home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


XI

Христиан и Гёфле, никем не замеченные, скрылись за курганом, а большинство гостей вернулось в новый замок, сочтя, что подниматься на вершину хогара им будет не под силу, в особенности морозной ночью. Тем не менее в пещере на склоне, на полпути к вершине, была раскинута палатка и приготовлен пунш для желающих согреться; но дамы отказались от подъема, а мужчины последовали их примеру.

Через полчаса, спускаясь с вершины, где мало-помалу таяла ледяная статуя, разогретая пламенем факелов, Христиан с адвокатом любопытства ради зашли в эту пещеру, затянутую со всех сторон просмоленными тканями, и застали там только Ларсона и его лейтенанта. Все молодые люди же разошлись, одни раньше, другие позже, кто — подчиняясь требованию возлюбленной, а кто — опасаясь, как бы не застудить коня. Осмунд Ларсон, весьма приятный молодой человек, делал все, что мог, дабы проникнуться французским духом, но, по счастью, был всем сердцем предан своей родине. Что касается лейтенанта Эрвина Осборна, то он принадлежал к тем грубовато-бесхитростным, простодушным людям, которые и не пытаются изменить свою сущность. Он обладал всеми качествами, необходимыми первоклассному офицеру и хорошему гражданину, и сочетал их с добротой здорового человека, не склонного ломать голову над тем, что его не касается. Ларсон был его другом, начальником и кумиром. Осборн следовал за ним как тень и пальцем не мог шевельнуть, не спросясь у него. Даже в выборе невесты он следовал советам Ларсона.

Едва друзья завидели Гёфле, они бросились ему навстречу и наперебой принялись уговаривать его остаться, клянясь, что не отпустят его, пока он не окажет им чести выпить с ними. Пунш был уже готов, оставалось только зажечь его.

— Я хочу иметь возможность похвалиться, — воскликнул Ларсон, — что в ночь с двадцать шестого на двадцать седьмое декабря я пил и курил на хогаре здесь, над озером, в обществе двух людей, каждый из которых по-своему знаменит — господина Эдмунда Гёфле и Христиана Вальдо.

— Христиана Вальдо, — повторил за ним Гёфле. — С чего вы это взяли?

— Да вот он стоит позади вас. Он одет как бедный простолюдин, он в маске, но все равно: он потерял одну из своих уродливых, грубых перчаток, и я тотчас же узнал его руку — эту белую руку мне случайно довелось увидеть однажды в Стокгольме, и я так внимательно рассмотрел ее тогда, что берусь узнать ее из тысячи! Послушайте, господин Христиан Вальдо, у вас очень красивая рука, но у нее есть одна особенность: левый мизинец слегка согнут, и вы не можете расправить его, как широко и дружелюбно вы ни раскрыли бы ладонь. Помните офицера, на глазах у которого вы спасли мальчонку-юнгу от ярости трех пьяных матросов? Это было в порту, вы только что вышли из своего балагана и еще не успели снять маску, а слуга ваш убежал. Не будь вас, мальчишка погиб бы. Припоминаете?

— Да, сударь, — ответил Христиан. — Вы были тем самым офицером, который в это время оказался там и, выхватив саблю, обратил пьяниц в бегство; потом вы меня посадили к себе в карету. Без вашего вмешательства меня бы прикончили.

— И на свете стало бы одним храбрецом меньше, — сказал Ларсон. — Согласны ли вы опять пожать мне руку, как тогда?

— От всего сердца, — ответил Христиан, обмениваясь с майором рукопожатиями.

Затем он снял маску и молвил, обращаясь к Гёфле:

— Не в моих привычках скрывать лицо от людей, которые внушают мне доверие и самые дружеские чувства!

— Как! — воскликнули вместе майор и лейтенант. — Вы Христиан Гёфле, наш вчерашний приятель?

— Нет, Христиан Вальдо, присвоивший имя господина Гёфле и прощенный им за эту дерзкую выходку. Я тотчас же узнал вас еще вчера вечером, майор.

— Отлично! Стало быть, вы были на балу, вопреки предрассудкам барона, у которого, очевидно, не хватило бы ума пригласить вас.

