home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


XVIII

От Жака — Сильвии


Я много думал о твоей просьбе. Когда я давал клятву у смертного одра моего отца, я оговорил себе право нарушить ее, если по некоторым причинам это окажется необходимым для твоего спокойствия и твоей чести. И вот мне кажется, что этот час наступил. Но, право же, то, что я могу сказать, — такое недостаточное, такое неточное доказательство, что, пожалуй, было бы лучше молчать и остаться твоим названым братом. Но раз ты отказываешься от моей поддержки, я должен все сказать, успокоить твою гордость и заверить тебя, что моей привязанностью ты обязана не состраданию, а чувству долга, узам крови, которые мое сердце приняло и сделало законным с того самого дня, как я узнал тебя. В глубине души я убежден, что ты моя сестра; но у меня нет уверенности, я не в силах доказать это; и все же ты можешь сказать всему миру, что я всегда питал к тебе лишь братские чувства.

Маленький образок святого Иоанна Непомука, одна половинка которого у тебя, а другая у меня, — вот и все доказательство, что мы с тобой брат и сестра. Но в моих глазах — это торжественное и священное доказательство, и я верю ему всей душой. Когда отец умер, мне было двадцать лет; я был скорее его другом, чем сыном. Он был человеком добрым и слабым, у меня же другой характер. Он боялся моего осуждения, но верил в мою любовь к нему. Несколько часов его терзала медленная агония; время от времени он приходил в себя, тревожно озирался, судорожно сжимал мою руку и вновь бессильно падал на подушки. В последнюю минуту ему удалось взять в изголовье и вложить мне в руку какую-то записку и сказать при этом;

— Делай с ней, что захочешь, что считаешь долгом своим сделать. Я полагаюсь на тебя. Поклянись сохранить тайну.

— Клянусь сохранить тайну, — ответил я, бросив взгляд на бумагу, — до того дня, когда мое молчание вредно отразилось бы на судьбе несчастного существа, которого касается тайна. Поверьте, я буду оберегать честь моего отца.

Он утвердительно кивнул головой и повторил:

— Я полагаюсь на тебя.

Это были его последние слова.

А вот что представляют собою бумаги, состоявшие из трех отдельных листочков. На одном было написано:


«15 мая 17… года сдан в воспитательный дом в Генуе младенец женского пола; для опознания взята иконка святого Иоанна Непомука».


На втором листочке значилось:


«Это преступление совершил я, и вот мои оправдания. У госпожи де *** одновременно со мной был еще и другой любовник. Неуверенность, сострадание побудили меня помочь ей при родах. Она была одна. Тот, другой, покинул ее; но я не мог решиться взять ребенка этой женщины; по взаимному с нею согласию мы его сдали в воспитательный дом. Это окончательно внушило мне ненависть и презрение к недостойной матери. Я сохранил опознавательный знак, решив, что если когда-нибудь будет доказано, что ребенок принадлежит мне… Но это невозможно, я никогда этого не узнаю».


Имя этой женщины написано полностью рукою моего отца, и я ее знаю. Она жива, она слывет добродетельной особой, по крайней мере претендует на это. Я никогда не назову тебе ее имя, Сильвия, — ведь это ничему не поможет, и честь запрещает мне сделать это. Третий листок представлял собою обрезанную половину образка, вторая половина которого была надета на твою шейку.

