home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


Глиняные годы

Врач вздохнул и резко выпрямился.

— Будем говорить откровенно. Я не берусь утверждать, что ваш муж безнадежен…

— Понимаю, доктор, — глухо, но вполне спокойно сказала женщина.

И только глаза предательски заблестели, да пальцы судорожно стиснули носовой платок.

«Убери ты его, к черту, убери!» — вдруг подумал врач. Он неожиданно поймал себя на том, что платок его безумно раздражает.

Неуместен был сейчас этот белый комочек, казалось, вселявший силы и какое-то ненормальное спокойствие в сидящую напротив женщину, маленькую, хрупкую, почти девочку…

Лучше бы расплакалась, забилась в истерике, вызывая жалость и искреннее желание помочь, чем сидела вот так: неподвижно, молча.

Этим она сбивала плавный ход докторских мыслей, мешала войти в ту роль, которую, по его мнению, необходимо было ему сейчас сыграть.

И от этого все, что он собирался сказать ей, вдруг становилось каким-то плоским, банальным и не нужным никому.

«Ну-ну, — подумал он, — возьми себя в руки. В конце концов не ты, а она пришла к тебе за советом. Ты должен ее утешить. Это твой долг, черт побери».

Но вместо утешения сказал:

— Мы еще так мало знаем о психике. Едва-едва постигаем азы, — он снова откинулся на спинку стула. В таком положении платок не был виден, его загораживал край стола.

— Я люблю его, — сухо произнесла женщина.

Врач чуть заметно развел руками и понимающе, тактично улыбнулся.

— Как долго вы собираетесь его лечить? — взглянула она.

— Вы задаете невозможные вопросы. Если все окажется хорошо, лучше, чем мы думаем…

— Дома он рассуждал вполне здраво.

— Это еще ни о чем не говорит.

— Когда он был со мной рядом, никто бы, в общем, и не заподозрил…

— К сожалению, вы не всегда могли его сопровождать. Знаете, людям дана великая способность заблуждаться. Вы не находите, что мы все живем немножечко в идеальном, идеализированном мире? Нам в нем спокойней, что ли… И когда кто-то или что-то диссонансом входит в этот мир…

— Нет, — сказала женщина и холодно, почти враждебно взглянула на врача. — Я никогда, особенно в последние годы, не обольщалась. Я пыталась скрывать — от него, от других… Ведь люди злы на язык.

— Как раз это его и погубило. Если бы вы обратились к нам раньше…

— Я думала, само пройдет, — женщина качнула головой и снова стиснула платок.

— Господи, когда вы отучитесь бояться врачей?!

— Врач врачу рознь, — неопределенно пожала она плечами. — Я имею в виду…

— Специализацию?

— Да.

— Ну, конечно! — похоже, это его задело. — Ранение, простуда — тут пожалуйста!.. Но как только речь заходит о психике…

— Он не хотел, чтобы я обращалась к врачу. Уверял, что все в порядке…

— Еще бы! А сам при этом трезвонил кому попало, что он-де — Шекспир, гений, и может завалить театры драмами, какие вам еще не снились. Это, по-вашему, нормально?

— Но он действительно талантливый человек! Если не больше…

— Вот как? Почему же тогда везде отвергали его рукописи? Почему многие, вполне серьезные и, надо думать, непредвзято мыслящие, литераторы называли его неумным графоманом? Почему? Может ошибиться один человек, два, ну, пять! Но когда такое, с позволения сказать, «заблуждение» превращается в общую точку зрения…

— Вы прекрасно знаете, как она изменчива…

— Сейчас мы не об этом. Факт налицо.

Она вздохнула и грустно посмотрела на него.

«Ты все еще пытаешься себя убедить, — с легкой неприязнью подумал врач. — Конечно, блажен тот, кто… М-да!»

— Его обвиняли в несовременности, — тихо проговорила женщина. — Да-да, в несовременности, в тяжеловесности письма, в излишней театральности, надуманности ситуаций, в отсутствии положительного героя. Хотя сам он говорил, что все его персонажи положительны — других в жизни просто не бывает. А то, что у каждого есть свои слабости и недостатки, что все великие дела рождаются из столкновения добра и зла, — это закон, жизни. И, чтобы сказать правду о ней, не становясь ничьим врагом, нужно быть бесстрашным, добрым человеком.

— Таковым он себя, бесспорно, и считал?

— Не знаю. Скорее, наоборот. Он как-то сказал, что доброта к веселости не располагает и ярый оптимизм рождается по скудости ума. Да, фанатичный оптимист опасен. Он не может трезво рассуждать, а претендует на немалые заслуги…

— Довольно спорная идея, — врач перевернул несколько страниц лежавшей перед ним истории болезни. — Вот тут, — он постучал пальцем по бумаге, — ваш муж сообщил, что его просто не понимают. Или делают вид. Оттого и гонят…

— Он мне тоже говорил.

— По не кажется ли вам, что здесь-то собака и зарыта?! А? Непризнанный гений, мания величия, комплекс эдакой ущемленности — во всем… И имя-то какое себе выбрал — Уильям Шекспир! Тоже, знаете, небезынтересно. Ведь настоящее его имя — Глеб Сысоев?

— Да. Самое заурядной.

— Ну, это уже дело вкуса, — врач отодвинул папку. — Вы поженились…

— Двенадцать лет назад. Теперь — уже почти тринадцать.

— Детей, у вас нет…

— Он не хотел. Почему-то боялся. Твердил без конца о какой-то опасности, о несовместимости…

— Чего с чем?

— Не знаю. Он не объяснял. Только месяц назад обронил что-то насчет межвременной любви и непредвиденных последствий…

— Так-так, — встрепенулся врач и, вновь придвинув к себе историю болезни, принялся поспешно в ней писать. — Это уже — что-то!..

