home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


VIII

Христиан внимательно выслушал рассказ адвоката.

— Здесь много неясного, — сказал он после минутного раздумья. — Мне жаль несчастную баронессу Хильду, и из всех участников этой драмы она интересует меня больше всего. Кто знает, не умерла ли она от голода в этой страшной комнате, как утверждают некоторые?

— Нет, этого не может быть! — воскликнул Гёфле. — Мне внушали эту мысль столько раз, что она и самому мне не давала покоя. Но Стенсон, который никогда бы этого не мог допустить, дал честное слово, что он непрестанно заботился о баронессе и ухаживал за нею до самых последних минут ее жизни. Она действительно умерла от истощения, но организм ее не мог уже принимать никакой пищи; барон же ничего не жалел, чтобы удовлетворить все ее желания.

— Да, и на самом-то деле, — сказал Христиан, — если он так хитер, как следует из вашего рассказа, то он не стал бы совершать бесполезное убийство. Ему достаточно было бы, чтобы эта несчастная женщина умерла от страха или от горя. Но есть еще одна версия, господин Гёфле, моя собственная!

— Какая же?

— То, что она, быть может, жива.

— Вот это уж никак невозможно! Но вместе с тем… Никто никогда не знал, где ее похоронили.

— Ну вот видите!

— Пастор отказался хоронить ее на приходском кладбище. Католического кладбища здесь нет, и ее предали земле, по всей вероятности, ночью в садике Стенсона или еще где-нибудь.

— Как, Стенсон никогда не говорил вам где?

— Стенсон не хочет, чтобы его об этом расспрашивали. Воспоминание о баронессе ему одновременно и дорого и страшно. Он искренне ее любил, ревностно служил ей, но каковы бы ни были религиозные верования этой дамы, он на этот счет ничего не говорит, и всякие расспросы о них вызывают в нем раздражение и испуг.

— Допустим, но что же он все-таки говорит о бароне?

— Ничего.

— Это, может быть, уже само по себе много значит.

— Да, может быть, по ведь нельзя же на основании этого молчания обвинять человека в убийстве.

— Раз вы так уверены, господин Гёфле, то не будем больше говорить об этом. Какое это имеет для нас значение? Что прошло, то прошло. Только вы говорили, что явившееся вам привидение вселило в вас странные сомнения…

— А что вы думаете! Стремление доискаться до истины там, где надо и не надо, — это профессиональный недуг, с которым мне всегда приходилось бороться. У нас хватает хлопот с трудными делами, которые нам поручают вести, чтобы мы ломали себе еще голову над теми, которые нас не касаются. Наверное, оттого, что я несколько дней пребываю в праздности, мозг мой находит себе работу помимо меня, вот я и пустился искать во мраке прошлого давно забытую всеми баронессу Хильду…

— Тем более, — сказал Христиан, — что женщина, явившаяся вам, может быть, вовсе не сон, а вполне реальное существо, одетое точь-в-точь как та, другая, на портрете.

— Хорошо, если так, но те, что проходят сквозь стены, не кто иные, как малоприятные обитатели потустороннего мира.

— Погодите, господин Гёфле, вы ведь не сказали мне, в какой стороне комнаты исчезло привидение, прихода которого вы не заметили.

— Чтобы сказать, надо знать. Мне показалось, что именно в той стороне, откуда оно появилось..

— Через лестницу?

— Нет, пожалуй, ниже.

— Тогда, значит, через потайную дверь?

— А разве есть потайная дверь?

— Так вы об этом не знали?

— Право же, нет.

— Ну так посмотрите.

Христиан взял светильник и повел за собою Гёфле, но дверь оказалась запертой снаружи. Она была так плотно пригнана к деревянной резьбе, что ее совершенно невозможно было отличить от других панелей, обрамленных рельефным орнаментом, и такая толстая, что при выстукивании ее слышался тот же тупой звук, что и в любом другом месте дубовой обшивки. К тому же сзади она была задвинута тяжелым засовом, который накануне Христиан нашел отпертым и так оставил и который потом заперла, очевидно, та же рука, что замкнула другую дверь, на нижней площадке потайной лестницы. Христиан сообщил об этом обстоятельстве господину Гёфле, которому оставалось только поверить на слово, ибо пойти и убедиться, что это так, он все равно не мог.

— Поверьте мне, господин Гёфле, — сказал Христиан, — либо сюда приходила вчера старая служанка Стенсона, чтобы убрать комнату, не зная, что здесь живут, либо баронесса Хильда томится в заточении где-нибудь у нас под ногами или над головой, не знаю уж где, в этой замурованной комнате, из которой есть, может быть, потайной выход сюда. Кстати, об этой замурованной двери — вы ведь мне не сказали, ни куда она ведет, ни почему ее вдруг заделали, а мне это представляется обстоятельством довольно любопытным.

— Объясняется это очень просто, и Стенсон мне все рассказал. Комната, расположенная над этой, очень давно уже была совершенно заброшена. Когда баронесса Хильда укрылась в Стольборге, она велела замуровать эту дверь, так как оттуда проникали ветер и стужа. После ее смерти Стенсон открыл ее снова, чтобы заделать все трещины во втором этаже здания. Но для того чтобы сделать это помещение годным для жилья, надо было потратить больше, чем оно стоило, и люди не хотели жить там, где до них была католическая часовня, ибо считали это место проклятым; поэтому Стенсон, то ли из экономии, то ли для того, чтобы забылись все эти суеверные страхи, наглухо замуровал, и, как говорят, своими собственными руками и с позволения барона, этот ход, теперь уже никому не нужный.

— Но все-таки, господин Гёфле, вы же видели, что это мнимое привидение вышло из-под карты Швеции, которая прикрывает каменную кладку.

— Да, но ведь это же все мне привиделось! Загляните-ка туда, Христиан, и если вы найдете там дверь, которую можно открыть, вы окажетесь половчее меня. Неужели же вы думаете, что я не заглянул туда, как только мой сон рассеялся?

— Ну, конечно, — ответил Христиан, который успел уже подняться по лестнице, заглянуть под карту Швеции и несколько раз постучать по прикрытой ею стене, — здесь ничего нет, кроме стены, такой же толстой, как и в других местах, если судить по этому глухому звуку. И даже слой Этой красноватой краски очень искусно нанесен заподлицо и нигде не потерт по краям; но заметили ли вы, господин Гёфле, как гипсовая облицовка в середине поцарапана?

— Заметил и решил, что это, должно быть, крыса.

— И любопытным же существом должна быть эта крыса! Посмотрите-ка, до чего правильно начерчены на степе все эти кружочки.

— И в самом деле, но только что же это может означать?

— Всякое следствие имеет причину, а именно эту-то причину я и ищу. Вы ведь мне, кажется, говорили, что среди всех прочих звуков, которые вы слышали, у вас было ощущение, будто кто-то скребется?

— Да, как будто стену чем-то скоблили.

— Так знаете, что это, по-моему, такое? Это следы работы слабой или неумелой руки, которая хотела продолбить стену, чтобы посмотреть, что за ней.

— Тогда, очевидно, у нее был только гвоздь или еще более невинный инструмент, потому что она отковыряла гипс на глубину не больше двух линий.

— И того меньше, но вместе с тем она ковыряла его в нескольких местах, и притом упорно.

— Скорее всего это пометки Стенсона: ему, наверно, надо было запечатлеть какое-то воспоминание, а записывать его он не захотел. Вы-то ведь умеете расшифровывать любые письмена, не правда ли?

— Я достаточно знаю их, чтобы утверждать, что это вовсе не надпись и ни о каком из известных мне языков здесь не может быть и речи. Я продолжаю стоять на своем: это попытка продолбить стену. Взгляните, всюду какие-то маленькие углубления, сделанные тупым инструментом, и вокруг каждой лунки с содранными краями — довольно четкий светлый кружок, как будто все это делалось ножницами, одна из половинок которых была сломана и служила точкой опоры, словно ножка циркуля.

— Как вы догадливы…

— Да, в данную минуту я догадлив, потому что вот тут, на последней ступеньке лестницы, кучка совсем свежей белой пыли.

— Ну и что же?