Я был почти так же неуверен, как и мой отец. Он часто говорил мне об этой даме. Она отравила ему жизнь. Я видел ее в детстве, я ее не выносил. Прийти на помощь ее дочери, плоду двойной любви, гнусной и лживой, это уж было бы чрезмерным великодушием, и сперва я чувствовал к этой мысли непреодолимое отвращение. Отец сказал мне, чтобы я поступил так, как сочту нужным. Я было попытался похоронить тайну во мраке забвения и бросить бедную малютку на произвол судьбы. Но есть небесный голос, который говорит на земле людям доброй воли, как их наивно именует священное песнопенье. Лишь только я решил покинуть тебя, я как будто услышал голос самого Господа Бога, ежечасно и гневно повелевавший мне прийти тебе на помощь. Несколько раз я видел сны, в которых явственно слышал голос умирающего отца, — он говорил мне: «Это твоя сестра! Это твоя сестра!» Помнится, мне приснилось однажды, что по небу летят ангелы и несут прекрасное дитя, прекрасное, но бескрылое, бледное, плачущее. Прелесть этого ребенка, его скорбь произвели на меня такое сильное впечатление, что я бросился к нему, чтобы обнять его, и в это мгновение я проснулся. Я подумал, что мне явилась новая душа, улетавшая в небеса. «Она умерла, — думал я, — но перед тем как вернуться к Богу, пожелала прийти ко мне и сказать:,Я была твоей сестрой, а плачу я из-за того, что ты бросил меня»». Однажды я взял образок святого Иоанна, плохонькую гравюру, поспешно вырванную из какого-нибудь молитвенника в ту минуту, когда тебя решили подкинуть в воспитательный дом. Странное впечатление это оказало на меня. «Эта картинка — все твое наследство, — думал я, — все твои документы, дающие тебе право на любовь и заботы семьи; тут вся судьба человеческая, все будущее несчастного ребенка. Вот дар, который ты получила от родителей, давших тебе жизнь; вот чем ограничились попечение и щедрость матери! Она повесила тебе на грудь этот великолепный подарок и сказала: «Живи и благоденствуй»».

Я почувствовал такое глубокое сострадание, что слезы выступили у меня на глазах и я зарыдал, словно ты была моим ребенком и тебя, похитив у меня, бросили в сиротский приют. Образок вызвал у меня несказанное волнение, я и до сих пор еще не могу видеть его без слез. Мы с тобою часто рассматривали его вместе, и когда ты была еще девочкой, ты горячо целовала картинку всякий раз, как я давал ее тебе для того, чтобы сложить мою половинку с той, что висела у тебя на груди. Бедная девочка, эти поцелуи казались мне красноречивым и ангельским упреком, обращенным к твоей гнусной матери. В детские твои годы тебе говорили, что этот святой Иоанн — твой покровитель, твой лучший друг, что он поможет тебе найти родных, и когда я пришел к тебе, ты его так благодарила; вдвое выросла твоя вера и любовь к — нему; тогда и я полюбил эту картинку. Если не сам святой, то его изображение стало мне дорого. Я смотрел на него глазами души своей и открыл в его чертах выражение, какого в них художник, быть может, и не вложил. На моем отрезке осталось три четверти изображения: там нарисована голова молодого человека с короткими волосами и лицом самым обыкновенным; но она склонилась с каким-то кротким и грустным вниманием над страницей Библии, которую он держит в руках. В этой книге, говорил я себе (когда еще не видел тебя и думал, что ты умерла), твой опечаленный покровитель как будто читает повесть короткой и жалостной судьбы ребенка, вверенного его попечению. Он вспоминает о тебе с нежностью и состраданием, ибо, кроме него, никто на земле не пожалел сироту.

