home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


Непраздничные дни

Лошадь не хотела бежать, и ее неохотный шаг стал компромиссом между жаждой Дитриха сорваться в галоп и желанием скакуна никуда не двигаться. Когда они достигли площадки перед воротами на луг, где кусты уступали место открытому пространству, кобыла увидела распущенные, разбросанные ветром, наполовину сложенные копны сена и свернула с дороги, попытавшись мордой сбить веревочную петлю с воротного столба.

— Если ты так голодна, кума-лошадь, — сдался Дитрих, — то не выдержишь путешествия. — Наклонившись вниз, он снял запор, и животное затрусило на луг, словно ребенок, которому показали праздничный пирог.

В нетерпеливом ожидании, пока серая насытится, пастор поддался любопытству и направился к седельным сумкам, чтобы узнать, кому, помимо Господа, обязан этим даром. Покопавшись, священник обнаружил льняной орарь, выкрашенный в ярко-зеленый цвет и окантованный золотой нитью в виде крестов и христограмм. Под ним еще лежали другие церковные одеяния удивительной красоты. Дитрих сел в седло. Какого еще знака можно желать, что этот дар послан именно ему?

Когда кобыла наелась досыта, пастор направился под сень Большого леса. Там протекал ручей, где лошадь могла напиться, а балдахин из листьев давал облегчение в этой ужасной жаре.

Священник не входил в лес с самого отправления корабля крэнков, а лето изменило все вокруг. Воздух полнился благоуханием ясменника и дикой розы. Жужжали пчелы. За молодой порослью стали не видны многие из зарубок Макса. И все же лошадь, казалось, стремилась к какой-то цели. Дитрих предположил, что она почуяла воду, и отпустил поводья.

Невидимые создания стремглав бросались с их пути, шурша в кустах и орешнике. Синекрылая птица наблюдала за его приближением, прежде чем улететь. Петрарка, как говорили, находил успокоение в природе и однажды забрался на гору Вентус близ Авиньона с одной лишь целью — полюбоваться видом с вершины. Возможно, необузданность его сочинений, искажения и оскорбления были отчасти связаны с любовью к диким местам.

Дитрих выехал на поляну, где ручей образовывал заводь, прежде чем довершить свой бег со склона горы. Лошадь опустила голову и начала пить. У пастора тоже пересохло в горле, он спешился и, стреножив кобылу, сделал несколько шагов выше по течению ручья, ища место, где мог зачерпнуть воды.

В заводь шлепнулся камень, Дитрих отскочил назад. Над ним, на горном перекате, с которого поток падал в заводь, сидела на корточках Элоиза. Священник пробудил свою упряжь на голове и поприветствовал ее по личному каналу связи.

Крэнкерин пошарила рядом с собой и бросила в заводь еще один камень.

— Здравствуй, — отозвалась она. — Я думала, ваше племя избегает этих лесов.

— Здесь страшновато, — согласился Дитрих. — Что привело тебя сюда?

— Мой народ находит «спокойствие-внутри-головы» в местах вроде этого. Они словно… как это по-вашему… лабиринт. Равновесие.

— Арнольд любил сидеть здесь, — сказал Дитрих. — Я подсмотрел за ним однажды.

— Вот как… Он тоже был с Большого острова. — Она бросила еще один камень в пруд, пустив по нему новые круги, которые уже начали замирать. Пастор подождал, но крэнкерин ничего не добавила, и он уже повернулся уйти.

— Когда ты стоишь неподвижно, — сказал Элоиза, — кажется, что исчезаешь. Я знаю, так устроены наши глаза, и Ульф пытался объяснить, насколько отличаются ваши; но он только… тот, кто работает-с-машинами-для-физиков, а не сам физик. — Она опять метнула камень. — Но это ничего не меняет. — Булыжник попал ровно в центр разбегающейся ряби, и Дитрих заметил, что каждый ее бросок приходится в одно и то же место. Ее целью было колебание воды? Люди оценивали расстояние вернее, нежели крэнки; но пришельцы куда точнее рассчитывали движение. Так Господь наделил каждый народ подходящим ему даром.

— Как поживает Ульф? — спросила крэнкерин. — Появились ли у него пятна? — И она вытянула руку, чтобы Дитрих смог разглядеть темно-зеленые синяки, которые предвещали странное голодание гостей.

— Нет, насколько я видел.

Она провела пальцем по большому пятну:

— Скажи мне, лучше умереть быстро или медленно?

Пастор наклонился, счищая грязь с ног:

— Все живые существа естественным образом стремятся жить, ибо смерть есть зло, и к ней никогда не рвутся ради нее самой. Но все живое также старается избегнуть боли и страха. Поскольку умереть быстро — значит преуменьшить последние, следовательно, это если не само «благо», то, по крайней мере, меньшее зло. Но быстрая смерть не оставляет шансов на раскаяние и искупление тем, кто заблуждался. Поэтому медленная смерть также может быть названа меньшим злом.

— Все, сказанное тобой, правда. — Пятый камешек последовал за остальными. — Ульф остался, поскольку Ганс воззвал к его особым знаниям, и он подчинился, как если бы тот был… тем, кто-поставлен-выше.

— Так он сказал тебе?

— Я не могла оставить его. И все же каждый день чувствую, что смерть подступает все ближе. Это неправильно. Она должна бросаться, словно ястреб; не выслеживать, словно ваши волки. «Так было, так будет».

— Смерть — это всего лишь врата в иную жизнь, — заверил ее Дитрих.

— Разве?

— И наш Господин, Иисус Христос, — врата к ней.

— И как же я пройду через эти ворота-которые-человек?

— Твоя рука уже лежит на засове. Путь — это любовь, а ты уже проявила ее в своих поступках.

Так же, как и ее муж. Дитриха поразило, когда он возвращался к лошади, что оба остались, поскольку считали это долгом другого. Так люди обращаются от заботы, потому что есть долг, а долг в результате превращается в заботу. Пастор вставил ногу в стремя и поднялся в седло.

— Приходи ко мне, когда вернешься в деревню, и мы еще поговорим. — С этими словами он натянул поводья и пустил серую по тропинке.

Лошадь и впрямь была знаком свыше, даже чудом. Она привела его сюда, где Господь смог мягко предостеречь словами из жвал пришельца. Чаша не могла миновать Элоизу, как и Сына Человеческого в Гефсиманском саду. Каким же высокомерием со стороны Дитриха было полагать, что она обойдет его самого!

— Господи, — принялся молиться он, — когда бы я видел Тебя больным или в нужде и не смог утешить Тебя? — Пастор нагнулся вперед и похлопал кобылу по холке, та заржала от удовольствия. — Ты чудесная лошадь, — сказал он, ибо Бог позволил ей приблизиться к крэнку без страха.

По пути назад священник прочел молитву за упокой души отца Рудольфа. Господь наградил Дитриха средством к бегству и вместе с тем предупредил о возмездии, поджидающем беглеца.

* * *

Страх во многом подобен ливневому шторму: сначала легкий дождь, затем период затишья, когда народ думает, что опасность миновала, затем вновь дождь и, наконец, буря. Селяне замкнулись в своих домах. В полях урожай гнил на корню, трава увядала нескошенной. Немногие присоединились к Дитриху и крэнкам в госпитале. Иоахим, когда оправился от своих ран, а также Грегор Мауэр, Клаус Мюллер, Герда Беттхер, Лютер Хольцхакер. Терезия Греш, хотя и не входила в кузницу, занималась своими травами, приготавливая снадобья, что облегчали боль или навевали сон.