— А то, что женщина, о которой я говорил, кем бы она ни была, знаменитой ли пленницей или старухой служанкой, которая бродит тут во всякое время, явилась сегодня ночью, чтобы попытаться, и не в первый раз, а по меньшей мере в двадцатый, увидеть то, что скрыто за этой стеной. Или нет… стойте, скорее вот что! Она знает, что есть какая-то тайна, какой-то недоступный ей способ открыть недоступную дверь, и она ищет, она нащупывает, она роет, словом — она трудится, и если мы выследим ее сегодня ночью, загадка будет разрешена.

— Черт возьми! Вот это план! И я с тем большей охотой готов его осуществить, что он избавляет меня от большого беспокойства. Я перестану быть духовидцем, я услышу и увижу живое существо! Мне это больше по душе, хоть и немного стыдно сейчас, что я мог в этом усомниться. Не беда, Христиан, я хочу, чтобы у меня не было никаких сомнений. Я не верю в существование узницы, потому что в таком случае должны существовать и тюрьма и тюремщик. А комната эта, когда вы сюда вошли, была открыта с двух сторон; что же касается тюремщика, то им должен бы оказаться честный и преданный Стенсон.

— Но при всем том баронесса перенесла здесь суровое Заточение, а ведь честный Стенсон был здесь.

— Нет никаких доказательств тому, что она была в заточении, а если даже это и так, то Стенсон вряд ли был тогда хозяином Стольборга. Теперь же он здесь всем распоряжается один, вы ведь понимаете, что Ульфила нельзя принимать в расчет…

— Можете говорить все, что вам угодно, господин Гёфле, но здесь есть тайна, и какова бы она ни была, серьезная она или пустяковая, я хочу ее разгадать. Но боже ты мой, о чем же я думаю — время идет, Пуффо и след простыл, а я тут занялся сочинением романа и совсем позабыл о том, который должен представлять на сцене! Этого-то я и боялся, господин Гёфле, что, усевшись с вами за еду, я заговорюсь и забуду про свою работу!

— Полно, полно, мой мальчик, готовьтесь, я ведь обещал вам помочь.

— Вы-то уж никак не можете мне помочь, господин Гёфле; мне нужен мой подручный, бегу его разыскивать.

— Так идите же, а я тем временем отправлюсь к Стенсону: мне все еще недосуг было его повидать, да он, может быть, и не знает, что я здесь. Он сюда никогда не Заходит…

— Прошу прощения, господин Гёфле, заходит, он только что здесь был. Я видел его, когда вы уходили… И, знаете что, я совсем забыл рассказать вам одну вещь: он принял, должно быть, меня за дьявола или за привидение, очень испугался и убежал отсюда, спотыкаясь и бормоча всякий вздор.

— Что вы! Неужели он такой трус! Но я не чувствую себя вправе смеяться над ним, я-то ведь сам был уверен, что видел даму в сером! Только не мог ведь он вас принять за нее!

— Не знаю уж, за кого он меня принял; может быть, за тень графа Адельстана?

— Э… вполне возможно. Поглядите-ка на его портрет, что висит напротив портрета жены. И рост и телосложение совсем как у вас, Только в том одеянии, которое на вас сейчас…

— Тогда его еще не было. На мне был ваш черный кафтан.

— А что это вы делаете сейчас? Хотите замаскироваться?

— Нет, просто надеваю маску на тот случай, если мне придется искать моего слугу в новом замке.

— Ну-ка, покажите мне вашу маску. Она вас, должно быть, очень стесняет?

— Нисколько! Маску эту я сам придумал, она легкая и гибкая, вся из шелка, надевается прямо на голову, как колпак, и я могу, когда надо, поднимать ее и опускать. Когда она поднята и спрятана под шапкой, она по крайней пере скрывает мои волосы, а они ведь очень густые и привлекают к себе внимание. Когда же она опущена, а при вашем климате это бывает даже очень приятно, она никак не может упасть, и мне не приходится без конца завязывать и развязывать ленту, которая легко может оборваться или затянуться узлом. Удачное изобретение, не правда ли?

— Превосходное! Ну а как с голосом, можете вы сделать так, чтобы его не узнали?

— Это моя профессия и мой талант; вы хорошо это знаете, вы же видели одну из моих шутливых пьес.

— Это верно, я готов был поклясться, что там было не меньше двенадцати человек. Вот что, хочу послушать вас вечером. Я сяду где-нибудь среди публики, но только я не хочу знать пьесу наперед. До свидания, мой мальчик! Пойду, постараюсь извлечь из старика Стенсона кое-какие разъяснения насчет того, что приключилось со мною ночью. Но откуда эта ветка кипариса? Вы что, хотите украсить ею портрет дамы в сером?

— И об этом я вам забыл рассказать, ее сюда принес господин Стенсон. Не знаю только, что он собирался с ней делать; он кинул мне ее под ноги, и, хотел он этого или нет, я решил поднести ее несчастной баронессе Хильде.

— Не сомневайтесь, Христиан, старик, видно, это и сам хотел сделать. Это ведь завтра или сегодня… Погодите-ка, меня хорошая память на даты… Боже ты мой, да ведь как раз сегодня годовщина смерти баронессы! Вот вам и объяснение, почему Стен решил сегодня прийти сюда помолиться.

— Раз так, — сказал Христиан, раскручивая полоску пергамента, которой была обвита ветка и которую Гёфле принял за ленту, — попробуйте истолковать стихи из Библии, которые здесь написаны. А мне некогда, и я ухожу.

— Постойте, — остановил его Гёфле, надевший уже очки, чтобы прочесть написанное на пергаменте, — если вы будете в новом замке и найдете там господина Нильса, который не изволил объявиться перед завтраком, сделайте одолжение, возьмите его за ухо и приведите сюда. Хорошо?

Христиан дал слово привести его живого или мертвого, но ему не пришлось далеко идти, чтобы разыскать и лакея Гёфле и своего. Войдя в конюшню, куда он надумал заглянуть перед тем как выйти из дворика, он обнаружил Пуффо и Нильса, которые храпели, лежа бок о бок, оба совершенно пьяные. Ульфил, который был покрепче, расхаживал взад и вперед по дворам, довольный тем, что к наступлению темноты он теперь не один, и время от времени ласково поглядывал на своих товарищей по пирушке. Христиан быстро сообразил, что произошло. Нильса, знавшего и шведский и далекарлийский, двое пьяниц использовали как переводчика; дружбу свою они скрепили в погребке. Несчастного мальчишку-лакея не надо было долго искушать для того, чтобы он позабыл своего господина, если только вообще память о нем беспокоила его до той минуты, когда, улегшись на сухом мху, который в этой стране служит подстилкой, с раскрасневшимися щеками и еще более красным носом, он позабыл, равно как и Пуффо, все заботы этого низменного света.

— Послушайте, — сказал Гёфле, обращаясь к Христиану, который встретился ему во дворе и показал эту трогательную картину, — как только этот плут придет в себя, я бы хотел, чтобы меня освободили от службы при нем.

— Но я-то, господин Гёфле, не могу ведь обойтись без Этой скотины Пуффо, — ответил Христиан весьма озабоченно. — Напрасно я его тряс, он как мертвый, и я уже Знаю — это часов на десять, на двенадцать!

— Ну ничего! — ответил занятый своими мыслями Гёфле, — идите выбирайте скорей вашу пьесу и не волнуйтесь. Такой умный человек, как вы, всегда сумеет найти выход из положения.

И, предоставив Христиану выпутываться самому, он направился своими короткими шагами к флигелю, расположенному в горде, где жил Стенсон. Три стиха из Библии де давали ему покоя.

Во флигеле было нижнее помещение, род вестибюля, где Ульфил, боявшийся оставаться один, больше любил спать, чем в своей собственной комнате, под тем предлогом, что дяде его, как человеку очень старому, во всякую минуту могла понадобиться его помощь. Ульф только что вошел в эту комнату, но теперь, повалившись на кровать, уже храпел. Гёфле собирался было подняться во второй этаж, как вдруг до него долетели какие-то слова. Он услышал спор, который два человека вели между собой на итальянском языке. Один из этих голосов звучал так, как будто говоривший плохо себя слышал. То был голос Стенсона. По-итальянски он говорил довольно свободно, хоть и с неприятным акцентом и множеством ошибок. Другой голос, отчетливый, говорил на чистом и звучном итальянском языке с сильно вибрирующим произношением, и казалось, что старик хорошо его слышал, несмотря на свою глухоту. Гёфле поразило, что старый Стенсон понимал по-итальянски и худо ли, хорошо ли, но мог изъясняться на этом языке; адвокату и в голову не могло прийти, что ему когда-либо случалось говорить на нем. Разговор этот происходил в кабинете Стенсона, рядом с его спальней. Дверь на лестницу была закрыта, но, поднявшись на несколько ступенек, Гёфле мог расслышать отрывок диалога, который сводился примерно к следующему:

— Нет, — это были слова Стенсона, — вы ошибаетесь. Барону будет совершенно неинтересно об этом узнать.