— Ни в одной стране не зовут в гости человека, которому платят, чтобы он позабавил приглашенных. Следовательно, мне не пришлось бы обижаться, если бы меня выставили за дверь, и я сознательно подверг себя этой опасности, что было попросту глупо с моей стороны. Однако у меня есть оправдание: моя цель — получше узнать страны, по которым я путешествую, запомнить и впоследствии описать их. Я в некотором роде наблюдатель, ведущий запись виденному, что вовсе не означает, будто я иностранный шпион. Искусства и естественные науки занимают меня более, нежели обычаи и нравы; но в то же время меня интересует все, а так как мне в свое время довелось вращаться в свете, мной внезапно овладело любопытство вновь увидеть высший свет во всем его блеске здесь, в сердце гор, озер и льдов, среди местности, казалось бы, неприступной. Но дело в том, что лицо мое весьма не понравилось барону, вот почему я сегодня пришел в маске. Вчера вечером вы мне, кажется, советовали вовсе не возвращаться?

— И повторил бы этот совет, дорогой Христиан, — ответил майор, — если бы барон еще помнил о вчерашнем; но, по-видимому, недуг отшиб у него память. Берегитесь, однако, его челяди. Наденьте маску, и перейдем на французский язык: его лакеи сейчас принесут нам пунш, а они, может статься, видели вас на бале.

На стол нетесаного гранита поставили огромную серебряную чашу, до краев налитую пылающим пуншем, и майор принялся с веселыми шутками разливать его по бокалам. Меж тем Гёфле, еще недавно столь оживленный, внезапно впал в глубокую задумчивость и, казалось, точно так же, как это было утром, не мог решить: веселиться ли ему, или же размышлять над каким-то сложным вопросом.

— Что это с вами, любезный дядюшка? — спросил Христиан, наполняя его бокал. — Уж не осуждаете ли вы меня за то, что я раскрыл свое инкогнито?

— Ничуть, — ответил адвокат, — и даже, если вам угодно, могу вкратце рассказать господам офицерам вашу историю, чтобы доказать, что они правильно выбрали вас в друзья.

— Да, да, историю Христиана Вальдо! — воскликнули офицеры. — В ней, без сомнения, кроется немало любопытного, а если ее надлежит сохранить в тайне, мы клянемся честью…

— Но она слишком длинна, — возразил Христиан. — Мое пребывание у барона продлится еще два дня. Назначим встречу в более надежном и более теплом месте.

— Верно! — сказал Гёфле. — Господа, приходите завтра в Стольборг отобедать или отужинать с нами вместе.

— Но ведь на завтра назначена охота на медведя, — ответил майор. — Разве вы оба не намерены принять в ней участие?

— Оба? Нет. Я лично не охотник и не люблю медведей; что касается Христиана, такое дело вовсе не для него. Подумайте, что будет, если медведь отгрызет ему руку? Ему и двух-то еле хватает, чтобы управлять куклами. Кстати, Христиан, покажите-ка мне руку; что там у вас с мизинцем? Странно, я раньше ничего и не заметил. Он поврежден, не так ли?

— Нет, — ответил Христиан, — это у меня от рождения.

И, протянув левую руку, добавил: — Видите, на левой руке это менее заметно, а на правой более; но это мне ничуть не мешает.

— Странно, очень, очень странно! — повторил Гёфле, поглаживая подбородок, как он всегда делал, когда его что-то занимало.

— Не так уж странно, — сказал Христиан. — Я не раз встречал этот незначительный изъян. Кстати, я заметил его у барона Вальдемора. У него это гораздо резче выражено, чем у меня.

— Черт возьми! Вы правы. Я как раз об этом и думаю. У барона оба мизинца прижаты к ладоням. Вы обращали внимание на это, господа?

— Неоднократно, — сказал Ларсон, — и можем смело сказать Христиану Вальдо, который не сочтет этого за намек, ибо отдает неимущим чуть ли не весь свой заработок, что согнутые таким образом мизинцы считаются признаком скупости.

— Однако, — сказал Гёфле, — барон широко тратит деньги. Конечно, можно сказать, что такая расточительность служит ему поводом жаждать еще большего богатства и стремиться к нему любой ценой. Но отец его презирал деньги, а брат был человеком редкой щедрости. Следовательно, согнутые мизинцы еще ничего не доказывают.