— Вот, собственно, и все. Помню, тогда он внезапно умолк и… все. С тех пор ни разу…

— М-да, странности прелюбопытные, — пробормотал врач. — Ну, а работал он…

— На мебельной фабрике. Краснодеревщиком.

— Понятно… И по вечерам писал?

— Да.

— Родственников у него нет?

— Абсолютно. Так он говорит. Когда мы поженились, он был совсем одинок…

— О своей жизни, как я понял, он не любит распространяться.

— Нет. Я несколько раз пыталась завести с ним об этом разговор, но он только отшучивался. Или просто молчал. Друзей у него очень мало.

— Я знаю, — кивнул врач, и лицо его приняло озабоченное выражение. — А сочинения вашего мужа непосредственно с шекспировскими текстами никто не пытался сопоставить? Ради любопытства…

— Так из-за этого все и смеялись над ним!

— Вот как?

— Да, утверждали, что такого плагиата — по стилю, по мыслям — еще сроду не бывало.

— Я тоже кое-что прочел… По-моему, он не бездарен, что бы там ни говорили. Но, увы… — сокрушенно вздохнул врач. — Вы ведь, кажется, в прошлый раз упомянули, что ни одного буквального списывания у него нет?

— В том-то и дело! — Женщина слегка оживилась, и врач подумал вдруг, что она вовсе недурна собой, только измотана основательно, но это поправимо, зато куда труднее будет убедить ее в справедливости общей оценки… Она слишком предана мужу, даже чересчур, и слишком верит в него. А эта вера, особенно сейчас, лишь помешает. Если Глеб Сысоев не оправится, для нее это будет страшный удар. Новая трагедия… Совершенно ни к чему!

— Вы очень долго тянули, — заметил врач. — Приди вы, ну, хоть на несколько лет раньше…

— Что тогда?

— Мания величия у него развилась только в последние годы…

— Да, но он и прежде писал.

— Но никому не показывал! И не кричал налево и направо: я — Шекспир. В самом начале, едва появились первые симптомы, вы обязаны были обратиться к нам. Впрочем, что об этом говорить…

— Доктор, вы поможете ему? — она смотрела на него со страхом и мольбой.

«Неужели все-таки дошло?» — с внезапным удовлетворением подумал врач и ответил: — Постараемся. Все, что в наших силах, мы сделаем. Испробуем разные варианты. И, в частности, такой…

— Какой, доктор?

— Вы слышали когда-нибудь об игротерапии?

— Нет.

 —  Подари на прощанье мне билет

на поезд куда-нибудь.

Мне все равно, куда он пойдет,

лишь бы отправиться в путь… —

неожиданно вполголоса продекламировал врач. — Это стихи Лэнгстона Хьюза… Жил на свете такой поэт… И не смотрите на меня так! Я не смеюсь. Просто в этих строчках, если угодно, вся суть… Подоплека, что ли…

— Не понимаю.

— Объяснять долго…

— Все же постарайтесь.

— Ну, хорошо, — смирился врач. — Запомните: игротерапия — это прием. Больным дают выговориться, выразить себя до конца. Это своего рода пропуск, билет на поезд реализуемого подсознания. Вы утверждаете, что вы — Наполеон? Прекрасно! Вот вам армия, вот вам мундир, вот вам декорации. Будьте Наполеоном! Вживайтесь в образ, как хотите. Это долгий, трудный спектакль. Нужны статисты, актеры — впрочем, нам помогают сами же больные. И вот, пока спектакль идет, мы смотрим, пытаемся выяснить, почему этот человек решил стать именно Наполеоном. А когда причина известна, можно и лечить. Так вот, вашему мужу мы предложим на время стать действительно Шекспиром. Создадим обстановку. Своеобразное перенесение в другую эпоху. Но, учтите, все это время — с вашей стороны — никаких контактов с ним. Ни встреч, ни писем. Ничего. Это очень важно — не нарушить иллюзию.

— Как?! Вообще ничего? — испугалась женщина. — Да, но… сколько это будет продолжаться?

— Если бы я знал! — развел руками врач. — Все зависит от него самого.

— Он не вынесет этого, — произнесла она решительно. — Не сможет.

Врач с сомнением покачал головой:

— Боюсь, наоборот. Ему будет очень хорошо. Куда лучше, чем теперь. Он ведь станет как бы самим собой. Пусть на время, но все же…

— Это необходимо?

— Я затрудняюсь ответить однозначно. Это желательно, потому что дает какой-то шанс…

Некоторое время женщина сидела молча, неподвижно глядя перед собой.

— Хорошо, — проговорила она, наконец. — Будь по-вашему. Я постараюсь его не тревожить. Но, боже мой!..


О, эти будни сумасшедшего дома! Какой праздник, каких дел суета сравнятся с ними!..

Тут — все: и карнавал, и трагедия, и явь, обращенная в призрак, и странные легенды, обретшие неистовую жизнь в подлунном мире. Тут сплелись воедино реальность с мифом, высокое с низменным, тут всякий — бог, и он же — червь.

Жестокая планета, заселенная полулюдьми. Счастливая планета, где иллюзии, желания, мечты, лаская, будто наяву, не требуют на деле ни малейшей компенсации, за исключеньем послушания… Цена недорогая. Поскольку зла здесь не таят. Зло изгнано из этой обители радости и страдания. Здесь тщатся помогать и — помогают.


В окно с небьющимся стеклом лениво вползали сумерки пасмурного дня.

Заросли спиреи, усыпанные белыми цветами, клумба, на которой распускались вялые грязно-желтые бутоны, а дальше — вдоль чернеющей дорожки — шел забор, дощатый, высокий, не крашенный давным-давно…

Влево и вправо — только забор.