Какое-то непонятное, почти сверхъестественное чувство непреодолимо влекло меня к тебе; через полгода после смерти отца я оставил Париж и направился в Геную. Я навел справки в приюте. Поиски не привели к надежным результатам. Мне известно было, какого числа тебя сдали, но не указан был час, а в этот самый день поступило несколько детей. Порывшись в реестрах, мне дали различные сведения. Единственным опознавательным знаком у меня был образок святого Иоанна Непомука, а ведь ты могла уже давно потерять его. Первые попытки разыскать тебя остались бесплодными; у подкидыша, на которого мне указали, был другой знак — ребенок был горбатый уродец. Как я боялся, что эта девочка — моя сестра! Затем я отправился в горную деревушку на морском побережье, где, как мне сообщили, жила крестьянская семья, которая взяла на воспитание одного из детей, подкинутых 15 мая 1… года. Какие горькие мысли о тебе одолевали меня дорогой! Как тебя могли унижать, как дурно с тобой обращаться — ведь тебя, такую маленькую, беззащитную, отдали в руки грубых, черствых людей, которые наживаются на деле милосердия: берут на воспитание сирот, а на самом-то деле растят их только для того, чтобы обратить позднее в бесплатных своих батраков! Наконец я приехал в Сан-***, живописную деревушку, где ты жила первые десять лет твоей жизни и о которой сохранила дорогие сердцу воспоминания. Я нашел тебя в кругу честной семьи, где тебя лелеяли наравне с родными детьми; ты пасла коз на склонах Приморских Альп. Мы никогда не забудем день нашего первого свидания, дорогая Сильвия, правда? Сколько раз мы с тобой вспоминали свои впечатления от этой встречи. Но я тебе не говорил, как я волновался, наводя справки. Я был так еще неуверен! Твои приемные родители заверили меня, что у тебя действительно есть образок какого-то святого, но они не умели читать, да и на их половинке стояли только последние буквы имени — Непомука, а они не запомнили, какого святого называл им приходский священник, когда рассматривал вместе с ними опознавательный знак.

Женщина, вскормившая тебя, всячески старалась убедить меня, что ты не тот ребенок, которого я ищу. Надежда получить вознаграждение не смягчала для нее горечь разлуки. Как тебя тут любили! Ты уже умела внушать всем окружающим сильную привязанность. В этой семье о тебе говорили с каким-то суеверным почтением, что казалось мне свидетельством того таинственного покровительства, которое Бог ниспосылает сиротам, всегда наделяя их какими-нибудь привлекательными чертами или добрыми качествами взамен естественного покровительства родителей, и эта детская прелесть вызывает любовь в тех людях, которые волею случая стали опорой сироты. По мнению этой славной женщины, ты, несомненно, родом из какой-то знатной семьи, потому что в характере у тебя столько гордости, словно в твоих жилах течет королевская кровь. Священник и деревенский учитель восхищались твоим умом и сердечностью. Когда другие дети только еще читали по складам, ты уже научилась писать. Я никогда не забуду, что говорила о тебе твоя кормилица:

— Непокорная она, как море, а рассердится, так будто шквал налетит. Хочет, чтобы все ей уступали. Молочные-то братья подчиняются ей, как дурачки, они ведь у меня простодушные, а она гордячка. Но уж какая ласковая, добрая, чисто ангел небесный, когда заметит, что обидела кого. Она три дня в лихорадке лежала — до того, голубушка, огорчилась, что больно ушибла маленького Нани, когда рассердилась на него. Она его толкнула, он упал, и из носика у него кровь пошла. Я как это увидела, рассердилась, подбежала сперва к ребенку, подняла его, потом бросилась за чертовой девчонкой, чтобы ее отколотить; но у меня духу не хватило и пальцем ее тронуть: вижу, подходит она ко мне вся бледная, бросилась обнимать Нани, кричит: «Я его убила! Я его убила!». Мальчику-то не очень и больно было, а Сильвия совсем расхворалась.

Пришел священник и заверил меня, что на твоем опознавательном знаке — Иоанн Непомук. Сердце у меня забилось от радости, я уже успел полюбить тебя за этот час. То, что мне рассказывали о твоем характере, совпадало с моими воспоминаниями детства, я с каждой минутой все больше чувствовал себя твоим братом. Тем временем за тобой послали — ты повела коз на горное пастбище, но до него было неблизко, и я нетерпеливо ждал тебя у порога дома. Священник предложил мне пойти тебе навстречу, и я с радостью согласился. Сколько вопросов я задал ему дорогой! Сколько черт твоего характера узнал от него! Я не решался спросить, хорошенькая ли ты, — мне казалось, что это ребяческий вопрос, а между тем умирал от желания узнать это. Ведь я и сам-то был еще почти ребенком и по возрасту питал к тебе романтический интерес. Твое имя, необычайно изысканное для деревенской пастушки, ласкало мой слух. Священник мне сказал, что тебя назвали Джованна, но что одна старуха француженка, маркиза, поселившаяся в окрестностях селения со времени эмиграции, полюбила тебя с младенческих твоих лет и придумала для тебя это фантастическое имя, и, несмотря на уговоры и наставления священника, оно заменило имя святого Иоанна — твоего небесного покровителя. Славный старик священник не очень-то любил маркизу и полагал, что зря она вместо назидательных рассказов забивает твою голову всякими вымыслами и небылицами, заставляет тебя читать вслух сказки Перро и госпожи д’Онуа, которые он считал опасными.