— А разве та же особенность встречалась и у отца и у брата барона? — спросил Христиан.

— Да, и, судя по рассказам, это сразу бросалось в глаза. Однажды, внимательно рассматривая фамильные портреты предков барона, я был изумлен, обнаружив эти согнутые мизинцы у некоторых из них. Не правда ли, чрезвычайно странное явление?

— Что ж, будем надеяться, что это останется единственной моей чертой сходства с бароном, — сказал Христиан. — А что касается охоты на медведя, я до смерти хочу в ней участвовать, и пусть даже мне суждено лишиться обеих рук с их изъяном, но я-то непременно буду там.

— Вместе с нами! — воскликнул Ларсон. — Я зайду за вами утром.

— Рано утром?

— Конечно! До света!

— Это значит, — с улыбкой подхватил Христиан, — около полудня?

— Не клевещите на наше солнце, — сказал лейтенант. — Оно взойдет через семь-восемь часов.

— Тогда… пора ложиться спать!

— Спать? — воскликнул Гёфле. — Уже? Надеюсь, что пунш не даст нам уснуть! Я, например, только начал приходить в себя от волнения, пережитого в связи с париком Стангстадиуса. Дайте же мне свободно вздохнуть, Христиан; я вас считал куда более веселым. Кстати, знаете ли, вам сегодня изменил ваш веселый нрав.

— Признаюсь, я нынче в меланхолии, как англичанин, — ответил Христиан.

— По какой причине, племянничек? Ведь вы мой племянник, я на этом настаиваю сейчас, в дружеском кругу, хотя в большом обществе подло отрекся от вас. Отчего же вы вдруг загрустили?

— Сам не знаю, любезный дядюшка; возможно, оттого, что превращаюсь мало-помалу в балаганного шута.

— Поясните сей афоризм.

— Вот уж три месяца, как я показываю марионеток, это слишком долгий срок. Было в моей жизни время, — я рассказывал вам, — когда я примерно столько же месяцев посвятил этому ремеслу и испытал, хотя и в меньшей степени (я был моложе!), то же, что испытываю теперь, то есть сильнейшее возбуждение, за которым следуют полный упадок духа, отвращение и нежелание вновь браться за дело, лихорадочные приступы красноречия, бьющие через край веселость и взволнованность, когда я наконец берусь за него, и чувство удрученности и презрения к самому себе, когда я снимаю маску и становлюсь обыкновенным, скучным человеком, подобным любому другому.

— Э! Да со мной происходит то же самое, когда я выступаю в суде! Всякий оратор, актер, художник или учитель, который вынужден в течение доброй половины своей жизни из кожи вон лезть, обучая, просвещая и развлекая других, чувствует, когда занавес падает, что ему все постыло — и весь род человеческий и он сам. Я, например, сейчас весел и оживлен лишь потому, что вот уже четыре или пять дней не выступаю в суде. Видели бы вы меня, когда я сижу у себя в кабинете по возвращении из зала суда, слышали бы, как я злюсь на экономку за чай, поданный не вовремя, на клиентов, осаждающих меня, на скрипучие двери — уж не знаю, на что еще! Все меня бесит… А потом развалюсь в кресле, возьму книгу по истории или философии либо роман… и блаженно усну, забыв о своей проклятой профессии!

— Вы «блаженно» засыпаете, господин Гёфле, ибо сознаете несмотря на расстроенные нервы, что совершили нечто полезное и дельное.

— Гм, гм! Не всегда! Не всегда защищаешь правое дело, а даже если и защищаешь, не можешь быть до конца уверенным, что говоришь так, как того требуют истина и справедливость, Послушайте, Христиан, говорят, что нет глупых профессий; а я вам скажу, что все они глупые, поэтому совсем неважно, в какой именно из них вы блеснете талантом. Не презирайте своего ремесла: каким бы оно ни было, мое-то ремесло в сто раз его безнравственней.

— Ого, господин Гёфле, ну и парадокс! Говорите, говорите дальше, мы слушаем! Ждем красноречивого выступления!

