на главную   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


IX

Витовский долго не выходил у Янки из головы. Он страшно заинтересовал ее. Уже заочно он произвел на нее впечатление. Она чувствовала, что это человек необыкновенный, с оригинальным духовным складом. Вспоминались ей персонажи из кальдероновских драм. Полная неясных, тревожных мыслей, она отправилась проведать жену Роха. Следом за нею шла Янова и несла бульон и вино.

Роха не было дома. На полке горела коптилка, озаряя комнату мутно-желтым светом. У печи, в которой весело потрескивали еловые ветки, сидело несколько женщин. Они разговаривали вполголоса и с удивлением повернули к вошедшей раскрасневшиеся от огня лица. Жена Роха с трудом подняла отяжелевшие веки. Женщины помогли больной сесть, Янка влила ей в рот глоток вина. Больная тяжело дышала, в желтых глазах затеплился слабый огонек жизни.

— Барышня, — проговорила она беззвучно, стараясь поймать коченеющими пальцами руку Янки, — пускай тебя господь бог и матерь божья наградят… пускай… — Она не договорила, огонек сознания погас; она застонала, потом с протяжным вздохом раскрыла рот. Глаза расширились и засветились, будто огромные стеклянные бусины. Одна из женщин, думая, что та уже умирает, зажгла свечу, но больная очнулась снова.

Янка поправила выбившиеся у больной из-под платка волосы, влила в рот еще немного вина, погладила ее по щеке и сама постепенно впала в какое-то оцепенение. Женщины опять уселись у очага; одна из них положила голову на подушку, прикрывавшую бочку с капустой, и уснула. Остальные принялись тихо беседовать, время от времени тревожно поглядывая то на больную, то на Янку. С грохотом промчался поезд, и домик содрогнулся, в шкафу зазвенели фаянсовые тарелки; затем вновь воцарилась сонная, гнетущая тишина. Ветер раскачивал деревья в лесу, гудел в трубе, утихал; вскоре на опушке так жалобно заблеяли козы, что бабы стали набожно креститься и теснее прижались друг к другу. Янка оглядела жилище. Женщины молчали, больная уставилась на Янку отчужденным взглядом, желтоватый блеск ее глаз обдавал холодом и тревогой; Янка отняла руку; больная потянулась к ней, словно цеплялась за нее в эту предсмертную минуту. Янка встала, собираясь уходить.

— Ба… ба… ба… рышня, ба… — прохрипела больная, тщетно пытаясь удержать Янку. Отчаяние и боль исказили ее высохшее лицо. Янка не могла больше глядеть на нее и вышла. Она сознавала, что и в ней все холодеет, умирает. Только в эту минуту почувствовала она весь ужас смерти и бегом бросилась домой. Всю ночь напролет Янка видела это костенеющее лицо.

Утром Рох, как обычно, пришел убрать в квартире. Сегодня он вел себя как-то странно: прерывал работу, таращил глаза, крестился и снова начинал молиться.

— Что, не лучше жене? — спросила Янка, догадываясь по его поведению, что все кончено. Но ей страстно хотелось услышать, что женщина еще жива; ее мучила совесть, что она не осталась там и не выполнила последней просьбы больной.

— Лучше? Какое лучше, барышня, после вторых петухов померла.

— Умерла!

— Так и есть, умерла насмерть. Вот как вы ушли, приехал я с ксендзом, помазали ее святым елеем, и тут же померла. Уж бабы ее там обрядили к погребению. Померла, — говорил он таким голосом, как будто сам был удивлен этим словом, не вполне понимал его значение и не мог еще поверить, что та, с которой он прожил тридцать лет, могла умереть. — Послезавтра похороны! Эх, барышня! Добрая она была женщина. Иной раз и поколотит меня, так за дело, сам виноват, а уж какая работящая, да вот хворь замучила.

— Умерла!

Он окинул взглядом комнату.

— Да уж, известное дело, померла.