Готфрид посвятил госпиталь св. Лоренцу, хотя Дитрих подозревал, что он имел в виду покойного кузнеца, а не диакона Сикста. Услышав от пастора рассказ о рыцарях-госпитальерах, крэнк облачился в плащ с крестом ордена, изображенным в верхнем левом углу.

Люди заболевали медленно и внезапно; в припадках кашля и от бубонов. Гервиг Одноглазый, кажется, почернел прямо на глазах охваченного ужасом Дитриха, как если бы на его душу набежала туча. Маркус Беттхер умирал, как Эверард, в агонии и конвульсиях. Погибла вся семья Фолькмара Бауэра: его жена, Сеппль, даже Ульрика с младенцем. Только сам фогт выжил, да и его жизнь висела на волоске.

Дни походили один на другой: Маргариты Антиохийской, Марии Магдалены, Аполлинария, Иакова Созидателя, Бертольда Гаштейнского… Потеряв счет святым, Дитрих проводил безымянные будничные мессы.

Во время похорон люди выходили на улицу. Маркус Беттхер. Конрад Фельдман и обе его дочери. Руди Пфорцхаймер. Герда Беттхер. Труда и Петер Мецгеры. По каждому умершему Дитрих бил в колокол. Один раз за ребенка, два — за женщину и три за мужчину. Кто услышит, спрашивал он себя и воображал, что перезвон разносится слабее по земле, лишенной жизни.

Погост был переполнен, они копали могилы в целине, а пастор освящал их, когда мог. Не все умрут, вновь и вновь говорил он себе. Париж уцелел и Авиньон. Даже в Нидерхохвальде несколько человек выжило. Хильда вроде шла на поправку, маленький Грегор и даже Фолькмар Бауэр.

Райнхард Бент больше не будет воровать борозды у соседей, не будет подбирать колосья с господских полей Петронелла Люрм. В одночасье скончалась жена Фалька, Констанца. Мельхиор Мецгер привел бредящего Никела Лангермана в госпиталь.

— Это нечестно, — юноша словно обвинял священника. — Он заразился ящуром и поправился. Зачем Господь опять заразил его?

— Дело не в зачем, — отозвался Ганс, сидевший у постели Франца Амбаха. — Есть один вопрос — как, а это никому не известно.

* * *

Ульф работал с приспособлением, которое увеличивало очень маленькие вещи, по причине чего Дитрих назвал его mikroskopion. Посредством этого прибора пришелец изучал кровь как пораженных болезнью, так и здоровых. Однажды, когда священник пришел в пасторат разбудить Иоахима на смену в госпитале, пришелец показал им доску для изображений с бесчисленными черными пятнышками разной формы и размеров, похожими на пылинки в луче солнца. Он ткнул в одну, необычной формы:

— Вот эта никогда не попадается в крови здоровых, но всегда есть в крови заболевших.

— Что это? — спросил еще не до конца проснувшийся Иоахим.

— Враг.

Но одно дело знать противника в лицо и совсем другое поразить его. Крэнку Арнольду, возможно, это бы удалось, по крайней мере, так сказал Ульф.

— Однако мы не обладаем его навыками. Мы можем лишь проверить кровь человека и сказать, проник ли враг в него.

— Тогда, — сказал Иоахим, — все, кто еще не несет на себе этой отметины дьявола, должны бежать.

Дитрих почесал щетину на подбородке:

— А больных следует удержать от бегства, иначе они разнесут «маленькие жизни» еще дальше. — Он бросил взгляд на Иоахима, но ничего не сказал о логике этих поступков. — Ja doch. Это немного, но уже что-то.

* * *

Макс идеально подходил на роль человека, способного вывести здоровых. Он лучше, чем кто-либо другой, знал леса, если не считать Герлаха, но охотник не умел так управляться с людьми.

Дитрих отправился в господскую конюшню, где взнуздал лоснящегося вороного коня, затянул подпругу и уже накидывал уздечку, когда сзади раздался голос Манфреда:

— Я мог бы приказать выпороть тебя за гордыню.

Дитрих обернулся. Герр держал на левой руке огромную охотничью птицу и кивнул в сторону лошади:

— Только рыцарь может ездить на боевом коне. — Но когда пастор начал снимать уздечку, господин покачал головой. — Хотя какая разница? Я вышел только потому, что вспомнил о своих птицах и решил отпустить их, прежде чем они умрут с голоду. Я был в птичнике, когда услышал, как ты шаришь тут неподалеку. Кстати, я хотел отпереть псарню и конюшню, даже хорошо, что ты пришел именно сейчас. Полагаю, ты хочешь сбежать так же, как Рудольф.

Та легкость, с которой герр сказал это, рассердила Дитриха, ведь она едва не оказалось правдой, но он ничем себя не выдал:

— Я еду отыскать Макса.

Манфред погладил сокола, тот в ответ вытянул шею, переступил боком на толстой кожаной перчатке и заклекотал.

— Ты знаешь, что значит эта перчатка, не так ли, мой драгоценный? Ты жаждешь расправить свои крылья и улететь? Макс, скорее всего, тоже улетел, иначе уже вернулся бы. — Дитрих промолчал, а Манфред продолжил: — Но он вскормлен так, чтобы вернуться ко мне. Не Макс — этот красавец. Хотя мне только сейчас пришло в голову — Макс тоже. Он будет все кружить и кружить в поисках приветственной руки и не найдет ее. Правильно ли отпускать его, обрекая на такие муки?

— Мой господин, несомненно, птица приспособится сообразно новым обстоятельствам.

— Да, приспособится, — грустно ответил Манфред. — Забудет меня и то, как мы охотились бок о бок. Вот почему сокол символизирует любовь. Ты не можешь его удержать и должен отпустить. А затем он вернется по своей воле или же…

— Или улетит в другие страны.

— Ты знаешь это выражение? Изучал выноску ловчих птиц? Ты способный человек, Дитль. Парижский ученый. Однако тебе известно искусство верховой езды и, возможно, соколиная охота. Я думаю, ты знатного происхождения. И все же ты никогда не рассказывал о своем детстве.

— Моему господину известны обстоятельства, при которых вы нашли меня.

Манфред состроил гримасу:

— Сказано самым тактичным образом. Конечно, известны. И если бы я не видел, как ты остановил толпу в Рейнхаузене, то не оставил тебя здесь. И все же, в общем, все было к лучшему. Я записал многие из наших разговоров в свой мемуар. Никогда не говорил тебе об этом. Я не ученый, однако считаю себя практичным человеком и всегда находил удовольствие в твоих размышлениях. Знаешь ли, как заставить сокола возвратиться?

— Мой господин…

— Дитрих, после стольких лет мы можем обращаться друг к другу на «ты» и отбросить формальности.

— Очень хорошо… Манфред. Никто не может заставить сокола вернуться, зато очень легко помешать ему сделать это. Сокольничий должен управлять своими чувствами и не совершать резких движений, которые могут отпугнуть птицу.