Он скрывал горизонт, вздымаясь на полнеба — того квадратного неба, что открывалось из окна, и лишь в щелях между неплотно пригнанными досками мелькали, трепетали какие-то далекие огни — там, словно за тридевять земель в волшебном царстве, текла иная жизнь, подвластная иным законам, иному ходу времени, там рождались, умирали и любили совсем другие люди, не знающие, что это такое — забор в полнеба и кусты спиреи за окном, которое нельзя открыть…

Наверное, ночью будет дождь, подумал Глеб. Я буду его только слышать… И вспоминать, как прежде бродил под дождем по мокрым улицам, а мимо пробегали, спеша укрыться, люди, и машины проносились, будто призраки, расплескивая зеркало на мостовых. Лужи, в которых отражалось небо. И я по ним ступал. Шагал по лужам, небо топча… Смешно!

Он не раскаивался.

В конце концов его молчанье длилось восемь лет. Писал, выдумывал, искал достойные сюжеты и… делал вид, что это все забава, и не больше.

Восемь лет… Он многое успел. Пожалуй, это были лучшие годы в его жизни. Он очень рассчитывал на них — опора, трамплин, с которого можно взмыть в поднебесье, на недостижимую высоту и — продолжать свой путь. Куда? К славе? Вряд ли. Просто новая дорога к постижению людей и сути всех явлений.

Безумец! Всех явлений…

Он думал, что осилит, одолеет эти бастионы, выйдет победителем… Конечно, он сорвался. Не сразу, нет. Пять лет падал, все последние пять лет. И, наконец, — остановился… Здесь.

Ему не верили, над ним смеялись, да и сам он знал, на что обрекает себя — на роль полоумного шута, одержимого манией величия. Ну, как же, он — провидец, он готов сказать такое, чего еще никто не слышал! Поразить своим талантом мир… Не эпатировать, отнюдь, не испугать, не вызвать ненависть, презрение к себе!

А вышло все наоборот…

Я думал, они поверят, поймут… Почему они так жестоки? То, что писалось четыреста лет назад, повергает их в священный трепет. Они твердят, что те трагедии не знают временных границ. То, давнее, останется жить вечно. Я попытался воскресить его, бессмертный дух наделить плотью, дать ему скелет. И что же? Мне говорят: твои писания мертвы. Ты — жалкий плагиатор, графоман. Вот если бы Шекспир действительно явился к нам… Мы б сразу поняли, что это — он. Я возражал, я объяснял, что все они слепцы: Шекспир и я — одно лицо. Шекспир бессмертен? Ну так вот он я! Тринадцать лет прошло… Теперь я стар. Советуют: смените роль, еще не поздно. Господи, при чем тут роль?! Не собирался я других играть. Я лишь пытался быть самим собой. Да. Испугался, что все написанное уйдет со мной в могилу, и полез в рукопашную, с поднятым забралом. Лучше бы молчал! Тринадцать лет впустую… Долго, кропотливо лепил я эту вазу, отделывая каждый штрих, каждый завиток, и радовался про себя: какой подарок я готовлю людям!.. И вдруг, одним ударом, ваза опрокинута, рассыпалась на сотни черепков, и все увидели, что это — просто глина, бесформенная груда, из которой ничего уж не слепить. Она тверда и хрупка. Я перестарался, пережег ее — безумец, право же, безумец!.. И трус. Постыдный трус. M-да… Поделом!

Кто-то осторожно тронул его за плечо, проговорил:

— Вы знаете, у меня возникла идея. Думаю, Билли, она придется вам по вкусу.

Он резко обернулся.

Перед ним стоял его лечащий врач, уверенный, спокойный, весь — сочувствие и понимание.

Глеб недоверчиво разглядывал врача, который хочет исцелить его. Неважно, от чего. У него свои методы, своя терапия. И если он затевает игру, что ж, отказываться глупо.

А может, он и впрямь почувствовал, дошел до истины своим врачебным чутьем? Такое в принципе не исключено. Здесь у всех внимание обострено необыкновенно. Иначе — как лечить, как общаться с больными? Все возможно…

— Я вам верю, доктор, — произнес Глеб. — Как вы решили, так и будет.

— Вот и чудесно, — просиял врач. — Надеюсь, мы быстро сговоримся. Я тут подумал: а не организовать ли нам свой театр?

— Театр?

— Именно! Нечто вроде «Глобуса». И репертуар его составят ваши пьесы!

— Постойте-постойте, — медленно проговорил Глеб. — Вы предлагаете… Здесь? Но — актеры!..

— Об этом не беспокойтесь. У нас есть несколько выздоравливающих артистов — люди вполне профессиональные. Да и любители, надеюсь, сыграют с немалым удовольствием. Если захотите, можете и сами сыграть какую-нибудь… даже не какую-нибудь, а — главную роль! Это уж решать вам, Билли, вам… Так что же?

— Спектакли… Господи! — прошептал Глеб и на мгновение закрыл глаза, чтоб врач не заметил их предательского блеска.

Тринадцать лет мечтал он о театре, видел в снах, как разыгрываются его пьесы, грезил этим наяву…

Сцена, восхитительное лицедейство, когда ты, ничтожный человек, в одну минуту делаешься королем, когда границы мира сдвигаются и раздвигаются, едва ты пожелаешь, когда события, давно прошедшие, и те, которым еще суждено увидеть свет, являются, по прихоти твоей, становятся реальностью и настоящим фактом, а ты их волен тасовать, менять, крутить, как в калейдоскопе разноцветные куски стекла, и надо всем довлеет высший смысл, твоя ликующая власть таланта, и все законы красоты — в твоих руках.

О, боже! Как он ждал!..

— Хотя бы здесь, — пробормотал он. — Пусть — здесь! Все равно. Но сам поставлю. Сам! Что захочу!

— Конечно, — улыбнулся врач. — Я думаю, Билли, это будет не так уж и плохо?