— Оставьте работу и займитесь своим делом. Я сейчас скажу отцу, он напишет, чтоб дирекция зыдала вам на похороны.

Рох подумал с минуту и поклонился ей в ноги.

— А я вот, барышня, благодарить вас хотел: вы такая важная пани, а не побрезговали прийти к покойнице; да пошлет вам господь бог и Ченстоховская матерь божья всякого благополучия.

Вытерев шапкой мокрые от слез глаза, он заковылял по насыпи к дому.

— Умерла, — тихо повторила Янка и вздрогнула. — Так и обо мне скажут: «Умерла».

В течение нескольких дней Янку угнетало тягостное состояние, вызванное смертью жены Роха. Залеская известила ее о своем желании поехать на похороны. «Такая чудесная погода, прокатимся, подышим свежим воздухом и сделаем доброе дело», — писала она. Через полчаса прибежала она сама и с трудом уговорила Янку поехать с ней. Сверкоский вместе со Стасем составил им компанию и дал лошадей.

Отправились после полудня, догнали похоронную процессию и поехали в хвосте. Процессия растянулась по узкой лесной дороге. Впереди несли черный крест и большую хоругвь с изображенным на ней скелетом, который держал косу. Хоругвь трепыхалась, как огромная черная птица, прибитая за одно крыло к древку. Следом лошадь везла телегу, на телеге, на досках, стоял некрашенный гроб с черным крестом на крышке. Рох, спустив голову и ухватившись за крышку гроба, шел рядом, глаза его были устремлены в мерцающую серую даль, где терялась вьющаяся среди леса дорога. Потом он перевел взгляд на изображенную на хоругви смерть, которая, как ему казалось, высовывалась и замахивалась косой на березы по обеим сторонам дороги. Желтые листья — слезы леса — падали на гроб, на обнаженные русые головы мужиков, на красные и желтые платки баб, и плечи Роха беспомощно опускались. Он шел с трудом, придавленный тяжестью горя. За ним тянулась цепь свечей, расцветших золотыми огоньками и разливающих запах знойного июльского поля, на которое только что пролился дождь. Торжественно и проникновенно звучал псалом:

Кто под опекой бога своего,

Тот сердцем уповает на него…

В тихом воздухе звенели слова. Старые дубы простирали вверх странно изогнутые, узловатые ветви, словно сжатые в кулак руки, и шумели своими рыжеватыми листьями; вздрагивали длинные зеленые омелы: пожелтевшие травы, можжевельник, засохший витой папоротник, мелкий орешник тоскливо роптали. Весь лес, одетый бледным золотом и пурпуром осени, слушал эту песнь, впивал ее всеми своими порами и, словно проникшись скорбью людей, принялся вторить ей своими голосами, шумел, покачиваясь, будто огромное поле ржи, замирал на минуту, распрямлялся, и тогда проносился глубокий, таинственный гул; в этот миг даже дятлы переставали стучать, вороны с карканьем срывались с мест и в испуге кружились над верхушками деревьев. Песня на мгновение затихала, и в наступившей тишине слышался стук колес телеги о камни, свист кнута и тяжелые вздохи похоронной процессии.

Янку охватила печаль; она смотрела на простые, серые, как земля, лица людей. Крепкие тела мужчин походили на могучие ветвистые дубы своим спокойствием и силой. Голубовато-серые глаза крестьян были того же цвета, что и лужи на дороге, были как небо, которое необъятным стеклянным куполом повисло над ними. Янка думала о том, что если их оставить в лесу, то они сделаются похожими на грабы, дубы, буки, сольются с праматерью-землей, исчезнут без следа; и только весной появится больше молодых побегов, и зазеленевшие люди-деревья будут жить дольше, станут сильнее, свободнее.

