, ибо в мире, в котором пошатнулись, уже казалось, все устои, «свадьба в церкви Милости Господней» все еще оставалась незыблемой традицией.

Здесь они с Мэй всегда вели беседы о детях — об учебе Далласа и его младшего брата Билла, о неизлечимом безразличии Мэри к стремлению «быть лучше всех», ее страсти к занятию спортом и филантропии. Говорили они и о смутной тяге детей к «искусству», что в конце концов привело любопытного непоседу Далласа на работу к подающему большие надежды нью-йоркскому архитектору.

Настали новые времена — юноши из хороших семей отвернулись от юриспруденции и бизнеса и пытались найти себя в других родах деятельности. Если они не погрузились в политику или муниципальные реформы, было весьма вероятно, что они займутся археологическими раскопками в Центральной Америке, или устройством ландшафтов, или, может быть, будут изучать историю архитектуры своей страны, восхищаясь георгианскими зданиями и протестуя против бессмысленного термина «колониальный стиль». Ни у кого теперь не было «колониальных» домов — разве что у миллионеров-бакалейщиков, обосновавшихся в пригородах.

Но самое главное — Арчеру иногда именно это казалось самым главным — именно в этой библиотеке губернатор штата Нью-Йорк, однажды заехавший пообедать и оставшийся ночевать, стукнул кулаком по столу, обращаясь к хозяину дома, и заявил, блеснув стеклами очков:

— К черту профессиональных политиков! Вы, Арчер, человек того сорта, в котором нуждается страна. Если эти авгиевы конюшни и можно вычистить, то это смогут сделать только такие люди, как вы.

«Такие люди, как вы» — как Арчер упивался этой фразой! Как искренне он откликнулся на этот зов! Это было эхо давнего постулата Неда Уинсетта засучить рукава и сунуться прямо в грязь, только на этот раз предложение исходило от человека, который уже сам показал этот пример и на призыв которого невозможно было не откликнуться.

Сейчас, когда Арчер оглядывался назад, он был уже не так уверен, что страна нуждалась именно в таких людях, как он, — во всяком случае в смысле активной деятельности, которую имел в виду Теодор Рузвельт. На самом деле были причины полагать, что все было как раз наоборот, поскольку через год его не переизбрали снова в Государственную Ассамблею, и он с облегчением вновь погрузился в свою полезную, но никому не заметную муниципальную работу, которую в конце концов заменил на писание статей в одном из реформистских еженедельников, которые пытались пробудить страну от апатии. Это, в общем, было немного — но, оглядываясь назад и вспоминая обычный удел людей его поколения: рутинное «делание денег», спорт и светские обязанности, чем ограничивалось их поле деятельности, — даже его небольшой вклад в новое положение вещей, казалось, чего-то стоил: он был «кирпичиком» в умело выложенной кирпичной стене… Арчер мало сделал в общественной жизни, ибо по своей натуре был созерцателем и дилетантом, — но он видел великие дела и восхищался ими, и дружба с одним из великих людей была его гордостью и придавала ему силы.

Короче говоря, он был тем, кого теперь принято называть «добрым гражданином». Шли годы, но каждое новое движение, художественное, благотворительное или муниципальное, не могло обойтись без его имени и его участия. Люди говорили: «Надо узнать мнение Арчера», — когда собирались открыть новую школу для детей-инвалидов и библиотеку, реконструировать Музей искусств, основать Клуб Гролье[96] или новое общество любителей камерной музыки. Дни его были заполнены, и заполнены достойными делами. Возможно, это и есть именно то, что необходимо человеку.

Он понимал, что утратил самое прекрасное в жизни. Но теперь он думал об этом как о чем-то совершенно немыслимом и недостижимом, и роптать на это было все равно что пребывать в отчаянии оттого, что тебе не досталось в лотерее первого приза. В ЕГО лотерее было сто миллионов билетов — и только один первый приз, получить который было невозможно. Все шансы были против него.