— Очень может быть, господин управляющий, — отвечал незнакомец, — по мне ничего не стоит в этом удостовериться.

— Так, значит, вы продадите эту тайну тому, кто вам больше заплатит?

— Может быть. А что вы мне предлагаете?

— Ничего! Я беден, потому что всегда был честен и бескорыстен; здесь нет ничего принадлежащего мне. У меня есть только жизнь, возьмите ее, если она вам нужна.

При этих словах, которыми старый Стен, казалось, отдавал себя в руки бандита, Гёфле перепрыгнул через две ступеньки, чтобы поспешить к нему на помощь, но в это время итальянец совершенно спокойно ответил:

— Что же мне, по-вашему, с ней делать, господин Стенсон? Выслушайте меня спокойно; вы можете выйти из этого затруднительного положения, достав ваши старые талеры из старого тайника, в каких обычно держат деньги все старые люди. — У вас будет чем заплатить Манассе за его молчание.

— Манассе был человеком честным. Эта сумма…

— Предназначалась, думается, не ему, но он распорядился ею иначе, он всякий раз оставлял ее себе.

— Вы на него клевещете!

— Как бы там ни было, Манассе умер, а другой.

— Другой тоже умер, я это знаю.

— Вы знаете? Откуда?

— Я не обязан вам это говорить. Он умер, я в этом уверен, и вы можете говорить барону все, что вам заблагорассудится, Я вас не боюсь. Прощайте. Мне недолго осталось жить, дайте мне подумать о спасении души, это теперь моя единственная забота. Прощайте. Говорю вам, оставьте меня в покое, денег у меня нет.

— Это ваше последнее слово? Вы знаете, что через час я предоставлю свои услуги барону?

— Мне это все равно.

— Вы же должны понимать, что я приехал издалека не для того, чтобы получить в уплату ваши ответы.

— Делайте все, что хотите.

Гёфле услышал, как открылась дверь, и решительно направился навстречу выходившему. Он столкнулся лицом к лицу с человеком лет тридцати с довольно красивым, но каким-то зловеще бледным лицом. Адвокат и итальянец, поравнявшись на узенькой лестнице, посмотрели друг другу в глаза. Открытый, строгий и испытующий взгляд адвоката встретился с подозрительным, брошенным украдкою исподлобья, взглядом незнакомца, который почтительно поздоровался с ним и спустился вниз, тогда как адвокат поднялся на верхнюю площадку; тут оба они обернулись, чтобы еще раз взглянуть друг на друга, и адвокат обнаружил что-то дьявольское в этом мертвенно-бледном лице, освещенном висящей у внутренней двери вестибюля маленькой лампой. Войдя к Стенсону, Гёфле увидел, что старик сидит, обхватив руками голову, неподвижный как статуя. Адвокат должен был коснуться его плеча, чтобы дать знать о своем появлении. Стенсон был настолько во власти своих мыслей, что посмотрел на него совершенно отсутствующим взглядом, и понадобилось некоторое время, пока он узнал вошедшего и собрался с мыслями. Наконец он как будто пришел в себя и, сделав над собою большое усилие, поднялся и приветствовал Гёфле с присущей ему вежливостью, стал расспрашивать о его жизни и собирался уступить ему кресло, на котором сидел, от чего тот отказался. Пожимая руку старика, Гёфле почувствовал, что она теплая и влажная, то ли от пота, то ли от слез, и это его взволновало. Он очень уважал и любил Стена и привык выказывать ему почтение, которого тот заслуживал своим возрастом и положением. Он понимал, что старик только что пережил большое потрясение и что он перенес его с достоинством. Но что же Это была за тайна, которую незнакомец подозрительного вида и наглый в своих речах занес как дамоклов меч над его головой?

Стенсон меж тем вернулся в свое обычное состояние: он стал серьезным, несколько холодным и церемонным. Никогда и ни с кем человек этот не был способен на излияния чувств. То ли это была гордость, то ли робость, но он был одинаково сдержан с людьми, которых знал тридцать лет, и с теми, кого видел в первый раз, и, помня его привычку отвечать односложными словами как на самые важные, так и на самые незначительные вопросы, Гёфле был просто поражен, услыхав те несколько вполне связных фраз, которые только что были сказаны незнакомцу.

— А я и не знал, что вы у нас в замке Вальдемора, господин адвокат, — сказал старик, — вы приехали по поводу процесса?

— Да, по поводу процесса барона с его соседом Эльфдаленом, который предъявляет свои права, и, может быть, обоснованно. Я посоветовал барону не судиться с ним. Вы меня слышите, господин Стенсон?

— Да, сударь, отлично.

Поскольку из чрезмерной вежливости старик всегда имел обыкновение отвечать только так, расслышал он или не расслышал, Гёфле, собиравшийся поговорить с ним, наклонился над самым его ухом и старался как можно более ясно выговаривать каждый слог. Вскоре он, однако, убедился, что по сравнению с прежними годами необходимости в этом было меньше. Стенсон за эти годы не только не сделался еще более туг на ухо, но, напротив, он стал слышать гораздо лучше. Гёфле сделал ему по этому поводу комплимент. Стенсон покачал головой и сказал:

— Когда как, очень по-разному. Сегодня вот я все хорошо слышу.

— Не правда ли, это бывает, когда вы чем-нибудь взволнованы? — спросил Гёфле.

Стенсон изумленно посмотрел на адвоката и, с минуту подумав, произнес слова, которые, однако, нельзя было назвать ответом:

— Я нервный, очень нервный!

— Позвольте вас спросить, — продолжил Гёфле, — кто этот человек, которого я встретил, выходя отсюда?

— Я его не знаю.

— Вы не спросили, как его зовут?

— Это итальянец.

— Я спрашиваю, как его зовут.

— Он назвал себя Джулио.

— Он что, собирается поступать на службу к барону?

— Возможно.

— Неприятная физиономия…

— Вы находите?

— Впрочем, она будет не единственной среди тех, что окружают барона…

Стенсон промолчал, и на лице его ничего не отразилось. Нелегко было завязать такой деликатный и задушевный разговор с человеком, который всем своим церемонным обращением как бы твердил вам: «Говорите о том, что вас интересует, а не о том, что касается меня». Однако бес любопытства подстегивал Гёфле, и он не отстал.

— Этот итальянец говорил с вами не очень-то вежливо, — сказал он вдруг.

— Вы так думаете? — равнодушно ответил старик.

— Я слышал, когда поднимался к вам по лестнице.

По лицу Стенсона пробежало волнение, но он не выказал его никаким тревожным вопросом относительно того, что Гёфле мог услышать.

— Он вам угрожал? — добавил адвокат.

— Чем? — сказал Стенсон, пожимая плечами. — Я ведь так стар…

— Он угрожал, что расскажет барону то, что вам так важно было держать от него в тайне.

Стенсон продолжал сохранять спокойствие, как будто ничего не расслышал. Гёфле не унимался:

— А кто этот Манассе, который умер?

Снова последовало молчание; непроницаемые глаза Стенсона, устремленные на Гёфле, казалось, говорили: «Если вы знаете, то зачем же спрашиваете?»

— А этот другой? — продолжал адвокат. — О каком это другом он говорил?

— Вы подслушивали, господин Гёфле? — в свою очередь спросил старик весьма почтительным тоном, в котором, однако, ясно слышалось осуждение.

Адвокат смешался, но сознание своей конечной правоты его успокоило.

— Неужели вас удивляет, господин Стенсон, что, пораженный угрожающими нотками в незнакомом мне голосе, я подошел поближе для того, чтобы кинуться вам на помощь в случае необходимости?

Стенсон протянул Гёфле свою морщинистую руку, которая снова стала холодной.

— Спасибо, — сказал он.

Потом он еще несколько мгновений шевелил губами, как человек, не особенно привыкший говорить, которому хочется излить свои чувства. Но он так долго не мог ничего сказать, что Гёфле, чтобы немного его приободрить, спросил:

— Дорогой господин Стенсон, у вас есть тайна, которая вам не дает покоя, и из-за нее вам грозит большая опасность?