— Я докажу вам, — Глеб посмотрел на врача в упор. — Я докажу, что они, — он махнул рукой в сторону окна, — ничего не понимали. Не хотели понимать.

— Я очень надеюсь на вас, Билли.

— Да, докажу, — угрюмо повторил Глеб. — Жалкие глупцы! Стремятся поклоняться лишь тому, чего уж нет. А стоит только это прошедшее сунуть им под нос как дело нынешнего дня — они не узнают, отказываются принимать. Вот парадокс, достойный всех времен!

— Ну, Билли, не судите их так строго. Чтобы понять гения, нужно время. Понять и по достоинству оценить. Тогда, четыреста лет назад, вас тоже, кажется, не больно чтили? А? Простой актер, и только… Сочинял пьесы на потребу дня…

— Вы правы, доктор. Я начинаю забывать. Но, знаете, когда живешь, окруженный собственной посмертной славой… Мнишь, что и живого тебя должны боготворить, перестаешь ощущать всю пропасть времени… Это нервы, доктор. Я устал…

— Оттого-то я и предложил организовать здесь театр. Конечно, вам нужна разрядка. В успехе я не сомневаюсь… Да и больным вы немало поможете. Это ведь так важно — отвлечь несчастных от их недугов.

— Когда начнем?

— Да хоть сейчас! Только, подождите еще минутку, я наведаюсь в соседнюю палату. А потом мы пойдем с вами отбирать актеров. Гамлета, Ромео, Лира…

— Нет, — покачал головой Глеб. — Никаких старых пьес.

— А как же?

— Теперь все будет по-другому…

— Простите, но я что-то не улавливаю… Ведь у театра должен быть репертуар…

— Зачем же повторяться, доктор? Если позволяет ситуация… Нет-нет, я буду ставить новую пьесу, последнюю… Это — итог. Всей моей жизни. Черта…

— Ну, вам, разумеется, виднее. Теперь, когда все в ваших руках… Действуйте! Впрочем, простите, я сейчас…

— Вот чудеса! — пробормотал Глеб, когда врач скрылся в соседней палате. — Неужто он в меня поверил? Он… да еще — моя жена…


— Отчего же, мистер Шекспир? Я в вас тоже верю. И вовсе не по долгу службы.

Перед ним стоял высокий худой брюнет с холеной эспаньолкой.

Левого глаза у него не было, и лицо, рассекая на две неравные части, украшала черная шелковая повязка. Именно украшала, потому что, Глеб моментально отметил это про себя, повязка необыкновенно шла брюнету, как бы дополняя, завершая его облик.

«Тебе бы камзол, голубчик, да шпагу в руку», — вдруг подумал Глеб.

— Что, не узнаете, а, мистер Шекспир?

В самом деле, голос вроде бы знакомый. И эта несколько развязная манера держаться…

— Признаться, не припомню.

— Ай-ай-ай, — укоризненно покачал головой брюнет. — Кристофер Марло к вашим услугам. Слышали, надеюсь?

— Кристофер? — Глеб невольно отступил на шаг. — Хм… Но как же…

— А очень просто! Как я попал сюда, ведь верно? Тем же путем, что и вы, милейший друг. Через парадный вход. Ну, а точнее… Люди не верили, что вы — Шекспир, а я имел неосторожность заявить, что я — Кристофер Марло. Как-то уж само собой случилось… Треснул, правда, для пущей убедительности, кулаком по столу — и вот я здесь. Банальная история. Для дешевых сплетен.

— Не знаю, не знаю — пожал плечами Глеб. Этот нагловатый тип начинал действовать ему на нервы, хотя, конечно же, и вправду несколько напоминал… Да, очень давняя, почти забытая встреча… — Но, как я посмотрю, вы тем не менее спокойны!.. Разве нет?

— А что же делать? Больше того, признаюсь, такое положение вполне устраивает меня. Теперь-то я смогу писать, что захочу! И никто уже не прыснет в кулак, когда я назовусь. Тут и не это — в порядке вещей.

— Здесь — да. К сожалению. Простите, ваш глаз…

— Так, стычка.

— Тоже здесь?

— О, нет! Гораздо раньше. В жизни! Когда имя Кристофера Марло еще что-то значило.

— А теперь? По-моему, лишь теперь — теперь — и начинается… — ах, как ему хотелось поддеть, уязвить этого развязного «творца»!

«Все вы тут гении, — подумал он раздраженно, — но по ком, по ком из вас загудят колокола посмертной славы? Или прозвучат — хотя бы день, хотя бы час, минуту в этом потоке вечности?.. Несчастные двуногие, сошедшие с ума из-за того, что те, кого потом назвали гениальными, великими, родились раньше вас и отобрали у вас славу… Что за вздор! Великие не отбирали ничего. Они пришли и взяли то, что причиталось им по праву, вернув лишь то, что дать могли. Не более того. Кто виноват, что потомки не сумели дать и половины этого? Духовный крах… В противном случае их бы тоже признали великими. Парадокс прогресса: каждый новый век снижает ценз для живущих. И повышает для тех, кто умер. Оттого и сходят с ума, что за умершими не угнаться, а понимают ведь: сегодняшняя слава залога на успех в грядущем может и не дать. Проверенное временем ценнее, прочнее, что ли. Мертвые молчат. А со своих, как говорится, взятки гладки — конечно, блещут мастерством, но не Шекспиры, нет! А коли ты Шекспир, вдруг объявившийся в двадцатом веке, то писать обязан лучше, чем лет четыреста назад. Иначе — не поверят, не признают. Мыслимо ли это? Бедные двуногие…»

Брюнет с сожалением посмотрел на Глеба:

— Здесь все кончается. Дальше отступать некуда. Или у вас припасены другие варианты?