Когда он думал об Эллен, он думал о ней абстрактно, безмятежно, как можно думать о любимой книге или картине, — ее образ был словно воплощением всего того, что он потерял. Этот образ, смутный и едва различимый, удерживал его от того, чтобы думать о других женщинах. Он был именно тем, кого называли «верным мужем»; и когда Мэй внезапно умерла — она заразилась инфекционной пневмонией, когда ухаживала за их больным младшим ребенком, — он искренне оплакивал ее. Многие годы, проведенные рядом с ней, заставили его понять: хотя брак и является довольно скучным исполнением долга, этот долг надлежит исполнять с достоинством — иначе он становится ареной уродливой борьбы страстей. Оглядываясь теперь вокруг, Арчер чтил свое прошлое и оплакивал его. В конце концов, старые времена были не так уж плохи.

Глаза его блуждали по комнате — Даллас украсил ее английскими гравюрами, сине-белым фарфором, чиппендейловскими комодами с выдвижными ящиками, электрическими лампами со стильными абажурами, но здесь все еще стоял его любимый «истлейк», старый письменный стол, с которым он ни за что не желал расстаться. Там, у чернильного прибора, все еще стояла та, самая первая, фотография Мэй.

Да, это была она, высокая, полногрудая, гибкая, в накрахмаленном муслине и соломенной шляпке, такая, какой он запомнил ее под апельсиновыми деревьями в саду испанской миссии. Да, думал он, она и осталась именно такой, какой была в тот день — не поднялась выше, но и не спустилась ниже, — осталась той же великодушной, верной, неутомимой, но настолько лишенной воображения и неспособной к духовному росту, что даже не сумела заметить, как мир вокруг нее трещал и разламывался на куски, а потом воссоздавался, медленно и осторожно…

Ее слепота сужала ее горизонт. Ее неспособность воспринимать изменения в окружающем заставляла детей скрывать от нее свои взгляды так же, как когда-то Арчер скрывал свои. Ее неведение о том, что мир меняется, заставило Арчера и детей организовать нечто вроде семейного заговора — они лицемерно делали вид, что все вокруг остается как было. Она умерла, считая мир, который она покидает, прекраснейшим местом, полным любви и гармонии и таких же прекрасных семей, как и ее. И она ушла из этого мира, уверенная, что, что бы ни случилось, Арчер продолжит прививать Далласу все те принципы и предрассудки, которые им прививали еще их родители, и Даллас в свой черед (когда Ньюланд последует за ней) также передаст эти сакральные заветы маленькому Биллу. В Мэри же она была уверена, как в самой себе. И, удержав маленького Билла на краю могилы и заплатив взамен своей жизнью, она легла в фамильную усыпальницу Арчеров в церкви Святого Марка, где уже лежала миссис Арчер, спасенная от ужасных «новых веяний», которых ее невестка так и не почувствовала.

Напротив портрета Мэй стоял портрет ее дочери. Мэри Чиверс была такой же высокой и белокурой, как ее мать, но талия ее была не такой узкой, грудь не такой пышной, да и спину держала она (впрочем, по требованию новой моды) не так прямо. Спортивные достижения Мэри были бы невозможны, если бы она имела талию в двадцать дюймов, талию, которую с такой легкостью охватывал так хорошо знакомый Арчеру небесно-голубой пояс свадебного платья. И различие это казалось символическим; жизнь матери была так же туго затянута, как и ее фигура. Мэри не меньше ее чтила условности и не то что бы обладала большим умом, но все же жила более полноценной жизнью и обладала большей широтой кругозора. Новые времена все же принесли с собой и хорошее тоже.

Затрещал телефон, и Арчер, отвернувшись от фотографии, снял трубку. Как далеко канули дни, когда единственной быстрой связью были ноги мальчишек-посыльных в куртках с медными пуговицами!

— Вам звонят из Чикаго.