Стенсон только вздохнул и лаконически ответил:

— Я честный человек, господин Гёфле!

— И все-таки, — порывисто сказал адвокат, — ваша благочестивая и робкая совесть в чем-то вас упрекает!

— В чем-то? — переспросил Стенсон предупредительно и мягко, как будто он хотел сказать: «Я жду, что вы мне об этом расскажете».

— Во всяком случае, вам приходится опасаться какой-то мести барона? — проговорил адвокат.

— Нет, — возразил Стенсон с внезапной силою в голосе. — Я знаю то, что мне сказал врач.

— А что, врач сказал, что дни его сочтены? Что ему стало хуже? Я видел его сегодня утром: должно быть, его еще хватит надолго.

— На несколько месяцев, — ответил Стенсон, — а мне еще надо жить годы. Я показывался врачу вчера… Я показываюсь ему каждый год…

— Так, выходит, вы ждете смерти барона, чтобы сделать какие-то важные признания? Но вы же знаете, считают, что он способен умертвить людей, которые ему страшны: что вы на это скажете?

Лицо Стенсона изобразило удивление, но Гёфле показалось, что это было деланное удивление, простой знак вежливости, потому что оно сменилось тайным беспокойством, которое старик все же не мог скрыть: Стенсон умел быть сдержанным, но не умел притворяться.

— Стенсон, — сказал ему адвокат искренне и проникновенно, взяв его за обе руки, — вас тяготит какая-то тайна. Откройтесь мне как другу и рассчитывайте на меня, если надо положить конец несправедливости.

Несколько мгновений Стенсон колебался, потом, отперев ящик секретера, ключ от которого у него был в кармане, показал Гёфле маленькую запечатанную шкатулку и спросил:

— Вы даете мне честное слово?

— Даю.

— Вы клянетесь священным писанием?

— Священным писанием! Ну так что же?

— Так вот… Если я умру раньше, чем он… откройте, прочтите и действуйте… после моей смерти!

Гёфле взглянул на шкатулку: на ней были написаны его имя и адрес.

— Вы позаботились о том, чтобы это передали мне? — сказал он. — Благодарю вас, друг мой. Но только если жизнь ваша в опасности, то зачем же медлить и что-то скрывать? Послушайте, дорогой мой господин Стенсон, я, кажется, начинаю понимать… Барон…

Стенсон знаком показал, что не будет ему отвечать. Гёфле, однако, продолжал:

— Уморил голодом свою невестку!

— Нет, — вскричал Стенсон убежденно, — нет, нет! Этого не было!

— Но когда она подписывала некое показание касательно ее беременности, ее к этому вынудили?

— Она подписала его по своей доброй воле. Я при этом присутствовал и сам подписал этот документ.

— А что сделали с ее телом? Его бросили собакам?

— О господи! Да разве же я там не был? Ее похоронили как христианку.

— Вы похоронили ее сами?

— Своими собственными руками! Но вы чересчур любопытны! Отдайте мне шкатулку!

— Вы, что же, сомневаетесь в моей клятве?

— Нет, — ответил старик, — держите ее при себе и ни о чем больше меня не спрашивайте…

Он пожал еще раз руку Гёфле, подошел к огню и снова совершенно оглох или притворился, что ничего не слышит.

Чтобы хоть немного отвлечь его и надеясь склонить его потом к каким-то признаниям, Гёфле начал рассказывать ему о той тяжбе, которая утром была предметом его разговора с бароном. На этот раз ему пришлось писать все вопросы, а в ответах старика сквозила присущая ему ясность ума. По его словам, минеральные богатства горы, которая была предметом спора, принадлежали соседу барона, графу Розенстейну. Он изложил все свои основания и, порывшись в своих папках, очень аккуратно надписанных и разложенных, предоставил ему доказательства. Гёфле заметил, что таково его собственное убеждение и что он будет вынужден поссориться с бароном, если тот станет навязывать ему это заведомо проигранное дело. Он добавил к этому кое-какие соображения относительно худой молвы, ходившей о его клиенте, но так как Стенсон ничего, казалось, не слышал, а письменная форма общения исключает возможность застать собеседника врасплох, Гёфле вынужден был отказаться от дальнейших расспросов.

Вернувшись в медвежью комнату, Гёфле задумался над тем, надо ли посвящать Христиана во все, что произошло между ним и Стенсоном, и, взвесив все, решил, что должен молчать. К тому же в эту минуту он и вообще-то не был склонен к каким бы то ни было излияниям. В голове его проносилось множество странных мыслей, множество противоречивых предположений. Мозг его напряженно работал, словно ему поручили какое-то трудное и путаное дело. И вместе с тем все обстояло совершенно иначе: Стенсон не позволял ему даже быть любопытным. Запрещение это, правда, ни к чему не приводило, и Гёфле не властен был угомонить рождавшиеся у него волнующие гипотезы. Адвокату не составило большого труда хранить молчание — Христиан в эту минуту был занят, ему не только не пришло в голову о чем-нибудь расспрашивать Гёфле, но он начисто забыл даже весь бывший меж ними разговор и был поглощен своей пьесой. К тому же он впал в глубокое уныние, и когда адвокат спросил его, нашел ли он способ обойтись без слуги, Христиан ответил, что напрасно ищет его уже в течение часа. В крайнем случае он, конечно, мог бы без него обойтись, но это повлекло бы за собою немало несообразностей и пропусков в мизансцене. Это было очень утомительным делом, и предстояло столько всего обдумывать и решать, что он уже готов был отказаться от своего замысла.

— Право же, — сказал он Гёфле, который пытался его подбодрить, — клянусь вам клятвой фигляра, что игра не стоит свеч; другими словами, я только измучаюсь совершенно бесславно и заставлю барона попусту истратить на меня деньги. Все равно дело провалилось, не будем же больше о нем думать. Знаете, что мне остается сделать, господин Гёфле? Отказаться от мысли об успехе в этих краях, все упаковать и уехать подобру-поздорову в какой-нибудь город, где я поищу себе другого слугу, который мог бы мне стать подручным и был бы достаточно благочестив, чтобы сдержать клятву, которую я от него потребую, пить одну только воду, даже если вино будет струиться потоками по горам Швеции!

— Черт побери! — сказал Гёфле, очень огорчившись при мысли, что потеряет своего соседа. — Если бы я мог хоть немного растормошить этих куколок… Только мне Этого не суметь.

— А ведь нет ничего проще. Попробуйте: указательный палец — в голову, большой — в руку, средний — в другую руку… Ну и отлично! Как раз то, что надо! А теперь, в знак привета, поднимите руки к небу!

— Это-то нетрудно, а вот сочетать жесты со словами! А потом, что говорить? Я ведь могу сымпровизировать только монолог!

— Это уже много. Послушайте, защищайте кого-нибудь, забудьте, что вы господин Гёфле, смотрите на фигурку, которую приводите в движение. Говорите, и совершенно естественно движение ваших плеч и положение всего корпуса передадутся кончикам пальцев. Надо только проникнуться сознанием реальности burattino и воплотить в нем вашу индивидуальность.

— Проклятие! Вам-то легко говорить, но когда человек не привык… А ну-ка попробуем. Допустим, что я кого-то защищаю… Только кого же мне защищать?

— Защищайте барона, которого обвиняют в убийстве брата!

— Защищать? Я бы предпочел обвинять.

— Если вы будете обвинять, то впадете в патетику, а если вы будете защищать, то можете рассмешить.

— Согласен, — сказал Гёфле, вытягивая руку, которая держала марионетку, и жестикулируя. — Я говорю речь, слушайте. «Какие обвинения вы можете выставить против моего клиента? Вы ставите ему в вину такой простой, такой естественный поступок, как избавление себя от одного из членов семьи, который мешал. Но с каких это пор человек, который любит деньги и тратит их, вынужден уважать это вульгарное соображение, которое вы называете правом на жизнь? Право на жизнь! Но мы требуем его для себя, и тот, кто говорит «право на жизнь», утверждает право на такую жизнь, какая ему желательна. Поэтому, если мы не можем жить без большого состояния и без привилегий, которые дает высокое положение, если без роскоши, без замков, без влияния и власти мы можем погибнуть от стыда и обиды, подохнуть от скуки, как говорят простолюдины, у нас есть право, мы требуем себе это право и будем им пользоваться — будем убирать с нашего пути все, что мешает процветанию, расширению, блеску нашей нравственной и физической жизни! За нас говорит…»

— Выше! — сказал Христиан, который смеясь слушал сатирическую речь адвоката.