— Когда наконец чувствуешь, что можно быть самим собой, действительно — это предел. Какие еще варианты? Если бы только не здесь…

— Еще бы! Кристофер Марло знает, что говорит, — самодовольно ухмыльнулся брюнет, но, оглянувшись, тотчас приложил палец к губам. — Тс-с-с… Доктор идет!.. А вот тогда — да! — неожиданно громко и решительно заявил он. — Тройка, семерка, туз — шведская миловидность. В противном случае — инсулин! — он весь как-то поник и медленно пошел прочь. Но напоследок, через плечо, все же успел бросить: — Возьмите меня в труппу, а, мистер Шекспир?


— Итак, я свободен, Билли, — весело проговорил врач. — Займемся вашим театром?

— Было бы неплохо… Я тут и сам без дела не сижу. Один уже просился в труппу.

— Кто?

— Да вот…

Глеб взглядом указал на удаляющуюся фигуру.

— А, это наш новый пациент… Безобидное создание. Вы только подумайте, Билли, он разыгрывает болезнь, которой у него вовсе нет. А лечить-то его надо, правда, совсем от другого. Возомнил, что он — Кристофер Марло!.. Пора, говорит, взять верх над Шекспиром — потому-то я и здесь. Каково?

— Придворный трагик, — улыбнулся Глеб. — Не это ли залог скорейшего забвенья?!

— Его, однако, не забыли…

— У Истории свои причуды. Но он попросился в мою труппу! Разве он тем самым не признал моего превосходства?

— А вы тщеславны, Билли. Знаете, он тут как-то — да-да, едва только поступил, вчера! — заметил: позвольте мне сыграть в любой шекспировской пьесе — и я наполню свою роль таким смыслом, какой Шекспиру и не снился. Хоть я и не актер. Но я зато — Кристофер Марло!

— Похоже на него. Что ж, я найду ему место в новой пьесе. Да я и сам сыграю в ней… Посмотрим, какой смысл он вдохнет в свою роль.

— А что за роль, если не секрет?

— Он сыграет самого себя. Каким он был всегда. И будет жалок, уж поверьте.

— По-моему, вы хватаете через край. Между нами, он даже обрадовался, когда узнал, что вы — здесь.

— Серьезно? Вот чудак! Нет, я обязательно дам ему роль. Пьеса почти готова…

— Как называется?

— Пока не знаю… Да и не название решает дело, нет! Оно рождается в последнее мгновение, чтоб как-то зрителя привлечь, а в сущности… Короче, это будет хроника. Последняя в моей жизни…

— Неужели?

— Да. Я, правда, не уверен — лучшая ли… Впрочем, автор судит обо всем предвзято…

— Шекспиру не дано писать плохо, — моментально отпарировал врач.

Глеб только грустно посмотрел на него и, нахмурясь, отвернулся.

«Что-то с ним творится, — озабоченно подумал врач. — Он изменился. Когда его привезли, он был вне себя от ярости, казалось, он способен разнести все в щепы… А теперь? Он здесь всего третьи сутки. И уже сегодня он совсем другой… Тихий, подавленный человек… Как это он сказал на утренней беседе? Да!.. «Что бы вы подумали о человеке, который бежал с целью стать победителем, заранее предполагая, что победителя ждет беда?» Я ему ответил что-то вроде: «Не беспокойтесь, Билли, здесь мы вас в обиду не дадим…» Пустые слова! Неужто он вдруг осознал всю нелепость своих прежних поступков? Что же получается: безумец, понимающий, что он безумен? Парадокс! Невозможный парадокс! Но почему он с такой радостью ухватился за эту идею учредить в больнице театр? Даже с истовой готовностью… Выходит, он все-таки верит в свое мифическое «Я»?! И одновременно отвергает… Нет-нет, конечно, все не так. Все во сто крат сложнее. Внешне он смирился, да, сломался, но — внутри… Как, от чего его лечить? Как понять этого безумца, который умеет держать себя в руках? Если не Шекспир, то кто? Если не Глеб Сысоев, то кто же, наконец?!»

И тут врач с ужасом обнаружил, что, задумавшись, произнес последние фразы вслух. Правда, тихо, очень тихо, но пациент услышал.

— Прекрасно, доктор! — воскликнул Глеб, дружески похлопав врача по плечу. — Вы начинаете сомневаться! Вы далеко пойдете.

— Не понимаю.

— О, это большой профан в своем деле. Увидите, и года не пройдет, как вся Европа будет трепетать от одного лишь имени его! — рассмеялся Глеб. — Это я о себе. Я был профаном и, как любой профан, не сомневался. И в результате — встретил вас… Вам моя участь не грозит.

— Билли! — укоризненно сказал врач.

— А что — Билли?.. Пускаться во все тяжкие словесного жонглерства — это глупо. Не выяснишь ничего и не поймешь. Что — Билли?! Слова, слова, слова… Воистину!

— Билли, — сказал врач примирительно, — сколько человек вам нужно?

— Человек пятьдесят, не меньше, — ответил Глеб. И совсем тихо добавил: — Труппе хватило бы и одного актера. Но что делать, если в пьесе так много уродов?!

— Что вы сказали? — не расслышал врач.

— Нет, ничего. Я просто уточнял. Для себя.


Со времени своего последнего визита она, кажется, немного успокоилась, хотя, все внешне, только внешне — неужто и тут игра? Смирилась ли на самом деле или только сумела взять себя в руки, надевши маску напускного равнодушия и непробиваемой чопорности?

Врач этого не знал и никак не мог уловить, что же кроется за бесстрастными интонациями ее голоса и скупыми, будто заранее отрепетированными жестами. Это раздражало и вместе с тем сковывало — родственники больных всегда становились отчасти как бы тоже его пациентами, а тут он ничего не мог понять.

— Ваш муж вполне освоился. Больные ему доверяют, относятся весьма почтительно, как к настоящему Шекспиру. К гению, если хотите…

— Видимо, он просто утешился тем, что хоть безумные сумели распознать истину.