Это наверняка Даллас, решил Арчер. Его послали в Чикаго обсудить план дворца у озера, который его фирма собиралась возводить для одного миллионера, не лишенного передовых идей. В этих случаях всегда посылали Далласа.

— Алло, папа? Да, это Даллас. Как ты насчет того, чтобы махнуть в Европу? На «Мавритании», в следующий вторник. Мой клиент хочет, чтобы я осмотрел кое-какие итальянские сады, перед тем как принять решение о ландшафте, и попросил меня сплавать туда как можно быстрее. К первому июня я уже должен вернуться, — голос его едва сдерживал счастливый смех, — так что нам нужно действовать поживее. Послушай, папа, мне нужна твоя помощь. Поехали, в самом деле.

Казалось, старший сын был совсем рядом — голос звучал так близко, как будто он сидел у огня, утонув в любимом мягком кресле. Сам этот факт уже давно не удивлял Арчера — междугородные разговоры стали такими же привычными, как электрический свет или пересечение Атлантики всего за пять дней. Но счастливый смех Далласа заставил его вздрогнуть. Все еще казалось невероятным, что донесшийся через сотни миль — через леса, реки, горы, прерии, грохочущие города, где суетились миллионы равнодушных людей, — радостный смех сына означал: «Что бы ни случилось, я должен вернуться к первому — потому что на пятое у нас с Фанни Бофорт назначена свадьба».

Счастливый голос продолжал звенеть:

— Обдумать, говоришь? Нет, сэр. Ни минуты. Ты должен прямо сейчас сказать: да. О чем тут думать? Ты можешь привести хоть один веский довод против? Нет. Я так и знал. Решено? Я надеюсь, первое, что ты сделаешь утром — позвонишь в офис Кьюнард[97] и закажешь билеты до Марселя и обратно. Слышишь, пап? Может быть, это в каком-то смысле последний раз, когда мы сможем побыть вдвоем! Ну что? Да? Класс!

Чикаго отключился. Арчер поднялся и стал мерить комнату шагами. Мальчик прав: на свой лад это последний раз, когда они смогут быть вместе. Он был уверен, что и после свадьбы сына они еще не раз будут проводить время вместе — они были друзьями, и Фанни Бофорт, как к ней ни относиться, вряд ли будет мешать им общаться. Наоборот, насколько он знал ее, она скорее включится в их компанию. Но былого не вернешь, все равно теперь все изменится, и как бы ни была очаровательна его будущая невестка, было соблазнительно использовать шанс побыть наедине со своим мальчиком.

В общем-то не было никаких причин отказываться от поездки — никаких, кроме одной: он потерял интерес к путешествиям. Мэй не любила покидать свой дом на Тридцать девятой улице или привычные владения в Ньюпорте, если к тому не было особых причин — скажем, поехать с детьми к морю или в горы. Когда Даллас защитил диплом, Мэй решила, что ее долг — свозить сына в Европу, и они всей семьей отправились на полгода в классическое путешествие, включавшее Англию, Швейцарию и Италию. Из-за ограничения во времени (абсолютно ничем не обоснованного) Францию они миновали. Арчер помнил ярость Далласа, когда ему предложили любоваться Монбланом вместо Реймса и Шартра.[98] Выручили младшие, Мэри и Билл, которым надоело таскаться вслед за братом по английским соборам — они хотели лазать по горам, и Мэй предоставилась возможность решить дело по справедливости, уравновесив таким образом спортивную и артистическую часть их компании. Мэй, разумеется, предложила было Арчеру после совместного «осмотра» Швейцарии съездить в Париж вдвоем с Далласом на пару недель, а потом присоединиться к остальным на итальянских озерах, но Арчер, разумеется, отказался. «Будем все делать вместе», — сказал он, и лицо Мэй просветлело. Может быть, оттого, что он подал Далласу такой прекрасный пример.