— «За нас говорит, — повторил Гёфле, повышая голос, — традиция древнего мира, начиная с Каина и кончая великим королем Биргер-Ярлом, который уморил голодом двух своих братьев в замке Нючёпинг[78]. Да, господа, на нашей стороне старинный северный обычай и славный пример нравов русского двора за последнее время. Кто из вас осмелится противопоставить такую мелочь, как нравственность, великим государственным соображениям? Государственные соображения, господа; знаете ли вы, что такое государственные соображения?»

— Выше, — продолжал Христиан, — выше, господин Гёфле!

— «Государственные соображения, — вскричал Гёфле фальцетом, ибо голосом он не мог взять верхних регистров, — государственные соображения — это, на наш взгляд…»

— Еще выше!

— Черт бы вас побрал! Я с вами тут горло надорву! Благодарю покорно, хватит с меня, если надо так подвывать.

— Да нет же, господин Гёфле! Я же не прошу вас говорить выше, а вот уже целый час добиваюсь, чтобы вы подняли выше вашу руку, а вы не хотите понять, что если будете держать марионетку так, на уровне груди, никто ее вообще не увидит и вы будете играть для себя одного!

Посмотрите на меня: надо, чтобы рука у вас была выше головы. Итак, начинаем диалог! Я — адвокат противной стороны, и я обрываю вашу речь, потому что не могу сдержать своего негодования. «Я больше не в силах это слушать, и если судьи, заснувшие в своих креслах, могут вынести подобное злоупотребление человеческим словом, то, несмотря на показное красноречие моего знаменитого и страшного противника, я…» Так прерывайте же меня, господин Гёфле! Надо всегда прерывать!

— «Адвокат! — вскричал Гёфле. — Я вам не давал слова». Я буду судьей.

— Отлично, но тогда меняйте голос.

— Я не сумею…

— Сумеете! Одна рука у вас свободна, зажмите себе нос.

— Зажал, — сказал Гёфле, начиная гнусавить. «Адвокат противной стороны, вам будет дано слово…»

— Браво! «Я хочу говорить сию же минуту! Я хочу опровергнуть мерзкие софизмы моего противника!»

— «Мерзкие софизмы!»

— Отлично, отлично! Гневный голос! Я отвечаю: «Беспринципный оратор, я отдам тебя на суд общественного мнения!» Данте мне пощечину, господин Гёфле.

— Как! Чтобы я вас ударил по щеке?

— Да, по щеке моего адвоката и чтобы непременно был слышен звук пощечины. Публика при этом всегда смеется. Крепче сожмите пальцы, сейчас я буду срывать с вас колпак. Давайте сцепимся. Браво! Теперь выхватывайте марионетку из моих пальцев и швыряйте ее в публику. Дети всегда кидаются поднимать ее, смотрят на нее с восхищением и бросают обратно на сцену. Постарайтесь, чтобы вам непременно угодили в голову. Публика смеется тогда до упаду, бог знает почему, но это всегда так. Оскорбления и удары — восхитительное зрелище для толпы; под это веселье ваш персонаж покидает сцену с торжествующим видом.

— И тогда можно немного передохнуть, это просто счастье! Мне это нужно, я совсем охрип!

— Передохнуть! Ну уж нет! Operante никогда не отдыхает. Надо поторопиться подготовить других актеров для следующей картины, и, чтобы не расхолодить публику видом пустой сцены, надо все время говорить, как будто прежние актеры все еще продолжают о чем-то спорить за кулисами или как будто новые рассуждают о только что происшедшем.

— Проклятие! Но ведь это же адский труд!

— Пожалуй, да, но нервы приходят в возбуждение, и тогда чувствуешь себя все лучше и лучше. А ну-ка, господин Гёфле, беремся за следующую сцену! Сейчас мы выведем…

— Нет уж, с меня хватит! Неужели вы думаете, что я собираюсь показывать марионеток?

— Я думал, что вы хотели помочь мне показать их сегодня вечером!

— Как! Вы хотите, чтобы я принял участие в спектакле?

— А кто будет знать, что это вы? Театр устанавливают перед дверью в комнату, куда никто не заходит. Матерчатые стены отделяют вас от публики. В случае надобности, когда есть опасность входя и выходя встретить кого-нибудь в коридоре, вы надеваете маску.

— Это верно, вас никто не видит, никто не знает, что вы там, но мой голос, мое произношение! Стоит мне только раскрыть рот, как все скажут: «Ба, да это господин Гёфле!» Хорошенькое дело! Это в мои-то годы начать заниматься такими штуками! Нет, это невозможно, давайте не будем больше об этом думать.

— Жаль, у вас это хорошо получалось!

— Вы находите?

— Ну, конечно, вы бы принесли мне такой успех!

— А мой злосчастный голос, который все знают…

— Есть множество способов его изменить. За пятнадцать минут я обучу вас трем или четырем, а больше нам на этот вечер и не понадобится.

— Что ж, попробуем. Если бы я был уверен, что никто не догадается о моем сумасбродстве! Ага, вот инструмент, назначение которого я начинаю понимать: это пенсне… А это вот кладут в рот, на язык или держат под языком.

— Нет, не то, — сказал Христиан, — это разные грубые приспособления, которыми пользуется Пуффо. Вы слишком умны, чтобы они могли вам понадобиться. Послушайте меня и подражайте мне.

— А в самом деле, — сказал Гёфле, сделав несколько удачных проб, — это не так уж хитро! В молодости мне приходилось участвовать в любительских спектаклях, я играл не хуже других: я умел изобразить беззубого старика, сюсюкающего фата, педанта, который при каждом слове облизывает себе губы. Ну хорошо, если только вы не заставите меня очень много говорить и утомлять горло, я берусь подавать вам реплики в трех-четырех сценах. Надо повторить пьесу. Что это такое? Где она? Как она называется?

— Погодите, погодите, господин Гёфле: у меня много сюжетов, которые вам достаточно будет прочесть один раз, потому что тот, который мы будем разыгрывать, изложенный вкратце и написанный крупными буквами, всегда у нас перед глазами на внутренней стенке театра. Но мне хочется сыграть с вами такую пьесу, которая была бы приятна и давала пищу вашей импровизаторской фантазии, поэтому если вы полагаетесь на меня, мы сочиним ее с вами вместе и сию же минуту.

— А это идея, замечательная идея! — сказал Гёфле. — За дело! Сядем здесь, освободите место на этом столе. Какой мы выбираем сюжет?

— Какой хотите.

— Вашу собственную историю, Христиан, или по крайней мере что-то из той истории, которую вы мне рассказали.

— Нет, господин Гёфле, история моя не из веселых и никого не может развлечь. В жизни моей нет ничего романического, кроме того, чего я сам не знаю, но на этой канве я часто вышивал приключения моего Стентарелло. Вы знаете, что Стентарелло — персонаж, годный для всех характеров и для всех ситуаций. Так вот, одна из моих причуд — это приписывать ему таинственное происхождение, как у меня самого: в начале пьесы он рассказывает о некоторых подробностях подлинной или выдуманной истории, которую София Гоффреди слышала из уст маленького еврея. Меня это иногда забавляет, и мне вдруг кажется, что я услышу из публики какое-нибудь слово, чей-нибудь крик, и моя мать отыщется. Что вы хотите! Такова уж моя причуда, но давайте поговорим о Стентарелло: это комический персонаж, то молодой, то старый, в зависимости от того, надеваю ли я ему на голову русый или седой парик. Но чтобы рассмешить людей, он должен быть сам смешон. В замысле, о котором я говорю и который предлагаю вашему вниманию, он разыскивает своих родителей и выдает себя самое меньшее за незаконного сына какого-нибудь государя. Итак, с ним происходят разные нелепые приключения, и он совершает невероятные промахи, а в конце концов узнает, что он сын простолюдина, и почитает еще за счастье, что после всех своих бед находит отца, который кормит его и принимает его под свой кров.

— Отлично, — сказал Гёфле, — мы сделаем его обжорой и сыном повара или пирожника.

— Замечательно! Вы угадали. Начинаем.