— Как вы сказали? — врач недоуменно вскинул брови. — Истину? Но ведь это — фарс, игра!

— Все игра, — сухо возразила женщина.

— Вы повторяете слова своего мужа! Вы меня ставите в тупик. Впрочем… Все скоро разрешится. Актеры набраны, роли распределены, премьера — завтра.

— А пьеса?

— Что — пьеса? Ах, да… Он не дает читать. Мечтает доказать, что называется, на деле…

— Доктор… — она запнулась и губы ее предательски дрогнули. — Доктор, отмените спектакль.

— Но почему?

— Пожалуйста, — она умоляюще смотрела на него.

— Нет, я решительно ничего не понимаю! Ведь все уже готово! Оговорено, продумано… Теперь я не имею права вмешиваться, иначе весь эксперимент… К тому же, не забудьте, в спектакле заняты другие пациенты.

— Все готово, — едва слышно повторила она. — В последнем письме он говорил, что собирается бежать… Назад, к мученьям, к горю — навсегда… Это ужасно!

— Он болен! — сердито сказал врач. — Поймите ж, наконец! Запомните: чтобы ваш муж стал здоровым, нормальным, — премьера должна состояться! В этом смысл всей затеи.

— Как угодно, доктор… Но я боюсь!

— Чего? Куда он денется? Его больное воображение… Ах! — врач безнадежно махнул рукой. — Письмо у вас? Как он переправил его? Хотя, теперь это неважно.

— Я не взяла с собой. Завтра или послезавтра я принесу. И еще… Скажите, только честно, в беседах с вами он… вспоминал обо мне?

— В эти дни? Ни разу. Он был слишком увлечен спектаклем. Да разве вам мало этого письма?! Между прочим, мне он тоже… предложил сыграть…

— А вы жалуетесь, что ничего не читали!.. Все-таки — целая роль! — казалось, она потешается над ним… — В кого же вам предстоит перевоплотиться?

— В ремарке к роли он написал… — врач слегка нахмурился, но тотчас скроил беззаботную гримасу — в принципе, это пустяк. «А играющим дураков запретите говорить больше, чем для них написано…» Вот и все. Насколько я понял, изображать мне придется самого себя. Не могу пожаловаться на роль. Только… Ума не приложу, зачем нужна эта ремарка?


Пустая сцена, как больничная палата, откуда вынесли кровати, тумбочки, убрали с подоконников цветочные горшки, и лишь одна кровать осталась — в самом центре, под горящей лампой, так что видно все… А где же зал? Ах, да, он там, внизу, и, затаив дыханье, следит за действом весь партер. Галерки нет — в ней не было нужды. Для тех, кто движется по сцене, все одно — галерка ли, партер, не это важно, главное — есть зритель, который воплотит игру, ему предложенную, в явь. Заплачет, если драматург захочет, смеяться станет, коли выскочит на сцену шут… Пустынный зал, где лишь один актер, и сцена, полная народу… Все — игра. Костюмы, парики, носы… И — мнения. Пристрастия, умы, улыбки, жесты… Раздвинут занавес — глядите, сядьте ближе! Вот так… Теперь сам черт не разберет: где — зал, где — сцена. Круг замкнулся. Произносите монологи, вставляйте реплики, вступайте в общий хор. Для всех написан текст, любой себя сыграет — только не спешите… Куда ж спешить, когда все кончено? Он слишком стар уже и глуп, и чересчур устал в пути, чтоб впредь достойно продолжать свое существование — беглец, изгой, никчемный постоялец, он думал счастье обрести вдали от родины, от времени, где жил, надеясь в странствиях учить людей, как постигать законы высшей красоты, добра и справедливости. Увы! Тринадцать лет умчались безвозвратно, рассыпались, как глиняная ваза, на сотни тысяч черепков — уже не подобрать, не склеить… Кончено. Он обманулся в ожиданьях, ничьих надежд не оправдав. Да и надежды эти — кто питал? Жена? Быть может, в ней теплилась вера, но слабый огонек не разгорелся — не угас, однако пламени не дал, лишь тлел, все больше отдаляясь. Кого винить? Других? Смешно!.. С невиданным упорством они играли роль живущих и, конечно, ему поверить не могли. Для них он — умер, растворился в потоке времени, не смея называться, даже в шутку, человеком, который вот сейчас, сию минуту, способен гением своим всех поразить; и только дух его остался, в трагедиях бессмертье обретя, а человеческое ныне — сказка… Прекрасная, далекая легенда, где все туманно, странно, лишено конкретных черт… И он бежал — не потому, что опасался: вдруг его забудут. Нет! Он понимал: забыть его не смогут, не посмеют. Но те ужасные тринадцать лет… От них бежал! Чтоб не пропали даром, чтобы писать, писать, писать!.. Да, он работал, точно одержимый, себя не вправе упрекнуть. Но что случилось? Мертвого младенца он к жизни возвратил в иные времена, когда он сам — как человек, творец и гений — был неуместен, выглядел шутом. Да, каждой глупости — своя обитель, и каждому поступку — свой отведенный час… Час миновал давно… И новым поколеньям он дорог именно как сын ушедших дней. Он к ним прикован, впаян в них, а вне их лишь нелепо притязает на то, что было, — там, где нет… Его нет — и его эпохи. Бежать назад? Но те тринадцать лет… Едва они вернутся, — он вмиг утратит, что имел… Перечеркнуть все сделанное ныне… Нет-нет, он слишком стар, чтобы принять удар судьбы, смириться с ним и страсть свою умерить. Надежда в нем не умерла… Быть может, люди все поймут и примут, и оценят, как подобает, поздние плоды его трудов, ума и мастерства. Надежда… Кнут победителя и цепь рабов. Какими силами тебя заставить для счастья общего сломать судьбу? Он стар, назад дороги — нет… Там, позади, молчание и муки. А здесь? Тринадцать лет… Там — здесь… Какая разница, по сути? Нет, не решить ему вопрос. Сил не хватает, остроты ума… Ничто, увы, не бесконечно. Немеют ноги, звон в ушах, и сердце бьется чуть заметно… Как душно! Тьма в глазах… Где я? Мне снится все или на самом деле я слышу эти голоса?! Кто там? Не может быть! Я вас не звал! Уйдите, призраки немые! А голоса? Я сам за вас произношу слова? Не может быть! Химеры близкой смерти… Прочь, уходите! Нет, не слышат… Идут сюда. О, боже мой! Отелло, Ричард, Яго, Макбет, Лир, Полоний — сколько их!.. А вот Офелия, Ромео и Джульетта, Катарина… Что, смеются? Над кем? Неужто надо мной? Но почему? Ведь вас я создал и вам дал бессмертие — всем, всем… Себя лишь обделил. Лишь я в грядущее живым войти не смею. Останется молва да память: был такой, писал трагедии, комедий не чурался. Сам умер — в год такой-то, но мысль его по-прежнему жива… Нет, погодите! Ведь я умру сейчас… А как же прошлое? Год смерти — не известен? Жил человек — и вдруг пропал? Какая глупость! Быть того не может! Не пропадают люди — их теряют… Так, значит, сам себя я потерял? Вот это новость… Господи! Они опять в движеньи… И снова — ближе, ближе, ближе… Из тьмы веков… Все, как один… Безумцы, палачи, тираны, страдальцы, плуты и шуты… Где я? Спектакль иль явь? Все это… Но тогда — где зрители? Не вижу зала! Не вижу лиц, которые следят, как движется трагедия к развязке. Или я сам смотрю, а мне дается представленье? А может, так: и зал, и сцена соединились, не поймешь, где что?.. Тогда скорей — переодеться, чтоб стать иным, не быть причастным к этой драме, и снова — в путь. Как?.. Вновь бежать? Нет сил… Пускай кривляются тираны и пусть к шутам вся мудрость снизойдет. Уродов мир плодит — они же мир лелеют… Да будет так! Я не судья. Я лишь беглец, которому отказано в ночлеге. Тринадцать лет!.. И все впустую. Смешно сказать: И здесь, и там… А ведь История… в борцы произведет!