Но с тех пор, как она умерла, прошло уже два года, и не было причин продолжать ту же, ставшую привычной, жизнь. Дети давно убеждали его попутешествовать. Мэри была убеждена, что ему будет очень полезно походить по картинным галереям, чтобы отвлечься. Сама таинственность подобного врачевания души внушала ей уверенность в том, что оно будет успешным. Но Арчер обнаружил в себе перемены — привычки, воспоминания и даже внезапно возникшая боязнь новизны мешали ему сдвинуться с места.

Сейчас, оглядываясь назад, он увидел, как глубоко он увяз. Худшим было то, что человек, последовательно выполняющий свой долг, становится неспособным заниматься ничем другим. Во всяком случае, этого взгляда придерживались люди его поколения. Четкое разделение добра и зла, честности и бесчестия, возможного и невозможного оставляло слишком узкую щель для непредвиденного. У каждого бывают минуты, когда воображение, которое в обычных условиях не выходит за рамки каждодневного существования человека, внезапно взмывает ввысь над повседневностью — и он может увидеть перед собой всю свою жизнь как на ладони. Оглядывая свою жизнь, Арчер только удивлялся…

Что стало с маленьким мирком, в котором он вырос, чьи стандарты так довлели над ним? Он вспомнил забавное пророчество бедняги Леффертса: «Если так пойдет дело, наши дети будут вступать в брак с бофортовскими ублюдками».

Это было как раз то, что его старший сын, его гордость, и собирался сделать; и никого это особенно не трогало. Даже его тетушка Джейни, которая осталась точно такой же, как в дни своей юности, достала из розовой ваты материнские изумруды и жемчуг и дрожащими руками преподнесла их будущей невестке; а Фанни Бофорт, ничуть не разочарованная тем фактом, что ей не приподнесли вещь от какого-нибудь французского ювелира, зашлась в восторге от изящной работы и воскликнула, что в них она будет ощущать себя дамой со старинной миниатюры.

Фанни Бофорт, которая появилась в Нью-Йорке, когда ей исполнилось восемнадцать, после смерти своих родителей, завоевала его так же, как тридцать лет назад это сделала Эллен; только вместо того, чтобы отнестись к ней с недоверием и страхом, общество приняло ее на «ура». Она была хорошенькая, забавная и хорошо воспитанная — что еще можно было пожелать? Никто не обладал столь ограниченным умом, чтобы вытащить на свет полузабытые факты прошлого ее отца и ее происхождения. Только пожилые люди помнили такое незначительное событие в жизни Нью-Йорка, как банкротство ее отца, или то, что после смерти жены Бофорт по-тихому женился на небезызвестной Фанни Ринг и покинул страну с новой женой и маленькой дочкой, унаследовавшей ее красоту. Слышали, что он жил в Константинополе, потом в России; и дюжину лет спустя он гостеприимно развлекал американских путешественников в Буэнос-Айресе, где представлял огромное страховое агентство. Там он и его жена жили в полном достатке, там и скончались, и в один прекрасный день их осиротевшая дочь появилась в Нью-Йорке в доме невестки Мэй, миссис Джек Уэлланд, муж которой был назначен опекуном девушки. Из-за этого она сразу стала дальней родственницей детей Ньюланда Арчера, и никто не удивился, когда объявили об их с Далласом помолвке.

Ничто не могло показать яснее, какая пропасть пролегла между миром нынешним и прошлым. Люди теперь были слишком заняты — разными реформами и «движениями», разными культами и кумирами, — чтобы всерьез интересоваться делами соседей. И какое значение могло иметь чье-то прошлое, когда в гигантском калейдоскопе все песчинки-индивидуумы кружились в одной и той же плоскости?


Ньюланд Арчер, глядя в окно своего отеля на праздничную суету парижских улиц, чувствовал, что сердце его вновь бьется так, как в юности.