— Хорошо еще, — сказал он, — что состояние у этой дамы было невелико и не позволило ей заплатить приемным родителям ребенка достаточно большую сумму, чтобы они отдали ей Джованну-Сильвию. Они предпочли вырастить ее пастушкой, а так как будущее бедной девочки было туманно, это решение оказалось и к их и к ее пользе. Теперь вот небо посылает ей иную судьбу, должна произойти перемена к лучшему, ибо провидение заботится о сиротах, брошенных людьми. Но умоляю вас, сударь, — сказал он, — следите за ее воспитанием. Вы еще слишком молоды и не можете сами заняться этим делом, однако же постарайтесь дать ей разумного воспитателя, чтобы из его руки на добрую почву упали добрые семена. В этой душе имеются задатки незаурядных качеств, но надо, чтобы их сумели развить. А что, если из-за небрежности или неосторожности наставников в юном сердце расцветут пороки?

Она будет красива, хотя наше солнце опалило ее кожу, а красота — роковой дар для женщин, которые не имеют опоры в религии.

— Вы говорите, она красива? — переспросил я.

— И еще как! Да вот она сама, — ответил священник, указывая мне на девочку, уснувшую на траве. — Долго бы нам пришлось ждать ее прихода.

Ах, как ты была хороша в сонном забытьи, моя Сильвия, моя милая сестрица! Каким крепким, смелым и гордым ребенком ты мне показалась, когда я увидел тебя на ложе из вереска, на фоне неба и альпийских вершин, под жаркими лучами солнца и дуновением морского ветра, который налетал порывами и осушал испарину, увлажнявшую твой широкий лоб и черные волосы! Длинные ресницы опустились темной тенью на твои смуглые детские щечки, бархатистые, как персик; полуоткрытые губы улыбались беспечной и вместе с тем грустной улыбкой. «Да, сердечность и гордость, — думал я. — Кормилица-горянка простодушными своими словами верно обрисовала мне характер своего приемыша». Я остановил священника, когда он протянул руку, желая разбудить тебя. Мне хотелось рассмотреть тебя, внимательно вглядеться в твои черты. Я искал и как будто находил в тебе смутное сходство с отцом или со мной — в форме головы и в чертах лица. Не знаю, существовало ли в действительности это сходство или то была игра воображения, но мне казалось, что я, несомненно, твой брат: это сразу заметно, об этом говорят широкий лоб, смуглый цвет лица, густые черные волосы, которые у тебя, Сильвия, заплетены были в две толстые косы, спускавшиеся ниже колен. Да, пожалуй, и очертания подбородка; однако сходство выражено недостаточно ярко и не может служить свидетельством перед людьми. Куда более разительно сходство наших душ и характеров.

Священник окликнул тебя; ты приоткрыла глаза, но не заметила его, потом нетерпеливо дернула плечом и локотком и снова уснула. Тогда старик снял с твоей шеи ладанку, раскрыл ее и приложил находившуюся в ней половинку гравюры к той, которую достал я. Мы сразу узнали образок. Ты вдруг проснулась, посмотрела на нас испуганным взглядом молодой лани, поискала на шее ладанку и не нашла, и увидев ее в наших руках, кинулась к нам, пытаясь вырвать ее. Но священник показал тебе сложенные вместе половинки образка, и ты поняла, что произошло. Тогда ты, как козочка, прыгнула ко мне, крепко, как настоящая горянка, обняла меня и воскликнула: «Вот мой папа! Мой папа нашелся!».