Пустая сцена, как больничная палата, откуда вынесли кровати, тумбочки, убрали с подоконников цветочные горшки, и лишь одна кровать осталась — в самом центре — под горящей лампой, так что видно все…

Пустынный зал, где лишь один актер, и сцена, полная народу…

Спектакль, игра…

И тут вошел Кристофер Марло.

Он огляделся, щурясь одним глазом от яркого света, и не спеша направился к кровати, на которой, как на смертном одре, возлежал Шекспир.

У изголовья он остановился.

— Ну, что, Уильям, ты доволен своей судьбой, делами, славой?

— Оставь меня. Не видишь разве — умираю.

— Вот как? А сам сочинил текст моей роли, вручил мне и велел зубрить… Чтоб не единой сбивки не случилось.

Шекспир закрыл глаза и горько усмехнулся:

— Наверное, я сделал глупость, введя тебя в спектакль.

— Вот уж не знаю, — покачал головой Марло. — Ты, видно, не мог поступить иначе. Если, конечно, решил быть честным до конца.

— Но дальше что?

— Конец сочинил ты сам, Уильям. Я ведь только исполнитель. А зрители…

— Они — тоже актеры.

— Так было угодно вашей милости, — с насмешкой поклонился Марло. — Безумцы, занятые в роли восторженного зрителя… Который станет неистово аплодировать, когда закончится ваша последняя трагедия, мистер Шекспир. Но это нечестно: вы их подкупили!

— Ничуть. Они безумны только оттого, что слишком чутки. Слишком чутки… Они будут аплодировать моему таланту. Да! Или ты в него не веришь?

— Это трудный вопрос, Уильям. Ты писал пьесу о себе и пытался сыграть в ней заглавную роль… Ты плохой актер. Сочинял ты несравненно, но себя сыграл — хуже некуда. А уж ты-то должен знать, какая участь ждет спектакль, если главный герой в нем, откуда ни взгляни — пустое место!.. Полный провал. Освищут и пьесу, и исполнителя…

Лицо Шекспира внезапно сморщилось, словно от сильнейшей боли.

— Ну, почему, почему это говоришь ты, а не я? Это же мои слова!

— Ты их заранее отдал мне. И был прав. Ибо часто, когда твои слова произносит кто-то другой, они выглядят убедительней. Особенно, если эти слова обращены к тебе самому. Тогда ты не сможешь обвинить себя в бесчестии.

— Пусть так, — устало пробормотал Шекспир. — Пусть так… Зачем ты здесь?

— О, Уильям! — засмеялся Марло. — Ты — как младенец. Лепечешь, сам не зная что. Я пришел за тобой! Я ведь знал, что ты — здесь, в двадцатом, жалкий беглец, и явился следом. По-моему, имя Кристофер Марло еще кое-что значит для тебя. Так кому, дружище, как не мне… Вставай же! Нам пора.

— Нет, не могу. Я болен. Сил почти что не осталось.

— Глупости! В этой пьесе ты встанешь и пойдешь за мной. Да мне ли объяснять?! Сам все прекрасно понимаешь. Сейчас ты — простой актер и не смеешь своевольничать в середине спектакля. Иначе пьеса оборвется, и зрители тебя освищут. Но ты ведь ждешь аплодисментов…

— Все мы ждем их, Кристофер. Только, по глупости своей, обычно раньше времени… И тогда считаем себя неудачниками, изгоями, не подозревая, что нужно было — лишь немного подождать.