— Подобное искусство лучше всего известно влюбленным, Дитрих. — Он засмеялся, но резко остановился, лицо его вытянулось. — У Ойгена горячка.

— Спаси его Господь.

Губы Манфреда дернулись:

— Его смерть станет концом моей Гюндль. Она не захочет жить без него.

— Да отринет Господь ее желание.

— Неужели ты считаешь, что Господь все еще слышит тебя? Наверное, Он удалился из этого мира. Я думаю, люди отвратили Его, и Он более не желает иметь с ними дела. — Герр вышел из конюшни и, взмахнув рукой, выпустил сокола. — Господь улетел в другие земли. — Какое-то время он смотрел птице вслед, восхищаясь ее красотой, после чего вернулся. — Мне неловко разрывать нашу клятву с ним подобным образом. — Он имел в виду сокола.

— Манфред, смерть — всего лишь сокол, отпущенный «лететь в другие края».

Господин невесело улыбнулся:

— Уместно, но, вероятно, слишком легковесно. Когда ты вернешься, дай вороному сена, но не загоняй в стойло. Я должен позаботиться о других животных. — Он повернулся, замер в нерешительности, затем развел руки в стороны. — Мы с тобой можем больше не увидеться.

Дитрих обнял его:

— Мы встретимся, если Господь наградит нас сообразно желанию наших сердец.

— А не по нашим заслугам! Ха-ха. Итак, мы расстаемся шутя. Что еще остается человеку среди стольких горестей?

* * *

Поначалу Дитрих не заметил Макса, только услышал громкое жужжание мух на летнем солнцепеке. Пастор сгорбился и сполз со спины коня, аккуратно привязав его к стоящему поблизости дубу. Вытащив носовой платок, нарвал в него цветов и растер, надушив тряпицу их ароматом, прежде чем завязать ее на лице. Отломал ветку у орешника и, используя ее как веник, помахал над телом сержанта, разгоняя собравшихся к обеду насекомых. Затем, стараясь отключить эмоции и чувства, осмотрел бренные останки своего друга.

Анатомы Болоньи и Падуи изучали трупы, высушенные на солнце, поглощенные землей или утонувшие в реке, но Дитрих не думал, чтобы они когда-нибудь работали с телом в подобном состоянии. Священника вырвало прямо на него, еще одно оскорбление давно умершего человека. Отдышавшись и освежив «цветочную повязку», Дитрих убедился в том, что заметил прежде. Макса закололи в спину. Его куртка была разорвана в районе почек, и из раны натекла большая лужа крови. Он упал лицом вперед, вытаскивая квиллон, его правая рука сжимала мертвой хваткой рукоять длинного кинжала, а лезвие было наполовину вытащено из ножен.

Дитрих взобрался на камень неподалеку — глыбу, которая бессчетное количество лет назад сорвалась с кручи наверху. Здесь он заплакал — по Максу, по Лоренцу, по Гервигу Одноглазому и всем остальным.

* * *

Пастор вернулся в госпиталь после вечерни. Какое-то время наблюдал за тем, как Ганс, Иоахим и остальные ходили между страдальцами, прикладывая намоченные холодные тряпки к пылающим лбам, вливая по ложечке пищу в безразличные рты, промывая повязки на язвах в бадьях с горячей мыльной водой и раскладывая их сушиться — практика, рекомендованная Гуго из Лукки и другими.

Наконец, Дитрих вошел внутрь. Неподалеку Грегор присматривал за своим больным сыном, бормоча:

— Все говорят, у него мое лицо. Может, это и так, когда он бодрствует и пытается походить на меня; но когда спит, то вспоминает, что был ее первенцем, и тогда ее тень проступает передо мной изнутри его сердца. — Он помолчал. — Я должен присмотреть за Сейбке. Они дрались. Боролись друг с другом, словно два медвежонка. — Грегор вытянул шею. — Грегерль не был набожным мальчиком. Он потешался над Церковью, хотя я и бранил его.

— То Промысел Божий, не наш, и Господь вершит не из мелочной злобы, а из безграничной любви.

Грегор обвел взглядом кузницу:

— Безграничная любовь. Вот это она?

— Это не утешает, — вставил Ганс, — но мы, крэнки, давно знаем. Мир не может быть устроен иначе, чтобы нести в себе жизнь. Это все… числа. Сила уз, связывающих атомы вместе; сила… эссенции elektronik; притяжение материи… А! — Он махнул рукой. — Фразы в голове блуждают, это не мое призвание. Мы доказали, что эти числа не могли быть другими. Малейшее изменение, и мир бы не возник. Все происходящее следует им: небо и звезды, солнце и луна, растения, животные и «маленькие жизни».

— «Бог все расположил, — процитировал Дитрих Книгу премудрости Соломона, — мерою, числом и весом».[268]

— Doch. И из этих чисел происходят также болезни и страдания, смерть и чума. Однако если бы господин-на-небе устроил мир иначе, в нем бы вообще не нашлось места жизни.

Пастор вспомнил, как мастер Буридан сравнивал мир с огромными часами, когда-то Господь завел их, и теперь они шли сами по себе.

— Ты прав, монстр, — подвел итог Грегор. — Это не утешает.

* * *

Крэнкерин Элоиза умерла на следующий день. Ганс и Ульф отнесли ее тело в церковь и положили на скамью, приготовленную Иоахимом. Позже Дитрих оставил их одних, уже смирившись с их обрядами. По прошествии времени Ганс поднес флягу к окну.

— Вот сколько всего осталось дней, — сказал он, показывая уровень пальцем. — Я не останусь с вами до самого конца.

— Но когда все кончится, мы снова увидимся, — сказал ему Дитрих.

— Возможно, — согласился крэнк. Он осторожно поставил сосуд на полку, затем вышел.

Дитрих последовал за ним и обнаружил его на краю скалы, где тот любил сидеть. Пастор опустился на траву рядом. Его ноги ныли, и он принялся массировать голени. Внизу тени удлинялись в лучах заходящего солнца, а небо на востоке уже потемнело до цвета синего кобальта. Ганс вытянул левую руку, указав на Ульфа.

Дитрих обратил взгляд вслед за его жестом в сторону поросших бурьяном озимых полей, где стоял, раскинув руки, пришелец. Его тень на бороздах лежала подобно копью рыцаря, изломанная неровностью растений и земли.

— Он принял позу Распятого!

Ганс пришлепнул губами:

— Вероятно. Господин-с-неба часто принимает причудливые очертания. Но посмотри, как он обращает свою шею вверх. Он приглашает Пикирующего забрать его жизнь. Это давняя традиция, ее практикуют среди народа Ульфа на их далеком острове в Восточном море штормов. Народ Готфрида и мой одинаково считаем ее глупой и пустой, а народ Пастушки пытался покорить предков Ульфа. И правда, этот обычай давно вышел из практики, даже на Большом острове; но во времена опасности человек может воззвать к обычаям прародителей и встать напоказ в чистом поле.

Ганс привстал, зашатался и едва не свалился со скалы. Дитрих поймал его за руку и оттащил на безопасное расстояние. Крэнк засмеялся:

— Эх! Какой был бы недостойный конец! Пусть уж лучше заберет Пикирующий, чем случайно свалиться из-за собственной неуклюжести, хотя лично я предпочел бы тихо скончаться во сне. А! Что это?