«Все возвращается в землю, — думала Янка, не спуская глаз с гроба, — да, все». Затем она перевела взгляд на Сверкоского. Тот сидел согнувшись, засунув в рукава пальцы, и глядел угрюмо; губы нервно подрагивали; он поминутно втягивал ноздрями воздух, злобно смотрел на гроб и с суеверной тревогой вслушивался в песню. В ней слышались слезы, скорбь, мольба, упование.

— Амис, Амис, — тихо позвал Сверкоский собаку, бежавшую рядом с бричкой. Пес прыгнул ему на колени, потом лег в ногах и, свернувшись в клубок, притих. Сверкоский погладил его; на душе у него было пусто и тоскливо, словно он сам умирал. Наклонившись к Янке, Залеская сказала:

— Ах, если бы по лесу шел оркестр и играл марш Шопена, какое было бы потрясающее впечатление: песня крестьян, гроб, хоругвь, шумящий лес, свечи. — Бледное от пудры лицо ее разрумянилось, глаза загорелись: — Какой был бы эффект, не правда ли?

— Да, оперный эффект, — ответила с горькой усмешкой Янка и нахмурилась: ей не хотелось говорить в этом лесу, где царила такая тишина. Слова Залеской прозвучали как диссонанс в гармонии.

— Оперный. Да. Гроб забросать цветами, лошадь нарядить в черную попону, украсить султаном, мужиков одеть в черные плащи, лица у всех бледные — чудесно, чудесно! — говорила Залеская в упоении и принялась вполголоса напевать шопеновский траурный марш.

Янка с досадой отвернулась и стала смотреть на нищего старика, ковылявшего по петляющей между деревьями дороге; подтягивая поющим, он пытался поспеть за процессией; огромная сума, висевшая у него на плече, ударялась то о хромую ногу, то о палку, на которую он опирался.

Перед корчмой, расположенной между деревней и лесом, стояло несколько груженных хворостом телег и толпились крестьяне с обнаженными головами. Они хмуро глядели на погребальное шествие. У порога сидел какой-то паренек и писал. Старик Гжесикевич, не вылезая из брички, что-то диктовал ему. Увидев Янку, он дружелюбно ей улыбнулся и, сняв шапку, поздоровался. За ним и крестьяне начали кланяться и шептаться. Янку немного смутили эти знаки почтения. Сверкоский бросил на нее грозно-насмешливый взгляд и опустил голову.

Проехали по длинной деревенской улице с выбеленными низкими хатами, на которых распластались соломенные замшелые крыши. Люди стояли у своих хат и крестились; собаки, подвывая, бежали за телегой; дети в серых рубашонках, босые, с красными конфедератками на головах, сидя на заборе, испуганными глазами провожали процессию.

В конце деревни, окруженной вековыми дубами, стоял костел; за ним на склоне песчаной горы раскинулось кладбище, простое сельское кладбище, обнесенное канавой и заросшее березами, акациями, вербами.

Неподалеку от деревянных ворот, втиснутых между двумя невысокими каменными столбами, стояла коляска, запряженная вороными лошадьми.

У ворот мужики взвалили гроб на плечи и понесли. Ксендз запел псалом.

— Витовский! — прошептала Залеская, увидев мужчину в коляске. Янка глянула на него с любопытством. Витовский повернул голову, и глаза их встретились. Волна горячей крови прилила к сердцу Янки; она поспешно направилась к могиле. Гроб уже поставили на землю и начали отпевание. Церемония вскоре кончилась; гроб на веревках опустили вниз, и на белую крышку посыпалась земля.

У Янки пробежала дрожь по телу — ей стало холодно. С ужасом следила она, как засыпают могилу. Рох, сжав губы, сморщившись, усердно работал лопатой; бабы затянули тоскливую, душераздирающую песню; Стась отвернулся и украдкой отер слезы, а Сверкоский, опершись о какой-то крест, расширенными глазами смотрел на свежую могилу; его трясло.