Много времени прошло с тех пор, как в последний раз сердце его билось в груди с подобным трепетом и силой, так, что кровь стучала в виски. Он подумал, чувствует ли то же самое его сын в присутствии Фанни Бофорт, и решил, что нет. «Может быть, оно бьется сильно, но не в таком сумасшедшем ритме», — подумал он, вспомнив, с какой сдержанностью молодой человек объявил о своей помолвке, никак не оценил, что семья не возражала.

«Разница состоит в том, что теперешняя молодежь ни секунды не сомневается, что она получит все, что пожелает, а мы ни секунды не сомневались, что не получим то, что нам хочется».

Шел второй день после их приезда в Париж, и весеннее солнце не отпускало Арчера от открытого окна, которое выходило на просторную Вандомскую площадь. Перед поездкой он поставил Далласу условие — практически единственное, — что его не заставят жить в одном из этих ужасных новых зданий.

— Ладно, я поселю тебя в каком-нибудь старомодном местечке — скажем в «Бристоле», — не задумываясь, с готовностью согласился Даллас, заставив отца онеметь от изумления, услышав, что дворец, который в течение столетия был резиденцией королей и императоров, ныне именуется просто «старомодным местечком», где останавливаются те, кто из-за местного исторического колорита готов мириться с некоторыми неудобствами.

В первые годы брака, пока еще длились его метания, Арчер довольно часто рисовал себе картину возвращения в Париж, но постепенно мечты его тускнели, и он привык представлять себе этот город только как фон, на котором протекала жизнь его любимой. Сидя в одиночестве в своей библиотеке, когда домашние уже спали, он вызывал в памяти залитые весенним солнцем каштановые аллеи, цветы и статуи в общественных садах, аромат сирени с цветочных тележек, великолепную реку, катившую свои воды под старинными мостами, толпы вольных студентов и художников, заполнявших парижские улицы, и даже просто парижский воздух, пахнувший свободой, искусством, молодостью и счастьем.

Теперь все это великолепие воочию предстало перед его глазами, и когда он любовался им из окна, он чувствовал себя таким робким, старым, ненужным — всего лишь тенью того блестящего молодого человека, которым он когда-то мечтал стать…

Рука Далласа ободряюще легла на его плечо.

— Привет, отец. Ну как, ты доволен? — Они постояли немного в молчании, затем юный джентльмен продолжал: — Кстати, у меня для тебя письмо — графиня Оленская ждет нас завтра в полшестого у себя.

Он произнес это легко, небрежно, как будто сообщал что-то малозначительное — например, время отправления их поезда во Флоренцию, куда они собирались назавтра. Арчер посмотрел на сына, и ему показалось, что в глазах Далласа мелькнул отблеск лукавства его прабабки Кэтрин.

— Разве я не говорил тебе? — продолжал Даллас. — Фанни заставила меня поклясться, что по приезде в Париж я сделаю три вещи: куплю ей ноты последних пьес Дебюсси, схожу в Гранд-Гиньоль[99] и повидаюсь с мадам Оленской. Ты же знаешь, она сделала много добра Фанни, когда мистер Бофорт отослал ее из Буэнос-Айреса в монастырский пансион в Париже. У Фанни не было здесь ни друзей, ни знакомых, а мадам Оленская навещала ее и знакомила с городом на каникулах. Кажется, она очень дружила с первой миссис Бофорт. И потом, она ведь еще и наша кузина. В общем, я позвонил ей сегодня, перед выходом, и сказал, что мы с тобой приехали сюда на пару дней и хотим к ней зайти.

Арчер не мог отвести от него взгляда.

— Ты сказал ей, что я здесь?

— Конечно, почему нет? — Брови Далласа забавно подпрыгнули вверх. Не получив ответа, он взял его под руку и заговорщически спросил: — Послушай, папа, а какая она была?

Арчер почувствовал, как под нахальным взглядом сына кровь бросилась ему в лицо.