С трудом удалось убедить тебя, что я не твой отец, — ты говорила, что я просто не хочу признаться. Священник старался внушить тебе, что мне невозможно быть твоим отцом, так как я всего на десять лет старше тебя. Тогда ты порывисто спросила, где же твой отец, где мама, и потребовала, чтобы я отвел тебя к ним. Я ответил, что они умерли. Ты топнула о землю босой ножкой:

— Я так и знала! Теперь придется мне остаться здесь.

— Нет, — ответил я. — Я заменю тебе отца. Он был моим лучшим другом, он передал мне свои отцовские права на тебя. Хочешь ты поехать со мной?

— Да! да! — стремительно ответила ты, целуя меня.

— Вот каковы дети! — грустно заметил священник. — Их любят, растят, живут только для них, и когда вы уже думаете, что они заплатят вам своей признательностью и любовью, они с радостью бросают вас и уходят за первым попавшимся незнакомцем, даже не спрашивая, куда он их ведет.

Ты прекрасно поняла упрек и ответила священнику:

— Неужели вы думаете, что я вас брошу? Ведь я же вернусь повидаться с вами и еще буду пасти коз матушки Элизабетты. Но, видите ли, мне надо попутешествовать, посмотреть все страны, какие есть на свете. Когда-нибудь я вернусь, приплыву на корабле, привезу много-много денег и отдам их моим молочным братьям: мы купим много-много коз, большое стадо, и построим овчарню на Раковинной горе.

Ты всегда говорила таким языком, словно сказку рассказывала или Библию читала, — это были твои единственные книги. Я провел несколько дней в твоей деревне. И мне приходило желание оставить тебя там — такой счастливой казалась мне жизнь в этом горном селении, такими жалкими и смехотворными представали передо мною удовольствия общества, в которое я собирался ввергнуть тебя, в сравнении со здоровым, спокойным существованием трудолюбивых крестьян… Но наблюдая за тобой, совершая с тобой долгие прогулки в горы, испытывая множеством вопросов твой пылкий и наивный ум, скрупулезно разбирая твои странные ответы, то поражавшие здравомыслием и рассудительностью, то нелепые, как то свойственно детской фантазии, я убедился, что ты не создана для сельской жизни и не сможешь к ней привыкнуть. Позднее, познав многие горести, ты кротко упрекала меня за то, что я вывел тебя из этого оцепенения, в котором ты жила бы тихо, мирно, и бросил тебя в мир страданий и разочарования. Увы, бедное мое дитя, зло совершилось раньше, чем я пришел к тебе, и мне думается, не следует даже обвинять в нем сказки, которые давала тебе читать маркиза. Во всем виноват твой пытливый, проницательный ум; зачатки отчаяния таились в твоей душе, в этом полураскрывшемся бутоне надежды. Ты ведь не походила на своих коротконогих, тяжеловесных молочных сестер, и тебе бы никогда не удавалось так хорошо, как они, варить сыр и прясть шерсть. Я расспрашивал у тебя самой и у твоей кормилицы, каковы были твои первые впечатления в жизни. Я знаю, как ты мучилась, пытаясь угадать, кто твои родители, когда узнала, что Элизабетта тебе не родная мать. Ты тогда целые дни проводила у края тропинки, что ведет к морю, и лишь только видела вдалеке парус, говорила: «Вот мама едет ко мне в гости, и на ней белое платье».