— Нет, дети мои, красноречия не ждите, — сказал Гёфле офицерам и Христиану в ответ на уговоры дать волю воображению. — Здесь не место для мудрствований, да и я к тому же сейчас на отдыхе. Скажу попросту — ремесло, ставящее себе целью забавлять людей вымыслом, является первым из всех… первым по времени, это бесспорно, ибо едва человек выучился говорить, как он стал выдумывать мифы, слагать песни, рассказывать истории; первым по нравственной пользе — пусть попробуют оспорить это все университетские профессора во главе с самим Стангстадиусом, который верит только в то, что можно пощупать руками. Опыт еще никогда не шел человеку впрок; обучайте его истории сколько вашей душе угодно, а он неустанно будет совершать одни и те же безумства и ошибки, — правда, если хотите, всё в меньшей и меньшей степени, но всегда в соответствии с уровнем его цивилизованности. Разве мыто сами извлекаем какую-нибудь пользу из собственного опыта? Я, например, отлично знаю, что завтра поплачусь своим здоровьем за то, что нынче веселился как юноша, но мне на это наплевать! Стало быть, не разум правит человеком, а воображение, мечта. А мечта — это искусство, поэзия, живопись, музыка, театр… Подождите, господа, дайте мне осушить бокал, прежде чем перейти ко второму пункту моих рассуждений.

— Ваше здоровье, господин Гёфле! — воскликнули все трое друзей.

— Ваше здоровье, дети мои! Итак, я продолжаю. Я вовсе не считаю Христиана Вальдо обычным кукольником. Что такое марионетка? Деревяшка, одетая в тряпку. Только ум и душа Христиана придают интерес и достоинство его пьесам. Не смотрю я на него и как на актера, ибо не то чарует нас, что он ежеминутно говорит другим голосом и в другой манере — это всего-навсего ловкий прием. А вижу я в нем автора, потому что каждая пьеса его — маленький шедевр, напоминающий прелестные, восхитительные музыкальные сочинения, созданные великими итальянскими и немецкими композиторами для театров такого рода. «Эта музыка для детей», — скромно говорили они о своих произведениях. Однако наслаждаются-то ими знатоки. Следовательно, господа, воздадим Христиану Вальдо по заслугам!

— Да, да, — закричали оба офицера, необычайно оживившиеся под действием пунша. — Да здравствует Христиан Вальдо! Он гений!

— Ну, не совсем, — смеясь, возразил Христиан, — но теперь я понял, почему мой дядюшка презирает профессию адвоката. Он способен высказать самую неправдоподобную точку зрения и убедить других в своей правоте.

— Молчите, племянничек, я вам не дал слова! Так вот, я утверждаю, что… Да ты просто неблагодарнейшее создание, Христиан! Ты не адвокат и при этом еще смеешь жаловаться на судьбу! Тебе дано находить истину в любом вымысле, а тебе уже наскучило привлекать к ней сердца людей! У тебя есть ум, сердце, образование, хорошее воспитание, а ты называешь себя балаганным шутом, чтобы принизить свое искусство, а может быть — вовсе расстаться с ним! Говори, несчастный, уж не это ли ты задумал?

— Да, таково мое решение, — ответил Христиан, — с меня довольно. Мне казалось, что я смогу протянуть и дольше, но столь длительное инкогнито гнетет меня, как ребяческая затея, недостойная серьезного человека. Мне нужно найти способ путешествовать, не побираясь в пути. Я уже давно над этим думаю. Это трудная задача для человека неимущего. Тот, кто ведет жизнь оседлую, всегда найдет работу; но тому, кто хочет быть в движении, нынче приходится трудно. В древние времена, господин Гёфле, путешествовать — означало завоевывать землю на пользу разуму человеческому. Все понимали это, путешествие рассматривалось как высокая миссия, посвящение избранных душ в некую тайну. Недаром путешественник был существом священным для народов тех стран, куда он являлся, они почтительно приветствовали его и стремились узнать от него нечто новое о роде человеческом. В наши дни, если только путешественник не богач, он становится нищим, попрошайкой, вором или скоморохом…

— Скоморохом.! — воскликнул Гёфле. — Зачем такое унизительное слово? Скоморох, которого я назвал бы скорее выдумщиком, ибо он излагает то, что выдумано им самим, ставит себе целью отвлечь человека от повседневности жизни, а так как большинство представителей нашей дурацкой породы настроено весьма прозаически и грубо приковано к материальным благам, наши Кассандры, возглавляющие общественное мнение, осмеивают портов и их лиру. Если бы они только посмели, они еще яростнее отвергли бы проповедников, которые твердят им о небе, и религию, которая воюет с низменными страстями и призывает к идеалу; но нельзя восставать против идеализма, являющегося общепринятой истиной. Никто не осмелится на это. Зато его отвергают, когда он наивно заявляет вам: «Я открою вам красоту и добро через иносказания и притчи».