По кладбищу гулял ветер, заметая свежие, желтые могилы почерневшими листьями. Амис жалобно, прерывисто выл; стая ворон, каркая, опустилась на дубы у костела, их голоса слились с криками галок, круживших над остроконечной красной крышей колокольни; огромный крест на середине кладбища простирал черные руки; с креста глядели милосердные, всепрощающие очи Христа.

На горизонте, над окружавшими со всех сторон деревню лесами, в бледно-зеленых далях догорала заря, покрывая пурпуром часть неба; легкий туман поднимался из чащи, озаренной заревом заката, словно медно-красным отблеском костра.

Янка отделилась от своих и направилась в глубь кладбища, к склепу в форме пирамиды Цестия, видневшемуся из-за стройных, как кипарисы, стволов можжевельника. Двери склепа были приоткрыты; вблизи стоял одетый в черное лакей. Над дверьми виднелась золотая надпись: «Склеп семьи Витовских из Витова», а сбоку, на мраморной доске, — вереница имен, цифр: перечень жизней, давно ушедших в вечность.

Янка стала на колени и начала молиться. Имя Анна, вырезанное на самом конце доски, напомнило ей о матери, которой она лишилась еще в детстве и которую представляла себе очень смутно. Имя матери запечатлелось в душе Янки отдаленным звуком, случайно услышанным и никогда больше не повторявшимся.

Из часовни вышла молодая женщина в черном; лакей взял ее под руку и помог сойти вниз по ступеням. Янка поднялась и с удивлением поглядела на незнакомку: такого прекрасного, удивительно прекрасного лица она еще не видела. Это была блондинка с льняными волосами; приятный, почти девичий овал лица, римский нос и тонкие губы по правильности форм казались произведением искусства: большие, лучистые, как сапфир, глаза с продолговатыми веками и черными длинными ресницами ярко светились. Незнакомка шла медленно, осторожно и с пристальностью близорукого человека смотрела на Янку. Ее лицо ясностью, одухотворенностью и сосредоточенностью взгляда напоминало один из женских портретов Россетти.

Янку этот взгляд привел в восторг. Незнакомка уже прошла, а она все еще видела перед собой ее глаза.

— Это Витовская, сестра того господина, который сидит там в коляске, — раздался голос Залеской. Она искала Янку — все собирались уезжать.

— Как она прекрасна; и взгляд у нее странный, такой странный, что, кажется, так бы и стала перед ней на колени, а вот почему — не знаю.

У ворот кладбища им встретился Витовский; он взглянул на Янку и помог сестре сесть в коляску; Янке показалось, будто на ее лицо упала холодная тень.

— Такие красивые женщины не нужны на свете, — сказал Сверкоский, когда все уже сели в бричку.

Рох, старик Валек и остальные мужики обступили отъезжающих и принялись благодарить за честь, какую они оказали, участвуя в похоронах.

— Барышня, вы такая добрая, что и родная сестра не была бы лучше! Если б Ягна могла, сама отблагодарила бы вас за доброту, — говорил растроганный Рох.

— Что верно, то верно: уж непременно душа ее сейчас от радости трепещет, вон как те птицы! — добавил Валек, указав на галок, круживших над колокольней.

— Оставайтесь с богом, — попрощалась с ними взволнованная Янка.

— Господу богу отдаем усопшую и благодарим, — раздался хор голосов, и все склонили головы.

Янка уехала. Надвигался вечер. Толпа двинулась с кладбища. Рох шел впереди с Валеком, озабоченно почесывая в затылке; когда поравнялись с корчмой, он громко крикнул:

— Братцы христиане, люди добрые и все, кто из Буковца, зайдем-ка согреться малость водочкой!

— От доброго сердца просим чем бог послал, закусим и выпьем, — добавил Валек и первый направился в корчму.

Рох принес из телеги узелок с хлебом и сырами, а старуха Кракалина накрывала на стол. Она всегда верховодила на всех похоронах, свадьбах, крестинах, потому что умела спеть песню и набожную и веселую, знала, что делать во время каждого торжества и как приготовить сивуху с топленым салом.