Один из выпущенных Манфредом соколов опустился на вытянутую руку Ульфа! Птица отвесно спикировала, и Дитрих с Гансом услышали ее далекий крик. Но, не получив привычного лакомства, она расправила крылья и снова воспарила в вышину, где сделала еще три круга, прежде чем улететь.

Ганс внезапно упал навзничь и обхватил колени, раскрыв свои боковые челюсти. Далеко в поле Ульф подпрыгнул высоко в воздух на манер танца крэнков. Пастор в замешательстве переводил взгляд с одного на другого.

Ганс поднялся, рассеянно отряхнул с кожаных штанов траву и грязь, сказав:

— Ульф теперь примет крещение. Пикирующий пощадил его. А если Он может проявить милосердие, то почему бы не принести присягу самому господину милосердия?

* * *

— Пастор, пастор! — крикнул маленький Атаульф, который уже привык везде ходить за Клаусом и называть его папой. — Человек! На дороге в Оберрайд!

Это случилось на следующий день после того, как крестился Ульф, и Дитрих с мельником, Иоахимом и другими мужчинами рыли могилы на вершине Церковного холма. Они подбежали к мальчишке на гребне холма, и Клаус подхватил того на руки.

— Возможно, они принесли весть, что чума прошла.

Дитрих покачал головой. Чума никогда не пройдет.

— Судя по одеяниям, это герольд маркграфа и капеллан. Возможно, епископ отправил замену отцу Рудольфу.

— Он — полный глупец, раз приехал сюда, — предположил Грегор.

— Или сильно обрадовался, сумев покинуть Страсбург, — напомнил Дитрих.

— В любом случае, нам он не нужен, — проворчал Иоахим.

Но Дитрих успел сделать лишь несколько шагов вниз с холма, как конь герольда встал на дыбы и едва не сбросил всадника. Тот вцепился в поводья, а испуганное животное било копытами в воздухе и ржало. В нескольких шагах позади него лошадь капеллана тоже заупрямилась.

— Ну вот, — тихо произнес Грегор. — Дело и решилось.

Оба наездника отступили в ложбину между холмами, после чего герольд развернул лошадь и, стоя в стременах, махнул правой рукой, Дитриху это напомнило жест крэнков, символизирующий отказ. Затем гребень холма скрыл всадников из виду, и остались только клубы пыли, тянущиеся вслед за ними.

Ганс стоял на открытом пространстве между кузницей и двором Грегора и смотрел в сторону дороги на Оберрайд.

— Я хотел предупредить их, — сказал он, слегка покачиваясь. — Забыл, что я не один из вас. Они увидели меня и…

Клаус, единственный из всех вокруг, положил руку на плечо крэнка и сказал:

— Но ты и есть один из нас, брат монстр.

Готфрид выступил из тени лечебницы:

— Ну увидели они нас, что с того? Что они могут сделать, как не избавить нас от всего этого!

Человек в изукрашенном плаще бросил какой-то предмет в грязь.

Грегор побежал по дороге поднять его. Ганс сказал:

— Мне жаль, я подвел тебя, Дитрих. Для нас неподвижность значит невидимость. Я забылся и замер. Привычка. Прости меня. — С этими словами он рухнул в дорожную пыль.

Клаус и Лютер Хольцхакер отнесли подергивающееся тело в госпиталь и положили там на соломенный матрас. Готфрид, Беатке и остальные выжившие крэнки собрались вокруг него.

— Он делился своей порцией с нами, — мрачно сообщил Готфрид. — Я обнаружил это только вчера.

Дитрих посмотрел на него:

— Он пожертвовал собой, как и алхимик?

— Нет, не как алхимик. Арнольд думал, дополнительное время позволит нам завершить ремонт. Ну, он не был человеком elektronikos, но кто скажет, что он надеялся напрасно? Ганс поступал так не из плотских чаяний, а из любви к нам, служившим ему.

Вошел Грегор с листом пергамента, перетянутым бечевой, и вручил его пастору:

— Вот то, что уронил герольд.

Тот развязал нить.

— Как долго?.. — спросил он Готфрида.

Слуга эссенции elektronikos пожал плечами, словно человек.

— Кто может сказать? Элоиза отошла на небо спустя всего несколько дней; Скребун продержался несколько недель. Это как с вашей чумой.

— О чем здесь говорится? — спросил Иоахим, и Дитрих вытащил из заплечного мешка свои очки.

— Если среди нас более не останется священника, — возвестил он, закончив чтение, — миряне уполномочены выслушивать исповедь друг друга. — Пастор поднял голову. — Чудеса.

— Что тут чудесного? — сказал Клаус. — Вот если я покаюсь в своих грехах каменотесу прямо здесь, это будет чудо.

— Ну уж нет, Клаус, — поспешно отреагировал Лютер. — Я наслушался твоих признаний после пары кружек пива Вальпургии.

— Архидьякон Ярлсберг пишет, что больше не осталось людей, которых бы он мог прислать.

— И впрямь чудо, — хмыкнул Клаус.

— Половина бенефициев в диоцезе пустует — их священники не сбежали, подобно отцу Рудольфу. Они остались вместе с паствой и погибли.

— Как и вы, — заметил мельник. Дитрих даже рассмеялся над этим комментарием.

Грегор нахмурился:

— Пастор не мертв. Он даже не болен.

— Как ты и я, — нахмурился Клаус. — Пока.

* * *

Дитрих просидел у соломенного ложа Ганса весь день и здесь же провел ночь. Они беседовали о многом, он и монстр. Есть ли вакуум. Как может существовать множество миров, ведь тогда каждый будет стремиться к центру другого. Свод ли небо или безбрежное море пустоты. Можно ли из магнитов мастера Петра создать машину, которая, как тот утверждал, никогда не остановится. Обо всех философских вопросах, доставлявших такое удовольствие Гансу в более счастливые дни. Они говорили о Скребуне, и Дитрих лишний раз убедился, что если любовь и значила хоть что-нибудь в глубине сердца крэнка, то Ганс и Скребун любили друг друга.

Наутро, лязгая цепями, поднялась решетка замка и староста Рихард, клерк Вилфрид и еще несколько человек бешеным галопом устремились с Замкового холма и далее по дороге в Медвежью долину. Вскоре после этого в часовне замка один раз ударили в колокол. Дитрих все ждал и ждал, но второго удара не последовало.

* * *

В тот же день после полудня жители провели внеочередной сход под липами, и Дитрих спрссил собравшихся, у кого из них Ульф не нашел «маленьких жизней». Примерно половина подняла руки, пастор заметил, что они сели, по большей части, на удалении от своих соседей.

— Вы должны оставить Оберхохвальд, — сказал он. — Если останетесь, то «маленькие жизни» поразят и вас тоже. Возьмите также тех, у кого спала горячка. Когда чума пройдет, вы сможете вернуться и зажить как прежде.

— Я не вернусь, — закричала Ютта Фельдман. — Это место проклято! Место демонов и колдовства. — Некоторые одобрительно заворчали, но другие, например Грегор и Клаус, покачали головами, а Мельхиор Мецгер, словно внезапно постарев, опустился на траву с мрачным видом.