— А в то же время, — вставил Христиан, — притчи на каждом шагу встречаются в священном писании. С их помощью проповедовали в те времена, когда человек был простодушен и исполнен веры. Знаете, господин Гёфле, предвзятое отношение к комедианту кроется не в том, о чем вы упомянули, или, вернее, оно вытекает из одного факта, который я вам сейчас изложу. Комедиант не имеет реальных связей с остальным обществом. Будучи комедиантом, человек не оказывает обществу сколько-нибудь заметных услуг, тогда как уважение людей друг к другу как раз и возникает на основе взаимных услуг. Не забывайте, что все профессии тесно связаны с положением человека в обществе, даже профессия священника, который для неверующих все же представляет собой необходимого им чиновника. Что касается представителей других профессий, то каждый человек видит в них надежду или опору, в зависимости от того, как обернется жизнь. Врач несет ему надежду на сохранение Здоровья, судья и адвокат — на выигрыш тяжбы, делец — на приобретение богатств; торговец поставляет ему товары, солдат охраняет его безопасность, ученый своими открытиями содействует развитию его предприятий, преподаватель в любой области знаний дает ему образование, необходимое для занятия той или иной должности; один лишь актер говорит обо всем, но не дает ему ничего… кроме добрых советов, за которые зритель расплачивается у входа, хотя мог бы получить их даром, если бы только дал себе труд подумать.

— Так что же? — воскликнул Гёфле, — К чему ведет все это словопрение? Мы пришли к одному и тому же выводу; ты только подтвердил мои слова: чернь презирает все, что порождено воображением и чувством!

— Не совсем так, господин Гёфле, воображением непроизводительным чувством бесплодным! Чего же вы хотите?

Разве несправедлив в своем суждении мещанин, когда он говорит актеру: «Ты мне твердишь о добродетели, любви, преданности, разуме, мужестве, счастье! Твердить об этом — твое ремесло; но коль скоро орудием твоим является только слово, не обессудь, если я сочту тебя пустозвоном. Если же ты представляешь собой нечто большее — сойди-ка с этих подмостков и помоги мне наладить мою жизнь так, как в пьесе ты наладил вымысел. Вылечи меня от подагры, выиграй в суде мое дело, принеси достаток в мой дом, выдай мою дочь за ее избранника, найди хорошее местечко моему зятю; а если все это тебе не по плечу, сшей мне хотя бы сапоги или вымости мне двор; сделай хоть что-нибудь путное за те деньги, что я тебе плачу!»

— А вывод? — спросил Гёфле.

— Вывод мой таков, что у каждого человека должно быть занятие, идущее непосредственно на пользу другим людям, и что неприязненное отношение к актеру и вообще к «выдумщику» придет к концу в тот день, когда театр станет бесплатным и любой разумный человек, способный хорошо представлять на сцене, сможет стать на какое-то время из любви к искусству «выдумщиком» или актером, какова бы ни была его настоящая профессия.

— Вот эта фантазия, пожалуй, почище всех моих парадоксов!

— Не спорю; но двести лет назад никто не поверил бы в существование Америки, а еще через двести лет, как я полагаю, люди совершат такие удивительные дела, о которых мы и мечтать не можем!

С этими заключительными словами был допит остаток пунша, и Христиан уже намеревался проститься с Гёфле, который, по-видимому, был не прочь пойти с молодыми офицерами в новый замок и станцевать там куранту; но юрист не пожелал расстаться со своим другом, а так как тот и впрямь нуждался в отдыхе, все уговорились встретиться завтра, а вернее — сегодня же, ибо уже пробило два часа ночи; затем все разъехались восвояси.