Все уселись. Валек с бутылкой в руке торжественно начал, обратившись к присутствующим:

— Братцы христиане, родные поляки, за упокой души новопреставленной Ягны. — И он вылил в угол немного водки.

— Со святыми упокой, во веки веков. Аминь! — ответил хор голосов, и все склонили головы, люди били себя кулаками в грудь, глубоко вздыхали. Рох сидел понурый, точно живое изображение сиротской доли; он поднял голову, протер кулаком глаза и заголосил:

— Ой, нет моей Ягны, нет! Бедный я сирота, бедный! — Потом положил голову на стол и заплакал.

Бутылка пошла по кругу, и голоса зазвучали громче: люди сбрасывали с себя печаль, изливали свое горе.

У большого очага, где по старинному обычаю горели лучины, бросая кровавый блеск в темноту хаты, сидел старик нищий и плаксивым, дребезжащим голосом читал молитвы за упокой души умершей.

На прилавке, отгороженном деревянной решеткой, зажгли керосиновую лампу; из темноты выглянули огромные бочки с водкой, бутылки сладкой на полках и развешанные на гвоздях связки колбас.

— Пейте, братцы, пейте! — приглашал Валек каждого в отдельности и всех вместе, ломая на куски хлеб и макая его в соль, рассыпанную на столе; Кракалина подзадоривала баб, которые, стыдливо отворачиваясь и закрываясь передниками, потягивали сивуху. Все оживились.

— Выпей, Рох! Господь бог дал, господь бог и взял, что поделаешь, брат! Была у тебя баба, знали ее люди, а теперь покоится в земле — срок вышел.

— Пей, Рох! Как оно должно быть, так и есть.

— Пей, Рох! Горе — как мороз, только жаром прогонишь, — подбадривала Кракалина.

— Жаром, известное дело, жаром, — буркнул Рох, выпил, закусил и потянулся за новой стопкой. — Жаром, известное дело, жаром.

— Что поделаешь! Ни деньги, ни мольба не спасут от смерти, нет. Подкрадывается она, костлявая, как вор, и, как вор, уводит и скотину из хлева и грешную душу из тела человеческого. Налей-ка, Валек!

— Уводит! Известное дело, уводит! — плаксиво повторил Рох и выпил снова. Он вспомнил, как пятнадцать лет назад вор увел у него корову; Рох никак не мог этого забыть. — Увел, злодей! Замок был, и злая собака была, и мы с покойницей женой были в хате, а все ж таки увел, подлец, — жаловался он. — Триста злотых стоила, и все псу под хвост. Вот уж мы наохались, наплакались, набегались; покойная и молебен отслужила и в полицию ходила — ничего, как в воду канула. Вот Ягна лучше меня знает, — он оглянулся, словно пытаясь найти подтверждение у жены, но Ягны не было; и такая скорбь охватила его, что он принялся рвать на себе волосы, биться головой о стену и кричать о своем сиротстве, о корове, о трехстах злотых.

Валек оттянул Роха от стены, все его окружили и стали утешать кто как мог — обнимали, целовали.

— Не плачь, не ропщи, не сетуй, сирота Рох, — говорила Кракалина, — уж я тебе такую женку сосватаю, что и корова у тебя будет, и хорошая хата, и земля — вот порадуешься.

Она выпила вместе с ним и пошла с рюмкой к старику, который все громче и жалобнее бормотал молитвы.

— Выпей и ты, дедуся, да помолись за упокой души Ягны и всех, кто в чистилище.

— Благослови тебя бог, хозяюшка, налила бы еще одну, а то как собака озяб и молитвы во рту не удержать.

— На, выпей, душа грешная, выпей!