— Но куда мы пойдем? — спросил Якоб Беккер. — Чума повсюду. В Швейцарии, в Вене, во Фрайбурге, Мюнхене, в…

Священник прервал его, прежде чем тот успел перечислить весь мир:

— Идите на юг и восток к предгорьям. Избегайте городов и деревень. Стройте укрытия в лесу, поддерживайте огонь и оставайтесь рядом с пламенем. Возьмите пшеничной муки или муки с отрубями, и у вас будет хлеб. Иоахим, ты пойдешь с ними.

Молодой монах уставился на него с раскрытым ртом:

— Но… Но что я смыслю в лесах?

— Лютер Хольцхакер знает леса. И Герлах-егерь исходил их вдоль и поперек, промышляя оленей и волков. — Охотник, сидящий на корточках немного в стороне от общей массы, остругивая ветку, поднял голову, сплюнул и процедил:

— Сам справлюсь, — и вернулся к прежнему занятию.

Все переглядывались между собой. Те, кто еще не заболел, но чья кровь уже дала пристанище «маленьким жизням», повесили головы, а некоторые встали и ушли. Грегор Мауэр пожал плечами и посмотрел на Клауса; тот махнул рукой совсем как крэнк.

— Если Атаульф поправится, — решил он.

Когда селяне разошлись, Иоахим устремился за Дитрихом к мельничному пруду, как раз над водосбросом к мельнице.

Колесо поворачивалось в сверкающих всплесках, но жернова безмолвствовали, значит, вал был отсоединен. Водяная пыль освежала, и пастор радовался избавлению от жары. Монах посмотрел на журчащий поток в том месте, где он устремлялся в шлюз, потому они стояли оборотившись спиной друг к другу. Какое-то время тишину нарушало только шипение воды да скрип колеса. Обернувшись, Дитрих увидел, как юноша пристально смотрит на яркие, перекрещивающиеся солнечные блики, преломляющиеся в переменчивом потоке.

— Что-то не так? — спросил он.

— Ты отсылаешь меня прочь!

— Ты ведь чист. У тебя еще есть шанс выжить.

— Но ты тоже…

Священник жестом остановил его:

— Это мое искупление… за грехи, совершенные в юности. Мне уже почти пятьдесят. Мне почти нечего терять! Тебе еще нет и двадцати пяти, и тем больше лет останется на службу Господу.

— Итак, — горько вздохнул молодой человек, — ты отказываешь мне даже в короне мученика.

— Я вручаю тебе пастырский посох! — рявкнул Дитрих. — Эти люди будут переполнены отчаянием, неверием в Господа. Если бы я мог дать тебе легкое дело, то оставил бы здесь!

— Но я тоже жажду славы!

— Какая слава в перемене повязок, прокалывании пустул, подтирании дерьма, мочи и гноя? Господи Иисусе! Мы призваны делать все это, но в этом нет ничего славного.

Иоахим отпрянул от такой диатрибы:

— Нет, нет, ты ошибаешься, Дитрих. Это самое славное деяние из всех! Более достойное, чем рыцарские подвиги, когда украшенные плюмажем рыцари насаживают людей на копья и бахвалятся этим.

Дитрих вспомнил песню, которую рыцари распевали после восстания «кожаных рук». «Крестьяне живут как свиньи / И не разумеют доброго обращения…»

— Да, — согласился он, — деяния рыцарей не всегда славны.

Они отплатили ненавистью на ненависть и оставили всякий намек на благородство, которым когда-то славились — если только оно не было всего лишь ложью на устах миннезингеров. Пастор бросил взгляд в сторону Замкового холма. Он спросил Иоахима однажды, где тот был тогда, когда здесь проходили «кожаные руки». Но никогда не спрашивал о том Манфреда.

— Мы не справились, — проронил Минорит. — Эти демоны должны были стать нашим испытанием, нашим триумфом! Вместо этого большинство сбежало некрещеными. Неудача обрекла на нас Божью кару.

— Чума повсюду, — отрезал Дитрих, — там, где никогда и не видывали крэнка.

— У каждого свои прегрешения, — возразил монах. — У кого-то богатство. У другого ростовщичество. У прочих — жестокосердие или обжорство. Чума поражает каждого, поскольку грех повсюду.

— И так Господь убьет всех, не дав людям шанса раскаяться? Где же здесь завещанная Христом любовь?

Глаза Иоахима поблекли и погрустнели.

— Отец вершит это, не Сын. Он Бог Ветхого Завета, чей взгляд подобен пламени, рука — молнии и громам, а дыхание — буре! — Затем, спокойнее, добавил: — Он похож на любого отца, сердящегося на своих детей.

Дитрих ничего не ответил, а юноша посидел молча, а какое-то время спустя сказал:

— Я так никогда и не поблагодарил тебя за то, что ты приютил меня.

— Монашеские раздоры могут быть жестоки.

— Ты сам был когда-то монахом. Брат Уильям называл тебя «брат Анжелюс».

— Я знавал его в Париже. Он так надо мной смеялся.

— Он один из нас, спиритуалист. А ты?

— Уилла не заботили спиритуалисты, пока трибунал не осудил его идеи. Михаил и прочие бежали из Авиньона тогда же, и он к ним присоединился.

— Иначе его сожгли бы.

— Нет, иначе его заставили бы изменить формулировки своих высказываний. Для Уилла это хуже смерти. — Дитрих слегка улыбнулся своей остроте. — Можно говорить все, что угодно, если это оформлено в виде предположения, secundum imaginationem .[269] Но Уилл считал свои гипотезы непреложным фактом. Он встал на сторону Людвига в споре с папой, но для Людвига был всего лишь орудием.

— Неудивительно, что мы наказаны.

— Многие благие истины обращаются злыми людьми в свою пользу. А добрые люди сотворили немало зла в праведном рвении.

— «Кожаные руки».

Дитрих смешался:

— Это один из примеров. Среди них были добрые люди. — Он оборвал себя, подумав о торговке рыбой и ее сыне на фрайбургском рынке.

— Одного из предводителей «кожаных рук», — медленно произнес Иоахим, — звали Анжелюс.

Дитрих довольно долго молчал, а потом сказал:

— Тот человек мертв ныне. Но через него я постиг ужасную истину: ересь есть истина in extremis .[270] Свет необходим для человеческого глаза, но, когда его слишком много, он ослепляет.

— Так ты примирился бы с пороком, как это делают конвентуалы?

— Иисус сказал: плевелы будут расти вместе с зернами до самого Судного дня, — ответил Дитрих, — потому в церкви можно отыскать людей как добрых, так и растленных. По нашим плодам узнают нас, а не по именам, которые мы себе даем. Я пришел к убеждению, что благодать скорее в том, чтобы сеять зерна, а не искоренять плевелы.

— То бы сказали и плевелы, будь у них дар речи, — сказал Иоахим. — Ты ловишь блох.[271]

— Лучше ловить блох, чем сразу рубить головы.

Иоахим поднялся с валуна и пустил камешек по поверхности мельничного пруда.

— Я поступлю так, как ты просишь.