— Вот-вот, Уильям. Но теперь — пора. Пусть там, на родине, тебе окажется несладко. Но это — твой дом, твое время. И мое — тоже. Только там мы сможем писать — задыхаясь, страдая, порою не веря, однако — из последних сил, и соперничать, как подобает благородным художникам.

— Ты все еще надеешься взять надо мною верх?

— А как же! Слово — наше оружие. Одна у него слабость — оно пригодно лишь в честном бою. Ты же творец, Уильям! И не мне объяснять, как добывать победу.

Шекспир с тяжелым вздохом медленно сел на кровати.

— В честном бою… На равных… Ах, Кристофер! Ты-то свое уже прожил… Я признался врачу, что твоя роль выйдет жалкой. Формально так оно и есть. Ты тянешь меня в болото, к новым несчастьям. Вернее, к старым, от которых я однажды убежал…

— Нет-нет, Уильям! Это вовсе не болото… Ты художник, черт возьми! Выходит, ты в ответе за свою эпоху. Это от тебя зависит, как потом люди станут думать о ней. Ты пишешь для себя, для своего времени? О, нет! Ты творишь для тех, кто родится после. Чтобы в далеком двадцатом, читая твои пьесы, они могли установить связь времен. Удел художника — дать людям концы нитей Истории, которые можно связать в тугой узел. Дать в руки. Только тогда люди ощутят себя людьми… Удел художника — напоминать всем, что они человеки. Для них для всех ты остаешься Шекспиром, сыном и утвердителем своей эпохи. Ты не смеешь ее предать. Ибо не выполнишь тогда перед потомками свой долг. Да, долг!

— Это же мои слова, Кристофер!

— Разумеется, твои! Я лишь вызубрил их, как подобает прилежному актеру.

— Господи, я всех вас сочинил! И себя, и эту развязку… Все оживил… О, господи! Теперь я обязан сыграть до конца… Финал, к которому я шел все эти годы… Я был трусом, я искал пути полегче. Но ведь понимал!.. Ну, что ж, Кристофер, помоги мне встать.

Он спустил ноги с кровати, тяжело поднялся и с трудом проковылял к окну.

— Спешить не надо. Береги себя, — заметил Марло, поддерживая старика под локоть. — Ты еще нужен. Очень нужен… Всем нам. Понимаешь?

— Да-да, — рассеянно кивнул Шекспир и обернулся, будто бы высматривая, не забыл ли что. — Жене я написал, — чуть слышно прошептал он. — Она все поймет… Не то что я… Хотя… О, боже, дай силы мне и тем, к кому я был привязан! Ты видишь: я обмана не хотел. Но я был слеп и истины не замечал. Теперь пришла расплата. Пусть! Зато меня в бесчестии не обвинят. Шекспир уходит жить!

— Гляди, Уильям, какая ночь глухая… Нам это на руку — ни одного огня. Весь Стрэтфорд спит. Никто нас не заметит.

— Хоть в этом повезло… Ну, ладно. Помоги-ка мне, Кристофер, перелезть… Вот так. Пошли!

И они оба исчезли в черном проеме окна.

Только гулко-равнодушно стучали на ветру распахнутые настежь ставни…


Сцена опустела.

Зал молчал, еще не понимая, что произошло.

И тут приглушенный вопль прорезал тишину.

Нелепо размахивая руками, врач сорвался со стула, растолкав сидящих впереди, бросился к импровизированной сцене, взлетел на нее одним прыжком и, полный самых немыслимых предчувствий, подбежал к окну.

Никого.

Лишь на короткое мгновение в лицо пахнуло сыростью и прохладой, да мелькнули в туманной дали островерхие крыши старинных домов.

Будто наваждение… И все.

Сверкнула молния, ударил гром, и хлынул ливень, поглотив совсем и эту призрачную картину.

Еще долго врач стоял, не шевелясь, и бессмысленно глядел в окно, где бушевала непогода — грубый красочный рисунок на растянутом холсте, простая декорация…


Она пришла на следующий день. Поздоровавшись, протянула обещанный листок. Ни о чем не спрашивала, не суетилась — глядела безучастно и сосредоточенно пород собой и лишь терпеливо ожидала, когда врач кончит читать.

«Прости, любимая, но, кажется, пора все объяснить. Самое простое — окружить меня презрением, негодовать. Самое имя заклеймить проклятьем. Я, наверное, достоин этого… Однако же попробуй и понять! Я был кругом в долгах. Меня судили и обрекли на долговую яму — на бесконечные тринадцать лет тюрьмы… И я повел себя, как жалкий трус. Лгал всем и, главным образом, — себе. Я испугался, понял, что писать мне не придется, — а столько замыслов теснилось в голове!.. И я бежал… Лишь бы подальше, чтоб не достали, не нашли… Поверь, бежать несложно. Во сто крат трудней остаться, стараясь уберечь все человеческое в собственной душе. Ничтожество, я без борьбы надеялся создать достойное Шекспира! Теперь мне ясно все… Я потерял себя, а стало быть, и вашу веру. Я искуплю свою вину. Пора вернуться. К мукам, к горю, но это же — моя судьба! Шекспир не покидал своей эпохи! Он был честен. Так считают люди. Что ж, я не смог их обмануть. Не надо плакать, обижаться — видит бог, я был с тобою счастлив. Но — мне пора… Благослови на дальнюю дорогу… Прощай, хорошая. Твой Билли».

Врач сложил письмо и долго вертел его в руках, прежде чем заговорить.

— Ваш муж исчез, — сказал он наконец. — Вчера, в конце спектакля. Мы, конечно, объявили розыск… Но — все равно… Это похоже на чудо!

— Ну, что вы, доктор, — женщина горько усмехнулась. — Ничего сверхъестественного нет. Просто надо было вовремя — поверить. В него поверить…


«…лишь бы отправиться в путь…»


Программа на успех | Румбы фантастики | Лабиринт