— Рох! Говорю тебе, не плачь, не сетуй — грех, — начал Валек, наливая при свете лучины новую рюмку. — Работящая была баба, умела, что и говорить, из гроша сделать два, а то и пять; а ежели иной раз и попотчует тебя палкой и побранит малость, так ведь на то она и баба, милый ты мой. Выпей и прости ей все обиды, уж теперь она на божьем суде, с ангелами; сидит небось важная, как знатная помещица, в золоте да серебре! Да пошлет господь бог ей царствие небесное и вечный покой. Выпей, старина!

— По-христиански ее похоронили, с достоинством. Хороший ты парень, Рох.

— По-христиански! — сонно повторил Рох и ухватился за стол — хмель ударил ему в голову, и корчма закачалась; он испугался, что свалится в камин.

— Слава Иисусу Христу! — произнес старик Гжесикевич, появившись из каморки за перегородкой, где он проверял счета с приказчиком, — корчма принадлежала ему; поблизости как раз в это время рубили его лес.

— Во веки веков! — ответили все хором и поклонились старику в ноги, а бабы поцеловали его засаленный рукав.

— Что, Рох, схоронил жену?

— Схоронил, вельможный пан Петр, — прошептал Рох и хотел поклониться Гжесикевичу в пояс, но тут же ухватился за край стола, чувствуя, что вот-вот свалится на пол.

— Каждому свой черед, на то воля божья, — торжественно произнес Валек.

— Что правда, то правда! Пейте водку, легче станет! Эй, мать, кварту водки! — крикнул Гжесикевич корчмарке и поглядел кругом, отыскивая себе место. Корчмарь принес ему из-за перегородки деревянное кресло с мягкой подушкой и поставил у камина. Гжесикевич вытянулся в кресле, ноги положил на связку дров, лежавших тут же у огня, и стал греться. Мужики сбились в кучу и робко выпили за его здоровье — он не возражал; его красное, апоплексическое лицо после нескольких рюмок посинело, глаза затуманились; но он уже вошел во вкус.

— Ну что притихли, будто воды в рот набрали? — крикнул Гжесикевич, видя, что мужики норовят спрятаться в темный угол корчмы.

— Ты, Петр, большой пан, помещик, вот народ и робеет малость. А то как же. Мы мужики, а ты вельможный пан — это вроде бы для компании не совсем подходит, — не без лукавства заметил Валек.

— Дурень! Выпьем со мной, Кракалина. Да что я не ваш, что ли? Вот ты, Франек, — обратился он к стоявшему в стороне мужику, — разве не заплатил мне неделю назад пятнадцать рублей штрафу за дуб, ха? Ишь какой ловкач сыскался — полюбуйтесь на него! Купил хворосту, а срубил дуб. И не сробел, а?

— Только чтоб сделать перемычку над дверью, — оправдывался как-то печально Франек и даже сплюнул: уж очень жаль было ему пятнадцати рублей.

— Ох ты, перемычку! А сам его на нижний венец пустил, да еще оправдывается! Сколько раз я твердил: не хватит зерна — приходи, дам, но леса не тронь, собачий сын! Надо дерево — заплати. А красть будешь — судом корову отниму, последний кожух с тебя стяну, а своего не отдам. Рубишь мой лес — все едино, что меня по башке топором бьешь. Понял? То-то! Мать, полкварты сивухи для хлопцев!

Мужики выпили, но слова Гжесикевича охладили их веселье; стали расходиться по одному; у каждого на совести было что-нибудь, и не один сидел в кутузке и платил штрафы за лес: Гжесикевич никому не спускал. Лес был его больным местом, и хотя он охотно поил и угощал мужиков, они боялись его и ненавидели, даже угрожали переломать ему кости; он смеялся над этим — ездил всегда с револьвером и с дюжим батраком, который один мог справиться с десятерыми.

— Что, смылись? Ах, подлецы, — бормотал он сонно: ему было жарко, и водка ударила в голову. — Собачьи сыны! Да коли бы я вас не держал в ежовых рукавицах, я давно ходил бы дурак дураком и остался без порток… Ну что, Рох, схоронил жену? — спросил он дремавшего у стены Роха.