* * *

На следующий день восемьдесят жителей деревни собрались на лужайке под липами, приготовившись к отходу. Узлы с пожитками были заброшены на спину или свисали с шестов, перекинутых через плечо. У некоторых был ошарашенный вид скотины, загнанной на бойню, такие стояли неподвижно в тесноте, опустив глаза. Жены без мужей, мужья без жен. Родители без детей, дети без родителей. Люди, на глазах которых соседи иссохли и почернели в смрадном тлене. Некоторые уже пустились в одиночестве по дороге. Мельхиор Мецгер зашел к Никелу Лангерману, лежавшему на соломенном тюфяке в госпитале, и обнял того в последний раз, пока Готфрид не прогнал мальчика прочь. Больной метался в тяжелом бреду и все равно ничего не понимал.

Герлах-егерь стоял в сторонке и наблюдал за собравшимися с немалым неудовольствием. Он был невысоким, крепко сбитым мужчиной с узкой черной бородкой, и множество лет, проведенных в лесу, отпечатались на его лице. Охотник носил грубую одежду, за поясом держал несколько ножей. Все его походное снаряжение составляла толстая дубовая палка, обрезанная и оструганная по собственному вкусу. Он стоял, опершись о палку обеими руками и положив сверху подбородок. Дитрих заговорил с ним:

— Как думаешь, дойдут ли они благополучно?

Егерь отхаркнул и сплюнул:

— Нет. Но я сделаю все, что в моих силах. Научу их ставить силки и капканы, один или двое здесь, возможно, даже знают, каким концом вставлять стрелу в самострел. Я смотрю, у Хольцхаймера лук. И топор. Это хорошо. Нам понадобятся топоры. Ах! Нам не понадобится корзина, полная klimbim! Ютта Фельдман, о чем ты думаешь? Мы пойдем через Малый лес и вверх на Фельдберг. Кто, по-твоему, потащит эту дуру? Господи, Владыка небесный, пастор, я не знаю, о чем думают эти люди.

— Они думают о печалях и страданиях, охотник.

Егерь хмыкнул и какое-то время молчал. Затем поднял голову и взял в руку посох:

— Наверное, меня можно считать счастливчиком. Жены и детей нет, терять некого. Это удача, я полагаю. Но лес и горы не заботят печали, и не стоит спешить в глушь, едва помня себя. Я хочу сказать, им нет нужды брать с собой все. Чума пройдет, мы вернемся, и все это подождет нас здесь.

— Я не вернусь, — проворчал Фолькмар Бауэр. — Это место проклято. — Он сплюнул на землю для пущего эффекта, и хоть был бледен и еще некрепок, но стоял среди тех, кто уходил.

Другие подхватили вопль Фолькмара, и некоторые даже швырнули комьями грязи в Готфрида, тоже вышедшего посмотреть им вслед.

— Демоны! — кричали некоторые. — Вы навлекли это на нас!

И толпа зарычала и заволновалась. Готфрид щелкнул ороговелыми уголками губ, словно ножницами. Дитрих боялся, как бы воинственная натура пришельца не вырвалась наружу. Даже в ослабленном состоянии крэнк своими зазубренными дланями мог зарубить с десяток нападавших, прежде чем те задавили бы его одной массой. Егерь поднял посох, затряс им и закричал:

— Тихо тут у меня!

— Зачем он остался, когда его отродье сгинуло? — завопил Беккер. — Явить нам погибель нашу!

— Молчать!

Это был Иоахим, прибегший к силе своего голоса. Он вышел на поляну, откинул капюшон и пристально взглянул на толпу:

— Грешники! Хотите ли вы знать, зачем остались они?

Он указал в сторону крэнка:

— Они остались умереть! — Он позволил словам отозваться эхом от окрестных домов и мельницы Клауса. — И подать нам помощь! Ни один больной не остался без призрения, ни один умерший не остался без погребения! Разве поборовшие собственное упрямство не были вылечены ими? Ныне вам предложено то, что превосходит любую выдумку миннезингера. Вам предложено стать Новым Израилем, провести время в глуши и получить, как завещано, Землю обетованную. Мы войдем в Новый век! Недостойные, очистимся испытаниями в ожидании пришествия святого Иоанна. — Здесь он понизил голос, и перешептывающаяся толпа замолчала, стараясь не упустить ни слова. — Какое-то время мы будем разлучены, пока Петр сходит и Средний век завершается. Впереди множество испытаний, и некоторые окажутся неспособны справиться с ними. Мы претерпим лишения и жару, глад и, возможно, ярость диких зверей. Но это укрепит нас ко дню нашего возвращения!

Раздалось несколько нестройных возгласов приглушенного одобрения и восклицаний «аминь!», но Дитрих чувствовал: слушатели больше запуганы, чем убеждены.

Егерь перевел дух:

— Хорошо. Теперь, когда все здесь… Лютке! Якоб! — Изрядным количеством ругательств и парой ударов палкой он пустил в путь свое стадо и пробормотал: — Сыны Израилевы.

Дитрих ободряюще хлопнул охотника по плечу:

— Те тоже были капризным народом, я читал.

Когда остальные прошли мимо, Иоахим подошел к пастору и обнял его.

— Доброго пути, — напутствовал тот. — Помни, слушайся Герлаха.

Охотник в тот же миг разразился бранью на деревянном мосту:

— Ах ты, олух царя небесного!

Иоахим слабо улыбнулся:

— Да не подвергну я искушению душу мою.

Все прочие двинулись обратно к деревне, и они остались наедине. Монах оглянулся на деревню, и словно тень набежала на его лицо, когда он обводил взглядом мельницу и пекарню, мастерскую каменотеса, кузницу, бург Хохвальд, церковь Св. Екатерины. Затем почесал щеку и сказал, поправив скатанное одеяло, висящее на плече:

— Я должен поспешить за ними. Иначе отстану и…

Дитрих протянул руку и накинул капюшон ему на голову:

— День жаркий. У тебя может случиться солнечный удар.

— Ja. Спасибо тебе, Дитрих… Попытайся не думать так много.

Священник прикоснулся ладонью к щеке юноши:

— Я тоже тебя люблю, Иоахим. Береги себя.

Он стоял на лугу, глядя Минориту вслед; затем взошел на мост, бросив последний взгляд на уходящих, прежде чем те скрылись между озимыми полями и лугом. Люди скучились, ибо дорога там была узкой, и Дитрих улыбнулся, воображая все сквернословие Герлаха по этому поводу. Когда процессия окончательно скрылась из виду, пастор вернулся в госпиталь.

* * *

Той ночью он вынес Ганса на улицу, чтобы крэнк мог видеть небесную твердь. Вечер выдался теплый и влажный — воздух достиг подобного состояния из-за разрушения элемента огня, ибо день измучил жарой и сухостью. Дитрих захватил свечу и требник почитать и уже утверждал очки на носу, когда вдруг понял, что не знает, какой сегодня день. Он попытался отсчитать время с последнего праздника, в котором был уверен, но все расплывалось в памяти, а время сна и бодрствования последнее время не всегда следовало за небесным круговоротом. Священник проверил положение звезд, но с вечера не отметил время заката, да и астролябии под рукой не оказалось.

— Что хочешь узнать, друг Дитрих? — спросил Ганс.

— Какой сегодня день.

— Хм… Ты ищешь день ночью?