— Так пишите же, если у вас разборчивый почерк. Я пишу слишком медленно, чтобы за вами успеть, и почерк мой все равно что кошачье царапанье. Черт побери, у вас чудесный почерк! Но что вы такое делаете?

— Я сначала составляю список всех персонажей.

— Вижу, но в первом акте у вас значится Стентарелло в пеленках?

— Вот что я думаю, господин Гёфле. Мне надоело заставлять беднягу Стентарелло пересказывать все то, что я слышал о самом себе — как меня когда-то спустили на веревке из окна в лодку. Если вы ничего не имеете против, мы все это представим на сцене.

— Вот это здорово! Только как же вы ухитритесь это сделать?

— У меня есть на декорации старый замок…

— Что же вы с ним собираетесь делать?

— Я сделаю из него Стольборг. Мы дадим ему другое название, но это будет тот романтический пейзаж, который поразил меня на озере, когда заходило солнце; я его нарисовал.

— Вы хотите писать красками?

— Да, пока вы будете писать, хорошо или худо, — это не важно: мы с моим бедным Гоффреди столько расшифровали разных иероглифов! Помните, что времени у нас мало; у меня есть все необходимое, чтобы переделать декорации так, как нам надо: жестяная баночка с застывшим клеем, мешочки с разноцветной пудрой… Холст у меня ка, к раз подходит по размеру к заднику, да и просохнет все за каких-нибудь пять минут. Мне больше ничего и не надо будет, чтобы сделать окно в моей квадратной башне. Вот посмотрите, господин Гёфле: сначала я делаю вырез в холсте… вот этими ножницами; потом я подогреваю в печке клей… Я набрасываю углем кучу больших валунов — видите? Иные из них нависают… Я все это как следует разглядел, это было очень красиво… Внизу будет лед… Впрочем, нет, надо, чтобы это была вода, — у нас ведь есть лодка…

— А где вы ее возьмете?

— В ящике с аксессуарами. Вы что, думаете, что у меня нет лодки? Что нет кораблей, карет, тележек и разного зверья? Как бы я мог обойтись без всего этого арсенала вырезных фигур? Ведь это благодаря им я могу поставить любую пьесу, а места они занимают так мало. Кстати, вот еще одна идея, господин Гёфле: я помещаю лодку под этим сводом из валунов.

— Зачем?

— Зачем? Это придаст сцене больший эффект! Выслушайте меня внимательно: у нас же в пьесе предполагается очень таинственное рождение ребенка?

— Ну, разумеется.

— Сопряженное с опасностями?

— Непременно.

— Это Дитя любви?

— Как вам будет угодно.

— Ревнивый муж… Нет, никаких прелюбодеяний. Если случайно это в самом деле окажется моей собственной историей, то я предпочел бы не быть плодом грешной любви. Моя мать… бедная! Может быть, мне даже не в чем ее упрекнуть — спасает меня от мести свирепого брата или дяди… который готов убить меня, лишь бы скрыть неравный и тайный брак!

— Отлично; оставляю за собой роль безжалостного дяди, какого-нибудь испанского гранда, который хочет убить ребенка! Чтобы спасти его, это невинное создание выбрасывают из окна и прячут где-то на дне озера, рискуя его потопить.

— О господин Гёфле, все это чистая фантазия! У меня другая школа. Я всегда остаюсь в пределах известного романического правдоподобия, потому что заведомо неправдоподобные положения не вызывают ни смеха, ни слез. Нет, нет, будем представлять настоящих убийц, безобразных и смешных, какие действительно бывают на свете. Покамест они бродят по валунам, наблюдая за окном, лодка, на которой уже потихоньку успели спрятать драгоценный груз (установленный стиль), мягко и бесшумно скользит под скалами, под самым носом у сбиров, которые ничего не подозревают. Публика растрогана, и особенно потому, что фигуры разбойников вызывают в ней смех. Она очень любит одновременно и плакать и смеяться. И занавес падает в конце первого акта под гром аплодисментов.

— Превосходно, превосходно! — вскричал Гёфле. — Так, значит, лодка отплывет! А в окне разве никого не будет?

— Будет! У меня ведь две руки. В то время как левой я толкаю мой челн по прозрачным водам, правой я держу в окне верную служанку, которая спустила вниз корзину с ребенком, с мольбою простирает свои маленькие деревянные руки к небу и нежным голосом восклицает: «Божественное провидение, убереги рожденное в тайне дитя!»

— Так, так! А мать разве не появится?

— Нет, это было бы неудобно.

— А отец?

— Отец в Палестине. Это место, куда всегда отправляют актеров, которые ни на что не нужны.

— Ну и отлично, но если сбиры подняты на ноги, если есть брат с испанским представлением о чести и верная дуэнья, то, значит, Стентарелло происходит из знатного рода?

— Ах, черт возьми, так как же все уладить?

— Очень просто. Ребенок, которого мы спускаем из окна, — это Алонсо, сын герцогини. Стентарелло же — сын пирожника монсеньера.

— Но зачем нам этот пирожник?

— Откуда я знаю? Это вы должны придумать. Никаким писанием картин вы мне тут не поможете!

— Посмотрите же, господин Гёфле, какое у меня хорошее небо!

— Чересчур хорошее, уж очень оно бросается в глаза.

— Вы правы. Черт возьми! У вас верный глаз, господин адвокат. Я сделаю мою башню потемнее.

— Прекрасно. Теперь ваше розовое небо красиво и напоминает светящиеся облака нашего севера. Но ведь это же отнюдь не небо Испании?

— Так давайте перенесем тогда действие в Швецию, почему бы и нет?

— Ну уж нет, не согласен. Вы знаете, что во всем этом акте… и особенно на фоне этого вида Стольборга, который вы только что написали… если дать волю воображению, может возникнуть повод к некоторым параллелям.

— С историей баронессы Вальдемора?

— Кто знает? На самом деле их нет, там ведь не было ребенка. Но кто-то может решить, что мы изображаем мнимое пленение дамы в сером. Нет, Христиан, пусть это будет в Испании! Так гораздо лучше.

— Испания так Испания! Итак, мы говорим, что у пирожника есть малютка; он только что родился, и он станет потом знаменитым Стентарелло. Словом, повар замка послал этому пирожнику от барона…

— От барона?

— Вы напомнили мне про барона, начав говорить о возможных параллелях. Нашего предателя будут звать дон Диего или дон Санчо.

— В добрый час! Итак, повар барона… Чудно! Я того же мнения! Я про дона Санчо, что он ему посылает?

— Великолепный пирог в корзине, он должен будет его испечь.

— Понял! Понял! Он положил эту корзину в лодку. Лодочник, которому поручено увезти и спасти рожденного тайно ребенка, невнимателен и уносит обе корзины; потом он по ошибке относит пирог кормилице, а пирожнику — ребенка, чтобы тот его сунул в печь!

— И добрый пирожник воспитывает обоих детей, или нет: он путает их и оставляет у себя сына герцогини. Засим следуют бесконечные перипетии, и мы уверенно движемся к развязке. Мужайтесь, господин Гёфле, я кончил писать декорацию и снова берусь за перо. Давайте приведем в порядок все сцены. «Сцена первая: повар один».

— Погодите-ка, Христиан. А почему ребенка не отнесли вниз по лестнице?

— Да, в самом деле, тем более что в Стольборге есть потайная лестница; только ее охраняют сбиры.

— Они неподкупны?

— Нет, но герцогиня стеснена в деньгах, а у предателя полны карманы золота. «Вторая сцена: дон Санчо, свирепый дядюшка, является для того, чтобы наблюдать за преступлением».

— Почему же сам он не поднимется на башню, где томится его жертва, и почему бы ему попросту не выбросить ребенка из окна?

— Ну, на этот счет я ничего не знаю. Предположим, ребенок еще не родился, и ждут, пока наступит роковая минута!

— Прекрасно. Значит, ребенок должен вот-вот родиться, и когда дон Санчо входит в башню и поднимается по лестнице, Пакита, служанка, спускает вниз только что появившегося на свет ребенка! Скажите, а ребенка зрители увидят?

— Конечно! Я нарисую его в колыбели. Ниточка будет изображать веревку. Все это будет вырезано и видно на заднем плане.

— Итак, предатель раздосадован, оттого что птичка улетела. Что же ему делать? Что, если мы дадим ему выброситься из окна и разбить голову о камни?

— Нет! Прибережем это к развязке пьесы, это отличный конец!