— Схоронил, вельможный пан Петр, схоронил, известное дело, схоронил.

— Пей водку, легче будет. Мать, налей!

— Схоронил! — продолжал Рох сонным голосом. — Хоть я и поденщик, а похороны справил знатные, как положено, по-христиански: и ксендз был, и хоругви были, и свечи были, и господа со станции были, и водка, и хлеб, и сыр, и все, все! Ох, бедный я сирота! Нет, Ягнушка, тебя, нет! — Рох тихо заплакал, качаясь из стороны в сторону.

— Барышня была?

— Была, вельможный пан Петр, была. Как солнышко, — и он указал на огонь в камине, — такая душа у нее добрая: у покойницы перед смертью была, доктора выписала, вина сладенького сама принесла.

— Пей водку, пей, старина, легче станет! — кричал обрадованный этими словами Гжесикевич.

Рох выпил, хотя ничего уже не соображал. Он, покачиваясь, стоял посреди корчмы и таращил помутившиеся глаза то на огонь, то на старика нищего, который растянулся у стены и спал, положив на сумку голову. Он хотел сказать что-то еще о Ягне, но заговорил о похоронах.

— Хоть я и поденщик, а похороны справил знатные: гроб был на целых пол-локтя длиннее, как для богатой барыни, на целых пол-локтя. Правду говорю, вельможный пан Петр. Оно, конечно, пол-локтя многовато, да пускай уж покойница чувствует себя свободно; всю жизнь бедствовала, пусть хоть теперь будет удобно, пусть!

— Схоронил, Рох, жену? — опять спросил Гжесикевич и опять задремал.

— Схоронил, вельможный пан Петр. «И сказал: господи, ты опора моя», — вдруг запел Рох стонущим голосом: ему показалось, что он идет за гробом и поддерживает его рукой; он вышел из корчмы и отправился на станцию той же дорогой, по которой шел несколько часов назад.

— Схоронил жену, Рох? Мать, налей-ка водки соседям, — пробормотал сквозь сон Гжесикевич, но тишина немного отрезвила его. Он посмотрел вокруг и крикнул:

— Валек, домой!

Батрак с помощью корчмаря втащил его в бричку, Гжесикевич, несмотря на то, что был совершенно пьян, держался на сиденье крепко и только на ухабах качался из стороны в сторону.

Они ехали по дороге, по которой шел Рох: было слышно, как тот жалобным, сонным голосом пел: «Большой булыжник не пнешь ногой…».

Гжесикевич проехал мимо — он спал и ничего не видел.

Рох качался, стукался о придорожные деревья, но шел все быстрее: в сонном отуманенном мозгу жила еще мысль, что он должен вернуться на службу; шапку он все еще держал в руке, по временам останавливался, спотыкался о камни и выбоины, падал, поднимался и снова шел.

Бледный месяц сиял над лесом, освещая лучами узкую просеку, по которой шла дорога, поблескивал зеленоватыми искрами на желтых листьях берез и разливал по лесу глубокую сонную тишину; ни ветер, ни птицы, ни шелест деревьев не нарушали величественного молчания; только Рох бормотал.

— А ведь правда, теперь она радуется и, как вельможная пани, сидит себе среди ангелов в золоте и серебре, — повторял он задумчиво слова Валека. — Пан Петр, да воздаст тебе бог… да воздаст тебе… — Рох нагнулся, словно хотел обнять чьи-то ноги. — Знатные похороны! Гроб на пол-локтя длиннее… двадцать четыре злотых, и еще два злотых, и двадцать грошей, и четыре хлеба, и шесть сыров, и три кварты водки!.. Знатные похороны, — твердил он беспрестанно, а потом вышел на станцию, свалился на вокзале в коридоре, приткнулся к стене и заснул.


предыдущая глава | Брожение | cледующая глава