К этой постоянной мечте обрести родную семью прибавились мысли о путешествиях, о богатстве и щедрости. Ты только и мечтала о том, как станешь королевой и богатыми дарами вознаградишь своих приемных родителей. Эти золотые сны не могли пройти безнаказанно для твоего детского ума. Они бы не исчезли бесследно, когда бы ты достигла сознательного возраста, не уступили бы место заботам чисто материальной жизни. Твои мечтания порождены были уверенностью, что тебе суждена участь иная, чем всем окружающим; ты с горечью простилась бы со своими грезами или погубила бы себя, пытаясь их осуществить. Ты была прелестным ребенком — чистосердечным, смелым, предприимчивым, то по-детски ласковым, то капризным. Но уже пора была занять тебя более возвышенным делом, внушить тебе более разумные мысли, смирить бурные порывы твоей юной души; необходимо было дать тебе воспитание — не для того, чтобы ты стала счастливой: твоя чувствительная натура мешала этому, но хотя бы для того, чтобы ты не опустилась с той высокой ступени, на которую Господь возвел твой разум.

В каком-то страстном отчаянии простилась ты с Элизабеттой, с молочными братьями, со стариком священником, со всеми своими друзьями и даже с козами. Ты всех по очереди перецеловала, проливая потоки слез. Однако же, когда тебе предложили остаться, ты воскликнула!.

— Нет, это невозможно, это невозможно! Мне ведь надо попутешествовать.

Ты чувствовала, Сильвия, что жизнь у матушки Элизабетты не по тебе. Из бездн неведомого непрестанно долетал до тебя таинственный голос и требовал, чтобы ты прошла через назначенные тебе бури. Ты стала такой, какою все любуются теперь, нисколько не утратив прежней своей прелести дикарки и смелой откровенности. Ты познакомилась с нашей цивилизацией, но осталась дочерью гор. Можно ли удивляться, что у тебя очень мало симпатии к глупому и лживому свету, раз ты принесла из горной пустыни неуклонную прямоту и суровую любовь к справедливости, которую Бог открывает чистым душам и сильным умам, раз все твое существо, вплоть до крепкого здоровья, отличает тебя от окружающих. Ведь ты на голову выше их, Сильвия, и ты уже устала наклоняться и высматривать, найдется ли на земле сердце, достойное того, чтобы его подобрали. Я прекрасно знаю, что ты создана не для Октава, хоть он и превосходный молодой человек — искренний, ласковый, привязчивый; но ведь и лучший из всех юношей неровня тебе, и ты страдаешь. Ну, что мне еще тебе сказать? Люби его так долго, как сможешь.

Что касается тайны твоего рождения, заклинаю тебя: не открывай ему ничего, даже какой-нибудь мелочи; на его подозрения отвечай, что я твой брат. Люди благожелательные так и должны думать, не требуя объяснений. Тревога Октава меня оскорбляет — за тебя. Возможно, я неправ, он не знает тебя, как я, он страдает, как страдали бы на его месте девять десятых мужчин; он ропщет, потому что влюблен. Я привожу себе все эти доводы, но не могу прогнать негодования: кровь моя кипит при мысли, что Сильвию подвергают оскорбительному подозрению. Вот такие у нас с ним отношения. Ах, сестра моя, мы с тобой слишком горды, наша жизнь будет вечной борьбою. Но что поделать! Проживи я хоть сто лет, я не смогу признать себя виновным в подлостях, в которых свет всегда подозревает свои чада. Сердце у меня переворачивается при одной мысли, какие гнусности он считает вполне допустимыми и естественными! И когда я вижу улыбку на губах человека, отказывающегося верить в мою чистоту, когда он, обвинив меня в какой-нибудь мерзости, уходит, крепко пожав мне руку, и еще говорит на прощание: «А, пустое! Пусть будет так, как вам угодно! До свидания. Весь к вашим услугам!» — мне хочется дать ему пощечину для того, чтобы между нами была откровенная ненависть вместо подлых и марающих меня приятельских отношений.

А ты, правдивая, святая душа! Только ты одна на свете понимаешь старого Жака и сочувствуешь его страданиям, его уязвленной гордости. Будь для него кем хочешь, но позволь ему всегда считать и чувствовать себя твоим братом.


предыдущая глава | Жак | cледующая глава