— Друг кузнечик, думаю, ты открыл synecdoche. Я имею в виду дату, конечно. Движение небес могло дать мне подсказку, умей я читать их. Но я уже давным-давно не читал «Альмагеста»[272] или ибн Куру.[273] Припоминаю, кристаллические сферы сообщают дневное движение небесной тверди, которая располагается за седьмым небом.

— Сатурном. Я думаю, ты имеешь в виду его.

— Doch. За Сатурном идет небесный свод со звездами, а выше него — вода, хотя и в кристаллической форме льда.

— Мы тоже находим пояс ледяных тел, окольцовывающий каждую мир-систему. Хотя, конечно, они вращаются с ближней стороны небосклона, а не дальней.

— Будь по-твоему, но я все равно не понимаю, что в таком случае препятствует льду-воде устремиться к естественному положению здесь, в центре.

— Презренный! — ответил Ганс. — Разве не говорил я тебе? Твоя картина неверна. Солнце располагается в центре, не Земля.

Дитрих поднял указательный палец:

— Разве не ты рассказывал мне, что небосвод… Как ты назвал его?

— Горизонт мира.

— Ja, doch. Ты утверждал, его теплота — это останки дивного дня сотворения, и за него никто не может заглянуть. Однако этот горизонт располагается во всех направлениях на одном и том же расстоянии, а каждый, читавший Евклида, скажет тебе, что это локус сферы. Следовательно, Земля на самом деле располагается в центре мира, quod erat demonstrandum .[274]

Дитрих широко улыбнулся Гансу, чем успешно разрешил этот вопрос, но пришелец окаменел и издал протяжный свист. Его руки взлетели вверх и поперек туловища, явив зазубренные края. Защитный жест, подумал Дитрих. Мгновение спустя крэнк медленно расслабился, и Ганс прошептал:

— Иногда тупая боль режет, словно нож.

— А я веду диспут, в то время как ты страдаешь. Неужели не осталось больше ваших особых лекарств?

— Нет, Ульф нуждался в них намного больше. — Ганс попытался на ощупь отыскать Дитриха. — Шевелись, дергайся. Я тебя едва вижу. Я охотно поспорю с тобой по серьезным проблемам. Непохоже, чтобы у тебя или у меня были на них ответы, но это слегка отвлекает от боли.

Мгла надвигалась вверх по дороге на Оберрайд. Священник поднялся:

— Может, тогда нужно заварить чая из ивовой коры. Она облегчает людям головную боль. Есть шанс, поможет и тебе.

— Или убьет. Или же я найду источник недостающего протеина. Чай из ивовой коры… Был ли он среди того, что испытывали Арнольд или Скребун? Подожди, посмотрю в памяти «домового». — Ганс прочирикал в mikrophoneh, послушал и вздохнул. — Арнольд пробовал его. Бесполезно.

— И все же, если оно притупляет боль… Грегор? — позвал Дитрих каменотеса, сидевшего подле старшего сына внутри кузницы. — У нас есть немного заваренного настоя ивовой коры?

Тот помотал головой:

— Терезия нарезала коры два дня назад. Мне сходить за ней?

Пастор отряхнул одежду:

— Я сам. — И, обращаясь к Гансу, добавил: — Отдыхай. Я вернусь со снадобьем.

— Когда я умру, — ответил крэнк, — а Готфрид с Беатке выпьют мою плоть в мою же честь, каждый даст свою долю другому из «любви-к-ближнему», и тем самым количество от этого обмена удвоится. Бва-ва-ва!

Смысл шутки ускользнул от Дитриха, он предположил, что у друга начинает мутиться рассудок. Священник пересек дорогу, помахал Сенеке, трудящемуся в мастерской отца. Тот вырезал могильные плиты. Дитрих уже говорил каменотесу не беспокоиться об этом, но Грегор возразил:

— Какой смысл жить, если люди забудут тебя после твоей смерти?

Дитрих постучал по дверному косяку дома Терезии и, не получив ответа, крикнул:

— Ты не спишь? Нет ли у тебя заваренной ивовой коры?

Пастор постучал снова, раздумывая, не ушла ли Терезия в Малый лес. Затем потянул за веревку на засове, дверь открылась.

Терезия босая стояла в центре земляного пола, в одной ночной рубашке, в руках она скручивала и мяла передник, а увидев гостя, закричала:

— Чего ты хочешь? Нет!

— Я пришел спросить ивовой коры. Прости за мое вторжение. — Он попятился назад.

— Что ты сделал с ними?

Дитрих остановился. Она имела в виду тех, кто ушел? Или тех, кто умер в госпитале?

— Не делай мне больно! — Ее лицо покраснело от гнева, зубы стиснулись.

— Я никогда не причинял тебе боль, schatzi. Тебе это известно.

— Ты был с ними! Я видела тебя!

Дитрих едва разобрал слова девушки, как ее рот раскрылся вновь; но на сей раз вместо криков страха оттуда извергся фонтан рвоты. Он был достаточно близко, часть попала ему на одежду, и омерзительная вонь быстро наполнила комнату. Пастора едва не стошнило.

— Нет, Господи! — закричал он. — Я запрещаю!

Но Бог не слушал, и Дитриха посетила безумная мысль: может, Он тоже заразился чумой и Его всеобъятная бестелесная сущность, «бесконечно протянувшаяся без предела или измерения», сейчас гнила в безбрежной пустоте Эмпирей, за хрустальными небесами.

Страх и ярость покинули черты Терезии, и она посмотрела на себя с изумлением.

— Папочка? Что случилось, папочка?

Дитрих раскрыл объятия, и девушка упала ему в руки.

— Вот так. Теперь ты должна прилечь. — Он порылся в суме, вытащил оттуда мешочек с цветами и прижал к носу. Но то ли аромат цветов выветрился, то ли вонь оказалась слишком сильной.

Пастор отвел Терезию в постель, подумал, что она уже легка, словно бестелесный дух. Как земля по природе своей стремится к центру, так и воздух желает попасть на небеса.

Грегор вошел в дверь:

— Я услышал, ты кричала… Ах, Владыка Небесный!

Терезия уже хотела идти ему навстречу:

— Входи, дорогой муж.

Но Дитрих твердо ее удержал:

— Ты должна лечь.

— Ja, ja. Я так устала. Расскажи мне сказку, папочка. Расскажи мне о великане и карлике.

— Грегор, принеси ланцет. Промой его в старом вине и подержи над огнем, как показывал нам Ульф. Затем поспеши сюда.

Мужчина привалился к дверному косяку и провел ладонью по лицу. Поднял взгляд:

— Ланцет. Ja, doch. Как можно быстрее. — Он замялся. — Будет ли она?..

— Я не знаю. — Пастор уложил Терезию на соломенный тюфяк, сложив одеяло ей под голову взамен подушки. — Я должен проверить, нет ли пустул.

— Я больна?

— Увидим.

— Это чума.

Дитрих не сказал ни слова и задрал промокшую рубашку.

Пустула оказалась у нее в паху, огромная, черная и разбухшая, словно злобная жаба, гораздо крупнее той, что священник проткнул на Эверарде. Такое не могло нарасти за одну ночь. Когда болезнь вспыхивала внезапно, пораженный ею умирал тихо и быстро, безо всяких нарывов. Нет, эта росла несколько дней, если судить по примеру других.