— Ну, тогда он в ярости убивает свою несчастную племянницу. Слышен крик, и появившийся на сцене убийца говорит: «Честь моя отомщена».

— Его честь! По-моему, уж лучше ему сказать: «Состояние мое упрочено».

— Почему?

— Потому что он наследует все после герцогини: не будем же его делать злодеем только наполовину, раз мы все равно решили, что он в конце концов разобьет себе голову!

— Разумеется, это логично, по…

— Но что?

— А то, что мы снова попадаем в историю барона Олауса, какой ее рассказывают его враги: отравление родственницы, исчезновение…

— Какое это имеет значение, если вы уверены, что эта история — вымысел?

— Я в этом совершенно уверен, и все же… Послушайте, вашим таинственным голосом, мыслью о пленнице в подземелье, тем, как вы объяснили мое собственное видение этой ночью, и вашими словами из Библии вы сделали меня настоящим ясновидцем.

— Так как во всем этом, очевидно, нет ничего, кроме игры нашего воображения, мы не рискуем никого обидеть, и к тому же, господин Гёфле, если даже, надев маску и выступая под псевдонимом Христиана Вальдо, я вызову господина барона какое-нибудь неприятное воспоминание, то позвольте вас спросить, какое мне до этого дело? Что же касается вас, то когда вы окажетесь рядом со мною, инкогнито ваше будет полностью сохранено…

— Что касается меня, то стоит только барону поручить меня своим подлым лакеям, и они начнут выслеживать каждый мой шаг и обо всем ему доносить…

— Ну, если вы действительно подвергаете себя какому-то риску, то не будем больше об этом говорить и поищем поскорее другой сюжет для комедии.

Гёфле оставался некоторое время погруженным в свои мысли, к великому нетерпению Христиана, который с тревогой посматривал на стрелку часов. Наконец адвокат ударил себя по лбу, стремительно вскочил и, начав ходить взад и вперед по комнате, воскликнул:

— Но кто знает, не означает ли это убегать от поисков истины? Неужели же я окажусь в роли трусливого придворного этого сомнительного героя? Неужели же совесть моя не будет чиста? Неужели скажут, что некий скиталец, иными словами — красивый и добрый посланец судьбы, достойный, разумеется, лучшей доли, при всей своей беспечности, найдет в себе мужество бросить вызов могучему врагу, тогда как я, официальный служитель истины, облеченный доверием, ревнитель человеческой и божественной справедливости, закоснею в эгоистической лени, граничащей с подлостью? Христиан! — добавил Гёфле, снова усаживаясь, но все еще пребывая в большом возбуждении, — давайте перейдем ко второму акту и сочиним страшную пьесу! Пусть ваши марионетки прославят себя сегодня! Пусть они станут серьезными персонажами, живыми образами, орудиями судьбы! Пусть, так же как в трагедии о Гамлете, эти актеры сыграют драму, которая заставит трепетать и бледнеть торжествующее преступление, в конце концов раскрытое! Итак, Христиан, за дело! Предположим… все, что в этих местах предполагают относительно барона: что он отравил отца, зарезал брата, уморил голодом невестку…

— Да, как раз в этой комнате! — сказал Христиан, пытавшийся представить себе декорацию третьего акта. — Посмотрите, какая это будет прекрасная сцена! Мне думается, что ребенок… Раз мы держимся того мнения, что ребенок существовал, будем также думать, что сын герцогини вернется через двадцать пять лет, чтобы восстановить истину и наказать преступника! Пусть же наши марионетки продолбят эту таинственную стену и найдут там, за этими кирпичами… Можно быстро написать декорацию для данного случая, я выкрою на это время…

— Найдут что? — спросил Гёфле.

— Не знаю, — ответил Христиан, сразу помрачнев и погрузившись в раздумье, — В голове у меня проносятся такие тяжелые мысли, что я уже отказываюсь от этой темы. Она лишит меня всего моего задора, и, вместо того чтобы продолжать пьесу, я, раздираемый любопытством, начну ломать эту стену…

— Дорогой мой Христиан, не сходите с ума! Достаточно того, что сам я уже спятил, — ведь все это сплошной бред, и совесть моя не позволяет придавать значение подозрениям, рожденным несварением желудка и праздностью ума. Закачивайте пьесу и сделайте ее безобидной, если вы хотите, чтобы публика развлеклась. А я хочу немного поработать: тут надо разобрать одну папку, которую мне передал Стенсон; надо составить определенное мнение о том, что в ней содержится, — ведь с минуты на минуту барон может прислать ко мне за тем решением, которое я ему обещал сегодня утром.

Христиан принялся писать пьесу, а Гёфле — читать судебное дело; оба расположились на противоположных концах большого стола, сдвинув на середину остатки завтрака. Ульфил пришел и молчаливо заменил их новыми кушаньями. Он находился в обычном для него состоянии легкого опьянения и завел с Гёфле довольно длинный разговор, которого Христиан не слышал, да и не захотел слушать: речь шла о супе из молока, пива и сиропа — национальном блюде, которое Гёфле заказал себе на ужин и которое, по словам Ульфила, лучше него никто во всей Швеции не сумеет приготовить. Обещанием своим он обезоружил адвоката, сердившегося на него за то, что он напоил его маленького лакея. Ульфил же поклялся, что знать ничего не знает, и, может быть, это была совершенно искренняя клятва, исходившая от человека, которого винные пары не лишали ни спокойствия, ни уверенности в себе.

В шесть часов Христиан все закончил, а Гёфле не работал: он был слишком взволнован и встревожен, и всякий раз, когда Христиан случайно поднимал глаза, он встречал его сосредоточенный и напряженный взгляд. Думая, что Это свидетельствует о том, что Гёфле поглощен работой, он не хотел ничем его отвлекать, но в конце концов, уже несколько обеспокоенный, спросил адвоката, не захочет ли он прочесть пьесу.

— Конечно, — ответил Гёфле, — только почему вы мне не прочтете ее сами?

— Это невозможно, господин Гёфле. Сейчас надо отобрать кукол, немного приодеть их в соответствии с пьесой, собрать декорации, нагрузить все это на осла и быстро отправиться в новый замок, чтобы осмотреть помещение, где мы будем играть, расставить все по местам, наладить освещение и так далее. Я не могу больше терять ни минуты. В восемь часов начало.

— В восемь часов! Черт возьми! Какое неудобное время. Значит, ужинать в замке будут не раньше десяти? А когда же будем ужинать мы?

— Ах да, ужин, надо в пятый раз садиться за стол! — в отчаянии вскричал Христиан, торопясь все собрать. — Ради всего святого, господин Гёфле, поужинайте лучше сию же минуту, чтобы через час быть готовым. Вы прочтете пьесу за едой.

— Как бы не так! Ничего себе вы мне тут режим устроили! Есть, когда нет аппетита, и читать во время еды, чтобы пища не переваривалась!

— Тогда не будем больше об этом думать. Я попробую сыграть всю пьесу один. Сделаю все как смогу. Ничего! Какой-нибудь добрый дух мне поможет!

— Нет! Нет! — вскричал Гёфле. — Этим добрым духом хочу быть я; я вам это обещал, а я всегда держу свое слово.

— Нет, господин Гёфле, благодарю вас, для вас это непривычное дело. Вы человек рассудительный, вы не поступитесь вашими важными занятиями, чтобы надеть на голову шутовской колпак с бубенцами! Очень неделикатно было с моей стороны согласиться на это.

— Вот как! — воскликнул Гёфле. — За кого же вы меня принимаете? За болтуна, который бросает на ветер слова, или же за старого педанта, неспособного весело поболтать?

Христиан увидел, что противоречить адвокату было лучшим способом вернуть его к ранее принятому решению и что сей достойный муж отлично мог перевоплотиться в комического актера и для этого ему требовалось не больше подготовки, чем самому Христиану. Поэтому он еще больше раздразнил его притворной скромностью и ушел лишь тогда, когда убедился, что адвоката почти рассердили его сомнения, что он твердо и даже не без ожесточения решил, что окажется на высоте, даже если ему придется съесть без аппетита суп на молоке и пиве и учинить непростительное насилие над своими повседневными привычками.

Христиан находился уже на полпути между Стольборгом и замком Вальдемора, как вдруг столкнулся лицом к лицу с каким-то черным призраком, бежавшим вприпрыжку по льду. Он без особого труда узнал в нем Стангстадиуса, спешившего, как и он, с потайным фонариком в руке и готового вступить в разговор. Так как Христиан был уверен, что этот человек, не обращающий ни малейшего внимания на других, его не узнает, то он счел излишним опускать на лицо маску и изменять голос.