— Ну, признавайся — ведь вы были с ней большие приятели, разве нет? Она была ужасно хорошенькая?

— Хорошенькая? Не знаю. Она была особенная.

— А, так у тебя тоже так же! Это то, что всегда решает дело, правда? Она появляется, и ты понимаешь, что она ОСОБЕННАЯ, — хотя ты и не знаешь почему. Это как раз то, что я чувствую в Фанни.

Отец высвободил свою руку и отступил назад:

— В Фанни? Надеюсь, что так, мой мальчик. Однако я не понимаю, при чем тут…

— Господи, папа, что ты за ископаемое! Разве она не была когда-то твоей Фанни?

Даллас душой и телом принадлежал к новому поколению. Он был первенцем Ньюланда и Мэй Арчер, но ни одному из них не удалось вложить в него ни капли сдержанности. «Какой смысл сохранять секреты? Это только раззадоривает людей — они еще больше стараются все разнюхать», — обычно отвечал он, когда его призывали умерить свою откровенность. Но сейчас за добродушным подтруниванием явно сквозило сочувствие отцу.

— Моей Фанни?!

— Ну да, женщиной, ради которой ты бы смог бросить все. Только ты не бросил, — произнес его неподражаемый сын.

— Да, я не сделал этого, — отозвался Арчер с некоторой торжественностью.

— Ну да, вы просто дружили, старина… Но мама сказала…

— Твоя мать?

— Да, перед смертью. Это было тогда, когда она попросила остаться меня одного — помнишь? Она сказала, что спокойна, потому что за тобой мы как за каменной стеной — и так будет всегда, потому что когда-то, когда она тебя попросила, ты отказался от того, что тебе было дороже всего на свете.

Арчер выслушал это странное признание в полном молчании. Его невидящий взгляд по-прежнему был прикован к залитой солнцем площади за окном. Наконец он негромко сказал:

— Она никогда меня об этом не просила.

— Ну да. Я забыл. Вы ведь никогда ни о чем не просили друг друга? Просто догадывались, что у каждого из вас творится внутри. Компания глухонемых! Просто бред какой-то! Впрочем, я готов признать, что люди вашего поколения гораздо лучше, чем мы, понимали друг друга — и часто без слов. Нам это уже недоступно — просто не хватает для этого времени. Кстати, па, — спохватился Даллас, — а ты не сердишься на меня, случайно? Давай мириться. Пошли-ка позавтракаем. Мне еще надо успеть до вечера в Версаль.


Арчер не стал сопровождать сына в Версаль. Он предпочел потратить день на блуждания в одиночестве по Парижу. Ему хотелось разом расправиться со всеми своими невысказанными сожалениями и воспоминаниями, которые ему так давно пришлось задавить и похоронить внутри себя.

Вскоре он перестал жалеть о нескромности Далласа. Он чувствовал себя так, словно с сердца его наконец сняли железный обруч — кто-то, оказывается, знал обо всем и жалел его… И было нечто несказанно трогательное в том, что это была его жена. Даллас, при всей его чуткости, не смог бы понять этого. Для мальчика, без сомнения, вся эта история всего лишь пример небольшого крушения надежд и напрасно растраченных сил. Не более того. Но разве это так?

Арчер долго сидел на скамейке на Елисейских Полях и наблюдал за несущимся мимо потоком жизни…

Эллен Оленская ждала его — через несколько улиц отсюда, через несколько часов…

Она не вернулась к мужу и, когда он умер несколько лет назад, ни в чем не изменила свой образ жизни. Теперь ничто не заставляло ее и Арчера держаться друг от друга в отдалении — и этим вечером он должен был увидеть ее.