— Послушай, Христиан, — сказал Гёфле, когда они уселись рядышком в сани, держа путь в Стольборг, — неужели ты серьезно решил?.. Да, кстати, я замечаю, что сам не знаю, как и с каких пор стал говорить вам «ты»!

— Продолжайте и впредь, господин Гёфле, мне это очень приятно.

— Однако… я еще не так стар, чтобы позволить себе… Да мне еще и шестидесяти не стукнуло, Христиан! Прошу не считать меня патриархом!

— Упаси боже! Но если в ваших устах «ты» звучит как дружеское обращение…

— Еще бы, разумеется, мальчик мой! Итак, я продолжаю: скажи-ка мне…

Тут Гёфле прервал свою речь и молчал так долго, что Христиану почудилось, будто адвокат задремал; но тот внезапно встрепенулся и промолвил:

— Ответьте мне, Христиан: что бы вы стали делать с деньгами, если бы разбогатели?

— Я? — удивился молодой человек. — Я попытался бы приобщить к своему счастью возможно больше людей.

— Значит, Это было бы для тебя счастьем?

— Да; я отправился бы путешествовать вокруг света.

— А потом?

— Потом?.. Не знаю… Написал бы книгу о своих путешествиях…

— А потом?

— Женился бы, чтобы завести детей… Очень люблю детей!

— И покинул бы Швецию?

— Как знать? Привязанностей нет у меня нигде. Черт меня побери, если… Нет, я не преувеличиваю, и я не пьян, но я испытываю к вам, господин Гёфле, самые дружеские чувства, и пропади я пропадом, если желание остаться возле вас не повлияло бы на мое решение! Но о чем это мы? Не в моих привычках строить воздушные замки, и я никогда не мечтал о богатстве… Через два дня я уеду черт знает куда, и, быть может, мне не суждено вернуться!

Друзья вошли в медвежью комнату, совсем позабыв о якобы водившихся там привидениях, улеглись и заснули, не обменявшись ни единым словом о вчерашнем призраке. Поначалу, лея «а в постелях, они взялись было за продолжение своей беседы; но, несмотря на возбужденное состояние Гёфле и готовность Христиана поддерживать разговор, молодой человек вскоре почувствовал, что погружается в глубокий сон, словно в ворох мягких перьев, а юрист, поворчав на Нильса, храпевшего так, что дрожали стекла, в конце концов последовал примеру Христиана.

К этому времени в новом замке пробудился барон Вальдемора. Когда Юхан, повинуясь полученному ранее приказу, вошел к нему в спальню, барон, полуодетый, уже сидел на постели.

— Три часа утра, господин барон, — сказал мажордом. — Хорошо ли вы отдохнули?

— Я спал, Юхан, но очень плохо; всю ночь мне снились марионетки.

— Что ж, дорогой хозяин, это неплохой сон! Эти марионетки весьма забавны.

— Ты находишь? Ну, пусть будет по-твоему!

— Да ведь вы же сами смеялись, на них глядя!

— Кто ж не смеется? Вся жизнь — это сплошной смех… Печальный смех, Юхан…

— Ах, господин барон, гоните черные мысли. Какие будут приказания на нынешний день?

— Никаких. Если мне суждено сегодня умереть, кто сможет помешать этому?

— Умереть! Что за чертовщина лезет вам в голову! Вы нынче превосходно выглядите!

— А ежели меня убьют?

— Кому такое вздумается?

— Многим; особливо тому человеку, что был на балу, я помню его лицо и угрозу…

— Вы говорите о самозванном племяннике адвоката? Не понимаю, почему его лицо так тревожит вас. Ведь он ничуть не похож на…

— Молчи, ты никогда ничего не видишь, ты близорук!

— Отнюдь нет.

— Этот нахал у меня в доме, на глазах у всех, осмелился бросить мне вызов!

— С вами такое не раз бывало, и вы всегда смеялись!

— А на этот раз я упал, как громом пораженный!

— Это все проклятая годовщина! Вы отлично знаете, что каждый год в это время вы чувствуете себя нездоровым, а потом забываете об этом.

— Мне не в чем себя упрекать, Юхан.