Ворвался Грегор и опустился рядом с ним, сперва передав еще теплый от пламени ланцет, затем приняв ладонь Терезии в свои.

— Schatzi.

Глаза Терезии были закрыты. Теперь она раскрыла их и серьезно посмотрела на священника:

— Я умру?

— Пока нет. Мне нужно проколоть твою пустулу. Это причинит ужасную боль, а у меня нет губок.

Девушка улыбнулась, и из уголков ее рта потекла кровь, напомнив Дитриху рассказы о «Фройденштадском оборотне». Грегор где-то отыскал тряпицу и обтер ей лицо, но с каждым прикосновением алая жидкость сочилась вновь.

— Я боюсь открыть ей рот, — сдавленно сказал он. — Я боюсь, жизнь тут же покинет ее.

Дитрих сел боком на ноги женщины.

— Грегор, прижми ее за руки и плечи.

Пастор наклонился к пустуле внизу ее живота. Когда острие едва лишь коснулось тугого, твердого покрова, Терезия вскрикнула:

— Sancta Maria Virgina, ore pro feminis ![275]

Ноги больной конвульсивно дернулись, едва не опрокинув священника. Грегор безжалостно вцепился в ее плечи.

Дитрих слегка надавил острием, прокалывая кожу, к прискорбию, это движение уже стало для него привычным. «Я опоздал, — подумал он. — Пустула слишком разрослась». Размером с яблоко, та переливалась темным, зловеще синим цветом.

— Еще вчера у нее не было никаких признаков! — воскликнул Грегор. — Клянусь.

Дитрих верил ему. Она скрыла следы, страшась, что ее положат среди демонов. Как же она их боялась, если это смогло затмить даже ужас перед болезненной смертью? Не бойся, завещал Господь, но люди нарушали все заповеди, так почему бы и не эту?

Кожа прорвалась, и густой, гнилостный желтый гной брызнул наружу, оросив ее бедра и капая с соломенного матраса. Терезия закричала и стала звать Деву Марию вновь и вновь.

Дитрих нашел еще одну пустулу, гораздо меньшую по размерам, с внутренней стороны бедра. Эту он проколол быстрее и выдавил тканью столько гноя, сколько смог.

— Проверь под руками и на груди, — приказал он каменщику.

Грегор кивнул и задрал сорочку как можно выше. Крики Терезии перешли во всхлипывания.

— Другой не был таким милым.

— Что такое, schatzi? Пастор, что она имеет в виду?

Дитрих не посмотрел на него:

— Она бредит.

— У того тоже была борода, но ярко-красная. Папочка прогнал его. — Кровь стекала по ее подбородку, и Грегор безнадежно каждый раз обтирал лицо девушки тряпицей.

Дитрих вспомнил того человека. Иззо; его борода стала красной от его же собственной крови, когда Дитрих перерезал ему горло и стащил с девочки.

— Теперь ты в безопасности, — сказал он ей тогда, как повторил сейчас взрослой женщине. — Твой муж рядом.

— Больно. — Она зажмурила глаза.

Под ее правой рукой виднелась еще одна пустула, величиной с большой палец Дитриха. Эту проколоть оказалось сложней. Как только он поднялся с ног Терезии, та засучила ими, словно маленький ребенок, не желающий спать, а потом обхватила колени и повторила:

— Больно.

— Почему Господь оставил нас? — спросил Грегор. Дитрих попытался оторвать руку женщины от колен и проколоть последний нарыв, хотя смысла это уже явно не имело.

— Господь никогда не оставляет нас, — с упорством сказал он, — но мы можем покинуть Господа.

Каменотес обвел рукой вокруг, ослабив хватку на плече Терезии, и закричал:

— Так где же Он?

Терезия вздрогнула от этого рева, и мужчина немедленно смягчил голос, пригладил ей волосы своими большими, похожими на обрубки пальцами.

Священник перебрал в уме все разумные доводы из Фомы Аквинского и других философов. Спросил себя, что ответил бы на его месте Иоахим. Затем подумал, что Грегор не нуждается в ответе, не желает его, и единственным утешением сейчас для него послужит только надежда.

— Терезия, мне нужно проколоть пустулу под твоей рукой.

Она открыла глаза:

— Я увижу Господа?

— Ja. Doch. Грегор, поищи немного кухонного жира.

— Кухонного жира? Зачем?

— Я должен миропомазать ее. Еще не поздно.

Грегор моргнул, будто миропомазание стало для него неожиданной и незнакомой вещью и ее никогда не делали прежде. Затем отпустил Терезию, сходил в другой конец комнаты, к очагу, и вернулся с небольшой склянкой:

— Я думаю, это масло.

Священник принял сосуд из его рук:

— Подойдет. — Его губы зашевелились в немой молитве, которой он освящал масло. Затем, смочив в нем палец, пастор начертал крест на лбу Терезии, затем мазнул по ее опущенным векам, молясь:

— Illumina 'oculos meos, ne umquam obd'ormium in morte… [276]

Время от времени, когда Дитрих замолкал, вспоминая нужные слова, Грегор говорил сквозь слезы:

— Аминь.

Он почти закончил таинство, когда Терезия закашлялась, и комок крови с рвотой вылетел из ее рта. «Там «маленькие жизни», — подумал Дитрих. Они попали на Грегора и меня». Однако его обрызгало уже не первый раз; а Ульф, в последний раз проверяя ему кровь, объявил, что та все еще чиста. Но Ульф умер много дней назад.

Закончив соборование, Дитрих отставил масло в сторону — оно скоро понадобится другим — и взял Терезию за руки. Они казались такими хрупкими, хотя кожа на них покраснела и потрескалась.

— Ты помнишь, — спросил он, — когда Фальк сломал палец, я учил тебя, как вправить перелом на место? — Ее губы, растянувшиеся в улыбке, были красными, словно ягоды. — Я не знаю, кто из нас троих больше испугался, ты, я или Фальк. — Пастор обратился к Грегору: — Я помню ее первые слова. Она была нема, когда я привез ее сюда. Мы гуляли в Малом лесу, искали пионы, всякие травы и корешки, я показывал ей, где их искать, когда ее нога застряла среди упавших веток, и она сказала…

— Помоги мне, — выдохнула Терезия, сжав руку Дитриха так крепко, насколько позволила ее слабость. Она кашлянула, затем еще и уже не смогла остановиться, пока огромный поток рвоты и крови не излился из нее, пропитав сорочку по пояс. Дитрих потянулся поправить ей голову, чтобы женщина не захлебнулась, но уже понял, возможно, оттого, что она стала легче, чем прежде, — его приемная дочь умерла.

* * *

Спустя немалое время он вернулся в госпиталь рассказать Гансу о произошедшем и обнаружил, что крэнк умер в его отсутствие. Дитрих встал на колени рядом с телом, поднял огромные, длинные, зазубренные руки и молитвенно сложил их на покрытом пятнами торсе. Он не смог закрыть глаза, и те, казалось, все еще сияли, хотя в них, словно в дождевых каплях Теодориха, всего лишь отражались лучи заходящего за озимые поля солнца, отбрасывая на щеки Ганса радуги.


предыдущая глава | Эйфельхайм: город-призрак | В наши дни: Том