Он встал и пошел пешком к Лувру через площадь Согласия и сад Тюильри. Однажды она сказала ему, что часто бывает там, и ему захотелось провести оставшееся до их свидания время в том месте, где она, может быть недавно, была. Час за часом он бродил по галереям, залитым полуденным солнцем, и одна картина за другой воскрешали в нем полузабытые впечатления об их великолепии, наполняя его душу ощущением непостижимой красоты. Как не хватало ему этого в его размеренной жизни…

Стоя перед одним из гениальных полотен Тициана, он вдруг сказал себе: «Но мне ведь только пятьдесят семь!» — и отвернулся. Было, конечно, поздновато для весенних надежд, — но ведь еще так много времени для услад осени: дружбы, товарищества в благословенной близости его дорогой Эллен…

Он вернулся в отель, где они должны были встретиться с Далласом; и вместе с ним Арчер снова пересек площадь Согласия, и они перешли через мост, ведущий к палате депутатов.

Не подозревая о том, что творилось в душе отца, Даллас без умолку восторженно болтал о Версале. До этой поездки у молодого человека не было случая как следует ознакомиться с ним. Он видел Версаль только раз, кинув беглый взгляд во время короткой поездки в каникулы, когда он старался охватить как можно больше парижских достопримечательностей — ведь его странные родители, когда показывали ему Европу, заставили его ехать вместо Франции в Швейцарию. И теперь Арчер присутствовал при извержении забавной смеси критических замечаний и неумеренного восторга.

Арчер слушал и чувствовал, как в нем растет ощущение своего несовершенства и абсолютной неадекватности времени, в котором он сейчас жил. Сын его не был бесчувственным, он знал это, но в нем была легкость и самоуверенность, которые давали ему силы быть не то чтобы владыкой своей судьбы, но хотя бы сражаться с ней на равных. «В том-то и дело: они знают, чего хотят, и знают пути к своей цели», — думал он. В его размышлениях сын казался ему выразителем идей нового поколения, которое самоуверенно сметало все вехи на своем пути, а заодно — все предупредительные знаки и сигналы об опасности.

Внезапно Даллас остановился, схватив Арчера за руку.

— Господи, как хорош! — воскликнул он.

Они подошли к прекрасному скверу перед Домом инвалидов.[100] Купол Мансара, как воздушный шар, парил над полураспустившимися кронами деревьев и длинным серым фасадом здания; утонув в лучах солнца, клонившегося к закату, он висел над городом как символ величия Парижа.

Арчер знал, что Оленская живет на площади невдалеке от Дома инвалидов на одной из расходящихся лучами улиц. Он представлял себе это место тихим и почти заброшенным — забыв о том, что такой блестящий центр композиции не может не осветить все окружающее своим блеском. Сейчас, по какой-то странной ассоциации, льющийся с купола золотой свет словно озарил все вокруг — и ее жизнь тоже. Почти тридцать лет ее жизнь, о которой он знал так убийственно мало, текла в этом золотом свете, в котором ему отчего-то слишком трудно было дышать. Он подумал о театрах, в которых она бывала, о картинах, которыми любовалась, о роскошных старинных особняках, которые открывали ей свои объятия, о необыкновенных людях, с которыми, должно быть, она беседовала, о возбуждающей смеси идей, образов, любопытных ассоциаций и ситуаций, которыми постоянно бурлил этот общительный народ с такими незабываемыми живыми манерами… И внезапно он вспомнил голос молодого француза, который однажды сказал ему: «О, прекрасная беседа — разве что-нибудь может с ней сравниться?»

Арчер не встречался более с месье Ривьерой и ничего не слышал о нем. Даже сам этот факт свидетельствовал о том, как мало Арчер знал о жизни Оленской. Их разделяло более чем полжизни; она так долго жила среди людей, которых он не знал, в обществе, о котором он имел весьма смутное представление, в условиях, которые он до конца никогда не мог принять. Все это время он жил юношескими воспоминаниями о ней — но ведь она, без сомнения, жила другими, более реальными отношениями. Возможно, она хранила память о нем в каком-нибудь особом уголке своей души; но если это было даже и так, то это была неприкосновенная реликвия в маленькой заброшенной часовне, в которой и молятся-то отнюдь не каждый день…

Они пересекли площадь Инвалидов и зашагали вдоль одной из широких улиц, уходящих от здания. Несмотря на свою великолепную историю, это был тихий квартал, и Арчер подумал, как неисчерпаем Париж, если такие места — достояние лишь немногих и равнодушных обывателей.