— Черт возьми! Уж не думаете ли вы, что я вас в чем-нибудь упрекаю?

— Но что же творится в моей бедной голове? Откуда Эти видения?

— Э! Мороз тому виной! Со всеми это бывает!

— С тобой тоже?

— Со мной? Никогда! Я ем вволю, а вы ничего в рот не берете. Ну, откушайте хотя бы чаю.

— Нет, еще рано. Что ты думаешь о словах итальянца?

— Этого Тебальдо? Да вы мне ничего о нем не рассказали!

— Верно. И не расскажу.

— Почему же?

— Это все слишком нелепо. Впрочем… скажи, как ты думаешь, враг ли мне Гёфле? Должно быть, враг!

— С чего ему врагом-то быть?

— Сам не знаю; я всегда щедро платил ему, и отец его был мне предан всей душой.

— К тому же Гёфле весьма неглуп, краснобай, светский человек, и предрассудков у него нет, уж поверьте мне!

— Ошибаешься! Он не хочет вести дело против Розенстейна; говорит, что я неправ; сегодня посмел спорить со мной. Ненавижу я этого Гёфле!

— Уже? Ну, подождите немного. Посулите ему побольше денег, и он тотчас признает, что вы правы.

— Я так и сделал вчера утром, а он резко отвечал мне. Говорю тебе, я его ненавижу!

— Вам угодно, чтобы с ним что-нибудь случилось?

— Еще не знаю, там будет видно. Ну, а как насчет старого Стенсона?

— Что именно?

— Мог он предать меня, как по-твоему?

— Когда?

— Я не спрашиваю когда. Ты находишь его скрытным?

— Круглым дураком я его нахожу, вот что.

— Сам ты круглый дурак! Стенсон еще тебя перехитрит, да и меня в придачу, возможно. Что, если итальянец сказал правду?..

— Стало быть, вы не хотите открыть мне, что он вам сказал? Вы мне больше не доверяете? Тогда терзайтесь и дальше, сами старайтесь все разузнать, а мне позвольте пойти на боковую.

— Юхан, не брани меня, — необычайно кротко сказал барон. — Успокойся, ты все узнаешь.

— Да, когда вам понадобится моя помощь.

— Она мне нужна уже сейчас. Надо, чтобы итальянец представил доказательства, если они у него есть. При нем ничего не найдено?

— Нет. Я сам его обыскал.

— Он мне так и сказал, что у него ничего при себе нет. Да и что могло быть? Ты еще помнишь Манассе?

— Еще бы! Этот плут некогда продал здесь немало товару, и за большие деньги.

— Он умер.

— Мне это все равно.

— Его убил этот итальянец.

— Странно! Зачем же?

— Чтобы ограбить его, вероятно, и отобрать письмо.

— Письмо? От кого?

— От Стенсона.

— Интересное письмо?

— О, несомненно, если в нем написано то, на что намекал этот плут.

— Ну, ежели хотите, чтобы я понял вас, — расскажите.

Барон и его наперсник так понизили голос, что даже стены не слышали их беседы. Барон был взволнован, Юхан пожимал плечами.

— Ну и басни! — сказал он. — Этот каналья Тебальдо наслушался россказней в наших краях и сочинил всю эту сказку, чтобы выманить у вас деньги.

— Он говорит, что ноги его не было в Швеции до вчерашнего дня и приехал он прямиком из Голландии, через Дронтгейм.

— Возможно. Да не все ли равно? Должно быть, он что-то случайно узнал от окрестных жителей; про вас тут сочиняют столько небылиц! А может быть, где-то, путешествуя, повстречал старика Манассе, который тоже в свое время наслушался здесь всяких сказок.

— Ну, что же мне делать?

— Надо припугнуть этого итальянского синьора, отбить у него охоту тянуть с вас деньги и посулить ему…

— Сколько?

— Два или три часа в нашем розариуме.

— Он не поверит! Ему, наверно, уже успели рассказать, что в Швеции в пору царствования старика епископа все это покрылось ржавчиной.

— Неужто вы думаете, что капитан большой башни не сумеет и без помощи этой железной рухляди развязать язык человеку из плоти и крови?

— Ты, стало быть, советуешь…

— Осыпать его розами, пока он не признает, что соврал, или не скажет, где прячет доказательства.