— Эй, друг, — сказал ученый, не потрудившись даже взглянуть на него, — вы что, из Стольборга?

— Да, сударь.

— Вы там видели доктора Гёфле?

— Нет, сударь, — ответил Христиан, сразу же представив, себе, какую неприятную смуту внесет подобное посещение во все благие намерения его нового компаньона.

— Как! — воскликнул Стангстадиус. — Доктора Гёфле нет в Стольборге? Он же сам мне говорил, что остановился там.

— Он там недавно был, — уверенно ответил Христиан, — но два часа тому назад он уехал в Стокгольм.

— Уехал! Уехал, не дождавшись моего визита, после того как я еще сегодня утром предупредил его, что приду в старую башню с ним поужинать? Нет, это невозможно.

— Он, наверно, забыл?

— Забыл! Забыл! Это меня-то? Вот так здорово!

— Ну хорошо, сударь, — сказал Христиан, — идите туда, если вам угодно, только вы не найдете там ни ужина, ни адвоката.

— В таком случае я не пойду, но только это какая-то невероятная история! Должно быть, бедняга Гёфле сошел с ума!

И Стангстадиус, повернувшись, пошел вслед за Христианом, который продолжал свой путь в замок. Через несколько минут натуралист опомнился и стал громко говорить сам с собою по своей всегдашней привычке:

— Ну хорошо, Гёфле уехал, это горячая голова, сумасброд; ну а его племянник? У него же ведь есть племянник, прелестный молодой человек, с которым можно поговорить; он знает, что я приду туда к ужину, и, наверно, ждет меня. Нет, мне надо пойти туда, непременно надо пойти… Вот что, друг мой, — сказал он, обращаясь к Христиану, — я во что бы то ни стало хочу попасть в Стольборг… Я много ходил сегодня по снегу и очень устал, не одолжите ли вы мне пашу лошадку?

«— С большим удовольствием, сударь, но если вы хотите найти племянника господина Гёфле…

— Да, конечно, Христиана Гёфле, так его зовут. Вы видели его? Вы ведь служите в Стольборге, не правда ли? Тогда вернитесь туда, дайте мне вашу лошадку, а сами идите вперед и велите приготовить ужин. Это неплохая идея!

И не дожидаясь ответа Христиана, Стангстадиус, прельщенный маленьким ростом и спокойным шагом Жана, которого он упорно принимал за лошадь, решил сесть на него верхом, нимало не беспокоясь о навьюченном на него грузе, но встретил решительное сопротивление.

— Оставьте его в покое! — сказал Христиан, которого начало раздражать его упрямство. — Племянник господина Гёфле уехал вместе с дядей, а Стольборг заперт на ключ, как тюрьма.

— Как, и молодой человек уехал! — удивленно воскликнул Стангстадиус. — Боже ты мой! Должно быть, в этой семье случилась какая-то беда, если и дядя и племянник могли позабыть о моем обещании быть у них; но должны же они были оставить мне письмо. Надо сходить за ним.

— Никакого письма они не оставили, — ответил Христиан, которого осенила новая мысль. — Они поручили мне передать некоему господину Стангстадиусу в новом замке, что им пришлось уехать. Да этим-то я и иду сейчас в новый замок.

— Некоему Стангстадиусу! — в негодовании вскричал ученый. — Они так и сказали некоему?

— Нет, сударь, это я так сказал. Я-то ведь не знаю этого Стангстадиуса!

— Ах, так это ты сказал, дурак этакий! Некоему Стангстадиусу! Которого ты, видите ли, не знаешь, скотина! Ну ничего, это к лучшему. Так знай же, кто я такой: я самый знаменитый натуралист… Только зачем это тебе? На этой несчастной земле есть еще удивительные тупицы! Останови же свою лошадь, скотина! Не сказал я тебе разве, что собираюсь сесть на нее верхом? Говорю тебе, я устал! Неужели ты думаешь, что я не сумею ехать верхом все равно на каком четвероногом?

— Послушайте, господин ученый, — хладнокровно ответил Христиан, хоть он к был очень раздосадован этой встречей, которая еще больше его задерживала, — вы же видите, какую тяжесть тащит на себе этот бедняга.

— Подумаешь! Сбрось свой груз, а потом за ним вернешься.

— Это невозможно, мне некогда.

— Как! Ты мне отказываешь? Что ты за дикарь такой! Ты первый крестьянин во всей Швеции, который отказывается помочь доктору Стангстадиусу! Я на тебя пожалуюсь, будешь у меня знать, несчастный! Я пожалуюсь на тебя.

— Кому? Барону Вальдемора?

— Нет, потому что он велит тебя повесить, и ты получишь только то, что заслужил… Я хочу, чтобы ты знал, какой я добрый; я лучший из всех людей, и я тебя прощаю.

— Ну уж, положим, — ответил Христиан; его всегда развлекали чудаки, которых он встречал в своей бродячей жизни, — я вас не знаю, а вы выдаете себя за другого. Вы говорите, что вы натуралист? Полноте! Да вы же лошади от осла отличить не можете!

— От осла? — сказал Стангстадиус, по счастью, отвлекшийся от назойливого желания ехать верхом. — Ты что, утверждаешь, что это осел?

И, поднеся свой фонарь, он стал оглядывать со всех сторон Жана, которого хозяин его так тщательно укутал в шкуры разных животных, что тот действительно принял совершенно фантастический вид.

— Осел? Не может этого быть, ослы не могут жить в наших широтах. То, что ты по своему грубому невежеству называешь ослом, всего-навсего мул! А ну-ка я посмотрю как следует, сними с него все эти шкуры.

— Послушайте, сударь, Стангстадиус вы или нет, но вы мне надоели… Мне некогда с вами разговаривать. До свидания.

Тут он пощекотал хлыстом своего верного Жана, который быстро побежал вперед, оставив доктора наук позади. Но нашего доброго Христиана вскоре начали мучить угрызения совести. Добравшись до берега, он обернулся и увидел несчастного ученого, который далеко от него отстал, двигался с трудом и то и дело скользил. Должно быть, он действительно очень устал, если, привыкший жить только разумом и языком, он все это замечал, а главное, если он, считавший себя самым сильным человеком своего века, с этим мирился.

«Если силы ему изменят, — подумал Христиан, — он может остаться на льду, а в этих краях несколько минут такого вынужденного отдыха в ночное время могут оказаться смертельными, особенно для такого хилого старика. Подожди-ка меня, милый Жан!».

Он побежал к Стангстадиусу, который действительно стоял на месте и, может быть, уже снова думал о том, как осуществить свой план — пообедать в Стольборге. Мысль эта заставила Христиана ускорить шаги. Однако Стангстадиус, который далеко не всегда был таким доблестным, каким он считал себя сам, почувствовав предубеждение против незнакомца, столь неуважительно к нему отнесшегося, решил, что тот задумал что-то худое, и пустился со всех ног бежать по направлению к Стольборгу. Это совсем не входило в расчеты Христиана, он кинулся за ним и вскоре его догнал.

— Несчастный! — вскричал ученый прерывающимся голосом, сам не свой от ужаса и изнеможения. — Ты решил меня убить, я это вижу! Да, мои завистники наняли тебя, чтобы ты погасил светоч мира. Отпусти меня, бесчувственная скотина, не трогай меня! Подумай, на кого ты заносишь руку!

— Ну полноте, успокойтесь, господин Стангстадиус, — сказал Христиан, посмеиваясь над его ужасом, — и старайтесь лучше узнавать людей, которые оказывают вам услуги. Садитесь-ка мне на спину, и давайте поторопимся, а то я весь вспотел, пока гнался за вами, а я не хочу простужаться.

Стангстадиус согласился с большой неохотой. Однако он успокоился, увидев, как легко молодой силач взвалил его на спину и донес до берега. Там Христиан поставил его на ноги и постарался поскорее уйти, чтобы отделаться от его великодушия, ибо в порыве благодарности Стангстадиус начал было рыться в кармане, чтобы вытащить оттуда мелкую монетку, убежденный, что по-королевски расплачивается с человеком, которому выпало счастье оказать ему услугу.


предыдущая глава | Снеговик | cледующая глава