День клонился к закату — тут и там вспыхивали желтым светом электрические фонари, и маленькая площадь, на которую они наконец свернули, была почти пуста. Даллас остановился и посмотрел наверх.

— Должно быть, это здесь, — сказал он, взяв отца под руку столь мягко, что Арчер хотя и вздрогнул, но не отстранился; и они постояли вместе, глядя на дом.

Это было современное здание кремового цвета, без особенных изысков, но со множеством окон и рядами красивых балконов. На одном из верхних балконов, паривших над верхушками каштанов, был все еще опущен навес, как будто солнце продолжало светить в окно.

— Интересно, на каком этаже? — размышляя, сказал Даллас. Он покинул отца на минуту, заглянул к консьержу и вернулся со словами: — На пятом. Наверное, тот балкон, что под навесом.

Арчер оставался неподвижным, глядя наверх, словно их паломничество завершилось.

— Послушай, по-моему, уже почти шесть, — решил напомнить Арчеру сын.

Арчер перевел взгляд на пустую скамейку под деревьями.

— Знаешь, я немножко тут посижу, — сказал он.

— Что, тебе плохо? — забеспокоился сын.

— Нет, нет. Но я прошу тебя, пожалуйста, поднимись без меня.

Даллас, совершенно сбитый с толку, не двигался:

— Папа, послушай. Ты что, не поднимешься вообще?

— Не знаю, — медленно произнес Арчер.

— Ты не боишься, что она обидится?

— Иди, мой мальчик, может быть, я поднимусь попозже.

В наступающих сумерках Даллас смотрел на него долгим взглядом:

— И какого черта я ей скажу?

— Разве ты когда-нибудь лез в карман за словом? — с улыбкой отвечал Арчер.

— Ну хорошо. Я скажу, что ты старомоден и предпочитаешь пешком карабкаться на пятый этаж, чтобы не ехать на лифте.

— Скажи, что я старомоден, — этого будет достаточно.

Даллас снова взглянул на него, потом, недоуменно махнув рукой, вошел в дом.

Арчер сел на скамейку и продолжал смотреть на занавешенный балкон. Он прикинул, сколько времени потребуется сыну, чтоб подняться на лифте на пятый этаж, позвонить в звонок, пройти через прихожую в гостиную. Он представил, как Даллас входит в комнату быстрым решительным шагом и улыбается своей очаровательной молодой улыбкой. Он подумал: интересно, правы ли те, кто говорит, что его мальчик как две капли воды похож на него?

Затем он попытался представить себе людей, собравшихся в гостиной — вряд ли она будет одна в этот час, — и еще попытался представить себе бледную и темноволосую даму, которая привстанет с дивана и протянет Далласу руку с длинными тонкими пальцами, на которых будут сверкать три кольца… Он был уверен, что она сидит в углу дивана на фоне цветущих азалий, невдалеке от горящего камина…

— Эта картина для меня более реальна, чем если бы я поднялся наверх, — внезапно сказал он вслух; и страх, что последняя ее тень потеряет свои очертания, приковал его к месту, а минуты меж тем утекали…

Уже совсем сгустились сумерки, а он все продолжал сидеть на скамейке. Глаза его были прикованы к балкону. Наконец в окне зажегся свет; через мгновение на балкон вышел слуга, убрал навес и захлопнул ставни.

И в ту же минуту, словно это был сигнал, которого он ждал, Ньюланд Арчер медленно поднялся и в одиночестве побрел обратно в гостиницу.


Глава 15 | Эпоха невинности | Ускользающий «Оскар»