— Невозможно! Он поднимет крик, а в замке полным-полно пароду.

— А охота? Придется вам, хоть через силу, поехать, и тогда все последуют вашему примеру.

— Все равно кто-нибудь да останется, хотя бы лакеи моих гостей. А старухи? Они скажут, что я беру на себя слишком много и посягаю на права государственной власти.

— Подумаешь! Плевать вам на эти разговоры! Впрочем, я могу все это уладить: я скажу, что какой-то бедняга сломал ногу и лекарь сращивает ему кость.

— И ты сам выслушаешь его признания?

— Разумеется. Кто же еще?

— Вот бы мне присутствовать при этом.

— Вы же знаете, что у вас слишком чувствительное сердце, вы не выносите вида чужих страданий.

— Да, это плохо отзывается на моем желудке и пищеварении… Хорошо, я и впрямь отправлюсь на охоту.

— Тогда постарайтесь пока что уснуть. Я все беру на себя.

— И отыщешь незнакомца?

— Должно быть, он заодно с Тебальдо. Мы его найдем, когда тот заговорит.

— Тем более что Тебальдо предлагал отдать мне в руки того, кто… Но это, может быть, два разных человека!

— Я уж все у него выведаю, можете спать спокойно.

— Надеюсь, итальянца не кормят?

— Еще чего!

— Ладно, ступай! Попытаюсь немного поспать… Ты меня успокоил, Юхан… Тебе всегда что-нибудь да придет в голову, а я совсем стал плох на этот счет… Ах, боже мой, как же быстро я состарился!

Юхан вышел, приказав Якобу разбудить барона в восемь часов. Якоб был камердинером и всегда проводил ночь в чуланчике, примыкавшем к спальне барона. Это был честнейший малый, и барон разыгрывал перед ним роль доброго хозяина, отлично зная, что весьма полезно быть окруженным порядочными людьми, хотя бы для того, чтобы спокойно спать под их охраной.

А Христиан, который всегда прекрасно спал, где и с кем бы ему ни довелось ночевать, проснулся после шестичасового сна и тихо подошел к окну, чтобы взглянуть на небо. Еще не светало, и молодой человек улегся было опять в постель, но, вспомнив о предстоящей охоте, решил, что участники ее, должно быть, уже собираются в новом замке.

Охота занимала Христиана лишь с естественнонаучной точки зрения. Он был отличным стрелком, но никогда не стремился убивать дичь, чтобы убить время и похвалиться меткостью; однако охота на медведя привлекала его новизной и живописным своеобразием, а также пробуждала в нем интерес любознательного зоолога. Он почувствовал внезапно, что уже не уснет, и принял твердое решение полюбоваться на это зрелище, даже если придется уйти до конца, чтобы готовиться к представлению вместе с господином Гёфле.

Перед сном он заговорил с юристом о своем участии в охоте и не встретил его одобрения; сам Гёфле отнюдь не собирался присоединяться к охотникам, и поэтому Христиан предвидел, что «дядя» будет его отговаривать, и чувствовал, что по доброте сердечной уступит настояниям адвоката.

«Эх, да что там! — подумал он. — Лучше потихоньку улизнуть и оставить записочку, чтобы он не тревожился… Он будет, пожалуй, несколько раздосадован, да и завтракать в одиночку, конечно, скучно; с другой стороны, он собирался еще поработать и побеседовать с господином Стенсоном; а я, быть может, вернусь так скоро, что он не успеет и соскучиться».

Христиан потихоньку выбрался из караульни, оделся в медвежьей комнате, натянул маску, надвинул шляпу, по привычке и осторожности ради, и вышел через горд, где еще царили мрак и безмолвие. Потом, миновав плодовый сад, иссушенный морозом, он спустился к озеру и, видя, что гораздо быстрее достигнет противоположного берега, если пойдет напрямик, а не по тропке, проложенной на северной стороне, пересек озеро по льду, а затем берегом направился к новому замку.

В этот же миг Юхан вышел на лед с противоположной стороны, чтобы понаблюдать за Стольборгом, не догадываясь, куда улетела выслеживаемая им дичь.


предыдущая глава | Снеговик | cледующая глава